Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Артур Шницлер - Жена мудреца
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. Артур Шницлер — крупнейший представитель венского импрессионизма. Родился 15 мая 1862 в Вене. В 1885 удостоился ученой степени в области медицины, но оставил практику ради литературного творчества. Интерес Шницлера к психологическому анализу и переоценке культурных ценностей, критическое отношение к культуре вкупе с утонченностью его литературных вкусов сделали его творчество зеркалом венского общества первых трех десятилетий 20 в. Проза и особенно драматургия Шницлера приобрели широкую известность, были на протяжении XX века многократно экранизированы, наново переделывались для современной сцены (такие постановки принадлежат, в частности, Т. Стоппарду, В. Швабу). В России пьесы Шницлера ставили В. Мейерхольд и А. Таиров. По произведениям Шницлера сняты такие известные картины как «Кристина», «Возвращение Казановы» с Аленом Делоном и «С широко закрытыми глазами» (по повести «Traumnovelle») Стэнли Кубрика с Томом Крузом и Натали Кидман в главных ролях.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

— Зачем ты здесь, — спросил он, — и почему ты так гневно смотришь на меня? Разве моя свирель не вправе приветствовать песней рассвет? Я нарушил твой предутренний сон? Пусть так, я привык вставать вместе с солнцем и играть, когда мне вздумается. И от этого не отступлюсь, так и знай. Пастух упрямо тряхнул головой, так что золотые кудри его разлетелись во все стороны, и, жмурясь на солнце, опять растянулся под деревом, а свирель поднес к губам. — Кто ты? — взволнованно спросила Дионисия. Юноша с досадой оторвался от свирели и буркнул: — Нетрудно догадаться, что я пастух. — И заиграл снова. — Где же твое стадо? — Разве не видишь — там, за деревьями, мелькают светлые пятна? На той лужайке пасутся мои овцы. Но прошу тебя — не подходи к ним близко, они боязливы и, едва почуют чужого, сразу разбегаются во все стороны. — Он опять взялся за свирель. — Как ты попал в эти края? — спросила Дионисия. — Я тебя раньше никогда здесь не видела. Тут юноша вскочил и раздраженно бросил ей в лицо: — Я брожу со своим стадом по всей стране. День — здесь, другой — там, третий еще где-нибудь, а потому я многое повидал на своем веку. Но клянусь, еще ни разу не случалось, чтобы дама являлась ко мне на рассвете в ночной сорочке, босиком и расспрашивала меня о вещах, до которых ей нет ровно никакого дела. Да еще тогда, когда мне пришла охота поиграть на свирели и полюбоваться солнышком. Он смерил Дионисию презрительным взглядом, заиграл на свирели и двинулся прочь к залитой солнцем прогалине. А Дионисия, устыдившись своих босых ног и ночной сорочки, хотела уже было вернуться домой, но звуки свирели все удалялись, и в ней вдруг вспыхнул гнев: — Наглый мальчишка! С каким наслаждением я бы разбила в щепы его несносную свирель. — Но тут она вспомнила, что не имеет права вернуться домой, не поддавшись своему желанию, и поспешила вслед за стадом. Ветки деревьев хлестали ее по лицу, листья застревали в распущенных волосах, а мощные корни, точно змеи, обвивались вокруг ее босых ног. Но она неустрашимо продиралась сквозь заросли, ломая ветви своими изнеженными пальцами и отчаянно вырываясь из цепких объятий густой листвы. Когда она наконец вышла из леса, у ног ее расстилался зеленый ковер, затканный пестрым узором полевых цветов, а по ту сторону поляны стоял пастух со своим стадом, белевшим на фоне могучих деревьев. Чистым золотом горели его кудри в лучах утреннего солнца. Завидев Дионисию, он нахмурил брови и жестом приказал ей удалиться. Но она не послушалась, а подошла к нему вплотную, выхватила у ошеломленного юноши свирель, переломила ее пополам, а обломки швырнула ему под ноги. Лишь теперь, придя в себя от изумления, он схватил Дионисию за руки и хотел было повалить ее на землю. Защищаясь, она обеими руками уперлась ему в грудь; его горящие гневным возбуждением глаза оказались прямо перед ее глазами, а прерывистое дыхание, вырываясь из его отверстых уст, обдало ее лицо жаром. Опомнившись, он зло стиснул зубы, но она лишь рассмеялась; внезапно он отпустил руки Дионисии и крепко обнял ее стан. Она вспыхнула и рванулась из его объятий. Но он так пылко прижал ее к себе, что она, сразу обессилев, сама припала к нему всем телом, а потом дала увлечь себя на траву и с неведомым доселе наслаждением отдалась его неистовым поцелуям. Много дней странствовала она с пастухом и его стадом по вольным просторам. В жаркие полуденные часы они отдыхали под сенью густой листвы, ночью спали на мягком ковре тихих лесных полян. Стадо, привыкшее следовать за звуками свирели, теперь замолкнувшей навсегда, постепенно разбрелось, так что под конец за влюбленными печально плелась лишь одна овечка. После ста ясных солнечных дней и ста звездных ночей наступило наконец мрачное, пасмурное утро, и резкий, пронизывающий до костей ветер пронесся, завывая, над лугом, приютившим на ночь любовников; Дионисия проснулась на рассвете, дрожа от холода. — Вставай же, — заторопила она пастуха. — Вставай, я озябла. Там вдали, за туманом, я вижу какие-то строения; а вот и дорога, что ведет вниз, к людям; ступай же скорее, купи мне башмаки, платье и плащ. Пастух поднялся, погнал последнюю овечку в город, продал ее там и на вырученные деньги купил Дионисии все, что она просила. Облачившись во все новое, та опять улеглась на землю, потянулась, скрестив руки над головой, и сказала: — Я бы не прочь еще раз послушать твою свирель. — Но у меня ее больше нет, — возразил пастух. — Ведь ты ее сломала. — Тебе следовало бы крепче держать ее, — послышалось в ответ. Потом Дионисия огляделась и спросила: — Где же наша среброшерстая свита? — Она разбежалась, потому что не слышала больше моей свирели, — ответил юноша. — Отчего же ты не следил за ней? — снова спросила Дионисия. — Я мог думать только о тебе одной, — ответил юноша. — Но еще нынче утром я видела подле нас овечку. — Я продал ее, чтобы купить тебе башмаки, платье и плащ. — Лучше бы ты не был столь послушным, — раздраженно бросила Дионисия, поднялась с земли и двинулась прочь. — Куда же ты? — горестно воскликнул пастух. — Домой, — ответила Дионисия, и в груди ее шевельнулась тоска по Эразмусу. — Но ведь путь туда очень далек, — возразил пастух. — Тебе одной не дойти, я провожу тебя. — Вот еще чего не хватало — идти в такую даль пешком! В этот миг на дороге, спускавшейся в долину, показалась карета. Дионисия громко крикнула и помахала рукой. Но кучер и бровью не повел; он вытянул кнутом лошадей и пустил их вскачь. Дионисия крикнула громче. Тогда из окна кареты выглянул какой-то человек и посмотрел в ту сторону, откуда послышался зов. Завидев прекрасную молодую женщину, незнакомец приказал кучеру осадить лошадей, вышел из кареты и двинулся навстречу Дионисии, поспешно спускавшейся с горы. — Чего тебе надобно? — спросил он. — Зачем ты звала и махала рукой? — Умоляю тебя, — обратилась к нему Дионисия, — дай мне место в твоем экипаже и отвези меня в родные края. — Она назвала местность, где был дом ее супруга. — Я с удовольствием выполню твою просьбу, прелестная незнакомка, — ответствовал путник, — но до твоей родины далеко, а я возвращаюсь из дальних странствий, и мне необходимо хоть на один день заехать домой, чтобы привести в порядок дела. Тем не менее я рад буду принять тебя как гостью, а сутки отдыха пред долгой дорогой пойдут тебе только на пользу. Дионисия приняла предложение, и путешественник любезно распахнул перед ней дверцу, пропуская молодую женщину вперед; ни разу не оглянувшись, села она в карету и откинулась на подушки в углу, а ее спутник устроился подле. Лошади тронули. Миновав зеленые просторы полей и лесов, они въехали на улицу деревни, обрамленную небольшими, но опрятными домиками. — Где мы сейчас? — спросила Дионисия. — Все, что ты видишь вокруг, принадлежит мне, — послышалось в ответ. — Я произвожу машины для всей страны, и в селениях, которые мы проезжаем, живут мои рабочие. Пока он говорил, Дионисия пристально рассматривала его лицо и нашла, что тонкие губы его свидетельствуют об энергии, взгляд голубых глаз выдает гордость и непреклонную волю. К ночи карета остановилась перед зданием, напоминающим средневековый замок. Ворота открылись. В мраморных стенах вестибюля отражалось пламя множества свечей. На зов хозяина явилась горничная, она провела Дионисию в уютно обставленную комнату, помогла ей раздеться и распахнула перед ней дверь в сверкающую белизной умывальную, где уже была приготовлена ванна. Дионисия с наслаждением погрузилась в теплую воду. Потом горничная явилась снова, чтобы осведомиться, желает Дионисия кушать отдельно или в обществе хозяина дома. Дионисия объявила, что в этот вечер хочет побыть одна, ибо в глубине души уже была уверена в том, что задержится здесь, пока не удовлетворит вдруг вспыхнувшее в ней желание и не повергнет к своим ногам гостеприимного хозяина дома. III Когда Дионисия приехала в замок, на дворе стояла осень; близилась весна, а она все еще жила там, правда, уже давно не как гостья, а как подруга хозяина дома и госпожа. С ее балкона открывался вид на просторы холмистой равнины. В отдаленных лощинах высились фабричные трубы, порывы ветра доносили жужжанье колес и грохот молотов, а в зимние вечера было видно, как в черное небо взлетали и, медленно догорая, таяли ослепительные фонтаны искр. Вокруг замка плотными рядами стояли небольшие домики рабочих в скудной зелени крошечных палисадников; но из-за густого леса, со всех сторон окружавшего жилище хозяина, даже самые ближние из них не могли подобраться к замку вплотную. За последними фабричными зданиями протянулась гряда изборожденных плугом землепашца холмов, скрывавшая от глаз дальние равнины; но по смутно видневшимся вдали столбам дыма угадывалось, что и по ту сторону холмов простирается царство труда. Вокруг самого замка был разбит парк — такой огромный, что Дионисия, имевшая обыкновение ежедневно прогуливаться там, до самой весны все еще открывала незнакомые ей уголки. Иногда в полуденные или вечерние часы хозяин дома сопровождал ее во время этих прогулок, и однажды рассказал ей, что менее двух десятков лет тому назад на месте парка был девственный лес, на месте замка — маленький домик, а внизу, там, где ныне дымили сотни фабричных труб, среди крестьянских хижин ютилась одна-единственная жалкая кузница. Но все, что возникло вокруг с той поры, было лишь предвестником грядущих грандиозных свершений. На одетых свежей зеленью холмах уже суетились его люди, осушая болота, вырубая леса, преграждая запрудами и плотинами бег речной воды, чтобы использовать ее попусту растрачивавшуюся силу; через год будет готово огромное здание — вместилище образцов всех машин, которые когда-либо начинали или начнут здесь свой победный путь по земле. Часто в замок наезжали гости — изобретатели, строители, приближенные владетельного князя, представители иностранных государств. Одни уезжали с довольными и просветленными лицами, другие — сумрачные и озабоченные. Но и для тех и для других мнение хозяина дома было одинаково веско и значимо, и Дионисия подметила, что никому из гостей не удавалось взять над ним верх, потому что он всегда оказывался умнее и сильнее своих собеседников. Иногда он брал ее с собой туда, где мелькали раскаленные молоты и крутились бесчисленные колеса, шуршали, натягиваясь, толстенные канаты и шипели клокочущие паром котлы. Познакомилась она и с конторой завода, где громоздились кипы чертежей и проектов, получалась и отправлялась корреспонденция и велись бухгалтерские книги. Казалось, владелец всего этого готов советоваться с каждым писарем и с каждым рабочим, повсюду он был как бы и учителем и учеником одновременно. Но, побыв совсем немного в любом из цехов своего завода, он успевал составить себе более ясное представление обо всем, что там делалось, чем те, кто проводил в них целые дни. По вечерам замок зачастую превращался в храм искусств, и под его сводами звучали голоса певцов и раздавалась дивная музыка, а иногда даже целая труппа превосходных артистов давала здесь свои представления, на которые съезжались гости из окрестных имений, да и из дальних мест. Таким образом, весь досуг Дионисии был до отказа заполнен разнообразными занятиями, и ей просто некогда было тосковать или страдать от одиночества. В то же время она имела возможность уединяться, когда ей вздумается. Хозяин дома никогда не забывал спрашивать, угодно ли ей его общество, и если Дионисия предпочитала уединенную прогулку, достаточно было одного намека, чтобы исключить какие-либо его попытки навязаться ей в спутники. Однажды в начале лета, когда она, прогуливаясь по окрестностям, забрела в отдаленную глухую деревеньку, входившую, однако, в состав земельных владений хозяина замка, к ней подбежала маленькая девочка и, умоляюще протянув ручонки, попросила кусочек хлеба. Несказанно удивившись, Дионисия покачала было головой, ибо приняла ребенка за развязную попрошайку, в каких, возможно, и здесь не было недостатка. Но грустно-испуганный взгляд девочки заставил ее задуматься, и она решила поближе познакомиться с семьей маленькой нищенки. В сенях ее встретила уже немолодая женщина, державшая на руках младенца; двое детей постарше играли на полу с деревянными чурками и фруктовыми косточками. На вопрос Дионисии женщина ответила, что девочка, просившая милостыню, за весь день не имела во рту ни крошки хлеба; ей досталось лишь полчашки молока. Не дожидаясь дальнейших расспросов, она принялась жаловаться, и Дионисия узнала, что в этой деревне горькая нужда — удел всех семей, обремененных детьми. Пораженная этим открытием, Дионисия отдала женщине все оказавшиеся при ней деньги и поспешила домой, чтобы поскорее сообщить своему другу о царящей здесь нищете, в которой, по ее глубокому убеждению, были повинны лишь нерадивость и злонамеренность его подчиненных. Но тот объяснил ей, что даже при внешне совершенно одинаковых условиях жизни судьбы отдельных людей обычно складываются по-разному, в зависимости от личных особенностей каждого и под влиянием всевозможных случайностей; он посоветовал ей впредь не ломать себе голову над подобными проблемами. Но она заявила, что не в силах последовать его совету и хотела бы, напротив, испросить у него разрешение попытаться в меру своих слабых сил уничтожить или хотя бы смягчить невыносимые условия, от которых страдают ведь не только те, кто в них повинен. Владелец имения предоставил ей право расходовать по своему усмотрению довольно значительные суммы, находившиеся в ее распоряжении, и не возражал против задуманных ею обследований, к которым она приступила уже на следующий день. Вскоре выяснилось, что нуждающихся в помощи на самом деле гораздо больше, чем она могла себе раньше представить, и что даже там, где сегодня царило кажущееся благополучие, жизнь людей была омрачена неуверенностью в завтрашнем дне. А там, где они едва сводили концы с концами, над их головами нависала такая безысходная, хоть и скрытая от их глаз нищета, что Дионисия содрогнулась от изумления и горя. Наконец, дело дошло до того, что окружающая ее роскошь стала казаться ей издевательством над теми, кто весь век свой бился в тисках неизбывной нужды. И хотя ей удавалось иногда помочь отдельным людям, она вскоре постигла ту печальную истину, что для полного и постоянного благополучия людей необходимо изменить самое устройство государства, более того — по-новому перестроить весь мир. Впав в отчаяние, она прекратила свою благотворительную деятельность, и ни изысканные светские развлечения, которыми окружил ее возлюбленный, ни его ласки не могли разогнать ее тоски. В это время поползли слухи о недовольстве, растущем среди рабочего люда, и хозяин имения, ни словом не упрекнув Дионисию, все-таки не счел возможным скрыть от нее тот факт, что она невольно способствовала вспышке волнений, доселе не слыханных в здешних местах. Он считал, что ее первоначально столь кипучая благотворительность, а также внезапное ее прекращение послужили тому причиной. В замок прибыли представители рабочих с требованием повысить заработную плату и сократить продолжительность рабочего дня; хозяин, доходы которого непрерывно росли, решил пойти им навстречу. Страсти улеглись, но ненадолго. Вскоре рабочие начали выдвигать новые, все более высокие требования, в удовлетворении которых пришлось отказать. Беспорядки усилились, рабочих охватило озлобление; в отдельных районах они побросали работу, а вскоре склонили к этому и тех своих собратьев, которые все еще продолжали трудиться; дело дошло до столкновений, владелец предприятия решил обратиться за помощью к правительству; прибыли войска, атмосфера накалилась, в воздухе запахло порохом, произошли настоящие бои, стоившие жертв обеим сторонам. Но вскоре стало ясно, что победа осталась за защитниками государственной власти; некоторых мятежных главарей бросили за решетку, других уволили, со всех сторон стекались потоки новых рабочих, завод поглотил их, и вскоре по всей округе вновь вертелись колеса, дымили трубы и пыхтели, как прежде, машины. В то неспокойное время Дионисия притихла. Сердце ее сжималось от страха за возлюбленного, постоянно подвергавшегося опасности, но в то же время ее волновала и участь несчастных, чей взрыв отчаяния был ей понятнее, чем кому-либо другому. Дионисия предчувствовала, что каков бы ни был исход завязавшейся борьбы, он не принесет умиротворения, и в тот день, когда ее возлюбленный вернулся победителем, ее уже не было в замке. Нищей и свободной, как и пришла, отправилась она в далекий путь к родным местам, твердо веря, что устоит перед любыми искушениями. IV Волнения, подавленные в тех местах, которые покинула Дионисия, тем стремительнее перекинулись в другие, ближние и дальние, втягивая в свой водоворот все новые массы людей. Мощной волной они прокатились по всей стране, так что вскоре уже не только одни рабочие поднялись против своих хозяев, но и бедные против богатых, голодные против сытых, чернь против господ. Вот почему Дионисия уже на третий день своего странствия попала в какое-то подобие стана восставших, в самую гущу пестрой толпы женщин, подростков, детей и мужчин; иные из них были вооружены каким-то странным оружием. Богато одетую странницу задержали; она объяснила, что направляется в родные места, и без труда доказала, что денег у нее с собой ровно столько, сколько нужно для удовлетворения самых необходимых потребностей. Молодежь начала было глумиться над ней, но какой-то пожилой человек сразу же взял ее под свою защиту и дал ей понять, что на дорогах неспокойно и ей, можно сказать, еще повезло, что она попала именно в их лагерь. Здесь, несмотря на все перенесенные обиды, жажда мести еще не переросла во всесокрушающую и смертоносную слепую ненависть. Он пообещал и впредь оказывать Дионисии всяческую поддержку, советуя выждать время и не пускаться одной в дорогу, где молодую красивую женщину подстерегала не одна лишь угроза смерти. Дионисия последовала его совету тем охотнее, что сразу поняла, какое озлобление вызвала бы отказом. Вскоре она обнаружила, что находится среди людей хотя и решительных, но не безрассудных. Горняки, привыкшие к непроглядному мраку дышащих смертоносными испарениями рудников, лишь несколько дней назад вышли из-под земли. Словно опьянев от свободы и солнца, они преисполнились самых радужных надежд. Все они верили в победу над власть имущими, на которых доныне гнули спину, в поддержку и братскую помощь всех честных людей и в создание царства равенства и справедливости. И Дионисия, словно узрев перст божий, указующий ей занять свое место в их рядах, объявила себя их единомышленницей и заверила в своей готовности разделить со своими новыми друзьями все, что уготовано им судьбой, — будь то горечь поражения или радость победы. Первую ночь она проспала спокойно в той части лагеря, которая была отведена для женщин и детей. На следующий день мужчины держали совет. Сразу все вокруг закипело и забурлило; одни считали, что разумнее всего вступить в переговоры с растерявшимися властями, другие же, более нетерпеливые, предлагали немедленно взять штурмом ближайший город. В конце концов решили разослать гонцов в соседние отряды восставших, чтобы узнать их планы и намерения. Посланцы отправились в путь, но никто из них не вернулся ни к вечеру, ни наутро. Оставшиеся почуяли недоброе. В полдень весь лагерь снялся с места. Вскоре на горизонте показались клубы дыма и отсветы багрового пламени. Люди пересекли бесконечную голую равнину, страдая от голода и жажды. Потом добрались до нищих, почти обезлюдевших деревень, ворвались во дворы и в погреба и вернулись с вином и провиантом, которых все равно не хватило на всех. Жаждущие набросились на опьяневших, голодные на насытившихся. Порядок исчез, ночью мужчины и женщины спали вперемешку, где попало. Один молодой худощавый парень, который еще во время похода старался держаться поближе к Дионисии, вдруг подошел к ней и увлек ее за собой, а потом в тени деревьев жадно и грубо овладел ею. Эту ночь она провела в его объятиях, а наутро он уже потерял к ней всякий интерес и смешался с безликой толпой; да и ей он был совершенно безразличен. Люди двинулись в путь мимо еще дымившихся крестьянских дворов и сгоревших дотла деревень, по вымершей и опустошенной земле. Наконец, пестрая толпа остановилась у неприветливых стен какого-то города, ворота которого были заперты. Никто из них не знал, что принесет им завтрашний день; все вокруг — и небо и земля — предвещало опасность; ни одного костра не решились разжечь измученные люди. Окутанный мраком лагерь погрузился в тягостное безмолвие. Вдруг раскаты дикого хохота прорезали тишину ночи, словно пытаясь развеять невыносимое зловещее напряжение, сковавшее всех. Хохот сменился гневными выкриками, потом раздались приглушенные стоны, сдержанные горестные рыдания и снова смех. Толпа сбилась в плотный темный клубок, все перепуталось, мужчины хватали первых попавшихся женщин, те не сопротивлялись, ибо все как-то сразу осознали, что завтра всему конец. Дрожащей от ужаса Дионисии удалось выбраться из толпы, на каждом шагу увертываясь от похотливо протянутых к ней рук и шарахаясь в сторону от жаркого дыхания обезумевших людей. Всю ночь она просидела, сжавшись в комок, под выступом стены и, кутаясь в лохмотья плаща, прислушивалась к стонам, крикам и раскатам исступленного хохота, глухо доносившимся до нее. Но с первыми проблесками рассвета ворота в городской стене внезапно распахнулись, из них хлынула лавина вооруженных людей. Они набросились на истощенных, измученных, сонных повстанцев, рубя направо и налево, не разбирая, где мужчины, где женщины. Тех, кому по воле случая удалось избежать кровавой расправы, погнали в город. Дионисия оказалась в их числе и восход солнца встретила уже в одном из наглухо запертых дворов крепости среди сотен других пленниц. Ее трясла лихорадка, мучили дикие, кошмарные видения; потом она впала в забытье. V Очнулась она в белой просторной комнате. У ее изголовья дежурила сиделка, от которой Дионисия узнала, что ее перенесли сюда из крепости и что она много дней пролежала без сознания. Услышала она также, что мятеж подавлен, некоторые зачинщики его казнены, многие брошены в темницы. А в заключение сиделка сообщила, что за Дионисию поручился один молодой офицер, граф, который по ее облику заподозрил, что она не причастна к мятежу и попала в число пленников лишь по какому-то странному недоразумению. Многозначительно улыбаясь, сиделка