1 2 3 4 5 6 7 8
Нарастала новая волна, но он отступил, чтобы его опять не захлестнуло.
– Я весь вечер буду у себя в номере, – сказала она. – До свидания, Дик.
– До свидания.
– Ах, как жаль, как жаль. Как мне жаль. Что же это все-таки?
– Я давно уже пытаюсь понять.
– Зачем же было приходить с этим ко мне?
– Я как Черная Смерть, – медленно произнес он. – Я теперь приношу людям только несчастье.
22
Всего четверо посетителей было в баре отеля «Квиринал» в предвечерний час: расфуфыренная итальянка, без умолку стрекотавшая у стойки под аккомпанемент «Si… Si… Si…»[69] усталого бармена, сноб-египтянин, изнывавший от скуки один, но остерегавшийся своей соседки, и Дик с Коллисом Клэем.
Дик всегда живо реагировал на то, что было вокруг, тогда как Клэй жил словно в тумане, даже самые яркие впечатления расплывались в его рано обленившемся мозгу; поэтому первый говорил, а второй только слушал.
Измочаленный всем пережитым за этот день, Дик срывал зло на итальянцах.
Он то и дело оглядывался по сторонам, словно надеясь, что какой-нибудь итальянец услышит его и возмутится.
– Понимаете, сижу я с моей свояченицей в «Эксцельсиоре» за чашкой чая.
Входят двое, а мест в зале нет – нам достался последний столик. Тогда один из «них подходит к нам и говорит: „Кажется, этот стол был оставлен для княгини Орсино“. – „Не знаю, говорю, таблички на нем не было“. А он опять:
«Но стол был оставлен для княгини Орсино». Я ему даже не ответил.
– А он что?
– Повернулся и ушел. – Дик заерзал на стуле. – Не люблю я их. Вчера на минуту оставил Розмэри одну перед витриной магазина, и сейчас же какой-то офицерик стал кружить около, заломив набок фуражку.
– Не знаю, – с запинкой произнес Коллис. – Мне лично больше нравится здесь, чем в Париже, где на каждом шагу у вас норовят очистить карманы.
Коллис привык получать удовольствие от жизни и неодобрительно относился ко всему, что могло это удовольствие испортить.
– Не знаю, – повторил он. – Мне здесь, в общем, нравится.
Дик мысленно перебрал картины, отложившиеся в памяти за эти дни. Путь в контору «Америкен экспресс» среди кондитерских запахов Via Nazionale; грязный туннель, выводящий на площадь Испании, к цветочным киоскам и дому, где умер Китс. Дика прежде всего интересовали люди; кроме людей, он замечал разве что погоду; города запоминались только тогда, когда их окрашивали связанные с ними события. В Риме пришла к концу его мечта о Розмэри.
Подошел посыльный и вручил Дику записку.
«Я никуда не поехала, – говорилось в записке, – я у себя в номере. Мы рано утром уезжаем в Ливорно».
Дик вернул записку посыльному и дал ему на чай.
– Скажите мисс Хойт, что вы меня не нашли. – Он повернулся к Коллису и предложил отправиться в «Бонбониери».
Они оглядели вошедшую в бар проститутку с тем минимумом внимания, которого требовала ее профессия, и были вознаграждены дерзким зазывным взглядом подведенных глаз; прошли через пустой вестибюль с тяжелыми портьерами, в складках которых копилась многолетняя пыль; кивнули на ходу ночному швейцару, поклонившемуся с едким подобострастием всех ночных дежурных во всех отелях. Потом сели в такси и нырнули в скуку и сырость ноябрьского вечера. На темных улицах не было женщин, только мужчины с испитыми лицами, в куртках, застегнутых наглухо, кучками стояли у перекрестков, подпирая холодный камень стен.
– Ну и ну! – шумно вздохнул Дик.
– Вы о чем?
– Вспомнил этого типа в «Эксцельсиоре»: «Стол оставлен для княгини Орсино». Вы знаете, что такое римская аристократия? Самые настоящие бандиты; это они завладели храмами и дворцами, когда развалилась империя, и стали грабить народ.
– А мне нравится Рим, – упорствовал Коллис. – Почему вы не съездите на скачки?
– Не люблю скачки.
– Вам бы понравилось. Что там делается с женщинами…
– Мне здесь ничего не может понравиться. Я люблю Францию, где каждый воображает себя Наполеоном, – а здесь каждый воображает себя Христом.
Приехав на место, они спустились в кабаре – небольшой зал с деревянными панелями, которые выглядели безнадежно непрочными в сочетании с холодным камнем стен. Оркестр вяло наигрывал танго, и пар десять или двенадцать вычерчивали по паркету изысканные и сложные фигуры, столь режущие американский глаз. Избыток официантов предотвращал суету, неизбежную даже в менее людных сборищах; и если что своеобразно оживляло атмосферу, так это господствовавшее в зале тревожное ожидание, будто вот-вот что-то оборвется – танец, ночь, те силы, которые все удерживали в равновесии.
Впечатлительный гость чувствовал сразу, что чего бы он ни искал здесь, ему вряд ли удастся это найти.
Дику это, во всяком случае, было ясно. Он осмотрелся по сторонам, надеясь зацепиться взглядом за что-нибудь, что хоть на час дало бы пищу если не уму, то воображению. Но ничего не нашлось, и он снова повернулся к Коллису. Он уже пробовал высказывать Коллису занимавшие его мысли, но тот оказался на редкость беспамятным и невосприимчивым собеседником.
Получасового общения с Коллисом было достаточно, чтобы Дик почувствовал, что и сам тупеет.
Они выпили бутылку итальянского шипучего вина; Дик был бледен, у него уже шумело в голове. Он жестом подозвал дирижера оркестра к своему столику. Дирижер был негр с Багамских островов, заносчивый и несимпатичный, и через пять минут вспыхнул скандал.
– Вы меня пригласили сесть с вами.
– Ну, пригласил. И дал вам пятьдесят лир, так или не так?
– Ну дали. И что из этого? Что из этого?
– А то, что я дал вам пятьдесят лир – так или не так? А вы требуете еще.
– Вы меня пригласили, так или не так? Так или не так?
– Ну, пригласил, но я дал вам пятьдесят лир.
– Ну, дали. Ну, дали.
Разобиженный негр встал и ушел, еще больше испортив Дику настроение. Но вдруг он заметил, что какая-то девушка улыбается ему с другой стороны зала, и сейчас же бледные тени римлян, маячившие вокруг, стушевались и отодвинулись в стороны. Девушка была англичанка, белокурая, со здоровым английским румянцем на личике, и она опять улыбнулась знакомой ему улыбкой, даже в плотском призыве отрицавшей вожделение плоти.
– Я не я, если эта красотка не делает вам авансы, – сказал Коллис.
Дик встал и между столиками направился к ней.
– Разрешите вас пригласить?
Пожилой англичанин, который сидел с нею, сказал почти виновато:
– Я скоро уйду.
Отрезвевший от возбуждения Дик повел девушку танцевать. От нее веяло всем, что есть хорошего в Англии; звонкий голос напоминал о садах, мирно зеленеющих в оправе моря, и Дик, отстранясь, чтобы лучше ее разглядеть, говорил ей любезности искренне, до дрожи в голосе. Она обещала прийти и посидеть с ними после того, как уйдет ее спутник. Когда Дик привел ее на место, англичанин заулыбался все с тем же виноватым видом.
Вернувшись к своему столику, Дик заказал еще бутылку того же вина.
– Она похожа на какую-то киноактрису, – сказал он. – Никак не вспомню, на кого именно. – Он нетерпеливо оглянулся через плечо. – Ну что же она так долго?
– Хотел бы я быть киноактером, – задумчиво сказал Коллис. – Мне предстоит работать в фирме отца, но не скажу, что меня увлекает такая перспектива. Двадцать лет просидеть в конторе в Бирмингеме…
Его голос звучал протестом против гнета материалистической цивилизации.
– Слишком мелко для вас?
– Вовсе я не то хотел сказать.
– Нет, именно то.
– Откуда вы знаете, что я хотел сказать? Если вам так нравится работать, почему вы не лечите больных?
Они чуть было не поссорились, но к этому времени оба уже были настолько пьяны, что тут же позабыли из-за чего. Коллис собрался уходить, и Дик долго жал ему руку на прощанье.
– Смотрите же, обдумайте хорошенько, – наставительно сказал он.
– Что обдумать?
– Сами знаете что. – Ему казалось, что он дал Коллису какой-то совет насчет его работы в отцовской фирме, и очень дельный, разумный совет.
Клэй растворился в пространстве. Дик допил бутылку и опять пошел танцевать с англичанкой, принуждая свое непокорное тело к рискованным поворотам и твердым, энергичным шагам. Но вдруг произошло нечто совершенно непонятное. Он танцевал с девушкой, потом музыка смолкла – и девушки не стало.
– Вы не знаете, где она?
– Кто она?
– Девушка, с которой я танцевал. Только что была, и вдруг нету. Наверно, тут где-нибудь.
– Нельзя! Нельзя! Это дамская комната.
Он вошел в бар и облокотился на стойку. Рядом стояли еще какие-то двое, и он хотел поговорить с ними, но не знал, с чего начать разговор. Можно было порассказать им о Риме и о буйных родоначальниках семейств Колонна и Гаэтани, но, пожалуй, это было бы слишком скоропалительное начало.
