1 2 3 4 5 6 7 8
CLIX
Всегда ты видишь одно и то же: слабость побеждает силу. Но для короткого мига, именуемого «сейчас», это неправда, и ты закрепил в своём языке кажимость. Как всегда, ты позабыл о времени. Конечно, если ребёнок разозлит великана, великан уничтожит ребёнка. Но ребёнок играет в другие игры, не его дело злить великанов, ему это не интересно. Он занят тем, чтобы жить незаметно. А ещё чаще тем, чтобы его любили. Став подростком, он помогает великану, и тот начинает нуждаться в нём. Потом наступает время творчества, и ребёнок изобретает пращу. Или становится больше и сильнее великана. Или совсем уже просто: ребёнок начинает говорить, к нему стекаются люди, они для него надёжный щит, он поведёт их на великана. Попробуй теперь его ударить, до него и не дотянуться!
Если в поле пшеницы я увижу один плевел, знаю: поле побеждено. Знаю: побеждён деспот, войско его и жандармы, если где-нибудь в его царстве подрастает ребёнок, похожий на сына Ибрагима, а вместе с ним возникает новая картина, которая по-иному упорядочит мир, взяв его будто в тугую, будто в железную раму (я вижу, силовые линии уже готовы), знаю, что эта картина, это царство развалились и лежат в руинах — храм разрушило крошечное семечко, потому что семечко оказалось мощным деревом, что тянуло свои корни с неспешностью просыпающегося: он потягивается, напрягая мускулы рук и ног. Один корень пошатнул контрфорс, другой — краеугольный камень. Ствол снёс купол, вышибив ключ свода. Здесь отныне над обращённой в прах вещностью царит дерево, вытягивая из неё соки, питая свой дальнейший рост.
Но я знаю: придёт час — и рассыплется в прах древесный гигант. Храм преобразился в дерево, но, возможно, и в лиану. Достаточно крылатого семечка и прихоти ветра.
Чем ты станешь, когда время развернёт тебя? Я не знаю, каков город, укрытый стенами. Но меня научили читать. Город сосредоточился на накопленном, а значит, готов к смерти. Я боюсь только тех, кто ходит голым, кто бродит по северу своей пустыни, где нет крепостей. Бродит безоружным. Семя это ещё не посажено в землю, оно не знает своей силы.
Глубинные воды Эль Ксур возродили моё войско. Мы — семя, спасённое Господом. Кто сможет противостоять нам на нашем пути? Нам достаточно щербинки в стене, и храм развалится, потому что в семени очнулась мощь дерева. Нам достаточно станцевать танец, и ты — крепость — сдашься на волю мужчины и станешь преданной женой, хранительницей домашнего очага. Ты уже моя, похожая на медовую коврижку крепость, — крепость, слишком гордящаяся собой. Я уверен: дозорные твои спят. Ибо сердце в тебе одрябло.
CLX
«Стало быть, — думал я, — дело совсем не в крепостных стенах. Если я выстроил их и они служат моей власти — значит, я незыблем. Но панцирь мёртвого каймана уже не назовёшь крепостью».
Если пастырь клеймит неверов за неверие, можно только посмеяться. Не человек должен прийти в церковь. Церковь должна притянуть к себе человека. Ты же не клеймишь землю за то, что она родила кедр.
Видя, как странствуют по миру проповедники новых религий, увлекая за собой людей, неужели ты думаешь, что новая религия обязана жизнью ветру слов, хорошо подвешенному языку, ловкости зазывалы? Я слишком долго слушал людей и понял: смысл языка совсем не в самих словах. Он передаёт тебе от другого новую точку зрения, таящую в себе силу, она сама отыщет в тебе, чем ей напитаться и как прорасти. Есть слова, подобные семенам, они способны втягивать землю и растить кедр. Но ты можешь посадить и оливу, у тебя вырастет оливковое дерево. Кедр, олива разрастутся, питаясь самостоятельно. Чем выше кедр, тем мощнее гудение ветра в смолистых ветвях. Чем больше стая гиен, тем громче их хохот ночами. Но не станешь же ты утверждать, что гудение ветра в ветвях кедра притягивает земные соки, что магией хохота газель превращается в гиену? Гиена съедает газель, кедр тянет из земли соки. Новая вера обращает неверов. Но что могут слова, если не служат языку, способному вместить?
Вмещаешь, сумев выразить. Если я выразил тебя, ты — мой. С моей помощью ты будешь сбываться. Отныне я для тебя — язык. Потому я и называю кедр языком каменистой земли — благодаря кедру она становится гудением ветра.
И кто, кроме меня, сравнит тебя с деревом, заботясь, чтобы ты сбылся?
Всякий раз, когда я вижу, что усилия человека действенны, я не воздаю хвалу громыханью его фанфар: с таким же успехом их можно возненавидеть, можно не слушать; не хвалю его жандармерию — жандармы могут следить, чтобы стоял на ногах мёртвый народ, но не могут родить живой. Я как-то сказал, что сильное царство казнит уснувших дозорных, а ты совершенно ошибочно решил, что суровость питает силу. В слабом царстве спят все, и если король его примется казнить сонных, окажется кровавым шутом — и только. Сильное царство наполняет всех своей силой, всем отвратительны сони. Действенность усилий я не стану объяснять зажигательной речью, побуждениями людей или доводами рассудка, я буду искать, где таится непреодолимая мощь новой, плодотворной целостности, где оно, лицо чудесной мраморной статуи, — ты смотришь на него и становишься иным.
CLXI
Ночь. Я поднялся на самый высокий холм округи взглянуть на молчаливую крепость, на гаснущие в сгустившейся мгле костры моих биваков среди песков пустыни. Я хотел понять суть того, что происходит; войско моё — мощь пустившегося в путь семечка, город — мощь накрепко закрытой пороховницы; войско, притянутое магнитом крепости, таит в себе новую картину, она только нарождается, пускает корни, безразлично связывает в будущую целостность извечно существующее, я ничего не знаю о ней и в потёмках ищу признаки таинственного возрастания — не для того, чтобы предусмотреть, для того, чтобы направить, ибо всё вокруг, даже дозорные, погружены в сон. Спит оружие. Но ты, ты — корабль, плывущий по реке времени.
Мирным кровом был тебе свет утра, полдня, вечера, он подтолкнул вперёд всё вокруг. После рабочих ладоней солнца ты ощутил дуновение молчаливой ночи. Шелковистой ночи, отданной снам, продолжающей лишь те труды, которым в помощь одиночество; ночи, затягивающей раны, помогающей подниматься сокам, привычно шагать дозорному; ночи, отданной в распоряжение слуг, потому что хозяин лёг отдыхать. Ночи, сглаживающей ошибки, ибо последствия ложного шага отложены до следующего дня. И я — победитель — откладываю до завтра свои победы.
Ночь гроздей, ожидающих сбора, ночь отложенной жатвы. Ночь взятых в кольцо врагов, что сделаются только завтра моими. Ночь поставленных на кон ставок, но игроки отдались на милость сна. Спит купец, сделав главным сторожа, что ходит вокруг амбаров. Спит генерал, сделав главным дозорного. Спит капитан, сделав главным рулевого, и рулевой ставит на место Орион, что запутался между мачт и снастей. Ночь переданной в надёжные руки власти и приостановленных дел.
И вместе с тем время обманов. Мародёры ночью нагружаются добычей. Риги вспыхивают огнём. Предатели завладевают крепостью.
Ночь криков, что будят эхо. Ночь подводных камней для корабля. Ночь видений и чудес. Ночь пробуждения Господа — Господа-татя, ибо любящий всегда дожидается, когда любимая откроет глаза.
Ночь, когда слышится хруст суставов. По ночам я всегда слышу хруст суставов, словно потягивается незримый ангел, заключённый в плоть моего народа, и придёт день, когда он освободится…
Ночь, обогащающая поля семенем.
Ночь терпения Господа.
CLXII
Ты говоришь мне о скромной, непритязательной жизни в мирном семейном кругу, с мирными радостями и добродетелями, домашними праздниками и заботливым пестованием детей — ты строишь воздушные замки, мой друг.
— Я рад за тебя, — отвечу я. — Но скажи, что ты будешь считать добродетелью? Чему радоваться? Какие чтить божества? Живя по-твоему, каждый живёт в особицу, это дерево питается соками не так, как другое. А подобных себе — где же ты их сыщешь?
Ты говоришь, все хотят одного — жить мирно… Согласен. Но посмотри, ведь вы уже ведёте борьбу, охраняя каждый незыблемость своего уклада, желая избегнуть любой случайности, любой грозящей ему опасности. Разве дерево — не борьба семечка?
— Но когда мы наконец достигнем желаемого, душевные склонности наши обретут долговечность. Устоятся и нравственные правила.
— Согласен! Свершившись, история народа может пребывать неизменной. Ты знал эту девушку юной невестой, юной она и умерла. Умерла с улыбкой. И будет улыбаться вечно, навек оставшись прекрасной, не узнав старости… Но твоё мирное племя — оно или завоюет мир, поглотив всех своих врагов, или само растворится во враждебном мире. Пока оно живо, оно смертно.
Ты ошибаешься, считая, что можно жить и оставаться неизменным, что долговечность твоей картины сродни воспоминанию об умершей возлюбленной.
Ты возражаешь мне:
— Если картина эта полностью воплотилась, став традициями, верованиями, единым укладом, она обретает долговечность, передаваясь от одного поколения к другому. Она будет счастьем, что светится в глазах принадлежащих ей сыновей…
— Что ж, — согласился я, — если ты накопил запасы, то недолгое время можешь наслаждаться собранным мёдом. Вскарабкавшийся на вершину горы с полчаса радуется пейзажу, упивается одержанной победой. В его памяти живы камни, по которым он карабкался вверх. Но воспоминание быстро меркнет. И пейзаж теряет интерес.
Торжества, конечно, помогают оживить воспоминания.
Празднуя, ты словно бы оживляешь вновь трудности и радости возникновения дома, деревни, веры, воскрешаешь в памяти затраченные усилия, принесённые жертвы. Но мало-помалу истирается власть торжества, праздник кажется тебе обветшалым, ненужным пережитком. Так случится, уверяю тебя, случится неизбежно. Твоё счастливое племя станет племенем оседлых и забудется в безжизненном сне. Если ты понадеялся на магию пейзажа, сел и стал любоваться, то рано или поздно соскучишься и почувствуешь, что не живёшь.
Откровение веры наполнило тебя жизнью. Ты решил: это тебе подарок. Но что делать с подарком? Рано или поздно ты убираешь его в кладовку. Когда радость погасла, сама вещь оказывается бесполезной.
— Неужели мне никогда не отдохнуть?
— Отдохнёшь там, где в помощь всё тобой накопленное. В мирном покое смерти, когда Господь соберёт свою жатву.
CLXIII
Неизбежно сменяются для человека времена жизни.
Друзья твои непременно от тебя устанут. И пойдут к другим, чтобы пожаловаться на тебя. Пройдёт усталость, и они вернутся, простят тебя, и будут снова тебя любить, и снова будут готовы рисковать своей жизнью ради твоего спасения.
Если о вероломстве твоих друзей тебе расскажет посторонний, что пришёл к тебе не ко времени и передал то, что тебе совсем не предназначалось, что было тоской по тебе, ты разгневаешься, выйдешь из себя и, когда твои друзья, вновь тебя полюбив, вернутся к тебе, ты их прогонишь.
Но если ты и сам то любил, то не любил своих друзей, ты обрадуешься возвращению, обрадуешься, что тебе возвращена благосклонность, и поможешь их благосклонности, устроив праздник.
А почему тебе, собственно, не нравится, что в человеческой жизни сменяется весна — летом, лето — осенью? Ведь и в тебе в течение одного только дня столько сменится зим и вёсен и всё, что питает тебя, завися от аппетита, то желанно, любимо, то безразлично, то отвратительно, разве не так?
Нет, не в человеческих силах всегда быть сытым одним и тем же пейзажем.
CLXIV
Вот и настало время поведать тебе, что же такое человек. В Ледовитом океане кочуют льдины величиной с огромную гору, но на поверхности воды — лишь крошечный гребешок, играющий на солнце. Всё остальное дремлет в глубинах. Слова высвечивают в человеке лишь крошечный гребешок. Веками ковала мудрость ключи, подступаясь к человеку. Нарабатывала понятия, чтобы его объяснить. Время от времени приходит новый мудрец и с помощью нового ключа открывает тебе доступ к ещё неведомому. Он говорит: «ревность» — и обозначает разом целый пучок взаимозависимостей; ревностная страсть к женщине помогает тебе ощутить и томление по воде в пустыне, и множество иных жажд.
И я становлюсь для тебя яснее, яснее мой путь, мои заботы, хоть ты, возможно, и не сможешь объяснить словесно, почему жажда заботит меня больше, чем, например, чума.
Имей в виду, сильнее всего воздействует не то слово, что обращено к твоей обжитой светлице, — то, что вспышкой света озарит ещё неведомое, выхватив его из немотствующей тьмы. Ты сделал ощутимым дотоле незнаемое, и твой народ устремился к нему. Мы ведь не ведаем, чего с такой настоятельностью алчем. Но я принёс тебе что-то, и ты насытился. А логик смотрит на нас с тобой как на безумцев, логика вчерашнего дня помешала ему нас понять.
Упорядочить подземное, проторить для него пути к сознанию — вот в чём я вижу силу, цель, смысл своей крепости. Ибо нужды твои и желания бессвязны и противоречивы. Тебе нужен мир и нужна война, правила игры, чтобы радоваться игре, и свобода, чтобы, играя, наслаждаться самим собой. Изобилие, чтобы почувствовать удовлетворение, и жертвенность, чтобы обрести в ней себя. Ты завоёвываешь добычу ради завоевания и наслаждаешься запасами ради запасов. Любишь здоровье ради ясности разума и любишь одолевать жаждущую плоть, совершенствуя дух и душу. Есть в тебе страсть к домашнему очагу и страсть к побегу на волю. Сочувствие к ранам и стремление ранить самолюбивого из сочувствия к человеческому. Желание растить любовь, оградив её незыблемой верностью, и знание, что любовь существует, несмотря на неверность. Ты хочешь равенства в справедливости и неравенства для восхождения вверх. Из хаоса своих нужд и желаний, из этой земли, усеянной камнями, какое ты вырастишь дерево, чтобы оно вобрало их, упорядочило и вызволило из тебя воистину человека? Какую часовню станешь ты строить из своих камней?