добавила, что граф ежедневно является сюда, дабы осведомиться о ее здоровье, и часто подолгу засиживается у ее постели, не в силах оторвать от нее восхищенного взгляда. В комнату больной вошел старый врач, который ничуть не удивился, застав Дионисию в полном сознании, ибо предвидел, что перелом наступит именно в этот день. Он осмотрел больную, намеренно избегая вопросов о ее прошлом, и выразил надежду на быстрое и полное выздоровление. Затем встал, откланялся с подчеркнутой любезностью и у дверей столкнулся с блестящим молодым офицером, которому вежливо, но строго запретил посещать больную; затем дверь закрылась. Однако Дионисия успела перехватить взволнованный взгляд небесно-голубых глаз офицера, и ей припомнилось, — смутно, как во сне, — что эти же глаза неотступно следили за ней, когда она в жару и беспамятстве брела по оживленным улицам города в толпе пленников, огражденной двумя рядами пик. С каждым днем силы ее возвращались; постепенно она обрела и прежнюю ясность мысли. Но к ней все еще никого не допускали, и она видела лишь сиделку да доктора, который доверительно намекнул ей о некоторых тайных друзьях, принимающих живейшее участие в судьбе его пациентки, которым, однако, именно ради ее благополучного и скорейшего исцеления пришлось строго-настрого отказать в праве посещения больной. Дионисия выслушала все это совершенно безучастно. Она твердо решила тотчас по выздоровлении продолжить столь неудачно прерванное путешествие в родные края, чтобы, явясь пред очи супруга, поведать ему о своих злоключениях и спросить, помнит ли он о своем обещании и примет ли ее, несмотря на все, что с ней случилось. Но она чувствовала, что толкает ее к этому, скорее, любопытство, чем тоска по мужу, и что мечтает она о встрече с Эразмусом не как о завершении своего бурного странствия, а как о новом волнующем приключении в цепи других. В то утро, когда она впервые поднялась с постели, чтобы поглядеть с балкона на прилегающий к дому сад и на виднеющиеся вдали поля, вытоптанные и безжизненные, молодой граф неожиданно вошел в ее комнату. Он прежде всего попросил извинения за свое непрошеное вмешательство в ее судьбу, продиктованное, однако, наилучшими намерениями. Дионисия поблагодарила его тепло, но без тени удивления, сказав лишь, что чувствует себя обязанной ответить на столь дружеское участие откровенностью и объяснить свое пребывание в стане мятежников. Но, повинуясь внезапному побуждению, она назвала имя, которого никогда не носила, городок, в котором никогда не жила, и приписала своему супругу род занятий, к которому тот не имел никакого отношения. Вдруг обнаружив, что испытывает необъяснимое и чрезвычайно острое наслаждение от лжи, она принялась расписывать имение своих вымышленных друзей, где якобы гостила, а затем и нападение толпы мятежников, будто бы остановивших на обратном пути ее карету и обобравших ее до нитки. Признавшись, что ей удалось спасти свою жизнь, лишь объявив себя тайной сторонницей восставших, она нарисовала трогательную картину своих многодневных скитаний с толпой мятежников, судьбу которых ей в конце концов безвинно пришлось разделить. Однако теперь она в состоянии вернуться под родной кров, поэтому высказанные ею слова благодарности надо-де понимать и как слова прощания. Юный граф помрачнел. Однако то ли по привычке к сдержанности, то ли от природной робости он не посмел возразить и лишь испросил ее позволения позаботиться о том, чтобы Дионисия проделала остаток пути в подобающем ей экипаже. Несмотря на вспыхнувшее в ней страстное желание услышать из уст графа слова куда более пылкие, она ощутила вдруг наслаждение от неожиданно открывшейся в ней способности к притворству. Как бы в порыве признательности схватив руку графа, она взглянула на него глазами, которые — она уже знала, — по ее желанию могли увлажниться слезами восторга или затянуться дымкой печали. Едва граф удалился, она начала готовиться к отъезду. Вскоре явился врач и выразил свое крайнее неудовольствие ее намерением, ибо он не мог поручиться, что состояние здоровья не заставит ее в самом скором времени прервать путешествие и надолго застрять в какой-либо грязной захолустной гостинице. Дионисия, сразу догадавшись, что доктор действовал по наущению молодого графа, сначала сделала вид, что противится его советам, затем изобразила нерешительность и в конце концов с тяжелым вздохом обещала подчиниться распоряжениям доктора, разумность которых она не могла не признать. Вечером молодой граф явился вновь и в связи с отсрочкой отъезда предложил Дионисии пожить до полного выздоровления в его небольшом охотничьем домике, расположенном в глубине живописного леса. Чтобы с самого начала пресечь всякие сплетни, к ней будет приставлена в качестве компаньонки дама самой безукоризненной репутации. Дионисия возразила, что в силах сама защитить свою безопасность и честь, однако сможет принять приглашение графа лишь в том случае, если он поклянется, что за время ее пребывания в охотничьем домике ни разу не переступит его порог. Граф низко склонил голову, как бы в знак полного повиновения, а она в этот миг лишь с трудом подавила в себе желание броситься к нему на грудь. На следующее утро она переехала в скромный, но уютный охотничий домик, одиноко приютившийся под густой сенью леса в двух часах езды от города. Дионисию встретила миловидная крестьянская девушка, данная ей в услужение. Девушка оказалась тихой и старательной, кушанья — вкусными и умело приготовленными, а постель мягкой и пышной. В прохладной тени столетних великанов Дионисия беззаботно прогуливалась по лесным дорожкам, словно то были расчищенные аллеи парка. Часто она подолгу лежала на какой-нибудь живописной поляне и, заложив руки под голову, в блаженной истоме мечтательно глядела в бездонную синеву неба. Бабочки, пролетая мимо, нежно касались крылышками ее лба, дуновения напоенного лесной свежестью ветерка ласково играли прядями ее волос, а отзвуки мирской суеты замирали где-то вдали. Однажды утром, когда Дионисия собиралась уже было выйти из дому, небо заволокло темными тучами, в мрачном безмолвии нависшими над вершинами деревьев. Дионисия принялась бродить по комнатам нижнего этажа, потом начала прогуливаться перед дверьми домика; душу ее теснила какая-то тоска. Во время обеда она не притронулась к еде, служанка застала ее сидящей за накрытым столом в слезах; на вопросы встревоженной девушки она не отвечала. Перепугавшись не на шутку, служанка послала в город за графом, поручившим красивую даму ее заботам. И поздно вечером, когда нависшая над лесом гроза наконец разразилась ливнем с градом, ослепительными вспышками молнии и оглушительными раскатами грома, в комнату неожиданно вошел, вернее, влетел молодой граф. Он был счастлив, когда Дионисия, которую он боялся увидеть сумрачной или вновь заболевшей, бросилась к нему на шею, радостно приветствуя его появление. Однако к исходу ночи, проведенной в его объятиях, Дионисия вдруг объявила, что эта первая ночь будет и последней; граф, в котором немедленно проснулось ревнивое любопытство собственника, настойчиво потребовал объяснений. В ответ Дионисия, поддавшись непреодолимому желанию помучить возлюбленного, притворилась, будто ей не дает покоя одно невыносимо тягостное воспоминание: ей-де вдруг смутно представилось, что в ту ужасную ночь у ворот обнесенного высокой стеной города она принадлежала не одному лишь, а многим из ее необузданных спутников; правда, поспешила она добавить, весьма возможно, что все это лишь привиделось ей в страшном сне. Юный граф впал в отчаяние, которое сменилось новым порывом страсти; потом среди пылких объятий опять впал в бешенство и поклялся тут же убить возлюбленную. Кончилось все это тем, что он на коленях умолял не покидать его, потому что без нее жизнь станет для него бессмысленной и ненужной. Дионисия осталась. И вскоре сердце ее преисполнилось такой пылкой любовью к графу, что она устыдилась своей лжи и начала даже страдать от нее. Наконец настал день, когда со дна ее души поднялась и овладела ею настоятельная потребность открыть любимому истинную историю своей жизни. Однако из боязни вновь возбудить его подозрения столь запоздалым признанием она откладывала его со дня на день. Но однажды дождливым осенним днем явился гонец с известием, что на границе страны все явственнее вырисовывается угроза давно ожидавшегося столкновения с армией соседнего государства. Он показал приказ, предписывающий графу в течение двадцати четырех часов прибыть в расположение вверенного ему полка. Как только гонец ускакал, Дионисия заявила возлюбленному, что ни при каких обстоятельствах не покинет его, что она твердо решила пойти с ним на войну, переодевшись в мужское платье. Молодой граф, растроганный и счастливый, сперва попытался убедить Дионисию в невыполнимости такого замысла. Но она поклялась, что готова в случае необходимости последовать за ним в обозе его войска и разделить его судьбу даже против его воли. Тогда он вместе с ней покинул охотничий домик и отправился в столицу, где добился аудиенции у князя, издавна дружески расположенного к нему. Князь, сам женатый на молодой и благородной женщине, был натурой увлекающейся и с равной легкостью впадал в гнев и в умиление; обожая все необычное, он счел вполне дозволенным в столь беспокойное время одобрить замысел хоть и дерзкий, но возвышенный. И уже на следующее утро Дионисия, надев военные доспехи, не сумевшие, однако, изменить ее до неузнаваемости, выехала бок о бок с возлюбленным из ворот города. Ее провожали почтительные и восхищенные взгляды горожан. Проскакав по объятой тревогой стране, она недалеко от границы неожиданно попала в самую гущу сражения, которое слилось в ее возбужденном мозгу в один стремительно несущийся вихрь. Кровавые перипетии войны увлекли Дионисию вслед за возлюбленным в глубь вражеской страны; ей приходилось и спать на выжженной и опустошенной земле, и вскакивать в седло по сигналу боевой трубы, и видеть, как рядом падают убитые; раненная в висок, она несколько суток провалялась среди стонущих и умирающих в каком-то покосившемся сарае, не имея никаких вестей от графа. Она выздоровела, встретилась с любимым, подобно ей, едва оправившимся от ран. Он уже горел нетерпением вновь ринуться в бой и в канун решающей битвы возглавил свой поредевший полк. На рассвете она уже мчалась рядом с ним в гущу схватки, поровну деля и опасность, и бранную славу, а после сражения привезла в лагерь добытое вместе с ним вражеское знамя. В ночь, последовавшую за днем победы, вдвойне темную и душную под беззвездным небом и тяжелыми складками шатра, Дионисия впервые с начала войны разделила ложе молодого графа в качестве его супруги. Утром они снова вышли из шатра как товарищи по оружию; их встретили восторженными приветствиями. Спокойно сияло солнце над долиной, а вдали, в поле, посреди развевающихся плюмажей и сверкающих клинков, угадывалось присутствие владетельного князя. Вдруг вместо ожидаемого мирного посольства из-за небольшого холма, за которым стоял противник, поднялись клубы пыли — несомненный признак близкой атаки. Пыльное облако перевалило через холм, послышались звуки боевых фанфар и труб, и в долину скатилась лавина бешеных всадников на вороных конях. Ошеломленное столь внезапным нападением войско быстро изготовилось к защите, но вскоре выяснилось, что в эту безумную атаку ринулась лишь небольшая кучка молодых смельчаков; не желая принять позорный мир, они предпочли сложить свои юные головы на поле брани. Однако остальные их не поддержали, и вскоре горстку храбрецов окружили и перебили всех до единого. Но они не даром отдали свою жизнь; среди тех, кто пал, отражая их отчаянную атаку, оказался и молодой граф. Дионисия положила его голову к себе на колени; и когда последние капли из кровоточащей раны на его челе еще сочились меж ее застывших пальцев, вокруг на холмах уже развевались белые флаги, а ликующие звуки фанфар возвещали окончание военных действий. Когда же глаза возлюбленного закрылись навеки, до ее ушей донеслись радостные клики, возвещающие мир. Но подле Дионисии даже самая бурная и безудержная радость меркла. Счастливые и опьяненные победой люди невольно старались держаться подальше от нее. Даже князь, к полудню прибывший на поле боя, не решился приблизиться к недвижимо застывшей в своих доспехах несчастной и приветствовал ее с почтительного расстояния; густые пряди ее распущенных волос закрыли тело покойного иссиня-черным саваном. Лишь на исходе дня она поднялась, охватила руками дорогого покойника и с нечеловеческой силой взвалила облаченное в тяжелые доспехи тело любимого на седло его боевого коня. Потом вскочила на своего и дала шпоры; конь графа по привычке двинулся за ней, неся на спине труп своего господина; при общем молчании зловещая пара помчалась прочь от двинувшихся в обратный путь войск. Ее проводили испуганно-сочувственными взглядами. Но когда Дионисия достигла границ своей страны и увидела на горизонте городские башни, она свернула на знакомую тропинку, ведущую к заброшенному охотничьему домику. Казалось, он ожидал ее, распахнув навстречу дверь; она спешилась, отвязала от седла своего мертвого спутника, выкопала яму, опустила туда труп возлюбленного вместе с мечом, шлемом и панцирем и забросала могилу землей. Лишь покончив с этим, она сбросила доспехи и погрузилась в глубокий, длившийся три дня и три ночи сон. Когда она проснулась, у изголовья стояла мать молодого графа; молча поцеловала та руку женщины, проводившей в последний путь ее сына. VI Отшумела осень, пролетела зима. Дионисия знала, что с той ночи перед последней битвой в ее чреве зародилась новая жизнь; это связало ее новыми и прочными узами и с покойным графом, и с самой жизнью. Весной она произвела на свет сына, и когда он в первый раз прильнул к ее груди, лицо Дионисии впервые засветилось улыбкой радости. Мать графа, его родственники, даже сам князь возложили к колыбели новорожденного дорогие дары. И когда Дионисия достаточно окрепла, чтобы выйти из своей комнаты, ей впервые захотелось вновь облачиться в светлое платье; она вдруг ощутила прелесть ясного теплого дня, напоенного ароматами цветов и словно окутавшего ее прозрачными благоухающими одеждами. Над ее юной главой, которая таила в себе уже так много забытых или памятных воспоминаний, раскинулось голубое небо новой весны. Еще не решаясь окунуться в поток мирской суеты, она, однако, уже позволила ему плескаться у своих ног: в день какого-то праздника на лесной поляне неподалеку от ее домика селяне водили хоровод, и она увлеклась этим зрелищем. Почтение, оказываемое ей, как героине и вдове героя, на первых порах заставляло всех в этой местности держаться от нее в отдалении. Но вскоре местная молодежь окружила ее таким восторженным поклонением, что даже появление ее в здешних краях, по-прежнему окутанное глубокой тайной, стало представляться чуть ли не небесным знамением и служило лишь к вящему ее прославлению. К началу зимы она переехала в замок покойного графа, по общему мнению законно перешедший в ее собственность. Отдавшись целиком материнским заботам, она вначале вела жизнь замкнутую и тихую. Но, наконец, двери замка открылись — сперва лишь для родственников графа, потом также и для близких друзей дома, а вскоре во всей стране среди людей, выдающихся заслугами или происхождением, не было ни одного человека, который упустил бы случай выразить хозяйке замка свое восхищение ее необыкновенными и возвышенными добродетелями. Поэтому никто не удивился, когда сам князь пожаловал засвидетельствовать ей свое почтение. Поддавшись неуловимому очарованию Дионисии, он повторил свой визит. Ореол могущества, окружавший юношески пылкого князя, ослепил Дионисию, словно пробудившуюся после долгого сна; а источаемое ею гордое величие, порожденное сознанием необычности своей судьбы, взволновало кровь молодого государя. И препятствия, показавшиеся бы душам более слабым непреодолимыми, не смогли помешать их взаимному чувству: позабыв свой супружеский долг, князь бросил к ногам Дионисии свое пылающее любовью сердце. Поначалу и это событие не вызвало толков или злобных пересудов ни при дворе, ни в народе; очень многие, отнюдь не принадлежавшие к числу придворных льстецов, даже восприняли его как нечто само собой разумеющееся и вполне простительное. Первой отвернулась от Дионисии мать графа, молча замкнувшаяся в своем горе. Некоторые родственники последовали ее примеру и стали избегать общества Дионисии. Лишь после этого начали разыгрывать обиженных приближенные княгини, в то время как она сама была еще далека от мысли, что отношения ее супруга и чужестранки могли носить и не чисто дружеский характер. Но когда истина открылась, оскорбленная женщина без всяких объяснений отдалилась от князя, который с этого дня стал намеренно и открыто выставлять свою связь с Дионисией напоказ. Не желая мириться с тем, что она продолжает жить в замке графа, он предоставил в ее распоряжение одну из своих загородных резиденций. Теперь уже князь посвящал возлюбленной не только часы досуга; в ее покоях он принимал министров и послов; в ее присутствии совещался по государственным вопросам. Вскоре уже ни одно решение не принималось без ее участия. А поелику все, стоящие у трона, поспешили выказать ей знаки почтения и немедля признали за ней право на то влияние в делах государства, которое ей предоставил князь, то она могла бы считать себя истинной правительницей страны. Однако Дионисия заметила, что во время выездов встречные все чаще подчеркнуто не обращали на нее внимания и как будто даже старались отвернуться. Сначала она не принимала это близко к сердцу, смеясь над завистью и глупостью ничтожных людишек, но постепенно в ней пробудилось и стало расти раздражение. Однажды она проезжала верхом мимо молодого дворянина, известного своей преданностью покинутой княгине. Ей показалось, что тот осмелился взглянуть на нее, фаворитку князя, с презрительной усмешкой, и она полоснула его хлыстом по лицу. Но когда тот, вне себя от бешенства, бросил ей в лицо неслыханное оскорбление, она приказала схватить его. Впоследствии лишь ее заступничество заставило разгневанного князя отменить смертный приговор дерзкому обидчику. Однако после этого случая затаенная ненависть обеих опальных групп превратилась в нескрываемую смертельную вражду. Дионисии доносили, что говорилось о ней в народе, в среде дворянства и особенно в кружке приближенных княгини. Ту, которую лишь недавно почитали таинственной, но благословенной посланницей небес, теперь многие называли авантюристкой и распутной девкой. Серьезная опасность покамест не угрожала ей, ибо князь был привязан к ней сильнее прежнего. Вопреки назревавшему в стране возмущению он по собственному почину расширил полномочия Дионисии, окружил ее неслыханной роскошью, пожаловал ее пятилетнему сыну титул принца и приколол на грудь ребенка орден, которым доселе награждались лишь члены княжеской фамилии. Самой жестокой карой наказывали за каждое необдуманное слово или неосторожный жест, внушавшие малейшее подозрение в непочтительном или враждебном отношении к Дионисии. У самой же Дионисии давно пропала охота ходатайствовать перед князем о снисхождении к аристократам или плебеям, нарушившим верность своей подлинной государыне. Проезжая по улицам столицы в золоченой карете, запряженной шестеркой вороных коней и окруженной эскортом конных гвардейцев, она успевала в хоре восторженных голосов расслышать фальшивые нотки и чувствовала, что вызывает уже не почтительное поклонение, а лишь глухую, опасливо скрываемую ненависть. Даже ночью, даже в объятиях князя, все еще полного решимости защищать ее до последней капли крови, ей не давали покоя тревожные мысли о заговорах и покушениях. В замке заговорили о том, что приближенные опальной княгини замышляют что-то недоброе. Никто не знал, откуда взялся этот слушок, но Дионисия решила, что пришла пора потребовать от безвольного возлюбленного решительного вмешательства, и поставила его перед выбором: либо удалить законную супругу от двора и изгнать ее из пределов страны, либо отпустить ее самое на все четыре стороны. Поскольку явных улик, подтверждающих наличие заговора, не было, то придворные льстецы сочли себя вправе изготовить таковые. Устроили судилище, которому позаботились придать видимость законного суда, и в отсутствие княгини признали ее виновной. Ее приговорили к изгнанию из страны с конфискацией всей корреспонденции и драгоценностей. Та, очевидно, была готова к такому исходу, ибо уже на следующее утро с немногочисленной свитой отправилась в дальний путь ко двору своих царственных родителей. Многих, подозреваемых в сообщничестве с ней, выслали из пределов страны, а некоторых, считавшихся особенно опасными, бросили в ненасытное чрево темницы. Поскольку даже малейшее проявление недовольства беспощадно преследовалось, в стране воцарилось спокойствие, и Дионисия наконец-то стала такой всемогущей властительницей, какой редко бывает даже коронованная государыня. Но чем полнее была ее власть, тем меньше радости она ей приносила. Празднества в ее честь становились все пышнее, но веселья на них не было и в помине. Даже ласки князя стали вызывать у нее лишь горечь и тоску. В глубине души Дионисия всегда смутно желала, чтобы возлюбленный воспротивился ее тщеславным помыслам, и теперь, поняв это, она начала презирать князя за его неизменную податливость и уступчивость. Чтобы унизить его, она стала принимать в княжеской постели молодых придворных, к которым чувствовала мимолетное влечение. Поначалу стыд и раскаяние заставили князя затаить свое горе; но вскоре бушевавшие в нем страсти толкнули его в объятия доступных женщин, для которых, как когда-то для Дионисии, теперь открылись двери княжеских покоев. Словно в отместку за это, еще щедрее посыпались дары и почести на фаворитов Дионисии, сумевших утолить сжигавшую ее жажду наслаждений. Весь двор завертелся в вихре бесстыдной, бездумной и разгульной жизни. Вскоре в народе пронесся слух, что огромные светильники, освещавшие парадные залы замка во время ночных оргий, сами собой гасли, словно захлестнутые грязным потоком разнузданной похоти, которой предавались князь и его подруга со своими любовниками и любовницами. Однажды на рассвете из залы, заполненной толпой пирующих, среди которых бесцельно бродил обезумевший князь с зажатым в руке кинжалом, выбежала Дионисия. Накинув на плечи драгоценный плащ и прикрыв его полой лицо, она бросилась вниз по лестнице. Решив в последний раз поддаться охватившему ее желанию, она побежала к обрамленному старыми буками заброшенному пруду в глубине парка, чтобы вместе с опостылевшей жизнью похоронить на его дне и свой позор, и свою тоску, и свое безумие. Но, увидев в зеркальной воде свое искаженное мукой лицо, она вдруг вспомнила о том, что она мать. Последние два года это редко приходило ей на ум. Резко повернувшись, она бросилась назад, к замку, ломая клонящиеся к земле ветви, и стремглав взлетела по лестнице в спальню семилетнего принца. Подбегая к его кроватке, она хотела лишь одного — схватить сына и увлечь его вместе с собой в небытие. Но когда увидела невинное личико ребенка, дышавшее безмятежным спокойствием и словно источавшее какой-то волшебный свет, сердце ее затрепетало. Новое решение внезапно пронзило ее мозг и сразу же настолько завладело ею, что она взяла спящего принца на руки и как была, босиком, пошла с ним в парадную залу, где князь сидел в полном одиночестве. Отбросив в сторону кинжал и подперев рукой взлохмаченную голову, он мрачно