Фарфоровые фигурки, украшавшие табачный киоск, вдруг посыпались на пол; поднялся переполох, и у него возникло смутное подозрение, что причиной был он, поэтому он вернулся в кабаре и выпил чашку черного кофе. Коллис исчез, англичанка тоже исчезла, и ничего больше не оставалось, как поехать в отель и с тяжелым сердцем лечь спать. Он расплатился по счету, взял пальто и шляпу и вышел.
Лужи грязной воды стояли в канавах и в неровностях булыжной мостовой; с Кампаньи наползала болотная сырость, утренний воздух был отравлен миазмами отработанного пара. Четверо таксистов обступили Дика, поблескивая глазами в щелочках набрякших век. Одного, назойливо лезшего ему прямо в лицо, он с силой оттолкнул.
– Quanto а отель «Квиринал»? – Cento lire.[70]
Шесть долларов. Он отрицательно покачал головой и предложил тридцать лир – вдвое против обычной дневной цены; но все четверо, как один, пожали плечами и отошли.
– Trente cingue lire e mancie,[71] – твердо сказал он.
– Cento lire.
Дик перешел на родной язык.
– Сто лир за полмили пути? Сорок, больше не дам.
– Не пойдет.
Дик едва не падал от усталости. Он дернул дверцу ближайшего такси и сел.
– Отель «Квиринал»! – скомандовал он шоферу, упрямо стоявшему у передней дверцы. – Нечего скалить зубы, везите меня в «Квиринал».
– Не повезу.
Дик вылез из машины. У подъезда «Бонбониери» кто-то долго пререкался с таксистами, а потом предложил свои услуги в качестве переводчика; между тем самый назойливый из таксистов снова надвинулся на Дика, крича и отчаянно жестикулируя, и Дик снова оттолкнул его.
– Мне нужно в отель «Квиринал».
– Он говорит – одна сотня лир, – объяснил добровольный переводчик.
– Я понял. Скажите, что я согласен дать пятьдесят. Да отвяжитесь вы! – Последнее относилось к назойливому таксисту, который подступил в третий раз. Услышав окрик, он смерил Дика взглядом и смачно плюнул в знак своего презрения.
Весь тот накал чувств, в котором Дик прожил неделю, вдруг нашел себе выход в мгновенном порыве к насилию – благородный выход, освященный традициями его родины; он шагнул вперед и ударил таксиста по лицу.
Сейчас же вся четверка бросилась на него, угрожающе размахивая руками, пытаясь окружить его со всех сторон; но Дик, спиной прижавшись к стене у самого входа в ресторан, бил наудачу, со смешком отражая неуклюжие наскоки своих противников, их преувеличенные, показные удары. Эта пародия на драку продолжалась с переменным успехом несколько минут, но тут Дик поскользнулся и упал. Он почувствовал боль, однако сумел снова встать на ноги и безуспешно барахтался в кольце чьих-то рук, пока это кольцо внезапно не разомкнулось. Раздался какой-то новый голос, завязался новый спор, но Дик не слушал; он стоял, прислонясь к стене, задыхающийся, взбешенный унизительной нелепостью своего положения. Он видел, что сочувствие не на его стороне, но и мысли не допускал, что может быть не прав.
Решено было отправиться в полицейский участок и там во всем разобраться. Кто-то поднял с земли и подал Дику его шляпу, кто-то довольно мягко взял его под руку, и, вместе с таксистами пройдя несколько шагов и свернув за угол, он вступил в помещение с голыми стенами, с единственной мутной лампочкой под потолком, где томились без дела несколько carabinieri[72].
За столом сидел жандармский капитан. Человек, остановивший драку, стал длинно рассказывать что-то по-итальянски, указывая на Дика, а таксисты то и дело перебивали его взрывами гневной брани. Капитан стал проявлять признаки нетерпения. Наконец он поднял руку, и обличительный хор, еще раза два вякнув на прощанье, умолк. Капитан повернулся к Дику.
– Гавари italiano[73]? – спросил он.
– Нет.
– Гавари francais[74]? – Oui[75], – обрадовался Дик.
– Alors, Ecoute. Va au «Quirinal». Ecoute: vous etes saoul. Payez ce que Ie chauffeur demande. Comprenezvous?[76] Дик замотал головой.
– Non, je ne veux pas – Comment? – Je paierai quarante lires. C’est bien assez.[77]
Капитан встал.
– Ecoute! – грозно воскликнул он. – Vous etessaofil. Vous avez battu Ie chauffeur. Comme ci, comme ca.[78] – Он яростно замолотил по воздуху обеими руками.
– C’est bon que je vous donne la liberte. Payez ce qu’il a dit – centro lire. Va au «Quirinal».[79]
Дик метнул на него остервенелый от негодования взгляд.
– Хорошо, я поеду! – Он круто повернулся к выходу – и тут ему бросилась в глаза хитро усмехающаяся физиономия человека, который привел его в полицию. – Я поеду, – выкрикнул Дик, – но сперва я рассчитаюсь с этим голубчиком!
Он рванулся вперед мимо остолбеневших карабинеров и нанес по усмехающейся физиономии сокрушительный удар левой. Человек рухнул наземь.
На мгновение Дик застыл над ним, злобно торжествуя победу, – и тут впервые закралась в его мозг мысль об ошибке, но, прежде чем он успел додумать эту мысль, все завертелось у него перед глазами; его сбили с ног, и множество кулаков и каблуков принялись отбивать на нем свирепую дробь.
Хрустнул переломленный нос, глаза, будто на резинке, выскочили из орбит и опять вернулись на место. Под тяжелым сапогом треснуло ребро. Он потерял было сознание, но сейчас же очнулся оттого, что его рывком заставили сесть и защелкнули у него на запястьях наручники. Машинально он пробовал сопротивляться. Сшибленный им полицейский в штатском стоял в стороне, прикладывая к подбородку платок, и всякий раз смотрел, остается ли на платке кровь; теперь он подошел к Дику вплотную, расставил для равновесия ноги, размахнулся и сильным ударом уложил его навзничь.
На доктора Дайвера, неподвижно лежавшего на полу, выплеснули ведро воды. Потом схватили его за руки и куда-то поволокли; по дороге он приоткрыл один глаз и сквозь застилавшую его кровавую дымку узнал бледное от ужаса лицо одного из таксистов.
– Поезжайте в «Эксцельсиор», – прохрипел он. – Скажите мисс Уоррен. Двести лир! Мисс Уоррен! Due centi lire![80]. А, мерзавцы – мерза…
Но его все волокли, задыхающегося и всхлипывающего, сквозь кровавую дымку, по неровному, в выбоинах полу и наконец втащили в какую-то каморку и бросили на каменные плиты. Потом все вышли, дверь захлопнулась, он остался один.
23
Бэби Уоррен, лежа в постели, читала скучнейший роман Мэриона Кроуфорда[81] из римской жизни; уже за полночь она встала, подошла к окну и выглянула на улицу. Прямо против отеля прогуливались по тротуару двое карабинеров в арлекинских треуголках и опереточных плащах, которые на поворотах заносило то справа, то слева, точно косой грот при перемене галса; своим видом они напоминали ей гвардейского офицера, так упорно разглядывавшего ее сегодня во время завтрака. Его дерзость была дерзостью рослого представителя малорослой народности, которому рост заменяет все прочие достоинства.
Вздумай он подойти к ней и сказать: «Пойдем со мной», она бы ответила: «Ну что ж…» – по крайней мере, так ей казалось сейчас, в непривычной обстановке, словно бы освобождающей от привычных условностей поведения.
От гвардейца ее мысли лениво скользнули к карабинерам, а от них перекинулись на Дика. Она легла и погасила свет.
Около четырех ее разбудил резкий стук в дверь.
– Кто там?
– Это швейцар, madame.
Накинув кимоно, Бэби, сонная, пошла отворять.
– Ваш друг, мосье Даверр, у него неприятности. Полиция арестовала его и посадила в тюрьму. Он послал такси, чтобы сказать вам, шофер говорит, он обещал платить двести лир… – Швейцар сделал паузу, ожидая, как это будет принято. – Шофер говорит, у мосье Даверр очень большие неприятности. Он имел драку в полиции и очень сильно побит.
– Сейчас я спущусь.
Бэби оделась под глухие удары подстегнутого тревогой сердца и минут через десять вышла из лифта в полутемный вестибюль. Шофер, присланный Диком, уже уехал; швейцар нашел ей другое такси и сказал, в какой полицейский участок ехать. Ночной мрак понемногу редел и таял, и это колебание между ночью и днем болезненно отзывалось на нервах Бэби, все еще натянутых после внезапно прерванного сна. Мысленно она подгоняла медлительный рассвет, и когда такси выезжало на простор широких проспектов, ей казалось, что дело идет быстрее; но вдруг порыв ветра нагонял откуда-то облака, и то, что так неотвратимо надвигалось со всех сторон, словно бы останавливалось в своем движении, а потом возникало сызнова. Машина миновала фонтан, громко журчавший над собственной раскидистой тенью, свернула в переулок, такой кривой, что домам в нем приходилось корежиться и извиваться, чтобы не вылезть на середину мостовой, протарахтела по выбитому булыжнику и толчком затормозила у невысокого здания с будками часовых по обе стороны входа, резко отделявшимися от зеленых, в потеках сырости, стен. И сейчас же из лиловой мглы подворотни донеслись отчаянные крики и вопли Дика:
– Есть тут англичане? Есть тут американцы? Есть тут англичане? Есть тут – а, дьявольщина! А, проклятые итальяшки!
