Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

И. В. Гёте - Годы учения Вильгельма Мейстера [1795-1796]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Классика, Роман, Философия

Аннотация. В седьмой том входит роман Гете «Годы учения Вильгельма Мейстера» (1796).

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

Мы вздохнули свободно и зажили как в раю; на мой взгляд, отец ничего не потерял, если даже и откупился от ее присутствия внушительной суммой. Лишняя челядь была уволена, п счастье явно благоприятствовало распорядку нашей жизни; не* сколько лет прошло для нас как нельзя лучше; мы преуспевали во всех своих начинаниях. Но, к несчастию, это блаженное бытие длилось недолго; внезапно отца поразил апоплексический удар, у него отнялась правая сторона и речь стала невнятной. Приходилось угадывать, чего он желает, ибо выговаривал он не те слова, какие держал в уме. Поэтому для меня бывали очень тягостны те минуты, когда он настоятельно хотел остаться со мной наедине; нетерпеливыми жестами требовал он, чтобы все удалились, а когда мы оказывались одни, ему не удавалось выговорить нужное слово. Его раздражение доходило до крайней степени, а мне было мучительно его состояние. Я понимала, что ему нужно поведать мне нечто очень важное именно для меня. Как жаждала я узнать, что же это такое! Обычно я все угадывала по его глазам, но теперь было тщетно пытаться. Даже глаза его ничего уже не говорили. Одно было мне ясно: он ничего не желает, ничего не требует, он стремится лишь открыть мне нечто, чего я, увы, так и не узнала. Удар повторился, он стал немощен и недвижим и умер очень скоро. Сама не знаю, как засела у меня в голове мысль, что он где-то схоронил клад и предпочитает, чтобы после его смерти клад этот достался мне, а не матери. Я начала поиски еще при его жизни, но ничего не нашла; после его смерти все было опечатано. Я написала матери и предложила, что останусь управлять имением; она это отвергла, и мне пришлось съехать из дому. Тут было обнаружено завещание, по которому она получала во владение и пользование все имущество, я же, по крайней мере при ее жизни, оставалась в полной зависимости от нее. Лишь теперь, казалось мне, я по-настоящему поняла намеки отца и пожалела его за слабость, вынудившую его и после смерти поступить со мной так несправедливо. Некоторые мои друзья утверждали, что это не лучше, чем вовсе лишить меня наследства, и требовали, чтобы я оспорила завещание. Но я слишком чтила память отца и пе могла на это решиться. Я издавна была в добрых отношениях с владелицей крупного поместья, расположенного по соседству. Она охотно приютила меня в своем доме, и я вскоре без дальних слов взяла в руки ее хозяйство. Она вела строго размеренную жизнь и любила порядок во всем, а я исправно помогала ей сражаться с управителем и прислугой. Во мне нет ни скаредности, ни недоброжелательства, но мы, женщины, куда строже любого мужчины смотрим, чтобы ничего не пропадало зря. Малейшая нечестность нам претит; мы хотим, чтобы каждый получал лишь то, на что имеет право. Я опять была в своей стихии и лишь про себя горевала о смерти отца. Моя покровительница была мною довольна, н только одно маленькое обстоятельство нарушало мой покой. Возвратилась Лидия; у моей матери достало жестокости избавиться от бедной девушки после того, как она была уже в корне развращена, от матери моей она научилась считать своим назначением пыл страстей и привыкла ни в чем не стеснять себя. Когда она вдруг объявилась снова, моя благодетельница дала приют и ей. В ту пору родные и будущие наследники хозяйки дома часто наезжали к нам позабавиться охотой. С ними иногда являлся и Лотарио; я почти сразу же заметила, как выделяется он среди остальных, но для себя не делала из этого никаких выводов. Он был равно вежлив со всеми, а вскоре его внимание как будто привлекла Лидия. Я же из-за множества дел редко присоединялась к обществу гостей; в его присутствии я говорила меньше обычно* го, хотя не стану скрывать, что оживленная беседа всегда была для меня главной усладой жизни. С отцом я любила обсудить все, что бы ни случилось. О чем не поговоришь, того толком и не продумаешь. Никому на свете не внимала я так охотно, как Лотарио, когда он рассказывал о своих странствиях и походах. Мир был ему так ясен, понятен, так открыт, пак мне те места, где я хозяйничала. Я внимала не фантастическим похождениям авантюриста, не малоправдоподобным россказням узколобого путешественника, наровящего заслонить своей особой те края, которые пообещался описать; пет, он не рассказывал, он вел нас на место действия; редко случалось мне испытывать столь полноценное удовольствие. Но самое большое наслаждение доставило мне то, что однажды вечером* он говорил о женщинах. Беседа завязалась сама собой после посещения нескольких дам, обитавших по соседству и затеявших избитый разговор о женском образовании. К нашему полу относятся несправедливо, мужчины хотят завладеть высшими ступенями культуры, а нас не подпускать к науке; они требуют, чтобы мы служили им куклами для забавы и домоправительницами. Лотарио больше отмалчивался, но когда общество стало малочисленней, он открыто выразил свое мнение по этому поводу. – Удивительное дело! – вскричал он. – Как можно осыпать упреками мужчину, когда он желает предоставить женщине самое высокое место, какое только она способна занимать, – а что может быть выше, чем править домом? Если мужчина ведет изнурительную борьбу с внешними условиями, если на нем лежит обязанность добывать и сберегать состояние, если он даже участвует в управлении государством – все равно он находится в постоянной зависимости от обстоятельств и, можно сказать, ни над чем не властен, хотя и мнит себя властителем, всегда вынужден поступать политично, когда предпочел бы поступать разумно, скрытничает, когда ему хочется быть откровенным, лукавит, когда ему хочется быть правдивым; если он во имя цели, которой никогда пе достигнет, ежеминутно жертвует прекраснейшей целью – внутренней гармонией, зато разумная хозяйка по-настоящему властвует в своем дому, давая целой семье возможность всяческой деятельности и всяческое благополучие. В чем высшее счастье человека, как не в осуществлении того, что мы считаем правым и благим, как не в том, чтобы полновластно распоряжаться средствами, ведущими к нашей цели? А где могут и должны быть наши ближайшие цели, как не в своем дому? Где мы ожидаем, где требуем удовлетворения постоянно вновь возникающих, насущных потребностей, как не там, где мы встаем и ложимся, где кухня и кладовая со всякого рода припасами готовы к услугам нашим и наших близких? Сколько регулярных трудов надо приложить, дабы в неуклонной живой последовательности поддерживать этот постоянно возобновляемый порядок. Не многим мужчинам дано неуклонно, подобно небесному светилу, возвращаться на круги своя, быть на посту и днем и ночью, обеспечивать совокупность домашних трудов, сеять и пожинать, хранить и расходовать и проходить весь цикл с неизменным спокойствием, с любо-: вью и пользой. Утверждаясь в домашнем господстве, женщина тем самым делает по-настоящему господином мужчину, которого любит; в силу своей внимательности она приобретает множество знаний, нужных для ее деятельности. Таким образом, она ни от кого не зависит и мужу своему доставляет независимость подлинную, домашнюю, внутреннюю; он видит, что владение его упрочено, приобретения тратятся с пользой, и это дает ему возможность обратить свой ум на предметы более высокие и, если выпадет такое счастье, – стать для государства тем, чем жене его так пристало быть для дома. После этого Лотарио начал описывать, какую желал бы иметь жену. Я покраснела, ибо он описывал точь-в-точь меня. Мысленно я упивалась своим торжеством, тем более что по всему видимому он подразумевал не меня лично, да, собственно, и не знал меня. Никогда в жизни не испытала я ничего приятнее сознания, что мужчина столь мною уважаемый воздает хвалу не моей особе, а внутренней моей сущности. Какая это была для меня награда, какое ободрение! Когда все уехали, почтенная моя приятельница с улыбкой сказала мне: – К сожалению, мужчины часто говорят и думают то, чего не осуществляют, а иначе моей милой Терезе прямо в руки шла бы превосходная партия. Я обратила ее слова в шутку и добавила, что разумом мужчины не прочь приобрести себе хозяйку, но сердцем и воображением тянутся к другим качествам, а мы – хозяйки – вряд ли можем взять верх над миловидными и завлекательными девицами. Я с умыслом сказала это так, чтобы слышала Лидия, ибо она не скрывала, что Лотарио произвел на нее сильное впечатление; да и он с каждым новым визитом как будто обращал на нее все больше внимания. Она была бедна, незнатного рода и о замужестве с ним не могла и мечтать, но она не знала выше блаженства, чем увлекать и увлекаться самой, я же никогда еще не любила, не любила и теперь; однако, хоть мне и было бесконечно приятно, что столь уважаемый человек дает такую лестную оценку моему характеру, не стану скрывать, что я не вполне была удовлетво-» рена этим. Мне хотелось теперь, чтобы он получше узнал меня, проявил участие ко мне лично. Это желание явилось у меня безо всякой мысли о том, к чему оно может повести. Главной заслугой перед моей благодетельницей было мое старание привести в порядок принадлежащие к поместьям великолепные лесные угодья. В этих богатейших владениях, стоимость которых с течением времени и по ходу обстоятельств все возрастает, к сожалению, дело велось по старинке, нигде ни намека на план и порядок, всюду одно лишь воровство и хищение. Многие холмы стояли голые, и только на самых старых участках деревья росли равномерно. Я все обошла с опытным лесничим, распорядилась измерить участки, а потом уж рубить, сеять, сажать; и в короткий срок работа пошла полным ходом. Чтобы удобнее было ездить верхом и не быть стесненной в ходьбе, я заказала себе мужской костюм, успевала повсюду и на всех нагоняла страх. Я прослышала, что молодые люди в компании с Лотарио вновь задумали поохотиться. Впервые в жизни мне пришло на ум покрасоваться, вернее, – зачем возводить на себя напраслину? – предстать в истинном свете перед столь достойным человеком. Я надела мужское платье, через плечо повесила ружье и вместе с нашим егерем отправилась к границе поместья встречать гостей. Они явились. Лотарио узнал меня не сразу; один из племянников моей благодетельницы отрекомендовал меня как умелого лесничего, пошутил над моей молодостью и, продолжая игру, расточал мне похвалы до тех пор, пока Лотарио не признал меня. Племянник, словно по уговору, вошел в мои намерения. Он с признательностью обстоятельно рассказал, сколько пользы я принесла владениям его тетушки, а следственно, и ему. Лотарио слушал внимательно, сам заговорил со мной, расспрашивал, как обстоят дела в имении и каковы местные условия, а я рада была развернуть перед ним свои познания; Экзамен я выдержала отлично, представила на его суд проекты кое-каких усовершенствований; он одобрил их, привел сходные примеры и подкрепил мои доводы, связав их воедино. Удовлетворение мое росло с каждой минутой. Но, на свое счастье, я хотела лишь, чтобы меня узнали, я не хотела, чтобы меня полюбили, ибо, когда мы пришли домой, мне больше, чем прежде, бросилось в глаза, что под вниманием, которое он оказывал Лидии, скрывается непритворное увлечение. Я достигла своей цели, но покоя не обрела; с того дня он показывал мне искреннее уважение и лестное доверие, неизменно заговаривал со мной в обществе, спрашивал моего мнения, особливо же в хозяйственных вопросах, доверял мне так, будто я знаю решительно все. Его интерес ко мне был для меня огромным поощрением; даже когда речь заходила о политической экономии и о финансах страны, он вовлекал меня в разговор, а я в его отсутствие старалась приобрести побольше сведений о нашей провинции и обо всей стране. Это не стоило мне труда, ибо повторяло в крупных масштабах то, что было мне хорошо известно в малых. С того времени он стал чаще наведываться к нам. Могу смело сказать, что говорили мы с ним обо всем, но, так или иначе, наши разговоры в конце концов, хотя бы косвенно, касались экономических вопросов. Не раз говорили мы о том, как неимоверно много может совершить человек разумным употреблением своих сил, своего времени, своих денег, даже при помощи незначительных с виду средств. Я не противилась склонности, которая влекла меня к нему, и, увы, слишком скоро почувствовала, сколь сильна и глубока, чиста и непритворна моя любовь, а самой меж тем казалось все бесспорнее, что частые его посещения относятся не ко мне, а к Лидии. Она, по крайней мере, в этом не сомневалась, она взяла меня в поверенные своих тайн, чем я до некоторой степени была утешена. Те доказательства, которые она толковала в свою пользу, были, на мой взгляд, отнюдь не убедительны; ничто не говорило о его намерениях вступить в прочную и длительную связь, но тем яснее была мне решимость пылкой девицы во что бы то ни стало принадлежать ему. Так обстояли дела, когда хозяйка дома поразила меня неожиданным заявлением: – Лотарио просит вашей руки и желает, чтобы вы навсегда стали спутницей его жизни. – Она пустилась восхвалять мои качества и закончила тем, что мне всего приятнее было слышать: Лотарио убежден, что нашел во мне ту женщину, о которой так долго мечтал. Итак, я достигла наивысшего счастья: меня домогался тот, кого я так ценила, подле кого и с кем чаяла полностью, свободно, плодотворно применить врожденную мою склонность и приобретенное опытом искусство; ценность всего моего бытия возросла до бесконечности. Я дала согласие, он явился сам, говорил со мной наедине, взял мою руку, заглянул мне в глаза, обнял меня и запечатлел на моих губах поцелуй. Первый и последний поцелуй. Он объяснил мне свое положение, во что обошелся ему американский поход, какими долгами он обременил свои имения, из-за чего едва не рассорился со своим двоюродным дедом, и как этот достойный старец думает на свой лад помочь ему, женив его на богатой, когда благомыслящему человеку куда нужнее домовитая; при посредстве сестры он надеется переубедить старика. Оп изложил мне, как обстоит дело с его состоянием, каковы его планы, его виды на будущее, и попросил моего содействия. Но до согласия деда намерения наши следовало держать в тайне. Не успел он удалиться, как Лидия стала меня допрашивать, не о ней ли он говорил. Я ответила отрицательно и нагнала на нее скуку рассказами о хозяйственных делах. Она беспокоилась, дулась, а его поведение, когда он явился вновь, не улучшило состояния ее духа. Однако солнце клонится к закату. Ваше счастье, мой друг! Иначе вам пришлось бы со всеми мельчайшими подробностями выслушать ту историю, которую я всегда рада воскресить в своей памяти. Теперь я постараюсь быть покороче! Мы приблизились к тому периоду, на котором не стоит долго задерживаться. Лотарио познакомил меня со своей милейшей сестрой, и ей удалось подобающим образом отрекомендовать меня деду; я понравилась старику, он внял нашим пожеланиям, и я воротилась к своей покровительнице с благоприятным известием. Наша помолвка уже не составляла в доме секрета. Слух дошел и до Лидии, она сочла его невероятным. Когда же сомнений уже быть не могло, она вдруг исчезла, и никто не знал, куда она девалась. Приближался день нашей свадьбы; я давно уже просила Лотарио подарить мне свой портрет, и тут, когда он совсем собрался домой, я напомнила ему данное обещание. – Вы забыли дать мне оправу, в которую хотите поместить его. А дело обстояло так: у меня хранился очень мне дорогой подарок близкой моей приятельницы, чей вензель, сплетенный из ее волос, снаружи был покрыт стеклом, а внутри находилась пластинка слоновой кости, на которой предполагалось нарисовать ее портрет, но тут смерть, к несчастью, отняла ее у меня. Любовь Лотарио дала мне счастье в ту пору, когда еще не утихла боль утраты, и я хотела портретом возлюбленного заполнить пробел в подарке подруги. Я бегу к себе в комнату, достаю шкатулку с драгоценностями и открываю ее в его присутствии; едва заглянув туда, он видит медальон с женским портретом, берет его, внимательно разглядывает и торопливо спрашивает: – Кого изображает этот портрет? – Мою мать, – ответила я. – А я готов был поклясться, что это портрет некоей госпожи де Сент-Альбаи, с которой я несколько лет тому назад встретился в Швейцарии! – воскликнул он. – Это одно и то же лицо, – с улыбкой промолвила я, – Значит, вы, сами того не подозревая, свели знакомство со своей тещей. Моя мать путешествует и по сей день пребывает во Франции под романтической фамилией Сент – Альбан. – Увы мне! Я несчастнейший из смертных! – вскричал он, швырнул портрет в шкатулку и, прикрыв глаза ладонью, поспешил вон из комнаты. Он вскочил на коня, я выбежала на балкон и окликнула его; он оглянулся, махнул рукой, поскакал прочь – и я больше не видела его. Солнце зашло. Тереза, не отрываясь, смотрела на багрянец заката, в ее прекрасных глазах стояли слезы. Молча коснулась она руки нового своего друга; он участливо поцеловал ее руку, она осушила слезы и поднялась. – Пойдемте домой! – произнесла она. – Пора позаботиться о наших! Разговор на обратном пути шел вяло; приближаясь к садовой калитке, они увидели Лидию, сидящую на скамье; она встала, избегая встретиться с ними, и направилась в дом; в руках она держала листок бумаги, при ней были две маленькие девочки. – Я вижу, она все еще носится с последним своим утешением – письмом от Лотарио, – заметила Тереза. – Возлюбленный обещает ей, что, выздоровев, он тотчас опять возьмет ее к себе, и просит пока спокойно пожить у меня. Она цепляется за эти слова, утешается ими, но его друзья отнюдь не в чести у нее. Тем временем подошли девочки, поклонились Терезе и доложили ей обо всем, что происходило в доме, пока она отсутствовала. – Вы видите здесь еще одну сторону моих обязанностей, – пояснила Тереза. – Я заключила союз с милейшей сестрой Лотарио – мы совместно воспитываем нескольких детей – я готовлю расторопных и услужливых домоправительниц, а она занимается