глядел на развороченный, усыпанный увядшими цветами пиршественный стол. В этот миг она поняла, что и его охватило желание умереть. Увидев Дионисию со спящим принцем на руках, он впился в нее долгим взглядом и, наконец, спросил о причине столь странного появления. Тогда она осторожно, словно драгоценный дар, поднесла к нему сына и потребовала, чтобы принц в тот же день был объявлен наследником престола. Но вместо ответа последовало лишь озадаченное молчание. Как раз в эту минуту из-за горизонта выглянуло солнце; озаренная его лучами, она поклялась, что с позорной и разгульной жизнью последних лет покончено и что она полна решимости отныне посвятить себя целиком заботам о благе и процветании государства, ибо хочет стать верной подругой и помощницей возлюбленного князя. Она чувствует в себе достаточно сил, чтобы смыть позор минувших лет славой грядущих, и готова жизнью своей поручиться, что в памяти народа безвозвратно ушедшие времена будут жить лишь как смутное воспоминание о каком-то тяжком недуге и в конце концов станут лишь легендой. Провозглашение ее сына наследником престола станет последним актом произвола — столь же простительным, сколь и необходимым, ибо во всех отношениях пойдет лишь на благо страны. Просиявший от радости князь тут же согласился. Немедленно был созван совет высших сановников. Спокойно и величаво князь возвестил свою волю; возражать никто не осмелился. Решение это объявили народу, и были приняты меры к тому, чтобы его восприняли с восторгом. Вечером во всех домах зажглись праздничные огни и началось такое веселье, словно и впрямь в тот день царственная супруга подарила возлюбленному монарху долгожданного сына и наследника. Впервые за много дней Дионисия дала себя обмануть и сочла купленные и вынужденные угрозами приветственные клики толпы за выражение вновь воскресших надежд добросердечного и незлопамятного народа, легко простившего своему милостивому государю былые обиды. Исполненная торжествующей гордости, вышла она об руку с князем на балкон, пред которым собралась толпа народа. Все громче раздавались голоса, требовавшие показать принца, ибо в столь торжественный день, вознесший ребенка к избранникам судьбы, они имели право взглянуть на наследника престола. Вне себя от счастья поспешила Дионисия к сыну. Не обратив внимания на то, что стражи, обычно охранявшей вход в покои принца, не оказалось, она вбежала в комнату. У порога распласталось тело его воспитательницы. В предчувствии недоброго Дионисия кинулась к кроватке сына и увидела кровавые пятна на простынях и остекленевшие глаза под глубокой, зияющей посреди лба раной; лицо ребенка было искажено страданием. Лишь один миг длилось страшное оцепенение; но вот Дионисия схватила трупик и, словно обезумев, бросилась с ним на руках по комнатам, переходам, лестницам замка, казавшегося вымершим; наконец, она вновь появилась на балконе подле одиноко стоявшего пред толпой князя и показала окровавленный труп принца. Потом обратилась к толпившимся под балконом людям, бессвязно заклиная их страшно отомстить убийцам. Князь, в ужасе отшатнувшийся от нее, словно от призрака, поспешил скрыться, и Дионисия осталась на балконе одна. Толпа у замка замерла в гробовом молчании; ни одного слова сочувствия к обезумевшей от горя матери, ни одного возмущенного возгласа. Все словно уверовали в то, что ребенок умерщвлен не рукой злодея, а волей всевышнего, восставать против которой и тщетно и грешно. Будто дождавшись наконец справедливого возмездия, безмолвные и присмиревшие люди начали незаметно расходиться и постепенно скрылись во мраке ночи. Тщетно взывала в пустоту впавшая в отчаяние мать; потом, не выпуская из рук окровавленного трупа сына, в изнеможении опустилась на каменные плиты балкона. Когда она очнулась, вокруг царила мертвая тишина. Она была одна, труп сына исчез. На какой-то миг она вообразила, что все ужасы минувшего дня привиделись ей в кошмарном сне. Но пятна крови на руках вернули Дионисию к действительности. Она поднялась, подошла к перилам и огляделась. Сумрачный рассвет вползал на опустевшую площадь перед замком. Дионисия бросилась во внутренние покои. Нигде ни души. Ни стражи в коридорах, ни лакеев в комнатах; в конюшнях — ни одной лошади, ни одного экипажа. Дионисия осталась одна в обезлюдевшем замке. Все живое бежало из этих стен, словно над ними тяготело проклятье. Леденящий душу ужас сковал Дионисию, и она никак не могла решиться покинуть замок. Но потом она вспомнила про подземный ход, соединявший ее опочивальню с городской резиденцией князя. Открыв потайную дверцу, Дионисия ступила во мрак и без оглядки помчалась вперед. Коридор был так узок, что платье ее, развеваясь, касалось его стен. Постепенно мрак начал рассеиваться, но конца пути все еще не было видно. Она бежала так, словно за ней гнались, и, наконец, добралась до заветной дверцы; толкнув ее, она оказалась лицом к лицу с князем, одиноко сидевшим за письменным столом, скупо освещенным пламенем свечи. Увидев перед собой Дионисию, словно вышедшую из стены, он вздрогнул от неожиданности, и глаза его трусливо забегали, когда он попытался спрятать лежавший перед ним лист бумаги. Но она схватила листок — и он выпустил его из дрожащих рук. Дионисия прочла свой собственный смертный приговор, под которым не хватало лишь подписи князя. Ни разу еще не приходилось ей видеть любимого некогда человека столь жалким, столь утратившим былое величие; в полной растерянности он лепетал бессильные, но зловещие слова: дескать, он находится во власти могущественных сил, заточивших его в его же собственном дворце. Княгиня-изгнанница с преданной свитой уже на пути в столицу, и спасти свою свободу, страну, трон, а может быть, и жизнь можно, лишь поставив свое имя под этим приговором. Он-де неприятно удивлен приходом Дионисии. В глубине души он надеялся, что она спаслась бегством и находится уже в безопасности. Разве замок не был пуст? Разве ей не были открыты все пути? Себя, и только себя одну, должна она винить за то, что не сумела наилучшим образом воспользоваться всеобщим смятением и словно умышленно обрекла себя на верную гибель. Он даст ей случай убедиться, — его голос с каждым словом звучал все увереннее и резче, — что он поистине милостивый правитель: он не кликнет стражу, чего она, понятно, имеет все основания опасаться. Нет, он предоставит ей возможность воспользоваться для бегства тем же путем, которым она пришла, пусть она переждет день в потайном ходе, а с наступлением ночи выйдет из него на противоположном конце. Он не выдаст ее и даже позаботится о том, чтобы загородный замок пустовал еще один день; но по истечении этого срока пусть уж постарается побыстрее убраться отсюда как можно дальше. А в заключение заверил ее своим княжеским словом, что до той поры она может не опасаться погони. Дионисия не перебивала его, пока он говорил, но не сводила холодного пристального взгляда с его растерянно бегающих глаз. Когда он кончил, она молча проследовала мимо побледневшего как полотно князя, распахнула дверь в приемную и прошла между застывшими в окаменелой неподвижности стражниками: потом спустилась по мраморной лестнице, миновала высокие ворота замка и пошла по улицам города, уставясь невидящими глазами прямо перед собой и задевая окровавленным платьем прохожих. Узнав, люди в ужасе отшатывались от нее, словно она была мечена позорным клеймом. Сперва редкая, затем все более плотная толпа, опасливо держась на почтительном расстоянии, провожала ее вплоть до городских ворот. Тут Дионисия обернулась; подняв окровавленную руку, она повелительным жестом запретила следовать за ней далее и одиноко побрела по сверкающему в лучах утреннего солнца весеннему полю в ту сторону, где ждал ее родной кров. VII Днем она спала где-нибудь в укромном уголке леса или на лугу, а ночи напролет все шла и шла, смывая дорожную пыль с тела и платья в водах рек и озер и питаясь плодами, попадавшимися на пути. Не для того держалась она в стороне от дорог, чтобы, скрывшись от преследования, сохранить свою опостылевшую жизнь, а лишь чтобы не слышать человеческих голосов и не видеть человеческих лиц. После длинной череды дней, проведенных в пути, в звездную полночь она добралась наконец до своего давно покинутого дома, дверь которого была распахнута настежь, словно ее ждали. Не заходя в жилые комнаты, поднялась она по винтовой лестнице в башню, где в этот час наверняка находился ее супруг. Он стоял, припав глазом к трубе, направленной в усыпанное звездами небо. Заслышав шаги, он обернулся и, узнав в пришелице Дионисию, ничуть не удивился. Он лишь мягко улыбнулся, словно приветствуя дорогую гостью. — Это я, — сказала Дионисия. Супруг кивнул. — Я ожидал тебя. Ты должна была вернуться именно в эту ночь — не раньше и не позже. — Значит, тебе известна моя жизнь? — Ты прожила ее под чужим именем, но я знаю о тебе все. Постигшая тебя судьба была слишком необычной, чтобы пройти незамеченной, а из всех живу щих на земле женщин лишь тебе одной могла она выпасть на долю. Добро пожаловать в мой дом, Дионисия. — Ты приглашаешь меня в свой дом? И я не внушаю тебе отвращения? — Ты жила, как жилось, Дионисия. И сейчас ты выше и чище тех, кто живет, задыхаясь от подавляемых желаний. Ты познала свою душу. Отчего же я должен испытывать к тебе отвращение? — Я познала свою душу? Я знаю о себе столько же, сколько знала в то утро, когда ты прогнал меня. В тесных рамках установленных тобою обязанностей мне не было дано обрести себя. А в той исполненной соблазнов бесконечности, в которую ты меня толкнул, я могла лишь себя потерять. Но душу свою я так и не познала. — Что с тобой, Дионисия? Уж не хочешь ли ты, неблагодарная, упрекнуть меня в том, что я отважился на шаг, на который не решался еще ни один мудрый влюбленный и ни один влюбленный мудрец? — Ты — мудрец? А ведь не понял же, что каждому человеку отмерена в жизни лишь узкая полоска для того, чтобы он мог познать себя и исполнить свое предназначение? И что только там неповторимая тайна его естества, появившаяся вместе с ним на свет, созвучна высшим законам небесного и земного мироздания? Ты — был влюблен? А ведь в то давно минувшее утро не спустился же в долину, чтобы разломать на куски свирель, которая грозила совратить любимую тобой женщину? Твое сердце билось вяло, вот почему ты отпустил меня на все четыре стороны, вместо того чтобы ринуться за меня в бой, который в то время еще можно было выиграть; а твой ум задохся в цепких объятиях хитроумных словосплетений, вот почему ты вообразил, будто вся полнота и сложность жизни во взаимовлиянии и противоборстве бесчисленных сил могут уложиться в прокрустово ложе одной-единственной формулы. — И она повернулась к выходу. — Дионисия! — крикнул ей вслед супруг. — Опомнись! Треволнения бурной жизни помутили твой разум. Здесь ты вновь обретешь покой и ясность души. Разве ты забыла? Комната, постель и одежда к твоим услугам, и клянусь, что ни единым упреком или вопросом не омрачу твоего существования. Здесь тебе ничто не угрожает, а там тебя на каждом шагу подстерегают опасности и смерть. Уже в дверях Дионисия еще раз обернулась: — Мне безразлично, что ожидает меня там. Я уже ничего больше не боюсь. Ужас внушает мне лишь мысль о жизни под одним кровом с тобой. — Под одним кровом со мной, Дионисия? Уж не боишься ли ты, что я могу когда-нибудь позабыть о данном мной обещании? Успокойся, Дионисия: здесь царит разум, а где разум, там мир. — Вот ты сам и назвал причину моего бегства. Если бы ты содрогнулся от ужаса, увидев в моих глазах отблески пережитого, я могла бы еще остаться, и наши души, может быть, слились бы воедино, очистившись в пламени неисчислимых страданий. Но лик твоей окаменевшей в бесстрастии мудрости для меня куда страшнее, чем все маски и чудеса этого мира. Сказав это, она повернулась и, ни разу не оглянувшись, начала спускаться по винтовой лестнице. Быстрыми шагами выйдя из дома, она вскоре растворилась во мраке ночи, раскинувшей над равниной свой звездный шатер. Сбросив овладевшее им было оцепенение, Эразмус поспешил за ней и несколько часов кряду шел по ее следам. Но самой Дионисии так и не нашел. Пришлось ему вернуться домой ни с чем; все дальнейшие поиски также оказались тщетными. Дионисия исчезла бесследно, и никто не знает, скиталась ли она еще долгие годы где-то по миру под чужим именем или же вскоре умерла в безвестности по воле случая или по своей охоте. Эразмус же в скором времени открыл загадочно мерцающую звезду, блуждавшую в просторах вселенной по новым, еще не исследованным законам. Из оставленных им записей узнали, что он намеревался дать этой звезде имя Дионисии в память супруги, которой давно простил обидные слова, брошенные ему в лицо при прощании. Но сколько ни бились другие исследователи, сколько ни наблюдали за небом во все времена года и в любое время суток, никому из них так и не удалось разыскать эту звезду, словно навеки канувшую в бесконечность. 1911 Доктор Греслер, курортный врач (Перевод Т. Путинцевой) I Пароход был готов к отплытию. Доктор Греслер, в черном костюме, в распахнутом сером пальто с траурной повязкой на рукаве, все еще оставался на палубе; перед ним стоял директор отеля, он был без шляпы и его темные, гладко зачесанные волосы едва шевелились, несмотря на легкий береговой ветерок. — Милый доктор, — говорил директор своим обычным снисходительным тоном, который всегда был так неприятен доктору Греслеру, — повторяю еще раз: мы очень рассчитываем на вас в будущем году, несмотря на прискорбное несчастье, которое вас здесь постигло. Доктор Греслер ничего не ответил и лишь глянул влажными от слез глазами на берег, где ярким пятном выделялось большое здание отеля, окна которого из-за жары были плотно прикрыты белыми ставнями. Затем он перевел взгляд на желтые заспанные домики, серые пропыленные сады, уныло тянувшиеся вдоль улиц под полуденным солнцем, и еще дальше — на старые развалины, которые венчали вершины холмов. — Наши клиенты, а многие из них собираются приехать и на будущий год, — продолжал директор, — очень ценят вас, милый доктор, и мы твердо надеемся, что вы снова займете вашу маленькую виллу, — он показал на скромный светлый домик недалеко от отеля, — несмотря на печальные воспоминания, связанные с нею, тем более что в разгар сезона мы, понятно, не сможем предоставить вам сорок третий номер. Доктор Греслер мрачно покачал головой и, приподняв черный котелок, провел левой рукой по своим гладким, светлым, уже седеющим волосам. — Полно, милый доктор, время творит чудеса. И если вы, быть может, боитесь одиночества в этом светлом домике, то ведь и это поправимо. Привезите с собой из Германии милую изящную женушку. Греслер ответил на этот совет лишь испуганным взглядом, но директор быстро, почти повелительно добавил: — Ах, оставьте, это именно так. Изящная блондинка, впрочем, она может быть и брюнеткой, — вот единственное, чего вам недостает для полного благополучия. Доктор Греслер нахмурил брови, словно перед его глазами замелькали картины прошлого. — Словом, — любезно заключил директор, — так или иначе, женатый или холостой, вы в любом случае желанный у нас гость. Смею напомнить — двадцать седьмого октября, как условились, не так ли? Иначе, несмотря на все наши старания, вы попадете сюда лишь десятого ноября, — ведь пароходы ходят так нерегулярно, — а это для нас очень и очень нежелательно (в голосе его вновь зазвучала та офицерская картавость, которую доктор совершенно не выносил): мы открываемся первого числа. Затем он горячо потряс доктору руку — привычка, которую директор вывез из Соединенных Штатов, обменялся кивком с кем-то из проходивших мимо корабельных офицеров, сбежал вниз по трапу и вскоре очутился на сходнях, откуда еще раз помахал доктору, все еще меланхолически стоявшему у борта со шляпой в руках. Через несколько минут пароход отчалил от берега. Погода во время плаванья стояла великолепная. По пути доктор Греслер часто вспоминал слова директора, сказанные на прощанье. И когда он после обеда, набросив на колени шотландский плед, спокойно дремал на верхней палубе в своем удобном плетеном кресле, ему не раз рисовался образ прелестной, пухленькой женщины в белом летнем платье, порхающей по дому и саду: щеки у нее были румяные, как у куклы, — такое лицо он, наверно, видел не в жизни, а в какой-нибудь детской книжке с картинками или в семейном альбоме. Но это воображаемое существо обладало таинственной властью отпугивать призрак его умершей сестры, так что доктору начинало казаться, будто покойница ушла из жизни гораздо раньше и более естественно, чем это было в действительности. Разумеется, бывали у него и другие минуты, когда воспоминания не давали ему заснуть и он снова и снова переживал горестное событие с такой невыносимой отчетливостью, словно оно только что произошло. Несчастье случилось за неделю до того, как доктор Греслер покинул остров. После обеда он, как обычно, уселся в саду, уткнулся в медицинскую газету, и когда проснулся, то по длинной тени у своих ног, тени, отбрасываемой пальмой на всю ширину усыпанной гравием дорожки, понял, что продремал по меньшей мере часа два. Это расстроило доктора: ему было уже сорок восемь лет, и подобная сонливость наводила его на мысль о том, что он все больше утрачивает былую юношескую бодрость. Он встал, сунул газету в карман, внезапно ощутив острую тоску по молодящему весеннему воздуху Германии, и медленно направился к маленькому дому, где жил вместе с сестрой, которая была старше его на несколько лет. Он увидел, что она стоит у окна, и это удивило его: в этот знойный час все окна обычно наглухо закрывались. Подойдя ближе, он заметил, что Фридерика не улыбается, как показалось было доктору издалека, а стоит совершенно неподвижно спиной к саду. Со странной, им самим еще не осознанной тревогой он вбежал в дом, кинулся к сестре, все еще неподвижно опиравшейся на подоконник, и с ужасом увидел, что голова ее упала на грудь, глаза широко раскрыты, а вокруг шеи обвилась веревка, прикрепленная к оконной раме. Он громко окликнул Фридерику по имени, выхватил перочинный нож, перерезал петлю, и безжизненное тело тяжело опустилось ему на руки. Затем он позвал служанку — та прибежала из кухни и не сразу поняла, что случилось, — уложил с ее помощью сестру на диван и перепробовал все средства оживления, известные людям его профессии. Прислуга тем временем сбегала за директором. Когда тот пришел, доктор Греслер, убедившись в тщетности всех усилий, в изнеможении и растерянности стоял на коленях у трупа сестры. Вначале он долго пытался найти какое-либо объяснение этому самоубийству. Внезапное помешательство было исключено: еще за завтраком эта серьезная, почтенная старая дева мирно беседовала с ним о предстоящем отъезде. Скорее можно было предположить, что Фридерика уже довольно давно, вероятно, несколько лет, подумывала о самоубийстве, и по каким-то причинам именно в это безмятежное утро решила привести в исполнение постепенно созревший у нее план. Действительно, доктор замечал иногда, что под невозмутимым спокойствием его сестры таится тихая тоска, но, слишком занятый своими делами, он никогда всерьез не задумывался над этим. А ведь по-настоящему веселой он не видел ее с самого детства — это он, во всяком случае, теперь впервые понял. О ее молодости он мало что знал, так как, будучи корабельным врачом, почти все это время провел в плаваниях. А пятнадцать лет назад, когда он уволился из пароходства и родители их умерли один за другим, она покинула отчий дом в родном маленьком городке, переехала к брату и с тех пор повсюду следовала за ним в качестве его домоправительницы. Тогда ей было уже далеко за тридцать, однако фигура ее была так по-девически грациозна, а глаза сохраняли такой загадочный томный блеск, что у нее не было недостатка в поклонниках, и Эмиль часто не без основания опасался, что она вот-вот выйдет замуж и покинет его. Когда же с годами рассеялись и эти ее надежды, она, казалось, спокойно примирилась со своей участью, и только иногда брат перехватывал ее молчаливый взгляд, обращенный на него с тихим упреком, словно и он был виноват в ее безрадостной судьбе. Быть может, это сознание бесцельно растраченной жизни росло в ней с годами тем сильнее, чем меньше она говорила об этом; и мучительной тоске она предпочла быструю развязку. Такой поступок сестры вынудил ее беспечного брата взять на себя заботы о собственном быте и хозяйстве, чего он до тех пор не знал благодаря Фридерике, — а ведь в его возрасте нелегко отказываться от старых привычек. Поэтому в последние дни плавания в его сердце, несмотря на печаль, родилось холодное, но по-своему утешительное чувство отчужденности по отношению к покойнице, которая столь неожиданно и даже не простившись оставила его одного на свете. II После недолгого пребывания в Берлине, где доктор Греслер в связи с предстоящим курортным сезоном побеседовал с некоторыми профессорами-клиницистами, он в один прекрасный майский день прибыл на воды — в маленький, окруженный лесистыми холмами городок, в котором он вот уже шесть лет занимался летом частной врачебной практикой. Хозяйка, пожилая вдова коммерсанта, радушно встретила его, и он был искренне тронут скромным букетом полевых цветов, которым она украсила дом в честь его приезда. Не без робости переступил он порог комнатки, где в прошлом году жила его сестра, однако это потрясло его гораздо меньше, чем он боялся. В остальном жизнь его потекла довольно сносно. Небо было неизменно ясным, воздух по-весеннему теплым. И порою, когда он, например, сидел на своей терраске за столом, накрытым чистой скатертью, и сам наливал себе в чашку кофе из белого с голубыми цветочками кофейника, блестевшего на утреннем солнце, его охватывало чувство такого покоя, какого он, пожалуй, не испытывал за последние годы в обществе своей сестры. Обедал и ужинал он во внушительном здании главного местного отеля в обществе нескольких почтенных бюргеров, с которыми был знаком с давних пор и мог непринужденно, а подчас и откровенно поболтать. Врачебная его практика началась многообещающе удачно, и его профессиональную совесть не отягощали никакие особо трудные случаи. Так без заметных событий шло лето. Однажды в июле, после довольно напряженного трудового дня, доктора Греслера вызвали к лесничему, жившему в добром часе езды от городка. Посыльный, передавший приглашение, тут же отправился обратно. Вызов не слишком обрадовал доктора: он не очень-то любил посещать местных жителей, лечение которых не сулило ему ни славы, ни заработка. Однако когда, покуривая дорогую сигару, он проехал по уютной улочке между сельскими домиками, такими привлекательными в мягком вечернем воздухе, миновал желтые поля и углубился в прохладную сень высоких, раскинувшихся на холмах буков, на душе у него стало мирно и спокойно. А когда Греслер увидел дом лесничего, чье прелестнее местоположение помнил по прогулкам в прошлые годы, он даже пожалел, что поездка так быстро пришла к концу. Доктор поставил экипаж на обочине дороги и узкой тропинкой прошел между молодыми елями к дому, который дружелюбно встретил его сверкающими окнами, огромными оленьими рогами, висевшими над узким входом, и бликами вечернего солнца на красноватой крыше. Навстречу доктору по деревянным ступеням, которые вели на просторную веранду, спустилась молодая женщина, сразу же, с первого взгляда, показавшаяся Греслеру знакомой. Она протянула ему руку и сказала, что у ее матери начались какие-то странные боли в животе. — Но вот уже целый час, как она спокойно спит, — добавила женщина. — Жар спал, хотя