Мощь моей крепости — вот то, что я протягиваю тебе как семечко. Вот эту высоту ствола, вот это расположение ветвей. Дерево тем долговечнее, чем плодотворнее распоряжается соками земли. Тем долговечнее царство, чем лучше усваивает то, что ты из себя нарабатываешь. Но для чего крепость из камня, если она панцирь мёртвого каймана?
CLXV
— Они охотятся за вещами, как свинья за трюфелем, — говорил отец. — Вещи созданы для охоты. Но сами вещи тебе не в помощь, потому что живёшь ты смыслом, которым их наделили.
Смысла вещей не найдёшь, не добудешь охотой, его нужно наработать.
Вот мы и нарабатываем его нашими беседами.
— Что кроется за этими событиями? — спросили моего отца.
— Картина, которую я творю, — ответил отец.
Ты всегда забываешь о времени. За то время, пока ты доверял фальшивой сенсации, она уже в чём-то определила тебя, трудилась, как семя, пустила корни. Ты разуверился в ней, но расти уже будешь по-другому. Вот я убедил тебя в чём-то, и сколько ты нашёл подтверждений моей правоты, совпадающих фактов, красноречивых подробностей. Я предупредил: жена тебе неверна. И ты увидел: она кокетлива, и это правда. Уходит из дома когда вздумается, что тоже правда, хотя до сих пор ты этого не замечал. Затем я скажу, что всё выдумал, но моя выдумка пошла тебе на пользу: она была новой точкой зрения и открыла тебе глаза на реально существующие факты.
Я сказал: горбуны переносят чуму. Ты ужаснулся, сколько вокруг горбатых. Раньше ты не замечал их. И чем дольше ты мне будешь верить, тем чаще будешь замечать горбунов. В конце концов ты узнаешь, сколько увечных живёт у нас в городе. Ничего другого я не хотел.
CLXVI
— Я в ответе за каждый шаг каждого человека, — говорил отец.
— Но у тебя есть предатели и трусы, — возразили ему. — Что же, ты трусишь и предаёшь?
— Да, моей трусостью трусит трус. И моим предательством предаёт предатель.
— Как ты можешь предать сам себя?
— Факты я представил некой картиной, они не согласились с ней, картина моя, я за неё в ответе, я сделал её явью, а она убедила их в правоте моего врага. Значит, я сослужил службу своему врагу.
— А каким образом ты оказался трусом?
— Трусит тот, — отвечал отец, — кто отказывается идти вперёд, чувствуя, что беззащитен. Трус кричит: «Река уносит меня!» Смелый чувствует свои мускулы и плывёт.
Я называю трусом и предателем того, — заключил отец, — кто винит других за ошибки и жалуется, что враг слишком силён.
Никто не понял его.
— Как-никак, есть множество обстоятельств, и за них мы отвечать не можем… — сказали ему.
— Нет, таких не существует, — сказал отец.
Отец взял одного из гостей за руку и подвёл к окну:
— Скажи, что тебе напоминает это облако?
Гость долго присматривался.
— Спящего льва, — наконец сказал тот.
— Покажи его своим друзьям.
Друзья гостя полюбовались в окно на спящего льва, которого тот показал им.
Потом отец отвёл их всех в сторону и позвал к окну совсем другого человека.
— На что похоже это облако? — спросил он.
Гость долго всматривался в него.
— На улыбающееся лицо, — наконец сказал он.
— Покажи его своим друзьям.
И друзья увидели улыбающееся лицо, на которое показали им пальцем.
Затем отец собрал всех гостей вместе и предложил:
— Поговорите-ка об облаке, что висит за окном.
И гости ожесточённо заспорили: так очевидно для одних было улыбающееся лицо, а для других — спящий лев.
— Факты, — сказал отец гостям, — бесформенны, словно облако; вожатый, ваятель, мыслитель придаёт им форму. Формы все одинаково достоверны.
— Относительно облака мы с тобой согласны, — отвечали ему, — но относительно жизни… Утром на поле боя ты видишь, что войско твоё ничтожно по сравнению с армией противника. Разве в твоей власти изменить ход битвы?
— В моей, — отвечал отец. — Облако занимает пространство, события и факты — время. Если я озабочен, чтобы моя картина мира восторжествовала, я должен печься, чтобы время шло ей на пользу. Я не изменю того, что свершится к вечеру, но завтрашнее дерево вырастет из моего семечка. А оно уже существует, оно существует сегодня. Создавать не означает тотчас воспользоваться уловкой, которую тебе подбросил случай и благодаря которой ты победишь. У твоей победы не будет будущего. Созидание не морфий, что избавляет от боли, но не излечивает болезнь. Создать — значит сделать победу или выздоровление неизбежностью, как неизбежно тянется вверх дерево.
Но гости не понимали его.
— Логика событий…
Отец мой разъярился.
— Тупицы! — рявкнул он. — Холощёный скот! Историки! Логики! Критики! Вы похожи на трупных червей, вам никогда не понять, что такое жизнь!
Он повернулся к премьер-министру:
— Король, наш сосед, надумал объявить нам войну. Мы не готовы к ней. Создать, сотворить — вовсе не значит за один день собрать войско, которого нет. Надеяться на это — ребячество. Нужно создать в короле-соседе того, кто захотел бы нашей любви.
— Не в моей власти сделать это.
— Я знаю одну певицу, — продолжал отец. — Когда я устаю от тебя, я всегда думаю о ней. Как-то вечером она пела нам об отчаянии преданного и нищего влюблённого, что не смеет признаться в своей любви. Я видел: наш главнокомандующий плакал. Хотя он богат, спесив и насилует девиц без счёта. На десять минут она превратила его в робкого ангела, и он пережил все муки застенчивости.
— Я не умею петь, — ответил премьер-министр.
CLXVII
Затеяв спор, ты невольно огрубляешь человека. Например, народ сплочён вокруг своего короля. Король ведёт свой народ к цели, но тебе кажется, что она недостойна человека. И ты вступаешь в спор с королём.
Многих ты убедил в своей правоте, но они кормятся службой королю. И пока не появился ты со своей точкой зрения, у них была своя и с их точки зрения можно было любить короля или терпеть. Ты поднял их на самих себя, против хлеба для их детей.
Большинство из них последует за тобой, но с усилием, не чувствуя себя вправе посягать на короля, поскольку есть основания и любить его, и терпеть: ведь и в самом деле долг этих людей — кормить своё потомство, а когда колеблешься между одним долгом и другим, на сердце неспокойно. Когда человека одолевают сомнения, руки у него опускаются. Разъедаемый противоречиями, он садится и сидит, дожидаясь, когда же они минуют, так и умирает среди тех же противоречий. А если ты ещё и прибавишь противоречий своим согражданам, они с тоской будут ложиться вечером в свою постель и с отвращением вставать. (Воодушевляет освобождение от пут. Освободить человека — значит помочь ему себя выразить и принять. Значит научить его языку, который будет сродни замковому камню свода и откроет ему, что суть всех его разноречивых устремлений едина.)
Кое-кто не последует за тобой вовсе. Эти будут вынуждены оправдаться в собственных глазах, ибо обличаешь ты короля отнюдь не без оснований. Ты принудишь их найти другие основания, которые будут способны потягаться с твоими. Такие всегда найдутся, ибо рассудок ведёшь ты сам и ведёшь куда захочешь. Тебя ведёт только дух. И вот они всё определили, сформулировали и создали себе прочную броню из доводов, тебе теперь к ним не подобраться.
И короля, что и думать о тебе не думал, ты подвиг на действия. Он призвал сказителей, историков, логиков, учителей, казуистов и толкователей со всех концов своего царства. Тебя перетолковали, исказили и превратили в отвратительное чудовище, ибо что-что, а это всегда возможно. Обнародовали твою низость, потому что всегда возможно и это. И возникла ещё одна категория людей — прочитав о тебе, они не знали, что и думать, но, будучи людьми добросовестными, порядочными, они поверили портрету, созданному логиками, портрету, на который ты напросился. Их затошнило от отвращения, и они сплотились вокруг короля. Король вновь обрёл для них достоинство истины.
Вот почему никогда не нужно бороться «против», бороться нужно «за». Человек ведь не так прост, как тебе кажется. Даже король — и тот отчасти на твоей стороне.
CLXVIII
Ты говоришь: «Он — мой сторонник, мы с ним можем сотрудничать. А этот всегда возражает мне, естественно, что он — мой противник, с ним я могу только воевать».
Поступая так, ты растишь и укрепляешь своих врагов.
А я говорю тебе: «враг» и «друг» — слова и ничего больше. Что-то они, конечно, определяют и помогут тебе разобраться, если встретитесь вы на поле боя, но невозможно уместить человека в слово, у меня есть враги, которые мне ближе друзей, враги, которые мне всех нужнее, враги, которые меня чтят больше друзей. Я влияю на человека независимо от того, что он говорит. Я бы даже сказал, что влияние моё ощутимее для врага, чем для друга: идя в одну сторону, мы реже сталкиваемся, реже говорим, тогда как враг — он идёт против меня и не упустит ни одного моего движения, ни одного слова — он от них зависит.
Разумеется, слышит меня каждый по-своему, ибо каждый несёт унаследованный груз прошлого, который никому не под силу изменить.
Например, по моей земле течёт река, и рядом высится холм, обороняя мою землю; я не горюю, что есть холм и река течёт на юг. Не станет горевать об этом и завоеватель, если он в трезвом рассудке. Есть холм — я им пользуюсь, есть река — я пользуюсь рекой. Хотя, может быть, было бы куда лучше, если бы холм располагался в другом месте и мощный союзник был бы выгоднее мне, чем сильный противник. Но что сожалеть попусту? Сожалея, что не родился в другое время, в другом месте, — ты даже не мечтаешь, ты набиваешь себя гнилью.
Есть только то, что есть, и только с существующим я должен считаться — и вот я влияю на друга и на врага. Влияние моё на друга более или менее положительно, влияние на врага более или менее отрицательно. Делом или силой я стараюсь уравновесить весы, убирая груз с одной чаши, добавляя к другой.
Но ты принялся разбирать и судить всех с точки зрения нравственности; для дела, которым ты занят, нравственность ни при чём — однако ты отстранил обидчика, оскорбителя, предателя, вынуждая их и завтра обижать тебя, оскорблять и предавать. А я — я поручу предательство тому, кто меня предал, роль его в шахматной партии определилась, и я могу опереться на него, готовясь победить. Разве знание, каков он, мой противник, — плохое оружие? И если победа моя неоспорима, разве не будет у меня времени его вздёрнуть?
CLXIX
Ты упрекнул жену:
— Как это так? Я ждал тебя, а тебя не было?!
— Не было, потому что я зашла к соседке, — отвечает жена.
И правда, она зашла к соседке.
Ты упрекнул врача:
— Как это так? Тебя не было, когда спасали захлебнувшегося ребёнка?!
— Не было, потому что я сидел у больного старика, — ответит тебе врач.
И правда, он лечил старика.
Ты упрекнул одного из своих сограждан:
— Как это так? Ты не служишь нуждам своего царства?!
— Я служу другим его нуждам, — ответит он тебе.
И правда, он служит ему по-своему.
Но имей в виду: за людскими поступками и делами ты не видишь, как растёт дерево. Брошенное в землю семечко задало работы и твоей жене, и врачу, и слуге царства. С их помощью уже создаётся то, что ты намеревался создать. Для кузнеца, чей символ веры — ковка гвоздей, не важно, какие ковать гвозди. Может он ковать гвозди и для корабля. А ты отойди чуть в сторону, чтобы лучше рассмотреть, и увидишь не беспорядок, а растущий корабль.
Нет в жизни правоты, нет неправоты, каждый, кто живёт жизнь, её не знает, ибо нет языка, который бы её вместил. Каждый судит о ней с помощью своего обособленного наречия.
Жизнь не упускает возможностей. Всюду находит себе пищу, распространяется, завоёвывает. Живя логикой своей ступеньки, можно и забыть, что живёшь. (Дом для женщины — трата времени, а не осуществление себя.)
Но где в жизни утечка жизни? Любое дело в ней оправданно. Оно может быть и благородным, и низким, смотря как на него взглянуть. Может быть утечка жизни в человеке, человек может выпасть из жизни. У него могут появиться благородные основания не следовать общему течению жизни. Благородные и логичные. Но значит это одно: жизнь слабо тянет его за собой. Или, например, кузнец бросил ковать гвозди и отправился ломать камень. Он предал корабль.
Что мне в твоих доводах, если у нас нет больше общего языка?
Князь теперь говорит одним языком, строители — другим, прорабы — третьим, кузнецы — четвёртым, рабочие — пятым.
Ты оплатил ваятелю статую. Заплатил ему дорого, и он почувствовал благодарность, не за воздаяние — за признание его заслуг. Статуе нет цены, как нет цены жизни, которой рисковали, — сколько бы ни заплатить, не переплатишь. Статуя стоит того, чтобы быть купленной.
Заплатив деньги, ты купил не только статую — душу скульптора.
Хорошо, если занятие, которым ты кормишься, кажется тебе почтенным. Твоя работа — хлеб для твоих детей. Да и как оно может быть низким, если превращается в детский смех? Посмотри, он служит деспоту, но деспот служит детям. Поступки человека двоятся, не можешь и ты однозначно судить о нём.
Ты можешь осудить лишь того, кто предал жизнь, она позвала его за собой, но он среди множества шагов не выбрал того шага, что ведёт к ней.
Под палящим солнцем человек кладёт на камень камень. Такая у него работа. Столько ему за неё платят… Ох, как он от неё устаёт… Усталость — вот всё, что он получает, укладывая камни, он принял свою усталость и не ропщет. Не в чем его упрекнуть, если только он строит не храм.
Ты взращивал любовь к храму, чтобы она взрастила любовь к укладыванию камней.
Ибо жизни нужны питающие соки, чтобы расти и облагораживаться.
Чтобы узнать, что такое жизнь, нужно перевидать немало людей. Самых разных. Ты словно бы узнаёшь, что же такое корабль, при помощи гвоздей, парусов и досок.
Разуму жизнь недоступна. Суть её в том, чтобы длиться и распространяться. Превращаясь в действия и поступки, она сопрягается с разумом. Но не сразу, а постепенно. Иначе как выжить ребёнку? Он так слаб перед лицом мира! Кедру не выстоять против пустыни. Кедр рождается вопреки пустыне и живёт, её поглощая.
