Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Фрэнсис Фицджеральд - Загадочная история Бенджамина Баттона [1921]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Рассказ, Фантастика

Аннотация. Фрэнсису Скотту Фицджеральду принадлежит, пожалуй, одна из ведущих сольных партий в оркестровой партитуре «века джаза». Писатель, ярче и беспристрастней которого вряд ли кто отразил безумную жизнь Америки 20-х годов, и сам был плотью от плоти той легендарной эпохи, его имя не сходило с уст современников и из сводок светских хроник. Его скандальная манера поведения повергала в ужас одних и вызывала восторг у других. Но эксцентричность и внешняя позолота канули в прошлое, и в настоящем остались его бессмертные книги.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

Снаружи, сквозь тихий дождик, дымно мерцали вывески, огненно-красные, газово-синие, призрачно-зеленые. Вечерело, и улицы были в движении; светились бистро. На углу бульвара Капуцинок он взял такси. Мимо, розоватая, величественная, проплыла площадь Согласия, за нею логическим рубежом легла Сена, и на Чарли внезапным нестоличным уютом повеяло с левого берега. Он велел шоферу ехать на авеню Опера, хотя это был крюк. Просто хотелось увидеть, как сизые сумерки затягивают пышный фасад, и в клаксонах такси, бессчетно повторяющих начальные такты «Очень медленного вальса» Дебюсси, услышать трубы Второй империи. У книжной лавки Брентано запирали железную решетку, у Дюваля, за чинно подстриженными кустиками живой изгороди, уже обедали. Чарли ни разу не приводилось в Париже есть в настоящем дешевом ресторане. Обед из пяти блюд, и с вином — четыре франка пятьдесят сантимов, то есть восемнадцать центов. Почему-то сейчас он пожалел об этом. Переехали на левый берег, и, как всегда, окунаясь в его неожиданный провинциальный уют, Чарли думал: я своими руками сгубил для себя этот город. Не замечал, как, один за другим, уходят дни, а там оказалось, что пропало два года, и все пропало, и сам я пропал. Ему было тридцать пять лет, и он был хорош собой. Глубокая поперечная морщина на лбу придавала сосредоточенность его живым ирландским чертам. Когда он позвонил на улице Палатин в дверь своих родственников, морщина обозначилась резче, брови сошлись к переносице; у него заныло под ложечкой. Горничная отворила дверь, и прелестная девочка лет девяти выскочила из-за ее спины, взвизгнула: «Папа!» — и забилась, точно рыбка, повиснув у него на шее. Она за ухо пригнула к себе его голову и прижалась к его щеке. — Старушенция моя, — сказал он. — Ой, папа, папа, папочка! Она потянула его в гостиную, где дожидалось все семейство — мальчик с девочкой, ровесники его дочери. свояченица, ее муж. Он поздоровался с Марион обдуманно ровным голосом, без неприязни, но и без наигранной радости, она отозвалась откровенно кислым тоном и тут же перевела взгляд на его ребенка, стирая с лица неистребимую отчужденность. Мужчины дружески поздоровались за руку, и ладонь Линкольна Питерса мимоходом опустилась Чарли на плечо. В комнате было тепло, было удобно на американский привычный лад. Дети играли во что-то свое, переходя через желтые прямоугольники, ведущие в другие комнаты; в предобеденном благодушии смачно причмокивал огонь, ему вторили отголоски французских священнодействий на кухне. Но Чарли не удавалось расслабиться, сердце комом застряло в горле — спасибо, что поминутно подходила дочка, баюкая дареную куклу, — она прибавляла ему уверенности. — Отлично, представь себе, — ответил он на вопрос Линкольна. — Кругом, куда ни поглядишь, полный застой, а у нас дела идут вовсю. Черт его знает, прямо лучше прежнего. Вот в будущем месяце жду сестру из Америки, будет вести хозяйство. Такого дохода, как в последний год, не получал, даже когда был при капитале. Чехи, понимаешь… — Он расхвастался неспроста, но в этот миг в глазах у Линкольна прошла беспокойная тень, и он перевел разговор на другое. — Хорошие у вас дети, воспитанные, умеют себя вести. — А мы довольны Онорией, хоть куда девица. Вернулась из кухни Марион Питерс. Высокая, с вечно озабоченными глазами от свежей американской миловидности не осталось и следа. Впрочем, Чарли никогда не находил ее привлекательной, только удивлялся, когда кто-нибудь вспоминал, какая она была хорошенькая. Они невзлюбили друг друга безотчетно, с первой минуты. — Ну, как Онория, на твой взгляд? — Чудесно. До чего выросла за десять месяцев, поразительно. Да вся троица загляденье. — Вот уж год не знаем, что такое врач. Как тебе в Париже после такого перерыва? — Непривычно как-то, совсем не видно американцев. — И слава богу, — мстительно сказала Марион. — По крайней мере, заходишь в магазин, никто тебя не принимает за миллионершу. Мы пострадали не меньше других, но, вообще говоря, так оно куда лучше. — И все же славно было, как вспомнишь, — сказал Чарли. — На нас смотрели, точно на сказочных принцев и принцесс, которым все дозволено и все прощается. А сегодня в баре… — он осекся, слишком поздно заметив свою оплошность,…я не встретил ни одной знакомой души. Она бросила на него острый взгляд. — Казалось бы, хватит с тебя баров. — Я заходил всего на минуту. У меня правило, виски с содовой раз в день, и больше ни капли. — Может быть, выпьешь коктейль перед обедом? — спросил Линкольн. — Мое правило — один раз в день, значит, на сегодня довольно. — Будем надеяться, что это надолго, — сказала Марион. Она говорила холодно, с явной неприязнью, но Чарли только усмехнулся, не стоило обращать внимания на мелочи, когда решалось главное. Наоборот, ее враждебность была ему на руку, он понимал, что нужно лишь выждать. Дождаться, пока они заведут разговор о том, что привело его в Париж, ведь они знают, зачем он приехал. За обедом он старался и не мог определить, на кого Онория больше похожа, на него или на мать. Счастье, если ей не достались от обоих те свойства, которые навлекли на них беду. Его захлестнуло желание оградить, уберечь. Он, кажется, знал, что ей нужно больше всего. Он верил в твердость духа, он хотел перенестись на целое поколение назад и вновь уповать на твердость духа, как некую непреходящую ценность. Все прочее снашивалось дотла. После обеда он просидел недолго, но не поехал домой. Любопытно было взглянуть на ночной Париж новыми глазами, яснее, строже, чем в те прежние дни. Он взял strapontin[4] в «Казино» и смотрел, как изгибается в арабесках шоколадное тело Жозефины Бейкер. Через час он вышел и не спеша направился в сторону Монмартра, вверх по улице Пигаль, на площадь Бланш. Дождь перестал; по-вечернему одетые люди высаживались из такси у дверей кабаре, в одиночку и по двое прохаживались cocoties[5], было много негров. Он миновал освещенный подъезд, из которого доносилась музыка, и, почуяв что-то знакомое, остановился, — это оказалось заведение Бриктопа, и сколько часов сюда ухнуло, сколько денег. Еще несколько дверей, и еще одно полузабытое место давних сборищ; он опрометчиво заглянул в дверь. Тут же с готовностью грянул оркестр, вскочила на ноги пара профессиональных танцоров, и с возгласом: «Милости просим, сэр, поспели к самому сбору!» — к нему устремился метрдотель. Чарли поспешил убраться. Да, думал он, для такого нужно черт те сколько выпить. У Зелли было закрыто, и сомнительные гостинички по соседству прятали свои облезлые стены в темноте, зато на улице Бланш светились огни, слышался бойкий говор парижан. «Пещеры поэтов» не стало, но по-прежнему разверзали пасти кафе «Рай» и кафе «Ад» — и даже, у него на глазах, заглотнули скудное содержимое туристского автобуса — одного немца, одного японца и чету американцев, которая покосилась на него испуганно. Вот и все, к чему сводился Монмартр, его старания, ухищрения. Порок и расточительство обставлены были совершенно по-детски, и Чарли вдруг осознал, что значат слова «вести рассеянный образ жизни» — рассеять по ветру, обратить нечто в ничто. В предутренние часы всякий переход из одного заведения в другое был как бы резкий скачок в иное человеческое состояние, скачок в цене за возможность все более замедлять свой ход. Вспомнились тысячные бумажки, отданные в оркестр за то, что сыграли по заказу одну вещицу; сотенные бумажки, брошенные швейцару за то, что кликнул