теми, которые проявляют более спокойные и утонченные наклонности; впрочем, нам, женщинам, так или иначе положено заботиться о благополучии мужчин и порядке в доме. Когда вы познакомитесь с моей благородной подругой, вам захочется начать новую жизнь: своей красотой и добротой она заслуживает всеобщего поклонения. Вильгельм не решился сказать, что, к сожалению, уже знает прекрасную графиню и мимолетная близость с нею останется ему вечным укором; он обрадовался, что Тереза не стала продолжать этот разговор, да и дела принудили ее воротиться в дом. Он оказался один, и ему стало очень грустно от сознания, что молодой красавице графине приходится возмещать благотворительностью недостаток личного счастья; он чувствовал, что для нее это лишь потребность отвлечься и заменить радостное наслаждение жизнью надеждой на чужое благополучие. Он почитал Терезу счастливицей оттого, что при такой грустной и неожиданной перемене ей нет надобности меняться самой. – Сколь счастлив тот, кому не нужно отрекаться от всей своей прошлой жизни, дабы примириться с судьбой! – воскликнул он. В комнату вошла Тереза и попросила прощения, что вынуждена побеспокоить его. – Здесь, в стенном шкафу, хранится вся моя библиотека, вернее, те книги, которые я не выбрасываю, а не те, которые берегу, – пояснила она. – Лидия просит какую-нибудь книжку духовного содержания, должно быть, здесь найдутся и такие. Люди, круглый год занятые мирскими делами, воображают, что в тяжелую минуту надо заняться делами духовными; доброта и нравственность для них нечто вроде лекарства, которое принимаешь с отвращением, когда дурно себя почувствуешь. Священнослужитель и духовный наставник для них только лекарь, которого они не знают, как поскорее выдворить из дому; я же, должна признаться, вижу в нравственном начале своего рода диету, которая целебна лишь в том случае, если взять ее за житейское правило и не упускать из виду круглый год. Они порылись в книгах и нашли несколько так называемых назидательных сочинений. – Искать поддержки в такого рода книгах Лидию научила моя мать, – сказала Тереза, – та жила романами и театральными драмами, покуда был верен любовник; едва он исчезал, как в силу вступали вновь вот эти книжки. Мне же вообще непостижимо, – продолжала она, – как можно было поверить, что бог говорит с нами через книги и легенды. Тот, кому мир не открывает прямо, какова их взаимная связь, кому сердце не подсказывает, каков его долг перед собой и людьми, тот вряд ли узнает это из книг, которые, собственно говоря, способны лишь давать имена нашим заблуждениям. Она оставила Вильгельма одного, и он скоротал вечер за просмотром маленькой библиотеки, в самом деле очень пестрой по составу. Те немногие дни, что Вильгельм провел у Терезы, она оставалась верна себе, в несколько приемов очень подробно рассказав дальнейший ход событий. Она сохранила в памяти каждый день и час, имя и место, мы же вкратце изложим здесь нашим читателям то, что им нужно знать. Причину поспешного бегства Лотарио, к несчастью, оказалось нетрудно объяснить: он встретился с матерью Терезы во время ее странствий, чары ее привлекли его, она не выказала ему суровости, а теперь эта злополучная мимолетная интрижка не позволила ему связать свою судьбу с женщиной, казалось бы, созданной для него самой природой. Тереза оставалась в беспорочном кругу своих занятий и обязанностей. Выяснилось, что Лидия втайне проживает по соседству. Она была счастлива, когда свадьба расстроилась, хоть и по неизвестным ей причинам, пыталась сблизиться с Лотарио, л он пошел навстречу ее желаниям, казалось, скорее в порыве отчаяния, нежели страсти, необдуманно, неожиданно для самого себя, скорее со скуки, нежели в согласии со своими намерениями. Тереза отнеслась к этому спокойно, oria более не претендовала на него, и, даже будь он ее супругом, у нее, пожалуй, хватило бы мужества помириться с такой связью, лишь бы Этим не нарушался порядок, заведенный ею в доме. По крайней мере, она говорила не раз, что женщина, ежели она властной рукой правит домом, может сквозь пальцы смотреть на легкие мужнины амуры и ни минуты не сомневаться, что он вернется к ней. Мать Терезы успела привести свое состояние в полное расстройство, и расплачиваться за это пришлось дочери, ибо от матери ей мало что досталось; старая дама, покровительница Терезы, умерла, завещав ей скромное именьице и приличный капитал. Тереза сразу же приноровилась к узкому кругу своих забот, Лотарио предложил ей лучшее поместье, посредником выступал Ярно, – она отказалась. – Я хочу на малом показать, что была бы способна помогать ему в большом, – заявила она, – однако, если случай по моей ли или по чужой вине поставит меня в затруднение, я оговариваю себе право прежде всего, без колебаний, прибегнуть к помощи моего достойного друга. Целесообразная деятельность менее всего может остаться скрытой и бесполезной для других. Не успела Тереза обосноваться в своем маленьком именьице, как соседи уже начали домогаться ее знакомства и совета, а новый владелец соседних поместий недвусмысленно дал понять, что в ее воле принять его руку и стать наследницей большей части его состояния. Она уже говорила Вильгельму об этом обстоятельстве и не упускала случая пошутить по поводу альянсов и мезальянсов, удачных и неудачных браков. – Ничто не дает людям столько пищи для пересудов, как брак, который они почитают неравным. Но равные или неравные, очень многие союзы через короткий срок, увы, оборачиваются неудачей. Смешение сословий в браке заслуживает название мезальянса лишь в том смысле, что одна сторона не понимает смысла в прирожденном, привычном, ставшем необходимостью жизненном укладе другой стороны. У различных классов различны и житейские правила, которыми оеи не могут ни поделиться, ни обменяться друг с другом; вот почему лучше воздержаться от такого рода союзов; однако бывают исключения, и притом исключения весьма удачные. Брак молоденькой девушки с пожилым мужчиной неравен по самой своей сути. И все же такие браки иногда складываются очень счастливо. Для себя я посчитала бы настоящим мезальянсом союз, который вынудил бы меня жить праздно и красоваться в свете; уж лучше бы я отдала руку любому честному арендаторскому сыну из нашей округи. Вильгельм подумывал воротиться уже к Лотарио и попросил новую свою приятельницу устроить ему прощальное свидание с Лидией. Пылкая девица снизошла к его просьбе, он сказал ей несколько приветливых слов. – С первоначальной болью я справилась, – сказала она, – Лотарио навеки останется мне дорог; но приятелей его я раскусила, и мне горько сознавать, кем он окружен. Аббат способен по своей прихоти оставить людей в беде и даже навлечь на них беду; врач норовит все сгладить; Ярно человек бездушный, вы же – мягко выражаясь, – бесхарактерный! А будете продолжать в том же духе и служить орудием этим троим, они поручат вам еще не одну экзекуцию. Долгое время – мне это хорошо известно – они едва терпели мое присутствие, тайны их я не разгадала, но заметила, что у них есть какая-то тайна. А иначе к чему эти запертые комнаты? Эти странные переходы? Отчего никому не удается проникнуть в большую башню? Отчего они при первой возможности старались отправить меня в мою комнату? Должна сознаться, навела меня на это открытие ревность, я боялась соперницы, которую они где-то прячут. Теперь я этого не думаю, я убеждена, что Лотарио меня любит, что у него честные намерения; но так же твердо убеждена я, что фальшивые и лживые друзья обманывают его: ежели вы хотите быть полезным и заслужить прощение за то, как вы поступили со мной, – освободите его из рук этих людей. Впрочем, на что я понадеялась! Передайте ему это письмо и устно повторите то, что тут написано: что я буду вечно любить его, что я полагаюсь на его слова. – Увы! – вскричала она и, рыдая, бросилась на шею Терезы. – Он окружен моими недругами, они постараются уверить его, что я ничем ему не пожертвовала. О! Даже самый лучший человек рад услышать, что он достоин любой жертвы, но отнюдь не обязан быть благодарен за нее. Прощание Вильгельма с Терезой было куда веселее; она сказала, что желает поскорее вновь увидеть его. – Вы узнали меня вполне, – заявила она. – Вам хотелось, чтобы говорила я одна, – в следующий раз ваш долг ответить откровенностью на мою откровенность. На обратном пути у него было достаточно времени, чтобы созерцать мысленным взором этот новый, светлый образ. Какое доверие она внушила ему! Он подумал о Миньоне и Феликсе, о том, как счастливы были бы дети под таким надзором; потом подумал о самом себе и почувствовал, какое блаженство жить близ такого ясного духом человеческого существа. Когда он подъезжал к замку, ему особо бросилась в глаза башня со множеством переходов и пристроек; он решил при первом же случае расспросить о ней Ярно пли аббата.  ГЛАВА СЕДЬМАЯ   Воротясь в замок, Вильгельм застал благородного Лотарио на пути к полному исцелению; врача и аббата не было, один Ярно оставался в доме. Прошло немного времени, и выздоравливающий начал выезжать верхом то один, то с друзьями. В разговоре он был серьезен и любезен, затрагивая поучительные и занимательные вопросы; часто проскальзывали у него следы тонкой чувствительности, хоть он и старался ее скрыть и сам словно осуждал ее, если она проявлялась помимо его воли. Так как-то раз он был молчалив за ужином, хоть и казался веселым. – Видно, у вас нынче не обошлось без приключения, – заметил Ярно, – и притом приятного. – До чего же вы проницательны в отношении друзей! – ответил Лотарио. – Да, у меня было приятное приключение. В другое время оно, пожалуй, меньше пленило бы меня, а нынче я оказался очень восприимчив к нему. Под вечер я проезжал деревнями на той стороне реки, по дороге, хорошо знакомой мне с прежних лет. Телесный недуг расслабил меня более, чем сам я предполагал. Я чувствовал себя умиленным и словно бы народившимся наново от прилива оживающих сил. Все вокруг являлось мне в том свете, в каком виделось когда-то, таким милым, приветливым, пленительным, каким не являлось уже давно. Я сознавал, что это признак слабости, но она была мне отрадна; я ехал не спеша, и мне было понятно, как людям может стать мила болезнь, способствующая сладостным ощущениям. Вы, должно быть, знаете, ради чего так часто езжал я когда-то этой дорогой? – Помнится, это было маленькое любовное похождение с арендаторской дочкой. – Пожалуй, можно назвать его большим, – возразил Лотарио, – мы крепко и довольно долго всерьез любили друг друга. Сегодня все случайно так сошлось, чтобы живо напомнить мне первые времена нашей любви. Мальчишки снова стряхивали с деревьев майских жуков, и листва на ясенях распустилась и была так же молода, как в тот день, когда я впервые увидел Маргариту. Давно уже я не видел ее. Она вышла замуж в дальнюю деревню, а тут я случайно услышал, что недели две тому назад она приехала с детьми погостить у своего отца. – Значит, прогулка была не такой уж случайной?. •- Не стану отрицать, что мие хотелось встретить ее, – подтвердил Лотарио. – Проезжая неподалеку от их дома, я увидел, что отец ее сидит на крыльце, а рядом стоит годовалый малыш. Когда я приблизился, из верхнего окна быстро Еысунулась женская голова, а когда я очутился у самых дверей, кто-то стремглав сбежал по лестнице. Я не сомневался, что это она, и, должен сознаться, мне лестно было думать, что, узнав меня, она спешит мне навстречу. Как же был я пристыжен, когда она выбежала из дверей, схватила ребенка, потому что лошади слишком к нему приблизились, и унесла его в дом. Это было пренеприятное разочарование, и тщеславие мое отчасти утешилось лишь тем, что я на лету уловил, как вспыхнули у нее уши и шея. Я остановился, заговорил с папашей, а сам косился па окна, не выглянет ли она в какое-нибудь из них, но она так и не показалась, и я поехал дальше. Досаду мою несколько смягчало удивление: хотя я видел ее лицо лишь мельком, мне показалось, что она почти не изменилась, а ведь десять лет – срок немалый! Она даже как будто помолодела, – та же стройность, та же легкая походка, шея чуть ли не тоньше прежнего, щеки так же легко вспыхивают прелестным румянцем, и при этом она мать по меньшей мере шестерых детей. Это видение так гармонировало с окружающим волшебным миром, что я ехал дальше, как будто еще помолодев душой, и свернул у ближнего леса, лишь когда солнце уже клонилось к закату. Павшая роса настойчиво напоминала мне о предписании врача, и было бы благоразумнее повернуть прямо к дому, я же вновь поехал обратно мимо хутора. Я заметил, что по саду, обнесенному легкой изгородью, взад и вперед бродит женская фигура. Узкой тропинкой подскакал я к изгороди и очутился близ той, кого желал встретить. Хотя вечернее солнце слепило мне глаза, я заметил, что она с чем-то возится у низенького плетня. Мне казалось, что я узнаю свою прежнюю возлюбленную. Подойдя к ней, я остановился не без трепета в сердце. Вытянутые ввысь ветки шиповника, которые колыхал легкий ветерок, заслоняли ее от меня. Я заговорил с ней, спросил, как ей живется. – Очень хорошо, – ответила она вполголоса. Между тем я заметил, что за изгородью рвет цветы ребенок, н воспользовался случаем спросить, где остальные ее дети. – Это не мой ребенок, – сказала она, – куда мне так рано. – В этот миг я очень ясно увидел сквозь ветки ее лицо к сам не знал, как понять то, что я вижу. Это была и не была моя возлюбленная, помолодевшая и похорошевшая против того, какой я зпал ее тому десять лет. – Так вы не арендаторская дочка? – пробормотал я в растерянности. – Нет, – отвечала она, – я ее двоюродная сестра. . – Вы лицом точь-в-точь она, – заметил я. . – Это говорят все, кто знал ее десять лет тому назад. Я продолжал свои расспросы, мне была приятна моя ошибка; хоть я уже и сам обнаружил ее, но не переставал любоваться представшим передо мной живым образом прошлого блаженства. Ребенок тем временем удалился от нее и в поисках цветов направился к пруду. Она попрощалась и побежала за ним. Я все же успел узнать, что прежняя моя возлюбленная в самом деле живет сейчас у отца, и, едучи обратно, задавался вопросом, сама ли она или сестрица давеча выбежала спасать ребенка от лошадей? Я перебирал в памяти все происшедшее и не скажу, могло бы что-нибудь оказать на меня более отрадное действие. Однако я чувствую себя еще не совсем здоровым, и надо попросить доктора, чтобы он загасил остатки этого возбуждения. Откровенные признания в милых любовных шалостях обычно подобны рассказам о привидениях: за одним сами собой следуют другие. В нашей маленькой компании оказалось изрядное количество воспоминаний такого рода; у Лотарио больше всего нашлось что рассказать. Истории Ярно все сплошь имели своеобразный характер, а в чем мог признаться Вильгельм, нам уже известно. Он не переставал побаиваться, что ему напомнят историю с графиней; однако никому она и отдаленно не приходила на ум. – В самом деле, – говорил Лотарио, – нет в мире ощущения приятнее того, когда после полосы равнодушия сердце открывается для любви к новому предмету, и тем не менее я на всю жизнь отказался бы от этого счастья, если бы судьбе угодно было соединить меня с Терезой. Не век бываешь юпошей, и не век следует быть младенцем. Мужчине, знающему свет и понимающему, как в нем жить, чего от него ждать, всего желательнее найти супругу, которая неизменно будет ему в помощь, все для него подготовит, доделает все, чего ему не удалось закончить, чьи труды простираются в разных направлениях, меж тем как мужнин труд идет прямой дорогой. Какой рай виделся мне в союзе с Терезой! Не рай мечтательного счастья, а рай надежной жизни на земле: порядок в счастье, мужество в несчастье, забота обо всем до последней малости, душа, способная увлечься самым великим и без сожаления отречься от пего. Да! Я наблюдал у нее задатки тех качеств, которые, достигнув полного развития, восхищают нас в знакомых нам из истории женщинах, всемерно превосходящих любого мужчину ясностью в оценке обстоятельств, находчивостью во всех случаях жизни, решительностью в частностях, на чем, с виду без малейших их стараний, так прочно держится целое. Думаю, вы простите мне, что Тереза похитила меня у Аврелии, – улыбаясь, обратился он к Вильгельму, – с первой я мог надеяться на радостную жизнь, а со второй у меня не было бы ни одной счастливой минуты. – Не отрицаю, что явился я сюда с сердцем, полным горечи против вас, – ответил Вильгельм, – и намерен был строго осудить ваше отношение к Аврелии. – Оно и заслуживает осуждения, – признал Лотарио, – мне не следовало принимать чувство дружбы за любовь, не следовало вытеснять уважение, которого она заслуживала, склонностью, которую она не могла ни возбудить, ни поддержать. Увы! Она не была привлекательна, когда увлекалась, а это величайшая беда, какая только может постигнуть женщину. – Пусть так, – отозвался Вильгельм, – мы порой не властны избежать поступков, достойных порицания, избежать того, чтобы наши помыслы и дела непостижимым образом отклонялись от своего естественного и правильного пути; но есть обязанности, которые никогда нельзя упускать из виду. Да покоится с миром прах подруги! Не укоряя себя, не порицая ее, из сострадания осыплем цветами ее могилу. Но у могилы, где покоится несчастная мать, позвольте спросить вас, почему не позаботитесь вы о ребенке, о своем сыне? Он был бы в радость всякому, а вы, очевидно, совсем пренебрегли им. Может ли быть, чтобы у вас, при ваших чистых и нежных чувствованиях, пе проснулось отцовское сердце? За все Это время вы ни полсловом не упомянули чудесное создание, о прелести которого можно рассказывать без конца. – О ком вы говорите? – удивился Лотарио. – Я вас не понимаю. •- О ком же, как не о вашем сыне, о сыпе Аврелии, пре красном ребенке, которому для счастья недостает лишь заботы любящего отца! – Вы заблуждаетесь, друг мой! вскричал Лотарио. – У Аврелии не было сына, по крайней мере, от меня. Я понятия не имею ни о каком ребенке, иначе я с радостью взял бы его к себе. Но и так я буду считать, что это маленькое существо завещано мне ею, и охотно займусь его воспитанием. Разве