Никогда не руководит тобой рассудок. С помощью рассудка ты оправдываешь своё поведение. Не ищи разума и в поведении своего противника, он ничуть не разумнее тебя. Не благодаря логике распространяется в пространстве твоё творение, длясь во времени. Почему распространяется оно так, а не иначе? Почему вожатым стало одно, а не другое? Случайность? Но почему случайности не расточили дерева в прах, а укрепили его против весомой тяжести мира?
Обдумыванием ты порождаешь то, чего ещё не было. Ты определил и, значит, помог родиться. Порождённое тобой ищет пищи, стремясь утвердиться и вырасти. Оно трудится, чтобы сделать собой чужеродное. Тебя восхитили сокровища этого человека. И он почувствовал себя богатым, хотя до этого не ощущал своих богатств, занятый накапливанием своего сокровища. Но ты увидел, назвал, и он стал богачом. Не перекрещивай человека в иного, чем он есть сейчас. Видно, есть настоятельная необходимость, против которой тебе ничего не поделать, быть ему таким, а не другим. Но ты можешь изменить направление его витальной силы, ибо человек переполнен жизнью, в нём есть всё. Твоё дело — найти в нём то, что тебе по нраву. И прорисовывать, не спеша, пока твой рисунок не станет очевидным для всех — и для этого человека тоже. Увидев его, он согласится с ним, потому что соглашался и вчера, но равнодушно, никак ему не помогая. Теперь портрет обозначился, получил имя и заживёт жизнью любого живого существа, ища пищи, стремясь утвердиться и вырасти.
Хозяин задаёт рабам и работу, и неработу. Жизнь тоже вынуждает тебя работать то больше, то меньше. И если тебе понадобилось, чтобы работа вытеснила досуг, скажи человеку: «Как ты мудр, взваливая на себя работу, несмотря на тяжесть её и горечь, только благодаря работе обретёшь ты собственное достоинство, ибо она — возможность творчества. Как ты прав, пользуясь любой возможностью творить! И что за беда, если начальник у тебя такой, а не этакий. Не горюешь же ты, что родился теперь или что родился среди холмов…»
Ты не потребовал от него, чтобы он работал больше, не отяготил спором с самим собой. Ты заронил в него истину, что примирила в нём тяжущиеся стороны, и он отдал предпочтение той, в которой ты был заинтересован. Истина приживётся, разрастётся, и человек потянется к работе.
Или ты хочешь, чтобы было отдано предпочтение досугу. Ты скажешь:
— Ведь ты из тех, кто вопреки принуждению и тирании куска хлеба отдаёт работе лишь ту необходимую крупицу времени, без которой бы умер. Как мужественно ты поступаешь! Как ты мудр, ведь если хочешь избавиться от деспотизма начальника, ты заранее должен чувствовать себя победителем. Отказываясь от соглашательства, ты спасаешь душу. Не житейской логике распоряжаться творчеством!
Ты не потребовал, чтобы человек работал меньше, не отяготил спором с самим собой. Ты заронил в него истину, что примирила в нём тяжущиеся стороны, и он отдал предпочтение той, в которой ты был заинтересован. Истина приживётся, разрастётся, и человек потянется к бунту.
Поэтому нет у меня врагов. Во враге я выискиваю друга. И враг становится моим другом.
* * *
Я беру все лоскуты разом. Не заменяю одни другими — сшиваю с помощью нового языка. И та же самая жизнь движется по-иному.
Что бы ты ни принёс мне из нажитого, я сочту его добротным и подлинным. Печалит картина, которую ты сложил из него. Если моя уложит его лучше — моя картина, которую я создал своим творческим произволом, — ты будешь моим.
Потому я и говорю: ты прав, построив стены вокруг своего колодца. Но оглянись: есть и ещё колодцы, которые ты не защитил. Теперь ты живёшь тем, что разрушаешь свою стену, чтобы построить новую. Новую ты строишь вокруг меня, я стал семечком внутри твоей крепости.
CLXX
Я осуждаю в тебе тщеславие, но не гордость. Если ты танцуешь, то для чего тебе принижать и хулить себя, равняясь на дурного танцора? Гордость — это любовь к совершенному танцу.
Любовь к танцу — это совсем не любовь к себе, танцору. Ты набираешься смысла, танцуя изо дня в день, но то, что ты стал танцором, ничего, совсем ничего тебе не прибавило. Твоё дело танцевать, пока жив, — сбываются только в смерти. Тщеславица исполняется довольства и останавливается посреди дороги; залюбовавшись собой, она замерла, обожая себя. От тебя ей нужны только овации. Мы презираем только самодовольство, мы — вечные номады на пути к Господу, ничто в нас самих нас не насытит.
Тщеславица остановила сама себя, решив, что сбылась раньше часа смерти. Ей больше нечего получить, нечего отдать, она — труп.
Смирение сердца требует от тебя не приниженности — а открытости. В ней ключ к взаимообменам. Иначе как сможешь ты отдавать и получать? «Отдавать», «получать» — я не умею отделить одно от другого, то и другое — единый путь. Смириться — значит быть послушным людям, значит слушаться божества. Камень подчиняется не камням — храму. Служа, служишь созиданию. Мать смиренна перед ребёнком, садовник — перед розой.
Я, король, не стыдясь, послушаюсь работника. В работе на дворе он смыслит больше короля. Я благодарен ему за науку, моя благодарность не роняет меня в его глазах. Ибо естественно, что умение трудиться приходит от работника к королю. Но я ненавижу тщеславие. И запрещаю ему себя славословить. Ибо естественно, что суждение, что хорошо и что плохо, приходит от короля к работнику.
Ты встречал в жизни женщин, что сотворили из себя кумира. Чего ждёт эта женщина от любви? Всего. Твоя радость видеть её — для неё почесть. Но дороже почестей жертва: твоё отчаяние будет для неё куда слаще.
Она пожирает, не насыщаясь. Прибирает к рукам, чтобы сжечь в свою честь. Она словно печь крематория. Жадна и всегда готова захватить добычу, не сомневаясь, что грабежами добывают счастье. Но наживает лишь прах и пепел. Воистину, воспользоваться отпущенными тебе дарами — значит проторить с их помощью дорогу к другому, а не заманить ими в плен.
Твои чувства для неё — заклад, своих она на тебя не потратит. Лишив тебя воздуха, обделив воодушевлением счастья, она тщится тебя уверить, что лишения и есть знак твоей причастности к высокой любви. Но это знак неспособности любить, а вовсе не высота чувства. Если ваятель пренебрегает глиной, под руками у него ветер. Если любовь под предлогом полноты обходится без проявлений любви, она — слово из словаря. Нет, если ты полюбил, я хочу от тебя и клятв, и даров. Что значит — ты любишь свою землю, если как от ненужного избавляешься от мельницы, отары, дома? Как различить лицо любви, что мелькает за полотном жизни, если нет полотна, если нечем его прорисовать?
Откуда взяться храму, если нет зримого уклада для камней?
Что значит любовь, если нет ощутимого уклада любви? Душу, дерево я обрету постепенно, медленно, упорядочивая землю при помощи того уклада, которому её подчиняют корни, ствол, ветви. И вот оно, дерево. Это дерево, а не другое.
Тщеславица пренебрегла ответными дарами, пренебрегла собственным рождением. В любви она искала добычи, которую можно захватить. И любовь перестала быть любовью.
Ей кажется, что любовь — подарок, который можно припрятать. Что если ты любишь её — значит, она заполучила тебя в своё распоряжение. Она запирает тебя в себе, ей кажется: она обогатилась. Но любовь не алмаз, которым можно завладеть, любовь — обязательства друг перед другом. Плод взаимно принятого для исполнения уклада. Добротность дороги, по которой ездят туда и обратно гружёные повозки.
Тщеславице никогда не родиться. Корни рождения в связующих нитях. Она пребудет бесплодным, бессильным семенем, иссыхая душой и сердцем. Она состарится, и мрачна будет её старость среди тщеты её добычи.
Потому что ты ничего не в силах присвоить. Потому что ты не сундук. Ты узел, связавший воедино собственную разноречивость. Ты — подобие храма, придающего смысл камням.
Отвернись от неё. У тебя нет надежды сделать её красивее или богаче. Твой алмаз станет украшением её скипетра, короны, знаком её власти. Чтобы залюбоваться алмазом, мало одного алмаза, нужно ещё смиренное, благодарное сердце. Эта не любуется, завидует. Восхищение приуготовляет любовь, зависть приуготовляет пренебрежение. Во имя того алмаза, которым она наконец-то завладела, она будет пренебрегать всеми остальными алмазами земли. И ты ещё ненамного отдалишь её от мира.
Не приблизится она и к тебе, твой алмаз вовсе не дорога от тебя к ней и от неё к тебе, он — дань твоего рабства.
Вот почему каждый дар, каждая жертва делают её ещё более жестокой и одинокой.
Скажи ей:
«Да, я спешил к тебе и радовался встрече. Исполнял твои прихоти. Одаривал подарками. Сладостью любви был для меня твой произвол, во власть которого я себя отдал. Я дал тебе право на всё, чтобы почувствовать себя связанным. Мне нужна связь, корни и ветви. Я позволил тебе распоряжаться собой, чтобы быть тебе в помощь. Так распоряжаются мной розы, которые я выращиваю. Я в подчинении у моих роз. В служении моём нет ничего оскорбительного для моего достоинства. Им я обязан моей любви.
Я не боюсь обязательств, напротив — прошу их для себя. По своей воле выбрал я эту дорогу, ибо ничто в мире не понуждало меня. Но ты ошиблась, когда сочла моё служение зависимостью, зависим я не был. Я был великодушен.
Ты считала, сколько я сделал шагов, идя к тебе. Питала тебя не моя любовь, а благоговение моей любви. Ты пренебрегла корнем, питавшим мою щедрость. И я от тебя ухожу. Любовь моя послужит смиреннице, озарив светом её жизнь. Я в помощь только той, что в помощь моей любви. Ухаживая за хромцом, я не подольщаюсь к нему, я служу его здоровью. Мне нужен путь — не стена.
Ты требуешь не любви, а обожествления. Ты перегородила мне дорогу. Ты встала на ней как кумирня. Мне нечего делать с ней. Я пойду по другой тропе.
Я не божок, которому нужно кадить, и не раб, которому нужен хозяин. Кто бы ни притязал на меня, я отстраню его. Я не вещь в закладе, и ни у кого нет закладной на меня. Нет и у меня ни на кого подобных притязаний. Та, что любит меня, дарит, не считая.
У кого ты купила меня, чтобы считать собственностью? Я не твой осёл. Может, Господь и обязывает меня хранить тебе верность. Но перед тобой у меня нет обязательств».
Если долг солдата — отдать жизнь за царство, долг у него перед Господом, а не перед царством. Господь распорядился, чтобы человек наживал суть и смысл. Суть и смысл этого человека в том, что он — воин царства.
Долг дозорных — отдавать мне честь. Мне ли они служат? Я — предлог, чтобы у дозорных существовал долг. Я — узел, связавший обязанностями моих дозорных.
И любовь — если долг, то перед Господом.
Я увидел скромницу, она краснеет и запинается; чтобы научить её смеяться, нужно радовать её подарками, они для неё — ласковый морской ветер, а не вожделенная добыча. Я проторю к ней дорогу и выведу её на волю.
Мне не надо ни унижаться в любви, ни унижать любовью. Я окружу её, словно простор, втеку в неё, словно время. Я скажу ей: «Не торопись узнавать меня, во мне ничего не поймаешь. Я — пространство и время, где ты можешь сбыться».
И если я необходим ей, словно земля — семечку, для того чтобы стать деревом, я не пресыщу её своим изобилием.
Я воздаю ей почести не ради неё самой. Цепко ухватятся за неё когти моей любви. Любовь моя станет для неё орлом с могучими крыльями. И не меня она будет открывать, но с моей помощью — долины, горы, звёзды, богов.
Не во мне дело. Я только тот, кто несёт вперёд и вперёд. Дело не в тебе, ты — тропинка к лугам на заре. Дело не в нас обоих, мы оба — путь к Господу. Ему однажды понадобится наше поколение, и Он возьмёт его.
CLXXI
Не стоит ненавидеть несправедливость: всё в пути, она ещё станет справедливостью.
Не стоит ненавидеть неравенство, ибо оно — зримая или незримая иерархия. Не стоит ненавидеть пренебрегающих твоей жизнью, ибо, если ты жертвуешь большему, чем ты сам, ты не жертва, тебя одарили.
Ненавидь нескончаемый произвол, который уничтожает смысл любой жизни, ибо смысл жизни в том, чтобы потратить себя на ту вещь, которая сделает тебя долговечнее.
CLXXII
Нащупай в настоящем животворное семя, что пребудет и завтра. Обозначь его. Благодаря ему люди ощутят себя значимыми, их труды осмыслятся. В настоящем тебе не нужно от них ничего сверх того, что они дают и так, что отдавали вчера. Не нужно ни большего мужества, ни меньшего; ни больше жертвенности, ни меньше. Не нужно учить их и не нужно клеймить то, что сейчас им присуще. Не нужно ничего в них менять. Нужно только выразить их как можно лучше. Из уже существующих камешков ты можешь сложить желанную мозаику. Люди тоже хотят складывать мозаику, они не знают, что им делать с насыпанными в них камешками.
Выразив человека, ты сделался ему хозяином. Ибо направил того, кто искал для себя пути, искал решения и не мог найти. Дух торит дороги.
Не будь им судьёй, будь божеством, что направляет. Отыщи каждому место и помоги сбыться. Всё остальное сложится само собой. Так ты заложишь жизненную основу. А она будет питаться, расти и понемногу изменит весь мир.
CLXXIII
Всего-то и есть что лодка, затерянная в мирном морском просторе. Но, конечно, есть, Господи, и иная мера, благодаря ей рыбак в своей лодке покажется мне пламенеющим усердием, добывающим из вод хлеб любви ради жены и детей, или сгустком гнева из-за обречённости платить дань голоду. Или муками смертельной болезни, что сделала его комком боли.
Малость человека? Как увидел ты, что он мал? Не мерь его цепью землемера. Достаточно лодки, и всё станет огромным.
Достаточно, Господи, погрузить в меня якорь боли, чтобы я узнал себя. Ты дёрнешь за верёвку, и я очнусь.
А может, человек в лодке терпит от несправедливостей? Но картина всё та же. Та же лодка. Та же мирная гладь. Дневная лень.
Что смогу я принять от человека, если не смирю перед ним своё сердце?
Господи! Приживи меня к дереву, от которого я плоть от плоти. Утекает смысл, если я в одиночестве. Пусть опираются на меня. И я обопрусь на них. Напряги меня своими неравенствами. Иначе я разлажен и преходящ.