такси. Впрочем, все это отдавалось не даром. Все это, вплоть до совсем уж дико промотанных денег, отдавалось, как мзда судьбе, чтобы не вспоминать главное, о чем только и стоило помнить, о чем теперь он будет помнить всегда, — что у него забрали ребенка, что жена скрылась от него на вермонтском кладбище. В пронзительном свете brasserie[6] с ним заговорила женщина. Он взял для нее омлет и кофе, потом, стараясь не встречаться с ее зазывным взглядом, дал ей двадцать франков, сел в такси и поехал в гостиницу. II Когда он проснулся, стоял осенний солнечный день — подходящая погода для футбола. Вчерашняя хандра прошла, встречные на улице радовали глаз. В двенадцать он сидел против Онории в «Ле Гран Ватель» — из всех знакомых ресторанов только этот не приводил на память ужины с шампанским, долгие обеды, которые начинались в два пополудни и завершались в расплывчатых, мутных сумерках. — Ну, а как ты насчет овощей? Возьмем тебе что-нибудь? — Давай. — Есть epinards[7], chou-fleur[8], морковка есть, haricots[9]. — Chou-fleur, если можно. — Еще что хочешь? — Я за обедом больше не ем. Официант переигрывал, изображая, как любит детей. — Qu' elle est mignonne la petite! EIle parle exactement comme une francaise[10]. — Что скажешь насчет сладкого? Или подождем, там видно будет? Официант скрылся. Онория с надеждой взглянула на отца. — Что мы сегодня будем делать? — Первым долгом идем на улицу Сент-Оноре в магазин игрушек, и ты выбираешь, что твоей душе угодно. Потом едем в театр «Ампир» на утренник. Она помялась. — Утренник — это хорошо, а в игрушечный лучше не надо. — Почему? — Ты уже мне привез куклу. — Кукла была при ней. — И потом, у меня и так много всего. Мы ведь теперь не богатые, правда? — И не были никогда. Но сегодня тебе будет все, что пожелаешь. — Ладно, — покорно согласилась она. Когда рядом были мать и няня-француженка, он считал нужным держаться строго, теперь он ломал все, чем отгораживался от нее раньше, учился быть терпимым — она должна была найти в нем и отца и мать, должна знать, что он не останется глух ни к одному ее зову. — Я хочу познакомиться с тобой поближе, — серьезно сказал он. — Во-первых, разрешите представиться. Я — Чарлз Джей Уэйлс, живу в Праге. — Ой, папа! — У нее голос сорвался от смеха. — А вас как зовут, позвольте узнать? — не отступался он, и она мгновенно включилась в игру. — Онория Уэйлс, живу в Париже, улица Палатин. — Одна или с мужем? — Одна. Я не замужем. Он указал на куклу. — Но я вижу, у вас ребенок, мадам. Обидеть куклу было выше сил, Онория прижала ее к груди и быстро нашлась: — Верно, я была замужем, а теперь — нет. У меня муж умер. Чарли поспешно задал другой вопрос: — И как же зовут вашу девочку? — Симона. В честь моей школьной подружки, самой лучшей. — Я так доволен, что у тебя успехи в школе. — На третьем месте в этом месяце, — похвалилась она. — Элси всего на восемнадцатом, по-моему… — Элси была ее двоюродная сестра, — А Ричард и вовсе в хвосте. — Нравятся они тебе, Ричард и Элси? — Да, вполне. Ричард очень нравится, и она тоже ничего. Он спросил осторожно, как бы между прочим: — А тетя Марион и дядя Линкольн — из них кто больше? — Наверно, дядя Линкольн все-таки. С каждой минутой он все острее ощущал ее присутствие. Когда они входили, вслед им шелестело «…прелесть», и сейчас молчание за соседним столиком посвящено было ей, ее разглядывали открыто, словно цветок, который не способен чувствовать, что им любуются. — Почему я живу не с тобой? — внезапно спросила она, — Потому что мама умерла? — Тебе полезно здесь пожить, подучишь французский как следует. Папе трудно было бы так хорошо за тобой смотреть. — За мной больше не нужно особенно смотреть. Я все умею сама. Они выходили из ресторана, как вдруг его окликнули двое, мужчина и женщина. — Ба, Уэйлс собственной персоной! — Лорейн, сколько лет… Здравствуй, Дунк. Нежданные тени из прошлого — Дункан Шеффер, приятель и однокашник по колледжу, Лорейн Куолз, хорошенькая пепельная блондинка лет тридцати, из той компании, с чьей помощью в то бесшабашное времечко три года назад месяцы пролетали, как короткие дни. — Муж в этом году приехать не мог, — ответила она на его вопрос. — Вконец обнищали. Определил мне двести в месяц и пожелал истратить их наихудшим для себя образом… Девочка ваша? — Может быть, вернешься, посидим? — спросил Дункан. — Рад бы, да не могу. — Хорошо, что было чем отговориться. Как всегда, он не остался равнодушен к дразнящему, влекущему обаянию Лорейн, однако ритм его жизни был теперь иной. — Тогда пообедаем вместе? — спросила она. — Если бы я был свободен. Вы мне оставьте ваш адрес, и я вам позвоню. — Чарли, у меня подозрение, что вы трезвый, — осуждающе сказала она. Дунк, я, кроме шуток, подозреваю, что он трезв. Ущипните-ка его, и мы проверим. Чарли показал глазами на Онорию. Они прыснули. — Ты-то где живешь? — недоверчиво спросил Дункан. Чарли помедлил, называть гостиницу не было никакой охоты. — Еще не знаю толком. Лучше все-таки я вам позвоню. Мы идем на утренник в театр «Ампир». — Вот! Как раз то, что мне надо, — сказала Лорейн. — Желаю смотреть клоунов, акробатов, жонглеров. Дунк, решено, чем заняться. — У нас еще до этого есть дела, — сказал Чарли. — Там, вероятно, увидимся. — Ладно уж, сноб несчастный… До свидания, красивая девочка. — До свидания. Онория сделала вежливый книксен. Как- то некстати эта встреча. Он им нравится, потому что он занят делом, твердо стоит на ногах — он сейчас сильней, чем они, оттого они льнут к нему, ища опору в его силе. В театре Онория гордо отказалась сидеть на сложенном отцовском пальто. Она была уже личность, с собственными понятиями и правилами, и Чарли все сильней проникался желанием вложить в нее немножко себя, пока она не определилась окончательно. Тщетно было пытаться узнать ее близко за такой короткий срок. После первого отделения, в фойе, где играла музыка, они столкнулись с Дунканом и Лорейн. — Не выпьешь с нами? — Давайте, только не у стойки. Сядем за стол. — Ну, образцовый родитель. Слушая рассеянно, что говорит Лорейн, Чарли смотрел, как глаза Онории покинули их столик, и с нежностью и печалью старался угадать, что-то они видят. Он перехватил ее взгляд, и она улыбнулась. — Вкусный был лимонад, — сказала она. Что это она такое сказала? Что он рассчитывал услышать? В такси, на обратном пути, он притянул ее к себе, и ее голова легла ему на грудь. — Дочка, ты маму вспоминаешь когда-нибудь? — Иногда вспоминаю, — небрежно отозвалась она. — Мне хочется, чтобы ты ее не забывала. Есть у тебя ее карточка? — Есть, по-моему. У тети Марион — наверняка есть. А почему ты хочешь, чтоб я ее не забывала? — Она тебя очень любила. — И я ее. Они на минуту примолкли. — Пап, я хочу уехать и жить с тобой, — сказала она вдруг. У него забилось сердце, он мечтал, чтобы это случилось в точности так. — Тебе разве худо живется? — Нет, просто я тебя люблю больше всех. И ты меня больше, да? Раз мамы нету… — Еще бы. Только тебе-то, милая, я не всегда буду нравиться больше всех. Вот вырастешь большая, встретишь какого-нибудь сверстника, выйдешь замуж и думать забудешь, что у тебя есть папа. — Да, это правда, — безмятежно согласилась она. Он не стал входить с нею в дом. В девять ему предстояло быть тут снова, хотелось вот таким, обновленным, нетронутым, сохранить себя для того, что он должен сказать. — Прибежишь домой, выгляни на минутку в окно. — Ладно. До свидания, папа, папочка мой. Он постоял на неосвещенной улице, пока она не показалась в окошке наверху, разгоряченная, розовая, и не послала ему в темноту воздушный поцелуй. III Его ждали. Марион, внушительная в вечернем черном платье, — не совсем траур, но все-таки… — сидела за кофейным сервизом. Линкольн возбужденно расхаживал по комнате, — явно только что кончил говорить что-то и еще не остыл. Очевидно было, что им, как и ему, не терпится перейти к делу. Он начал почти сразу: — Вам известно, я полагаю, для чего я пришел — . с чем, собственно, и ехал в Париж. Марион, хмуря лоб, перебирала черные звездочки ожерелья. — Я ужасно хочу, чтобы у меня был свой дом, — продолжал он. — И ужасно хочу, чтобы в этом доме была Онория. Спасибо вам, что из любви к матери вы приютили девочку, но теперь