Крики смолкли, и где-то яростно заколотили в дверь. Потом крики понеслись с новой силой:
– Есть тут американцы? Есть тут англичане?
Бэби побежала на звук голоса, вынырнула из подворотни на небольшой двор, постояла минуту в нерешительности, вертя головой по сторонам, и, наконец, определив, что крики несутся из маленькой караульни, рванула дверь и вошла. Двое карабинеров вскочили на ноги, но она, не обратив на них внимания, бросилась к запертой двери в глубине.
– Дик! – закричала она. – Что здесь произошло?
– Они выбили мне глаз! – раздалось из-за двери. – Они мне надели наручники, а потом избили меня – эти сволочи, эти мерзавцы…
Круто повернувшись, Бэби шагнула к карабинерам.
– Что вы с ним сделали? – прошипела она так свирепо, что они невольно попятились.
– Non capisco inglese.[82]
Она стала клясть их по-французски; ее гнев, неистовый и высокомерный, заполнял комнату, стягивался вокруг обоих карабинеров, а они только ежились, молча пытались выпутаться из его жесткой пелены.
– Отоприте дверь! Выпустите его!
– Мы ничего не можем без приказа начальства.
– Ben! Be-ene! Bene![83] Снова Бэби ошпарила их потоком ярости, а они, уже готовые извиниться перед ней за свое бессилие, растерянно поглядывали друг на друга с мыслью, что вышла какая-то чудовищная промашка. Бэби тем временем вернулась к двери камеры, припала к ней, чуть ли не гладила ее, словно таким образом могла дать Дику почувствовать, что она здесь и что она его выручит.
– Я еду в посольство. Скоро вернусь! – крикнула она и, еще раз грозно сверкнув на карабинеров глазами, выбежала из помещения.
У американского посольства она расплатилась с шофером такси, не захотевшим больше ждать. Она взбежала на темное еще крыльцо и позвонила.
Только после третьего ее звонка щелкнул замок, и на пороге появился заспанный швейцар-англичанин.
– Мне нужен кто-нибудь из посольства. Все равно кто – только сейчас же.
– Все еще спят, madame. Мы работаем с девяти.
Она нетерпеливо отмахнулась от названного часа.
– У меня важное дело. Одного человека, американца, жестоко избили. Он в итальянской тюрьме.
– Все еще спят. В девять часов, пожалуйста…
– Я не могу ждать до девяти часов. Моему зятю, мужу моей сестры, выбили глаз, а теперь держат его в тюрьме и не выпускают. Я должна немедленно поговорить с кем-нибудь, понятно? Что вы стоите и смотрите на меня, как идиот?
– Ничего не могу сделать, madame.
– Ступайте разбудите кого-нибудь, слышите? – Она схватила его за плечи и тряхнула изо всех сил. – Речь идет о жизни и смерти. Если вы сию же минуту не разбудите кого-нибудь и не приведете сюда, вам придется плохо…
– Будьте так любезны, madame, снимите свои руки.
Откуда– то сверху за спиной швейцара поплыл тягучий голос:
– Что там за шум?
Швейцар с явным облегчением отозвался.
– Пришла какая-то дама, сэр, и стала меня трясти.
Повернув голову, чтобы ответить, он на шаг отступил, и Бэби тотчас же прорвалась в вестибюль. На верхней площадке, кутаясь со сна в белый расшитый персидский халат, стоял молодой человек чрезвычайно странного вида. У него было жуткое, неестественно розовое лицо, казавшееся мертвым, несмотря на свой яркий цвет, а под носом торчало что-то похожее на кляп.
Увидев Бэби, он поспешно попятился в тень.
– Что там такое? – снова спросил он.
Бэби стала рассказывать. В пылу волнения она незаметно для себя подошла к самому подножию лестницы и тут разглядела, что штука, принятая ею за кляп, была на самом деле просто наусниками, а лицо молодого человека покрывал густой слой розового кольдкрема, – что, впрочем, легко вписалось в фантасмагорию этой ночи. Свой рассказ Бэби закончила пламенным требованием, чтобы молодой человек немедленно поехал с нею в тюрьму и добился освобождения Дика.
– Скверная история, – сказал он.
– Да, – покорно согласилась она. – Да.
– Затевать драку в полиции – на что это похоже! – В его тоне слышалась нотка личной обиды. – Боюсь, что до девяти часов ничего предпринять не удастся.
– До девяти часов! – в ужасе повторила она. – Но вы сами-то можете что-нибудь сделать! Хотя бы поехать со мной в тюрьму и потребовать, чтобы его больше не били.
– Нам не разрешается делать такие вещи. Для этого существует консульство. Консульство откроется в девять часов.
Вынужденная неподвижность его лица, перетянутого наусниками, еще больше разъярила Бэби.
– Не стану я ждать до девяти. Мой зять изувечен – он сказал, что ему выбили глаз. Я должна его увидеть. Я должна привезти к нему врача. – Она уже не говорила, а кричала, не пытаясь сдерживаться, в расчете на то, что тут скорей подействует тон, чем слова, – Вы обязаны что-то сделать. Это ваш долг – защищать американских граждан, попавших в беду.
Но молодой человек был родом с восточного побережья Америки, и прошибить его было не так-то легко. Сокрушенно покачав головой, – мол, как это она не может понять его положение, – он плотней запахнул свой персидский халат и спустился на несколько ступенек.
– Дайте даме адрес консульства, – сказал он швейцару, – и еще выпишите из справочника адрес и телефон доктора Колаццо. – Он повернулся к Бэби с видом теряющего свою кротость Христа. – Сударыня, посольство есть учреждение, официально представляющее правительство Соединенных Штатов перед правительством Италии. Защитой граждан оно не занимается, за исключением тех случаев, когда имеются специальные указания государственного департамента. Ваш зять нарушил законы этой страны и был взят под стражу так же, как это случилось бы с итальянцем, нарушившим американские законы в Нью-Йорке. Освободить его может только итальянский суд, и если вам понадобится юридический совет или помощь, вы можете обратиться в консульство, которое существует для защиты прав американских граждан. Консульство открывается в девять часов. Даже если бы речь шла о моем зяте, я бы ничего больше…
– Вы можете позвонить в консульство? – перебила Бэби.
– Мы в консульские дела не вмешиваемся. В девять часов явится консул и…
– Вы можете дать мне домашний адрес?
После секундной заминки молодой человек покачал головой. Потом он взял у швейцара исписанный листок и подал Бэби.
– А теперь – попрошу меня извинить.
Он ловким маневром подвел ее к выходу. На миг фиолетовый отсвет зари упал на его розовую маску и полотняный чехольчик, поддерживавший его усы, еще миг – и Бэби осталась одна за захлопнутой дверью. Визит в посольство занял десять минут.
Площадь перед посольством была безлюдна, если не считать старика, который палкой с гвоздем на конце подбирал с мостовой окурки. Бэби довольно скоро поймала такси и поехала прямо в консульство, но там тоже никого не было, только три изможденные женщины скребли щетками лестницу.
Она так и не сумела объяснить им, что ей нужен домашний адрес консула; безотчетный приступ тревоги погнал ее снова в тюрьму. Шофер не знал, где эта тюрьма, но с помощью слов «semper dritte», «dextra» и «sinestra»[84] ей удалось попасть в нужный район, а там она отпустила машину и ринулась в лабиринт уже знакомых переулков. Но все переулки и все дома были похожи друг на друга. Наконец какой-то переход вывел ее на площадь Испании прямо против здания «Америкен экспресс компани» – при виде слова «Америкен» у нее радостно подпрыгнуло сердце.
Одно из окон было освещено, и бегом перебежав площадь, она дернула дверь, но дверь оказалась запертой, а часы, видневшиеся за стеклом, доказывали семь. И тут она вспомнила про Коллиса Клэя.
Случайно она знала отель, где он остановился, – старый тесный дом наискосок от «Эксцельсиора», весь сверху донизу в красном плюще. Дежурная за конторкой не проявила сочувствия – беспокоить мистера Клэя отказалась и пустить к нему мисс Уоррен одну тоже не захотела. Только после долгих объяснений, уверовав, что амурами тут не пахнет, она вместе с Бэби поднялась наверх.
Коллис лежал на кровати совершенно голый. Накануне он завалился спать пьяным и, будучи разбужен, не сразу сообразил, в каком он виде. Сообразив же, попытался поправить дело избытком скромности – подхватил свою одежду и опрометью кинулся в ванную. Там он торопливо оделся, бормоча себе под нос:
«Черт, она же, наверно, разглядела меня во всех подробностях!» Телефон помог установить точный адрес тюрьмы, и Бэби с Клэем поспешили туда.
На этот раз дверь камеры была открыта, а Дик полусидел-полулежал на скамье в караульном помещении. Карабинеры кой-как смыли кровь с его лица, стряхнули пыль с костюма и надвинули на лоб шляпу. Вся дрожа, Бэби смотрела на него с порога.
– Мистер Клэй останется тут с вами, – сказала она, – а я поеду за консулом и за врачом.
– Хорошо.
– А вы пока сидите спокойно.
– Хорошо.
– Я скоро вернусь.