А мне необходимо сбыться.
CLXXIV
Я говорил тебе о пекаре. Он месит тесто для хлеба, и, пока оно податливо липнет к рукам, теста нет. Но вот, как принято говорить, тесто схватилось. В бесформенной массе появилась упругость силовых линий. Мускулы корней разветвились в тесте. Хлеб нарождается в нём, словно дерево в почве.
Ты пережёвываешь свои сложности, но без всякого толку. Перебираешь решения, но ни одно не подходит. Ты несчастен, потому что топчешься на месте, а радость приходит только вместе с движением. И вот, переполнившись отвращением к собственной развинченности и дробности, ты поворачиваешься ко мне, прося избавить тебя от противоречий. Я могу разрешить их, предложив тебе решение. Предположим, ты страдаешь, оказавшись пленником победителя, и тогда я скажу тебе так: ты упростил себя до выбора «за» или «против», ты готов осуществить выбор, но душевный покой, который ты обретёшь, будет покоем или фанатика, или муравья, или труса. Мужество и не в том, чтобы погибнуть, побивая носителей чуждой тебе истины.
Да, ты страдаешь и пытаешься избавить себя от страдания. Но ты должен принять его, и тогда ты поднимешься на ступеньку вверх. Сравни свою боль с болью от раны. Ты ищешь средства, чтобы избавиться от нагноения.
Но того, кто предпочёл ампутацию лечению, я не назову мужественным, скорее — сумасшедшим или трусом. Я не за ампутацию, я за исцеление.
Поэтому с горы, с которой я смотрел на город, я обратил к Господу такую молитву:
«Вот они здесь, Господи, они просят меня сделать их значимыми. Они ждут для себя истины, от меня ждут, Господи, но она ещё не вызрела. Помоги мне! Я только начал месить тесто, оно ещё не схватилось. Ещё не проросли корни, и я узнал тяжесть бессонных ночей. Но знакома мне и тяжесть зреющего плода. Ибо всякое созидание поначалу крупица в реке времени, но мало-помалу разрастается и обретает форму.
Они несут мне вперемешку свои стремления, желания, нужды. Они загромоздили ими мою строительную площадку, их я должен соединить воедино, их должен вобрать в себя храм или корабль.
Но я не пожертвую нуждами одних ради нужд других, величием одних ради величия других. Покоем этих ради покоя тех. Я соподчиню их всех друг другу, чтобы они стали кораблём или храмом.
Я понял, что соподчинить означает принять и отвести место. Я подчиняю камень — храму, и он уже не валяется в куче на строительной площадке. Не будет ни одного гвоздя, которым бы я не воспользовался для корабля.
Я не придаю значения большинству голосов; большинство людей не видит корабль, он слишком далёк от них. Окажись в большинстве кузнецы, они взяли бы верх над плотниками, и кораблю не появиться на свет.
Мне не нужен порядок, царящий в муравейнике. Я могу навести порядок с помощью палачей и тюрем, но человек, взращённый в муравейнике, будет муравьём. Я не вижу смысла оберегать особь, если она не копит опыт и не передаёт наследства. Конечно, сосуд необходим, но драгоценен в нём душистый бальзам.
Не хочу я и всеобщего примирения. Примирить всех — значит удовольствоваться тёплой бурдой, где ледяной оранжад смешался с кипящим кофе. Я хочу сберечь особый аромат каждого. Ибо желания каждого достойны, истины истинны. Я должен создать такую картину мира, где каждому отыщется место. Ибо общая мера истины и для кузнеца, и для плотника — корабль.
Но настанет час, Господи, и Тебе станет жаль меня за царящий во мне разлад, хотя я принимаю его. Домогаюсь я безмятежности, что воссияла бы над преодолёнными противоречиями, мне не нужно перемирия между соратниками — перемирия, сложенного наполовину из любви, наполовину из ненависти.
Если я обижаюсь, Господи, то из-за того только, что не всё ещё уразумел. Если сажаю в тюрьмы и казню, то из-за того только, что не умею приютить. Владелец непрочной истины, утверждающий, что свобода лучше принуждения или, наоборот, принуждение лучше свободы, кипит от гнева, считая, что ему противоречат, но он в плену неуклюжего языка, где слова то и дело дразнят друг друга. Громко кричишь, потому что язык твой неубедителен и ты хочешь перекрыть голоса других.
Но на что мне обижаться, Господи, если я добрался до Твоей горы и увидел сквозь пелену слов, какая идёт работа? Того, кто идёт ко мне, я приму. Того, кто взбунтуется против меня, пойму. Пойму, почему он заблудился, и ласково заговорю с ним, постаравшись, чтобы он вернулся. Ласково не потому, что уступаю ему, подольщаюсь или хочу понравиться, — потому, что явственно увидел настоятельность его жажды. Она стала и моей тоже, потому что и заблудшего я вобрал в себя. Не гнев ослепляет — гнев порождён слепотой. Как обижает тебя эта сварливая женщина! Но она расстегнула платье, ты увидел: у неё рак кожи — и простил её. Разве можно обидеть отчаяние?
Мир, к которому я стремлюсь, добывается муками. Я согласен на жестокость бессонных ночей, ибо шаг за шагом иду к Тебе, в Ком разрешились все вопросы, Кто всё выразил, Кто есть тишина. Я — медленно растущее дерево, но я — дерево. Благодаря Тебе я вбираю в себя земные соки.
Как явственно я ощущаю, Господи, что дух преобладает над разумом. Ибо разум ощупывает вещественное, дух прозревает корабль. И если я зачал корабль, они одолжат мне свой разум, чтобы выявить, вылепить, облечь, укрепить желанное мной творение.
С чего им отталкивать меня? Я ничем не отяготил их, наоборот, дал возможность каждому любить любимое.
Разве плотнику тяжелее будет строгать доски, если это будут доски для корабля?
Даже равнодушные, что до сих пор оставались без места, повернутся в сторону моря. Ибо живая жизнь всегда притягивает к себе и перерабатывает в себя всё окружающее.
Если не будет зрим корабль, как узнать, куда направится человек? По вещественности никак не определишь пути. Человеку не родиться, если вокруг не зародить жизни. Но когда уложены камни, душа человеческая погружается в море тишины. Когда семя кедра втягивает в себя землю, я могу предвидеть, как будет вести себя земля. Если знаю строительный материал, знаю строителя и знаю, к чему он стремится, то могу сказать: они пристанут к дальнему острову».
CLXXV
Я хочу видеть тебя устойчивым и основательным. Хочу, чтобы ты был верным. Основа верности — верность самому себе. Чего достигнешь изменами?
Медленно наращиваются узлы, что будут питать тебя жизнью, определят направление, станут смыслом и светом. Будто камни, складывающие храм. Разве рассыпаю я каждый день камни, чтобы выстроить храм ещё краше? Если ты продаёшь своё царство ради другого, на взгляд, может быть, лучшего, ты неотвратимо утрачиваешь что-то в самом себе, то, чего не найдёшь никогда. Почему тебе так тоскливо в твоём новом доме? Куда более удобном, лучше обустроенном — доме, о каком ты мечтал в нищете былого? Колодец так утомлял тебя, и ты мечтал о водопроводе. Вот он — водопровод. Но теперь тебе не хватает скрипа во́рота, воды, добытой из чрева земли, что вдруг отражала твоё лицо, когда в колодец ныряло солнце. Не подумай, будто я не хочу, чтобы ты взбирался на гору всё выше и выше, шёл всё дальше и дальше. Но пойми, одно дело — ощутимая победа твоих усилий: водоём, которым ты украсил свой сад, и совсем другое — переселение в чужую раковину. Одно дело — непрестанное совершенствование одного и того же, изукрашивание храма, например, или всё новая и новая листва растущего вольно дерева, другое — равнодушная перемена места обитания.
Я перестаю доверять тебе, ибо ты оборвал связь, утратил самое драгоценное своё достояние: оно не в вещах — в осмысленности мира. Я знал эмигрантов, они всегда тосковали.
Прошу тебя, прислушивайся к собственной душе, иначе обманешься словами. Этот сделал смыслом своей жизни странствия. Он меняет пространства и измерения, но я не скажу, что он духовно нищает. Его постоянство — странствие. Другой любит свой дом. Постоянство его — дом. И если ему придётся что ни день переселяться, он почувствует себя несчастным. Когда я говорю «оседлый», я не имею в виду тех, кто больше всего на свете любит свой дом. Я говорю о тех, кто больше не любит дома, перестал замечать его. Твой дом — тоже ведь неуклонное сдерживание побед, лучше всего о них знает твоя жена, она обновляет его на заре.
Я хочу рассказать тебе, что такое измена. Что ты, как не узел всевозможных связей и привязанностей? Ты существуешь благодаря сопряжённости, связанности. Сопряжённость существует благодаря тебе. Храм существует благодаря каждому из камней. Убери вот этот — храм обвалится. Ты привязан к земле, храму, царству. И благодаря тебе существуют земля, царство, храм. Не твоё дело судить о них, как судит посторонний, что не привязан к ним. А если судишь — судишь самого себя. Здесь твоя боль, но и жизнестояние. Я отступаюсь от того, кто отрекается от согрешившего сына. Сын его — это он сам. Пусть разбранит его, осудит, казня вместе с сыном самого себя, если любит его, пусть бьётся с его истинами, но не ходит из дома в дом с жалобами на него. Если отец отступился от сына, он перестал быть отцом, покой, которого он добился, сузил поле его жизни, покой его — покой мёртвых.
Я всегда считал обделёнными тех, кто не знает, с кем они заодно. Я видел, как лихорадочно эти люди искали религию, общину, круг, куда бы их приняли. Их принимали, но единение было иллюзорным. Подлинную общность дают только общие корни. Ты ведь ищешь жизни надёжной, укоренённой, отягощённой правами, обязанностями, ответственностью. Ношу жизни не получишь, будто носилки с камнями от прораба на стройке. А когда бросаешь свою ношу — опустошаешься.
Мне по нраву отец, который бесчестье греховного сына принимает за своё, посыпает голову пеплом и кается. Сын — это он сам. Он привязан к сыну и, ведомый им, ведёт его. Я не знаю дороги, что вела бы в одну только сторону. Если ты отказался отвечать за падения, окажешься ни при чём при победах.
Если любишь ту, что принадлежит твоему дому, ту, что зовёшь своей женой, а она согрешила, никогда не смешаешься ты с толпой осуждающих.
Она твоя, и суди сперва самого себя, ты за неё в ответе. Твоя страна в разоре? Я настаиваю: суди себя, ты — твоя страна.
Конечно, окружат тебя любопытствующие чужаки, и тебе придётся краснеть перед ними. Чтобы освободиться от стыда, ты отмежуешься от грехов своей страны. Но тебе, как каждому человеку, нужно быть с кем-то и заодно. С теми, кто оплевал твой дом? «Они правы», — скажешь ты. Очень может быть. Но я хочу, чтобы ты чувствовал, что принадлежишь своему дому. Отойди от тех, кто оплёвывает. Негоже плеваться самому. Вернись домой и помолись. Скажи: «Стыдно мне. Почему лицо моё так изуродовали соотечественники?» Если их позор ты воспринимаешь как свой собственный, стыдишься его и терпишь стыд, ты сможешь повлиять на что-то, улучшить, облагородить. Себя ты облагородишь в первую очередь.
Нежелание плеваться не означает сговора с пороком. Ты разделяешь позор, чтобы очиститься. Отстранившийся разжигает посторонних: «Вы только посмотрите на эту смердящую гниль, но я к ней не имею отношения…» С чем тут стать заодно? Чужаки ответят, что они заодно с человеком, или с добродетелями, или с Господом. А ты — ты говоришь слова, слова опустели, не обозначая больше связующих нитей; чтобы дом стал Господним, нужно, чтобы снизошёл в него Господь. Смиренный, что затеплил свечу, знает: свеча его — молитва Господу. Для того, кто заодно с людьми, люди — не слово из словаря, люди — это то, за что он в ответе. Нетрудно сказать: Господь Бог важнее возжигания свечей. Но я не знаю, что такое люди, — я знаю много разных людей. Не знаю, что такое счастье, — знаю счастливых людей. Не знаю, что такое красота, — знаю прекрасные творения. Не Господа Бога, но рвение в возжигании свечей. И тот, кто желает преобразиться, не перерождаясь, — суеслов с пустым сердцем. Они не умрут и не воскреснут, ибо и умерщвляют, и живят не слова.
Так вот, тот, кто вечно всех судит и не стал ни с кем заодно, кто вечно на своей стороне, тот упёрся в собственное тщеславие, как в глухую стену. Его заботит, как он выглядит, а не то, что он любит. Он перестал быть связующей нитью — стал вещью, на которую смотрят. Но в вещах нет никакого смысла.
Если, стыдясь своих домашних или сограждан, ты утверждаешь, будто сам ты чист, и говоришь, будто обеляешь себя ради их чистоты, ибо вы из одного дома, — ты лжёшь. Ты сбежал из дома, как только появился недоброжелательный чужак, ты обеляешь себя — и только себя. И чужаки вправе спросить тебя: «Раз твои такие же, как ты, где они и почему не плюются вместе с нами?» Нет, ты топишь своих в позоре и позор их пытаешься обернуть себе на пользу.
Бывает, конечно, и так, что человек не в силах переносить низость, пороки, позор своего дома, земли, царства и пускается в путь в поисках благородства. Человек этот — свидетельство, что среди сродных ему благородство ещё существует. Значит, жива среди них честь, раз отправила его в путь. Он — свидетельство, что и другие жаждут пробиться к свету. Но опасна и ненадёжна его попытка, душевной высоты ему понадобится больше, чем перед лицом смерти. Он повстречает любопытствующих, и они ему скажут: «Ты и сам такая же грязь». Если он чтит себя, то ответит: «Такая же, но я из неё выбрался». Судьи скажут: «Смотрите, чистые избавляются от грязи! А те, кто остался в ней, сами — грязь». И ему воздадут почести, ему лично, а не его родовому дереву. Он присвоит одному себе славу своих предков. И будет одинок, как бывает одинок тщеславец или смертник.
Уходя, ты вступаешь на сомнительный путь. Ибо твои муки совести — свидетельство о живой ещё в твоих согражданах чести. Но ты их всех отсёк от себя.
Ты обретёшь верность, лишь расставшись с тщеславным желанием выглядеть в чужих глазах лучше. Ты скажешь: «Я ничем не отличаюсь от них, я думаю, как они». Да, и тебя наградят презрением.