обстоятельства изменились… — Он запнулся и тотчас повторил, тверже: — Обстоятельства у меня изменились решительным образом, и я вас прошу пересмотреть положение вещей. Я не спорю, и глупо было бы, — года три назад я действительно вел себя скверно… Марион подняла на него тяжелый взгляд. — …однако все это позади. Я говорил уже, что год с лишним я вообще не пью, только один раз в день, да и то нарочно, чтобы у меня в сознании не слишком разрасталась мысль о выпивке. Ясно ли, в чем тут суть? — Нет, — отрубила Марион. — Самотренировка, что ли. Слежу, чтобы вопрос не становился проблемой. — Что ж, ясно, — сказал Линкольн; — Доказываешь себе, что незапретный плод теряет сладость. — Примерно так. Бывает, что и забуду, не выпью. Хотя стараюсь не забывать. Но вообще-то при такой работе, как у меня, пьянство так или иначе исключается. На службе довольны тем, что мне удалось проделать, больше чем довольны, так что — вот, вызвал к себе из Берлингтона сестру вести хозяйство и просто мечтаю, чтобы Онория тоже жила у меня. Вспомните, даже когда у нас с ее матерью не клеилось, никогда мы не допускали, чтобы это хоть как-либо задело Онорию. Она ко мне привязана, я знаю, заботиться о ней я способен, это я тоже знаю, и… короче, вот так. Дальше ваше слово. Теперь ему, конечно, зададут жару. Расправа затянется на час, а то и на два, и стерпеть будет нелегко, но если прикрыть ответное раздражение постным смирением кающегося грешника, можно в конечном счете добиться своего. Держи себя в руках, говорил он себе. Тебе не оправдание нужно. Тебе нужна Онория. Первым заговорил Линкольн: — После того, как от тебя в том месяце пришло письмо, мы не раз это обсуждали. Нам-то ничуть не в тягость, что Онория у нас. Она милое существо, и мы только рады сделать для нее, что можем, но не в том, естественно, вопрос… Его внезапно перебила Марион: — Насколько хватит твоей решимости не пить, Чарли? — Думаю, на всю жизнь. — Где доказательство, что это не слова? — Ты сама знаешь, я никогда не пьянствовал, пока не забросил работу и не приехал сюда, на заведомое безделье. А тут еще нас с Элен угораздило связаться с… — Будь добр, оставь в покое Элен. Не могу слышать, когда ты позволяешь себе так говорить о ней. Он посмотрел на нее угрюмо — при жизни Элен у него не было уверенности, что сестры обожают друг друга. — Всерьез я пил только года полтора, с того времени, как мы сюда приехали, и до того, как я… ну, в общем, сорвался. — Срок немалый. — Срок немалый, это верно. — Я считаюсь единственно со своим долгом перед Элен, — сказала она. Стараюсь исходить из того, что пожелала бы она. Ты же, честно говоря, с той ночи, когда так гнусно обошелся с нею, перестал для меня существовать. И тут уж ничего не поделаешь. Она мне сестра. — Да-да. — Перед смертью она меня просила, чтобы я не оставила Онорию. Возможно, если б ты в ту пору не изволил пребывать на излечении, было бы проще. На это ответить было нечего. — В жизни не забуду то утро, когда Элен постучалась ко мне и сказала, что ты запер дверь и не пускаешь ее в дом, — до нитки мокрая, иззябшая. Чарли вцепился пальцами в края стула. Он предвидел, что будет нелегко, но так… Хотелось возразить, объяснить, но он сказал только: — В то утро, когда я запер дверь… — и она оборвала его: — Я сейчас не в состоянии в это вдаваться. Все смолкли на минуту, потом Линкольн сказал: — Мы что-то уклоняемся. Ты, значит, хочешь, чтобы Марион официально сложила с себя опеку и отдала Онорию тебе. Для нее, как я понимаю, самое главное — можно ли на тебя положиться или нет. — Я не осуждаю Марион, — с расстановкой сказал Чарли, — и все же думаю, что положиться на меня можно смело. До того, что началось три года назад, меня не в чем было упрекнуть. Конечно, трудно поручиться, что я ни разу не оступлюсь, — чего не бывает. Но если ждать, откладывать, тогда еще немного, и ее детство для меня потеряно, а с ним — надежда создать себе дом. — Он покачал головой. — Да я, попросту потеряю ее, как вы не понимаете. — Нет, я понимаю, — сказал Линкольн. — Что ж ты об этом раньше не задумался? — спросила Марион. — Пожалуй, что и задумывался, но начались нелады с Элен… На опекунство дал согласие, когда сидел в лечебнице, а верней, лежал на обеих лопатках, если учесть, что крах на бирже пустил меня по миру. Я сознавал, что вел себя из рук вон, думал, соглашусь на что угодно, если Элен так будет спокойней. Теперь другое дело. Я работаю, черт возьми, веду примерный образ жизни со всем, что… — Не ругайся при мне, будь любезен, — сказала Марион. Он взглянул на нее оторопело. С каждым словом все сильней выпирала наружу ее неприязнь к нему. Весь свой страх перед жизнью она вложила в некий оборонительный заслон и выставляла его ему навстречу. Как знать, может быть, за обедом провинилась кухарка — и готов повод для мелочной придирки. В нем нарастала тревога, было страшно оставлять Онорию в этой враждебной ему обстановке; сегодня это будет слово, завтра неодобрительное покачивание головой — и рано или поздно что-то неизбежно прорвется, заронит в детскую душу недоверие, которое не вытравишь после. Но Чарли согнал досаду с лица, запрятал ее глубже, — он все-таки выиграл очко: Линкольн в ответ на вздорный окрик жены вскользь осведомился, с каких это пор ее коробит от слова «черт». — И еще одно, — сказал Чарли. — Я теперь могу для нее кое-что сделать. Собираюсь взять с собой в Прагу французскую гувернантку. Уже снял новую квартиру… — Он не договорил, сообразив, что дал маху. Едва ли разумно напоминать, что он опять вдвое их богаче. — Да, ты, конечно же, в состоянии окружить ее роскошью, какая нам не по средствам, — сказала Марион. — Было время, ты сорил деньгами направо и налево, а у нас каждые десять франков были на счету… И, конечно же, ты все начнешь сначала. — Э, нет, — сказал он. — Теперь я стал умней. Я десять лет работал, не покладая рук, ты же знаешь, — а потом повезло на бирже, и многим, не одному мне. Неслыханно повезло. Казалось, работать нет смысла, я и бросил. На этот раз молчание было долгим. Чувствовалось, что у всех сдают нервы, и впервые за год Чарли потянуло выпить… Он уже был уверен, что Линкольн Питерс за то, чтобы отдать ему дочь. Марион вдруг передернулась. Краем сознания она как будто и понимала, что у Чарли теперь под ногами надежная почва, материнским чутьем не могла не ощутить, как естественно то, чего он хочет, однако странное нежелание верить, что сестра счастлива замужем, уже давно вселило в нее стойкое предубеждение предубеждение, которое за одну жуткую ночь обратилось в ее потрясенной душе в ненависть. У нее в ту пору подошла такая минута, когда под бременем расстроенного здоровья и незавидных житейских обстоятельств ей необходимо стало найти себе вполне определенное злодейство и определенного злодея — и тогда-то разыгрались все события. — Я не могу приказать себе думать так, а не иначе! — выкрикнула она. — А насколько ты повинен в смерти Элен — больше, меньше, — этого я не знаю. Это уж ты выясняй наедине со своей совестью. Боль пронзила его электрическим током, еще секунда — и он вскочил бы на ноги, нерожденный звук рвался из гортани. Он сумел удержаться на волоске, и секунда прошла — одна, другая. — Полегче, не надо так, — с неловкостью сказал Линкольн. — Я, например, никогда не считал, что тут есть твоя вина. — Элен умерла оттого, что у нее было что-то с сердцем, — глухо сказал Чарли. — Вот именно — что-то с сердцем, — сказала Марион, как бы вкладывая свой смысл в эти слова. Но ее запал уже иссяк, и, отрезвленная, она увидела Чарли таким, каков он есть, увидела, что он, неведомо как, сделался хозяином положения. Взглянув на мужа, она поняла, что от него поддержки ждать нечего, и разом, словно речь шла о чем-то несущественном, перестала сопротивляться. — Ах, да поступай как знаешь! — вскочив со стула, воскликнула она. — Твоя дочь, в конце концов. Я не тот человек, чтобы становиться тебе поперек дороги. Хотя, будь это моя девочка, я скорей бы, кажется, похо… — Она успела совладать с собой. — Решайте сами. Я не могу больше. Я совсем разбита. Пойду лягу. Она быстрыми шагами вышла, и Линкольн сказал, на сразу: — У нее сегодня тяжелый день. Ты знаешь, как она остро воспринимает… Голос у него