еще в четыре часа было тридцать восемь и пять. Чувствует она себя плохо уже со вчерашнего вечера, поэтому я и позволила себе побеспокоить вас, господин доктор. Надеюсь, ничего страшного. При этом она робко и заискивающе смотрела в глаза врача, словно дальнейшее развитие болезни целиком и полностью зависело от его слов. На ее взгляд он ответил со спокойной, хотя и мягкой серьезностью. Разумеется, он знал эту женщину. Он много раз встречал ее в городе, однако принимал за приезжую. — Конечно, теперь, когда ваша матушка спокойно спит, ничего плохого уже не может случиться, — сказал он. — Однако не расскажете ли вы мне, фрейлейн, обо всем поподробнее, прежде чем мы разбудим больную, — впрочем, наверное, это совсем и не нужно. Женщина пригласила его войти в дом, первая поднялась на веранду и предложила ему присесть, а сама осталась стоять, прислонившись к притолоке раскрытой двери, которая вела в комнаты. Со строгой деловитостью она описала течение болезни, и у доктора Греслера не осталось никаких сомнений, что дело идет всего-навсего о расстройстве желудка. Тем не менее он был вынужден задать молодой даме несколько профессиональных вопросов и был поражен той исключительной непосредственностью, с какой она описала ему отдельные подробности, вполне естественные, но такие, которые он не привык слышать из уст девушки. Во время разговора Греслер не раз мысленно спрашивал себя, выражалась ли бы она столь же непосредственно, сиди против нее более молодой врач. Ей самой, по его мнению, вряд ли можно было бы дать лет двадцать пять, если бы не большие спокойные глаза, которые придавали ее лицу выражение зрелости, свойственной более взрослым людям. В светлых, высоко заколотых косах она носила гладкий серебряный гребень. Платье ее было по-деревенски простым, белый пояс застегивался изящной позолоченной пряжкой. Но больше всего бросились доктору в глаза и даже в какой-то степени показались подозрительными чрезвычайно элегантные светло-коричневые полуботинки из замши, изумительно соответствовавшие цвету чулок. Не успела девушка закончить рассказ, а доктор Греслер обдумать свои наблюдения, как из комнат кто-то позвал: — Сабина! Доктор поднялся, девушка показала ему дорогу через просторную, уже погруженную в полумрак столовую в следующую, более светлую комнату, где стояли две кровати. На одной из них в белом чепчике и белом пеньюаре, выпрямившись, сидела больная и смотрела на вошедших несколько удивленными, но вполне ясными и даже веселыми глазами. — Господин доктор Греслер, — представила врача Сабина, быстро подойдя к изголовью кровати и нежно погладив рукой лоб матери. Женщина, выглядевшая далеко не старой, весьма упитанной и приветливой, неодобрительно покачала головой. — Очень рада познакомиться с вами, господин доктор, — начала она, — но зачем же ты, девочка моя... — Кажется, мне здесь действительно нечего делать, — заметил доктор, пожав протянутую руку пациентки и одновременно прощупав у нее пульс, — тем более что ваша дочь, — он любезно улыбнулся, — обладает, по-видимому, удивительно обширными медицинскими познаниями. Но уж поскольку я все равно тут, не правда ли... Женщина пожала плечами, словно отдаваясь на волю судьбы, и Греслер занялся осмотром. Сабина спокойно и внимательно наблюдала за ним, пока он наконец не смог полностью успокоить как пациентку, так и ее дочь в той мере, в какой это еще требовалось. Трудности возникли лишь тогда, когда доктор Греслер пытался прописать больной строгую диету на ближайшие несколько дней. Женщина запротестовала самым решительным образом, утверждая, что в былое время подобные случаи, которые она объясняла исключительно нервами, быстрее всего излечивались как раз добрым куском свинины с кислой капустой и одним сортом сосисок, которого здесь, к сожалению, нельзя достать. Лишь сегодня утром Сабина уговорила ее воздержаться от плотного завтрака, — от этого воздержания, наверное, у нее и поднялась температура. Доктор, вначале принимавший эти возражения за шутку, из дальнейшего разговора понял, что женщина эта, в противоположность своей дочери, имела о медицине весьма дилетантские и даже еретические представления, проявлявшиеся, например, в насмешливых замечаниях насчет целебных источников курортного городка. Она заявила, в частности, что бутылки, идущие на вывоз, наполняются обычной колодезной водой, в которую добавляют соль, перец и еще какие-то сомнительные приправы; доктор, всегда защищавший интересы курорта, на котором он в тот или иной момент практиковал, и считавший себя причастным ко всем его успехам и неудачам, не мог подавить в душе известной обиды. Однако серьезно возражать пожилой даме он не стал и удовольствовался тем, что обменялся с дочерью веселым, понимающим взглядом, которым, как ему казалось, он вполне достаточно и притом достойно защитил свою точку зрения. Когда Греслер, в сопровождении Сабины, вышел на улицу, он еще раз подчеркнул, что заболевание совершенно безобидно, и Сабина полностью согласилась с ним; однако, добавила она, если подобным случаям можно и не придавать никакого значения в совсем молодом возрасте, то с годами им следует уделять все большее внимание; поэтому сегодня она и сочла своим долгом послать за доктором, тем более что отца не было дома. — Ваш отец совершает сейчас объезд? — осведомился доктор Греслер. — О чем вы, господин доктор? — Я хотел сказать — объезжает свой участок? Сабина засмеялась. — Мой отец не лесничий. Собственно говоря, здесь уже давно нет лесничества. Наш дом только называется так, потому что лет шесть-семь назад в нем жил лесничий княжеского заповедника. Но поскольку дом до сих пор называют лесничеством, то и отца в городе называют лесничим, хотя ничем подобным он никогда в жизни не занимался. — Вы единственная дочь? — спросил доктор Греслер, в то время как она, словно это само собой разумелось, провожала его до шоссе по узкой тропинке между молодыми елями. — Нет, — ответила она. — У меня есть еще брат. Правда, он намного моложе — ему только пятнадцать. Когда он приезжает домой на каникулы, он, понятно, целыми днями бегает по лесу. Доктор задумчиво покачал головой, и девушка добавила: — О, это не беда — я сама раньше делала то же самое. Не часто, конечно. — Но, наверное, все-таки не отходили далеко от дома? — слегка озабоченно спросил доктор и, подумав, добавил: — И вы были тогда еще совсем маленькой? — Нет, мне было уже семнадцать, когда мы переехали в этот дом. До этого мы жили не здесь, а в городе... в разных городах. Поскольку она вела себя так сдержанно, доктор предпочел ни о чем больше не расспрашивать. Они остановились у обочины дороги. Извозчик заждался своего седока. Сабина протянула доктору руку. Ему захотелось сказать ей еще несколько слов. — Если не ошибаюсь, мы уже не раз встречались с вами в городе? — Конечно, господин доктор. Я тоже давно вас знаю. Правда, я месяцами не бываю в городе. В прошлом году я однажды разговорилась с вашей сестрой — мимоходом, в магазине Шмидта. Она, верно, опять приехала с вами? Доктор потупился. Случайно взгляд его упал на ботинки Сабины, и он отвел глаза в сторону. — Моя сестра не приехала со мной, — сказал он. — Она умерла три месяца назад, в Ландзароте. У него защемило сердце, но когда он с трудом выдавил название этого далекого острова, ему стало чуть легче. — О! — отозвалась Сабина и замолчала. Они постояли молча, затем доктор Греслер принужденно улыбнулся и протянул девушке руку. — Спокойной ночи, господин доктор, — сказала она серьезно. — Спокойной ночи, фрейлейн, — ответил он и сел в экипаж. Сабина подождала, пока коляска тронулась, затем повернулась и пошла обратно. Доктор Греслер посмотрел ей вслед. Слегка опустив голову, не оборачиваясь, она шла между елями по направлению к дому, из окна которого на дорогу падал луч света. Но вот дорога сделала поворот, и все исчезло. Доктор откинулся назад и взглянул на низкое сумеречно-холодное небо с редкими звездами. В памяти его ожили далекие времена — веселые годы молодости, когда его любили многие красивые женщины. Первой он вспомнил вдову инженера из Рио-де-Жанейро, сошедшую в Лиссабоне с парохода, на котором Греслер плавал в качестве корабельного врача. Она сказала, что едет за покупками в город, и не вернулась на корабль, несмотря на то что билет у нее был взят до самого Гамбурга. Он видел ее как живую: вот она в черном платье отправляется в коляске из порта в город и весело машет ему с улицы, за поворотом которой исчезает навсегда. Затем ему припомнилась дочь адвоката из Нанси, с которой он был помолвлен в Сен-Блазьене, первом курорте, где начал практиковать; вскоре она была вынуждена внезапно вернуться во Францию вместе с родителями, в связи с одним важным процессом, но ни о своем прибытии на родину, ни о чем-либо другом так и не дала ему знать. Вспомнил он также свои студенческие годы, проведенные в Берлине, и фрейлейн Лицци, которая из-за него даже стрелялась; она с большой неохотой показала ему ожог от пули под левой грудью, причем это его не только не растрогало, но даже вызвало чувство скуки и раздражения. Он вспомнил и о милой, хозяйственной Генриетте, которую в течение многих лет, возвращаясь из плавания в Гамбург, неизменно находил такой же веселой, простодушной и услужливой, какой оставил ее в маленькой квартирке на одном из верхних этажей дома, выходившего окнами на Альстер. Он никогда не знал и даже не задумывался всерьез над тем, что же делает и переживает она во время его отлучек. В сознании его всплыло еще многое другое, в том числе и не особенно красивые, а порой, в известном смысле, и вовсе предосудительные поступки. Греслер теперь и сам был не в состоянии понять, как он вообще мог решиться на такое. Но в общем на душе у него стало печально: молодость прошла, и он вряд ли был вправе ждать от жизни еще чего-нибудь хорошего. Экипаж ехал меж полей, потемневшие холмы казались выше, чем днем, тут и там в маленьких дачах мерцали огни; на одном из балконов, прижавшись друг к другу теснее, чем люди позволяют себе это при дневном свете, молча стояли мужчина и женщина. С одной из веранд, где сидело за ужином небольшое общество, доносились громкий говор и смех. Доктор Греслер, почувствовав голод, заранее обрадовался предстоящему ужину — как всегда, в «Серебряном льве», и поторопил медлительного извозчика. За табльдотом, где уже собрались все знакомые ему завсегдатаи, он выпил лишний стакан вина, потому что жизнь показалась ему вдруг приятнее и легче. Он хотел было рассказать о своем сегодняшнем визите в лесничество, но по какой-то ему самому не ясной причине промолчал. Вино на него сегодня тоже не подействовало. Из-за стола доктор Греслер встал даже в более меланхоличном настроении, чем раньше, и с легкой головной болью отправился домой. III В следующие дни доктор Греслер чаще, чем обычно, пересекал главную улицу города в неясной надежде встретить Сабину. Однажды, во время приема, когда у дверей кабинета случайно не оказалось пациентов, он даже сбежал вниз по лестнице, словно охваченный предчувствием, и быстро дошел до источника, но так никого и не встретил. В тот же день он, словно невзначай, упомянул за ужином в ресторане о том, как его недавно вызывали в лесничество, и настороженно прислушался, не отпустит ли кто-нибудь из присутствующих какого-либо легкомысленного замечания насчет фрейлейн Сабины, как это частенько — и даже без всяких оснований — случается в веселой мужской компании. Но фамилия Шлегейм, которая, словно слабое эхо, прозвучала в ответ на сообщение доктора, ни у кого не вызвала ни малейшего интереса. И лишь мимоходом было сказано несколько слов о берлинских родственниках этого так называемого лесничего, у которых его дочка, видимо, не слывшая у собравшихся за красавицу, проводила иногда зиму. В один из вечеров доктор Греслер предпринял прогулку, постепенно приведшую его к самому лесничеству. С дороги он увидел дом, молчаливо стоявший в лесной тени, веранду и на ней фигуру мужчины, лица которого он не рассмотрел. С минуту доктор постоял, испытывая страстное желание войти в дом и, сделав вид, будто он случайно шел мимо, осведомиться о здоровье фрау Шлегейм. Но он быстро сообразил, что это едва ли совместимо с достоинством врача и может быть ложно понято. С этой прогулки он вернулся домой более усталым и злым, чем следовало ожидать после такого незначительного разочарования, и, не встречая Сабину в городе и в последующие дни, начал надеяться, что она уехала на время, а то и навсегда — исход, казавшийся ему наиболее желанным с точки зрения его душевного равновесия. Однажды утром, когда он, давно уже утратив спокойствие, которым наслаждался прежде, завтракал на своей залитой солнцем веранде, ему доложили, что с ним желает говорить какой-то молодой человек. Вслед за этим на веранде появился высокий красивый юноша в костюме велосипедиста; его фигура и профиль так явно напоминали Сабину, что доктор невольно поздоровался с ним, как со знакомым. — Господин Шлегейм-младший? — осведомился он скорее тоном утверждения, чем вопроса. — Вы угадали, — ответил юноша. — Я сразу же узнал вас по сходству с... вашей матушкой. Присядьте, пожалуйста, молодой человек: как видите, я еще только завтракаю. Что случилось? Ваша матушка опять заболела? Ему казалось, что он говорит с Сабиной. Молодой Шлегейм продолжал стоять, вежливо держа кепи в руках. — Мама чувствует себя хорошо, господин доктор. Вы так повлияли на нее, что она стала осторожнее. Доктор улыбнулся. Он сообразил, что Сабина воспользовалась им, как врачом, чтобы его устами высказать матери свои собственные опасения. Но тут ему пришло в голову, что на этот раз заболела сама Сабина, пульс его непроизвольно участился, и Греслер понял, насколько не безразлично ему здоровье девушки. Но прежде чем он успел о чем-либо спросить, мальчик сказал: — На этот раз дело касается отца. Доктор Греслер облегченно вздохнул. — Что с ним? Надеюсь, ничего серьезного? — Если бы знать, господин доктор! Он так изменился за последнее время. Возможно, это вовсе и не болезнь: ему ведь уже пятьдесят два года. Доктор невольно нахмурился и несколько холодно спросил: — Какие же явления дают вам повод беспокоиться? — В последнее время, господин доктор, у отца часто бывает головокружение, а вчера вечером, пытаясь встать с кресла, он чуть не упал и лишь с трудом удержался, схватившись за край стола. И потом — мы уже давно это замечаем, — у него дрожат руки, когда он берет стакан. — Гм, — поднял глаза от чашки доктор. — Видимо, ваш батюшка берет в руки стакан довольно часто, и, вероятно, в стакане не всегда вода?.. Юноша потупился. — Сабина думает, что одно с другим, конечно, связано. К тому же отец целыми днями курит. — Значит, милый юноша, это не возрастные явления. Итак, ваш батюшка хочет, чтобы я приехал? — вежливо добавил он. — К сожалению, все это не так просто, господин доктор. Отец не должен знать, что вы приехали ради него: он и слышать не хочет о врачах. Вот Сабина и подумала, нельзя ли изобразить ваш приезд как случайность. — Случайность? — Ну, например, почему бы господину доктору не пройти еще раз мимо лесничества, как недавно вечером... Сабина поздоровалась бы с вами или окликнула бы вас, вы бы зашли к нам и... и все выяснилось бы. Доктор почувствовал, что покраснел до корней волос, и, помешивая ложечкой в пустой чашке, сказал: — К сожалению, у меня не часто находится время для прогулок. Тем не менее я недавно, да, да, недавно, действительно проходил неподалеку от лесничества. Греслер отважился поднять взгляд и увидел, что в глазах мальчика, устремленных на него, нет и тени лукавства. Он успокоился и деловым тоном продолжал: — Если уж иначе нельзя, я могу воспользоваться и вашим предложением... хотя, конечно, одной беседой на веранде многого не добьешься: ведь без основательного исследования трудно сказать что-либо определенное. — Разумеется, господин доктор. Мы надеемся, что со временем отец сам согласится на это. Но если бы вы для начала хоть разок взглянули на него! Ведь у господина доктора такой большой опыт. Быть может, господин доктор сумеет зайти к нам на этих днях, после приема. Лучше всего, конечно, было бы сегодня же... «Сегодня, — повторил про себя Греслер, — уже сегодня я могу ее увидеть! Чудесно!» Но он молчал, перелистывал записную книжку, покачивал головой и делал вид, что непреодолимые трудности мешают ему решиться; затем вдруг взял карандаш, быстро зачеркнул какую-то запись, которой там и не было, вывел на следующей страничке первое пришедшее ему на ум слово — «Сабина» и, наконец, дружелюбно, хотя и с некоторой холодностью объявил: — Очень хорошо. Итак, скажем, сегодня от половины шестого до шести. Вам это удобно? — О, господин доктор... Греслер встал, жестом остановил благодарные излияния юноши, дал ему некоторые указания насчет матери и сестры и протянул на прощание руку. Затем он прошел с веранды к себе в комнату и встал у окна, глядя, как молодой Шлегейм выходит с велосипедом из передней, надвигает кепи на лоб, быстро и ловко вскакивает в седло и скрывается за ближайшим углом. «Будь я лет на десять моложе, — подумал доктор, — я мог бы вообразить, что все это не что иное, как предлог, изобретенный фрейлейн Сабиной, чтобы повидаться со мной». И он тихо вздохнул. Едва пробило пять, как Греслер в светло-сером костюме с крепом на левом рукаве — единственным напоминанием о том, что его одеяние все-таки траурное, выехал из дому. Он собирался остановить экипаж где-нибудь поблизости от лесничества, но не успел покинуть город, как, к своему приятному удивлению, завидел на узкой тропинке, тянувшейся по обочине шоссе, Сабину и ее брата, которые шли ему навстречу. Он выпрыгнул из медленно поднимавшегося на холм экипажа и протянул руку сперва Сабине, потом мальчику. — Мы должны попросить у вас прощения, — немного взволнованно начала Сабина. — Нам так и не удалось удержать отца дома. Он вернется теперь лишь поздно вечером. Очень прошу, не сердитесь на меня. Доктор хотел изобразить на лице досаду, но это ему не удалось, и он лишь небрежно бросил: — Ничего, ничего. Нахмурив лоб, он взглянул на часы, словно на остаток дня у него был назначен еще один визит. Затем поднял глаза и не мог сдержать улыбки: Сабина и ее брат стояли перед ним на обочине дороги, словно двое школьников, ожидающих наказания. Сабина была сегодня в белом платье, на левой руке у нее висела широкополая соломенная шляпа с желтой лентой, и выглядела девушка гораздо моложе, чем в прошлый раз. — Сегодня так жарко, а вы так далеко прошли пешком, чтобы встретить меня! — сказал доктор почти с упреком. — Право же, в этом не было нужды. — Господин доктор, — несколько смущенно возразила Сабина, — я хотела бы все же, во избежание недоразумений, лишний раз уверить вас, что и этот несостоявшийся визит будет, само собой разумеется, как и всякий визит врача... — Что вы, что вы, фрейлейн! — поспешно прервал ее доктор. — Даже если бы наш заговор сегодня и удался, все равно бы ни о каком врачебном визите не могло быть и речи. Больше того, в дальнейшем я прошу рассматривать меня, как соучастника вашей затеи. — В таком случае, господин доктор, — возразила Сабина, — я просто не смогу... Греслер снова прервал ее: — Я сегодня и без того собирался на прогулку. И раз уж так получилось, вы, может быть, разрешите мне предоставить мой экипаж в ваше распоряжение, а? Возвращайтесь-ка в нем домой, а если угодно, прихватите с собой и меня: в этом случае я позволю себе осведомиться о здоровье вашей матушки. Он почувствовал себя светским человеком и тут же решил, что следующим летом поедет практиковать в более крупный курортный город, хотя в таких местах счастье еще никогда не баловало его. — Матушка чувствует себя прекрасно, — сказала Сабина. — Но раз вечер у вас, господин доктор, все равно пропал, как вы смотрите на то... — и она повернулась к брату, — если мы покажем вам наш лес, а, Карл? — Ваш лес? — Это мы его так величаем, — вмешался Карл. — Он ведь действительно принадлежит нам одним. Никто из приезжих так далеко в него не заходит, хотя здесь есть прелестные места. Совсем как в дремучем лесу. — Ну, такое, конечно, нужно посмотреть, — согласился доктор. — С благодарностью принимаю ваше предложение. Экипаж на всякий случай был отправлен поближе к лесничеству, а доктор Греслер в сопровождении брата и сестры Шлегейм пошел по тропинке — столь узкой, что двигаться по ней можно было лишь гуськом. Сначала они пересекли поле, где хлеба поднимались в человеческий рост, а затем по лугу направились к лесу. Доктор заговорил о том, что он вот уже шестой год подряд приезжает сюда каждое лето, а здешних мест, собственно, толком и не знает. Но такова уж, видно, его судьба. Еще будучи корабельным врачом, он чаше всего видел только берега, в лучшем случае — портовые города и ближайшие их окрестности: служба почти никогда не позволяла ему проникнуть в глубь страны. Поскольку Карл задавал многочисленные вопросы, обличавшие большой его интерес к далеким краям и морским путешествиям, доктор наугад назвал несколько портов, которые в силу своей профессии ему довелось когда-то посетить или хотя бы увидеть с берега корабля; то, что он в некотором роде мог сойти за путешественника, придало его речи оживленность и легкость, которые при других обстоятельствах не часто бывали ей свойственны. Наконец с одной из прогалин открылся прелестный вид на город — там на вечернем солнце сверкала стеклянная крыша павильона с водами. Решили немного передохнуть. Карл растянулся на траве, Сабина присела на срубленное и окоренное дерево, а доктор Греслер, не испытывая никакого желания подвергать риску свой светло-серый костюм, остался на ногах и продолжал рассказывать о своих путешествиях; голос его, обычно немного хриплый, несмотря на привычку часто откашливаться, казался ему самому звонким и непривычно мягким, и он видел, что слушают его с таким вниманием, какого он давно уже к себе не привлекал. В конце концов он предложил проводить брата и сестру домой, чтобы их отец, если он уже вернулся, поверил в случайность встречи и знакомство состоялось бы самым естественным образом. Сабина коротким, только ей присущим кивком выразила согласие, которое показалось доктору более решительным, чем если бы оно было высказано словами. Когда они спускались с холма по тропинке, постепенно становившейся все шире, разговор поддерживал только Карл: он развивал такие планы путешествий и открытий, в которых явственно слышались отзвуки недавно прочитанных приключенческих романов. Быстрее, чем того ожидал доктор, они очутились у забора, окружавшего сад, и увидели в сумерках, между высокими елями, заднюю сторону дома с шестью одинаковыми узкими окнами. Между домом и забором, на утоптанной лужайке стояли длинный, грубо сколоченный стол, скамья и табуретки. Карл побежал посмотреть, что делается в доме, и доктор с Сабиной остались одни под елями. Они глядели друг на друга. Доктор несколько смущенно улыбался, но Сабина оставалась серьезной. Он медленно осмотрелся вокруг и тихо вздохнул: — Как здесь спокойно! Наконец в открытом окне показался Карл и оживленно помахал им рукой. Доктор придал своему лицу профессионально серьезное выражение и последовал за Сабиной через сад на веранду, где лесничий с женой только что выслушали рассказ сына об их вечерней встрече с доктором. Греслер, которого все еще вводило в заблуждение слово «лесничий», ожидал увидеть дюжего бородача в охотничьем костюме и с трубкой во рту и был весьма удивлен, когда с ним радушно, хотя и с некоторой долей театральности поздоровался стройный, гладко выбритый и аккуратно причесанный