Но что тебе до чужого презрения, если ты частичка большого тела? Если можешь влиять на него? Если передашь ему присущие тебе устремления и склонности? Если оно придаст тебе чести, удостоившись почестей? Чего лучшего можно желать?
Если у тебя есть основания стыдиться, не показывай своего стыда. Не говори о нём. Грызи его сам. Несварение проходит, если лечишься от него дома. И понимаешь, что оно в твоей власти. Но вот у человека болят и руки, и ноги. Он ампутировал их. Он сумасшедший. Ты можешь пойти на смерть, чтобы ради тебя стали уважать твоих сограждан, но не смей отчуждать их, ты отчуждаешься от самого себя.
Хорошо и дурно твоё дерево. Не все его плоды тебе по вкусу. Но есть среди них и прекрасные. Слишком просто было бы льстить себе хорошими и отвергать все остальные. Не упрощай, и хорошее, и дурное от одного корня. Несложно выбрать пышные ветки. Отрубить худосочные. Гордись тем, что прекрасно. Но если уродства больше, молчи. Твоё дело повернуться к корням и спросить: «Что я должен сделать, чтобы вылечить ствол и ветки?»
Чужедальнего сердцем народ отчуждает от себя, и сам он отчуждается от народа. Так оно бывает, и бывает всегда. Ты признал правоту чужака. И хорошо бы стать тебе одним из этих чужих. Но ты не родился на их земле, она для тебя — смерть.
Суть твоя причиняет тебе боль. Ты ошибся, пытаясь отделить себя от неё. Что из себя ты можешь выбросить? Болит у тебя здесь, но болеешь-то ты.
Я отступаюсь от того, кто отступается от жены, города или страны. Ты недоволен ими? Ты их часть. Ты в них часть, тяготеющая к благу. Твоё дело — увлечь за собой остальное. А не судить, глядя со стороны.
Судить возможно двояко. Судить можешь ты со своей стороны, судить, как судья. Но и тебя можно судить.
Кому нужен муравейник? Ты отрёкся от своего дома и, значит, отрёкся от дома вообще. Отрёкся от жены и, значит, отрёкся от любви. Ты оставил женщину — тогда откуда возьмётся любовь?
CLXXVI
— Пусть будет так, — говоришь ты мне, — ты кричишь во весь голос против вещей, но есть вещи, которые меня облагораживают. Ты возражаешь против стремления к почестям, но есть и унизительные почести.
Пойми, дело не в вещах и не в почестях. Значимость их зависит от духа твоего царства. Прежде всего они части целого. Части, вносящие разнообразие. И если ты служишь целому и обогащаешь его, — ты обогащаешься сам. Можно подтвердить это на примере спортивной команды, если только она настоящая. Вот один из команды завоевал приз, вся команда гордится, обогатившись сердечной радостью. Горд за свою команду и чемпион, он возвращается с кубком под мышкой и пылающими щеками. Но если нет команды, а есть группа чуждых друг другу людей, приз значим только для чемпиона. Он презрительно поглядит на тех, кто не получил его. А они позавидуют ему и возненавидят. Чужая удача будет каждый раз ударом в сердце. Теперь ты видишь: один и тот же кубок для одних — возможность стать благороднее, для других — хуже. Служит тебе только тот, кто торит дороги взаимообменов.
И ещё пример: мои юные лейтенанты — они мечтают умереть за царство, и вот я сделал их капитанами. Они в ореоле славы, но разве стали от неё хуже? Я помог им стать ещё деятельнее, ещё преданнее. Облагородив их, я облагородил большее, чем они, — царство. Лучше будет служить моему царству и флагман. В день, когда я сделаю его флагманом, своим воодушевлением он воодушевит и капитанов. И ещё пример: счастливая своей красотой женщина, счастливая потому, что одарила счастьем мужчину. Как украшает её бриллиант! Как украшает она любовь!
Человек любит свой дом. Дом его так скромен. Но он трудится ради него днём и ночью. В доме не хватает пушистого ковра или серебряного кувшина, из которого наливают воду в чайник, когда пьют чай вместе с возлюбленной перед часом любви. И вот настаёт вечер, когда, наработавшись, он входит в лавку и после многих бессонных ночей, тяжёлых работ выбирает самый красивый ковёр, самый красивый кувшин, как выбирают драгоценную реликвию. Он возвращается домой, порозовев от гордости: с сегодняшнего дня его дом будет воистину домом. Он созывает всех друзей отпраздновать новый серебряный кувшин. Молчаливый, застенчивый, он разговорился во время своего торжества, и меня трогает его радость. Человек этот вырос в собственных глазах и ещё преданней будет служить своего дому, потому что дом стал ещё прекраснее.
Но царства, которому ты служишь, нет, если почести, знаки отличия или богатства ты забираешь себе и только себе, их словно бросают в бездонный колодец. Ты поглощаешь их. В тебе просыпается жадность, и ты всё ненасытнее пестуешь в себе алчность. Ты не понимаешь, откуда горечь, что приходит к тебе вечерами, когда ты оглядываешь свои сокровища, которых так неукротимо жаждал. «Тщетны земные блага, — твердишь ты, — тщетны!..»
Тот, кто кричит о тщете вещественного, служит одному себе. И, конечно, ничего не найдёт.
CLXXVII
Я заговорю с тобой, и с моей помощью тебе откроется очевидное. Я верну тебе твои божества. Кто-то верит в ангелов, кто-то в демонов, кто-то в духов. Достаточно, чтобы они народились, и вот они уже трудятся. С мига, когда ты постиг, что же такое милосердие, оно начинает привлекать к себе человеческие сердца. У тебя есть родник. Но не каменный обод чаши, истёртый многими поколениями, не журчание и не запас воды, собранный в эту чашу, словно урожай в корзину (твои волы приходят к ней на водопой и пьют), нет, не сама по себе вода, журчанье, молчаливая чаша, не прохлада воды в ладонях — прохлада не только ночью, когда в воде дрожат звёзды, такие освежительные на вкус, — значима божественность твоего родника, она осеняет и этот камень, и тот, и лоснящийся обод чаши, и медленное шествие волов, и утоление жажды, её ты и чувствуешь, её не теряешь среди дробности вещей. Ибо драгоценнее всего радование роднику.
Я сделаю так, что ты будешь слышать его журчанье в ночной тишине. Не важно, что останется он где-то далеко-далеко: мне достаточно будет разбудить тебя. Подарок мой будет драгоценнее золотого обода кольца с бриллиантом, потому что дорого нам не то, что мы используем, — дорого предвосхищение праздника или воспоминание о нём. Вот и хозяин царства идёт полевым просёлком (чем ему царство сейчас в помощь?), и всё-таки он — хозяин, а не слуга, на сердце у него забота и о стадах, и о хлеве, и о спящих пока фермерах, и о зацветающем миндале, и о будущих тяготах жатвы; никого, ничего он сейчас не видит, но за всё ощущает себя в ответе. Вот она, власть Божественного узла, что связал воедино разноликую дробность мира, превратил её в божество царства, смеющегося над стенами и стенаниями бездн. В твоей ночи я хочу видеть и тебя хозяином, пусть ты умираешь в пустыне от жажды, пусть влагу твоей жизни иссушила скупость засыпанного песком колодца, но тебя не оставит божество твоего родника. И если я говорю тебе, что журчанье родника — это стук сердца яблонь, кедра, оливы, ибо он питает их жизнью (ты увидишь, как умирают деревья, стоит замолчать воде), то говорю это, чтобы передать тебе сокровище, чтобы ты уподобился моему воину: он спокоен и уверен в себе в той пустыне, куда я пришёл на заре рассевать свои семена, спокоен, потому что где-то далеко-далеко находится его любимая, которой словно бы и нет на свете, оттого что она крепко спит, но голос её, её дыхание — живительный ток для сердца.
Больше всего на свете не хочу я, чтобы ты убивал своих хрупких богов, они умрут беззвучно, словно голубки, не оставив ни пёрышка. Ты и не заметишь, что погубил их. Останется обод чаши, и вода, и её журчанье, и оловянный водосток, и каменная мозаика, и ты, что перебираешь всё это, желая понять и не понимая, что же ты всё-таки потерял. Ты не потерял ничего вещественного, кроме жизни этого вещества.
Порукой моей правоты — слово в поэме, ставшее для тебя откровением. Я могу присоединить и его к тем божествам, что наживаются так постепенно. Медленно перевоплощается в божество и твоя деревня, сейчас она задремала, припрятав в запас зерно и солому, прибрав лопаты, цепы и мотыги; дремлет вместе с невеликим грузом желаний, соблазнов, гнева и жалости; с древней старухой, что, будто перезрелое яблоко, готова скатиться с этого дерева; с младенцем, что вот-вот готов появиться на свет; с преступлением, что всколыхнуло её, будто вспышка болезни; прошлогодним пожаром, о котором ты вспомнил, залечивая оставленные им раны; с ратушей, с именитыми гражданами, — они так горды, что ведут свой корабль по потоку времени, хотя этот корабль всего лишь рыбачья лодка с малозаметной под звёздами судьбой. Но вот я сказал тебе: «родник твоей деревни», и сердце в тебе встрепенулось, ты сделал шаг вперёд, и ещё один, и мало-помалу твой путь откроет тебе лик Господа, который только и может насытить тебя и удовлетворить; от одной вехи к другой пойдёшь ты к Тому, Чьё присутствие так ощутимо сквозь полотно жизни, к Тому, Кто суть и смысл той книги, откуда я беру отдельные слова, к Нему — Мудрости, к Нему — Бытию и Жизни, к Нему, Который возвращает тебе всё востребованное, Кто, ведя со ступени на ступень, связует воедино вещную дробность мира, чтобы в ней появился смысл, — к Господу, Который обожествил и родники, и деревни.
Народ мой возлюбленный, ты растерял свой мёд, он не в вещественности — в осмысленности всех вещей на свете. Теперь тебе так не терпится жить, но дороги к жизни ты отыскать не умеешь.
Я знал садовника, он умирал, не успев обиходить свой сад. Он спрашивал: «Кто обрежет мои деревья?.. Кто посадит цветы?..» И просил продлить ему дни, чтобы навести в саду порядок. У него были прекрасные цветы, затаившиеся в кладовке семена, лежали в сарае лопаты и грабли, способные разбудить силу земли, острый нож на поясе, умеющий омолаживать усталые деревья, но без него всё это было инструментами, предметами, вещами, а не священной утварью, необходимой для обряда богослужения. Вот и с тобой, мой народ, сталось то же, что с утварью садовника, с тобой и с твоими хранилищами — с твоей соломой, зерном, устремлениями, милосердием, тяжбами, спорами, умирающими старухами, ободом колодца, мозаикой, журчанием воды. Ты не можешь стать единым целым со своей деревней, со своим родником: развязался магический Божественный узел, а алчущее сердце сыто лишь пищей духа.
CLXXVIII
Перестав слушать людей, я услышал их. Одни мудры, другие — нет. И вот передо мной женщины, что творят зло ради зла. Нет у них другой радости, как чувствовать разгорающиеся огнём щёки и в душе смуту — чёрный комок, подобравшаяся пантера. Она уже сжалась иссиня-чёрной молнией, сейчас ударит.
Они похожи на вулканы с безудержной и бесполезной мощью. Но таков же и огонь солнца, а благодаря солнцу цветут цветы. Ты улыбнулся с утра любимой, потянулся к ней с поцелуем, и одно за другим всё происходящее исполнилось смысла. Нужен магнит, чтобы собрать тебя воедино и породить заново.
Рождение — всегда открытая рана.
Это видно по дереву, на взгляд оно — дремотная размеренность и неспешность, окружившая себя, будто царством, душистым ароматом, но в один миг его мощь может стать пищей пламенеющего пожара. Знаешь, из тебя, из твоих вспышек гнева, ровностей, хитростей, тревожной лихорадки, что делает тебя таким трудным к вечеру, я хочу вырастить умиротворённое дерево. Не отсекая от тебя лишнее, потому что так я растоплю ледник и превращу тебя в гниющее болото, но собрав воедино, как семечко, которое, став деревом, хранит солнце. Я сею духовность, и она взрастит тебя, будто семя, ничего в тебе не отвергая, не отсекая, не кастрируя, но преобразив тысячу твоих капризов и прихотей в цельность.
Я не говорю: «Приди ко мне, и я обрежу лишние ветки, вылеплю тебя, придам форму», я говорю: «Приди ко мне, и ты породишь сам себя». Ты протянешь мне свою разноликую дробность, — и я верну тебе тебя цельностью. Не я буду идти посредством тебя, ты сам пустишься в путь. Я помог, внеся в тебя соразмерность. Так вот, женщина эта горяча и озлобленна. Как озлобляет душу жестокость душных ночей, когда без толку поворачиваешься с боку на бок, разбитый, оставленный, несчастный. Бестолковый дозорный разорённого города. Я знаю, ей не управиться со своим разладом. Она зовёт сказителя и приказывает: «Пой!» Он поёт. «Не то! — говорит она. — Убирайся!» И зовёт другого, потом третьего. Она изнуряет их и мучает. В изнеможении будит подругу: «Тоска смертная! Сказками её не развеять…»
И любовь — один, другой, третий… она обирает одного за другим. Она ищет в каждом себя цельной и сбывшейся, но как найдёшь себя? Ты же не вещица, что затерялась среди множества других.
Но в тишине приду я. Я — незримый сшиватель. Я ничего не переменю в материи, даже не поменяю лоскуты местами, но верну каждому лоскуту значимость и смысл, я — незримый любовник, помогающий сбыться.
CLXXIX
Скрипка без скрипача, счастливая возможностью издавать звуки. Я видел: рад ребёнок, трогая струны и удивляясь своим пальцам. Что мне до случайного звука струны: я хочу, чтобы ты обжил сам себя. Но что тебе обживать? Тебя нет, ты пренебрёг становлением. Ты бредёшь и пробуешь наугад то одну струну в себе, то другую, надеясь на необычайный звук. Тебя будоражит надежда набрести дорогой на стихотворение (как будто оно яблоко, которое можно подобрать) и, ухватив его, вернуться поэтом.
Но я хочу прочно укоренённого семени, пусть трудится, вытягивая соки, питая свои стихи. Хочу прочной души, готовой расцвести любовью. Что искать в вечернем ветре лицо, которое пленит тебя? Есть ли в тебе душа, которую можно взять в плен?