звучал почти что виновато. — Уж если женщина что-нибудь вбила себе в голову… — Это конечно. — Все образуется. По-моему, она уже видит, что ты способен, м-м… позаботиться о ребенке, а раз так, зачем нам становиться поперек дороги тебе или Онории. — Спасибо тебе, Линкольн. — Пойти, пожалуй, посмотреть, как она там. — Да, ухожу. Его еще била дрожь, когда он вышел из дома, но достаточно было пройтись по улице Бонапарт пешком до quai[11], как она унялась, и по пути на ту сторону Сены, нетронутой, обновленной в свете прибрежных фонарей, его настигло ликование. Однако после, в гостинице, сон не шел к нему. Образ Элен маячил перед ним неотступно. Как он любил ее, пока они вдвоем не принялись безрассудно топтать ногами свою любовь, не надругались над нею. В ту февральскую жуткую ночь, которая так врезалась в память Марион, между ними час за часом лениво тянулась перебранка. Во «Флориде» разразилась сцена, потом он пробовал увезти ее домой, потом где-то за столиком она поцеловалась с этим мальчишкой Уэббом, — а потом были слова, которые она наговорила ему, уже не помня себя. Домой он приехал один и со зла, плохо соображая, что делает, повернул ключ в двери. Откуда ему было знать, что через час она вернется без провожатых, и поднимется снежный буран, и она в легких туфельках побредет сквозь снег, точно в дурмане, не сообразив даже поискать такси? И какой все это был ужас после, когда она чудом не получила воспаление легких. Они, что называется, заключили мир, но все равно это было начало конца, и Марион, став очевидицей злодейства и поверив, что этот случай — один из многих в жизни мученицы-сестры, так и не простила ему. Блуждая в прошлом, он приблизился к Элен, и сам не заметил, как в белесом свете, который мягко крадется в полусон на исходе ночи, разговорился с нею, как встарь. Она говорила, что он совершенно правильно все решил насчет Онории и она хочет, чтобы Онория была у него. Говорила, как ее радует, что он хорошо живет, а работает и того лучше. Она еще много что говорила — очень сердечно, только все время раскачивалась, как на качелях, в своем белом платье, быстрей, быстрей, так что под конец уже трудно было расслышать, что она говорит. IV Он проснулся от счастья. Мир снова распахнул перед ним двери. Он строил планы, рисовал себе картины их с Онорией будущего и загрустил неожиданно, когда вспомнил, какие планы они строили вместе с Элен. Она не собиралась умирать. Настоящее, вот что имело цену, — работа, которую делаешь, кто-то рядом, кого любишь. Только нельзя позволять себе любить чрезмерно; он знал, как может отец напортить дочери или. мать сыну, приучив к чрезмерно тесным узам, — после, Оторвавшись от дома, дети будут искать у спутника жизни ту же нерассуждающую нежность и, быть может, не найдя ее, ожесточатся и на любовь, и на самое жизнь. День выдался опять погожий, бодрый. Чарли позвонил Линкольну Питерсу на службу в банк и спросил, твердо ли может рассчитывать, что в Прагу едет с Онорией. Линкольн тоже считал, что откладывать нет оснований. Но с одной оговоркой — насчет формальностей. Марион хочет еще на некоторое время остаться опекуном. Ее основательно взбудоражило это событие, и, чтобы все сошло гладко, лучше, если она будет знать, что еще год последнее слово остается за ней. Чарли согласился, лишь бы сама девочка была с ним рядом. Пора было решать с гувернанткой. В унылом бюро по найму Чарли сидел и беседовал сперва с какой-то ведьмой из Беарна, потом — с деревенской пышкой из Бретани; ни ту, ни другую он не вытерпел бы и дня. Были еще какие-то, но тех он отложил на потом. Завтракая вместе с Линкольном Питерсом у Гриффонса, Чарли старался, чтобы его ликование не слишком бросалось в глаза. — Родной ребенок — с этим, конечно, ничто не сравнится, — говорил Линкольн. — Но и Марион тоже надо понять. — Она забыла, сколько я работал в Америке, целых семь лет, — сказал Чарли. — Запомнила одну ночь, и кончено. — Видишь ли, тут еще что, — Линкольн замялся. — Пока вы с Элен раскатывали по Европе, сорили деньгами, мы сводили концы с концами, и не более того. Пресловутое процветание не коснулось меня никак — я туго продвигаюсь по службе, и у меня тогда ничего не было за душой, разве что страховка. Думаю, Марион усматривала в этом своего рода несправедливость, — что ты, палец о палец для того не ударяя, становишься все богаче. — Быстро текло в руки, быстро и утекало, — сказал Чарли. — Верно, и оседало в чужих карманах: chasseurs, саксофонисты, метрдотели ну, да что там, карнавал окончен. Это я так сказал, чтобы стало ясно, с чем связаны для Марион те сумасшедшие годы. Ты заходи-ка сегодня часиков в шесть, когда Марион еще не слишком устанет, и мы сразу же обсудим все подробности. В гостинице Чарли обнаружил, что его дожидается pneumatique[12] — его переслали сюда из бара «Рица», где Чарли оставил свой адрес на тот случай, если объявится нужный ему человек. «Милый Чарли! Вы вчера так странно держались при встрече с нами, что я подумала, уж не обидела ли Вас чем-нибудь. Если да, значит, сама того не ведая. Наоборот, я что-то подозрительно часто о Вас думала этот год, и когда ехала сюда, в глубине души все надеялась, что вдруг Вас встречу. Признайтесь, разве не весело нам было вместе в ту сумасшедшую весну — помните, как мы ночью стащили у мясника трехколесный велосипед с тележкой, а другой раз порывались нанести визит президенту и у Вас был на голове старый котелок без тульи, а в руках трость из проволоки. Все в последнее время сделались какие-то старые, а я ни чуточки себя не чувствую старой. Хотите, встретимся сегодня, помянем былое? Сейчас у меня с похмелья раскалывается голова, но к вечеру станет лучше, и часов в пять я Вас жду в баре „Рица“, на обычном рабочем месте. Неизменно Ваша Лорейн». Его в первый миг охватило чувство, похожее на священный ужас: чтобы он, взрослый человек, и впрямь стянул чужой велосипед и с глубокой ночи до рассвета колесил вокруг площади Звезды, катая Лорейн… Сегодня это походило на страшный сон. Запереть дверь и не впустить в дом Элен — такое ни с чем не вязалось в его жизни, ни с одним поступком, но случай с велосипедом — вязался, он был действительно один из многих. Сколько же дней, сколько месяцев надо было вести этот самый рассеянный образ жизни, чтобы дойти до подобного состояния, когда все на свете трын-трава? Он силился восстановить в памяти, какой ему представлялась Лорейн в те дни, — она очень ему нравилась; Элен молчала, но он знал, что ее это мучит. Вчера в ресторане Лорейн ему показалась поблекшей, увядшей, несвежей. Меньше всего ему хотелось с ней встречаться, хорошо хоть, Аликс не проболтался, в какой он гостинице. Как отрадно вместо того помечтать об Онории, о том, как они будут вдвоем проводить воскресенье, как он будет здороваться с ней по утрам, а вечером ложиться спать с сознанием, что она тут же, под одной с ним крышей, дышит тем же воздухом в темноте. В пять он сел в такси и отправился покупать Питерсам подарки, каждому особый, — задорную тряпичную куклу, ящик с солдатиками в одежде римских воинов, цветы для Марион и большие полотняные носовые платки для Линкольна. Видно было, когда он приехал, что Марион смирилась с неизбежным. Теперь она его встретила, как члена семьи, непутевого, но своего — до сих пор он был посторонний, был опасен. Онории сказали, что она уезжает, и Чарли с удовольствием отметил, что у нее хватило деликатности не слишком показывать, как она счастлива. Она улучила минуту, когда сидела у него на коленях, и только тогда шепнула ему на ухо: «Ура!» — шепнула: «А скоро?» — и, соскользнув с колен, убежала к Ричарду и Элси. Они с Марион остались в комнате одни, и Чарли под влиянием минуты отважился заговорить: — Болезненная это штука, распри между родными. Как-то не по правилам протекают. Не болячка, не рана — так, трещина на коже, которая никак не затянется из-за того, что не хватает ткани. Хорошо бы, у нас с тобой немного наладились отношения. — Не всякое легко забывается, — отозвалась она. — Сначала надо, чтоб было доверие. — Он не ответил, и, помолчав, она спросила: — Ты когда думаешь ее забирать? — Сразу, как найду гувернантку. Послезавтра, я полагал. — Послезавтра — ни в коем случае. Мне еще