господин с черными волосами, лишь слегка тронутыми сединой. Доктор принялся для начала расхваливать красивый лес, который Карл и Сабина показали ему сейчас во всем великолепии; и пока разговор шел о скучноватой, несмотря на изумительные окрестности, жизни курорта, Греслер рассматривал хозяина дома глазами врача и не мог обнаружить в нем ничего подозрительного, разве что некоторое беспокойство во взгляде, а также слишком частое, словно презрительное подергивание уголков рта. Когда Сабина пригласила всех ужинать, доктор встал и хотел откланяться, но лесничий с преувеличенной любезностью удержал его, так что вскоре Греслер уже сидел вместе с родителями и детьми Шлегейм за семейным столом, который освещала лампа в зеленом абажуре, свисавшая с деревянного потолка. Он заговорил о предстоящем субботнем вечере в курзале и спросил Сабину, не принимает ли она иногда участия в таких увеселениях. — В последние годы нет. Раньше, когда я была моложе... — ответила Сабина и, заметив улыбку доктора, уже собиравшегося возразить ей, тотчас же и, как ему показалось, подчеркнуто добавила: — Ведь мне уже двадцать семь. Отец ее отпустил какое-то ироническое замечание насчет убожества курортного городка и оживленно заговорил о том очаровании, что присуще большим мировым городам с их напряженной жизнью. Из дальнейших его высказываний выяснилось, что раньше он был оперным певцом, а теперешний образ жизни стал вести лишь после того, как женился. Рассказывая о различных актерах, с которыми он вместе играл, о поклонниках, ценивших его чрезвычайно высоко, и, наконец, о врачах, которые неправильным лечением довели его до того, что он потерял свой баритон, он опустошал одну рюмку за другой, пока у него внезапно не сделался вид изможденного и утомленного жизнью старика. Тогда доктор решил, что пора прощаться. Брат и сестра проводили его до экипажа и боязливо осведомились о впечатлении, которое произвел на него их отец. Доктор Греслер объявил, что даже сегодня уже считает возможным отмести мысль о каком бы то ни было серьезном заболевании, но вместе с тем высказал надежду, что вскоре сумеет найти предлог для дальнейшего наблюдения за пациентом или, еще лучше, для основательного осмотра, без которого он, как врач, естественно, не может утверждать ничего определенного. — Ты не находишь, — спросил Карл сестру, — что отец уже давно не был так разговорчив, как сегодня вечером? — Правда, — подтвердила Сабина и с благодарным взглядом повернулась к доктору Греслеру. — Вы сразу же ему понравились — это ясно. Доктор скромным жестом прервал комплимент, пообещал, в ответ на просьбу брата и сестры, повторить свой визит в ближайшие дни и сел в экипаж. Молодые люди еще некоторое время постояли у дороги, глядя ему вслед. Доктор ехал домой под холодным звездным небом. Доверие Сабины преисполняло его удовлетворением, тем более приятным, что — как он догадывался — это доверие было вызвано не только его профессиональными способностями. Он отлично сознавал, что за последние годы стал как-то особенно утомлен и равнодушен, что в общении с пациентами ему нередко не хватает подлинного человеческого сочувствия к ним, и сегодня, после долгого перерыва, с новой гордостью подумал о профессии, которую с таким энтузиазмом избрал для себя в юношеские годы, но которую далеко не всегда ценил. IV Когда на следующий день доктор Греслер открыл дверь своей приемной, он, к своему удивлению, увидел среди пациентов господина Шлегейма. Он пришел первым и был немедленно принят. Певец прежде всего поставил условие, чтобы семья не знала о его визите, и, после того как доктор обещал ему это, сразу же согласился рассказать о своих недугах и дать себя осмотреть. Греслер не обнаружил никаких серьезных телесных заболеваний, однако налицо было сильное душевное расстройство, не удивительное, впрочем, у человека, вынужденного в расцвете лет отказаться от внешне блестящего призвания, достойной замены которому он не смог найти ни в домашнем быту и любви к близким, ни в собственном внутреннем мире. Возможность хоть разок перед кем-то излиться явно оказывала на него благотворное действие. Поэтому когда доктор сказал ему, что вообще не хотел бы рассматривать его как пациента, и в шутливом тоне попросил разрешения заходить во время прогулок в лесничество и беседовать с ним там, он с удовольствием согласился. Когда в следующее воскресенье утром доктор решил воспользоваться этим разрешением, он застал певца одного, и тот сразу же сказал ему, что счел разумным сообщить «семье» — он всегда называл своих домашних именно этим собирательным именем — о состоявшемся осмотре и благоприятном исходе его, чтобы не видеть больше озабоченных лиц, которые ему опротивели, и не слышать докучных уговоров, которые приводили его в отчаяние. Когда же доктор начал в ответ восхвалять эти, разумеется, преувеличенные, но тем не менее трогательные заботы детей, отец легко согласился с ним и заметил, что ни в чем другом он обвинить их не может и что вообще-то они добрые и славные люди. — Поэтому, — добавил он, — они оба и получат от жизни немного, быть может, даже и не узнают ее как следует. И глаза его осветились слабым воспоминанием о давних и низменных похождениях. Собеседникам удалось лишь недолго посидеть на скамейке перед входом: вскоре явились остальные члены семьи Шлегейм, разодетые по-воскресному и потому выглядевшие более по-мещански, чем обычно. Сабина, которая, казалось, сознавала это, немедленно сняла цветастую шляпу и тут же, словно успокоившись, провела рукой по своим гладко зачесанным волосам. Доктор задержался в лесничестве далеко за полдень. За столом говорили сперва о самых безразличных вещах, но затем речь зашла о том, что владелец одного из окрестных санаториев продает свое заведение, и фрау Шлегейм мимоходом спросила гостя, не привлекает ли его такое место, где ему, быть может, представится возможность систематически практиковать свой знаменитый метод лечения голодом. Греслер, улыбнувшись в ответ на шутку, заметил, что он до сих пор никогда не мог решиться осесть в подобном месте. — Я не в силах отказаться от сознания своей свободы, — сказал он, — и хотя я практикую здесь добрых лет шесть и, по всей вероятности, на будущий год снова приеду сюда, малейшее принуждение отбило бы у меня любовь к этим краям, да и к моей профессии вообще. Сабина едва заметно наклонила голову, словно подтверждая, что вполне разделяет его мнение. В остальном же она оказалась отлично осведомлена о состоянии дел в этом санатории; по ее словам, она сумела бы извлечь из него гораздо больше дохода, чем это удавалось в последние годы нынешнему старому и обленившемуся директору. К тому же она считала, что работа в санатории должна быть желанной для каждого врача хотя бы уже потому, что только здесь он имеет возможность подолгу общаться со своими пациентами и применять различные методы лечения под своим контролем, и, следовательно, успешно. — Во многом вы правы, — заметил доктор Греслер сдержанным тоном, который, как ему казалось, был очень уместен в устах специалиста среди людей такого круга, как Шлегеймы. Это не ускользнуло от внимания Сабины, и, слегка покраснев, она быстро пояснила: — Дело в том, что когда-то в Берлине я работала сестрой милосердия. — Вот как! — воскликнул доктор, не зная, впрочем, как ему принять это известие. Поэтому он добавил только: — Чудесная, благородная профессия! Но очень трудная и безрадостная. Теперь я понимаю, почему вы поспешили вернуться домой, в этот великолепный лес! Сабина промолчала, прочие тоже не сказали ни слова, и доктор Греслер понял, что он, видимо, затронул какое-то больное место, невольно коснувшись тайны скромного существования Сабины. После обеда Карл потребовал, как нечто само собой разумеющееся, сыграть партию в домино. Доктора тоже пригласили принять в ней участие. Все вышли в сад, и вскоре там раздался безобидный стук костяшек, в то время как мать Сабины, едва успев расположиться в удобном кресле под большой тенистой елью, уже задремала над своим рукодельем. Доктор Греслер почему-то припомнил скучные послеобеденные часы, которые он когда-то проводил по воскресеньям в обществе своей вечно меланхоличной сестры. Теперь избавление от этой тяжелой, мучительной поры его жизни казалось ему просто чудом. И когда Сабина, заметив его рассеянность, едва заметно улыбалась ему или дотрагивалась до него рукой, чтобы напомнить ему об игре, он чувствовал, что эта интимность будит в нем неясные, но сладостные надежды. Когда игра закончилась, Сабина накрыла стол цветной скатертью. Доктор не заказал экипажа, и так как до вечера ему еще предстояло навестить нескольких больных, которые не могли обойтись без него даже в воскресенье, он едва успел выпить чашку кофе. Он унес с собой улыбку Сабины и нежное пожатие ее руки — воспоминание об этом наполняло его таким ощущением счастья, что он даже не заметил тягот долгого и скучного пути по жаркой и пыльной дороге. Однако он решил, что следующий визит в домик лесничего он может нанести не раньше, чем через несколько дней. Ожидание показалось ему легче, чем он думал вначале: врачебная практика вновь глубоко заинтересовала его. Он принялся не только добросовестно вести истории болезней своих пациентов, но, кроме того, по возможности пополнять весьма существенные пробелы в своих теоретических познаниях и читать книги и журналы по медицине. Прекрасно понимая, что все это объясняется влиянием на него Сабины, он тем не менее отгонял от себя всякую серьезную мысль о возможности обладать девушкой. Даже когда он, наедине с самим собой, осторожно взвешивал свои шансы и старался представить себе свою будущую жизнь с Сабиной, ему неизменно вспоминался малосимпатичный директор отеля в Ландзароте; он уже видел нагловатую улыбку, с которой тот встретит у входа в отель пожилого врача и его молодую жену. И странно — Греслеру никак не удавалось отделаться от этой мысли, словно Ландзароте было единственным местом, где он мог практиковать зимою, а директор — единственным человеком, представляющим опасность для его нового семейного счастья. Однажды утром в конце недели Греслер встретил Сабину на улице — она приехала в город за покупками. Она спросила, почему его так давно не видно. — У нас ведь почти никого не бывает. Да и не со всеми есть о чем поговорить. В следующий раз вы должны побольше рассказать нам о своей жизни. Мне так хотелось бы послушать! И ее глаза слегка заблестели. — Если вы думаете, фрейлейн Сабина, что жизнь в других городах может дать вам много нового, то почему вы сидите здесь, в этой глуши? — А может быть, я и не собираюсь здесь оставаться, — ответила она просто. — Ведь я уже однажды уезжала отсюда. Впрочем, ничего лучшего я пока для себя не желаю. При этих словах взгляд ее потух и глаза потускнели. V К следующему своему визиту в дом лесничего доктор Греслер подготовился более основательно. Из всех своих воспоминаний он отобрал те, о которых стоило порассказать, — и вначале был весьма огорчен, обнаружив, что его столь разнообразная, как он думал, жизнь при ближайшем рассмотрении оказывается такой малосодержательной и неинтересной. Правда, и ему приходилось переживать нечто похожее на приключения. Так, однажды на одном острове в южных морях на них напали туземцы, причем в стычке был убит помощник капитана. Мог он порассказать и о самоубийстве двух влюбленных на пароходе в открытом море, о циклоне в Индийском океане, о высадке в одном японском городе, который только что был дочиста разрушен землетрясением, о ночи, проведенной в курильне опиума, — правда, конец этой истории придется изменить, щадя скромность слушателей... Обо всем этом у него найдется что сказать. Кроме того, Греслеру более или менее отчетливо припомнились некоторые его пациенты на различных курортах — оригиналы, авантюристы, даже один русский великий князь — его убили в том же году, как он заранее и предчувствовал. И когда теплым летним вечером, сидя у Шлегеймов и небрежно облокотясь на перила веранды, он в ответ на случайный вопрос Карла начал наконец свои рассказы, Греслер заметил, что в ту же минуту его давно поблекшие воспоминания внезапно ожили, сделались яснее и ярче, что давно уже забытые переживания стали одно за другим всплывать откуда-то из глубин души. Наряду с этим он открыл в себе еще одну способность, которая раньше за ним не водилась: когда память вдруг почему-либо ему изменяла, он приходил ей на помощь, давая волю фантазии. И это нисколько не мешало ему: ведь только так он мог испытывать приятное чувство, давно уже забытое им, — привлекать к себе внимание людей, симпатизировавших ему, только так он мог вносить соблазнительный отзвук своей почти прожитой жизни в мирную тишину лесного домика. Однажды он остался на веранде наедине со старым певцом: мать и Сабина принимали гостей в саду, что случалось очень редко. Шлегейм рассказывал ему о своей службе в крупных городских и небольших придворных театрах; говорил он оживленнее, чем обычно, но таким тоном, словно его прошлая жизнь в самом деле была настолько яркой и полной, что у него были все основания сожалеть о ней. Правда, после преждевременной потери голоса он мог при содействии своего тестя, крупного виноторговца из Рейнланда, легко и быстро устроиться, но он предпочел скрыться на лоне природы, в глуши и одиночестве, где, в отличие от города, ничто не напоминало бы ему об утраченных надеждах и где он получил возможность спокойно наслаждаться тем, что ему оставалось, — радостями семейной жизни и своими замечательными детьми; но говорил он обо всем этом не без иронии, а детей хвалил чуть ли не с огорченным видом. — Да, если бы Сабина, — загадочно добавил он, — унаследовала бы не только мои способности, но и мой темперамент, у нее было бы блестящее будущее. И он рассказал, что в Берлине, живя у родителей матери, она, по его мнению, попала в слишком мещанскую среду. Одно время она брала там уроки пения и драматического искусства, но потом бросила из-за непреодолимого отвращения к чересчур развязным манерам своих подруг. — У фрейлейн Сабины очень чистая душа! — отозвался Греслер, сочувственно кивнув. — Да, да, конечно! Но что это, дорогой доктор, в сравнении с огромным счастьем познать жизнь во всех ее проявлениях — и возвышенных и низменных! — Разве такой удел не лучше, чем просто сохранить в чистоте душу? — Он посмотрел по сторонам и затем раздраженно продолжил: — И вот в один прекрасный день она отказалась от всех своих — более того, от всех моих — планов насчет искусства и славы и — несомненно, из духа противоречия — поступила на курсы сестер милосердия; она открыла вдруг в себе особое призвание к этой профессии. Доктор покачал головой. — Но, кажется, и эта профессия не принесла вашей дочери полного удовлетворения; если я в прошлый раз правильно ее понял, она скоро бросила эту работу? — Это было вызвано особыми обстоятельствами, — возразил Шлегейм. — Будучи сестрой милосердия, она познакомилась с одним молодым врачом и обручилась с ним. Это был очень способный молодой врач; по слухам, на него возлагали большие надежды. Я сам так и не успел познакомиться с ним лично. К сожалению, молодой человек умер, — договорил он тихо и поспешно, потому что мимо прошел Карл. — Умер, — повторил как бы про себя и без особого сожаления Греслер. Карл сказал, что под елями уже приготовлен кофе. Они отправились в сад, и доктор был представлен гостям — вдове и двум ее дочкам. Обе были моложе Сабины. Доктор знал их в лицо, они его тоже, поэтому за кофе и пирогом вскоре завязалась веселая, непринужденная беседа. Каждый день, без четверти три, сидя у окна с неизменным шитьем в руках, обе барышни, по их словам, наблюдают, как господин доктор выходит из ресторана и непременно вынимает из кармана часы, подносит их к уху, качает головою и быстро отправляется домой. Что за важные дела у господина доктора дома, спросила младшая, весело блестя глазами. Как! Он принимает больных дома? Ну, это просто шутка! Настоящие больные на этот так называемый курорт не ездят. А вот тот интересный молодой человек, которого всегда возят в кресле пить воды, говорят, просто нанят дирекцией курорта: он ведь, собственно, актер из Берлина и во время отпуска всегда играет здесь роль больного; за это его кормят и дают ему комнату. То же самое и с элегантной дамой, у которой семнадцать шляпок: она вовсе не американка и, конечно уж, не австралийка, как значится в списке приезжих; она такая же европейка, как и они все; еще вчера вечером на скамейке в курортном парке она встречалась с офицером в штатском, — он приезжал к ней в гости из Эйзенаха, — и говорила с ним вовсе не по-английски, на самом настоящем венском диалекте. Доктор не стал спорить насчет американки, которая к тому же лечилась не у него, но зато привел в пример супругов-французов, которые уже объездили весь свет и которым нигде не нравилось так, как здесь. Тогда вмешалась в разговор старшая сестра и начала всерьез расхваливать прекрасные окрестные леса и холмы и милый уют их городка, который приобретает особое очарование, когда разъезжаются все курортники. И фрау Шлегейм, обратившись к доктору, подтвердила: — Вам бы действительно надо было здесь провести зиму, только тогда вы бы по-настоящему узнали, как здесь может быть прекрасно. Доктор Греслер ничего не ответил. Однако все заметили, что в его глазах отразились дали, которые, возможно, другим были еще неизвестны, да едва ли и открылись бы когда-нибудь. Когда позже все собрались пойти погулять, хозяин сказал, что предпочитает остаться дома и почитать историю Французской революции, которой он особенно живо интересовался. Сначала они шли все вместе, но затем, словно умышленно, пропустили вперед Греслера и Сабину, и сегодня он почувствовал себя с ней увереннее, спокойнее и проще, чем раньше. Он вполне допускал мысль о том, что Сабина была в более близких отношениях, чем предполагали ее родители, с тем молодым врачом, который был ее женихом и умер. В таком случае, значит, она могла считаться молодой вдовой, что несколько сглаживало разницу в возрасте. Приятный день решили закончить совместным ужином на большой террасе курзала под звуки курортного оркестра, сюда же пришел и господин Шлегейм, в таком элегантном, почти фатовском костюме, что доктор подумал, не явился ли он откуда-нибудь из глубин Французской революции. Подруги Сабины, хотя и шутливо, но все же весьма откровенно проявили свое удивление, в то время как сама Сабина, если только доктор правильно понял ее взгляд, была, по-видимому, не совсем довольна подобным нарядом отца. В остальном настроение у всех было прекрасное, и младшая дочка вдовы весь вечер изощрялась в насмешливо-злых остротах по поводу остальной публики. Так, вскоре, она обнаружила даму с семнадцатью шляпками, которая сидела за соседним столиком в обществе трех молодых людей и одного пожилого господина и совсем не по-австрийски покачивала головой в такт венскому вальсу. Вдруг доктор Греслер почувствовал, как чья-то нога незаметно коснулась его ноги, и почти испугался. Сабина? Нет, конечно, не она. Он и сам не хотел бы этого. Скорее всего, это была та веселая маленькая барышня, что сидела напротив него с подчеркнуто невинной физиономией. Но робкое прикосновение больше не повторилось, — значит, оно могло быть просто случайным. По характеру своему доктор Греслер был склонен именно к такому предположению, тем более что случившееся не доставило ему никакого удовлетворения; излишняя скромность и даже своего рода уничижение всю жизнь были самыми слабыми сторонами его натуры, иначе он был бы сейчас не врачом на этом смехотворно маленьком курорте, а тайным советником медицинской службы в Висбадене или Эмсе. И несмотря на то что Сабина в этот вечер часто обращала на него откровенно дружеский взгляд, а один раз, улыбаясь, даже чокнулась с ним, он и сегодня чувствовал, что с каждой новой каплей вина его все больше охватывает меланхолия. Перемена в его настроении мало-помалу передалась всему обществу. Пожилые дамы вдруг почувствовали усталость, у молодых перестал клеиться разговор. Певец, мрачно поглядывая по сторонам, молча раскурил крепкую сигару, и когда наконец все распрощались, Греслер острее, чем обычно, ощутил свое одиночество. VI Школьные каникулы подошли к концу, и мать отвезла Карла в Берлин, откуда, как и следовало ожидать, вернулась через несколько дней с ужасным расстройством желудка. Доктор Греслер, теперь уже опять в качестве врача, стал появляться в лесничестве почти каждый вечер; не изменилось это и после окончательного выздоровления фрау Шлегейм. Теперь уже он беседовал с Сабиной целыми часами, оставаясь с нею наедине в доме или в саду: родители ее охотно устранялись, чтобы не мешать их сближению, на которое, видимо, взирали благосклонно. Греслер рассказывал о своей юности, о своем родном старинном городе, обнесенном крепостным валом с многочисленными башнями, о родительском доме и своей прежней комнате, которая годами терпеливо ожидала, когда он — а до недавнего времени и его сестра — весной или осенью приедет туда отдохнуть на несколько недель или дней. Сабина слушала внимательно и сочувственно, и доктор представлял себе, как было бы хорошо вернуться домой вместе с нею и как удивился бы его старый друг советник юстиции Белингер, единственный, кстати сказать, человек, служивший еще связующим звеном между Греслером и его родным городом. А когда наступила необыкновенно ранняя осень и большинство приезжих разъехалось раньше времени, все часы, которые доктор Греслер проводил вне лесничества, стали казаться ему такими пустыми и одинокими и его вдруг охватил такой страх перед предстоявшей ему снова одинокой, бессмысленной и безрадостной скитальческой жизнью, что он часто был готов вот-вот сделать Сабине предложение. Но вместо того, чтобы откровенно объясниться с нею самой, на что у него не хватало смелости, он, словно решив положиться в этом вопросе на судьбу, пришел к мысли навести справки, действительно ли и за какую сумму продается тот санаторий доктора Франка, о котором Сабина недавно упомянула вторично. Но ему не удалось узнать ничего определенного, и тогда он разыскал самого владельца, которого когда-то знал лично и который оказался теперь стариком в грязно-желтом полотняном костюме. Франк сидел перед санаторием на белой скамье, покуривал трубку и походил, скорее, не на врача, а на какого-то чудака-крестьянина. Греслер без обиняков спросил его, правду ли говорят, будто он хочет продать санаторий. Оказалось, что директор Франк случайно кому-то сказал об этом и, вероятно, готов оставить все на волю случая. Как бы то ни было, он согласен продать санатории, и чем скорее, тем лучше — уж очень ему хочется прожить последние дни подальше от больных — и настоящих и мнимых, и отдохнуть от бесконечной лжи, к которой неизменно вынуждало его ремесло врача. — Вы можете взвалить это бремя на себя, вы еще молоды, — сказал он, и доктор Греслер ответил лишь печальным жестом отрицания. Затем он осмотрел все помещения санатория и, к своему прискорбию, нашел их в еще более запущенном и небрежном состоянии, чем опасался. К тому же немногочисленные пациенты, которых он встречал в саду, в коридорах и в лечебнице, отнюдь не произвели на него впечатления людей, довольных своим положением и верящих в будущее; ему даже показалось, что во взглядах, которыми они приветствовали своего врача, сквозит недоверие, а порой и враждебность. Но когда с балкончика директорской квартиры Греслер окинул взором сад, лежавшую за ним веселую долину и пологие, слегка окутанные туманом холмы, близ которых, как угадывал