Ты сказал, что чтишь любовь.
Говоришь, что чтишь справедливость. (Справедливость вообще, а не справедливые поступки.) И во имя справедливости легко идёшь на несправедливости.
Чтишь милосердие — и без труда становишься жестоким, служа ему.
Чтишь свободу, но сажаешь в тюрьмы несогласных с тобой.
А я? Я знаю справедливых людей, но не справедливость. Свободных людей, но не свободу. Влюблённых, но не любовь. Точно так же, как не знаю ни красоты, ни счастья, а только счастливых людей и прекрасные творения.
Всё начинается с дела — созидай, постигай, твори. Рано или поздно придёт воздаяние.
Но те, что любят возлежать в парадной постели, желают заполучить в своё распоряжение главное, не преодолев дробности. Так курильщик гашиша за несколько су опьяняется творчеством.
Кто они, как не гулящие, отданные на волю всех ветров? Как снабдишь их любовью?
CLXXX
Я не люблю толстосумов, но принимаю их как ступеньку более высокую по сравнению с вонючей, грубой помойкой, как обещание, что мой город станет красивее. Помню, что противостояний нет, что от совершенства веет смертью. Принимаю плохих скульпторов, надеясь на появление хороших, дурной вкус как путь к хорошему, внутренние запреты как путь к свободе и толстосумов как путь к дальнейшему облагораживанию, но не ради них самих, не во имя их — принимаю ради тех, кого они способны кормить. Толстосум платит ваятелю за статую, он — житница насущного, где хороший поэт поклюёт зерна, необходимого для поддержания жизни. Зерно украдено у земледельца, украдено, потому что в обмен предложены стихи, но крестьянин посмеётся над стихами; или статуя: её он, возможно, не увидит, но, не будь грабителей-толстосумов, у меня не было бы и ваятелей. Что мне за дело, если житница приобрела обличье человека? Человек — путь, кладь, повозка.
Но ты продолжаешь упрекать меня, говоря, что дурно, если склад зерна станет складом стихов и статуй, закрытым для взгляда простых людей. Я отвечу: опасаешься ты напрасно, тщеславие склонит толстосумов выставлять напоказ свои сокровища, а что касается их дворцов, то они и так у всех на виду; но запомни и другое — облагораживает душу не использование готового, а творческое горение; я ведь рассказывал тебе о царстве, что прославилось умением танцевать, хотя ни толстосуму в серванте, ни простолюдину в музее не сохранить станцованный танец, танец не превратишь в запас.
Ты возмущаешься, что у девяти из десяти меценатов нет никакого вкуса, что они поощряют слюнявых поэтов и бездарных скульпторов! Я отвечу: до их вкуса мне мало дела, но если я хочу, чтобы дерево моё расцвело, я принимаю всё дерево целиком, — пусть стараются десять тысяч бездарных скульпторов, тогда появится и один, стоящий. Значит, мне и нужно десять тысяч житниц с дурным вкусом и только одна, которая знает толк в вещах.
Но противостояний нет, а значит, нет и однозначности, море вызывает к жизни корабли и топит их. Толстосум может и не быть путём, повозкой и кладью, он может пожирать свой народ из одного-единственного наслаждения переваривать пищу. Желательно, чтобы море не топило корабли, принуждение не сковывало свободу, бездарность не уничтожала даровитости, толстосум не пожирал царство.
Тут ты интересуешься, каким образом я намереваюсь избавить нас от грозящей опасности. Нет у меня мер. Ты не спрашиваешь, как управлять камнями, чтобы они сложились в храм. Храм рождают не камни — архитектор: он заронил семя, оно — притянуло камни. Я должен жить, творить, проторить стихами дорогу к Господу, она поведёт мой народ, сделает его усердным и заставит зерно в житницах и толстосумов служить Господней славе.
Не подумай, что я озабочусь спасением житницы только потому, что она обрела обличье человека. Не буду спасать и вонь, хоть она и присуща золотарю. Золотарь — путь, кладь, повозка. Не подумай, что мне интересно, за что люди возненавидели несхожее с ними. Люди — путь, кладь, повозка. Мне нет дела до славословия и лести одних, до ненависти или восторгов других, в каждом из людей я служу Господу.
Я стою на склоне моей горы, я один, будто вепрь, недвижим, словно дерево, что в бегущей реке времени перерабатывает каменистое дно в пригоршню цветов с семенами и бросает их в ладони ветра, — с ними улетает в свет слепой перегной, — я вне призрачных противоречий в своём бессрочном изгнании, ни «за», ни «против», не с этими и не с теми, я над кровными узами, партиями, заговорщиками, я сражаюсь за дерево один против всего того, из чего составлено дерево, ради всего того, из чего составлено дерево, я — во имя дерева, и кто возразит мне?
CLXXXI
Вот и ещё одна сложность: привести мой народ к свету истины я могу лишь при помощи дела, никак не слов. Жизнь до́лжно строить как храм, тогда и увидишь её в лицо. Но что сделать из череды одинаковых дней, похожих на уложенные в ряд камни? Однако, состарившись, ты скажешь: «Я праздновал праздники моих отцов, выучил моих сыновей, потом женил их, и нескольких из них, взрослых и крепких, Господь взял к Себе, чтобы они и дальше трудились ради Его славы, и я похоронил их».
Дни твои — чудесные семена, что преобразуют землю в песнопение и протягивают его солнцу. Ты и зерно преображаешь в свет, светящийся в глазах любимой, когда она улыбается тебе, а потом молится. И когда я рассеваю семена, они сродни вечерней молитве. Я тот, кто идёт не спеша и разбрасывает семена под взглядом звёзд, но, если я окажусь слеп или заносчив, как мне узнать своё предназначение? Из зерна вырастет колос. Колос преобразится в человеческое тело, из человека родится храм во славу Господа. И тогда я могу сказать об этом зерне, что в его силах собирать камни.
Для того чтобы земля стала храмом, достаточно одного крылатого семечка в ладони ветра.
CLXXXII
Я не начну с того, что всё знаю и понимаю, я просто пойду и оставлю за собой след… Я принадлежу царству, оно — мне, нас не разделить. Если я жду чего-то, то только от того, что заложил собственными руками, я — отец своих сыновей, они — плоть от моей плоти. Я не великодушен и не скуп, не жертвую собой и не подвигаю на жертвы — и если погибну на стенах города, то погибну за самого себя, ибо и я — часть моего города. Ибо естественно умереть из-за того, чем жил. Но ты пытаешься найти, словно товар в лавке, живую радость, которая даётся только в вознаграждение. Ведь и город среди песков становится для тебя алым гранатом, потому что он — вознаграждение, и ты не устаёшь наслаждаться его ароматной мякотью и с наслаждением приникаешь к нему. Ты бродишь по его рынкам, наслаждаясь пёстрым развалом овощей, душистыми пирамидами мандаринов, что тщательно выстроены, словно столицы посреди провинции; но притягательнее всего для тебя пряности, магической силой они равны бриллианту, раз щепотки сладкого перца довольно, чтобы привлечь издалека вереницу парусных судов, каждый под своим флагом, чтобы заставить тебя вспомнить и морскую соль, и гудрон портов, и запах кожаных ремней, что овевал твои караваны посреди нескончаемого безводья, когда ты вёл их к неведомому чуду — к морю. Поэтому я и говорю, что поэзию рынка пряностей ты создал сам, своими мозолями, ссадинами, мучениями собственной плоти.
Но что ты найдёшь, если нет у тебя победы, которую ты празднуешь, если сжигаешь ты избыточные запасы масла?
Боже мой, да испив однажды воды из колодца Эль Ксур!..
Да! Мне нужно праздничное торжество для того, чтобы вода сделалась песнопением…
Так вот я и буду идти. Я пускаюсь в путь без большой охоты, но моя житница — перевалочный пункт для зерна, и я уже не могу различить, для накопления она или для траты. Я хотел посидеть и насладиться покоем. Но оказалось, что нет покоя. Теперь я знаю, что ошиблись те, что надеялись на возможность почивать на лаврах прошлых побед, воображая, будто можно запереть и сделать запас из победы, тогда как победа, будто ветер: попробуй запереть его — ветра нет.
Безумец, любя журчанье воды, закрывает её в бутылке.
Ах, Господи! Я стараюсь быть путём и повозкой. Езжу туда и обратно. Тружусь, как осёл или лошадь, с упрямым терпением. Я не вижу ничего, кроме земли, которую перекапываю, а потом, завязав фартук, вижу только зерно, золотящееся у меня под руками, зерно, предназначенное для сева. Тебе, Господи, выдумывать весну и проращивать зёрна во имя Твоей славы.
И вот я иду против течения. Я обрёк себя на печальное хождение по кругу, словно дозорный, которому хочется спать, который мечтает о супе, но один раз в год Бог дозорных шепчет ему: «Как прекрасен этот край… сколько верности в дозорном… как он зорок в своём бдении!» Тебе воздаётся за твои сто тысяч шагов по кругу. Я приду тебя навестить. Мои руки возьмут твоё оружие. Но вместе с твоими, как поддержка твоим. И ты ощутишь себя щитом, укрывающим всё царство. И моими глазами с высоты стен ты увидишь красоту города. Ты, я, город станем единым целым. И любовь откроется тебе, как жгучая рана. И если костёр обещает быть прекрасным, если красота его — достойная плата за твою жизнь, которую ты собирал полешко к полешку и сложил поленницу, я позволю тебе умереть.
CLXXXIII
Семя кедра может посмотреть на себя и сказать: «Как я прекрасно, полно сил и жизненной мощи! Я — уже кедр. Лучше кедра, ибо я его суть».
Но я, я говорю, что оно пока ещё пустое место. Оно — повозка, кладь, путь. Оно — переключатель. Так пусть совершит переключение. Пусть, не торопясь, подведёт землю к дереву. Пусть выстроит кедр во славу Господа. Я буду судить, каково оно, по его кроне.
И точно так же смотрят на себя люди: «Я такой или этакий…» Они кажутся себе сокровищницей. В сокровищницу, где сложены необыкновенные богатства, непременно ведёт дверь. Достаточно найти её на ощупь. Случай поможет, и хлынут потоком стихи. А ты, застыв в неподвижности, будешь слушать их голос.
Так поступает негритянский колдун. С видом знатока рвёт он случайные травки, собирает что ни попадя. Складывает всё в большой котёл и варит безлунной ночью. Приговаривая слова, слова и снова слова. Он ждёт, что от его котла изойдёт незримая сила и опрокинет войско, что движется к его хижине. Но нет силы. Он вновь принимается за дело. Изменяет слова. Меняет травы. И желание его не пропадает втуне. Видел и я, как древесное тесто и чёрный отвар опрокидывали царство. Я имею в виду мою грамоту с объявлением войны. Я видел котлы, из которых вылетала победа. В них изготовляли порох. Видел, как слабое дрожанье воздуха, вышедшее из одной груди, поджигало мой народ, словно пожар. Так призывали к бунту. Видел я и расположенные особым порядком камни, благодаря им плыл корабль тишины.
Но я никогда не видел, чтобы что-то получилось из случайно собранных предметов, если не было объединившей их воедино человеческой души. От стихов я могу заплакать, но куча детских кубиков с буквами не выжала ни у кого ни одной слезинки. Непроросшее семечко — пустое место, сколько бы ни восхваляло оно себя за будущее дерево, на которое пока себя не потратило.
Конечно, ты стремишься к Господу. Но из того, кем ты можешь стать, совсем не следует, что сейчас ты уже таков. Всплески твоих желаний бесплодны. В знойный полдень семечко, даже если оно семя кедра, не даст мне тени.
Жестокие времена пробуждают спящего ангела. Продираясь сквозь нас, разрывает он свои пелены и слепит глаза светом! Ох уж эти наши тесные, скудные языки, пусть ангел вместит всех нас и сольёт воедино! Пусть ангел возопит вместо нас. Возопит, призывая то, чего нет. Возопит, ненавидя бунты и мятежи. Возопит, требуя хлеба. Пусть преисполнит значимости жнецов, или жатву, или ветер, что гладит ниву, или любовь, или ещё что-нибудь, нуждающееся в постепенности и неспешности.
Но ты, грабитель, отправляешься в весёлый квартал и затеваешь сложную игру, надеясь заманить любовь и заставить её отозваться, — любовь откликнется на простое прикосновение твоей жены к твоему плечу.
Согласен, лишь магия веками установленного уклада ведёт тебя к поимке добычи — добычи, что ничем не похожа на ловушку, добычи вроде трепещущего счастьем сердца; северяне ловят её раз в году, с помощью запаха смолы, украшенной ёлки и горящих свечек. Но я назову ложной магией, ленью и непоследовательностью помешивание в твоём котле случайных травок в надежде на чудо, которого ты не приготовил. Забыв сбыться, ты пытаешься назначить встречу с самим собой. Не надейся. Бронзовые двери затворились перед тобой.
CLXXXIV
Мне было грустно, печалили меня люди. Каждый занят собой и не знает, чего хотеть. Никакое добро тебе не в помощь, ибо ты попираешь его, желая возвыситься. Да, дерево ищет в земле соков, чтобы питаться ими и преображать в себя. Ты тоже питаешься. Но, кроме пищи, что может быть тебе в помощь? Гордость питается невещественным, и ты нанимаешь людей, чтобы они прославляли тебя. И они прославляют. Но хвала их тебе не в радость. Пушистые ковры украшают дом, и ты отправляешься за коврами в город. Ты набил коврами свой дом. Но и ковры тебе не в радость. Ты завидуешь соседу, у него не дом — королевский дворец. И ты отнимаешь у соседа дворец. Ты в него вселился. Но того, что искал, не нашлось и во дворце. Есть должность, которой ты домогаешься. Ты пустился в интриги. И вот она твоя. Но и должность похожа на необжитый дом. Для того чтобы дом стал счастливым, мало роскоши, удобства, безделушек, которые ты можешь разложить в нём, считая его своим. Да и что значит «своим»? Ничего, коль скоро ты однажды умрёшь. Важно вовсе не то, чтобы был он твоим, этот дом, лучше был или хуже, важно, чтобы ты был из этого дома, только тогда он покажет тебе дорогу и твоему дому будет принадлежать твоя династия, твой род. Радует не вещь — дорога, которую она тебе приоткрыла. Иначе как было бы просто хмурому бродяге-себялюбцу порадовать себя изобильной, роскошной жизнью, ходи себе туда и сюда перед королевским дворцом и тверди: «Я — король. Вот он, мой дворец».