Она опять поехала в консульство; был уже девятый час, и ее впустили в приемную. Около девяти приехал консул, и Бэби, близкая к истерике от усталости и от сознания своего бессилия, снова рассказала все с самого начала. Консул забеспокоился. Он прочел ей нотацию об опасности всяких ссор и скандалов в чужой стране, но больше всею был озабочен тем, чтобы она не входила в кабинет, а дожидалась его дальнейших действий в приемной.
С отчаянием она прочла в его стариковских глазах отчетливое желание по возможности не впутываться в эту историю. Чтобы не терять времени, Бэби стала звонить врачу. Посетителей в приемной все прибавлялось, и кое-кого вызывали в кабинет. По прошествии получаса, воспользовавшись моментом, когда дверь отворилась, выпуская очередного посетителя, она, минуя секретаря, ворвалась в кабинет.
– Это возмутительно! Американского гражданина избили до полусмерти и засадили в тюрьму, а вы пальцем не шевельнете, чтобы помочь ему.
– Одну минуту, миссис…
– Я достаточно долго ждала. Немедленно поезжайте со мной в тюрьму и потребуйте, чтобы его освободили.
– Миссис…
– Мы в Америке занимаем видное положение… – Вокруг ее рта обозначились жесткие складки. – Если бы не желание избежать огласки, – во всяком случае, я позабочусь, чтобы о вашей бездеятельности узнали где следует. Будь мой зять британским подданным, он уже давно был бы на свободе, но вас больше беспокоит, что подумает полиция, чем то, ради чего вы здесь сидите.
– Миссис…
– Сейчас же надевайте шляпу и едем.
Упоминание о шляпе привело консула в панику; он засуетился, стал рыться в своих бумагах, протирать очки. Но то были бесполезные уловки; разгневанная Американская Женщина надвинулась на него, и не ему было устоять против неукротимого, сумасбродного нрава, который переломил моральный хребет целой нации и целый материк превратил в детские ясли.
Консул позвонил и попросил вызвать к нему вице-консула – Бэби одержала победу.
Дик грелся на утреннем солнце, щедро лившемся в окно караульной. Коллис и карабинеры были тут же, и все четверо с нетерпением ожидали дальнейших событий. Своим единственным зрячим глазом Дик видел лица обоих карабинеров, типичные лица тосканских крестьян с короткой верхней губой, никак не вязавшиеся в его представлении с жестокостью учиненной над ним ночной расправы. Он послал одного из них за бутылкой пива.
От пива у него слегка закружилась голова, и все происшествие приобрело на миг мрачновато-юмористическую окраску. Коллис считал англичанку из «Бонбониери» каким-то образом причастной к делу, но Дик был уверен, что она исчезла задолго до его стычки с таксистами. Коллис все еще переживал то обстоятельство, что Бэби застала его голым.
Ярость Дика вобралась понемногу внутрь его существа и перешла в безграничную, преступно-слепую злобу. То, что с ним случилось, было настолько ужасно, что преодолеть это он мог бы только, если бы стер все начисто; а так как это было неосуществимо, он понимал, что надеяться не на что. Отныне он становился совсем другим человеком, и сейчас пока еще в душе у него был хаос, его будущее новое «я» рисовалось ему в самых причудливых чертах. Во всем этом была неотвратимость стихийного бедствия.
Ни один взрослый ариец не способен претерпеть унижение с пользой для себя; если он простил, значит, оно вросло в его жизнь, значит, он отождествил себя с причиной своего позора – что в данном случае было невозможно.
Коллис заговорил было о том, что нельзя такое дело спустить, но Дик только молча покачал головой. Вдруг в караульную, с энергией, которой хватило бы на троих, влетел молодой лейтенант, наглаженный, начищенный, быстрый, и карабинеры, вскочив, вытянулись во фронт. Увидев пустую бутылку из-под пива, он устроил своим подчиненным бурный разнос, – после чего с чисто современной деловитостью приказал немедленно убрать бутылку из помещения караульной. Дик глянул на Коллиса и засмеялся.
Явился вице-консул, заработавшийся молодой человек по фамилии Суонсон, и все отправились в суд – Дик между Суонсоном и Коллисом впереди, а карабинеры сзади. Утро было солнечное, чуть подернутое желтоватой дымкой; на площади и под аркадами толпился народ, и Дик, низко надвинув шляпу на глаза, шел таким быстрым шагом, что коротконогие карабинеры за ним не поспевали. В конце концов один из них, забежав вперед, потребовал, чтобы шли помедленней. С помощью Суонсона вопрос был улажен.
– Что, осрамил я вас? – веселым тоном сказал Дик.
– Скажите спасибо, что остались живы, – несколько смутившись, заметил Суонсон. – С этими итальянцами лучше не связываться. На этот раз они вас скорей всего отпустят, но не будь вы иностранцем, пришлось бы посидеть в тюрьме месяца два-три. Очень даже просто.
– А вы когда-нибудь сидели?
Суонсон улыбнулся.
– Он мне нравится, – объявил Дик Клэю. – Симпатичный молодой человек и, главное, умеет дать хороший совет. Особенно насчет сидения в тюрьме.
Ручаюсь, у него есть опыт по этой части.
Суонсон улыбнулся.
– Я только хотел предупредить, что с ними надо поосторожнее. Вы не знаете, что это за люди.
– О, я очень хорошо знаю, что это за люди, – взорвался Дик. – Сволочи и мерзавцы. – Он повернулся к карабинерам. – Поняли?
– В суд я с вами не пойду, – поторопился сказать Суонсон. – Я вашей родственнице так и сказал. Но вас там встретит наш юрист. И помните – нужно поосторожнее.
– До свидания. – Дик любезно пожал ему руку. – Большое спасибо. Убежден, что вы сделаете блестящую карьеру…
Суонсон еще раз улыбнулся и ушел, сразу же вернув своему лицу официальное неодобрительное выражение.
Дик и его эскорт вошли в небольшой внутренний двор, где со всех четырех сторон поднимались лестницы, ведущие в камеры судей. Во дворе толпилось много народу, и когда они проходили мимо, в толпе поднялся ропот, им вслед понеслись сердитые выкрики, свист и улюлюканье. Дик удивленно оглянулся.
– Чего это они? – спросил он с испугом.
Один из карабинеров что-то сказал тем, кто стоял поближе, и шум сразу улегся.
Они вошли в одну из камер. Юрист консульства, довольно обтрепанный итальянец, долго что-то втолковывал судье, а Дик и Коллис ожидали в сторонке. У окна, выходившего во двор, стоял какой-то человек, который объяснил им по-английски, чем было вызвано негодование толпы. В это утро должны были судить одного уроженца Фраскати, который изнасиловал и убил пятилетнюю девочку, и когда появился Дик, толпа решила, что это он и есть.
Через несколько минут юрист сказал Дику, что он свободен, – судья счел его уже достаточно наказанным.
– Достаточно наказанным! – воскликнул Дик. – А за что, собственно?
– Пойдемте, – заторопил его Клэй. – Здесь больше делать нечего.
– А я хочу знать, в чем моя вина, – что я подрался с несколькими таксистами?
– В обвинении сказано, что вы подошли к полицейскому агенту как будто затем, чтобы попрощаться с ним, а сами ударили его по лицу.
– Но это ложь! Я его предупредил – и откуда мне было знать, что это полицейский агент?
– Уходите вы поскорей – посоветовал юрист.
– Пошли, пошли; – Коллис взял его под руку, и они спустились во двор.
– Я желаю произнести речь! – заорал Дик. – Я хочу рассказать этим людям, как я насиловал пятилетнюю девочку. Может, я в самом деле…
– Пошли, пошли.
У ворот дожидалось такси, в котором сидела Бэби с врачом. Дику не хотелось смотреть Бэби в глаза, а врач ему не понравился; судя по строго поджатым губам, он принадлежал к самому непонятному типу в Европе – типу латинянина-моралиста. Дик попробовал подвести свой итог происшедшему, но отклика ни у кого не встретил. В его номере в «Квиринале» врач смыл с его лица грязный пот и остатки запекшейся крови, осмотрел все телесные повреждения, прижег мелкие ссадины и наложил повязку на глаз. Дик попросил дать ему четверть таблетки морфия – неспадавшее нервное возбуждение не дало бы ему уснуть. Когда морфий подействовал, Коллис и врач ушли, а Бэби осталась ждать сиделку, вызванную из английской лечебницы. Бэби сегодня порядком досталось, но она находила утешение в мысли, что, как бы ни безупречен был Дик до сих пор, события этой ночи дали им нравственное превосходство над ним на все время, пока он еще будет им нужен.
Книга третья
1
Фрау Кэтс Грегоровиус догнала мужа на дорожке, ведущей к их вилле.
– Ну, как Николь? – спросила она ласково, но ее срывающееся дыхание выдавало поспешность, с которой она бежала, чтобы задать этот вопрос.
Франц недоуменно оглянулся.
– Николь здорова. А почему ты вдруг спрашиваешь, душенька?
– Ты так часто навещаешь ее, что я решила – наверно, она больна.
– Поговорим об этом дома.
Кэтс покорно умолкла. Кабинета у Франца на вилле не было, в гостиной занимались дети; поэтому они прошли прямо в спальню.
– Прости меня, Франц, – сказала Кэтс, прежде чем он успел раскрыть рот.
– Прости, милый, я не должна была так говорить. Я знаю свой долг и горжусь им. Но у нас с Николь какая-то взаимная неприязнь.