приводить в порядок ее вещи. В субботу, не раньше. Он покорился. В комнату вернулся Линкольн, предложил ему выпить. — Выпью положенное, — сказал Чарли. — Виски с содовой. Здесь было тепло, люди были у себя дома, люди сошлись к очагу. Дети держались очень уверенно, с достоинством; отец и мать чутко, внимательно наблюдали за ними. У родителей были заботы поважней, чем приход гостя. Что, в самом деле, важней для Марион — вовремя дать ребенку ложку лекарства или выяснять отношения с родственником. Не скучные люди, нет, просто жизнь крепки прижимает, обстоятельства. Чарли подумал, нельзя ли как-нибудь вытащить Линкольна из банка, где он тянет лямку. Протяжный, заливистый звонок в дверь; через комнату в коридор прошла bonne a tout faire[13]. Под второй протяжный звонок дверь открылась, трое в гостиной выжидательно подняли головы. Ричард придвинулся на такое место, откуда видно, что происходит в коридоре. Марион встала. Прислуга пошла обратно по коридору, за нею по пятам надвигались голоса, они вышли на свет и приняли образ Дункана Шеффера и Лорейн Куолз. Им было весело, их разбирал отчаянный смех, они покатывались со смеху. Чарли в первые секунды остолбенел, тупо соображая, каким образом они ухитрились пронюхать, где живут Питерсы. — Ая-яй! — Дункан шаловливо погрозил Чарли пальцем. — Ая-яй! Их скорчило в три погибели от нового приступа смеха. В тревоге и замешательстве Чарли торопливо поздоровался, представил их Линкольну и Марион. Марион, почти не разжимая губ, кивнула. Она отступила к камину; с ней рядом стояла дочь, и Марион одной рукой обняла девочку за плечи. Закипая от досады, Чарли ждал объяснений. Дункану понадобилось время, чтобы собраться с мыслями. — Пришли звать тебя обедать, — сказал он. — Ломается, видите ли, играет в прятки — мы с Лорейн требуем, чтобы это прекратилось. Чарли подступил ближе, незаметно тесня их назад, к коридору. — Не могу, к сожалению. Скажите, где вас найти, и через полчаса я позвоню. Это не возымело действия. Лорейн с размаху криво плюхнулась на стул, и в поле ее зрения попал Ричард. — Боже, чей это такой милый мальчик! — вскричала она. — Поди сюда, милый! Ричард оглянулся на мать и не тронулся с места. Лорейн демонстративно пожала плечами и снова повернулась к Чарли: — Идем пообедаем. Пожалуйста. Родные не обидятся. Так редко видимся. Вернее, р-робко. — Я не могу, — сказал Чарли отрывисто. — Вы обедайте без меня, я позвоню потом. У нее вдруг сделался неприятный голос. — Хорошо, мы уйдем. Я только помню случай, когда вы дубасили ко мне в дверь в четыре утра. Вас приняли и дали выпить, — так люди поступают с приятелями. Идем, Дунк. Все еще заторможенные в движениях, с набрякшими и злыми лицами, они нетвердой походкой удалились по коридору. — Всего хорошего, — сказал Чарли. — Всего наилучшего! — едко отозвалась Лорейн. Когда он вернулся в гостиную, Марион стояла как вкопанная на том же месте, но теперь подле нее, в полукольце другой ее руки, был и сын. Линкольн все раскачивал на коленях Онорию, туда-сюда, словно маятник. — Безобразие! — взорвался Чарли. — Нет, каково безобразие! Никто не ответил. Чарли присел в кресло, взял свой стакан, поставил обратно. — Два года людей в глаза не видел, и у них хватает наглости… Он не договорил. Потому что Марион стремительно, яростно выдохнула: «А-ах!» — круто, всем телом, повернулась и вышла из комнаты. Линкольн бережно спустил Онорию на пол. — Садитесь-ка, дети, за стол, суп стынет, — сказал он и, когда они послушно скрылись в столовой, прибавил, обращаясь к Чарли: — У Марион неважно со здоровьем, ей дорого обходятся встряски. Она в буквальном смысле слова не переносит подобного рода публику. — Я их не звал сюда. Они сами у кого-то выпытали, где ты живешь. И умышленно… — Очень жаль, одно могу сказать. Во всяком случае, это не упрощает дело. Извини, я сейчас. Он вышел; Чарли замер в кресле, подобрался. Было слышно, как едят в соседней комнате дети, односложно переговариваются, успев забыть о неурядице между взрослыми. Из другой комнаты слышались невнятные на отдалении обрывки разговора, звякнул телефон, когда с него сняли трубку, и Чарли в смятении отошел в другой конец комнаты, чтобы не получилось, что он подслушивает. Через минуту вернулся Линкольн. — Вот что, Чарли. Похоже, обед сегодня отменяется. Марион плохо себя чувствует. — Рассердилась на меня? — Есть отчасти. — Линкольн говорил резковато. — Не по ее силам… — Ты что, хочешь сказать, она передумала насчет Онории? — Сейчас, по крайней мере, она слышать ничего не хочет. Сам не знаю. Лучше позвони мне завтра в банк. — Объясни ты ей, пожалуйста, я понятия не имел, что эти люди могут сюда явиться. Я сам возмущен не меньше вашего. — Сейчас не время ей что-то объяснять. Чарли встал. Он взял пальто, шляпу, сделал несколько шагов по коридору. Он открыл дверь в столовую и проговорил чужим голосом: — Дети, до свиданья. Онория вскочила из-за стола, подбежала и крепко обхватила его руками. — До свиданья, доченька, — сказал он машинально и спохватился, стараясь говорить мягче, стараясь еще умилостивить неизвестно что. — До свиданья, ребятки. V Сгоряча он отправился прямо в бар «Рица», думая застать там Лорейн и Дункана, но их не было, да и все равно, здраво рассуждая, что он мог бы сделать. У Питерсов он даже не пригубил свой стакан и теперь взял себе виски с содовой. Подошел Поль, поздоровался. — Кругом перемены, — сказал он печально. — У нас вот дела свернулись чуть ли не вдвое против прежнего. И на каждом шагу слышишь, что кто-нибудь, кто возвратился в Штаты, все потерял во время краха — не в первый раз, так во второй. Говорят, ваш друг Джордж Хардт потерял все до последнего. Что же, и вы возвратились в Штаты? — Нет, я служу в Праге. — Говорят, вы тоже немало потеряли во время краха. — Верно говорят. — И угрюмо прибавил: — Но все по-настоящему ценное я потерял во время бума. — Задешево отдали. — Вроде того. Опять, как страшный сон, к нему прихлынули воспоминания тех дней — люди, с которыми они знакомились во время поездок, и другие люди, которые смутно представляли себе, сколько будет дважды два, и не умели толком связать двух слов. Замухрышка, который на пароходе пригласил Элен танцевать, и она пошла, а он в десяти шагах от их столика оскорбил ее; одурманенные винными парами или наркотиками женщины и девушки, которые заливались бессмысленным смехом, когда их выволакивали за дверь… …Мужчины, которые запирались в доме, а жен оставляли на снегу, потому что снег в двадцать девятом был словно бы и не снег. Хочешь, и будет не снег, стоит только заплатить деньги. Он пошел к телефону и позвонил Питерсам; трубку взял Линкольн. — Прости, что звоню, ничто другое в голову не идет. Ну как Марион, говорит что-нибудь определенное? — Марион слегла, — сухо ответил Линкольн. — Я согласен, в этой истории нет твоей прямой вины, но я не могу допустить, чтобы Марион из-за нее совсем расхворалась. Видимо, придется нам с этим делом повременить полгодика, нельзя больше доводить ее до такого состояния, я не пойду на это. — Понятно. — Ты уж не взыщи, Чарли. Он вернулся за свой столик. Стакан из-под виски стоял пустой, но Чарли качнул головой, когда Аликс взглянул на него вопросительно. Теперь делать нечего, — хотя можно послать Онории подарки; да, он ей завтра пошлет целый ворох подарков. И опять это будет всего-навсего деньги, думал он со злостью, а кому только он не совал деньги… — Нет, хватит, — сказал он незнакомому официанту. — Сколько с меня? Он еще вернется когда-нибудь, не заставят же его расплачиваться всю жизнь. Но дочь была нужна ему сейчас, и остальное в сравнении с этим как-то слабо утешало. Это в молодости хорошо думается и мечтается наедине с собою, а молодость прошла. Он точно знал, что никогда Элен не пожелала бы для него такого одиночества. ДВЕ ВИНЫ 1 — Смотрите — видали ботиночки? — сказал Билл. — Двадцать восемь монет. Мистер Бранкузи посмотрел. — Неплохие. — На заказ шиты. — Я и так знаю, что вы франт каких мало. Не за этим же вы меня звали? — Совсем даже не франт. Кто сказал, что я франт? — возмутился Билл. Просто я получил хорошее воспитание, не то что иные прочие в театральном мире. — И еще, как известно, вы красавец писаный, — сухо добавил Бранкузи. — Конечно. Уж не вам чета. Меня девушки принимают за актера… Закурить есть? И что самое главное, у меня мужественный облик, чего уж никак не скажешь про здешних мальчиков. — Красавец. Джентльмен. В шикарных ботинках. И везуч как черт. — А-а, вот тут вы ошибаетесь, — заспорил Билл. — Голова на плечах, это — да. За три года — девять постановок, четыре прошли на «ура», одна провалилась. Ну при чем здесь везение? Бранкузи надоело слушать, он задумался, уставившись в одну точку невидящими глазами. Сидящий перед ним молодой румяный ирландец всеми порами источал такое самодовольство — не продохнуть. Но пройдет немного времени, и он, как всегда, спохватится, услышит сам себя и, устыдившись, поспешит спрятаться в свое второе «я» — этакого утонченно-высокомерного покровителя искусств по образу и подобию ультраинтеллигентов из Театральной гильдии. Между этими двумя ипостасями Билл Мак-Чесни до сих пор еще не сделал окончательный выбор, такие натуры обычно определяются годам к тридцати. — Возьмите Эймса, возьмите Гопкинса, Гарриса — любого возьмите, продолжал разглагольствовать Билл. — Кто из них лучше меня?