доктор, находится дом лесничего, его внезапно охватила такая страстная тоска по Сабине, что он впервые уверенно назвал это чувство любовью и увидел перед собой упоительную цель: в скором времени он должен стоять на этом же самом месте, обнимая Сабину, свою подругу и жену, и положив к ее ногам все это владение, обновленное и прекрасное. Ему потребовалось сделать над собой усилие, чтобы сохранить нерешительный вид, прощаясь с директором Франком, который, впрочем, отнесся к этому в высшей степени равнодушно. Вечером, в доме лесничего, Греслер решил пока вовсе не упоминать о своем посещении санатория; однако уже на следующее утро он повез с собой туда архитектора Адельмана, своего ежедневного соседа по табльдоту в «Серебряном льве»; он хотел выслушать мнение специалиста. Оказалось, что переделки потребуются менее серьезные и дорогостоящие, чем он думал, архитектор соглашался даже взять на себя все работы по ремонту санатория и закончить их к маю будущего года. Доктор Греслер снова разыграл нерешительность и удалился вместе с архитектором, который, оставшись с ним наедине, стал изо всех сил склонять его на эту выгодную покупку. В тот же вечер, совсем по-летнему теплый, Греслер, сидя с Сабиной и ее родителями на веранде дома лесничего, рассказал о своих переговорах с доктором Франком, но как бы между прочим, так, словно все произошло совершенно случайно: просто он вместе с архитектором шел мимо ворот санатория и встретил его владельца. Господин Шлегейм нашел, что условия чрезвычайно выгодны, и посоветовал доктору Греслеру уже сейчас отказаться от зимней практики на юге, остаться здесь и самому, на месте, проследить за ходом работ. Но об этом доктор Греслер не хотел и слышать. Разве он может так внезапно оставить свою практику в Ландзароте? К тому же архитектор Адельман такой добросовестный человек, что если уж он займется этим делом, доктор может уехать со спокойной душой. Тогда Сабина со свойственной ей простотой предложила следить за работами во время отсутствия Греслера и регулярно писать ему о том, как подвигается строительство. Вскоре родители, словно сговорившись, ушли домой, а Сабина и доктор, как они это частенько любили делать, начали медленно прогуливаться под елями аллеи, ведущей от дома к шоссе. Она дала ему много разумных советов относительно перестройки старого здания, чем доказала, что уже и раньше интересовалась этим вопросом. Так, например, она считала необходимым пригласить на должность старшей сестры-хозяйки какую-нибудь даму — настоящую даму, подчеркнула она, потому что это придало бы санаторию в известной мере светский характер, которого ему особенно не хватало в последние годы. Наконец-то — доктор Греслер с бьющимся сердцем почувствовал это — произнесено было нужное слово, которым он мог и должен был воспользоваться! Он уже хотел это сделать, как вдруг Сабина, словно желая помешать ему, торопливо пояснила: — Лучше всего сделать это через газету. На вашем месте я даже съездила бы, куда нужно, лишь бы заполучить на эту важную должность подходящего человека. Ведь у вас сейчас достаточно свободного времени. Ваши пациенты почти все разъехались, не так ли? А когда вы собираетесь уезжать? — Дней через пять-шесть. Прежде всего мне нужно, конечно, завернуть домой, то есть в свой родной город. Сестра не оставила завещания, а мой старый друг Белингер пишет, что мне необходимо кое-что привести в порядок непосредственно на месте. Но до этого я хочу еще раз съездить в санаторий и осмотреть там все, вплоть до мелочей. Окончательного решения я все равно не приму, пока не переговорю со своим другом Белингером. Так он и продолжал ходить вокруг да около, осторожно, неумело и все время недовольный собой; он понимал, как нужны в такую минуту ясность и определенность. Сабина замолчала, и Греслер счел самым разумным распрощаться с нею под предлогом визита к больному; он взял руку Сабины, на мгновение задержал, затем поднес к губам и поцеловал. Сабина не отняла руки, и, когда доктор взглянул на нее, ему показалось, что лицо у нее более умиротворенное и веселое, чем раньше. Понимая, что говорить больше ни о чем не нужно, он отпустил ее руку, сел в экипаж, набросил плед на колени и поехал. Когда он оглянулся, Сабина все еще стояла на том же месте, неподвижная, освещенная лунным светом, но казалось, что смотрит она куда-то в сторону, в ночь, в пустоту, а совсем не на дорогу, по которой медленно удалялась его коляска. VII На следующий день, несмотря на проливной дождь, доктор Греслер вновь отправился в санаторий и уже в третий раз попросил разрешения осмотреть его, хотя делал это без особого желания, а, скорее, по обязанности. На этот раз ему пришлось удовлетвориться более скромным провожатым — молодым ассистентом, подчеркнутая любезность которого была адресована не столько старшему коллеге, сколько вероятному будущему директору, и который не упускал ни одного случая показать, что он знаком с наиновейшими методами лечения, хотя применить их здесь пока не имеет никакой возможности. В этот день здание показалось доктору Греслеру еще более запущенным, а сад еще более заросшим, чем накануне, и оказавшись, наконец, в пустой конторе наедине с владельцем санатория, который завтракал прямо за письменным столом, заваленным бумагами и счетами, он объявил, что сможет дать окончательный ответ только по возвращении из родного города, примерно недели через три. Директор выслушал его с обычным равнодушием и заметил только, что и он, разумеется, не будет себя считать связанным каким бы то ни было обязательством. Разговор на этом закончился, и Греслер с облегчением вздохнул, когда снова оказался на улице и, раскрыв зонтик, направился по шоссе к городу. С зонтика со всех сторон стекали крупные дождевые капли, холмы были окутаны туманом. Похолодало так сильно, что у доктора начали мерзнуть пальцы, и он натянул перчатки, с трудом удерживая над собой зонтик и недовольно покачивая головой. Еще неизвестно, сумеет ли он вообще привыкнуть проводить позднюю осень и зиму не на юге, а в этой так несправедливо называемой умеренной полосе, и ему втайне захотелось сегодня же вечером объявить Сабине, что санаторий у него прямо из-под носа перекупили и что он, честно говоря, не очень-то завидует покупателю. Дома он нашел письмо, адрес на конверте был написан рукою Сабины. Греслер почувствовал, как у него внезапно замерло сердце. О чем она могла писать ему? Только об одном. Она просит его не приходить больше. Он все испортил вчера, когда поцеловал ей руку, — он это сразу понял. Такие поступки ему не к лицу. Он, наверно, был ужасно смешон в ту минуту. Греслер не помнил даже, как разорвал конверт и стал читать. «Дорогой друг! Я смею вас называть так, не правда ли? Завтра вечером вы придете снова, и вы должны получить это письмо раньше. Ведь если я вам не напишу — кто знает, не уйдете ли вы и в этот вечер так же, как уходили от меня все эти дни и вечера, и не уедете ли в конце концов совсем, так ничего и не сказав, а может быть, еще и убеждая себя, что поступаете разумно и справедливо. Поэтому мне не остается ничего, как самой сказать или, вернее, написать вам, ибо сказать я не в силах, о том, что у меня на сердце. Итак, дорогой господин Греслер, мой дорогой друг доктор Греслер, я пишу вам, и вы, прочитав это, будете, наверное, очень довольны и не сочтете мой поступок неженственным — я ведь чувствую, что имею право написать вам. Я совсем, совсем не возражала бы против того, чтобы стать вашей женой, если бы вы попросили меня об атом. Вот я все и сказала. Да, я хочу быть вашей женой. Я питаю к вам такое глубокое, искреннее чувство дружбы, какого не питала ни к одному человеку, которого когда-либо знала. Правда, это не любовь. Еще нет. Но это, безусловно, нечто очень близкое к любви, такое, что вскоре может стать любовью. В последние дни, стоило вам заговорить об отъезде, как у меня становилось мучительно тяжело на сердце. И когда сегодня вечером вы поцеловали мне руку, мне было так приятно. Когда же потом вы скрылись в темноте, мне вдруг показалось, что все кончено, и стало так страшно, что вы никогда больше не придете к нам. Сейчас это, конечно, прошло. Ведь эти мысли явились лишь из-за того, что была уже ночь, не так ли? Я знаю, вы придете снова. И завтра же вечером. И я знаю, что вы относитесь ко мне так же хорошо, как и я к вам. Об этом даже не надо говорить словами. Но порою мне кажется, что вы слишком мало верите в себя. Разве это не так? Я думала и о том, отчего это происходит. Мне кажется, оттого, что вы нигде не пустили корней, что у вас, в сущности, никогда не было времени подумать о том, что и вас кто-нибудь может искренне полюбить. Наверно, от этого. А может быть, вы нерешительны и по другой причине. Мне, естественно, очень тяжело писать вам об этом. Но раз уж я начала, то не хочу останавливаться на полуслове. Итак, мой дорогой друг, вы знаете, что однажды я уже была помолвлена. Это было четыре года тому назад. Он был врач, как и вы. Мой отец вам, наверно, рассказывал об этом. Я очень любила его, и утрата его была для меня большим ударом. Он ведь был так молод! Всего двадцать восемь лет. Тогда мне казалось, что жизнь для меня уже кончилась, — в тяжелые минуты всегда так думаешь. Впрочем — должна вам признаться и в этом, — он не был моей первой любовью. Раньше, до него, я увлекалась одним певцом. Это было как раз в то время, когда мой отец, желая мне, конечно, только добра, пытался навязать мне карьеру, к которой у меня нет никакого призвания. Так вот, это увлечение было самым сильным, какое я только переживала в жизни. Нет, переживала — это не совсем точное слово. Но все же... перечувствовала. Кончилось все это очень глупо. Он решил, что имеет дело с одной из тех женщин, каких привык встречать в своем кругу, и стал себя вести соответствующим образом, — и тут все было кончено. Но странно! Я и сейчас вспоминаю об этом человеке гораздо чаще, чем о своем женихе, который был мне так дорог. Мы были помолвлены целых полгода. Так. И вот еще одно, о чем мне тяжело писать вам. Знаете ли вы, что мне кажется, дорогой доктор Греслер? Что вы предполагаете нечто такое, чего не было, и это вынуждало вас быть таким нерешительным. Правда, это только доказывает, как хорошо вы ко мне относитесь. Но в то же время — простите за откровенность — в этом есть какой-то педантизм или тщеславие. Конечно, я хорошо знаю, что такой преувеличенный педантизм и тщеславие свойственны мужчинам. Но я хочу сказать вам, что эти чувства не должны больше угнетать вас. Нужно ли выразиться яснее? Извольте, дорогой друг: мне не в чем больше признаваться вам. Как я сейчас вспоминаю, у нас вообще были странные отношения. По-моему, он за полгода поцеловал меня раз десять, не больше. Нет, чего только не напишешь доброму другу в такую ночь, особенно если думаешь, что письмо можно в конце концов вообще не посылать! Но нет, это неправда, мое письмо не имело бы никакого смысла, если бы я не написала всего, что мучит меня. И все-таки этот человек был мне очень дорог. Может быть, именно потому, что он был такой серьезный, такой мрачный. Он принадлежал к числу тех врачей, каких очень немного, — тех врачей, что сами испытывают всю ту боль, свидетелями которой им приходится быть. Жизнь представлялась ему ужасно тяжелой, где же ему было взять мужества стать счастливым? Правда, я со временем научила бы его этому. В этом я уверена. Но судьба судила иначе. Я покажу вам его портрет, я, разумеется, храню его. Портрета того, другого, певца, у меня уже нет. Да он мне его и не дарил — я просто купила этот портрет в художественном магазине еще до знакомства с ним. Что же мне еще рассказать вам? Сейчас далеко за полночь. А я все сижу за столом, и мне совсем не хочется заканчивать письмо. К тому же внизу взад и вперед без устали расхаживает отец. У него опять бессонница. В последнее время мы о нем немного забыли. Да, и я и вы, дорогой доктор. Но теперь все должно перемениться. Да, хочу еще кое-что добавить — только сейчас вспомнила. Не поймите меня превратно, но отец сказал, что если у вас не хватает наличных денег для покупки санатория, он охотно предоставит в ваше распоряжение нужную сумму. Вообще мне кажется, что он с радостью принял бы участие в этом деле. А поскольку мы живем почти рядом с санаторием, вы — если вы, конечно, правильно истолкуете содержание моего письма (я ведь стараюсь облегчить вам эту задачу, не так ли?) — сумеете, может быть, обойтись без объявлений в газетах и разъездов, потому что на должность старшей сестры-хозяйки я могу со спокойной совестью рекомендовать самое себя. И разве было бы не чудесно, милый доктор, если бы мы с вами начали работать в санатории вместе, как двое товарищей — я чуть не сказала, коллег? Признаюсь вам, санаторий этот нравится мне уже давно. Гораздо дольше, чем его будущий директор. И место и парк поистине великолепны. Какая жалость, что доктор Франк так все это запустил! Кроме того, ошибкой было и то, что туда в последнее время стали принимать любых больных, даже тех, кому там совсем не место. По-моему, санаторий должен опять специализироваться исключительно на нервнобольных, помешанных, конечно, я не имею в виду. Но о чем же я это? На это у нас, во всяком случае, хватит времени и завтра, даже если в остальном мы не договоримся. Свою поездку вы могли бы сейчас использовать для того, чтобы разрекламировать санаторий в Берлине и других больших городах. Впрочем, я тоже в бытность мою сестрой милосердия была знакома с некоторыми берлинскими профессорами; возможно, они меня еще помнят. Но я вижу, вы улыбаетесь. И я не обижаюсь. Я ведь понимаю, что такое письмо — вещь не совсем обычная. Злые люди, пожалуй, подумали бы, что я вешаюсь вам на шею или еще что-нибудь в этом роде. Но ведь вы человек не злой и воспримете это письмо так, как оно написано. Я люблю вас, друг мой, — правда, не так, как пишут в романах, но тем не менее всем сердцем! И люблю отчасти потому, что мне больно видеть, как одиноки вы на свете. Весьма возможно, что я никогда не написала бы этого письма, будь жива ваша добрая сестра. Она была добрая, я знаю. И еще я люблю вас, может быть, потому, что ценю вас как врача. Да, очень ценю, хотя иногда вы и бываете слишком холодны. Но ведь это всего лишь ваша манера держаться, а в глубине души вы, несомненно, очень добры и участливы. И главное — к вам немедленно проникаешься доверием, что и случилось с моими родителями, а с этого, дорогой доктор Греслер, все вообще и началось. Когда вы придете завтра, — я не хочу ничего усложнять, — вам достаточно будет только улыбнуться или снова поцеловать мне руку, как сегодня вечером при прощании, и я все пойму. А если все окажется не так, как я сейчас думаю, скажите мне прямо. Вы можете сделать это совершенно спокойно. Я подам вам руку и подумаю о том, что я чудесно провела лето и что не следует быть слишком нескромной и надеяться стать госпожой докторшей или даже госпожой директоршей — роль, которая мне действительно не особенно подходит. И запомните — через год вы можете приехать сюда с другой женой — с какой-нибудь красивой чужестранкой из Ландзароте, американкой или австралийкой, но только обязательно с настоящей женой, и я все равно, как ни в чем не бывало, буду следить за работами в санатории, если вы решите купить его. Ведь эти две вещи не имеют друг к другу ровно никакого отношения. Однако довольно. Мне очень любопытно, успею ли я отправить вам это письмецо завтра утром. И что вы подумаете? Итак, прощайте! Нет, до свидания! Я очень хорошо к вам отношусь и никогда не изменю своего отношения. Ваш друг Сабина». Доктор Греслер долго сидел над письмом. Он прочел его во второй, потом в третий раз и так и не понял, радует оно его или огорчает. Ясно было одно: Сабина готова стать его женой. Она даже, по ее собственному выражению, сама вешается ему на шею. И в то же время пишет, что чувство к нему — совсем не любовь... К тому же она смотрит на все слишком трезвым, можно даже сказать — критическим взглядом. Она правильно замечает, что он педант, что он тщеславен, холоден, нерешителен, — всех этих слабостей он не мог отрицать за собой, но они не так бы бросились в глаза фрейлейн Сабине и она, уж подавно, не стала бы их подчеркивать, будь он лет на десять — пятнадцать моложе. И он спросил себя: если она подметила все эти его недостатки еще издалека и даже в своем письме не забыла напомнить ему о них, то что же будет дальше, в повседневной близости, когда ей, без сомнения, откроются и многие другие изъяны его характера? Значит, ему придется все время держать себя в руках, вечно быть начеку, некоторым образом притворяться, что в его возрасте не очень-то легко, а иногда и просто тяжело, как тяжело из несколько брюзгливого, педантичного стареющего холостяка превратиться в любезного, галантного молодого супруга. Вначале, конечно, это еще удастся: она ведь испытывает к нему глубокую симпатию, которую нельзя назвать иначе, как своего рода материнской нежностью. Но сколько продлится это чувство? Не долго. Во всяком случае, только до тех пор, пока снова не появится какой-нибудь демонический певец, или мрачный молодой доктор, или еще какой-нибудь соблазнительный мужчина, которому тем легче будет добиться успеха у красивой молодой женщины, что она станет в супружестве зрелее и опытнее. На стенных часах пробило половину второго; обычный час, когда Греслер ходил обедать, уже миновал, и доктор почувствовал легкую досаду. Затем, с мрачным упрямством подумав о том, какой он все-таки педант, Греслер отправился в ресторан. В углу, на своем обычном месте, уже сидели за кофе и сигарами архитектор и один из членов городской управы. Муниципальный советник с понимающим видом кивнул доктору и встретил его словами: — Я слышал, вас можно поздравить? — С чем? — почти испуганно спросил Греслер. — Вы как будто купили санаторий Франка? Греслер облегченно вздохнул. — Купил? — повторил он. — Нет, об этом еще не было речи. Так далеко дело не зашло. Заведение в ужасном состоянии. Его нужно перестраивать почти заново. А наш друг... — он просмотрел меню и беглым кивком указал на архитектора, — заломил такую цену!.. Архитектор с горячностью возразил, что вовсе не собирается наживаться на этом деле. Что же касается всевозможных неполадок, то их нетрудно устранить, и если сейчас поспешить с подрядами, то самое позднее к пятнадцатому мая санаторий будет как новенький. Доктор Греслер пожал плечами и не преминул напомнить, что еще вчера архитектор самым крайним сроком считал первое мая. Впрочем, ему известно, что это обычная история при строительстве — никогда ничего в срок не готово, в смету не укладываются. А у него слишком мало энергии, чтобы отважиться на такую затею. Да и владелец санатория назначил несусветную цену. — Кто знает, — добавил он, хотя и шутливым тоном, — уж не заодно ли вы с ним, дорогой господин Адельман! Архитектор вспылил, муниципальный советник попытался загладить неловкость, доктор Греслер извинился, но добрая беседа больше не клеилась, архитектор и советник вскоре холодно откланялись, и доктор остался за столом один и в прескверном настроении. Он даже не притронулся к последнему блюду и поспешил домой, где его ждал пациент, хотевший перед отъездом получить необходимые медицинские назначения на зиму. Доктор осмотрел его рассеянно, нетерпеливо и взял гонорар за прием не без угрызений совести, испытывая тупую злость не только на себя самого, но и на Сабину, которая в своем письме не упустила случая упрекнуть его за равнодушие к больным. Затем он вышел на балкон, раскурил потухшую сигару и посмотрел вниз на убогий садик, где, несмотря на плохую погоду, в этот час, как обычно, сидела на белой скамеечке его хозяйка и занималась рукоделием, поставив рядом с собой швейную корзиночку. Еще три-четыре года назад эта пожилая женщина имела на него несомненные виды; во всяком случае, так не раз утверждала Фридерика, которой всегда казалось, что за ее братом гоняются все девицы и вдовушки, мечтающие выйти замуж. Бог знает, не близка ли она была к истине. Он был прирожденным холостяком и всю жизнь оставался оригиналом, эгоистом и филистером. Сабина, как явствует из ее письма, хорошо это поняла, хотя по многим причинам, среди которых так называемая любовь играла наименьшую роль, она, по ее же словам, сама вешалась ему на шею. О, если бы она действительно так сделала, все было бы совсем иначе. Но то, что он сейчас мял рукой в кармане, было всем, чем угодно, только не любовным письмом. Подъехал экипаж, который каждый вечер доставлял его в дом лесничего. У доктора Греслера забилось сердце. В эту минуту он не мог скрыть от себя, что хочет лишь одного — поспешить к Сабине, с нежностью и благодарностью схватить ее милые руки, которые она так искренне и просто протягивает ему, и просить это милое создание стать его женой, даже если налицо опасность, что его счастье продлится лишь несколько лет или даже месяцев. Но, вместо того чтобы броситься вниз по лестнице, он, словно окаменев, продолжал стоять на одном месте. У него было такое ощущение, будто он сначала должен еще что-то выяснить, но что именно — он никак не мог вспомнить. И вдруг его осенило: он должен еще раз перечитать письмо Сабины. Он вынул его из нагрудного кармана и отправился в свой тихий кабинет, чтобы еще раз, вдали от людей, продумать слова Сабины. И он начал читать. Он читал медленно, напряженно, внимательно и чувствовал, как все больше и больше стынет его сердце. Все искреннее и нежное казалось ему теперь холодным, почти издевательским, и когда он дошел до места, где Сабина мельком упоминает о его скрытности, тщеславии, педантизме, ему почудилось, что она умышленно повторяет то, в чем уже упрекала его сегодня утром — и к тому же упрекала совершенно несправедливо. Как может она называть его педантом, филистером, его, который без всяких раздумий готов был — и как охотно! — простить ей все ошибки прошлого, если она их совершила. А ведь она не рассчитывала на это, более того, даже предполагала, что его нерешительность вызвана именно таким подозрением. Плохо же она знает его! Да, да, она его не понимает. И вдруг загадка его собственной жизни предстала перед ним в новом свете. Ему стало ясно, что его никто никогда не понимал — ни один мужчина, ни одна женщина. Ни его родители, ни его сестра, ни коллеги, ни пациенты. Его сдержанность считали холодностью, аккуратность — педантизмом, серьезность — сухостью. И поэтому он, человек не блестящий и не экспансивный, в течение всей своей жизни был обречен на одиночество. А если все это именно так и если он к тому же еще намного старше Сабины, значит, он не может, не имеет права принять то счастье, которое она, по крайней мере по ее словам, готова дать ему. Да и какое это счастье! Он схватил лист бумаги и начал писать. «Милая фрейлейн Сабина! Ваше письмо растрогало меня. Как должен вас благодарить я, одинокий, старый человек!» «Какие глупости!» — подумал он, разорвал лист и взял новый. «Мой дорогой друг Сабина! Я получил ваше милое, доброе письмо. Оно глубоко тронуло меня. Как мне благодарить вас? Вы показали мне возможность счастья, о котором я едва ли решался мечтать, и поэтому, — разрешите мне сказать вам все сразу же, — поэтому я и не решаюсь принять его, вернее — принять тотчас же. Дайте мне несколько дней подумать, позвольте мне осознать свое счастье. И, дорогая фрейлейн Сабина, спросите и себя еще раз, действительно ли вы искренне хотите доверить свою нежную юность такому зрелому человеку, как я. Быть может, получилось очень удачно, что я, как вам известно, должен на несколько дней съездить