– Птички в гнездышках мирно живут, – провозгласил Франц, но, спохватясь, что тон у него разошелся со смыслом, повторил свое изречение в том размеренном, четком ритме, которым его старый учитель, доктор Домлер, любую банальность умел сделать многозначительной:
– Птички – в гнездышках – мирно – живут.
– Да, да, конечно. Ты не можешь упрекнуть меня в недостатке внимания к Николь.
– Я тебя упрекаю в недостатке здравого смысла. Николь не только жена Дика, но и его больная, и в какой-то мере останется ею навсегда. А потому в отсутствие Дика я считаю себя ответственным за ее состояние. – Он помедлил, прежде чем сообщить Кэтс новость, которую немного попридержал с шутливым намерением подразнить ее. – Я утром получил телеграмму из Рима.
Дик болел гриппом, но уже поправился и завтра выезжает домой.
Кэтс, явно обрадованная, продолжала более бесстрастным тоном:
– По-моему, Николь не так больна, как кажется. Она сама преувеличивает свою болезнь, используя ее как орудие власти над окружающими. Ей бы надо быть киноактрисой, вроде твоей хваленой Нормы Толмедж, – все американки мечтают о такой карьере.
– Уж не ревнуешь ли ты меня к Норме Толмедж?
– Я вообще не люблю американцев. Все они эгоисты – э-го-исты!
– И Дика не любишь?
– Дика люблю, – призналась она. – Но Дик совсем другой, он думает не только о себе.
…И Норма Толмедж тоже, мысленно произнес Франц. Уверен, что она так же умна и добра, как и красива. Просто ей поневоле приходится играть глупые роли. Уверен, что Норма Толмедж – женщина, знакомством с которой можно гордиться.
Но Кэтс уже позабыла про Норму Толмедж, хотя однажды изводилась из-за нее всю дорогу от Цюриха, куда они ездили в кино.
– Дик женился на Николь ради денег, – продолжала она. – Поддался искушению – ты мне сам как-то раз дал понять это.
– Нехорошо так говорить, Кэтс.
– Ладно, беру свои слова обратно. Все мы должны жить, как птички в гнездышке, по твоей поговорке. Но это очень трудно, когда Николь – когда видишь, как она старается отстраниться, даже не дышать, словно от меня плохо пахнет!
Это не было фантазией Кэтс. Она сама делала почти всю работу по дому и не привыкла много тратить на свою одежду. Любая американская продавщица, каждый вечер стирающая свои две смены белья, уловила бы чуть заметный запах вчерашнего пота, исходивший от Кэтс, даже не запах, а так, аммиачный намек на извечность труда и распада. Для Франца это было чем-то столь же естественным, как и густой маслянистый аромат волос Кэтс, и то и другое входило в его жизнь необходимым элементом. Но Николь с ее обостренным от природы обонянием, еще маленькой девочкой морщившаяся, когда ее одевала нянька, с трудом выносила соседство Кэтс.
– А дети! Она не хочет, чтобы они играли с нашими детьми… – Но Франц не пожелал больше слушать:
– Довольно. Ты, кажется, забываешь, что без денег Николь у нас не было бы этой клиники. Пойдем лучше завтракать.
Кэтс пожалела о своей неуместной вспышке, но слова Франца напомнили ей про то, что и у других американцев водятся деньги, а неделю спустя ее неприязнь к Николь нашла себе новый выход.
Грегоровиусы устроили у себя обед по случаю возвращения Дика. Не успели Дайверы выйти за дверь после этого обеда, как Кэтс повернулась к мужу.
– Ты видел его лицо? Это следы дебоша!
– Не спеши с выводами, – предостерег Франц. – Дик сам мне все рассказал в первый же день. Он участвовал в любительском боксе во время переезда через Атлантику. Американцы постоянно занимаются боксом в этих трансатлантических рейсах.
– Так я и поверила! – насмешливо отозвалась Кэтс. – У него одна рука почти не поднимается, а на виске незаживший шрам и видно место, где были сбриты волосы.
Франц этих подробностей не разглядел.
– Думаешь, такие вещи способствуют репутации клиники? – не унималась Кэтс. – От него и сегодня пахло вином, и это не первый раз с тех пор, как он вернулся.
Она понизила голос, как того требовала значительность суждения, которое ей предстояло высказать.
– Дик перестал был серьезным врачом.
Франц передернул плечами, как бы стряхивая ее настойчивые обвинения, и жестом показал наверх. В спальне он напустился на жену.
– Он не только серьезный врач, он блестящий врач. Самый блестящий из всех невропатологов, защитивших диссертацию в Цюрихе за последнее десятилетие. Мне до него далеко.
– Стыдись, Франц!
– Мне стыдиться нечего, потому что это чистая правда. Во всех сложных случаях я обращаюсь за советом к Дику. Его работы до сих пор считаются образцовыми в своей области – в любой медицинской библиотеке тебе это скажут. Его обычно принимают за англичанина – не верят, что американский ученый может быть способен на такую обстоятельность. – Он зевнул по-домашнему и полез под подушку за пижамой. – Удивляюсь твоим разговорам, Кэтс, – я всегда считал, что ты любишь Дика.
– Стыдись! – повторила Кэтс. – Из вас двоих ты – настоящий ученый, и всю работу тоже делаешь ты. Это как в басне о зайце и черепахе, и, на мой взгляд, заяц уже почти выдохся.
– Шш! Шш!
– Нечего на меня шикать, я говорю то, что есть.
Он с силой рубанул воздух раскрытой ладонью.
– Довольно!
На том спор окончился, но он не прошел для спорщиков даром. Кэтс мысленно признала чрезмерную резкость своих нападок на Дика, к которому привыкла относиться с симпатией и почтительным восхищением, тем более что он так умел понимать и ценить ее. А Франц постепенно проникался убеждением, что Кэтс права и Дик в самом деле не такой уж серьезный врач и ученый. Со временем ему даже стало казаться, что он это всегда знал.
2
Дик предложил Николь отредактированную версию своего римского злоключения; по этой версии он дрался из человеколюбия – выручал перепившегося товарища. Бэби Уоррен, он знал, будет держать язык за зубами: он достаточно ярко расписал ей губительные последствия, которые грозят Николь, если она узнает правду. Но все это были пустяки по сравнению с тем, какие губительные последствия имела вся история для него самого.
Как бы во искупление происшедшего, он с удвоенной энергией накинулся на работу, и Франц, втайне уже решившийся на разрыв, не мог найти, к чему бы придраться для начала. Если дружба, которая была дружбой не только на словах, рвется в один час, то, как правило, она рвется с мясом; оттого-то Франц мало-помалу постарался внушить себе, что ускоренный темп и ритм духовной и чувственной жизни Дика несовместим с его, Франца, внутренним темпом и ритмом – раньше, правда, считалось, что этот контраст идет на пользу их общей работе.
Но только в мае Францу представился случай вбить в трещину первый клин.
Как– то раз Дик в неурочное время вошел к нему в кабинет, измученный и бледный, и, устало сев в кресло у двери, сказал:
– Все. Ее больше нет.
– Умерла?
– Отказало сердце.
Дик сидел сгорбившись, совершенно обессиленный. Три последние ночи он бодрствовал у постели пораженной экземой художницы, к которой он так привязался, – нормально, чтобы вводить ей адреналин, по существу же, чтобы хоть слабым проблеском света смягчить неотвратимо надвигавшуюся тьму.
Изобразив на лице сочувствие, Франц поспешил изречь свой вердикт:
– Убежден, что сыпь была нервно-сифилитического происхождения. Никакие Вассерманы меня не переубедят. Спинномозговая жидкость…
– Не все ли равно? – устало сказал Дик. – Господи, не все ли равно?
Если она так ревниво берегла свою тайну, что захотела унести ее в могилу, пусть на том и останется.
– Вам бы денек отдохнуть.
– Отдохну, не тревожьтесь.
Клин был вбит; подняв голову от телеграммы, которую он стал было составлять для брата умершей, Франц сказал:
– А может быть, вы предпочли бы проехаться в Лозанну?
– Сейчас – нет.
– Я не имею в виду увеселительную поездку. Нужно посмотреть там одного больного. Его отец – он чилиец – все утро держал меня сегодня на телефоне…
– В ней было столько мужества, – сказал Дик. – И так долго она мучилась. – Франц участливо покивал головой, и Дик опомнился. – Я вас перебил, Франц, извините.
– Я просто думал, что вам полезно ненадолго переменить обстановку.
Понимаете, отец не может уговорить сына поехать сюда. Вот он и просит, чтобы кто-нибудь приехал в Лозанну.
– А в чем там дело? Алкоголизм? Гомосексуализм? Поскольку речь идет о поездке…
– Всего понемножку.
– Хорошо, я поеду. У них есть деньги?
– Да, и, по-видимому, немалые. Побудьте там дня два-три, а если найдете, что требуется длительное наблюдение, везите мальчишку сюда. Но во всяком случае торопиться вам некуда и незачем. Постарайтесь сочетать дело с развлечением.
Два часа сна в поезде обновили Дика, и он почувствовал себя достаточно бодрым для предстоящей встречи с сеньором Пардо-и-Сиудад-Реаль.
Он уже заранее представлял себе эту встречу, основываясь на опыте.