… В чем дело? Хотите выпить? — спросил он, видя, что Бранкузи посматривает на стену, где висел винный шкафчик. — Я не пью по утрам. Просто там кто-то стучит. Вы б им велели перестать. Слышать не могу, страшно действует на нервы. Билл встал и распахнул дверь. — Никого нет… — начал он. — Эй! Вам чего? — Ой, простите, — ответил женский голос. — Простите, ради бога! Я разволновалась и сама не заметила, что, оказывается, держу в руке карандаш. — А что вам здесь надо? — Я к вам. Секретарь говорит, что вы заняты, а у меня к вам письмо от Алана Роджерса, драматурга. Я хотела передать вам его лично. — Мне некогда. Обратитесь к мистеру Кадорна. — Я обратилась. Но он был не слишком любезен, а мистер Роджерс говорил… Бранкузи нетерпеливо пододвинул стул и посмотрел в открытую дверь. Посетительница была очень юная, с копной ослепительных золотых волос и гораздо более волевым лицом, чем можно было подумать по ее лепету. У нее был твердый характер, потому что она родилась и выросла в городке Делани, штат Южная Каролина, но откуда было знать об этом мистеру Бранкузи? — Как же мне быть? — спросила она, без колебаний отдавая свою судьбу в руки Билла. — У меня было письмо к мистеру Роджерсу, а он вот дал мне письмо для вас. — Ну, и что я должен сделать? Жениться на вас? — взорвался Билл. — Я хотела бы получить роль в одном из ваших спектаклей. — Тогда сидите тут и ждите. Я сейчас занят… Где мисс Кохалан? — Он позвонил, с порога еще раз сердито оглянулся на посетительницу и закрыл за собой дверь. Но за это время с ним произошла обычная метаморфоза, и теперь с мистером Бранкузи разговор возобновил человек, который на проблемы театрального искусства смотрит, можно сказать, просто глазами Макса Рейнгардта. К половине первого он уже ни о чем не помнил, кроме того, что будет величайшим на свете режиссером и что сейчас, за ленчем, он встретится с Солом Линкольном, которому все это втолкует. Он вышел из кабинета и вопросительно посмотрел на мисс Кохалан. — Мистер Линкольн не сможет с вами встретиться, — доложила она. — Он только что звонил. — Ах, только что звонил, — в сердцах повторил Билл. — Тогда вычеркните его из списка приглашенных на четверг. Мисс Кохалан провела черту поперек лежащего перед нею листа бумаги. — Мистер Мак-Чесни, вы, наверно, про меня забыли? Билл обернулся к посетительнице. — Да нет, — неопределенно ответил он и добавил, опять обращаясь к секретарше: — Ладно, черт с ним, все равно пригласите его на четверг. Есть в одиночку ему не хотелось. Он теперь ничего не любил делать в одиночку, ведь для человека известного и влиятельного общество удивительно приятная вещь. — Может быть, вы уделите мне две минуты, — снова начала рыженькая. — Сейчас, к сожалению, не могу. И вдруг он понял, что таких красивых, как она, не видел никогда в жизни. Он не мог оторвать от нее глаз. — Мистер Роджерс мне говорил… — Может, перекусим вместе? — предложил он и, дав мисс Кохалан несколько поспешных и противоречивых указаний, распахнул перед своей дамой дверь. Они стояли на Сорок второй улице и дышали воздухом для избранных — его было так мало, что хватало всего на несколько человек. Был ноябрь, театральный сезон начался уже давно. Биллу стоило повернуть голову вправо — и там сияла реклама одного спектакля, потом влево — и там горели огни другого. Третий шел за углом — тот, что он поставил вместе с Бранкузи и с тех пор зарекся работать на пару. Они вошли в «Бедфорд-отель», и среди официантов и служителей поднялась суматоха. — Как тут мило, — любезно, но искренне сказала девушка. — Актерская берлога. — Он кивал каким-то людям. — Привет, Джимми… Билл… Джек, здорово… Это Джек Демпси… Я редко сюда хожу. Больше в Гарвардский клуб. — Так вы учились в Гарварде? Один мой знакомый… — Да. Он колебался. Относительно Гарварда существовали две версии, и неожиданно он выбрал ту, которая соответствовала истине. — В Гарварде. Меня там считали деревенщиной, никто знаться со мной не хотел, не то что теперь. На той неделе я гостил у одних на Лонг-Айленде такой фешенебельный дом, боже ты мой, — так там у них двое светских молодчиков, которые в Кембридже меня в упор не замечали, вздумали панибратствовать, я им теперь, видите ли, «старина Билл». Он еще поколебался и вдруг решил на этом поставить точку. — Так вам что, работа нужна? — спросил он. Он вдруг вспомнил, что увидел у нее дырявые чулки. Перед дырявыми чулками он пасовал, терялся. — Да. Иначе мне придется уехать обратно домой, — ответила она. — Я хочу стать балериной, заниматься русским балетом, знаете? Но уроки такие дорогие, вот и приходится искать работу. Заодно, я думала, немного привыкну к сцене. — Пляски, значит? — Нет, что вы, классический балет. — Павлова, например, она разве не пляшет? — Ну что вы! — Она ужаснулась, но потом продолжила свой рассказ. — Дома я занимаюсь у мисс Кэмпбелл, вы, может, быть, слышали? Джорджия Берримен Кэмпбелл. Ученица Неда Уэйберна. Она просто замечательная! Она… — Да? — Он слушал рассеянно. — Дело нелегкое. В агентствах от актеров отбою нет, и послушать их всех, так они что угодно могут — до первой пробы. Вам сколько лет? — Восемнадцать. — Мне двадцать шесть. Приехал сюда четыре года назад без единого цента в кармане. — Ну да? — А теперь могу хоть сегодня прикрыть лавочку, мне хватит до конца жизни. — Честное слово? — В будущем году устрою себе отпуск на год. Женюсь… Айрин Риккер, слыхали про такую? — Еще бы! Моя любимая актриса. — Мы помолвлены. — Правда? Потом, когда они снова вышли на Таймс-сквер, Билл небрежно спросил: — А что вы сейчас делаете? — Работу ищу. — Да нет же. Вот сейчас. — Ничего. — Может, зайдем ко мне, выпьем кофе? Я живу на Сорок шестой улице. Глаза их встретились, и Эмма Пинкард решила, что в случае чего сможет за себя постоять. В просторной светлой комнате-студии с огромным диваном в десять футов шириной она выпила кофе, он — виски с содовой, и его рука легла ей на плечи. — С какой стати я должна вас целовать? — решительно сказала она. — Мы почти незнакомы, и потом вы помолвлены с другой. — Пустяки. Она не рассердится. — Так я и поверила! — Вы — хорошая девушка. — Во всяком случае, не дура. — Ну и ладно. Оставайтесь себе хорошей девушкой. Она поднялась с дивана и стала рядом, свежая и спокойная и ничуть не смущенная. — Я так понимаю, что теперь мне работы у вас не получить? — беззлобно спросила она. Он думал уже о другом — о каком-то разговоре, о репетициях, — но, поглядев, опять увидел на ней дырявые чулки. И позвонил по телефону: — Джо, это Нахал говорит… Что, думали, я не знаю, как вы меня называете?… Ладно, ничего… Слушайте, вы уже набрали мне трех девушек для сцены с гостями? Ну, так оставьте место, я вам сейчас пришлю одну южаночку. И, довольный собою, гордо посмотрел на нее, чувствуя себя самым что ни на есть отличным малым. — Прямо не знаю, как вас благодарить. И мистера Роджерса, — дерзко добавила она. — До свидания, мистер Мак-Чесни. Он не снизошел до ответа. 