в свой родной город. Теперь я решил выехать даже раньше, чем собирался, — не в четверг, а завтра же утром. Таким образом, мы не увидимся с вами около двух недель и за это время успеем все взвесить — и вы и я. К сожалению, милая фрейлейн Сабина, я не владею слогом так свободно, как вы. Но если бы вы могли заглянуть в мое сердце!.. Я знаю, вы не поймете меня превратно. Мне кажется, будет лучше, если сегодня я не заеду в лесничество и на ближайшее время попрощаюсь с вами в этом письме. Позвольте мне написать вам с дороги, прошу и вас о том же. Мой домашний адрес: Бургграбен, 17. Как вы знаете, дома я собираюсь посоветоваться насчет покупки санатория со своим старым другом адвокатом Белингером. Поэтому сейчас я ничего не пишу о любезном предложении вашего почтенного батюшки, за которое хотел бы покамест лишь высказать ему свою благодарность. Во всяком случае, не исключено, что помимо здешнего архитектора, против которого я, разумеется, ничего не имею, мне придется привлечь к делу и какого-нибудь иногороднего строителя. Но обо всем этом в свое время. А теперь прощайте, милый мой друг Сабина. Кланяйтесь вашим родителям и передайте им, что мой отъезд был ускорен на несколько дней ввиду срочной телеграммы от моего адвоката. Итак, до встречи через две недели. Как мне хочется найти здесь все таким же, каким оставляю! С нетерпением буду я дома ждать вашего ответа. Вот и все. Благодарю вас. Целую ваши милые руки. До свиданья! До счастливого свиданья! Ваш друг доктор Греслер». Он сложил лист бумаги. Пока он писал, на глазах у него несколько раз выступали слезы — от смутной жалости к самому себе и к Сабине; но теперь, когда предварительное решение было принято, он вытер глаза, запечатал конверт и передал его кучеру, чтобы тот лично отвез письмо в лесничество. Некоторое время Греслер смотрел из окна вслед уезжающему экипажу; он хотел было уже окликнуть кучера, но слова замерли у него на губах, и экипаж скрылся из виду. Доктор начал готовиться к отъезду. Дел предстояло так много, что сначала он даже думать не мог ни о чем, кроме них, но позже, когда он вспомнил, что сейчас его письмо уже в руках Сабины, сердце его болезненно сжалось. Не подождать ли ему, а вдруг придет ответ? А может быть, она просто сядет в экипаж и сама приедет за своим нерешительным женихом? Да, тогда она действительно будет иметь право сказать, что вешается ему на шею. Но чтобы выдержать такой экзамен, любовь ее все же оказалась недостаточно сильна. Сабина не явилась, не пришел и ответ; лишь много позже, в сумерках, Греслер увидел из окна, как экипаж проехал мимо; сидел в нем кто-то совсем чужой. Ночь Греслер провел беспокойно, а наутро, сердитый и продрогший, отправился на вокзал под проливным дождем, барабанившим по прорезиненному верху пролетки. VIII В родном городе доктора Греслера ждал приятный сюрприз. Хотя он сообщил о своем приезде всего за несколько часов, квартира его не только оказалась в идеальном порядке, но и выглядела гораздо уютнее, чем в прошлом году. Только сейчас он вспомнил, что прошлой осенью Фридерика провела здесь несколько дней одна. Она еще говорила ему, что кое-что купила тогда для хозяйства, а кое-что заказала у хороших мастеров; по поводу этих заказов она переписывалась зимой с Белингером. Обойдя еще раз всю квартиру и оказавшись, наконец, в спальне покойной сестры — комнате с окнами во двор, Греслер тихонько вздохнул — отчасти приличия ради, потому что его сопровождала привратница, присматривавшая за квартирой вот уже много лет; отчасти из искренней скорби о незабвенной покойнице, которой так и не суждено было увидеть это уютное, заново обставленное помещение при электрическом свете. Доктор распаковал вещи, походил взад и вперед по комнатам, доставая по дороге то одну, то другую книгу из книжных шкафов и тут же ставя ее на место, поглядел в окно на узенькую, тихую улицу, на углу которой мокрая мостовая отражала свет фонаря, сел к письменному столу в старое, оставшееся еще от отца кресло, почитал газету и, к своему прискорбию и удивлению, почувствовал, что бесконечно далек от Сабины, словно между ними не только легли многие сотни миль, но и письмо, в котором она предлагала ему свою руку и которое обратило его в бегство, он получил не вчера, а много недель тому назад. Греслер вынул конверт из кармана, и ему показалось, что от бумаги исходит какой-то терпкий волнующий аромат; тогда, словно боясь вновь перечитать письмо, он запер его в ящик письменного стола. На следующее утро доктор спросил себя, что же ему здесь, собственно, делать сегодня, да и в последующие дни. В родном городе он давно стал чужим: друзья его в большинстве своем умерли, с немногими оставшимися в живых он постепенно прервал всякую связь, и только сестра его, посещая родные места, всегда встречалась с какими-то стариками, знакомыми их давно уже умерших родителей. Поэтому Греслеру было, в сущности, нечего делать дома, если не считать переговоров с его старым другом адвокатом Белингером, но и эти переговоры не казались ему чем-то безотлагательным. Выйдя из дому, он первым делом пошел погулять по городу, как всегда делал, когда ненадолго возвращался домой после длительного отсутствия. Обычно во время таких прогулок его охватывало легкое и приятное умиление; сегодня же под этим низким, серым, дождливым небом он остался совершенно спокойным. Не ощутил он никакого внутреннего волнения и проходя мимо старого дома, из узкого, высокого углового окна которого его первая любовь кивала и улыбалась ему в юности, когда он шел в гимназию или возвращался оттуда домой; равнодушно прислушался он к шуму фонтана в осеннем парке, который когда-то вырос у него на глазах на месте старых городских валов; когда же, выйдя из ворот старой знаменитой ратуши, он увидел на углу узенькой улочки ветхий, полуразвалившийся домик, — за его тусклыми, подслеповатыми окнами, задернутыми красными занавесками, он пережил когда-то свое первое жалкое любовное приключение, после чего месяц дрожал от страха перед последствиями, — на душе у него стало так, словно перед ним поднялся какой-то запыленный и разодранный занавес, приоткрывший все его детство. Первый, с кем он заговорил, был седобородый торговец в табачной лавочке, где он покупал себе сигары. Однако когда тот пустился в многословные соболезнования по поводу кончины сестры господина доктора, Греслер с трудом пробормотал что-то в ответ и стал опасаться встреч с другими знакомыми, не желая выслушивать от них таких же ничего не значащих слов. Однако следующий, кого он встретил, вообще не узнал его, а мимо третьего, который сделал было попытку остановиться, Греслер прошел с быстрым, почти невежливым поклоном. Пообедав в старом, хорошо ему знакомом ресторане, отделанном теперь с безвкусной, бьющей в глаза пышностью, доктор отправился к Белингеру, который уже знал о его приезде, встретил дружески радушно и после нескольких соболезнующих слов стал расспрашивать о подробностях смерти Фридерики. Греслер, потупившись, почти шепотом рассказал другу юности о печальном событии, и когда снова поднял глаза, то был несколько удивлен, увидев перед собой пожилого, полного господина с обрюзгшим безбородым лицом, а ведь это лицо Греслер, по старой памяти, все еще представлял себе юношески свежим. Белингер сначала не на шутку разволновался и долго молчал, но, наконец, пожал плечами и сел за письменный стол, как бы желая этим показать, что даже после такого трагического события оставшимся в живых не остается ничего иного, как обратиться к будничным делам. Он открыл ящик стола, извлек оттуда папку, вынул из нее завещание и другие важные бумаги и начал подробнейшим образом излагать порядок введения в наследование. Покойница оставила гораздо более значительные сбережения, чем думал Греслер, а поскольку он был единственным наследником, то дело складывалось так, что он мог теперь, как ему разъяснил адвокат в заключение своей подробной речи, даже оставить свою практику и жить, хотя и скромно, но вполне прилично, на одни проценты. Но именно после этого открытия доктор понял, что до ухода на покой ему еще далеко и что, напротив, он испытывает сейчас особенно сильную жажду деятельности. Поэтому, не откладывая дела в долгий ящик, он рассказал старому другу о санатории, насчет покупки которого он вел серьезные переговоры незадолго до отъезда из курортного городка. Адвокат выслушал его внимательно и подробно расспросил о целом ряде мелочей; сначала он, казалось, отнесся к намерениям доктора сочувственно, но под конец стал уговаривать своего друга воздержаться от подобного шага: ведь, кроме медицинских талантов и умения обращаться с больными, — с этим он, разумеется, прекрасно справится, — это дело требует известных хозяйственных и коммерческих способностей, а вот их-то Греслер до сих пор никак не проявил. Доктор, сочтя это замечание не лишенным оснований, думал, не рассказать ли ему еще и о фрейлейн Шлегейм, которая, быть может, помогла бы ему справиться с этой частью предстоящей задачи. Но старый холостяк, сидевший напротив него, вряд ли бы что-нибудь понял в его своеобразной любовной истории. Греслер слишком хорошо знал привычку Белингера при каждом удобном случае отзываться о женщинах в презрительной, даже циничной манере, а он сам вряд ли спокойно стерпел бы какое-либо легкомысленное замечание по поводу Сабины. В свое время Белингер не пожелал скрывать от друга юности событие, которое сделало его таким женоненавистником. На одном из костюмированных балов, где высшее общество города раз в год соприкасалось с театральным миром, а также с еще более сомнительными в нравственном отношении кругами, Белингер мимоходом снискал полную благосклонность некой дамы, которой даже самое буйное воображение никогда не решилось бы приписать подобной отваги и смелости. Сама же она, не сбросив маски даже в минуту последнего упоения, осталась и тогда и позднее неузнанной. Однако благодаря одному странному случаю Белингеру удалось узнать, кто же была женщина, принадлежавшая ему в ту ночь. Он, конечно, рассказал другу об этом приключении, но скрыл имя возлюбленной, и в городе долгое время не было ни одной женщины или девушки, на которую Греслер не взирал бы с подозрением, становившимся тем сильнее, чем безупречнее были репутация и образ жизни данной особы. Это-то происшествие и удержало в дальнейшем Белингера от более близкого знакомства с женщинами и, уж подавно, от женитьбы. Поэтому он, будучи уважаемым адвокатом в не очень крупном городе, где придавалось большое значение приличиям и чистоте нравов, был вынужден во время своих весьма частых коротких и таинственных отлучек приобретать все новый опыт, который еще более укрепил в нем враждебность к прекрасному полу. Таким образом, со стороны Греслера было бы весьма неблагоразумно упоминать в разговоре с другом имя Сабины; это было бы вдвойне неблагоразумно еще и потому, что он потерял это милое, чистое существо, в известном смысле бросившееся ему на шею, и потерял, быть может, навсегда. Из этих соображений Греслер и в дальнейших беседах предпочел не касаться планов на будущее, мягко пояснив, что в любом случае он должен дождаться известий от архитектора, и лишь попросил своего друга, — правда, не так горячо, как собирался, — навестить его в ближайшее время, причем только теперь вспомнил, что обязан расплатиться с ним за его труды по наблюдению за ремонтом дома. От всякого вознаграждения Белингер скромно отказался, но очень обрадовался тому, что сможет еще раз посетить дом, который так напоминает ему о юности, к сожалению, уже бесконечно далекой. Они обменялись рукопожатием и посмотрели друг другу в глаза. У адвоката они казались влажными, Греслер же и сейчас не ощущал того волнения, которого напрасно ждал целый день и которое могло бы рассеять неприятный осадок, оставшийся от встречи с другом. Через минуту он уже был на улице, мучительно ощущая свою внутреннюю опустошенность. Небо прояснилось, и воздух потеплел. Доктор погулял по главной улице, останавливаясь перед витринами магазинов и чувствуя легкое удовлетворение при мысли о том, что и в его родном городе повсюду начинает отчетливо сказываться современный стиль. Наконец, он зашел в магазин мужских мод, где собирался купить несколько мелких туалетных принадлежностей и шляпу. Против обыкновения, шляпу он выбрал на этот раз мягкую и с довольно широкими полями; глянув в зеркало, он пришел к выводу, что она идет ему гораздо больше, чем твердые котелки, которые он считал необходимым носить раньше, и убедился в своей правоте, когда, продолжая прогулку в наступающих сумерках, заметил, как много женщин и девушек бросают на него взгляды. Внезапно ему пришло в голову, что тем временем могло прийти письмо от Сабины, и он заспешил домой. Там его действительно ждало несколько писем, большинство из которых было переслано из курортного городка, но от Сабины ничего. Сначала Греслер почувствовал разочарование, но потом понял, что ожидал невозможного, более того — невероятного; он вновь ушел из дому и отправился слоняться по улицам. Затем ему вдруг захотелось сесть в проходящий мимо трамвай и проехать остановку. Он встал на задней площадке и впервые с легкой досадой подумал о том, что на месте окраины, через которую он сейчас едет, в годы его юности расстилались только поля и луга. Большинство пассажиров мало-помалу вышло, и только теперь он заметил, что кондуктор так и не подошел к нему. Он оглянулся по сторонам и увидел, что на него дружелюбно, хоть и насмешливо смотрят чьи-то глаза. Принадлежали они молоденькой, чуточку бледной девушке в простом светлом платье, стоявшей уже довольно долго рядом с ним на площадке. — Вы, конечно, удивляетесь, почему не подходит кондуктор, — сказала она, закинув голову и весело глядя на Греслера из-под черной плоской соломенной шляпки, которую она одной рукой придерживала за поля. — Конечно, — несколько натянуто ответил он. — А у нас нет кондукторов, — пояснила девушка. — Видите, вон там, впереди, около вожатого, есть ящик. Туда нужно бросить десять пфеннигов, и все в порядке. — Благодарю! — сказал доктор, прошел вперед, сделал то, что ему посоветовали, вернулся и повторил: — Благодарю, фрейлейн. Это поистине очень удобное новшество, особенно для жуликов. — Ну, не скажите, — возразила девушка. — Жители нашего города — люди честные. — Мне, разумеется, и в голову не приходит сомневаться в этом. Но вот за кого бы, например, приняли здесь меня? — За приезжего. Ведь вы и есть приезжий? Она с любопытством взглянула на него. — Можно назвать меня, конечно, и так, — согласился Греслер, посмотрел на улицу и снова быстро повернулся к своей соседке. — Ну, а какого рода приезжим вы меня считаете? — Ясно, что вы немец, быть может, даже из соседних мест. Но вначале я думала, что вы издалека — из Испании или Португалии. — Из Португалии? — повторил он и невольно дотронулся до своей шляпы. — Нет, конечно, я не португалец. Хотя и знаком немного с этой страной, — словно вскользь добавил он. — Я так и думала. Вы, конечно, порядком попутешествовали? — Да, немного, — ответил Греслер, и в его глазах тускло забрезжило воспоминание о чужих морях и странах. Он не без удовольствия отметил про себя, что во взгляде девушки помимо любопытства появилась некоторая доля восхищения. Но тут же она неожиданно объявила: — Здесь я выхожу. Желаю вам приятных встреч в нашем городе. — Благодарю вас, фрейлейн, — сказал Греслер и приподнял шляпу. Девушка вышла и уже с улицы помахала ему — фамильярнее, чем можно было ожидать после столь краткого знакомства. Осмелев, Греслер уже на ходу выпрыгнул из вагона, подошел к удивленно остановившейся девушке и сказал: — Поскольку вы пожелали мне приятных встреч, фрейлейн, а наша с вами началась столь многообещающе, нам, быть может, лучше всего... — Многообещающе? — прервала его девушка. — Я бы не сказала. Это прозвучало честным отказом. Поэтому продолжал он уже несколько скромнее: — Я хотел сказать, фрейлейн, что вы такая прелестная собеседница и мне было бы очень жаль... Она слегка пожала плечами. — Я уже дома, и меня ждут к ужину, — Ну, хоть четверть часика. — Право, не могу. Спокойной ночи, И она пошла прочь. — Пожалуйста, не уходите! — воскликнул доктор Греслер таким почти испуганным тоном, что девушка остановилась и рассмеялась. — Не можем же мы так вдруг оборвать наше знакомство. Девушка снова обернулась и со смехом глянула на него из-под своей темной шляпки. — Конечно, нет, — сказала она, — это просто невозможно. Раз уж мы познакомились, так оно и должно остаться. И если мы где-нибудь встретимся, я сразу вспомню: это господин... из Португалии. — А если бы я попросил вас, фрейлейн, предоставить мне возможность такой встречи, чтобы поговорить с вами часок? — Сразу целый часок? У вас должно быть много свободного времени. — Сколько угодно, фрейлейн. — А у меня, к сожалению, нет. — И у меня тоже не всегда. — Сейчас у вас, видимо, отпуск? — В известной степени. Я ведь врач. Разрешите представиться — доктор Эмиль Греслер. Я здесь родился, и здесь я дома, — добавил он быстро, словно чувствуя себя в чем-то виноватым. Девушка рассмеялась. — Значит, здешний? — удивилась она. — Но до чего же вы ловко притворялись! С вами и впрямь нужно держать ухо востро. Покачивая головой, она смотрела на него. — Итак, когда же я снова увижу вас? — настойчиво повторил Греслер. Она задумчиво посмотрела в пространство, затем сказала: — Если вам это не очень скучно, можете завтра вечером опять проводить меня домой. — С удовольствием. Где вас подождать? — Лучше всего, если вы погуляете у входа в магазин — я ведь служу в перчаточном магазине на Вильгельмштрассе двадцать четыре. Мы закрываемся в семь. И тогда вы можете, если хотите, снова проехаться со мной на трамвае, — усмехнулась она. — У вас действительно нет больше времени для меня? — А что же я могу еще придумать? Я должна быть дома в восемь. — Вы живете вместе с родителями, фрейлейн? — Теперь я тоже должна вам сказать, кто я. — Она снова взглянула на него. — Меня зовут Катарина Ребнер, мой отец служит на имперской почте. А живем мы — папа, мама и я — вон там, видите, на втором эта же, где открыто окно. А еще у меня есть сестра, только она замужем. Сегодня вечером она с мужем придет к нам — они каждый четверг приходят. Поэтому я и спешу домой. — Сегодня — да... Но ведь не каждый же вечер?.. — подхватил Греслер. — Что вы имеете в виду, господин доктор? — Вы, разумеется, не все вечера проводите дома, не так ли? У вас, конечно, есть подруги, к которым вы ходите? Вы бываете наконец в театре? — Это с нами случается редко. Тут она приветливо поклонилась какому-то прохожему, шедшему по другой стороне улицы. Это был не очень молодой человек с пакетом в руках, одетый как квалифицированный рабочий. Он кивком ответил на ее поклон, не обратив, казалось, никакого внимания на Греслера. — Это и есть мой зять. Значит, сестра уже у нас наверху. Вот теперь мне действительно пора. — Надеюсь, у вас не возникнет неприятностей из-за того, что я позволил себе проводить вас так далеко, до самого дома? — Неприятностей? К счастью, я уже совершеннолетняя, и дома у меня уже знают, с кем имеют дело. Итак, до свидания, господин доктор. — До завтра? — Да. — В семь часов, на Вильгельмштрассе, — повторил Греслер. Все еще продолжая стоять, она немного задумалась, затем вдруг быстро взглянула на него и решительно бросила: — Да, в семь. Но... — добавила она, заколебавшись, — раз уж вы сами заговорили о театре, вы, наверно, не рассердитесь на меня... — С какой стати мне сердиться? — Я хочу сказать, раз уж вы об этом сами заговорили... вы, может быть, возьмете билеты в театр? Это было бы чудесно — я так давно не была там. — С удовольствием! Буду счастлив доставить вам маленькое развлечение. — Только не на дорогие места — ведь вы к ним, наверно, привыкли. А то я не получу никакого удовольствия. — Можете быть совершенно спокойны, фрейлейн... фрейлейн Катарина. — И вы действительно не сердитесь на меня, господин доктор? — Помилуйте, фрейлейн Катарина, с какой стати?.. — Итак, до свидания, господин доктор! — Она протянула ему руку. — Теперь я действительно должна спешить, а завтра нам можно будет побыть вместе подольше. Девушка повернулась так быстро, что он не успел перехватить взгляд, сопровождавший эти слова. Но голос ее звучал достаточно многообещающе. Когда доктор Греслер оказался у себя в четырех стенах, образ Сабины вновь со всей своей страстной силой ожил перед ним. Он почувствовал непреодолимую потребность написать ей хотя бы несколько слов. Он наскоро сообщил ей, что доехал благополучно, нашел свою квартиру в полном порядке и уже имел серьезный разговор со своим старым другом Белингером, а завтра, чтобы не тратить времени попусту, пойдет в больницу, где одним из отделений заведует его старый коллега по университету, как он ей однажды уже рассказывал. Подписавшись: «С искренним и дружеским приветом, Эмиль», он еще раз вышел на улицу и сам отнес письмо на вокзал, чтобы оно ушло сегодня же с ночным поездом. IX На следующее утро, как доктор и писал Сабине, он отправился в больницу, где старый коллега радушно принял Греслера и по просьбе последнего взял его с собой на обход больных. С вниманием, которому он сам искренне радовался, Греслер обошел с коллегой все палаты, расспрашивая его подробно об истории болезни и лечении наиболее интересных случаев; высказывая свое мнение, он скромно добавлял: «В той мере, в какой нам, курортным врачам, удается следить за современной медициной». Обедал он вместе с несколькими ординаторами в скромном ресторане напротив больницы и так хорошо чувствовал себя за профессиональной беседой с молодыми коллегами, что решил отныне заходить сюда почаще. На обратном пути он купил билеты в театр, а вернувшись домой, принялся листать медицинские газеты и журналы, но с каждым часом становился все рассеяннее, отчасти из-за того, что ждал известий от Сабины, отчасти от неясных надежд на сегодняшний вечер. Чтобы приготовиться ко всяким случайностям, он решил запастись закуской и двумя бутылками вина — в конце концов это ни к чему его не обязывало. Он вышел на улицу, сделал необходимые покупки и велел доставить их к нему домой, а около семи часов уже прогуливался по Вильгельмштрассе, на этот раз не во вчерашней романтической мягкой шляпе, а в обычном черном котелке. Это он сделал, во-первых, для того, чтобы не обращать на себя внимания, а во-вторых, как решил про себя, чтобы проверить чувства Катарины. Он рассматривал какую-то витрину, как вдруг за его спиной раздался голос девушки: — Добрый вечер, доктор. Он обернулся, протянул ей руку и с удовольствием взглянул на эту милую, изящно одетую девушку, которую любой принял бы за хорошо воспитанную буржуазную барышню; впрочем, доктор Греслер и считал ее такой, помня, что она дочь государственного служащего. — Как вы думаете, — сразу же спросила она, — за кого принял вас вчера мой зять? — Понятия не имею... Наверно, тоже за португальца? — Нет, не за португальца, а за капельмейстера. Он сказал, что вы очень похожи на одного его знакомого капельмейстера. — Ну, а вы его разочаровали? — Вот именно. Разве я поступила неправильно? — О, у меня нет никаких оснований делать тайну из своей профессии. А дома вы сказали, что сегодня идете со мной в театр? — До этого никому нет дела. К тому же меня никто и не спрашивал: я ведь могла пойти и одна. — Конечно, могли. Но мне гораздо приятнее, что вы пойдете в театр не одна... Она взглянула на него, по привычке держась за поля своей шляпы, и сказала: — Одной гораздо хуже. В театр хорошо ходить только с компанией. Хорошо, когда