Но и для хозяина дворца дворец со всей его роскошью в эту минуту мало что значит. Хозяин занимает сейчас в нём одну только комнату. Может, прикрыл глаза, а может, зачитался или заговорился и, значит, не видит и комнаты. Вышел в сад и повернулся к дворцу спиной, не видя ни колонн, ни арок. И всё-таки он — хозяин дворца, он хранит его в своём сердце весь целиком: и тишину пустого зала совета, и мансарду, и погреба, и, возможно, чувствует себя облагороженным. Да, конечно, нищий может поиграть в хозяина замка, — что, кроме образа мыслей, отличает его от короля? — может важно расхаживать взад и вперёд, словно бы облачив душу в мантию. Но игра есть игра, воображаемые чувства мгновенно свернутся и исчезнут, а вместе с ними улетучится и мечтание нищего. Заговори я с ним о кровавой сече, его мантия упадёт, и ему расхочется играть. Мгновенно развеивается и туман счастья, в который тебя погрузила песня.
Всё телесное ты можешь присвоить себе, переварить, приживить. Но напрасно ты пытаешься присвоить, переварить и приживить духовное. Честно говоря, радости пищеварения невелики. Да и невозможно приживить к себе дворец, серебряный кувшин или друга. Дворец останется дворцом, кувшин кувшином, а друзья будут жить своей жизнью.
А я, я — хирург, и из нищего, что пытается походить на короля, приглядываясь к дворцу или к чему-то лучшему, чем дворец, — к морю или к чему-то лучшему, чем море, — к Млечному Пути, но ничего не в силах присвоить и окидывает мрачным взором пространство, — из него я высвобождаю подлинного короля, хотя, на взгляд, нищий остался нищим. Но ничего и не нужно менять на взгляд, потому что одинаковы между собой и король, и нищий, одинаковы, когда сидят у порога своего жилища мирным вечером, когда любят и когда оплакивают утраченную любовь. Но один из них, и, возможно, тот, что здоровее, богаче, у кого больше и ума, и сердца, пойдёт сегодня вечером топиться в море, и нужно удержать его. Так вот, чтобы из тебя, вот такого, каков ты есть, высвободить иного, не нужно снабжать тебя чем-то зримым, вещественным или как бы то ни было тебя изменять. Нужно обучить тебя языку, благодаря которому ты увидишь и в окружающем, и в себе самом такую нежданную, такую берущую за душу картину, что она завладеет тобой и поведёт, — представь, ты мрачно сидишь перед кучей деревянных финтифлюшек, не зная, что с ними делать, и вдруг прихожу я и обучаю тебя игре в шахматы, — каким сложным, стройным, увлекательным языком начинаешь ты говорить.
Потому я и смотрю на людей в безмолвии моей любви, потому и не упрекаю их за тоску и скучливость, они не виноваты, виновен скудный язык, который каждый из них освоил. Я знаю: победителя-короля, что вдыхает знойный ветер пустыни, отличает от нищего, что дышит тем же зноем, только язык, но я буду несправедлив, если, не обучив нищего новому языку, стану упрекать его за то, что он не дышит, как король, победой.
Я хочу дать тебе ключ, отпирающий пространство.
CLXXXV
И один, и другой, я вижу, толкутся возле житницы мира, возле собранного мёда. Они похожи на чужаков в некрополе, для них всё мертво — но город этот жив и чудесен, только огорожен высокими стенами, — они похожи на иноземцев, что слушают стихи на неведомом языке, на равнодушных, что глядят мимо красавицы, за которую другой бы отдал жизнь, а этим и влюбиться лень…
Я научу вас укладу любви. Для любви необходимо божество. Я видел, как в схватке из-за колодца воин, что мог бы выжить, позволил ночной темноте задёрнуть свет жизни; он потерял лисёнка, который долго жил его нежностью и сбежал, повинуясь голосу природы. Воины, мои воины, однообразен ваш роздых, однообразны тяготы. Чтобы отогреть вас, нужно, чтобы ночь стала ночью возвращения, пригорок таил надежду, сосед оказался долгожданным другом, барашек на углях — торжеством в честь дня рождения, слова — стихами гимна. Нужен красивый город, или музыка, или победа, чтобы вы преисполнились собственной значимости, нужно, чтобы я научил вас, словно детей, складывать из ваших камешков победоносный флот, нужна игра, чтобы ветер радости встрепенул вас, словно листву деревьев. Но вы в разладе с собой, в отсутствии. Пытаясь найти себя, вы обречены находить пустоту. Что вы, как не узел связей, привязанностей? Вот они истаяли, и вы смотрите на пустынный перекрёсток. Не на что надеяться, если любишь лишь самого себя. Я рассказывал тебе о храме. Камень служит не себе и не другим камням — они все вместе служат взлёту души, что возвышает их и служит им. Может быть, ты сможешь жить любовной преданностью королю, если станешь королевским солдатом, ты и твои товарищи.
«Господи! — молил я. — Дай мне силу любить! Любовь — узловатый посох, что так в помощь при подъёме в гору. Помоги стать пастухом, чтобы смочь их вести».
Я расскажу тебе, каков смысл сокровища. Он незрим и ничего не имеет общего с вещностью. Видел и ты приходящего ввечеру странника. Он вошёл себе в харчевню, поставил палку в угол и улыбнулся. Его окружили завсегдатаи: «Откуда путь держишь?» Ты понял, как могущественна улыбка?
Не пускайся в путь, ища поющую лагуну дальнего острова, — готового тебе подарка от моря, подарка, обшитого пенным кружевом, — ты не найдёшь её, если не превзошёл морского уклада, пусть даже я поставлю тебя на золото её песчаной короны. Бездумно проснувшись на груди возлюбленной, ты обретёшь одну возможность — позабыть любовь. Получая подарки, ты пойдёшь от забвения к забвению, от смерти к смерти… О поющей лагуне ты мне скажешь: «Не вижу в ней ничего такого, ради чего стоило бы в ней поселиться и жить…» Но во имя любви к ней экипаж целого корабля готов пойти на смерть.
Спасти тебя не означает обогатить или облагодетельствовать тем, чем ты сможешь воспользоваться. Нет, спасти — значит подчинить тебя, словно любимой жене, правилам игры.
Как ощутимо одиночество, когда пустыне нечем занять меня! К чему песок, если не манит вдали недостижимый оазис, напоив всё вокруг благоуханием? На что безграничная даль горизонта, если со всех сторон не теснят племена варваров? На что ветер, если не шушукаются вдали враги? На что дробность вещей, если нет больше картины? Но мы сядем с тобой на песок. Я заговорю с тобой о пустыне, и ты увидишь такую вот картину, а не иную.
Изменится всё вокруг, и ты изменишься, ибо каждый зависим от своей вселенной. Разве ты останешься прежним, если, сидя дома, узнаешь от меня, что дом твой тлеет? Или услышишь вдруг шаги возлюбленной? Или поймёшь, что идёт она не к тебе? Не говори мне, что я питаюсь иллюзиями, я не призываю тебя поверить — призываю увидеть. Что такое часть без целого? Камень вне храма? Оазис без пустыни?
Если ты живёшь в сердцевине острова и хочешь узнать, что он собой представляет, нужен я, который бы рассказал тебе о море. И если живёшь посреди наших песков, нужен я, чтобы рассказать тебе о далёкой свадьбе, необычном приключении, освобождённой пленнице, приближении врагов.
Не говори мне, что счастливая свадьба в дальнем шатре не бросила блик торжества и на твои пески, ибо кому известен предел её могущества?
Я буду говорить с тобой, следуя принятым у тебя обычаям, сообразуясь со склонностями твоего сердца. Моим даром станет значимость окружающего тебя мира, зримая сквозь него дорога и желание пойти по ней. Я — король, я дарю тебе розовый куст, только он и может тебя облагородить, ибо я потребую от тебя розу. С этого мига ступень за ступенью строится лестница к твоей свободе. Ты начнёшь копать землю, рыхлить её, будешь вставать на заре, чтобы её поливать. Ты будешь заинтересованно следить за тем, что рождается от твоих трудов, оберегать свой куст от тли и гусениц. Как взволнует тебя появившийся бутон, каким праздником станет раскрывшаяся роза! Ты сорвёшь её и протянешь мне. Я приму её из твоих рук, ты застынешь в молчании. Что тебе делать с розой? Ты обменял её на мою улыбку… Ты идёшь домой, счастливый и просветлённый улыбкой своего короля.
CLXXXVI
Они не чувствуют, в чём смысл времени. Хотят рвать цветы, которые ещё не раскрылись, которые ещё и не цветы вовсе. Или берут расцветший где-то вдалеке, роза эта для них не венец долгого, кропотливого обряда, — а просто вещь, пригодная для купли-продажи. Спрашивается, много ли будет от неё радости?
А я? Я иду к далёкому саду. В воздухе зыблется шлейф корабля, гружённого спелыми лимонами, каравана с ношей мандаринов, благоуханного острова, что ещё там, за морем.
Я не получаю готовое, мне дано лишь обещание. Сад словно страна, что предстоит завоевать, юная жена, что впервые в твоих объятьях. Сад открывается мне. Там, за невысокой оградой, земля, родящая мандарины и лимоны, земля, по которой буду ходить я. Но ничто на земле не вечно, исчезает аромат мандаринов, лимонов, улыбка. Но я — знающий, для меня всё исполнено значимости. Я жду часа сада, как дожидаются часа свадьбы.
А они не умеют ждать, вот почему у них нет доступа к поэзии, время для них враг, а оно омолаживает желания, украшает цветок, вынашивает яблоко. Они думают насладиться вещью, но радует только дорога, что увиделась сквозь неё. Я иду, иду и иду. И если попадаю в сад — на родину благоухания, — присаживаюсь на скамейку. Смотрю. Вот листья, они опадают, вот цветы, они вянут. Я вижу: одно умирает, другое нарождается. Я ничего не оплакиваю. Я — само бдение посреди открытого моря. Нет, на терпение это не похоже, потому что у меня нет цели, — скорее это радость ощущать себя в пути. Мы идём с моим садом от цветов к плодам. От плодов к семенам. От семян к цветам будущего года. Меня не вводит в заблуждение вещественность. Ей не дано быть божеством. Я беру лопату и грабли, творя обряд сада, и чувствую: я священнодействую.
Но те, что не принимают время в расчёт, вечно сражаются с ним. Ребёнок для них вещь, они не ощущают, что он совершенствуется (он — путь к Господу, и поставить предел этому пути невозможно). А им хотелось бы малыша навек сохранить малышом, будто в нём скоплено про запас детство. Повстречавшись с ребёнком, я вижу, как силится он улыбнуться, краснеет, как хочется ему убежать. Я знаю, что́ пробивается в нём. И кладу ему руку на лоб, словно бы умиротворяя волнение моря.
Они говорят: «Я вот такой. Такой и этакий. Есть у меня то и это». Они никогда не скажут: «Я — плотник, торю дорогу дереву, что обручилось с морем. Я иду от праздника к празднику. Я — отец, я родил детей и рожу ещё, жена моя не бесплодна. Я — садовник, служу весне, ей в помощь мои лопата и грабли. Я стремлюсь к…» Но они стоят на месте. Нет корабля, нет и смерти как мирной гавани.
В голод они скажут тебе: «Мне нечего есть. У меня подвело живот. Подвело животы и у моих соседей. Какая там душа! У меня сосёт под ложечкой».
Они знать не знают, что страдание сопутствует выздоровлению, или выяснению отношений со смертью, или перерождению, или необходимости преодолеть неразрешимое противоречие. Страдание для них не перерождение, не преодоление, не будущее выздоровление, не смертная скорбь. Оно для них неуют, неудобство, и только. И радость у них — скудная, минутная радость сытости, они набили живот, удовлетворили желание, другой они не знают, им неизвестна просторная радость странника, узнавшего вдруг, что он — путь, кладь, повозка для вожатого всех вожатых.
Шаг за шагом движется караван, но не в монотонности пути его суть. Ведь подтягивая верёвки, закрепляя готовый развязаться узел, подгоняя ленивых, раскидывая для ночёвки лагерь, добывая воду для верблюдов, ты творишь обряд любви, приуготовляя себя к осенённому зеленью пальм оазису, что увенчает твоё странствие, приуготовляя себя к сладостному знакомству с городом, что начнётся для тебя с лачужек бедной окраины, но и они осиянны светом, ибо город — твоё божество.
Нет предела, за которым иссякла бы мощь твоего божества. Существовать оно для тебя начинает с камней и колючек. Камни, колючки — священная утварь, первые ступени ведущей вверх лестницы. Лестницы в спальню любимой жены. Строчки стихотворения. Травы волшебного зелья. Ибо потом своим и ободранными коленями ты добываешь город. И видишь: камни, колючки — уже город, как яблоко — это солнце, вмятины в глине — толчки сердца ваятеля. Ты знаешь, пройдёт месяц, и дорожный кремень обратится в мрамор, колючки — в розы, сушь — в родники. Как остановиться в творении, если каждый шаг твой созидает город? Я всегда говорю моим погонщикам, когда мне кажется, что они устали: «Вы — камневозы, вы строите город с голубыми прудами, вы — садовники, сажаете мандариновые деревья, они уже оранжевые от мандаринов». Я говорю им: «Вы творите обряд. Потихоньку пробуждаете к жизни несуществующий город. Из песка, что у вас под руками, лепите нежных, стройных девушек. Прислушайтесь, ваши камни и колючки благоухают амброй, как возлюбленная».
Но эти замечают только насущное. Близорукие скудоумцы, они видят гвоздь в доске — не корабль. В караване, идущем по пустыне, видят шаг, шаг и ещё шаг. Любая женщина для них шлюха, потому что их минутная прихоть хочет заполучить её на дармовщинку, но к возлюбленной ты идёшь по камням, продираясь сквозь колючки, её обещают тебе пальмы, тихо-тихо стучишь ты к ней в дверь. И тебя, что пришёл из такого трудного далека, встречают как чудо, ты похож на воскресшего из мёртвых.
Твой долгий путь преображает женщину в расцветшую розу, пыль дней оборачивается каплями росы, каждая одинокая ночь прибавляет ей по лепестку, и вот она переполнена благоуханием, и ты открываешь в ней всю юность мира. Только так возникает любовь. Благодарность газелей получают только те, что набрались терпения их приручить.
Я ненавижу в них разумность, она пригодна для счетоводов. Они только и делают, что считают ту мелочь, которую забрала у них пролетевшая секунда. Можно жить, бесконечно идя вдоль крепостной стены, и видеть один камень, второй, третий. Но если ты ощутил существо времени, ты не упрёшься ни в этот камень, ни в другой, не будешь стараться получить причитающееся тебе от камня — ты войдёшь в город.