она хоть намеком давала понять, что этот мальчик – ее и мое дитя? – Не припомню, чтобы ею были сказаны какие-то определенные слова, но это подразумевалось само собой, и я ни на миг в этом не сомневался. – Я могу дать кое-какие объяснения на этот предмет, – вмешался Ярно, – ребенка привела к Аврелии старуха, которую вам, должно быть, не раз случалось видеть. Аврелия приняла его с энтузиазмом, надеясь, что он своим присутствием смягчит ее горе; он и в самом деле немало развлекал ее. Вильгельма растревожило это открытие, ему живо представилась милая девочка, Миньона, рядом с красавчиком Феликсом, и он высказал желание извлечь обоих детей из тех условий, в которых они находились. – Мы это устроим без труда, – обещал Лотарио. – Загадочную девочку мы отдадим Терезе, в лучшие руки она вряд ли могла бы попасть, а что до мальчика, его, думается мне, следует, взять вам самому, ибо то, что даже женщинам не удается до конца развить в нас, довершают дети, когда мы занимаемся ими. – Вообще, на мой взгляд, вам нужно раз и навсегда отказаться от театра, – вставил Ярно, – что делать, раз у вас нет ни малейшего сценического дарования. Вильгельм был ошеломлен и еле овладел собой, так уязвили его самолюбие жестокие слова Ярно. – Если вам удастся убедить меня в этом, – с натянутой улыбкой ответил он, – вы, конечно, окажете мне услугу, хоть и не радостная услуга – отнять у человека его заветную мечту. – Чем обсуждать этот вопрос, вам, на мой взгляд, следует не мешкая поехать за детьми, – заметил Ярно, – остальное уладится само собой. – Тут за мной дело не станет, – согласился Вильгельм, – мне самому не терпится узнать что-нибудь новое о судьбе мальчика, да и по девочке я соскучился, Она ведь на свой лад так горячо привязалась ко мне. Решено было, что он сразу же отправится в путь. Собрался он на следующий день: лошадь была оседлана, ему оставалось лишь проститься с Лотарио. Когда настал час обеда, все, как обычно, уселись за стол, не дожидаясь хозяина: он пришел с опозданием и присоединился к остальным. – Бьюсь об заклад, – сказал Ярно. – Сегодня вы опять подвергли испытанию свое чувствительное сердце, не устояв перед соблазном увидеть прежнюю возлюбленную. – Угадали! – подтвердил Лотарио. – Расскажите же, как было дело, – потребовал Ярно, – я сгораю от любопытства. – Не стану отпираться – это приключение не в меру разбередило мое сердце, – сказал Лотарио, – а посему я решил еще раз съездить туда и воочию увидеть особу, чья помолодевшая копия создала мне столь приятную иллюзию. Я слез с коня, не доезжая до дома, и велел отвести лошадей в сторонку, чтобы не потревожить ребятишек, игравших у ворот. Я пошел к дому, и по дороге мне случайно встретилась она. Да, она сама, я узнал ее, хоть она и очень переменилась, располнела и словно бы стала выше ростом. Сквозь степенную повадку еще проглядывала юная грация, а тихая задумчивость пришла на смену былой живости. Голова, которую раньше она носила так легко и гордо, теперь слегка клонилась, и чуть приметные морщины протянулись по лбу. При виде меня она потупила взгляд, но ни тень румянца не выдала волнения души; я протянул ей руку, она подала свою; я спросил ее о муже, – его здесь не было, спросил о детях, – она подошла к двери и позвала их. Все прибежали гурьбой и обступили ее. Нет зрелища прекраснее, чем мать с ребенком на руках, и зрелища достойнее, чем мать в кругу детей. Я спросил, как зовут ребятишек, лишь бы что-то сказать; она попросила меня войти и дождаться ее отца. Я согласился. Она повела меня в чистую горницу, где почти все было на прежних местах и, как нарочно, красотка двоюродная сестрица, ее копия, сидела на той самой скамеечке за прялкой, где я столько раз такой же юной красавицей заставал свою возлюбленную; маленькая девчушка, сколок с матери, увязалась за нами, и я удивительным образом оказался между прошлым и будущим, точно в апельсиновой роще, где на тесном пространстве соседствуют цветы и плоды. Сестрица вышла за прохладительными напитками, а я подал руку некогда столь любимому созданию, сказав: – Я от души рад видеть вас вновь. – Вы очень добры, что говорите мне это, – отвечала она, – могу только вас уверить, что и я рада неизъяснимо. Как часто я желала хотя еще бы раз в жизни увидеть вас. Я желала этого в такие минуты, которые казались мне последними. Она произнесла это ровным голосом, без внешнего волнения, с той непосредственностью, которая так восхищала меня в ней когда-то. Воротилась сестрица, следом за ней отеу, и… предоставляю вам судить, в каком состоянии духа я остался, в каком удалился.  ГЛАВА ВОСЬМАЯ   По дороге в город Вильгельма неотступно преследовали благородные образы женщин, которых он узнал, о которых услышал. Их необычайные и нерадостные судьбы вставали перед ним до боли явственно. «Увы! – мысленно восклицал он. – Бедняжка Мариана! Что еще мне доведется узнать о тебе? А ты, блистательная амазонка, великодушный ангел – хранитель, я стольким тебе обязан, я повсюду надеюсь встретить тебя и, на свою беду, нигде не нахожу, – при каких печальных обстоятельствах ты, быть может, предстанешь мне, если нам когда-нибудь суждено встретиться вновь?» В городе никого из его знакомых не было дома. Он поспешил в театр, рассчитывая застать актеров на репетиции; там стояла тишина, здание казалось пустым, но одна из ставен была открыта. Поднявшись на сцену, он увидел старую служанку Аврелии, занятую сшиванием холста для новой декорации; света из окна падало здесь не больше, чем требовалось для ее работы. Феликс и Миньона сидели около нее на полу; оба держали в руках книгу. Миньона читала вслух, а Феликс повторял за ней каждое слово, будто он знал буквы, будто тоже умел читать. Дети вскочили навстречу вновь прибывшему, он нежно обнял их и подвел к старухе. – Это ты привезла мальчика к Аврелии? – строго спросил он. Она подняла голову от работы и повернула к нему лицо; он увидел ее на свету и в испуге отступил назад; то была старуха Барбара. – Где Мариана? – крикнул он. – Далеко отсюда, – ответила старуха. – А Феликс? – Сын этой несчастной, слишком горячо любившей девушки! Дай бог вам никогда не почувствовать, чего вы нам стоили, дай бог, чтобы сокровище, которое я вам вручаю, сделало вас таким счастливым, какими несчастными мы стали из-за него! Она встала и собралась уйти, Вильгельм удержал ее. – Я не думаю бежать от вас, – сказала она, – пустите меня, я хочу вам принести документ, который вас обрадует и огорчит. Она удалилась, а Вильгельм смотрел на мальчика с боязливой радостью; он еще не смел считать его своим. – Он твой! Твой! – вскричала Миньона, прижигая мальчика к коленам Вильгельма. Вернулась старуха и протянула ему письмо, сказав: – Это последние слова Марианы. – Она умерла! – выкрикнул он. – Умерла, – сказала старуха. – О, я бы дорого дала, чтобы избавить вас от упреков. В растерянности и смятении вскрыл Вильгельм письмо. Но едва он прочитал первые слова, его пронизала жгучая боль. Он выронил письмо, упал на дерновую скамью и некоторое время лежал без движения. Миньона хлопотала возле него. А Феликс поднял письмо и до тех пор теребил свою подружку, пока она не уступила, встала возле него на колени и принялась читать ему письмо. Феликс повторял слово за словом, и Вильгельм вынужден был слушать их дважды. «Если письмо это когда-нибудь достигнет тебя, пожалей тогда свою злосчастную возлюбленную, твоя любовь принесла ей смерть. Мальчик, после рождения которого мне осталось жить считанные дни, – твой ребенок; я умираю верной тебе, хотя бы видимость и говорила против меня. Вместе с тобой ушло все, что привязывало меня к жизни. Я умираю успокоенной, меня уверили, что ребенок здоровый и будет жить. Выслушай старую Барбару, прости ее, будь счастлив и не забывай меня». Какое горестное и отчасти утешительное своей загадочностью письмо, смысл которого он прочувствовал сполна, когда дети, заикаясь и запинаясь, читали и повторяли его! – Вот вам! – выкрикнула старуха, не дожидаясь, чтобы он опомнился. – Благодарите небо, что, потеряв такую хорошую девушку, вы получили такого прекрасного ребенка. Ничто не сравнится с вашим отчаянием, когда вы услышите, что бедняжка была до конца верна вам, и сколько она хлебнула горя, и чем только не пожертвовала ради вас! – Дай мне сразу испить кубок скорби и радости! – вскричал Вильгельм. – Уговори, убеди меня, что она была хорошей девушкой, достойной моего уважения, как и моей любви! А потом уж оставь меня скорбеть об этой невозместимой утрате! – Сейчас не время! – возразила старуха. – Я занята делом и не желаю, чтобы нас застали вместе. Сохраните в тайне, что Феликс ваша кровь; в труппе меня сжили бы со свету за такое скрытничанье. Миньона нас не выдаст, она девочка добрая и не болтливая. – Я давно это знала и молчала, – вставила Миньона. – Каким образом? – изумилась старуха. – Откуда? – подхватил Вильгельм. – Дух открыл мне это. – Где? Когда? – В пристройке, когда старик вынул нож, я услышала голос: «Позови его отца!» – и подумала о тебе. – Кто же это крикнул? – Не знаю, кричало у меня в сердце, в голове, мне было ужас как страшно. Я дрожала, молилась, и тут раздался голос, я поняла его. Вильгельм обнял ее, поручил ей Феликса и ушел. Лишь под конец заметил он, что она сильно побледнела и похудела с их разлуки. Первой изо всех знакомых он застал мадам Мелина; она по-дружески приветствовала его. – Ах! Если бы все у нас было так, как вам хотелось! – воскликнула она. – Я ни минуты не ждал этого, – отвечал Вильгельм.-' Сознайтесь, сделано все, чтобы не нуждаться во мне. – Так почему же вы уехали? – спросила приятельница. – Чем раньше, тем лучше убедиться в том, как мало нужны мы миру. А какими незаменимыми личностями считаем мы себя! Нам кажется, будто мы одни оживляем тот круг, в котором вращаемся. В наше отсутствие, воображаем мы, замирает все: жизнь, питание, дыхание, но возникающий пробел остается незамечён и быстро восполняется, притом нередко если не чем-то более удачным, то более приятным. – А огорчение друзей в расчет не принимается? – Друзья поступают разумно, быстро успокоившись и решив про себя: где ты был и остался, там делай что можешь, действуй, и угождай, и радуйся настоящему! Расспросив ее подробнее, Вильгельм узнал то, чего и ожидал: опера была на ходу и привлекала к себе все внимание публики. Его роли поделили между собой Лаэрт и Горацио, заслужив такое горячее одобрение зрителей, какого он никогда не знавал. Вошел Лаэрт, и мадам Мелина встретила его словами: – Посмотрите-ка на этого счастливца, который собирается стать капиталистом или еще невесть чем! Обнимая приятеля, Вильгельм на ощупь заметил, какого тонкого сукна на нем кафтан, остальная одежда была проста, но тоже отменного качества. – Разрешите мне эту загадку! – потребовал Вильгельм. – Не торопитесь, – отвечал Лаэрт. – Вы успеете узнать, что моя беготня теперь оплачивается. Хозяин большого торгового дома извлекает прибыль из моей непоседливости, моих сведений и знакомств и малую толику барышей уделяет мне. Я дорого бы дал, чтобы попутно приобрести доверие к женщинам, ибо в доме проживает премилая племянница, и я замечаю, что мог бы скоро стать зажиточным человеком. – Вы, должно быть, еще не знаете, что за это время у нас отпраздновали свадьбу? – спросила мадам Мелина. – Зерло все-таки честь по чести обвенчался с красавицей Эльмирой, потому что ее папенька не желал терпеть их секретную связь. Так беседовали они о многом, что произошло в его отсутствие, и ему было ясно, что труппа в душе и в мыслях давно уже дала ему отставку. С нетерпением ждал он старуху, которая назначила свое таинственное посещение на поздний вечер. Она собиралась прийти, когда все кругом будут спать, и требовала не меньших предосторожностей, чем юная девушка, тайком пробирающаяся к возлюбленному. Он тем временем в сотый раз перечитывал письмо Марианы, с неизъяснимым упоением читал слово верность, начертанное ее милой рукой, и с ужасом – возвещение близкой смерти, по-видимому, не страшившей ее. Уже заполночь что-то зашелестело у полуотворенной двери, и вошла старуха с корзиночкой в руках. – Я пришла рассказать вам историю наших бед, – начала она, – хоть и жду, что не трону вас своим рассказом, ибо ждали вы меня так нетерпеливо лишь в чаянии насытить свое любопытство, и что теперь, как и тогда, вы замкнетесь в своем холодном себялюбии, а у нас пускай разрывается сердце. Но взгляните! Вот точно так же достала я в тот счастливый вечер бутылку шампанского, поставила на стол три бокала, и, как вы тогда принялись нас морочить и баюкать невинными детскими сказками, я сейчас хочу открыть вам глаза и развеять ваш сон печальной правдой. Вильгельм не знал, что сказать, когда старуха в самом деле раскупорила бутылку и наполнила три бокала. – Пейте! – крикнула она, залпом осушив свой бокал. – Пейте, пока не вышел газ! А этот третий бокал пусть пенится нетронутым в память моей несчастной питомицы. Как в тот раз рдели ее губы, когда она чокалась с вами! Увы, теперь они навеки поблекли и застыли! – Сивилла![71] Фурия! – выкрикнул Вильгельм, вскочив, и стукнул кулаком по столу, – какой злой дух владеет и управляет тобой? За кого ты меня почитаешь, если думаешь, что бесхитростный рассказ о страданиях и смерти Марианы сам по себе недостаточно больно меня ранит, и, чтобы усугубить пытку, прибегаешь к таким дьявольским уловкам? Если твое неуемное пьянство дошло до того, что попускает тебя бражничать на поминках, так пей и говори! Я всегда гнушался тобой и по сей день не могу поверить в невинность Марианы при виде тебя* ее наперсницы. – Потише, сударь мой, – одернула его старуха, – вам не вывести меня из терпения. Вы перед нами все еще в большом долгу, а от должников не положено сносить грубости. Но вы правы, самый мой простой рассказ – достаточная для вас кара. Так послушайте же, как боролась и как победила Мариана, чтобы остаться вашей. – Моей? – вскричал Вильгельм. – Что за басни ты плетешь? – Не перебивайте меня, – оборвала она, – сперва выслушайте, а потом думайте что хотите, теперь уже все едино. В последний вечер, что вы были у нас, вам, верно, попалась записка и вы захватили ее с собой. – Мне она попалась только дома; она была засунута в шейный платок, который я взял и спрятал в порыве страстной любви. – О чем говорилось в записке? – О надеждах обиженного любовника, что нынешнюю ночь он будет принят лучше, чем вчера. И он не был разочарован, в чем я убедился, увидев собственными глазами, как оа на рассвете вышмыгнул из вашего дома. – Может, вы его и видели; а вот что происходило у фас, как грустна была Мариана и каково мне пришлось в эту ночь, об этом вы узнаете только сейчас. Буду говорить прямо, ни отпираясь, ни оправдываясь, – это я уговорила Мариану отдаться некоему Норбергу; она согласилась, вернее сказать, подчинилась мне с отвращением. Он был богат, казался влюбленным, и я надеялась на его постоянство. Очень скоро ему пришлось уехать, а Мариана познакомилась с вами. Чего только не пришлось мне тут натерпеться! Чего только не предотвращать, с чем только не мириться! «О, хоть месяц еще пощадила бы ты мою невинность, мою юность, – кричала она мне, – я бы нашла себе предмет, достойный любви, я была бы достойна его и, любя, со спокойной совестью, могла бы отдать то, что теперь продала против воли». Она беззаветно отдалась своему чувству, и мне нет надобности спрашивать, были ли вы счастливы. Я имела неограниченную власть над ее рассудком, потому что знала все способы удовлетворять ее мелкие прихоти, но над сердцем ее я была бессильна; она никогда не соглашалась с тем, что я делала, на что ее толкала, если этому противилось ее сердце; она уступала лишь непреодолимой нужде, а нужда вскоре навалилась на нее тяжким гнетом. В годы ранней юности она ни в чем не знала недостатка. По несчастливому стечению обстоятельств семья ее лишилась состояния, бедняжка же привыкла удовлетворять разные свои потребности, в ребяческую ее душу были заложены добрые понятия, которые только тревожили ее, а помочь мало чем могли. В делах житейских она была совсем не искушена, можно сказать, по-настоящему невинна. Ей в голову не приходило, что можно покупать, не платя, и ничего она так не боялась, как долгов; она куда охотнее давала бы, чем брала. И только безвыходное положение вынудило ее отдаться самой, чтобы заплатить уйму мелких долгов. – А ты не могла ее спасти? – вскричал Вильгельм. – Конечно, могла бы ценой голода и нужды, маеты и лишений. А это было вовсе не по мне. – Гнусная, подлая сводня! Ты пожертвовала бедняжкой, лишь было бы чем залить глотку и напитать свою ненасытную утробу! – Вам бы лучше угомониться и попридержать язык, – оборвала его старуха. – А браниться ступайте в ваши господские хоромы, там вы найдете матерей, которые не знают покоя, доколе не выдадут своего милого непорочного ангелочка за самого что ни на есть отпетого негодяя, лишь бы он был и самым богатым. Вы увидите, как бедняжка дрожит и трепещет перед такой участью и нигде не находит утешения, покуда опытная подружка не объяснит ей, что супружество дает право как заблагорассудится располагать своим сердцем и своей персоной. – Молчи! – прикрикнул Вильгельм. – И не считай, что одно преступление можно оправдать другим. Рассказывай и оставь свои замечания. – Так слушайте, не понося меня! Мариана отдалась вам наперекор моей воле. По крайней мере, в этих шашнях я ни при чем. Норберг воротился, он спешил увидеть Мариану, а она встретила его холодно, с кислой миной и не допустила пи единого поцелуя. Мне потребовалась вся моя сноровка, чтобы оправдать такое поведение. Я дала ему понять, что духовник расшевелил в ней совесть, а совесть, коль скоро она заговорила, надо уважать. Я кое-как выдворила его, пообещав всеми способами содействовать ему. Он был богатый и неотесанный малый, однако не без добродушия и Мариану любил страстно. Он обещал набраться терпения, а я тем усерднее старалась не слишком долго мытарить его. С Марианой я выдержала жестокую баталию, всячески ее уговаривала и, признаюсь, угрозой бросить ее принудила наконец написать любовнику и пригласить его на