2 Во время репетиций он часто приходил в театр и стоял с умным выражением на лице, будто каждого видел насквозь. На самом же деле, оглушенный собственным успехом, он воспринимал действие на сцене смутно, как в тумане, да и не особенно интересовался. В конце недели он обычно уезжал на Лонг-Айленд и гостил у своих новоявленных роскошных друзей. Бранкузи величал его не иначе как «светский лев», а он отругивался: — Ну и что? Разве я не учился в Гарварде? Думаете, я, как вы, у зеленщика в тележке отыскался? Новые знакомые ценили его за приятную внешность, и за легкий характер, и, конечно, за успех. И только помолвка с Айрин Риккер омрачала его жизнь. Они давно действовали друг другу на нервы, но ни он, ни она не решались на разрыв. Как двух юных отпрысков двух самых богатых семейств в городе уже одно их исключительное положение часто сводит вместе, так и Билл Мак-Чесни с Айрин Риккер, оба вознесенные на вершину успеха, не могли не принести друг другу дань взаимного восхищения. Но ссоры, в которых они отводили душу, становились все чаще и ожесточеннее, и конец неотвратимо приближался. Он принял облик рослого красавца Фрэнка Ллуэлина, актера, игравшего в паре в Айрин. Билл быстро понял, к чему идет дело, и взял с ними особый горько-иронический тон; через неделю репетиций отношения в труппе стали натянутыми. А между тем Эмми Пинкард, у которой теперь хватало денег на крекеры с молоком и был приятель, водивший ее в ресторан, благоденствовала. Приятеля звали Истон Хьюз, он тоже был из Делани и учился в Колумбийском университете на зубного врача. Иногда он приводил с собою и других молодых людей, которые тоже учились на зубных врачей и страдали от одиночества, и за мизерную плату в два-три торопливых поцелуя в такси Эмми всегда могла пообедать. Как-то вечером у актерского подъезда она познакомила Истона с Биллом Мак-Чесни, и с тех пор при встрече с нею Билл всегда разыгрывал ревность. — Я вижу, этот зубодер опять перебежал мне дорогу? Ну, ладно. Смотрите только, не разрешайте ему давать вам наркоз. Разговаривали они не часто, но всегда смотрели друг на друга. Он, взглядывая на нее, всякий раз делал сначала большие глаза, словно встретил ее впервые, и только потом спохватывался и принимался ее дразнить. А она, взглядывая на него, видела многое — яркий, солнечный день, толпы народу на улицах; очень хороший новый лимузин у тротуара, и двое очень хорошо одетых людей в него садятся и едут туда, где все как в Нью-Йорке, только это где-то далеко и там еще гораздо веселее. Часто она жалела, что не поцеловала его тогда, но чаще радовалась, потому что проходили недели, и он забывал про любезности, привязанный, как и все они, к скрипучему колесу работы. Премьеру назначили в Атлантик-Сити. И здесь настроение у Билла вдруг окончательно испортилось, это заметили все. Он был сух с помрежем и язвителен с актерами. А все потому, говорили в труппе, что Айрин Риккер приехала из Нью-Йорка одним поездом не с ним, а с Фрэнком Ллуэлином. Вечером во время генеральной репетиции он сидел рядом с автором в полутемном зале, и вид у него был довольно зловещий; но репетиция шла, а он хранил молчание, и только в конце второго акта, когда Ллуэлин остался на сцене вдвоем с Айрин Риккер, вдруг крикнул: — Еще раз этот кусок! И прошу без глупостей! Ллуэлин подошел к рампе. — Что значит «без глупостей»? Так написано в роли. — Сами знаете. Никакой отсебятины. — Не понимаю. Билл вскочил с кресла. — Никаких перешептываний! Понятно? — Мы и не перешептывались. Я только спросил… — Неважно. Повторяем! Ллуэлин в сердцах повернулся и уже готов был начать сцену, когда Билл вполне внятно произнес: — Даже пешке надо все-таки делать, что велят. Ллуэлин обернулся, как будто его дернули. — Я не намерен терпеть такое обращение, мистер Мак-Чесни. — Почему? Думаете, вы не пешка? Напрасно. Спектакль ставлю я, а вы обязаны делать, что я приказываю. — Он пошел вперед по проходу. — Если вы и этого не можете, как вас тогда называть? — Мне не нравится ваш тон! — Да? Ну и что же с того? Ллуэлин спрыгнул в оркестровую яму. — Я не потерплю! — заорал он. — Да вы что, с ума оба сошли? — крикнула со сцены Айрин Риккер. Но Ллуэлин размахнулся и одним коротким мощным ударом отбросил Билла в партер. Билл перелетел через ряды кресел, вышиб сиденье и застрял вниз головой. Началась паника. Кто-то держал Ллуэлина, автор без кровинки в лице вытаскивал Билла, помреж со сцены орал: «Я убью его, шеф! Расквашу ему жирную морду!» Ллуэлин тяжело дышал, Айрин Риккер трепетала. — По местам! — еще в объятиях автора, распорядился Билл, прижимая к лицу платок. — Всем вернуться на свои места. Еще раз последний кусок, и никаких разговоров! Ллуэлин, на сцену! Никто не успел опомниться, а уже все было готово к возобновлению репетиции. Айрин Риккер тянула Ллуэлина за рукав и что-то торопливо говорила. В зале по ошибке дали свет и тут же опять приглушили. Когда был выход Эмми, она успела заметить, что Билл сидит в зале и лицо его залеплено целой маской окровавленных платков. Она была страшно зла на Ллуэлина. И ведь из-за него все могло расстроиться и пришлось бы возвращаться в Нью-Йорк. Хорошо, что Билл спас спектакль, хотя сам же его чуть не погубил. По своей воле Ллуэлин не бросит сейчас работу, это повредило бы его карьере. Второй акт доиграли и сразу, без перерыва, приступили к третьему. А когда кончили, Билл уже уехал. На следующий вечер, во время премьеры, он сидел на стуле в кулисах на виду у всех, кто проходил на сцену или со сцены. Лицо у него распухло, под глазом разлился синяк, но видно, было, что ему не до того, и обошлось без язвительных замечаний. Один раз после антракта он вышел в зал, потом вернулся, и тотчас же распространился слух, что от двух нью-йоркских агентств поступили выгодные предложения. Он опять добился успеха — они все добились успеха. Сердце Эмми захлестнула волна признательности к этому человеку, которому они все стольким были обязаны. Она подошла и поблагодарила его. — Да, я умею сделать верный выбор, рыжик, — сумрачно ответил он. — Спасибо вам, что выбрали меня. И неожиданно для себя самой Эмми опрометчиво добавила: — Ой, как у вас разбито лицо! Я… по-моему, с вашей стороны было так благородно, что вы не дали вчера всей нашей работе пойти насмарку. Минуту он испытующе разглядывал ее, потом на его распухшем лице появилось подобие иронической улыбки. — Вы мною восхищаетесь, детка? — Да. — И вчера восхищались, когда я полетел вверх тормашками? — Зато как быстро вы навели порядок. — Вот это преданность! В таком дурацком положении и то нашла чем восхищаться. — Все равно, — восторженно вздохнула она. — Вы держались просто замечательно. Она стояла перед ним, такая юная, свежая, что ему вдруг захотелось после долгого, трудного дня прижаться распухшей щекой к ее щеке. С этим желанием и с синяком под глазом он назавтра уехал в Нью-Йорк; синяк рассосался, а желание осталось. Потом они перебрались играть в Нью-Йорк, и как только он увидел, что вокруг нее теснятся другие мужчины, привлеченные ее красотой, для него весь этот спектакль стал — она, и этот успех — она, и в театр он теперь приезжал ради нее одной. Спектакль играли весь сезон, а когда закрылись, Билл Мак-Чесни слишком много пил и особенно нуждался в участии близкого человека. Неожиданно в начале июня в Коннектикуте они поженились. 