Очень часто в таких случаях истерическая нервозность родственников представляет не меньший интерес для психолога, чем состояние больного. Так было и на этот раз. Сеньор Пардо-и-Сиудад-Реаль, красивый седой испанец с благородной осанкой, со всеми внешними признаками богатства и могущества, метался из угла в угол по своему номеру-люкс в «Hotel des Trois Mondes» и, рассказывая Дику о сыне, владел собой не лучше какой-нибудь пьяной бабы.
– Я больше ничего не могу придумать. Мой сын порочен. Он предавался пороку в Харроу, он предавался пороку в Королевском колледже в Кембридже.
Он неисправимо порочен. А теперь, когда еще пошло и пьянство, правды уже не скроешь и скандал следует за скандалом. Я перепробовал все; есть у меня один знакомый доктор, мы вместе выработали план, и я послал его с Франсиско в путешествие по Испании. Каждый вечер он делал Франсиско укол контаридина, и потом они вдвоем отправлялись в какой-нибудь приличный bordello. Сперва это как будто помогало, но через несколько дней все пошло по-старому. В конце концов я не выдержал и на прошлой неделе вот здесь, в этой комнате – точней, вон там, в ванной, – от ткнул пальцем в сторону двери, – я заставил Франсиско раздеться до пояса и отхлестал его плеткой…
В полном изнеможении он рухнул в кресло. Тогда заговорил Дик.
– Это было неразумно – и поездка в Испанию тоже ничего не могла дать… – Он с трудом подавлял желание расхохотаться: хорош, верно, был врач, согласившийся участвовать в этаком любительском эксперименте! – Должен вам сказать, сеньор, в подобных случаях мы ничего не можем обещать заранее.
Что касается алкоголизма, здесь иногда удается достичь положительных результатов, – конечно, при содействии самого пациента. Но, так или иначе, я прежде всего должен познакомиться с вашим сыном и завоевать его доверие – хотя бы для того, чтобы услышать, что он сам о себе скажет.
…Они сидели вдвоем на террасе – Дик и юноша лет двадцати с красивым, подвижным лицом.
– Мне хотелось бы знать, как вы сами относитесь ко всему этому, – сказал Дик. – Замечаете ли, что ваши недостатки прогрессируют? Хотели бы вы от них избавиться?
– Пожалуй, хотел бы, – ответил Франсиско. – Мне очень нехорошо.
– А от чего именно, как вам кажется? От того, что пьете слишком много, или от ваших ненормальных склонностей?
– Я бы, может, не пил, если б не эти склонности. – До сих пор он разговаривал серьезно, но тут его вдруг разобрал смех. – Да нет, знаете, я безнадежный. Мне еще в Кембридже прилепили кличку «Чилийская Красотка». А теперь, после этой поездки в Испанию, меня от одного вида женщины тошнить начинает.
Дик резко перебил его:
– Если вам все это нравится, я не возьмусь вас лечить, и мы только понапрасну теряем время.
– Нет, нет, – давайте поговорим еще. Если б вы знали, как мне противно разговаривать с другими.
Вся мужественность, отпущенная этому юноше природой, выродилась в активную неприязнь к отцу. Но Дик подметил у него в глазах типичное шальное лукавство, с которым гомосексуалисты говорят на близкую им тему.
– Стоит ли играть в прятки с самим собой? – продолжал Дик. – Лучшие ваши годы отнимает ненормальная половая жизнь и ее последствия, и у вас недостанет ни времени, ни сил на что-либо иное, более достойное и полезное. Если вы хотите прямо смотреть миру в лицо, научитесь сдерживать свои чувственные порывы и прежде всего бросьте пить, потому что алкоголь стимулирует их…
Он машинально нанизывал фразу за фразой, так как мысленно уже отказался от пациента. Однако они еще с час провели на террасе за милой беседой – о домашнем укладе Франсиско в Чили, о том, что его занимает и влечет.
Впервые Дик испытывал к человеку этого типа не врачебный, а обыкновенный житейский интерес, и ему было ясно, что причина заключена в обаянии Франсиско, том самом обаянии, которое помогает ему совершать преступления против нравственности. А для Дика человеческое обаяние всегда имело самодовлеющую ценность, в каких бы формах оно ни выражалось – в безрассудном ли мужестве той несчастной, что скончалась сегодня утром в клинике на Цугском озере, или в непринужденной грации, с которой этот пропащий мальчишка говорил о самых банальных и скучных вещах. Дику свойственно было рассекать жизнь на части, достаточно мелкие, чтобы их хранить про запас; он понимал, что целая жизнь может вовсе не равняться сумме ее отрезков, но когда человеку за сорок, кажется невозможным обозреть ее целиком. Его любовь к Николь и к Розмэри, его дружба с Эйбом Нортом и с Томми Барбаном в расколотом мире послевоенной поры – при каждом из столь тесных соприкосновений с чужой личностью эта чужая личность впечатывалась в его собственную; взять все или не брать ничего – таков был жизненный выбор, и теперь ему словно по высшему приговору предстояло до конца своих дней нести в себе «я» тех, кого он когда-то знал и любил, и только с ними и через них обретать полноту существования. То была невеселая участь; ведь так легко быть любимым – и так трудно любить.
Во время разговора с Франсиско перед Диком возник вдруг некий призрак из прошлого. Высокая мужская фигура отделилась от соседних кустов и, как-то странно виляя, нерешительно приблизилась к беседующим. Дик не сразу заметил пришельца, казавшегося деталью пейзажа с подрагивающей на ветру листвой, но в следующий миг он уже поднялся навстречу, тряс робко протянутую ему руку, мучительно стараясь вспомнить ускользнувшее имя:
«Господи, да я растревожил тут целое гнездо!»
– Если не ошибаюсь, доктор Дайвер?
– Если не ошибаюсь, мистер – э-э-э-э – Дамфри?
– Ройял Дамфри. Я имел удовольствие однажды обедать на вашей очаровательной вилле.
– Как же, помню. – Желая умерить восторги мистера Дамфри, Дик пустился в сухую хронологию. – Это было в тысяча девятьсот – двадцать четвертом? – или двадцать пятом?
Он умышленно не садился, но Ройяла Дамфри, столь застенчивого в первую минуту, оказалось не так легко отпугнуть; интимно понизив голос, он заговорил с Франсиско, однако тот, явно стыдясь его, не больше Дика был расположен поддерживать разговор.
– Доктор Дайвер, одно только слово, и я не стану вас задерживать. Мне хотелось сказать вам, что я никогда не забуду тот вечер у вас в саду и любезный прием, который нам был оказан вами и вашей супругой. Это всегда будет одним из лучших, прекраснейших воспоминаний моей жизни. Мне редко приходилось встречать столь утонченное светское общество, какое собралось тогда за вашим столом.
Дик понемногу пятился боком к ближайшей двери.
– Рад слышать, что вы сохранили столь приятное воспоминание. К сожалению, я должен…
– Да, да, я понимаю, – сочувственно подхватил Ройял Дамфри. – Говорят, он при смерти.
– При смерти? Кто?
– Мне, может быть, не следовало, – нас, видите ли, пользует один и тот же врач.
Дик недоуменно уставился на него.
– О ком вы говорите?
– Но о вашем тесте, конечно, – мне, может быть…
– О моем тесте?
– Ах, боже мой, – неужели вы только от меня…
– Вы хотите сказать, что мой тесть здесь, в Лозанне?
– Но я думал, вы знаете, – я думал, вы потому и приехали.
– Как фамилия врача, о котором вы говорили?
Дик записал фамилию, откланялся и поспешил к телефонной будке.
Через минуту он уже знал, что доктор Данже готов немедленно принять доктора Дайвера у себя дома.
Доктор Данже, молодой врач из Женевы, испугался было, что потеряет выгодного пациента, но, будучи успокоен на этот счет, подтвердил, что состояние мистера Уоррена безнадежно.
– Ему всего пятьдесят лет, но у него тяжелая дистрофия печени на почве алкоголизма.
– Как другие органы?
– Желудок уже не принимает ничего, кроме жидкой пищи. Я считаю – ему осталось дня три, от силы неделя.
– А мисс Уоррен, его старшая дочь, осведомлена о его состоянии?
– Согласно его собственной воле, кроме его камердинера, никто ничего не знает. Не далее как сегодня утром я счел себя обязанным обрисовать положение ему самому. Он очень взволновался – хотя с самого начала болезни настроен был, я бы сказал, в духе христианского смирения.
– Хорошо, – сказал Дик после некоторого раздумья. – Пока, во всяком случае, придется мне взять на себя все, что касается родных. Как я полагаю, им был бы желателен консилиум.
– Пожалуйста.
– От их имени я попрошу вас связаться с крупнейшим медицинским авторитетом в округе – доктором Гербрюгге из Женевы.
– Я и сам думал о Гербрюгге.
– Сегодня я весь день здесь и буду ждать от вас известий.
Перед вечером Дик пошел к сеньору Пардо-и-Сиудад-Реаль для окончательного разговора.
– У нас обширные поместья в Чили, – сказал старик. – Я мог бы поручить Франсиско управление ими. Или поставить его во главе любого из десятка парижских предприятий… – Он горестно помотал головой и принялся расхаживать взад и вперед мимо окон, за которыми накрапывал дождик, такой весенний и радостный, что даже лебеди не думали прятаться от него под навес. – Мой единственный сын! Почему вы не хотите взять его в свою клинику?
Испанец вдруг повалился Дику в ноги.
– Спасите моего сына! Я верю в вас – возьмите его к себе, вылечите его!