ночь. Явились вы и случайно прихватили его ответ вместе с платком. Ваш неожиданный приход сильно подвел меня. Не успели вы уйти, как мучительство началось сызнова; Мариана клялась, что не может изменить вам, и дошла до такого исступления, так не помнила себя, что я от души пожалела ее и в конце концов обещала, что и на эту ночь умиротворю Норберга, отправлю его под любым предлогом, я просила ее лечь в постель, но она, как видно, не поверила мне: не стала снимать платье и, наплакавшись, наволновавшись, уснула наконец как была, одетая. Пришел Норберг; я постаралась его остановить, в самых мрачных красках рисовала ее угрызения, ее раскаяние. Он желал только взглянуть на нее, и я отправилась в спальню ее предупредить; он пошел следом, и мы в одно время очутились у ее кровати. Она проснулась, в ярости вскочила и вырвалась от нас; она заклинала и просила, умоляла, грозила и божилась, что не уступит. По неосторожности она обронила несколько слов о своей подлинной страсти; бедняга Норберг, как видно, истолковал их в духовном смысле. Наконец он покинул ее, и она заперлась на ключ. Я долго не отпускала его, говорила о ее состоянии, о том, что она беременна, и надо щадить бедняжку. Он так возгордился своим отцовством, так обрадовался будущему сыну, что был согласен на все, чего она требовала, и обещал лучше на время уехать, нежели беспокоить свою возлюбленную и вредить ей излишними волнениями. Вот с такими намерениями он незадолго до рассвета убрался от меня, а коль вы, сударь мой, уже стояли на страже, вам для полного блаженства следовало только заглянуть в душу вашего соперника, которого вы почитали таким счастливцем, таким баловнем судьбы, что от одного его появления погрузились в отчаяние. – Это верно? – спросил Вильгельм. – Не менее верно, чем то, что я надеюсь снова погрузить вас в бездну отчаяния. Да, вы, конечно, пришли бы в отчаяние, если бы я сумела живо изобразить вам, каково было наше состояние на следующее утро. Какой веселой проснулась она! Как приветливо меня окликнула! Как горячо благодарила! Как ласково прижала меня к своей груди! «Ну вот, – сказала она, с улыбкой подходя к зеркалу, – я снова могу любоваться собой, своей фигурой, ведь я снова принадлежу себе и своему единственному любимому другу. Как сладостно одержать верх! Какое райское блаженство следовать велению сердца! Как я признательна тебе за то, что ты встала на мою защиту, что весь свой разум и весь здравый смысл употребила на сей раз мне во благо. Помоги мне, придумай, как сделать, чтобы я стала вполне счастливой». Я поддакивала ей, не желая ее раздражать, я поощряла ее надежду, а она ласкала меня как нельзя нежнее. Стоило ей на миг отойти от окна, как она требовала, чтобы я караулила вместо нее. Ведь вы должны были во что бы то ни стало пройти мимо, ведь можно было хотя бы увидеть вас. Так тревожно прошел весь день. Вечером мы уже не сомневались, что вы придете в урочный час. Я ждала вас на лестнице, наконец потеряла терпение и воротилась к ней. Как же я была изумлена, увидя ее одетую офицером, на диво веселую и пленительную. «Разве я не заслужила явиться нынче в мужской одежде? Разве не держалась я молодцом? – спросила она. – Пусть возлюбленный увидит меня такой, как в первый раз, а я с той же нежностью, но с большей свободой, чем тогда, прижму его к сердцу: ведь правда же, я нынче больше принадлежу ему, чем до того, как благородная решимость освободила меня? Однако, – подумав, добавила она, – я еще не одержала полной победы, мне еще надо отважиться на крайний шаг, чтобы стать достойной его, чтобы с уверенностью считать его своим; я должна открыться ему во всем без утайки, и пусть он сам тогда решает – остаться со мной или оттолкнуть меня. Эту сцену я готовлю ему и сама готовлюсь к ней; и если любовь допустит его оттолкнуть меня, я тогда буду опять всецело принадлежать себе и в этой каре почерпну свое утешение, снесу всякое бремя, которое возложит на меня судьба». С такими помыслами, с такими надеждами, сударь мой, ждала вас эта благородная девушка; вы не пришли. Ах, как описать мне эту муку ожидания и упований! Я доселе вижу тебя перед собой, слышу, с какой любовью, с каким обожанием говорила ты о человеке, чью жестокость еще не успела испытать! – Милая, добрая Барбара, – воскликнул Вильгельм, схвативши старуху за руку. – Довольно притворствовать и подготовлять меня! Невозмутимый, спокойный, самодовольный тон рассказа выдал тебя. Верни мне Мариану! Она жива, она где-то тут, рядом, не зря ты назначила для своего прихода этот поздний укромный час, не зря подготовляла меня своим завлекательным повествованием. Куда ты ее дела? Куда спрятала? Я верю тебе во всем, я обещаю во всем тебе поверить, только покажи мне ее, верни ее в мои объятия. Тень ее уже мелькнула передо мной, так позволь же мне вновь сжать ее в своих объятиях. Я кинусь перед ней на колени, я буду молить о прощении, я буду восхвалять ее борьбу и победу над собой и над тобой, я приведу к ней моего Феликса. Идем же! Где ты ее скрываешь? Перестань томить неизвестностью ее и меня. Твоя цель достигнута! Где ты ее прячешь? Идем, вот свеча! Я хочу осветить, я хочу увидеть ее пленительный лик! Он насильно поднял старуху со стула, она тупо смотрела на него, слезы неизбывного горя хлынули у нее из глаз. – Какое несчастное заблуждение напоследок питает ваши надежды! – воскликнула она. – Да, я укрыла ее, только под землей! Ни свету солнца, ни мерцанию свечи больше не дано озарить ее пленительный лик. Поведите милого Феликса на ее могилу и скажите ему: тут лежит твоя мать, которую отец твой осудил, не выслушав. Дорогое сердечко больше не стучит от нетерпения увидеть вас, и не ждет оиа в соседней горнице, чем кончится мой рассказ или моя сказка; ее приняла темная горница, куда не последует за ней жених, откуда она не выйдет навстречу возлюбленному. Старуха упала наземь возле стула и горько зарыдала. На сей раз Вильгельм уверился в том, что Мариана умерла, и скорбь овладела им. Старуха поднялась. – Больше мне нечего вам сказать! – выкрикнула она и бросила на стол какой-то сверток. – Прочитайте эти листки – вам вдвойне станет стыдно своей жестокости! Не знаю, можно ли читать их без слез. Она бесшумно выскользнула вон, а у Вильгельма в эту ночь не хватило духу открыть портфельчик, который он сам подарил Мариане и знал, что она бережно хранила там каждую записочку, полученную от него. На другое утро он пересилил себя, развязал ленту, и из портфеля выпали листочки бумаги, исписанные его собственной рукой; они воскресили в его памяти все события прошлого, от первого радостного дня знакомства до последнего страшного дня разлуки. И с жгучей болью прочитал он пачку записок, обращенных к нему. Их отсылал назад Вернер. «Ни одно из моих писем не попало к тебе. Мои мольбы и заклинанья не достигли тебя; неужто сам ты дал такой жестокий приказ? Неужто я никогда больше тебя не увижу? Попытаюсь еще раз. Молю тебя: приди, о, приди! Я не требую, чтобы ты остался, только бы хоть раз еще прижать тебя к сердцу». «Когда в прежние дни я сидела возле тебя, держала твои руки, заглядывала тебе в глаза и от всего сердца, полного любви и доверия, говорила: «Милый, милый, добрый мой муж!» – тебе так нравилось слушать это и ты хотел, чтобы я все повторяла эти слова; вот я повторяю их еще раз: «Милый, милый, добрый мой муж, будь таким же добрым, как был, приди и не дай мне погибнуть от горя!» «Ты считаешь меня виноватой, я и виновата, но не тал, как ты думаешь. Приди, дай мне последнее утешение, что ты знаешь меня, какая я есть, а там будь что будет». «Не только ради себя, но и ради тебя самого молю я, чтобы ты пришел, я чувствую, какую ты терпишь муку, избегая меня. Приди, чтобы смягчить жестокость расставания! Может быть, больше всего я была достойна тебя как раз в ту минуту, когда ты оттолкнул меня и бросил в бездонную пропасть отчаяния!» «Во имя всего святого, во имя всего, что может тронуть человеческое сердце, взываю я к тебе! Дело идет о душе и о жизни, о двух жизнях, из которых одна должна быть тебб навеки дорога. В своей подозрительности ты и этому не придашь веры, и все же я говорю тебе в смертный свой час: твое дитя я ношу под сердцем. С тех пор как я тебя полюбила, никто другой даже руку не посмел мне пожать. О, почему твоя любовь, твое прямодушие не были от юности моими спутниками!» «Ты не хочешь меня выслушать? Что же, придется мне умолкнуть, но эти письма не должны погибнуть; может быть, им еще суждено воззвать к тебе, когда мои уста уже покроет надгробная пелена и голос твоего раскаяния не достигнет моих ушей. За всю мою печальную жизнь вплоть до последней минуты единственным утешением будет мне, что нет у меня вины перед тобой, хоть я и не смею назвать себя невинной». Вильгельм не мог продолжать – горе захлестнуло его; но еще тягостнее было ему скрывать свои чувства, когда в комнату вошел Лаэрт с кошельком, полным дукатов; он их считал и пересчитывал и уверял Вильгельма, что в мире нет ничего лучше, чем быть на пути к богатству; богатому нет ни в чем помех и препон. Вильгельм вспомнил свой сон и улыбнулся, но тут же спохватился, с содроганием припомнив, что в том же сновидении Мариана покинула его и последовала за его умершим отцом, а потом оба, точно духи, воспарили над садом. Лаэрт оторвал его от грустных дум и повел в кофейню, где Вильгельма обступили люди, весьма одобрявшие его как актера; они порадовались встрече с ним, но выразили сожаление, что он, по слухам, намерен покинуть сцену; они так уверенно и разумно говорили о нем, об его игре и даровании, о том, какие надежды возлагали на него, что под конец Вильгельм, расчувствовавшись, воскликнул: – Как ценно было бы мне ваше участие несколько месяцев тому назад! Как поучительно и как радостно! Ни за что бы я тогда не отрешился так безоговорочно от театра и не дошел бы до того, чтобы разочароваться в публике. – До этого уж никак нельзя было дойти, – выступая вперед, заявил пожилой мужчина. – Публика многочисленна, подлинное понимание и умение чувствовать встречаются не так редко, как принято думать; только артисту нельзя ждать от публики безоговорочного одобрения всего, что бы он ни создавал, – именно безоговорочное-то недорого стоит, а оговорки господам артистам не по нутру. Я знаю, в жизни, как и в искусстве, прежде чем что-то сделать или создать, надо прислушаться к своему внутреннему голосу; когда же все кончено и завершено, вот тогда следует внимательно выслушать многих и при помощи навыка составить из этих многочисленных голосов полноценное суждение, ибо те, кто мог бы избавить нас от такого труда, предпочитают помалкивать. – Им не следовало бы так себя вести! – сказал Вильгельм. – Я не раз слышал, как люди сами словом не обмолвятся об удачных произведениях, а при этом скорбят и сетуют, что о них молчат! – Так поговорим же сегодня всласть! – крикнул какой – то молодой человек. – Если вы с нами отобедаете, мы сквитаем свой долг перед вами, а отчасти и перед милейшей Аврелией. Вильгельм отклонил приглашение и отправился к мадам Мелина потолковать с ней о детях, которых думал забрать у нее. Тайна старухи оказалась не в надежных руках. Он не замедлил проговориться, как только увидел красавчика Феликса. – Дитя мое! Дорогое мое дитя! – воскликнул он, поднял его и прижал к своему сердцу. – Папа, что ты мне привез? – спросил мальчик. Миньона поглядела на обоих, как бы наказывая им не выдавать себя. – Что это еще за новость? – удивилась мадам Мелина. Детей поспешили выдворить, и Вильгельм, не считая себя обязанным блюсти тайну старухи, поведал приятельнице всю историю. Мадам Мелина с улыбкой посмотрела на него. – Ох, и легковерный же народ мужчины! – воскликнула она. – Как легко навязать им все, что бы ни попалось на их пути; зато в другие разы они не глядят по сторонам и не придают цены ничему, кроме того, что когда-то отметили своей любовной прихотью. – Ей не удалось подавить вздох, и, ие будь Вильгельм совершенно слеп, он заметил бы в ее поведении следы так и не изжитой склонности. Он заговорил с ней о детях, о том, что Феликса думает оставить у себя, а Миньону отправить в деревню. Как ни огорчилась мадам Мелина разлуке сразу с обоими детьми, однако сочла такое решение удачным и даже необходимым. Феликс совсем одичал у нее, а Миньона явно нуждалась в свежем воздухе и других условиях жизни; бедная девочка была слаба здоровьем и никак не могла окрепнуть. – Не приписывайте легкомыслию мои сомнения в том, действительно ли вы отец ребенка, – продолжала мадам Мелина. – Конечно, старуха не очень-то заслуживает доверия; но кто ради своей выгоды измышляет неправду, тот может разок сказать и правду, коль скоро она покажется ему полезной. Аврелии старуха нашептала, будто Феликс – сын Лотарио, а мы, женщины, отличаемся той особенностью, что горячо привязываемся к детям наших любовников, либо вовсе не зная матери, либо ненавидя ее всей душой. Тут вприпрыжку вбежал Феликс, и она прижала его к себе с горячностью, ей совсем не свойственной. Вильгельм поспешил домой и позвал к себе старуху, однако она пообещала прийти только в сумерки; он встретил ее неприветливо и сразу заявил: – Что может быть постыднее, чем сочинять сказки и враки. Ты уж и прежде натворила этим много зла, а ныне, когда от твоего слова зависит счастье моей жизни, ныне я полон сомнений и не смею заключить в свое объятие дитя, спокойное обладание коим сделало бы меня поистине счастливым. Не могу без ненависти и презрения смотреть на тебя, мерзкая тварь! – Скажу напрямик, я дольше не в силах терпеть ваше поведение, – ответствовала старуха. – Допустим, он не был бы ваш сын, все равно это самый красивый, самый милый ребенок на свете, и всякий рад бы любой ценой приобрести его. Разве не стоит он того, чтобы вы взяли на себя попечение о нем? А разве я, положив на него столько трудов и забот, не заслужила скромной поддержки на остаток дней? Да, вам, господам, хорошо рассуждать о правде и прямоте, вы бедности не знавали; но горемычной старухе, которая нигде не находит подспорья в самых насущных своих нуждах, которую в трудную минуту никто не поддержит ни участием, ни советом, ни помощью, каково-то ей пробиваться сквозь людскую черствость и бедовать в тиши, – вот о чем много бы можно сказать, только вы не умеете и не желаете слушать. Прочитали вы письма Марианы? Их она писала в ту злосчастную пору. Тщетно пыталась я добраться до пас, напрасно билась, чтобы передать вам эти письма; ваш бесчеловечный зять огородил вас таким заслоном, который я не могла одолеть ни хитростью, ни сметкой, а когда ои под конец пригрозил нам с Марианой тюрьмой, мне поневоле пришлось оставить всякую надежду. Разве все §то не совпадает с моим рассказом? И разве письмо Норберга не устраняет всякие сомнения? – Что за письмо? – спросил Вильгельм. – Неужто вы не нашли его в портфеле? – Я еще не все прочитал. – Так дайте мне портфель! Это самый важный документ. Норбергова злополучная записка положила начало роковому недоразумению, пускай же другая, писанная его рукой, распутает узел, пока нить еще не порвана окончательно. Она достала листок из портфеля, и Вильгельм узнал ненавистную руку, однако овладел собой и прочитал: «Объясни мне, детка, каким манером ты так околдовала меня. Никогда не думал, чтобы даже богиня ухитрилась обратить меня в томного воздыхателя. А ты нет того, чтобы бросаться навстречу с распростертыми объятиями, ты еще отталкиваешь меня; право же, по твоему поведению может показаться, что я тебе постыл. Где это видано, чтобы мне пришлось провести ночь в каморке на сундуке со старухой Барбарой? А моя милашка была всего лишь за двумя дверьми. Это уж совсем из рук вон, скажу я тебе! Я обещал дать тебе время на размышление, обуздать себя, а теперь взбеситься готов из-за каждой потерянной четверти часа. Чем только я не задаривал тебя! Неужто ты еще сомневаешься в моей любви? Чего тебе хочется? Скажи слово, тебе ни в чем не будет отказу. Чтоб поп, который вбил тебе в голову всю Эту чушь, онемел и ослеп на месте! И напала же ты на такого! Когда столько найдется других, имеющих снисхождение к молодежи. Так или иначе, говорю тебе, переменись и дай мне ответ в ближайшие дни – мне ведь нужно скоро опять уехать, и ежели ты не будешь опять мила и покладиста, ты меня больше не увидишь…» В этом роде было все пространное письмо; к мучительному удовлетворению Вильгельма, оно без конца возвращалось к одному и тому же предмету, свидетельствуя о правдивости старухиного рассказа. Второе письмо ясно подтверждало, что Мариана не уступила и в дальнейшем, а Вильгельм из этих и других писаний с глубокой скорбью узнал всю историю несчастной девушки вплоть до смертного ее часа. Старуха мало-помалу усмирила того мужлана, сообщив ему о смерти бедняжки и поддержав в нем уверенность, будто Феликс его сын; он несколько раз посылал ей деньги, которые она оставляла себе, навязав Аврелии попечение о ребенке. На беду, эта тайная пожива скоро кончилась. Норберг вел беспутную жизнь и промотал львиную долю своего состояния, а частые любовные связи остудили его чувство к мнимому первенцу. Хотя все это звучало вполне правдоподобно и до точности сходилось между собой, Вильгельм еще не решался предаться радости, словно страшась взять подарок из рук злого гения. – Вашу недоверчивость может излечить только время, – » сказала старуха, угадав его душевное состояние. – Считайте ребенка чужим и тем пристальнее приглядывайтесь к нему, изучайте его склонности, его характер, его способности, и ежели вы постепенно не будете узнавать самого себя, значит, у вас плохое зрение. Послушайте меня, будь я мужчиной, никому не удалось бы подсунуть мне чужого ребенка; но, к счастью для нас, женщин, у мужчин в таких случаях менее зоркий глаз. После всех этих толков Вильгельм договорился со старухой, что Феликса он возьмет к себе, а она отвезет Миньону к Терезе, после чего может жить, где заблагорассудится на небольшую пенсию, которую он ей обещал. Он велел позвать Миньону, чтобы приготовить ее к предстоящей перемене. – Мейстер! – взмолилась она. – Оставь меня при себе на радость и на горе. Он убеждал