3 Двое сидели в баре лондонского «Савоя» и убивали время. Подходил к концу месяц май. — И симпатичный он парень? — спросил Хабл. — Очень, — ответил Бранкузи. — Очень симпатичный, очень красивый, и все его любят. Помолчав, он добавил: — Вот хочу вытащить его домой. — Не понимаю, — сказал Хабл. — Разве здешние театры могут сравниться с нашими? Чего он здесь торчит? — Он водит дружбу с герцогами и графинями. — А-а. — На той неделе я его встретил, с ним были три важные дамы: леди Такая-то, леди Сякая-то и, леди Еще Какая-то. — Я думал, он женат. — Уже три года, — сказал Бранкузи. — Есть ребенок, ждут второго. Он замолчал, потому что в эту минуту вошел Билл Мак-Чесни. На пороге он демонстративно огляделся по сторонам — у него было очень американское лицо и высоко подложенные плечи. — Алло, Мак. Познакомьтесь, это мой друг, мистер Хабл. — Привет. — Билл сел и продолжал разглядывать присутствующих. Хабл вскоре ушел. — Что за птица? — спросил Билл. — Так один, только месяц как приехал и титулом не успел обзавестись. Вы вон тут уже полгода болтаетесь. Билл ухмыльнулся. — Считаете, что низкопоклонствую? Зато не лицемерю. Мне это по сердцу, нравится мне, понятно? Хорошо бы, и меня тоже звали, скажем, маркиз Мак-Чесни. — Попробуйте, может, допьетесь и до маркиза, — сказал Бранкузи. — Еще чего! Откуда вы взяли, что я пью? Вот, значит, теперь какие разговоры обо мне ходят? Послушайте, назовите мне за всю историю театра хоть одного американского продюсера, который имел бы в Лондоне такой же успех, как я, за неполных восемь месяцев, и я завтра же уезжаю с вами обратно в Америку. Вы только сами скажите… — Успех имеют ваши старые постановки. А в Нью-Йорке у вас две последние работы провалились. Билл встал, стиснул зубы. — А вы кто такой? — мрачно спросил он. — Вы специально из Америки приехали, чтобы так со мной разговаривать? — Напрасно обижаетесь, Билл. Просто я хочу, чтобы вы вернулись домой. Ради этого я готов что угодно сказать. Выдайте еще три таких сезона, как в двадцать втором и двадцать третьем, и вы обеспечены на всю жизнь. — Да ну его к черту, этот Нью-Йорк, — хмуро ответил Билл. — Там один день ты король, потом делаешь две промашки, и все начинают болтать, что твоя песенка спета. Бранкузи покачал головой. — Не поэтому. Так стали поговаривать, когда вы расплевались с Аронсталем, вашим лучшим другом. — Тоже мне друг! — Ну, ближайший сотрудник. И потом… — Не будем об этом говорить. — Билл посмотрел на часы. — Да, вот что, Эмми, к сожалению, плохо себя чувствует, так что, боюсь, с сегодняшним обедом у нас ничего не выйдет. Обязательно загляните в мою контору перед отъездом. Пять минут спустя, стоя у табачного ларька, Бранкузи увидел, как Билл снова вошел в вестибюль «Савоя» и спустился в чайную. «Дипломатом стал, как я погляжу, — подумал о нем Бранкузи. — Раньше, бывало, говорил прямо, что, мол, иду на свидание. Понабрался тут лоску от герцогов и графинь». Возможно, он слегка обиделся, хотя вообще-то был не из обидчивых. Во всяком случае, он тут же, не сходя с места, заключил, что Мак-Чесни катится по наклонной плоскости, и раз навсегда вычеркнул его из своего сердца, что было вполне на него похоже. А никаких признаков, что Билл катится по наклонной плоскости, не было. Одна удачная постановка в «Новом Стрэнде», другая — в «Театре принца Уэльского», и еженедельные поступления текли почти так же обильно, как в Нью-Йорке два-три года назад. Разве энергичный, деловой человек не вправе переменить район операций? А человек, который час спустя входил, торопясь к обеду, в свой дом возле Гайд-парка, не достиг еще и тридцати и был полон энергии. Эмми, измученная, беспомощная, лежала на кушетке в верхней гостиной. Он обнял ее и прижал к себе. — Осталось немножко, — сказал он ей. — Ты очень красивая. — Не смеши меня. — Правда. Ты всегда красивая. Не знаю, почему. Наверно, потому, что у тебя сильный характер, и это всегда видно, даже когда ты вот такая. Ей было приятно, что он так говорит; она провела пальцами по его волосам. — Характер — самое главное в человеке, — продолжал он. — А у тебя его хватит на семерых. — Ты виделся с Бранкузи? — Да. Ну его к черту. Я решил не привозить его к обеду. — Почему? — Да так… очень разважничался. Говорит о моей ссоре с Аронсталем, будто это я во всем виноват. Она помолчала, поджав губы, потом тихо сказала: — Ты подрался с Аронсталем, потому что был пьян. Он вскочил. — И ты тоже?… — Нет, Билл, но ты и теперь слишком много пьешь, ты сам знаешь. Он знал, но постарался переменить тему, и они спустились к обеду. За столом, разогретый бутылкой красного вина, он вдруг заявил, что с завтрашнего дня вообще не возьмет в рот спиртного, пока она не родит. — Я ведь захочу — всегда могу перестать пить, разве нет? И если я что сказал, значит, так и будет. Ты видела хоть раз, чтобы я пошел на попятный? — Не видела. Они выпили кофе, потом он собрался уходить. — Возвращайся пораньше, — сказала Эмми. — Конечно… Что с тобой, детка? — Ничего. Просто плачу. Не обращай внимания. Да уходи же, ну что ты стоишь как дурак? — Но я беспокоюсь, разве не понятно? Не люблю, когда ты плачешь. — Ну, просто я не знаю, куда ты уходишь по вечерам; не знаю, с кем ты. И эта леди Сибил Комбринк, что все время сюда звонила. Чепуха все, я понимаю, но я просыпаюсь ночью, и мне так одиноко, Билл. Ведь мы всегда были вместе, правда? До недавних пор. — Мы и теперь вместе… Что это на тебя нашло, Эмми? — Это все бред, я знаю. Мы ведь никогда не предадим друг друга, да? Как до сих пор… — Ну, конечно… — Возвращайся пораньше или когда сможешь. Он заехал на минутку в «Театр принца Уэльского», потом пошел в соседнюю гостиницу и позвонил по телефону. — Нельзя ли попросить ее светлость? Это говорит мистер Мак-Чесни. Голос леди Сибил ответил не сразу. — Вот так сюрприз. Я уже несколько недель не имела удовольствия вас слышать. Тон ее был резок, как удар хлыста, и холоден, как домашний ледник, такая манера вошла в моду с тех пор, как английские дамы стали подражать своим портретам из английских романов. На него это сначала производило впечатление. Но недолго. Голову он не терял. — Не было ни минуты свободной, представляете? — ответил он. — Вы на меня не дуетесь, надеюсь? — Дуюсь? Я вас не понимаю. — А я боялся, что дуетесь. Даже не прислали мне приглашение на сегодняшний бал. Я считал, раз мы тогда обо всем переговорили и согласились… — Говорили — вы, и довольно много, — прервала его леди Сибил. Пожалуй, даже чересчур много. И неожиданно, к изумлению Билла, повесила трубку. Подумаешь, британская леди, разозлился он. Скетч под заглавием «Дочь Тысячи Пэров». Он был задет, это подчеркнутое безразличие подогрело его угасший было интерес. Обычно женщины прощали ему непостоянство, так как знали о его трогательной преданности жене, и сохраняли о нем грустные, но приятные воспоминания. Ничего подобного в голосе леди Сибил он не услышал. Надо выяснить отношения, сказал он себе. Будь на нем фрак, он мог бы заехать к ней на бал и объясниться. Но ехать домой переодеваться не хотелось. Чем больше он размышлял, тем неотложнее представлялся ему этот разговор; под конец он стал подумывать, что, может быть, стоит поехать прямо так, в чем был; американцам позволялись некоторые вольности в одежде. Впрочем, пока еще было рано, и следующий час он провел в обществе нескольких стаканов виски с содовой, всесторонне обдумывая ситуацию. Ровно в полночь он поднялся по ступеням к дверям ее особняка в Мэйфэре. Лакеи в гардеробе укоризненно разглядывали его пиджак, а швейцар безуспешно искал его фамилию в списке приглашенных. По счастью, в это же время подъехал его добрый знакомый сэр Хамфри Данн и убедил швейцара, что произошло какое-то недоразумение. Переступив порог. Вилл сразу же стал высматривать хозяйку дома. Леди Сибил, молодая женщина очень высокого роста, была наполовину американка и оттого еще больше англичанка, чем кто бы то ни было. Билла Мак-Чесни она, в каком-то смысле, открыла, скрепив своим именем его репутацию обаятельного дикаря; его измена нанесла удар по ее самолюбию, какого она еще не испытывала с тех пор, как ступила на стезю порока. Она здоровалась с прибывающими гостями, стоя наверху лестницы рядом с мужем, — Билл никогда раньше не видел их вместе. Он решил подождать и потом подойти к ней в менее торжественной обстановке. Но гости шли и шли, и ему с каждой минутой становилось все неуютнее. Знакомых вокруг почти не было; к тому же его пиджак явно привлекал внимание. Леди Сибил, конечно, видела его и могла бы помахать рукой, он бы тогда не чувствовал себя так по-идиотски. Но леди Сибил не показывала вида, что знает о его присутствии. Он уже не рад был, что пришел, однако теперь уйти было бы и вовсе нелепо. Он пробрался к буфетному столу и подкрепился бокалом шампанского. А когда снова обернулся, она стояла наконец одна. Он устремился было к ней, но его остановил дворецкий: — Прошу прощения, сэр. У вас есть пригласительная карточка? — Я Друг леди Сибил, — раздраженно ответил Билл и пошел через зал. Дворецкий догнал его. — Очень сожалею, сэр, но должен просить вас пройти со мною и выяснить это недоразумение. — Незачем. Я сейчас пойду поговорю с леди Сибил.

The script ran 0.014 seconds.