– То, о чем вы говорили, не причина, чтобы подвергать человека принудительному лечению. Я не стал бы этого делать, даже если бы мог.
Испанец встал.
– Я погорячился – обстоятельства вынудили меня…
В вестибюле у лифта Дик столкнулся с доктором Данже.
– А я как раз собирался звонить вам. Пройдемте на террасу, там нам будет удобнее разговаривать.
– Мистер Уоррен скончался? – спросил Дик.
– Нет, пока все без изменений. Консилиум состоится завтра утром. Но он непременно хочет увидеться с дочерью – с вашей женой. Насколько я понимаю, была какая-то ссора…
– Я все это знаю.
Оба врача задумались, вопросительно поглядывая друг на друга.
– А может быть, вам самому повидаться с ним, прежде чем принимать решение? – предложил доктор Данже. – Его смерть будет легкой – он просто тихо угаснет.
Не без усилия Дик согласился.
– Хорошо, я пойду к нему.
Номер– люкс, в котором тихо угасал Девре Уоррен, был не меньше, чем у сеньора Пардо-и-Сиудад-Реаль, – в этом отеле много было подобных апартаментов, где одряхлевшие толстосумы, беглецы от правосудия, безработные правители аннексированных княжеств коротали свой век с помощью барбитуровых или опийных препаратов под вечный гул неотвязных, как радио, отголосков былых грехов. Сюда, в этот уголок Европы, стекаются люди не столько из-за его красот, сколько потому, что здесь им не задают нескромных вопросов. Пути страдальцев, направляющихся в горные санатории и на туберкулезные курорты, скрещиваются здесь с путями тех, кто перестал быть persona grata во Франции или в Италии.
В номере было полутемно. Монахиня с лицом святой хлопотала у постели больного, исхудалыми пальцами перебиравшего четки на белой простыне. Он все еще был красив, и, когда он заговорил после ухода Данже из комнаты, Дик как будто расслышал в его голосе самодовольный рокоток прежних дней.
– Нам многое открывается под конец жизни, доктор Дайвер. Только теперь я понял то, что давно должен был понять.
Дик выжидательно молчал.
– Я был дурным человеком. Вы знаете, как мало у меня прав на то, чтобы еще раз увидеть Николь, – но тот, кто выше нас с вами, учит нас жалеть и прощать. – Четки выскользнули из его слабых рук и скатились с атласного одеяла. Дик поднял их и подал ему. – Если б я мог увидеться с Николь хоть на десять минут, я счастливым отошел бы в лучший мир.
– Это вопрос, который я не могу решить сам, – сказал Дик. – У Николь хрупкое здоровье. – Он все уже решил, но делал вид, будто сомневается. – Я должен посоветоваться со своим коллегой по клинике.
– Ну что ж, доктор, – как ваш коллега скажет, так пусть и будет. Я слишком хорошо понимаю, чем я вам обязан…
Дик торопливо встал.
– Ответ вы получите через доктора Данже.
Вернувшись в свой номер, он попросил соединить его с клиникой на Цугском озере. Телефон долго молчал, наконец на вызов ответила Кэтс – из дому.
– Мне нужно поговорить с Францем, Кэтс.
– Франц наверху, в горах. Я сейчас собираюсь туда – передать что-нибудь?
– Речь идет о Николь – здесь, в Лозанне, умирает ее отец. Скажите это Францу, пусть знает, что дело срочное, и попросите его позвонить мне с базы.
– Хорошо.
– Скажите, что с трех до пяти и с семи до восьми я буду у себя в номере, а позже меня можно будет найти в ресторане.
За всеми расчетами времени он позабыл предупредить Кэтс, что Николь пока ничего не должна знать. Когда он спохватился, их уже разъединили.
Оставалось надеяться, что Кэтс сама сообразит.
Наверху, в горах, у клиники была база, куда больных вывозили зимой для лыжных прогулок, весной для небольших горных походов. Пока маленький паровозик карабкался по пустынному склону, осыпанному цветами, продуваемому неожиданными ветрами, Кэтс и не думала о том, рассказывать или не рассказывать Николь про звонок Дика. Сойдя с поезда, она сразу увидела Николь, старавшуюся внести порядок в возню, затеянную Ланье и Топси. Кэтс подошла и, ласково положив руку ей на плечо, сказала:
– У вас все так хорошо получается с детьми, надо бы вам летом поучить их плавать.
Забывшись в пылу игры, Николь машинально, почти грубо дернула плечом.
Рука Кэтс неловко упала, и она тут же расплатилась за обиду словами.
– Вы что, вообразили, будто я хочу вас обнять? – сказала она со злостью в голосе. – Просто мне жаль Дика, я говорила с ним по телефону и…
– С Диком что-то случилось?
Кэтс поняла свой промах, но было уже поздно; на настойчивые расспросы Николь: «…а почему же вы сказали, что вам его жаль?» – она только и могла что упрямо твердить:
– Ничего с ним не случилось. Мне нужен Франц.
– Нет, случилось, я знаю.
Ужасу, исказившему лицо Николь, вторил испуг на лицах маленьких Дайверов, которые все слышали. Кэтс не выдержала и сдалась.
– Ваш отец заболел в Лозанне. Дик хочет посоветоваться с Францем.
– Опасно заболел?
Тут как раз подоспел Франц – мягкий и участливый, как у постели больного. Обрадованная Кэтс поспешила переложить на него всю остальную тяжесть, – но сделанного уже нельзя было вернуть.
– Я еду в Лозанну, – объявила Николь.
– Не нужно торопиться, – сказал Франц. – Мне кажется, это было бы неразумно. Дайте мне раньше связаться с Диком по телефону.
– Но я тогда пропущу местный поезд, – заспорила Николь, – и не успею на трехчасовой цюрихский. Если мой отец при смерти, я могу… – Она оборвала фразу, не решаясь высказать вслух то, что думала. – Я должна ехать. И мне надо бежать, иначе я опоздаю. – Она в самом деле уже бежала туда, где маленький паровозик пыхтя увенчивал клубами пара голый склон. На бегу она оглянулась и крикнула Францу:
– Будете говорить с Диком, скажите – я еду!
…Дик сидел у себя и читал «Нью-Йорк геральд», как вдруг в комнату ворвалась ласточкоподобная монахиня – и в то же мгновение зазвонил телефон.
– Умер? – с надеждой спросил монахиню Дик.
– Monsieur, il est parti – он исчез!
– Что-о?
– Il est parti, – и камердинер его исчез, и все вещи.
Это было невероятно. Чтобы человек в таком состоянии встал, собрался и уехал!
Дик взял телефонную трубку и услышал голос Франца.
– Но зачем же было говорить Николь? – возмутился он.
– Это Кэтс сказала ей по неосторожности.
– Моя вина, конечно. Ничего нельзя рассказывать женщинам раньше времени. Ну ладно, я ее встречу на вокзале… Слушайте, Франц, произошла фантастическая вещь – старик встал и уехал.
– Орехов? Не понимаю, что вы сказали.
– У-е-хал. Я говорю, старик Уоррен уехал.
– Что же тут особенного?
– Да ведь он чуть ли не умирал от коллапса, – и вдруг собрался и уехал… наверно, в Чикаго… не знаю, сиделка прибежала сюда… не знаю, Франц, – я сам только что услышал об этом… позвоните мне позже.
Почти два часа Дик потратил на то, чтобы задним числом проследить за действиями Уоррена. Воспользовавшись паузой при смене дневной и ночной сиделок, больной спустился в бар, где наспех проглотил четыре порции виски, расплатился за номер бумажкой в тысячу долларов, сдачу с которой велел переслать по почте, и отбыл – по всей вероятности, в Америку.
Попытка Дика вместе с Данже настигнуть его на вокзале привела только к тому, что Дик разминулся с Николь. Он встретил ее уже в вестибюле отеля – она казалась утомленной, и при виде ее поджатых губ у него тревожно екнуло сердце.
– Как отец? – спросила она.
– Гораздо лучше. В нем, видно, таился еще немалый запас сил. – Дик помедлил, не решаясь сразу ее огорошить. – Представь себе: он встал с постели и уехал.
Ему хотелось пить – в беготне он пропустил время обеда. Он повел изумленную Николь в бар, и когда, заказав коктейль и пиво, они расположились в кожаных креслах, он продолжал:
– Очевидно, лечивший его врач ошибся в прогнозе – а может быть, и в диагнозе. Не знаю, у меня даже не было времени подумать.
– Так он уехал?
– Да – успел к вечернему поезду на Париж.
Они помолчали. Глубоким, трагическим безразличием веяло от Николь.
– Сила инстинкта, – сказал наконец Дик. – Он действительно был почти при смерти, но ему напряжением воли удалось включиться в свой прежний ритм – медицине известны такие случаи, – это как старые часы: встряхнешь их, и они по привычке снова начинают идти. Вот и твой отец…
– Не надо, – сказала она.
Но Дик продолжал свое:
– Его основным горючим всегда был страх. Он испугался, и это придало ему силы. Он, наверно, проживет до девяноста лет.
– Ради бога, не надо, – сказала она. – Ради бога, – я не могу больше слушать.
– Как хочешь. Кстати, дрянной мальчишка, из-за которого я сюда приехал, безнадежен. Завтра утром мы можем ехать домой.
– Не понимаю, зачем – зачем тебе все это нужно, – вырвалось у нее.
– Не понимаешь? Я тоже иногда не понимаю.
Она ладонью накрыла его руку.