ее, что она уже не маленькая и надо заняться ее дальнейшим образованием. – Ни так довольно образованна, чтобы жить и горевать, – возразила она. Он напомнил ей, что она слаба здоровьем и нуждается в постоянной заботе, в наблюдении сведущего врача. – Зачем заботиться обо мне, когда и без того забот не оберешься, – говорила она. Сколько он ни бился, стараясь доказать ей, что покамест не может взять ее к себе, что отвезет ее к людям, у которых часто будет видеться с ней, она пропускала мимо ушей все его доводы. – Ты не хочешь взять меня к себе? – твердила она. – Тогда уж лучше отправь меня к старому арфисту! Бедный старик так одинок! Вильгельм старался ей втолковать, что старику живется хорошо. – Я постоянно тоскую по нем, – сказала девочка. – А пока он жил с нами, я не замечал, что ты так привязана к нему, – возразил Вильгельм. – Я боялась его, когда он не спал. Мне было страшно видеть его глаза; зато когда он засыпал, я любила садиться около него, отгоняла мух и не могла на него наглядеться. О, он помог мне в страшные минуты! Никто не знает, как я ему обязана. Знай я дорогу, я сейчас же побежала бы к нему. Вильгельм пространно объяснил ей все обстоятельства, заключив словами: она девочка разумная, значит, и на сей раз послушается его. – Разум жесток, сердце добрее! – воскликнула она. – Я пойду, куда ты захочешь. Только оставь мне твоего Феликса! После долгих уговоров и споров она настояла на своем, и Вильгельм в конце концов решился поручить обоих детей старухе и вместе с ней отправить их к фрейлейн Терезе. Так ему самому было легче, ибо он все еще боялся по-отцовски привязаться к прелестному малышу. Он взял его на руки и принялся носить по комнате; мальчику хотелось дотянуться до зеркала, и Вильгельм, подняв его, стал безотчетно искать сходства между собой и мальчиком. На миг ему показалось, что сходство есть, и он крепко прижал ребенка к своей груди, но тут же, испугавшись, что это самообман, поставил его на пол и отпустил побегать. – Ах, – вздохнул он, – если бы я признал это бесценное сокровище своим, а потом его отняли бы у меня, я был бы самый несчастный человек на свете. Дети уехали, и Вильгельм вознамерился распроститься с театром по всей форме, почувствовав, что внутренне уже простился с ним и теперь остается только уйти. Марианы не стало, два его ангела-хранителя удалились, и он мыслями стремился им вслед. Прелестный мальчик чарующим смутным видением витал перед его мысленным взором, ему представлялось, как малыш, держась за руку Терезы, бегает по лесам и полям, как развивается телом и духом на вольном воздухе под надзором вольнолюбивой и веселой спутницы. Он еще больше стал ценить Терезу с тех пор, как воображал себе ребенка в ее обществе. Даже сидя в театре как зритель, он улыбался, вспоминая ее; он почти дошел до ее умонастроения, – спектакль не создавал ему больше ни малейшей иллюзии. Зерло и Мелина держали себя с ним весьма учтиво с тех пор, как поняли, что он не притязает на свое прежнее место. Часть публики желала увидеть его на сцене; для него это было бы теперь немыслимо, да и среди актеров этого не желал никто, если не считать мадам Мелина. Прощаясь с этой своей приятельницей, он расчувствовался и сказал: «– Зачем человек дерзает что-то сулить на будущее, а сам и малого осуществить не в силах, не говоря уже о значительных замыслах? Как мне стыдно вспомнить, чего только я не наобещал всем вам в ту злосчастную ночь, когда мы, ограбленные, больные, изобиженные, израненные, теснились в убогом заезжем дворе. Мужество мое удвоилось от несчастья, и я открыл в себе целый клад благих намерений. Но из всего этого ничего, ровно ничего не получилось! Покидая вас, я чувствую себя вашим должником, и счастье мое, что никто не придал большой цены моему обещанию и ни разу не напомнил мне о нем. – Не возводите на себя напраслины, – возразила мадам Мелина. – Пускай другие не желают признавать, как много вы сделали для нас, – я-то вполне сознаю это. Наше положение было бы совсем иным, если бы вы не оказались с нами. Наши намерения подобны нашим желаниям: стоит их осуществить, стоит им сбыться, как они перестают быть похожи на себя и нам кажется, что мы ничего не сделали, ничего не достигли. – Своими дружескими уговорами вам не успокоить мою совесть, я знаю, что навеки остаюсь вашим должником, – заявил Вильгельм. – Пожалуй, это верно, – признала мадам Мелина, – только не в том смысле, как вы полагаете. Мы считаем для себя позором не исполнить обещания, высказанного нашими устами. Друг мой, хороший человек одним своим присутствием обещает слишком много. Он вызывает доверие, он внушает симпатию, он пробуждает надежды, и все эти чувства не имеют предела, а он, сам того не ведая, становится и остается должником. Прощайте! Если наши внешние обстоятельства сложились столь счастливо под вашим руководством, то во внутреннем моем мире разлука с вами оставит пустоту, которую не так легко будет заполнить. Перед отъездом из города Вильгельм написал пространное послание Вернеру. Правда, они за это время обменялись несколькими письмами, но, не придя к согласию, в конце концов прекратили переписку. Теперь же Вильгельм сделал шаг к сближению – он решился на то, чего так домогался Вернер; он мог сказать: «Я покидаю театр и завожу связи с людьми, чье общество должно во всех смыслах поощрить меня к положительной и благонадежной деятельности». Далее он спрашивал о своем состоянии и сам теперь удивлялся, что столько времени даже не думал о нем. Он не знал, что людям, сугубо озабоченным внутренним своим развитием, свойственно неглижировать внешними делами. В таком именно положении был Вильгельм; ему, как видно, впервые пришло в голову, что для солидной деятельности не обойтись без обеспечения извне. Он уезжал совсем с иными помыслами, чем в первый раз; перед ним открывались заманчивые виды на будущее, и он надеялся встретить немало радостного на своем пути.  ГЛАВА ДЕВЯТАЯ   Воротясь в имение Лотарио, он застал там большие перемены. Ярно встретил его известием, что скончался дядюшка и Лотарио поехал вступать во владение отказанными ему поместьями. – Вы приехали очень кстати, чтобы помочь нам с аббатом, – заявил он. – Лотарио поручил нам сторговать обширные угодья по соседству от нас; дело было затеяно уже давно, а теперь мы как раз вовремя получили деньги и кредит. Нас смущало только, что один посторонний торговый дом тоже имел виды на эти угодья; и вот мы решились, не долго думая, войти с ним в соглашение, вместо того чтобы без нужды и смысла вздувать цену. По всей видимости, мы имеем дело с умным человеком. Сейчас мы заняты сметами и подсчетами; кроме того, надо еще определить с точки зрения финансовой, как делить земли, чтобы каждому досталась выгодная часть. Перед Вильгельмом разложили планы, затем обозрели поля, строения, луга, и, хотя Ярно и аббат, очевидно, разбирались во всем, Вильгельм предложил привлечь к делу еще и фрейлейн Терезу. Они провозились с этой работой несколько дней, и Вильгельм едва выкроил время рассказать приятелям о своих приключениях и о своем спорном отцовстве, но те крайне равнодушно и легкомысленно отнеслись к столь важному для него вопросу. Он не раз замечал, что во время дружеской беседы то ли за столом, то ли на прогулке они вдруг умолкали, давали своим речам другой оборот и тем самым прежде всего показывали, что их между собой связывает многое такое, чего он не должен знать. Он припомнил слова Лидии и придал им тем больше веры, что целое крыло замка оставалось для него недоступным. Он тщетно искал пути и доступа к ряду галерей и особенно к старой башне, которую досконально изучил снаружи. Однажды вечером Ярно сказал ему: – Отныне мы с уверенностью можем считать вас своим, а посему несправедливо было бы не посвятить вас глубже в наши тайны. Человеку, едва вступающему в жизнь, хорошо быть о себе высокого мнения, рассчитывать на приобретение всяческих благ и полагать, что его стремлениям нет преград; но, достигнув определенной степени развития, он много выиграет, если научится растворяться в толпе, если научится жить для других и забывать себя, трудясь над тем, что сознает своим долгом. Лишь тут ему дано познать себя самого, ибо только в действии можем мы по-настоящему сравнивать себя с другими. Скоро вам станет известно, что целый мир в миниатюре находится по соседству с вами и что вас хорошо Знают в этом малом мире; завтра на рассвете будьте одеты и готовы. Ярно пришел в назначенный час и повел Вильгельма знакомыми и незнакомыми покоями замка, а потом несколькими галереями, пока они не достигли огромной старинной двери, накрепко обитой железом. Ярно постучался, дверь приотворилась ровно настолько, чтобы мог протиснуться один человек. Ярно втолкнул Вильгельма, а сам за ним не последовал. Вильгельм очутился в темном и тесном помещении; кругом царил мрак, а сделав шаг вперед, он снова натолкнулся на препятствие. Голос, как будто ему знакомый, крикнул: «Войди!» – и тут только он заметил, что пространство, где он находится, по сторонам завешено коврами, а сквозь них пробивается слабый свет. «Войди!» – повторил голос; он приподнял ковер и вошел. Зала, в которой он оказался, по всему видимому, раньше была капеллой; вместо алтаря на возвышении в несколько ступеней помещался огромный стол, покрытый зеленым ковром, задернутый занавес позади стола, очевидно, закрывал какую-то картину, а по бокам стояли шкафы искусной резной работы с решетками из тонкой проволоки, как бывает в библиотеках, только вместо книг он увидел множество свитков. Зала была безлюдна; восходящее солнце приветливо сияло сквозь цветные стекла окон навстречу Вильгельму. – Садись! – приказал голос, как будто исходивший из – за алтаря. Вильгельм сел в тесное креслице у самого входа: другого седалища в зале не было, и ему пришлось удовольствоваться этим. Хотя утреннее солнце и слепило его, кресло нельзя было сдвинуть с места, так что оставалось лишь прикрыть глаза рукой. Но вот с легким шорохом раздвинулся занавес над алтарем, и внутри пустой рамы обнаружилось темное отверстие. Из него выступил мужчина в обычной одежде и, поклонившись Вильгельму, обратился к нему: – Конечно, вы узнаете меня? Конечно, помимо всего прочего, вы желали бы узнать, где находится теперь художественная коллекция вашего деда? Припоминаете вы картину, так пленившую вас? Где же изнывает в тоске больной царский сын? Вильгельм без труда узнал незнакомца, который в ту достопамятную ночь беседовал с ним в гостинице. – Быть может, на сей раз нам легче будет столковаться касательно судьбы и натуры? Вильгельм не успел ответить, как занавес вновь поспешно задвинулся. «Удивительное дело, – подумал он, – неужто между случайными событиями существует взаимная связь? И то, что мы именуем судьбой, – всего лишь случайность? Где может находиться дедушкина коллекция? И почему в эти торжественные минуты надо напомнить мне о ней?» Мысли его были прерваны, потому что занавес раздвинулся снова и глазам его предстал человек, в котором он ср$г зу же узнал сельского священника, совершившего прогулку по реке с ним и с его веселой компанией. Он напоминал аббата, но как будто и не был одним с ним лицом. С достойным видом и с улыбкой на устах тот повел такую речь: – Воспитателю людей должно не ограждать от заблуждений, а направлять заблуждающегося и даже попускать его полной чашей пить свои заблуждения – вот в чем мудрость наставника. Кто лишь отведал заблуждения, тот долго будет привержен ему, будет ему рад, как редкостному счастью, кто же до конца испил чашу, тот неминуемо поймет, что заблуждался, ежели только он в своем уме. Занавес задвинулся снова, и у Вильгельма было время поразмыслить. «О каком заблуждении говорил этот человек, – думал он, – как не о том, что всю жизнь преследовало меня, ибо я искал образования там, где его не найдешь; я воображал, что могу развить в себе талант, к которому у меня не было ни малейших задатков!» Занавес раздвинулся теперь стремительно, в раме показался офицер и проронил как бы мимоходом: – Научитесь узнавать людей, достойных доверия! Занавес сомкнулся, и Вильгельму не пришлось ломать голову, дабы признать того самого офицера, что обнимал его в графском парке и по чьей вине Вильгельм заподозрил в Ярно вербовщика. Но каким образом тот попал сюда и кто он такой, – осталось для Вильгельма полнейшей загадкой. «Ежели столько людей принимали в тебе участие, наблюдали твой жизненный путь и знали, что бы следовало тебе делать, почему они не направляли тебя строже, решительнее? Почему потворствовали твоим забавам, а не отвлекали тебя от них?» – Не обвиняй нас, – раздался голос. – Ты спасен, ты па пути к цели. Ни в одной своей глупости ты не раскаешься и ни одну не захочешь повторить, – лучший удел не может выпасть человеку. Занавес разверзся, и во всех своих доспехах в раме явился старый король Датский. – Я дух твоего отца, – промолвил образ на портрете, – и удаляюсь утешенный, ибо упования мои исполнились для тебя в большей мере, чем дано было мне постичь их. На кручи взбираются лишь обходными тропами, а на равнине от одного места к другому ведут прямые пути. Прощай и вспоминай меня, когда будешь вкушать то, что я тебе уготовал. Вильгельм был потрясен, ему слышался голос отца, но Это был тот и не тот голос; смешение действительности и воспоминания привело его в полнейшее замешательство. Не успел он опомниться, как появился аббат и встал за зеленым столом. – Подойдите сюда! – позвал он изумленного друга. Вильгельм подошел и поднялся по ступеням. На столе лежал небольшой свиток. – Вот предназначенное вам Наставление, – заявил аббат. – Проникнитесь им, оно содержит мысли первостепенной важности. Вильгельм взял свиток, развернул его и прочел: НАСТАВЛЕНИЕ. Искусство вечно, жизнь коротка,[72] суждение трудно, случай быстротечен. Действовать легко, мыслить трудно, претворять мысль в действие – нелегко. Всякое начало радостно, порог – место ожидания. Мальчик дивится, впечатление руководит им, он учится, играя, суровая правда его пугает. Подражание присуще нам от рождения, но трудно распознать, что достойно подражания. Редко открываем мы прекрасное, еще реже умеем его оценить. Нас манит высота, но не ступени к ней; обратя взор на вершину, мы предпочитаем идти равниной. Преподать художество можно лишь отчасти; художнику оно нужно целиком. Кто научился ему вполовину, постоянно ошибается и много говорит; кто овладел им полностью, тот занят делом, а говорит редко или погодя. У тех нет тайн и нет силы, учение их – точно испеченный хлеб, вкусный и сытный на один день; но муку нельзя сеять, а семена незачем молоть, слова хороши, но они не самое лучшее. Лучшее в словах не выразить. Превыше всего дух, что вдохновляет нас к действию. Действие постигается лишь духом и воспроизводится им. Никто не знает, что делает, поступая как должно. Но недолжное мы всегда сознаем. Кто орудует только знаками, тот педант, ханжа или тупица. Таких великое множество, и вместе им раздолье. Их болтовня отталкивает ученика, а упрямая их посредственность запугивает самых лучших. Учение настоящего творца служит к вразумлению, ибо где недостает слов, там за себя говорит дело. Настоящий ученик научается извлекать неизвестное из известного и тем приближается к мастеру. – Довольно! – крикнул аббат. – Остальное в свое время. А теперь поройтесь по шкафам. Вильгельм подошел и стал читать надписи на свитках. К своему удивлению, он обнаружил стоявшие в ряд свитки, содержащие годы учения Ярно, а также Лотарио, его самого и еще многих других, чьи имена были ему неизвестны. – Могу я надеяться, что мне дозволено будет развернуть Эти свитки? – Отныне здесь, в зале, для вас нет ничего запретного. Могу я задать один вопрос? – Разумеется. И вы вправе рассчитывать на исчерпывающий ответ, если дело идет о чем-то, что близко вашему сердцу и должно быть ему близко. – Так вот! Вы, загадочные и мудрые люди, проникающие взором во многие тайны, можете вы сказать мне, правда ли, что Феликс мой сын? – Хвала вам за этот вопрос! – вскричал аббат и от радости захлопал в ладоши. – Да, Феликс ваш сын. Клянусь самым священным, что таим мы между собой, Феликс – ваш сын! И его усопшая мать помыслами своими не была недостойна вас. Примите же это милое дитя из наших рук, оглянитесь и позвольте себе быть счастливым! Услышав за своей спиной шорох, Вильгельм обернулся и увидел детское личико, которое плутовато выглядывало из – за ковров у входа, – это был Феликс. Как только его увидели, мальчик сразу же шаловливо спрятался. – Иди сюда! – крикнул аббат. Ребенок вбежал. Отец бросился ему навстречу, схватил его в объятия и прижал к своему сердцу. – Да, я чувствую – ты мой! – воскликнул он. – Каким небесным даром обязан я своим друзьям! Мальчик мой, как ты очутился здесь именно в эту минуту? – Не спрашивайте, – приказал аббат, – хвала тебе, юноша. Годы твоего учения миновали – природа оправдала тебя.    