рядом с тобой сидит и смеется кто-нибудь, на кого можно взглянуть и... — И?.. Что вы хотели сказать? — И за руку ущипнуть, если станет особенно интересно. — Надеюсь, сегодня вам будет очень интересно... Я, во всяком случае, весь в вашем распоряжении. Она тихонько рассмеялась и пошла быстрее, словно боясь опоздать к началу. — Мы пришли слишком рано, — сказал доктор, когда они уже подходили к театру. — У нас впереди еще четверть часа. Но девушка уже не слушала его. Со сверкающими глазами она взбежала, обогнав спутника, на первый ярус, едва обратила внимание на то, что он помог ей снять жакет, и только когда они заняли свои места в третьем ряду, бросила на него благодарный взгляд. Доктор Греслер, ища знакомых, стал рассматривать публику, наполняющую зрительный зал. Там и сям мелькали люди, которых он, казалось, когда-то знал. Однако сам он сидел в тени, и его никто не узнавал. Поднялся занавес. Давали новую немецкую комедию. Катарина смотрела с восторгом, часто смеялась и почти не обращала внимания на своего соседа. В первом антракте он купил ей конфет, которые она приняла с благодарной улыбкой. Во втором акте она уже весело поглядывала на него в местах, которые особенно ее смешили. Спектакль шел своим чередом, доктор Греслер следил за сценой довольно рассеянно, но вдруг почувствовал, что из одной ложи кто-то смотрит на него в бинокль. Он узнал Белингера и спокойно кивнул ему, но никак не ответил на иронически-вопросительный взгляд своего старого друга. Прогуливаясь в последнем антракте с Катариной по фойе, он неожиданно взял ее под руку — она отнеслась к этому совершенно равнодушно — и начал излагать ей свое мнение об игре актеров, причем так интимно и тихо, словно их связывала какая-то общая чудесная тайна, — и в конце концов был весьма разочарован тем, что так и не встретил Белингера. Прозвучал последний звонок, Греслер снова сел рядом с Катариной и придвинулся к ней так близко, что руки их соприкасались, а когда она двигалась, он чувствовал, как постепенно между ними устанавливаются все более близкие отношения; в гардеробе, подавая ей жакет, он даже решился погладить ее по щекам и голове. Когда они уже стояли у ворот дома, она сказала, глядя на него из-под шляпки, тоном, который не звучал слишком серьезно: — А теперь мне надо как-нибудь попасть домой. — Но надеюсь, — ловко ввернул он, — вы, милая фрейлейн Катарина, сначала окажете мне честь разделить со мной скромный ужин. Она взглянула на него сперва вопросительно, а затем кивнула ему так серьезно и быстро, словно она поняла больше, чем он ей сказал. И, как влюбленные, шаги которых ускоряет страсть, они под руку отправились по вечерним улицам к нему домой. Когда они вошли в квартиру и Греслер зажег свет в кабинете, Катарина огляделась вокруг и с любопытством стала осматривать портреты и книги. — Вам нравится у меня? — спросил он. Она кивнула. — Но это, должно быть, совсем старый дом? Не так ли? — Ему верных лет триста. — А выглядит все как новое! Он предложил Катарине посмотреть остальные комнаты — их обстановка и расположение ей очень понравились. Однако когда они вошли в комнату покойной сестры, она посмотрела на него с некоторым отчуждением. — Значит, вы все-таки женаты и ваша жена в отъезде? — спросила она. Сначала он улыбнулся, затем провел рукой по лбу и тихим голосом рассказал ей, что эта заново обставленная комната предназначалась для его сестры, которая умерла несколько месяцев тому назад на юге. Катарина испытующе посмотрела ему в глаза, затем подошла к нему ближе, взяла его за руку и нежно погладила ее, отчего ему стало очень приятно. Он выключил свет, повел ее в столовую, и только здесь ему удалось уговорить Катарину снять шляпу и жакет. Зато потом она сразу почувствовала себя как дома. Когда он попытался накрыть на стол, она не допустила этого и убедила его, что это уж ее дело. Подчиняясь ее шутливому приказанию, он уселся поодаль в кресле и стал растроганно наблюдать, как домовито она готовит ужин и как проворно она освоилась не только со столовой, но также с кухней и передней, словно занималась здесь хозяйством всю жизнь. Наконец, оба сели за стол. Она раскладывала закуску по тарелкам, он наливал вино, они ели и пили. Катарина с восторгом вспоминала сегодняшний вечер и немало удивилась, когда Греслер сказал ей, что редко бывает в театре, который ей казался средоточием всех земных наслаждений. Тогда он стал рассказывать ей о том, что образ его жизни не часто допускает развлечения подобного рода, так как он каждые полгода переезжает с места на место, — вот и сейчас он только что приехал с одного маленького немецкого курорта и скоро опять должен отплыть на далекий остров, где не бывает зимы, растут высокие пальмы и люди под палящим солнцем разъезжают по желтой земле в маленьких повозках. Катарина спросила, много ли там змей. — От них нетрудно уберечься, — сказал он, — А когда вы снова поедете туда? — Скоро. Хотите поехать со мной? — спросил он ее, словно в шутку, но в то же время чувствуя по своему подогретому вином настроению, что в этой шутке есть намек на правду. — Почему бы и нет? — ответила она спокойно, но не глядя на него. Он подсел к ней ближе и тихо обнял ее за плечи. Она отодвинулась, и Греслеру это понравилось. Он решил обращаться с Катариной, как с настоящей дамой, встал и вежливо попросил у нее разрешения закурить сигару. Затем, куря и расхаживая взад и вперед по комнате, он серьезно и многозначительно заговорил с ней о превратностях человеческой жизни, в которой никогда ничего не знаешь наперед, рассказал о различных местах на Севере и Юге, где он уже побывал благодаря своей профессии и куда еще мог попасть. Иногда он останавливался рядом с Катариной, евшей финики и орехи, и тихо проводил рукой по ее каштановым волосам. Катарина слушала внимательно, нередко прерывая его вопросами, и в глазах ее вспыхивал какой-то насмешливый огонек, который побуждал доктора быть еще деловитее и красноречивее в своих рассказах. Когда стенные часы пробили полночь, Катарина встала, словно это был непререкаемый сигнал к уходу, и Греслер в глубине души почувствовал даже некоторое облегчение. Перед тем как уйти, Катарина прибрала со стола, расставила по местам кресла и привела в порядок всю комнату. Уже в дверях она вдруг приподнялась на цыпочки и протянула доктору губы для поцелуя. — Это за то, что вы хорошо вели себя, — сказала она, и в глазах ее снова промелькнуло что-то странно насмешливое. При свете догорающей свечи, которую нес Греслер, шедший впереди, они спустились вниз по лестнице. На ближайшем углу стоял извозчик, Греслер сел в коляску вместе с Катариной, она прижалась к нему, он обнял ее за плечи, и они молча ехали по ночным улицам, пока наконец почти около самого дома Катарины Греслер не привлек девушку к себе и не начал покрывать страстными поцелуями ее щеки и губы. — Когда я опять увижу тебя? — спросил он, когда экипаж по просьбе Катарины остановился в некотором отдалении от ее дома. Она обещала ему прийти завтра же вечером, затем вышла, попросив его не провожать ее до ворот, и исчезла в тени домов. На следующее утро у доктора Греслера не было ни малейшего желания идти в больницу, однако позже, гуляя в городском парке под прохладными лучами ясного осеннего солнца, в такое время дня, когда все люди заняты делами, он ощутил некоторые угрызения совести, словно должен был отчитываться не только перед самим собой, но и перед кем-то другим; и он знал, что этим другим была Сабина. Мысль о санатории доктора Франка с новой силой овладела им. Греслер стал изобретать всякого рода новшества, придумал, как заново оборудовать ванное помещение, составил рекламный проспект в таких потрясающе сильных выражениях, какие до сих пор ему и в голову не приходили, и, наконец, поклялся себе, что, как только придет какое-нибудь известие от Сабины, он в тот же час отправится обратно и доведет дело до конца. Если же она не ответит и на последнее его письмо, тогда всему конец, — по крайней мере, их отношениям. Ведь ставить покупку санатория в зависимость от поведения Сабины нет совершенно никаких оснований. Было бы даже совсем неплохо — чертовски увлекательная идея! — приехать в великолепный перестроенный санаторий с новой директоршей, и лучше всего с такой, которая, в отличие от Сабины, не будет считать его эгоистичным и скучным педантом-холостяком. Если бы ему вдруг пришло в голову выбрать себе в спутницы жизни Катарину, то уж больше никто не назвал бы его филистером и педантом. Он присел на скамейку. Вокруг бегали дети. В пожелтевшей листве сверкали лучи осеннего солнца. С далекой фабрики донеслись гудки — обеденный перерыв. «Сегодня вечером!» — подумал он. Сегодня вечером! Неужели он еще раз почувствует себя молодым? К лицу ли ему, в его-то годы, подобные приключения? Может быть, отказаться? Уехать? Уехать сейчас же, с первым пароходом, и сразу в Ландзароте? Или обратно... к Сабине? К этому милому созданию с такой чистой душой? Гм! Кто знает, как сложилась бы ее жизнь, если бы в подходящий момент ей встретился настоящий человек, а не циник-тенор и меланхолик-врач... Греслер встал и первым делом отправился обедать в дорогой ресторан. Там можно обойтись без деловых разговоров с молодыми коллегами, как вчера; обо всем же остальном у него еще есть время подумать. X Он только что сел после обеда за письменный стол и раскрыл случайно оказавшийся перед ним анатомический атлас, как в дверь постучали и в комнату вошла привратница, присматривавшая в его отсутствие за квартирой. Рассыпаясь в извинениях и взывая к доброте доктора, она спросила, не найдет ли он возможным подарить ей что-нибудь из гардероба покойной барышни. Греслер нахмурился. «Эта особа, — подумал он, — никогда не посмела бы явиться ко мне с такой наглой просьбой, если бы не знала, что я принимаю у себя на квартире женщин». Он ответил неопределенно, будто согласно воле покойной он намерен пожертвовать все ее вещи в какое-нибудь благотворительное учреждение, пока что у него вообще не было времени разобраться в них, и потому обещать он сейчас ничего не может. Оказалось, что привратница на всякий случай захватила с собой даже ключи от чердака. С назойливой улыбкой вручив их доктору, она горячо поблагодарила его, словно он уже исполнил ее просьбу, и, наконец, удалилась. Греслер в душе обрадовался возможности хоть чем-нибудь заполнить время до вечера и, раз уж ключи очутились у него в руках, решил отправиться на чердак, где не бывал с детских лет. Поднявшись по деревянной лестнице, он отпер дверь и вошел в узкое помещение, куда через крохотное косое оконце проникал такой скудный свет, что вначале доктор с трудом различал предметы. Темные углы чердака были завалены ненужным и позабытым домашним хламом, а в середине стояли ящики и сундуки. Греслер наудачу открыл один из них. Там лежали, по-видимому, только гардины и столовое белье, и Греслер, не испытывая никакого желания все распаковывать и приводить в порядок, поскорее захлопнул крышку. Зато в другом продолговатом ящике, по форме похожем на гроб, оказались очень интересные для Греслера вещи. Он нашел там кучу различных бумаг: документы, письма в конвертах, запечатанные пакеты всевозможных размеров; на одном из них он прочел надпись: «Осталось от отца». Греслер даже не представлял себе, что сестра его сберегала все это так тщательно и аккуратно. Он взял в руки другой пакет за тремя сургучными печатями, на котором большими буквами было написано: «Сжечь, не вскрывая». Доктор только грустно покачал головой. «При первом удобном случае твоя просьба будет исполнена, бедная моя Фридерика!» — подумал он. Положив на место пакет, в котором лежали, вероятно, дневники и невинные романтические послания времен далекого прошлого, Греслер открыл третий сундук, где обнаружил платки, шали, ленты и пожелтевшие кружева. Он стал перебирать их и разглядывать; кое-что, насколько ему помнилось, он видел еще на матери и даже на бабушке. А многое носила сама сестра, особенно в юные годы. Например, красивую индийскую шаль с вышитыми на ней зелеными листьями и цветами, подаренную ему перед отъездом специально для сестры одним богатым пациентом, она, несомненно, надевала еще не так давно. Эта шаль и некоторые другие вещи не могут пригодиться ни привратнице, ни благотворительному учреждению — они подойдут скорее какой-нибудь молодой хорошенькой женщине, которая будет так любезна, что согласится скрасить ему, старому одинокому холостяку, несколько скучных часов. Он тщательно запер сундук, предварительно вынув и бережно сложив шаль, и с довольной улыбкой на лице спустился с чердака к себе в кабинет. Ему не пришлось ждать долго. Катарина явилась немного раньше назначенного часа прямо из магазина, даже не переодевшись, за что с улыбкой извинилась перед ним. Доктор, обрадованный ее приходом, поцеловал ей руку и с шутливо-церемонным поклоном преподнес шаль, заранее приготовленную для нее на столе. — Что это? — с удивлением спросила она. — Нечто такое, что вас украсит, — ответил он, — хотя вы могли бы обойтись и без этого. — Ну, зачем вы, право... — запротестовала она, но все-таки взяла шаль в руки, стала ее разглядывать, потом накинула на плечи, завернулась в нее, все так же молча посмотрелась в зеркало и, придя, наконец, в искреннее восхищение, подошла к Греслеру, подняла на него глаза, взяла обеими руками его голову и поцеловала в губы. — Тысяча благодарностей, — сказала она. — Этого мне мало. — Ну, тогда миллион. Он покачал головой. Она улыбнулась, прошептала: «Благодарю тебя», и опять протянула губы. Он обнял девушку и рассказал ей, что эту красивую вещь он сегодня разыскал для нее на чердаке и что она найдет там, в ящиках и сундуках, еще многое, что ей будет не меньше к лицу, чем шаль. Она покачала головой, словно не соглашаясь в будущем на такие дорогие подарки. Греслер стал расспрашивать Катарину, какое впечатление произвел на нее вчерашний вечер, много ли было сегодня работы в магазине, и, выслушав от нее все, что его интересовало, сам рассказал ей, как старой доброй приятельнице, обо всем, что делал в этот день, — он махнул рукой на больницу и предпочел погулять в парке, с которым у него связано столько воспоминаний; ведь он еще ребенком играл и бегал там. Потом он вообще перешел к прошлому и особенно — отчасти случайно, отчасти умышленно — к своей службе в качестве корабельного врача. Когда Катарина прерывала его своими по-детски любознательными вопросами о внешности, одежде и нравах различных народов, о коралловых рифах и морских бурях, ему казалось, словно те вещи, о которых он совсем недавно с успехом рассказывал более культурному обществу, ему приходится излагать теперь в популярной форме перед более наивной, но зато более благодарной публикой; и он невольно перенял тон и манеры старого дядюшки, который в вечерних сумерках приводит в трепет и удивление замерших ребятишек, рассказывая им сказки и страшные истории. Катарина, которая все время сидела рядом с ним на диване, держа свои руки в его руках, как раз собиралась встать, чтобы приготовить ужин, когда в дверях раздался звонок. Греслер слегка вздрогнул. «Что это может означать? — лихорадочно пронеслись у него в голове. — Телеграмма? Из дома лесничего? От Сабины? Быть может, заболел ее отец? Или мать? Или что-нибудь насчет санатория? Настойчивый запрос от владельца? Появился другой покупатель? А вдруг это сама Сабина? Что же тогда делать? Да, уж тогда, во всяком случае, она перестанет считать его филистером. Нет, нет, девушки с кристально-чистой душой не звонят так поздно вечером в квартиру холостяка». Позвонили вторично, резче, настойчивее. Греслер заметил, что Катарина смотрит на него вопросительно, но спокойно. Слишком спокойно, внезапно подумал он. Ведь это может касаться ее. Отец? Или зять, мнимый зять? Злой умысел? Шантаж? Эх, поделом ему! И как только он мог так влопаться! Он просто старый дурак. Но нет, это им не удастся. Не на такого напали. Ему приходилось переживать еще и не такие истории. Да, да, черт побери! Ведь на том острове в южных морях пуля едва не задела его, а красивый блондин — помощник капитана стоял рядом с ним, когда того настигла смерть. — Ты не посмотришь, кто там? — спросила Катарина, явно удивленная странным выражением его лица. — Конечно, посмотрю, — ответил он. — Кто же это может быть так поздно? — услышал он за спиной голос этой притворщицы, когда был уже около двери. Прикрыв ее за собой, Греслер осторожно выглянул через окошечко на лестницу. Там стояла какая-то женщина, без шляпы, со свечой в руке. — Кто там? — спросил он. — Простите, пожалуйста, доктор дома? — Что вам угодно? Кто вы такая? — Простите, я горничная фрау Зоммер. — Я не знаю никакой фрау Зоммер. — Она живет здесь внизу. У нее тяжело заболел ребенок. Нельзя ли видеть доктора? Облегченно вздохнув, Греслер открыл дверь. Он знал, что тут, в доме, действительно живет вдова Зоммер с маленькой семилетней дочкой. Это, наверное, та изящная дама в трауре; он только вчера встретил ее на лестнице, даже еще обернулся — без всякой задней мысли, конечно. — Доктор Греслер — это я. Что вам угодно? — Не будете ли вы так добры зайти к нам, доктор: ребенок весь в жару и непрерывно плачет. — Но я здесь в городе только проездом и не практикую. Пригласите лучше другого врача. — Да разве ночью кого-нибудь найдешь! — Еще не так поздно. Этажом ниже неожиданно открылась дверь, и отблеск лампы осветил лестницу. Кто-то шепотом позвал: — Анна. — Это сама фрау Зоммер, — торопливо пояснила горничная и подбежала к перилам. — Я тут. — Что же вы так долго? Неужели доктора нет дома? Греслер тоже подошел к перилам и посмотрел в пролет. Женская фигура внизу — лица различить в темноте было нельзя — протянула к нему руки, как к спасителю. — Слава богу! Доктор, вы ведь придете? Ребенок... я не знаю, что с ним. — Я... Разумеется, приду. Потерпите, пожалуйста, минутку — я только захвачу термометр. Сейчас, сейчас, сударыня... — Благодарю вас, — донесся снизу шепот, когда доктор Греслер уже закрывал дверь. Он торопливо вернулся в комнату. Катарина в выжидательной позе стояла у стола. Он почувствовал нежность к ней, тем более что недавно заподозрил ее в такой низости. Она показалась ему очень трогательной, ну прямо сущим ангелом. Доктор подошел к ней и погладил ее по волосам. — Нам не везет, — проговорил он. — По крайней мере, мне. Представь, меня только что вызвали к больному ребенку, здесь же, в доме. Естественно, отказаться я не мог, и мне, к сожалению, остается лишь проводить тебя до первого извозчика. Катарина взяла его руку, которой он все еще гладил ее по голове. — Ты меня прогоняешь? — Поверь, весьма неохотно. Но, быть может, ты меня подождешь? Она погладила его по руке. — А ты надолго? — Во всяком случае, постараюсь поскорей! Ты очень, очень милая. Он поцеловал девушку в лоб, быстро принес из кабинета черный саквояж с инструментами, всегда лежавший там наготове, попросил Катарину не скучать в его отсутствие, в дверях еще раз обернулся, — девушка приветливо кивнула ему, — сбежал вниз по лестнице, счастливый сознанием того, что, возвратясь домой после трудной и горестной работы, он будет ласково встречен прелестной юной женщиной. Когда Греслер вошел в комнату, фрау Зоммер сидела у постели девочки, метавшейся в жару. Задав несколько предварительных вопросов, доктор тщательно исследовал маленькую пациентку и в заключение должен был сделать вывод, что у ребенка, вероятно, начинается скарлатина. Мать была в совершенном отчаянии. Одного ребенка она уже потеряла три года назад, муж ее умер полгода назад на чужбине во время деловой поездки — она даже не видела его могилы. Что будет с ней, если она лишится теперь последнего, что у нее осталось? Греслер заверил, что пока нет никаких оснований особенно волноваться: может быть, все ограничится простым воспалением горла; к тому же такой здоровый, крепкий ребенок легко перенесет и более серьезное заболевание. Он постарался привести и другие утешительные доводы и с чувством удовлетворения заметил, что его рассудительность не преминула оказать действие на бедную женщину. Он прописал лекарство, и горничную немедленно послали в ближайшую аптеку; Греслер тем временем продолжал сидеть возле больного ребенка, поминутно щупая ему пульс и сухой горячий лобик, причем руки его при этом касались порой рук встревоженной матери. Помолчав довольно долго, она опять принялась испуганно расспрашивать его. Доктор отечески взял ее за руку, вновь стал успокаивать и при этом невольно подумал, что сейчас Сабина была бы вполне им довольна. Однако в то же самое время при тусклом зеленоватом отблеске лампы под большим абажуром он заметил и то, что легкий свободный капот молодой вдовы таит под собой, наверное, прелестные формы. По возвращении горничной он встал и повторил то, о чем заявил с самого начала: он не может, к сожалению, взять на себя дальнейшее лечение ребенка, так как на днях собирается уехать. Мать умоляла его хотя бы до отъезда навещать больную: она так разочаровалась в местных врачах, а к нему с первой же минуты прониклась безграничным доверием. Она убеждена, что только он, он один может спасти ее дорогую девочку. Греслеру не осталось поэтому ничего другого, как обещать покамест зайти завтра утром. Постояв еще немного у постельки ребенка и удостоверясь, что девочка дышит теперь спокойнее и легче, он сердечно пожал матери руку и ушел, чувствуя на себе ее взгляд, полный горячей благодарности. Быстро поднявшись на третий этаж, он отпер дверь и вошел в столовую. Там было пусто. «Немного же у нее терпения», — подумал он про себя. Впрочем, этого следовало ожидать. Может быть, оно и к лучшему — а вдруг у ребенка какая-нибудь заразная болезнь. Катарина, вероятно, подумала об этом и испугалась. Сабина, та, конечно, не убежала бы. Как бы то ни было, а перед уходом гостья чуть-чуть полакомилась. Греслер посмотрел на стол с остатками ужина, и по губам его скользнула пренебрежительная усмешка. «А недурно было бы, — мелькнуло у него в голове, — еще раз спуститься вниз и посидеть у хорошенькой вдовушки». Доктор понимал, что сейчас, у постели больного ребенка, он добился бы у нее всего, чего захотел, и эта мысль вовсе не казалась ему такой уж гнусной. «Нет, нет, лучше не надо, — решил он все-таки минуту спустя. — Я филистер, филистером и останусь. На этот раз и Сабина, наверное, извинила бы меня». Дверь в кабинет была приотворена. Он вошел и включил свет. Так и есть, Катарина ушла. Погасив опять электричество, Греслер заметил, что из спальни, сквозь дверную щель, пробивается свет. В нем ожила слабая надежда. Он медлил — как-никак, а приятно хоть немного потешить себя этой слабой надеждой. Потом он вдруг услышал в спальне шорох и шелест и быстро открыл дверь. Катарина лежала или, вернее, сидела у него на постели и разглядывала какую-то толстую книгу, держа ее обеими руками поверх одеяла. — Ты не рассердишься на меня? — просто спросила она. Ее волнистые каштановые волосы растрепались и спустились на нежные белые плечи. Как она хороша! Греслер все еще неподвижно стоял в дверях. Он улыбался; книга, лежавшая на одеяле, была анатомическим атласом. — Что это ты выбрала себе для чтения? — спросил он, несколько смущенно приближаясь к девушке. — Она лежала у тебя на письменном столе. Может быть, ее нельзя трогать? Ну, извини. Без нее я наверняка бы заснула, и тогда уж меня было бы не добудиться. Глаза ее улыбались, но уже не насмешливо, а скорее покорно. Греслер присел на постель, привлек Катарину к себе, поцеловал в шею, и тяжелая книга с шумом захлопнулась.

The script ran 0.016 seconds.