– Прости, Дик, я не должна была так говорить.
Кто– то притащил в бар патефон, и они посидели и помолчали под звуки «Свадьбы раскрашенной куклы».
3
Спустя несколько дней Дик утром зашел за письмами в канцелярию, и его внимание привлекла необычная суета перед входом. Больной Кон Моррис собрался уезжать из клиники. Его родители, австралийцы, сердито укладывали чемоданы в большой черный лимузин, а рядом стоял доктор Ладислау и беспомощно разводил руками в ответ на возбужденную жестикуляцию Морриса-старшего. Сам молодой человек с насмешливым видом наблюдал за погрузкой со стороны.
– Что вдруг за поспешность, мистер Моррис?
Мистер Моррис вздрогнул и оглянулся. При виде Дика его багровое лицо и крупные клетки его костюма словно погасли, а потом снова зажглись, как от поворота выключателя. Он пошел на Дика, будто собираясь его ударить.
– Давно пора нам отсюда уехать, и не только нам, – начал он и остановился, чтобы перевести дух. – Давно пора, доктор Дайвер. Давно пора.
– Может быть, мы поговорим у меня в кабинете? – сказал Дик.
– Нет уж! Поговорить поговорим, да только знайте, что ни с вами, ни с заведением вашим я больше не желаю иметь дела. – Он потряс пальцем перед самым носом Дика. – Я вот этому доктору так и сказал. Жаль, только зря потратили деньги и время.
Доктор Ладислау изобразил своей фигурой некое расплывчатое подобие протеста. Дик всегда недолюбливал Ладислау. Сумев увлечь разгневанного австралийца на дорожку, ведущую к главному корпусу, он снова предложил ему продолжить разговор в кабинете, но получил отказ.
– Вас-то мне и нужно, доктор Дайвер, именно вас, а не кого другого. Я обратился к доктору Ладислау, потому что вас не могли найти, а доктор Грегоровиус вернется только к вечеру, а до вечера я оставаться не намерен.
Нет, сэр! Ни минуты я здесь не останусь, после того как мой сын мне все рассказал.
Он с угрозой подступил к Дику, и тот высвободил руки, готовый, если понадобится, отшвырнуть его силой.
– Я поместил к вам сына, чтобы вы его вылечили от алкоголизма, а он от вас от самого учуял винный дух. – Он шумно и, видимо, безрезультатно потянул носом воздух. – И даже не один, а два раза Кон это учуял. Мы в жизни не брали в рот спиртного – ни я, ни жена. И мы вам доверили сына, чтобы вы его вылечили, а он дважды за месяц учуял от вас винный дух.
Хорошо лечение, нечего сказать!
Дик медлил, не зная, на что решиться; мистер Моррис вполне способен был устроить скандал у самых ворот клиники.
– В конце концов, мистер Моррис, нельзя же требовать, чтобы люди отказывались от своих насущных привычек только потому, что ваш сын…
– Но вы же врач, черт побери! Когда глушит пиво рабочий, пес с ним, его дело, но вы-то должны лечить других…
– Это пожалуй, уже слишком. Ваш сын поступил к нам как больной клептоманией.
– А отчего, я вас спрашиваю? – Он уже кричал в голос. – Оттого что пил горькую. А горькая, она горькая и есть, – понятно вам? – Моего родного дядю вздернули из-за нее, проклятой. И вот я помещаю сына в специальную лечебницу, а в лечебнице от докторов разит спиртным!
– Я вынужден просить вас удалиться.
– Меня просить! Да я уже все равно что уехал!
– Будь вы несколько более воздержанны, мы могли бы ознакомить вас с теми результатами, которых пока что удалось достигнуть. Разумеется, при возникших обстоятельствах дальнейшее пребывание вашего сына в клинике исключается.
– Вы еще смеете мне говорить о воздержанности!
Дик окликнул доктора Ладислау и, когда тот подошел, сказал ему:
– Возьмите на себя труд от нашего имени пожелать пациенту и его родственникам счастливого пути.
Слегка поклонившись в сторону Морриса, он вошел в кабинет и на миг притаился у затворенной двери. Он ждал, когда они уедут – хамы-родители и их хилый, дегенеративный отпрыск; нетрудно было представить себе, как эта семейка будет колесить по Европе, запугивая порядочных людей своим тупым невежеством и тугим кошельком. Лишь когда шум мотора затих в отдалении, задумался он о том, насколько сам повинен в разыгравшейся сцене. Он пил красное вино за обедом и ужином, заканчивал день глотком горячего рома, иногда еще пропускал стаканчик джина между делом – джин почти не оставляет запаха. В общем, это получалось с полпинты спиртного в день – не так уж мало для его организма.
Отказавшись от всяких попыток оправдаться, Дик сел за стол и составил себе нечто вроде врачебного предписания, по которому количество потребляемого им в день алкоголя сокращалось вдвое. Не полагается, чтобы от врачей, шоферов и протестантских священников пахло спиртным, как может пахнуть от художников, маклеров и кавалерийских офицеров; Дик был неосторожен, и эту вину он за собой признал. Но инцидент еще рано было считать исчерпанным – что выяснилось получасом позже, когда приехал Франц, взбодренный двумя неделями в Альпах и настолько соскучившийся по работе, что успел погрузиться в нее прежде, чем дошел до своего кабинета. Дик ждал его на пороге.
– Ну как там Эверест?
– А вы не шутите – мы показали такую прыть, что не испугались бы и Эвереста. Уже подумывали об этом. А тут какие новости? Как моя Кэтс, как ваша Николь?
– Дома все благополучно, и у вас и у меня. Но вот в клинике сегодня утром произошла безобразнейшая история.
– Как, что такое?
Но Франц уже взялся за телефон, чтобы позвонить Кэтс. Дик походил по комнате, пока длилась семейная беседа, потом сказал:
– Молодого Морриса забрали родители – был целый скандал.
У Франца сразу вытянулось лицо.
– Мне уже известно, что он уехал. Я встретил Ладислау.
– И что Ладислау сказал вам?
– Вот только это – что Моррис уехал. И что вы мне все расскажете. Так в чем же дело?
– Обычные в таких случаях глупости.
– Мальчишка, я помню, препротивный.
– Хуже некуда, – подтвердил Дик. – Но как бы там ни было, до того, как я подошел, отец успел нагнать на Ладислау страху, как колонизатор на туземца. Кстати о Ладислау, Франц. Стоит ли нам за него держаться? Мне кажется, не стоит; какой-то он недотепа, ни с чем не может справиться сам.
Дик медлил на краю истины, выгадывая пространство для маневра. Франц, как был, в пыльнике и дорожных перчатках, присел на угол письменного стола. Дик решился.
– Помимо всего прочего, этот Моррис изобразил отцу вашего почтенного собрата горьким пьяницей. Папаша – фанатический поборник трезвости, а сынок будто бы обнаружил на мне следы vin du pays[85].
Франц сел и, выпятив нижнюю губу, уставился на нее.
– Вы мне потом расскажете подробно, – сказал он наконец.
– Зачем же откладывать? – возразил Дик. – Вы сами знаете, я никогда спиртным не злоупотребляю. – Они сверкнули друг на друга взглядами, глаза в глаза. – При попустительстве Ладистау этот тип до того расходился, что мне пришлось занять оборонительную позицию. Легко ли это было, можете себе представить – ведь поблизости могли оказаться больные.
Франц снял перчатки, сбросил пыльник. Потом подошел к двери и сказал секретарше: «Меня ни для кого нет». Потом вернулся к столу и стал разбирать наваленные на нем бумаги, делая это машинально, как все, кому лишь нужна маска занятого человека, чтобы легче было сказать трудные слова.
– Дик, я знаю вас как воздержанного, уравновешенного человека, пусть даже мы по-разному относимся к употреблению спиртных напитков. Но пришла пора сказать – по совести. Дик, я уже несколько раз замечал, что вы разрешаете себе выпить не в самое подходящее для этого время. Так что нет дыму без огня. Может быть, вам стоит взять срочный отпуск?
– Или лучше бессрочный, – усмехнулся Дик. – Временная отлучка ничего не изменит.
Оба были раздражены, Франц – из-за того, что ему испортили радость возвращения.
– Вам иногда недостает здравого смысла, Дик.
– Никогда не понимал, что подразумевается под здравым смыслом в сложных случаях, – разве что утверждение, будто врач общего профиля может сделать операцию лучше, чем хирург-специалист.
Дику вдруг нестерпимо опротивело все происходящее. Объяснять, заглаживать что-то – они оба уже вышли из этого возраста; лучше пусть в ушах звенит надтреснутый отзвук старой истины.
– Нам дальше не по пути, – неожиданно произнес он.
– Честно говоря, мне и самому так кажется, – признался Франц. – Вы потеряли вкус к делу, Дик.
– Очевидно. И потому хочу из дела выйти. Можно будет разработать такие условия, чтобы вам возвращать капитал Николь не сразу, а по частям.
– Об этом я тоже думал, – я уже давно предвижу этот разговор. У меня есть другой компаньон на примете, так что к концу года я, вероятно, смогу вернуть вам все деньги.
Дик сам не ожидал, что придет к решению так быстро, и не думал, что Франц с такой готовностью согласится на разрыв. И все же он почувствовал облегчение. Давно уже он с тоской глядел на то, как этика его профессии постепенно рассыпается в прах.
4
|
The script ran 0.011 seconds.