КНИГА ВОСЬМАЯ   ГЛАВА ПЕРВАЯ   Феликс побежал в сад, Вильгельм с великой радостью поспешил за ним, все кругом казалось по-новому пленительным в свете сияющего утра, и Вильгельм переживал блаженнейшие минуты. Феликс был новичок в этом прекрасном и вольном мире, а его отец сам не очень-то смыслил в предметах, о которых настойчиво по нескольку раз спрашивал малыш. Под конец они прибегли к помощи садовника, чтобы тот объяснил им, как называются и для чего употребляются разные растения; Вильгельм смотрел на природу новым взглядом – любопытство и любознательность ребенка впервые показали ему, как был он безразличен ко всему, что находилось вне его, как мало по-настоящему видел и знал. Этот день, самый отрадный в его жизни, как будто положил начало его собственному образованию; он чувствовал необходимость учиться, меж тем как призван был учить. Ярно и аббат больше не показывались; они появились лишь к вечеру и привели с собой какого-то гостя. Вильгельм поспешил ему навстречу в изумлении, не веря своим глазам, – это был Вернер, который тоже на миг остолбенел при виде его. Они обнялись очень нежно, и оба не могли скрыть, что нашли друг в друге немалые перемены. Вернер утверждал, что Вильгельм вырос, окреп, выровнялся, приобрел лоск и приветливость в обхождении. – Правда, я не чувствую прежнего твоего простосердечия, – добавил он. – Оно, конечно, вернется, как только мы опомнимся от неожиданности, – ответил Вильгельм. Однако сам Вернер произвел на Вильгельма куда менее выгодное впечатление. Бедняга явно был не на подъеме, а в упадке. Он сильно исхудал, острые черты лица еще истончились, нос стал длиннее, лоб и темя облысели, голос звучал резче, пронзительнее и крикливее; впалая грудь, выступающие вперед плечи и бескровные щеки выдавали в нем работящего ипохондрика. У Вильгельма достало деликатности весьма сдержанно отозваться о столь разительной перемене, тем паче что Вернер дал волю дружеским восторгам. – Право же, – восклицал он, – пускай ты попусту растратил время и, как я подозреваю, ничем не разжился, все же такой молодчик, каким ты стал, может и должен устроить свое счастье. Только, смотри, не промотай и не потеряй его снова; с эдакой наружностью как не высватать богатую и красивую наследницу! – Ты верен себе! – заметил Вильгельм. – Не успел после долгой разлуки встретить друга, как уже видишь в нем товар, предмет торговли, на котором можно нажиться. Ярно и аббат как будто совсем не удивились этой встрече и предоставили друзьям вволю распространяться о прошлом и настоящем. Вернер со всех сторон оглядывал друга, поворачивал его туда и сюда, так что тот даже засмущался. – Нет, нет! – восклицал он. – Такого мне еще не доводилось видеть, и все же я уверен, что не ошибаюсь. Глаза у тебя стали глубже, лоб шире, нос тоньше, а рот привлекательнее. Гляньте-ка, какая у него стать! Как все ладно и складно! До чего же полезно бить баклуши! А я-то, горемыка, – он посмотрел на себя в зеркало, – не наживи я за это время изрядную сумму денег, вовсе ничем бы не был хорош. Вернер не получил последнего письма Вильгельма: их контора и была тем торговым домом, совместно с коим Лотарио намеревался купить земельные угодья. Именно это дело и привело Вернера сюда. Он никак не ожидал столкнуться здесь с Вильгельмом. Явился судейский чиновник, были показаны бумаги, и Вернер счел условия сходными. – По всей видимости, вы желаете добра этому молодому человеку, – заявил он, – так постарайтесь, чтобы наша доля не была урезана. От моего друга зависит стать владельцем имения и вложить в него часть своего состояния. Ярно и аббат заверили, что нет нужды напоминать им об Этом. Едва все было оговорено в общих чертах* как Вернер пожелал сыграть в ломбер, и Ярно с аббатом не замедлили составить ему партию; он, видите ли, так пристрастился к картам, что вечер был ему не в радость без игры. Оказавшись после ужина наедине, друзья наперебой выспрашивали друг у друга обо всем, что им хотелось узнать. Вильгельм не уставал твердить, как он доволен своим положением и какое для него счастье вступить в круг столь замечательных людей. А Вернер на это только качал головой и говорил: – Верить следует только лишь тому, что видишь собственными глазами! Не один угодливый приятель заверял меня, что ты живешь с неким молодым распутником из дворян, водишь к нему актерок, помогаешь транжирить денежки и портишь ему отношения со всей роднен. – Мне было бы обидно за себя и за этих славных людей, что о нас судят так превратно, – отвечал Вильгельм. – Но на своем актерском поприще я привык к любым кривотолкам. В самом деле, как могут люди составить себе правильное мнение о наших поступках, когда те предстают перед ними без связи, урывками, в самой небольшой своей доле, ибо добро и зло творится втайне и наружу выходит лишь самое несущественное. Актеров и актрис – тех ставят на подмостки, со всех сторон зажигают свет, все действие проворачивается в считанные часы, однако даже тут мало кто способен разобраться в происходящем. Дальше пошли расспросы о семье, о «друзьях юности, о родном городе. Вернер спешил сообщить, какие произошли перемены, что осталось по-прежнему, что случилось нового. – Женщины в доме живут, весело и беспечно, – говорил он, – в деньгах нехватки нет. Половину времени они наряжаются, вторую половину – щеголяют своими нарядами перед другими. Хозяйством занимаются не больше, чем надобно. Малыши мои растут смышлеными ребятишками. Я уж мысленно вижу, как они сидят, строчат и считают, бегают, хлопочут, промышляют; когда приспеет время, каждый получит самостоятельное дело, а что до нашего состояния – тут тебе только глядеть да радоваться. Когда все будет улажено с земельными угодьями, мы сразу же поедем вместе домой, – по всей видимости, ты способен не без толка заняться обычными человеческими делами. Спасибо твоим новым друзьям, что они натолкнули тебя на верный путь. Право же, я, дурак, сейчас только понимаю, как люблю тебя, – гляжу и не могу наглядеться, до чего же у тебя здоровый и хороший вид. Совсем не то, что на портрете, который ты как – то прислал своей сестре. Из-за него дома разгорелся настоящий спор. Мамаша и дочка находили, что молодой кавалер очень даже мил – открытая шея, грудь наполовину обнажена, сборчатый воротник, волосы по плечи, круглая шляпа, короткий камзольчик, длинные панталоны болтаются на ногах. А я доказывал, что такой наряд впору Гансвурсту. Вот сейчас ты на человека похож, не хватает только косы, в которую не мешает заплести волосы, иначе тебя, чего доброго, примут в дороге за еврея[73] и потребуют уплатить пошлины и подорожную. Тем временем в комнату проник Феликс и, видя, что на него не обращают внимания, улегся на софу и уснул. – Что это за козявка? – спросил Вернер. У Вильгельма в ту минуту не хватило духу сказать правду да и не хотелось поведать эту все же двусмысленную историю человеку, донельзя недоверчивому от природы. Вся компания отправилась обозреть угодья, прежде чем заключить сделку. Вильгельм не отпускал от себя Феликса и ради мальчика чистосердечно радовался будущим владениям. Мальчик бросал алчные взгляды на созревавшие вишни и ягоды, напоминая ему о поре собственного отрочества и о многообразной отцовской обязанности заблаговременно готовить, добывать и сберегать для своих детей источники довольства. С каким вниманием осматривал он питомники и постройки, как горячо желал восстановить заброшенное и обновить разрушенное! Отныне он не смотрел на мир глазами перелетной птицы, в жилище уже не видел наскоро сложенный из веток шалаш, который засохнет, прежде чем его покинут. Все, что он замыслил насадить, должно произрасти для мальчика, а все, что он восстановит, должно быть рассчитано на много поколений. В этом смысле годы его учения пришли к концу, с чувством отцовства он обрел и все добродетели гражданина. Он сознавал это, и радость его не знала себе равных. – О, сколь излишни строгости морали, – восклицал оп, – раз природа любовно воспитывает нас такими, как нам надлежит быть. И сколь же нелепы требования бюргерского общества, которое сперва сбивает нас с толку и направляет по ложному пути, а затем требует от нас больше, нежели сама природа! Плохо то воспитание, которое разрушает действеннейшие средства воспитания подлинного и напоминает нам о конце, вместо того чтобы одарять нас счастьем еще на пути к нему! Хотя он в жизни на многое насмотрелся, – лишь наблюдая ребенка, он вполне уяснил себе человеческую природу. Театр, как и мир, представлялся ему кучкой высыпанных игральных костей, где каждая кость показывает на верхней грани раз больше, раз меньше очков, но вместе они так или иначе составляют значительный итог. А здесь, в ребенке, он, можно сказать, видел отдельную игральную кость, на разных гранях которой глубоко врезаны достоинства и недостатки человеческой натуры. В мальчике день ото дня росла потребность различать предметы между собой. Узнав однажды, что у каждого из них есть название, он желал услышать, как называются они все; считая, что отец знает все на свете, он донимал его вопросами, тем самым принуждая знакомиться с такими предметами, каким обычно тот уделял мало внимания. Так же рано обнаружилось в малыше врожденное стремление познать начало и конец всего сущего. Когда он спрашивал, откуда берется ветер и куда девается огонь, отец впервые живо ощутил свое невежество; ему захотелось узнать, до каких пределов дозволено проникать человеческой мысли и в чем есть у него надежда дать со временем отчет себе и другим. Наблюдая, как мальчик вспыхивает от ярости, когда при нем обижают какое-нибудь живое существо, отец искренне радовался, ибо видел в этом признак отзывчивой души. Мальчуган яростно набросился на кухарку, зарезавшую нескольких голубей. Впрочем, восторженное умиление Вильгельма поблекло, когда он увидел, как мальчик безжалостно убивает лягушек и обрывает крылья у бабочек. Эта черта напомнила ему многих людей, которые представляются крайне справедливыми, когда их не обуревают страсти и они спокойно наблюдают чужие поступки. Приятное сознание, что мальчик оказывает неподдельно благотворное воздействие на его жизнь, чуть было не поколебалось, когда Вильгельм заметил, что на самом деле скорее мальчик воспитывает его, нежели он мальчика. Он не мог порицать сына, не будучи способен что-то указывать ему, и после смерти Аврелии тот сам был себе указчик и успел вернуться к тем дурным привычкам, которые она так старалась искоренить. Мальчуган опять уже не закрывал за собой дверей, опять не желал есть из своей тарелки и был в восторге, когда ему не запрещали брать кушанье прямо с блюда, оставлять нетронутым полный стакан и пить из бутылки. Зато он бывал очень мил, когда усаживался с книжкой в уголок и пресерьезно заявлял: – Посмотрим, что тут за ученрсть! – хотя совсем еще не умел и не желал разбирать буквы. А стоило Вильгельму вспомнить, как мало он до сих пор сделал для ребенка и как мало способен сделать, в нем поднималась щемящая тревога, грозившая перевесить все его счастье. «Неужто мы, мужчины, родились такими себялюбцами, что не можем заботиться ни о ком, кроме собственной персоны? – мысленно вопрошал он себя. – Ведь я сейчас так поступаю с мальчиком, как раньше поступал с Миньоной. Я привязал к себе милую малютку, услаждался ее присутствием и при этом был к ней непростительнейшим образом невнимателен. Что сделал я для ее образования, к которому она страстно рвалась? Ровно ничего. Я предоставил ее самой себе и всем случайностям, каким она могла подвергнуться в обществе необразованных людей. А неужто сердце ни разу не приказало тебе хоть немножко подумать о мальчике, который запал тебе в душу, прежде чем стать таким для тебя дорогим? Теперь уже не время расточительно тратить и свои и чужие годы; соберись с силами и подумай-ка, что обязан ты сделать для себя и для милых созданий, которых так прочно спаяли с тобой природа и привязанность». Этот монолог был, собственно, предисловием к признанию, что он уже подумал, позаботился, поискал и принял решение; дольше он не мог таиться от себя. После частых и бесплодных приступов тоски по Мариане ему стало ясно, что мальчику нужна мать и лучше, чем в Терезе, ее ни в ком не обрести. Он успел хорошо узнать эту превосходную женщину. Такой супруге и помощнице можно без колебаний вверить себя и своих близких. Ее возвышенная любовь к Лотарио не смущала его. По прихоти судьбы они были разлучены навеки. Тереза считала себя свободной и о замужестве говорила, правда, равнодушно, но как о чем-то вполне естественном. После длительных размышлений он решил рассказать ей о себе все, что знал сам. Пускай поймет его, как он понимает ее. И вот он начал продумывать свою собственную историю: она показалась ему так бедна событиями, и каждое признание, в общем, так мало говорило в его пользу, что у него не раз было поползновение отступиться от своего намерения. Наконец он надумал потребовать, чтобы Ярно добыл ему из башни свиток его годов учения. – Просьба ко времени. – сказал Ярно; и Вильгельм получил свиток. Страшная минута наступает для человека благородного, когда он доходит до убеждения, что ему надо познать самого себя. Перелом в жизни – тот же кризис, а разве кризис не болезнь? С какой неохотой подходим мы после болезни к Зеркалу! Мы чувствуем себя лучше, а видим только следы миновавшего недуга. Однако Вильгельм был достаточно к тому подготовлен, сами обстоятельства красноречиво взывали к нему, друзья не слишком его щадили, и, хотя развернул он свиток с лихорадочной торопливостью, по мере чтения он успокаивался. Летопись его жизни была составлена в крупных и резких чертах; ни отдельные события, ни преходящие впечатления не отвлекали его, дружелюбные замечания общего характера служили указующим перстом, не унижая его; впервые перед ним предстал его образ, увиденный извне, но не второе «я», как в зеркале, а другое «я», как на портрете; правда, некоторых своих черт мы не узнаем, зато радуемся, что мыслящий ум постарался так нас постичь, а большой талант – так запечатлеть, что сохранился образ того, каким мы были, и ему суждено пережить нас самих. Воскресив в памяти с помощью манускрипта все обстоятельства своей жизни, Вильгельм начал писать свою биографию для Терезы и чуть ли не стыдился, что ее высоким добродетелям не может противопоставить ничего такого, что бы свидетельствовало о полезной деятельности. Насколько пространно было его сочинение, настолько кратким постарался он быть в письме к ней: он просил ее дружбы и, если возможно, ее любви. Он предлагал ей свою руку и просил не медлить с решением. После некоторых внутренних колебаний, не обсудить ли сперва столь важное дело с друзьями, с Ярно и с аббатом, он предпочел промолчать. Решимость его была слишком тверда, а дело слишком важно, чтобы подвергать их суждению даже самого мудрого, самого хорошего человека; мало того, он самолично доставил письмо на ближайшую почту. Быть может, ему неприятно было думать, что во многих обстоятельствах жизни, когда он полагал, что поступает скрытно и свободно, на самом деле за ним наблюдали, его даже направляли, как недвусмысленно было написано в свитке, и он желал хотя бы в этом случае прямо говорить от сердца сердцу Терезы и своей участью быть обязанным ее решению и приговору, а потому не счел зазорным обойтись без своих стражей и соглядатаев, хотя бы в таком важном вопросе,  ГЛАВА ВТОРАЯ   Едва было отправлено письмо, как воротился Лотарио. Все радовались, что подготовка важных сделок окончена и вскоре они будут заключены, а Вильгельм с нетерпением ждал, как же многие нити частью завяжутся заново, частью порвутся вовсе и как определятся его виды на будущее. Лотарио приветливо поздоровался со всеми, он вполне оправился, был добр и весел, как и положено человеку, который знает, что делать, и беспрепятственно может делать то, что хочет. Вильгельм не в силах был ответить ему столь же сердечным приветом. «Ведь это друг, возлюбленный, жених Терезы, а ты пытаешься занять его место, – невольно думал он. – Уж не надеешься ли ты когда-нибудь избыть, изгнать из памяти это сознание?» Не будь письмо отправлено, он, пожалуй, не осмелился бы послать его. По счастью, жребий был уже брошен, Тереза, может статься, уже решилась, и счастливая развязка скрывалась только за дымкой расстояния. Скоро решится, выиграл он или проиграл. Он пытался успокоить себя такими рассуждениями, однако сердце у него билось лихорадочно. Ему трудно было сосредоточиться на важной сделке, от которой в известной мере зависела судьба всего его состояния. Ах! сколь ничтожным представляется человеку в минуты страстного волнения все, что его окружает, все, что ему принадлежит! К его счастью, у Лотарио был широкий взгляд на дело, а у Вернера легкомысленный. При всей своей жажде наживы он простодушно радовался прекрасному поместью, которое достанется ему, или, скорее, его другу. У Лотарио же были совсем иные соображения. – Меня не столько радовало бы само приобретение, – сказал он, – сколько его законность. – Боже правый! – вскричал Вернер. – Уж мы ли не действовали по закону! – Не вполне! – возразил Лотарио. – Да ведь мы же выложили наличные денежки. – Да, конечно, – признал Лотарио. – Быть может, вы сочтете излишней щепетильностью то, что я вам сейчас скажу. Мне приобретение представляется вполне законным и чистым, лишь когда с него вносится положенная доля государству. – Как? Вы предпочли бы, чтобы свободно приобретенные угодья подлежали обложению? – изумился Вернер. – В известном смысле – да! – пояснил Лотарио. – Ибо уравнение со всеми прочими владениями само собой обеспечивает надежность приобретения. В наше время, когда многие понятия становятся шаткими, что главным образом побуждает крестьянина считать владения дворянина менее законными, нежели его собственные? Лишь то, что сам дворянин не обременен налогами, которые лежат бременем на нем, па крестьянине. – А как же будет с процентами на наш капитал? – спросил Вернер. – Никак не хуже, если против небольшой регулярной подати государство избавит нас от мудрований ленного права и позволит нам по своей воле распоряжаться нашими поместьями, чтобы мы не обязаны были сохранять их такими громаг дами, а могли бы более равными долями делить их между нашими детьми и таким образом вовлекать всех в живую, независимую деятельность, вместо того чтобы оставлять в наследство ограниченные и ограничивающие привилегии, для пользования коими нам вечно приходится взывать к теням предков. Насколько счастливее были бы и мужчины и женщины, если бы могли независимым взглядом осмотреться вокруг и по собственному выбору возвысить достойную девушку или хорошего юношу, не считаясь ни с какими другими соображениями. Государство имело бы больше граждан, может быть, даже лучших, чем ныне, и не терпело бы столь часто недостатка в хороших головах и руках. – Уверяю вас, я в жизни не думал о государстве, – сказал Вернер, – все подати, пошлины и налоги я уплачивал потому, что так уж заведено. – Ну, я еще рассчитываю сделать из вас хорошего патриота, – заявил Лотарио. – Как хорош лишь тот отец, который за столом сперва раздает кушанье детям, так хорош лишь тот гражданин, что прежде всех других расходов уделяет положенную долю государству. Эти общие соображения были отнюдь не в ущерб, а даже на пользу личным их делам. Когда они почти совсем уже столковались, Лотарио сказал Вильгельму: – А теперь я должен послать вас в такое место, где вы будете нужнее, чем здесь: моя сестра просит вас не мешкая* приехать к ней; бедняжка Миньона чахнет на глазах, и вся надежда, что ваше присутствие еще может приостановить педуг. Сестра послала это письмецо мне вдогонку, из чего видно, какое значение она этому придает. Лотарио протянул записку Вильгельму, который слушал его с большим замешательством, а теперь, узнав по беглым карандашным строкам, руку графини, совсем растерялся и не знал, что отвечать. – Возьмите с собой Феликса, – посоветовал Лотарио, – детям будет веселее вместе. Отправляться вам надо завтра поутру; экипаж сестры, в котором приехали мои люди, задержался здесь, лошадей я вам дам до полдороги, а дальше возьмете почтовых. Счастливого вам пути, очень кланяйтесь от меня моей сестре. Скажите, что я скоро ее навещу и пускай готовится принять еще гостей. Друг нашего дядюшки, маркиз Чиприани, направляется сюда. Он надеялся застать старика в живых, они хотели вместе повспоминать старину и усладить себя общей им любовью к искусству. Маркиз много моложе дяди и преимущественно ему обязан своим образованием; мы должны всячески постараться хотя бы отчасти восполнить пустоту, которую он почувствует, а успешнее всего Это сделать, собрав большое общество. Лотарио удалился с аббатом в свой кабинет, Ярно еще раньше уехал верхом. Вильгельм поспешил к себе в комнату, – у него не было никого, кому бы довериться, никого, кто помог бы ему уклониться от шага, который так его страшил. Явился юный слуга и поторопил его со сборами; им надо было еще ночью погрузить и увязать поклажу, с тем чтобы на рассвете тронуться в путь. Вильгельм не знал, что ему делать. «Только бы выбраться из этого дома, – решил он наконец, – дорогой можно обдумать, как быть, во всяком случае, надо остановиться на полпути и послать сюда гонца, написавши то, что трудйо высказать, а там будь что будет!» Невзирая на такое решение, он провел бессонную ночь; только вид сладко спавшего Феликса несколько ободрял его. «Ах, кому ведомо, какие испытания ждут меня впереди, сому ведомо, долго ли не перестанут меня мучить содеянные ошибки, часто ли будут терпеть крах мои добрые и разумные намерения! Но вот это мое сокровище сохрани мне, жалостливая или безжалостная судьба! Если же этой лучшей части коего «я» суждено погибнуть раньше меня, этому сердцу быть оторзану от моего сердца, тогда прощай разум и рассудок, прощай всякая бережность и осторожность, исчезни инстинкт самосохранения! Пропади все, чем мы разнимся от животного. И ежели не дозволено добровольно кончать печальный свой век, тогда пусть преждевременное слабоумие помрачит сознание раньше, чем смерть, навсегда разрушив его, нашлет нескончаемую ночь!» Он схватил мальчика в объятия, целовал его, прижимал к себе и орошал обильными слезами. Ребенок проснулся; его ясные глаза и ласковый взгляд тронули отца до глубины души. «Что предстоит мне испытать, когда я представлю тебя несчастной красавице графине, когда она прижмет тебя к своей груди, жестоко раненной твоим отцом! – восклицал он. – Как страшно мне, что бедняжка с криком оттолкнет тебя, едва твое прикосновение пробудит ее подлинную или мнимую боль!» Кучер не дал ему времени размышлять и решать далее, принудив до рассвета сесть в экипаж; он потеплее укутал своего Феликса, потому что утро было холодное, но ясное, и ребенок впервые в своей жизни увидел, как восходит солнце. Его изумление при виде первого огненного луча и все нарастающей мощи света, его восторги и забавные возгласы восхитили отца и помогли заглянуть в детскую душу, над которой солнце встает и плывет, как над чистым тихим озером. В небольшом городке кучер выпряг лошадей и поскакал обратно. Вильгельм тотчас взял комнату и стал обдумывать, оставаться ли здесь или ехать дальше. В таких колебаниях он отважился достать записочку, которую не дерзал развернуть вторично; она содержала следующие слова: «Пришли мне своего молодого друга, да смотри, поскорее. За последние два дня Миньоне стало еще хуже. Хоть и по грустному поводу, я буду рада познакомиться с ним». В первый раз Вильгельм не заметил последних слов. Они испугали его, и он сразу же решил не ехать дальше. «Как? – мысленно восклицал он. – Лотарио знал все обстоятельства и не пожелал открыть ей мое имя? Она не ждет скрепя сердце знакомца, с которым предпочла бы не встречаться, она ждет кого-то незнакомого, и вдруг вхожу я! Отсюда вижу, как она отшатнется, как покраснеет! Нет, я не в силах пережить рту сцену». Тут как раз вывели и впрягли лошадей, Вильгельм твердо решил распаковать вещи и остаться здесь, Он был вне себя от волнения. Услыхав, как поднимается по лестнице служанка сказать ему, что все готово, он стал наскоро придумывать причину, вынуждавшую его задержаться, и рассеянным взглядом остановился на записке, которую держал в руке. – Господи! Что это? – вскричал он. – Это вовсе не рука графини, это рука амазонки! Вошла служанка, позвала его вниз и увела с собой Феликса. – Неужели это возможно? – восклицал он. – Неужели Это правда? Что мне делать? Остаться, выждать и выяснить? Или мчаться туда? Мчаться навстречу развязке? Как! Быть на пути к ней и медлить? Нынче вечером ты можешь ее увидеть и по доброй воле заточишь себя в темницу? Это ее рука, да, да, ее! Бе рука зовет тебя, ее экипаж запряжен, чтобы везти тебя к ней. Вот она, разгадка: у Лотарио две сестры. Он знает о моих отношениях с одной, а чем я обязан второй, ему неизвестно. Не знает и она, что раненый бродяга, обязанный ей если не жизнью, то здоровьем, с таким незаслуженным радушием был принят в доме ее брата. Феликс уже качался на подушках экипажа и кричал снизу: – Папенька, иди! Ну, иди же! Посмотри, какие красивые облака! И какие они яркие! – Иду, иду! – крикнул Вильгельм, сбегая с лестницы. – Все чудеса небес, каким ты, милое дитя, не успел надивиться, ничего не стоят рядом с видением, которого я жду. Сидя в экипаже, он мысленно сопоставлял все обстоятельства. «Итак, эта Наталия – еще и подруга Терезы! Какое открытие, какие надежды, какие возможности! Удивительное дело – боязнь услышать что-нибудь об одной сестре едва не скрыла от меня существования другой!» С великой радостью смотрел он на своего Феликса, надеясь, что они вместе будут встречены наилучшим образом. Надвинулся вечер, солнце зашло, дорога была не из лучших, возница ехал медленно, Феликс уснул, а в душе нашего друга вставали новые сомнения и заботы. «Какие безумные мечты владеют тобой, – одергивал он себя, – спорное сходство почерков сразу же успокаивает тебя и дает повод сочинять самые что ни на есть фантастические сказки!» Он снова достал записочку, и в свете сумерек ему померещилось, что это почерк графини; глаза отказывались в отдельных чертах усмотреть то, что сердце открыло ему в целом. «Значит, лошади влекут тебя навстречу ужасающей сцене! Может статься, через несколько часов они уже повезут тебя обратно. Хоть бы застать ее одну! Вдруг там окажется и ее супруг, а чего доброго, и баронесса! Какую я найду в ней перемену? Устою ли я на ногах при виде ее?» Лишь слабый луч надежды, что его ждет встреча с прекрасной амазонкой, временами пробивался сквозь пелену мрачных дум. Наступила ночь, когда экипаж прогрохотал по дворовым плитам и остановился. Слуга с восковым факелом вышел из пышного портала и по широким ступеням спустился к самому экипажу. – Вас давно уже дожидаются, – заявил он, откидывая фартук. Выйдя из экипажа, Вильгельм взял на руки спящего Феликса, а первый слуга крикнул второму, стоявшему со светильником в дверях: – Проводи барина прямо к баронессе! Молнией мелькнула в голове Вильгельма мысль: – Какое счастье! Случайно или намеренно баронесса Здесь! Первой я увижу ее! Графиня, должно быть, легла уже спать. Духи благие, помогите, чтобы эти тяжкие мгновений миновали без позора. Он вошел в дом и очутился в таком торжественном, по его восприятию, в таком священном месте, в какое никогда еще не вступал. Прямо перед ним висячий фонарь ярко освещал широкую, пологую лестницу, наверху у поворота разделявшуюся на два крыла. Мраморные статуи и бюсты стояли на пьедесталах и в нишах; некоторые из них показались ему знакомыми. Впечатления юности не изглаживаются вплоть до мельчайших штрихов. Он узнал музу из дедовской коллекции, но не по ее облику и художественной ценности, а по реставрированной руке и восстановленным частям одеяния. Казалось, он попал в сказочный мир. Ему стало тяжело нести Феликса; он замешкался на лестнице и опустился на колени, будто для того, чтобы поудобнее держать ребенка. На самом деле ему нужно было перевести Дух. Он едва мог подняться. Освещавший дорогу слуга хотел взять у него мальчика, но Вильгельм не решался расстатьдя с сыном. Затем он вошел в аванзалу и, к вящему своему удивлению, увидел на стене хорошо знакомую картину, изображавшую больного царского сына. Он едва успел взглянуть на нее, как лакей провел его через две комнаты в кабинет. Там за абажуром, бросавшим тень на ее лицо, сидела женщина и читала. «Ах, хоть бы это была она!» – подумал оп в этот решительный миг. Он опустил на пол ребенка, который как будто проснулся, а сам собрался приблизиться к даме, но мальчик повалился наземь, еще не очнувшись, тогда дама встала и пошла навстречу Вильгельму. То была амазонка. В неудержимом порыве он бросился перед ней на колени, восклицая: «Это она!» С беспредельным восторгом схватил он и поцеловал ее руку. Мальчик лежал между ними обоими на ковре и сладко спал. Феликса положили на софу, Наталия села около него, а Вильгельму указала на кресло, стоявшее рядом. Она предложила ему подкрепиться, от чего оп отказался, все еще стараясь увериться, что это она, и вновь вглядеться в ее затененные абажуром черты и вновь их узнать. Она обрисовала ему общие симптомы болезни Миньоны: девочку постоянно снедают какие-то глубокие переживания, а при ее крайней возбудимости, которую она скрывает, как может, с ней случаются такие жестокие и опасные спазмы в сердце, что этот наиважнейший жизненный орган при неожиданных потрясениях вдруг останавливается и в груди бедняжки совсем не чувствуется целительного биения жизни. Как только грозный припадок проходит, сила природы дает о себе знать частым пульсом и угрожает теперь избыточностью в работе сердца, как раньше пугала ее недостаточностью. Вильгельм припомнил, что был свидетелем такого припадка, а Наталия сослалась на врача, который подробнее поговорит с ним об этом и обстоятельнее изложит причину, по которой решено было вызвать друга и благодетеля девочки. – Вы найдете в ней разительную перемену, – продолжала Наталия, – она носит теперь женское платье, которое раньше внушало ей такое отвращение. – Как вы этого добились? – спросил Вильгельм. – Хотя это и было желательно, добились мы этого по чистой случайности. Послушайте, как обстояло дело. Быть может, вам известно, что у меня постоянно живет несколько девочек-подростков; они растут при мне, и я стараюсь направить их помыслы на путь истины и добра. Из моих уст они слышат лишь то, что сама я почитаю правильным, однако я пе могу и не хочу препятствовать тому, чтобы другие внушили им понятия, которые слывут заблуждениями и предрассудками. Когда девочки приступают ко мне за объяснениями, я по силе возможности пытаюсь в каком-то пункте связать эти чуждые, неуместные понятия с понятиями правильными и тем самым сделать их если не полезными, то, на худой конец, безвредными. За последнее время мои девочки наслушались от крестьянских ребят рассказов про ангелов, про рождественского деда, про младенца Христа, которые в свой срок являются во плоти, награждают хороших деток, а плохих наказывают. Девочки заподозрили, что это, верно, переодетые люди, я не стала их разуверять и, не пускаясь в долгие объяснения, при первом же случае решила устроить для них подобное представление. Оказалось, что близится день рождения двух сестер-двойняшек, которые всегда вели себя примерно; я пообещала, что на сей раз придет ангел и принесет им подарочки, которые они заслужили. Они с нетерпением ждали такого гостя. Для этой роли я выбрала Миньону, и в назначенный день ее премило нарядили в длинное легкое белое одеяние. Грудь была перехвачена золотым поясом, в волосах сияла такая же диадема. Сперва я думала обойтись без крыльев, но наряжавшие ее женщины настаивали на двух золотых крылах, на которых хотели показать свое искусство. Так, с лилией в одной руке и корзиночкой в другой, чудесное видение вступило в круг девочек, поразив даже меня. – Это явцлся ангел, – сказала я. Дети сперва даже отшатнулись, потом закричали хором: «Да это Миньона!» – однако не решились подойти ближе к чудесному явлению. – Вот вам подарки, – сказала Миньона и протянула корзиночку. Ее окружили, ее оглядывали, ощупывали, расспрашивали: – Ты ангел? – спросил один ребенок. – Я бы хотела им быть, – отвечала Миньона. – Почему ты держишь лилию? – Будь мое сердце так же чисто и открыто, я была бы счастлива. – А откуда у тебя крылья? Дай-ка взглянуть! – Они покамест заменяют другие, более прекрасные, еще не расправленные крылья. Так многозначительно отвечала она на каждый пустой, простодушный вопрос. Когда любопытство малолетнего общества было удовлетворено, а впечатление от чудесного образа понемножку притупилось, с Миньоны хотели снять воздушный наряд. Она воспротивилась, взяла в руки лютню, уселась вот на этот высокий секретер и с несказанным очарованием пропела песню:   Я покрасуюсь в платье белом, Покамест сроки не пришли, Покамест я к другим пределам Под землю не ушла с земли.   Свою недолгую отсрочку Я там спокойно пролежу И сброшу эту оболочку,  Венок и пояс развяжу.   И, встав, глазами мир окину, Где силам неба все равно, Ты женщина или мужчина, Но тело все просветлено.   Беспечно дни мои бежали, Но оставлял следы их бег. Теперь, состарясь от печали, Хочу помолодеть навек.[74]   – Я сразу же положила оставить ей это одеяние, – закончила Наталия, – и сшить еще несколько в таком же роде. В них она теперь и ходит, отчего, как мне кажется, весь ее облик приобрел совсем другое выражение. Час был поздний, и Наталия отпустила своего гостя, который не без опасения расстался с ней. «Замужем она или нет?» – думал он. От малейшего шороха он поминутно пугался, что сейчас отворится дверь и пожалует ее супруг. Слуга, проводивший его в отведенную ему комнату, удалился скорее, чем он собрался с духом задать такой вопрос. Тревога долго пе давала ему заснуть, и он без конца сопоставлял образ амазонки с образом этой новой своей приятельницы. Ему пока что не удавалось слить их воедино; тот образ был, в сущности, рожден им, а этот как будто намеревался переродить его самого.  ГЛАВА ТРЕТЬЯ   На другое утро, пока все кругом было тихо и спокойно, он отправился осмотреться в доме. Это был совершеннейший, прекраснейший, благороднейший образец архитектурного искусства, какой ему когда-либо доводилось видеть. «Право же, истинное искусство подобно хорошему обществу, – мысленно восклицал он, – оно наиприятнейшим образом дает нам познать ту меру, по которой и для которой построен наш внутренний мир». Неизъяснимо приятное впечатление произвели на него статуи и бюсты из собрания его деда. В нетерпении поспешил он к той картине, что изображала больного царского сына, и она, как и в детстве, пленила и умилила его. Слуга отворил перед ним двери ряда других покоев: оп увидел и библиотеку, и естественно-историческую коллекцию, и физический кабинет и ощутил себя совершенно несведущим во всех этих предметах. Тем временем проснулся Феликс и побежал за ним следом, а он был озабочен мыслью, как и когда дойдет до него письмо Терезы; он боялся увидеть Миньону, а отчасти и Наталию. Как непохоже было нынешнее состояние его духа на те мгновения, когда он запечатывал письмо к Терезе и радостно, всей душой, отдавался столь благородному созданию. Наталия послала пригласить его к завтраку. Он вошел в комнату, где несколько опрятно одетых девочек, на вид не старше десяти лет, накрывали на стол, а особа пожилого возраста расставляла всевозможные напитки. Вильгельм внимательно вгляделся в картину, висевшую над диваном; он вынужден был признать в ней портрет Наталии, нимало его не удовлетворивший. Вошла Наталия, и сходство исчезло окончательно. Несколько примирил его лишь орденский крест на груди портрета и такой же точно на груди Наталии. – Я разглядывал этот портрет, – обратился он к ней, – и диву давался, до какой степени живописец может быть правдивым и лживым одновременно. В целом портрет весьма схож с вами, но ни черты, ни выражение совсем не ваши. – Скорее нужно дивиться большому сходству, – возразила Наталия. – Портрет-то вовсе не мой, а тетушки, которая напоминала меня даже в преклонных летах, когда я была еще ребенком. Она изображена примерно в моем возрасте, и по первому взгляду ее всегда принимают за меня. Вам надо бы знать эту превосходную женщину, Я многим обязана ей. Слабое здоровье, пожалуй, чрезмерная сосредоточенность на себе самой и при этом болезненно развитое нравственное и религиозное чувство помешали ей стать для мира тем, чем она могла стать при иных обстоятельствах. Она была светочем, который светил лишь немногим близким, а мне в особенности. – Может ли быть, – начал Вильгельм, задумавшись на миг и сопоставив многие пришедшие ему на ум обстоятельства, – может ли быть, чтобы та прекрасная, высокая душа, чьи заветные признания стали известны и мне, оказалась вашей тетушкой? – Вы читали ее рукопись? – спросила Наталия. – Да, – ответил Вильгельм, – читал с величайшим волнением и не без влияния на всю мою жизнь. В этом манускрипте особенно поразила меня, я бы сказал, безупречная чистота бытия не только ее самой, но и всех, кто $е окружал, самостоятельность ее натуры и неприятие всего, что не было созвучно ее благородному, любвеобильному душевному строю. – Значит, вы относитесь к этой прекрасной душе правильнее и, смею сказать, справедливее, нежели многие другие, тоже имевшие случай познакомиться с ее рукописью. Каждый образованный человек знает, как трудно ему бороться с некоторого рода грубостью в себе и в других, как дорого ему дается его образование и как много он в иных случаях думает о себе, забывая, чем обязан другим. Нередко хороший человек упрекает себя в неделикатности поведения; однако если прекрасная душа развивает в себе чрезмерную деликатность, чрезмерную совестливость, если, скажем так, она себя переразвивает, свет не знает к ней ни снисхождения, ни пощады. Тем не менее люди такого рода во внешней жизни для нас то же, что идеалы в жизни внутренней, – образцы, которым мы должны бы не подражать, а следовать. Над чистоплотностью голландок принято смеяться, но была бы моя подруга Тереза тем, что она есть, если бы подобный идеал домоводства не стоял перед ее взором? – Значит, в подруге Терезы я вижу ту самую Наталию, которой дарила свою привязанность ее достойнейшая родственница, ту Наталию, что с юных лет была так сострадательна, так полна любви и участия! Только такая кровь могла породить такую натуру! Что за картина открывается передо мной, когда я единым взглядом охватываю ваших предков и весь круг, к которому вы принадлежите! – Да! – подтвердила Наталия. – В известном смысле вы не могли узнать нас лучше, как через рукопись нашей тетушки. Правда, будучи привязана ко мне, она слишком расхваливала меня ребенком. Когда говорят о ребенке, обычно имеют в виду не его, а возложенные на него надежды. Тем временем Вильгельм успел сообразить, что теперь он осведомлен о происхождении и о ранней юности Лотарио; красавица графиня предстала перед ним девочкой с тетушкиными жемчугами вокруг шеи; в свое время и он касался Этих жемчугов, когда ее нежные прелестные уста склонились к его устам; он попытался другими мыслями вытеснить эти сладостные воспоминания, стал перебирать знакомства, которые доставила ему та рукопись. – Так я нахожусь в доме почтеннейшего дядюшки! – вскричал он. – Это не дом, это храм, и вы его достойная жрица, а то и само божество; у меня до конца дней не изгладится впечатление вчерашнего вечера, когда передо мной предстали произведения искусства, знакомые с самого детства. Мне припомнились скорбящие мраморные изваяния из песни Миньоны; но этим изваяниям нечего было горевать обо мне, они с величайшей строгостью взирали на меня, смыкая детские мои годы непосредственно с этим мгновением. Эти старинные наши семейные сокровища, усладу жизни моего деда, я нахожу здесь среди других столь многих отменных творений искусства, и я, кого природа сделала любимцем этого доброго старика, я, недостойный, тоже обретаюсь здесь, боже правый, в какой связи и в каком обществе! Девочки одна за другой покинули комнату, чтобы приняться за свои мелкие обязанности. Вильгельм, оставшись наедине с Наталией, должен был подробнее объяснить ей свои последние слова. Открытие, что значительная часть собранных здесь творений искусства принадлежала его деду, настроило обоих на веселый, общительный лад. Благодаря манускрипту Вильгельм освоился в этом доме, а теперь он как бы вновь обрел свою наследственную долю. Он выразил желание увидеть Миньону; новая приятельница просила его hq? терпеть, пока воротится врач, которого вызвали к соседям. Нетрудно было догадаться, что это был тот самый деятельный человечек, уже знакомый нам и упоминавшийся также в «Признаниях прекрасной души». – Коль скоро я нахожусь в кругу вашей семьи, – предположил Вильгельм, – значит, и аббат, упомянутый в манускрипте, – одно лицо с тем странным загадочным челове-» ком, которого по ходу удивительнейших событий я повстречал в доме вашего брата? Не откажите подробнее поведать мне о нем. – О нем можно рассказать многое; лучше всего я осведомлена о его воздействии на наше воспитание. Он был убежден, по крайней мере, некоторое время, что воспитывать надо с оглядкой на природные склонности. Как он мыслит сейчас, мне неизвестно. Он утверждал: деятельность – первое и главное для человека, и без склонности, без врожденного тяготения к ней делать ничего нельзя. «Люди признают, – имел он обыкновение говорить, – что поэтом рождаются, Это же признается и для других видов искусства, потому что иначе нельзя и потому что таким проявлениям человеческой натуры трудновато подражать с мало-мальски заметным успехом, но если приглядеться внимательнее, окажется, что всякая, даже скромная, способность нам врождена, а неопределенных способностей не бывает вовсе. Но наше непоследовательное, беспорядочное воспитание порождает в человеке неуверенность, возбуждает желания, вместо того чтобы поощрять склонности и вместо того чтобы развивать врожденные способности, направляет старания на предметы, зачастую несогласные с нашей природой, которая силится освоить их. Подросток, юноша, которому случается плутать на своем собственном пути, более мне по душе, нежели люди, твердо шагающие по пути, чуждому им. Если первые самостоятельно или под чьим-то водительством отыщут верный, то есть согласный с их природой путь, они уже больше не сойдут с него, меж тем как вторым грозит ежеминутная опасность сбросить чуждое иго и предаться безудержному своевольству». – Как странно, что этот удивительный человек принял участие и во мне и, как видно, если не направлял меня по – своему, то некоторое время укреплял в моих заблуждениях, – сказал Вильгельм. – Теперь мне остается лишь терпеливо ждать, чем он оправдается в том, что совместно с другими лицами, прямо сказать, дурачил меня. – Я-то не вправе жаловаться на его причуды, если можно назвать их таковыми, – сказала Наталия, – мне они принесли больше пользы, чем остальным детям. Да и не знаю, мог ли мой брат Лотарио получить лучшее образование; пожалуй, только такую натуру, как милая моя сестрица графиня, следовало воспитать по-иному, внушить ей больше серьезности и силы воли. А что получится из брата Фридриха, далее вообразить себе трудно; боюсь, как бы не пал он жертвой подобных педагогических экспериментов. – У вас есть еще один брат? – спросил Вильгельм. – Да, – ответила Наталия, – и притом очень веселый и ветреный по натуре; а так как никто не мешал ему слоняться по свету, не знаю, что выйдет из этого вертопраха. Я давно уже его не видела. Меня успокаивает только одно: аббат и члены их общества всегда знают, где он находится и чем занимается. Вильгельм собрался было расспросить Наталию, каково ее отношение к столь парадоксальным взглядам, и получить от нее сведения о таинственном сообществе, но тут явился лекарь и, поздоровавшись, сразу же заговорил о состояния Миньоны. Наталия взяла за руку Феликса, сказав, что хочет отвести его к Миньоне и подготовить девочку к встрече с ее другом. Когда Вильгельм и врач остались наедине, последний продолжал свой рассказ: – Я должен сообщить вам нечто неожиданное, чего вы даже не подозреваете. Наталия дала нам возможность откровенно поговорить о том, что я, правда, узнал от нее же, но столь открыто обсуждать в ее присутствии счел бы неуместным. Странности характера бедной девочки, о которой идет речь, почти полностью проистекают от глубокой тоски – страстное яселание увидеть свою родину и видеть вас, мой друг, рискну сказать, пожалуй, единственное, что есть в ней Земного; то и другое брезжит ей где-то в неоглядной дали, то и другое представляется недосягаемым этой удивительной душе. Родилась она, по-видимому, в окрестностях Милана и в самом раннем детстве была уведена от родителей труппой канатных плясунов. Поточнее узнать у нее ничего не удается, отчасти потому, что она была слишком мала и не могла запомнить ни имена, ни местность, а главное, потому, что она дала себе клятву никому на свете не говорить, кто она и откуда родом. Тем людям, которые нашли ее, когда она заблудилась, она подробнейшим образом описала, где живет, умедляя проводить ее домой, но они тем поспешней увели ее* с собой, а ночью, на постоялом дворе, думая, что ребенок уснул, шутили по поводу удачной добычи и уверяли, что она не найдет дороги домой. На бедняжку напало страшное отчаяние, и тут ей явилась божья матерь и обещала взять ее под свою защиту. Тогда девочка дала себе нерушимую клят* ву впредь никому не верить, не рассказывать о себе, жить и умереть, уповая на неусыпное божественное попечение. Даже то, что я вам рассказываю, она поведала Наталии не так вразумительно, наша достойная приятельница вывела все это из обрывочных фраз, из песен и детски опрометчивых обмолвок, которые выдают то, что им надлежало бы утаить. Теперь для Вильгельма стали понятны многие песни и слова бедной девочки. Он настойчиво просил своего друга лекаря ничего не скрывать от него из услышанных им песен и признаний этого удивительного существа. – Тогда приготовьтесь услышать неояшданнейшее признание, – отвечал врач, – рассказ о событии, к которому, сами того не помня, в большой мере причастны вы. Боюсь я, что это событие оказалось решающим для жизни и смерти бедного создания. – Говорите же, – воскликнул Вильгельм. – Я сгораю от нетерпения. – Помните, в ночь после премьеры «Гамлета» вас посетила таинственная незнакомка? – спросил врач. – Еще бы, конечно, помню, – смущенно произнес Вильгельм. – Но я не ожидал, что мне именно сейчас напомнят об этом. – А вы знаете, кто это был? – Нет! Вы пугаете меня! Не Миньона же? Так кто? Говорите! – Мне это неизвестно. – Значит, не Миньона? – Нет, конечно, не она. Но Миньона тоже пробиралась к вам и, забившись в угол, с ужасом наблюдала, что се опередила соперница. – Соперница! – вскричал Вильгельм. – Договаривайте же! Вы окончательно сводите меня с ума! – Благодарите судьбу, что можете сразу узнать об этом от меня, – сказал врач. – Мы с Наталией, хоть и причастны к этому весьма отдаленно, и то совсем извелись, пока дознались, откуда проистекает смятение бедной девочки, которой мы хотели помочь. Легкомысленная болтовня Филины и других девиц и вдобавок игривая песенка той же Филины натолкнули ее на соблазнительную мысль провести ночь у воз* любленного в блаженном состоянии душевной близости, – больше ничего она, разумеется, и представить себе не умела. Чувство к вам уже прочно завладело ее сердцем, у вас в объятиях бедная девочка уже не раз отдыхала от разных своих горестей и лишь такое счастье мечтала испытать во всей его полноте. Она все собиралась по-дружески попросить вас об этом, но затаенный трепет удерживал ее. Наконец от веселого ужина и выпитого в избытке вина у нее прибыло мужества, и она отважилась прокрасться к вам в ту ночь. Она побежала вперед, чтобы спрятаться в незапертой комнате, но, поднявшись по лестнице, услышала какой-то шорох; она спряталась и увидела, что к вам в комнату шмыгнула белая женская фигура. Вскоре пришли вы, и она услышала, как задвигают засов. Миньона терпела невыразимую муку* жестокие терзания страстной ревности смешивались с неведомыми ей дотоле порывами неосознанного вожделения, беспощадно сотрясая незрелый организм подростка. Сперва сердце у нее колотилось от нетерпеливого ожидания, теперь же оно вдруг стало замирать и свинцовой тяжестью навалилось на грудь; она не могла вздохнуть, не знала, что делать;% услышав звуки арфы, она бросилась на чердак к старику и всю ночь корчилась в судорогах у его ног. Врач сделал паузу, по Вильгельм не проронил пи слова, и он продолжал: – Наталия уверяла меня, что ничем в жизни не была так испугана и потрясена, как состоянием девочки во время ее рассказа; наша благородная приятельница не могла себе даже простить, что наводящими вопросами выманила эти признания и, напомнив бедной девочке прошедшее, с такой жестокостью дала новый толчок ее мучениям. «Дойдя до этого места в своем рассказе, – так говорила мне Наталия, – или, вернее, в своих ответах на мои вопросы, все более настойчивые, бедняжка у меня на глазах вдруг упала на пол и, прижав руку к груди, стала жаловаться, что боли той ужасной ночи возвратились снова. Она, как червь, извивалась по земле, и мне пришлось собрать все свое самообладание, чтобы припомнить и применить те средства, какие, по моему опыту, приносят в подобных случаях облегчение духу и телу». – Вы ставите меня в ужасное положение! – вскричал Вильгельм. – Именно в ту минуту, когда мне предстоит увидеть милую мою девочку, вы так живо даете мне почувствовать, сколь много я перед нею виноват. Раз я скоро ее увижу, зачем вы отнимаете у меня мужество спокойно встретиться с ней? И, признаться, я не понимаю, чем при таком состоянии ее духа может помочь мое присутствие? Вы, как врач, полагаете, что эта двойная тоска настолько подорвала ее организм, чтобы стать угрозой для жизни. Тогда зачем же мне своим присутствием возобновлять ее страдания и, быть может, ускорить ее конец? – Друг мой, – отвечал врач, – в тех случаях, когда мы бессильны помочь, долг наш – облегчить страдания, а насколько присутствие любимого предмета способно ослабить губительную силу воображения и обратить тоску в безмятежное созерцание, тому я могу привести разительнейшие примеры. Главное – помнить меру и цель! Ибо присутствие возлюбленного может и наново разжечь гаснущую страсть. Повидайте бедную девочку, будьте с ней ласковы, а дальше мы выждем и поглядим, что из этого получится. Тут воротилась Наталия и потребовала, чтобы Вильгельм пошел с ней к Миньоне. – По-моему, она вполне счастлива, что Феликс с нею, и, надеюсь, хорошо встретит своего друга. Вильгельм послушался не без внутреннего сопротивления; он был потрясен тем, что услышал, и опасался драматической сцены. Когда он вошел, случилось совсем обратное. Миньона в длинном белом женском платье, с кудрявой копной частью подвязанных темных волос сидела, держа на коленях Феликса, и прижимала его к груди; она была точно бесплотный дух, а мальчик – воплощенная жизнь, – казалось, это земля в объятиях небес. Миньона с улыбкой протянула руку Вильгельму и сказала: – Спасибо тебе, что ты вернул мне ребенка. Его бог весть как похитили у меня, и я с тех пор не жила. Пока душе моей что-то надобно на земле, пускай он заполняет пустоту. Спокойствие, с каким Миньона приняла своего друга, порадовало всех. Врач потребовал, чтобы Вильгельм навещал ее как можно чаще, дабы поддержать в ней телесное и душевное равновесие. Сам он уехал, обещав скоро вернуться. Теперь Вильгельм мог наблюдать Наталию в ее привычном кругу: ничего лучше нельзя было желать, как жить подле нее. Своим присутствием она оказывала благотворнейшее действие на девушек и женщин различного возраста, которые либо жили у нее в доме, либо наведывались к ней по – соседски. – Не правда ли, жизнь ваша всегда текла очень равномерно? – однажды спросил ее Вильгельм. – То, как ваша тетушка описывает вас ребенком, если я не ошибаюсь, можно отнести к вам и теперь. Чувствуется, что вы никогда не заблуждались, никогда не бывали вынуждены отступить хотя бы на шаг. – Этим я обязана дяде и аббату, – ответила Наталия, – они правильно понимали мои особенности. Не помню, чтобы с детских лет какое-либо чувство владело мною сильнее, нежели живой отклик на людские нужды, которые я видела повсюду, и непреодолимая потребность их удовлетворять. Глаза мои как бы самой природой назначены были обнаруживать повсюду и дитя, еще не стоящее на ножках, и старца, уже неспособного держаться на ногах, и желание богатой семьи иметь детей, и невозможность для бедняков прокормить своих ребятишек, и затаенную потребность иметь в руках ремесло, и мечту о таланте, и задатки к сотне мелких полезных способностей. Я видела то, к чему никто не привлекал моего внимания, а я словно затем и была рождена, чтобы это видеть. Многие люди крайне восприимчивы к красотам неодушевленной природы, на меня же они не оказывали действия, еще меньше, пожалуй, пленяли меня красоты искусства. Приятней всего мне было и остается по сей день, встретив в мире утрату или нужду, тотчас мысленно найти облегчение, замену, помощь. При виде нищего в лохмотьях, я вспоминала, сколько лишней одежды висит в шкафах моих домашних, и при виде детей, что чахли без присмотра и заботы, мне приходила на ум та или иная женщина, которая томится от скуки, живя в холе и богатстве; при виде того, как большая семья ютится в тесной каморке, я думала, что их следовало бы переселить в огромные хоромы богатых домов и дворцов. Этот взгляд на жизнь сложился у меня вполне естественно, а не в итоге всяких умствований, недаром я еще ребенком придумывала невесть что и своими несуразными требованиями не расставила людей в затруднительное положение. Была у меня еще одна особенность: очень нескоро и с большим трудом согласилась я признать деньги средством удовлетворения всяких нужд; все свои благодеяния я оказывала натурой и знаю, что частенько становилась предметом насмешек. Один только аббат как будто понимал меня, он во всем шел мне навстречу. Он открыл мне глаза на самое себя, на мои желания и стремления и учил меня разумно осуществлять их. – Значит, воспитывая свой маленький женский мирок, вы руководствуетесь принципами этих странных людей? – спросил Вильгельм. – Вы тоже предоставляете каждой натуре развиваться самостоятельно? Позволяете своим питомицам искать и заблуждаться, совершать ошибки, счастливо достигать цели или, на свое несчастье, сбиваться с пути? – Нет, такой способ поведения с людьми в корне противоречил бы моему образу мыслей, – возразила Наталия. – Кто не помогает в нужде сразу* тот, на мой взгляд, не помогает вовсе, кто не подает совета сразу, тот не советует вовсе. Столь же насущным представляется мне преподавать и внушать детям известные правила. Я даже готова утверждать, что лучше заблуждаться по правилам, нежели кидаться из стороны в сторону по прихоти своей натуры; и как я погляжу на людей, мне кажется, в каждом из них всегда остает* ся пробел, который может быть заполнен только лишь стро* го выраженным правилом. – Итак, ваш образ действий решительно отличен от того, какого придерживаются наши друзья? – спросил Вильгельм. – Да, – отвечала Наталия. – Отсюда лишний раз можете судить о необычайной терпимости этих людей – они не только ничем не хотят мешать мне на моем пути, именно потому, что это мой путь, но даже наоборот, идут мне навстречу во всем, чего бы я ни пожелала.

The script ran 0.032 seconds.