CLXXXVII
Я — обживающий. Вы голы на ледяной земле. Скорбный народ мой, затерянный в ночи, цвель на трещиноватой коре склона, что задержал каплю влаги, спускаясь в пустыню.
Я сказал тебе: «Вот Орион, вот Большая Медведица, Полярная звезда». И ты запомнил свои звёзды, между собой вы говорили друг другу: «Вот Большая Медведица, Орион, Полярная звезда», говорили: «Неделю вела меня Большая Медведица», и понимали друг друга, а значит, жили в обжитом пространстве.
Обжитым был и замок моего отца. «Сбегай в подвал за инжиром», — приказывал он мне, мальчишке. И я сразу ощущал сладкий запах спелого инжира и мчался со всех ног.
Вот я сказал тебе: «Полярная звезда», и внутри у тебя словно бы повернулась стрелка компаса, ты различил бряцанье сабель северного племени.
И если я предназначил восточное плоскогорье для празднеств, южные солончаки для казней, а отвоёванную пальмовую рощу для отдыха караванов — то ты уже живёшь у себя в доме.
Ты хочешь иметь колодец, чтобы он служил твоим нуждам, — тебе нужна вода. Но присутствие воды куда менее значимо, чем её отсутствие. Кто не умирал от жажды, не родился к жизни.
Лучшим жителем будет тот, кто иссыхал от пустынного безводья, мечтая о знакомом колодце, слыша в горячечном бреду скрип ворота, а не тот, кто всегда пил вдоволь из водопровода и не подозревает, как сладка колодезная вода, к которой ведут звёзды.
Я чту жажду не потому, что она открыла тебе телесную необходимость воды, а потому, что принудила тебя читать звёздную карту, ловить ветер, присматриваться к следам врага на песке.
Пойми главное. Речь не о том, чтобы лишениями и надругательством над жизнью заставить тебя ценить жизнь дороже. Просто, лишив тебя воды, я делаю главным в тебе желудок. Но я хочу, чтобы жажда и возможность утолить её приобщили тебя к священнодействию: ты идёшь при свете звёзд, скрипит ржавый ворот, и его песня преображает твою дорогу в молитвословие: вода — необходимость для желудка, но она питает и душу.
Ты не вол в хлеве. Этот хлев можно переменить на другой, та же кормушка, та же подстилка из соломы. Волу в нём не лучше, но и не хуже. Но твоя пища должна питать не только тело, но и душу. И если ты умираешь с голоду, а друг распахнул перед тобой дверь, подтолкнул к столу, налил в кувшин молока и разломил хлеб, ты впиваешь его улыбку, еда становится для тебя священнодействием. Конечно же, ты насытился, но ещё и расцвёл благодарностью за человеческое добросердечие.
Я хочу, чтобы хлеб был дружеством, а молоко дышало теплом родственности. Хочу, чтобы ячменная мука пахла празднеством жатвы. Вода полнилась пением ворота или светом звёзд.
Я люблю своих воинов, и мне нравится, когда они, будто намагниченная стрелка компаса, тянутся к дому. Не из стремления обделить их теплом в походе я дорожу их привязанностью к жене, не потому, что стою за непорочность, — мне дорога обжитость пространства, они знают сердцем, где север, где юг, где восток, где запад, они знают по крайней мере хоть одну звезду — звезду, что ведёт к любимой.
Но если вся земля словно весёлый квартал, где, захотев утолить любовную жажду, можно стукнуть в любую дверь, где любая женщина тебе по вкусу и хороши подряд все дороги, ты побредёшь на авось по земной пустыне и для жизни тебе не сыщется места.
Мой отец ведь кормил, поил и не отказывал в девушках берберам, но они превратились в бессчастных волов.
Но я — обживающий пространства, и ты не коснёшься своей невесты раньше, чем будет отпразднована свадьба, чтобы постель была победой. Да, случается, от любви умирают, если нет возможности соединиться, но смерть во имя любви — та же любовь, и если из сочувствия к влюблённым я избавлю их от препятствий, крепостных стен и установленного уклада, благодаря которым вытачивается лицо любви, я не помогаю им любить, я даю им право позабыть о любви.
Убирать на пути препятствия — такое же безумство, как уничтожать бриллианты, пожалев тех, у кого их не будет, жестокость желания не требует сострадания.
Если им нужно, чтобы женщина была любимой, я должен спасать их любовь.
Я — обживающий. Я — намагниченный полюс. Семечко дерева, молчаливо направляющее вверх ствол, протягивающее корни и ветки, растящее цветы и плоды, такие, а не другие, такое царство, а не другое, такую любовь, а не другую. Я ращу любовь таким образом не из желания кого-то обделить или кем-то пренебречь, а потому, что она не случайная находка, словно вещь среди прочих вещей, она — венец священнодействия, плод уклада, суть её сродни сути дерева, что вбирает в себя и преодолевает дробность. Я — осмысленность каждой вещи. Я — часовня, я — суть камней.
CLXXXVIII
На что понадеяться, если тебе не видно света, излучаемого не вещью, а смыслом? Я вижу, ты грустно застыл у двери.
— Что с тобой?
Ты не знаешь и принимаешься жаловаться на жизнь:
— Жизнь меня больше не радует. Спит жена, отдыхает осёл, зреет зерно. Тупое ожидание мне в тягость, тоскливо мне жить и скучно.
Ребёнок, растерявший игрушки, не умеющий видеть незримое. Я сажусь возле тебя и учу. Печалит тебя утраченное время, снедает тоска от того, что не сбылся.
Часто говорят: «Нужна цель». Хорошо, что ты плывёшь, ты нарабатываешь себе берег. Скрипучий ворот нарабатывает тебе воду для питья.
Копая землю, нарабатываешь золото нивы. Любя дом, жену, нарабатываешь детские улыбки. Медленно расшивается золотой ниткой наряд, нарабатывая праздник. Но что наработается, если ворот ты крутанул ради скрипа, сшил одежду, чтобы сносить, и любовью занимался, чтобы позаниматься любовью? Что бы ты ни делал, всё износится очень быстро, ничего не вернув тебе взамен.
Ты как будто попал на каторгу, куда я отправляю нелюдь. Там, на каторге, долбят землю только для того, чтобы долбить. Один удар заступом, ещё один, и ещё, и ещё. От долбёжки в людях ничего не меняется. Они плывут и не видят берега, очерчивая круг за кругом. Они ничего не нарабатывают, они не путь, не кладь, не повозка, увлекаемая к неведомому свету. Но пусть будет над тобой то же палящее солнце, перед тобой — та же тяжкая дорога, на лбу — тот же пот, но раз в году ты будешь находить чистой воды алмаз, всё изменилось, сияющий свет стал твоим божеством. Алмаз придал смысл твоей тяжкой работе заступом. И ты уже умиротворён, словно дерево, тебе открыт доступ к смыслу жизни, который состоит в том, чтобы подниматься тебе со ступени на ступень всё ближе к Господней славе.
Ты перекапываешь землю ради зерна, шьёшь ради праздника и долбишь камень ради алмаза, а те, что кажутся тебе счастливыми, богаче тебя только знанием о Божественном узле, что связует всё воедино.
Тебе никогда не узнать покоя, если ты ничего не преобразишь на свой лад. Если не станешь путём, кладью, повозкой. Только так бежит кровь по жилам царства. Но ты захотел, чтобы чтили тебя самого. Ты стараешься урвать у мира частичку, которая тебе послужила бы. Но что ты найдёшь, если нет и тебя? Добытые тобой вещи ты бросаешь беспорядочной кучей в помойную яму.
Ты ждёшь, чтобы пришло к тебе что-то со стороны, чтобы явился ангел и оказался тобой. Но что даст тебе этот двойник? К тебе словно бы заглянет сосед, и только. Однако я вижу: не похожи между собой спешащий к больному ребёнку, торопящийся к любимой и тот, кто идёт в пустой, холодный дом, хотя никак их не отличишь на взгляд; поэтому я и назначаю встречу с тобой, вижу гавань за пределом вещественности, значимой только для взгляда, и тогда всё меняется. Я стараюсь быть семенем, вырастающим из работы, человеком, вырастающим из ребёнка, водой, добытой из пустыни, алмазом, преодолевшим капли пота.
Я понуждаю тебя строить в себе свой дом.
Когда дом будет готов, в нём появится житель, что оживит твоё сердце.
CLXXXIX
Народ мой возлюбленный — вот она, мука, что вошла мне в сердце, когда я отдыхал на горе, похожей на каменную мантию. Пожар вдалеке, но я вижу пламя, чувствую запах гари.
«Куда идут они? И куда я должен направить их, Господи? Если я буду распоряжаться ими, они останутся такими, какие есть. Распоряжаясь, растишь упрямство в том, кем распоряжаешься, — другого я не видел, Господи! Но как поступить мне с семечком, если из него не растёт дерево? Как сладить с рекой, если не течёт она к морю? С улыбкой, Господи, если ею не начинается любовь?
Что мне делать с моим народом?
Ах, Господи! Из поколения в поколение жили они в любви. Складывали сказания. Строили дома, украшали их пушистыми коврами. Продлевали свой род. Растили детей, а сработавшиеся поколения укладывали в корзины, что ты приготовил для своей жатвы, Господи. Они собирались вместе в дни праздников. Молились. Пели. Бежали. И отдыхали, добежав. Ладони их твердели от мозолей. Глаза смотрели, радовались, а потом наполнялись тьмой. Знали они и ненависть. Считались друг с другом. Ссорились. Изгоняли, забросав камнями, князей, рождённых их же племенем. Занимали их место, изгоняли друг друга.
Ах, Господи! Как похожа была их ненависть, приговоры и пытки на страшный и мрачный обряд. Он не страшил меня, Господи, с моей вершины он похож был на стоны и скрип корабельных досок. Или на родовые муки. Господи! И деревья, когда растут, теснят и душат друг друга, прорываясь к солнцу. А солнце, оно вытягивает из земли весну и хвалу себе создаёт деревьями. Лес состоит из деревьев, хотя они враждуют друг с другом. И ветер играет на лесной арфе.
Ах, Господи, близорукому скудоумцу ничего не открыть в этих распрях. Сейчас они легли отдыхать. Отложены до будущего лживые речи, притязания, счёты. Задремала ревность. Господи! Я оглядываю невозделанные ими земли и охвачен смятением, словно в преддверье истины, она ещё не открылась мне, но, чтобы она была, я должен её постичь.
Господи, вот художник, он пишет, но что знают его пальцы, его уши, волосы? Щиколотки, бёдра, рука? Ничего. Творение, что сбывается, понуждает их двигаться и пламенеет, рождаясь от противоречивых усилий; близорукий скудоумец видит неслаженные движения, размахивание кистью, пятна краски. Что знают кузнец, плотник о корабле? Ничего не знает и мой народ, если я начну расспрашивать каждого по отдельности. Что знают богатый скупец-толстосум, министр, палач и пастух? Но если и есть кто-то среди них, кто видит дальше других, кто ведёт всё стадо на водопой, — то, верно, та, что рожает, или тот, что приготовился к смерти, но никак не книжник, не крючкотвор с испачканными чернилами пальцами, им неведома медлительность вызревания. Главное происходит в стороне от них, однако плотник, обстругавший доски, видит: доски стали палубой — и вырастает в собственных глазах.
Отведя пелену низких страстей, я вижу: скупец нажил богатство и родовое гнездо. Министр — взяточник, ничтожество, обирала, нажившийся на чужом добре, стал меценатом — он всё отдаёт золотых дел мастерам и резчикам по кости, и они режут слоновую кость, чеканят золотые украшения. Тот, кто несправедливо казнил, породил горькую страсть к истине и справедливости. Тот, кто отнял камни у храма, разбередил мечту — непременно построить храм.
Я видел, как, попирая людские страсти, воздымало храмы презрение к насущному. Видел, как рабов-камневозов хлестали бичи надсмотрщиков. Видел, как старший над рабами крал причитающуюся им мзду. Ах, Господи, будь я близорукий скудоумец, я бы не увидел ничего, кроме подлости, глупости и алчности. Но с моей горы я вижу: поднимается храм и осиян лучами».
CXC
Я узнал, что рисковать своей жизнью и согласиться на смерть — не одно и то же. Я встречал юнцов, которые с презрительным высокомерием относились к смерти. И всегда находились женщины, что восхищались ими. Ты вернулся с войны, тебе по вкусу восторженное сияние женских глаз.
Принимая испытание железом, ты ставишь на кон собственное мужество, мужество — единственное, чем ты располагаешь и чем рискуешь. Так играют в кости, — рискуя всем своим достоянием, — оно где-то далеко, но сделало маленькие игральные кубики драгоценными; ты зажал их в руке и с восторгом безумия швырял на стол, будто раскинул равнины, пастбища и пашни твоего поместья.
Человеку приятно вернуться вспять и погреться в лучах своей победы, плечи ему отягощает завоёванное оружие, и, возможно, расцвёл на нём кровавый цветок раны. Несколько минут он излучает свет. Да, несколько минут, ибо жить победой невозможно.
И стало быть, смертельный риск не что иное, как страсть к жизни. Любовь к опасности — любовь жить. А победа — это риск потерпеть поражение, который ты преодолел своей творческой силой, ведь рискует и тот, кто управляет норовистой лошадкой и заставляет себя оказаться укротителем.
Но я хочу от тебя большего, солдат призван питать царство, и одно дело — пойти на смертельный риск, другое — согласиться на смерть.
Я хочу, чтобы ты стал веткой дерева и был у него в подчинении. Хочу, чтобы ты гордился своим деревом.
Смертельный риск — подарок, который ты даришь только себе. Тебе нравится дышать полной грудью, слепить девушек своей победой. Согласившись рисковать собой, ты непременно расскажешь, как это было, — риск для тебя товар, и ты хочешь обменять его. Так бахвалятся мои капралы. Восхваляют они только самих себя.
Одно дело — поставить на кон своё достояние, взять его всё целиком и зажать в руке, ощутимое, вещественное, такое в эту секунду зримое — с копнами соломы, убранным в амбары зерном, волами на пастбище и деревнями, выдыхающими горьковатый дым, свидетельство живой жизни, и совсем другое — ощутить как ненужные и отказаться от тех же амбаров, волов, деревень и продолжать жить дальше. Одно дело — рискуя своим достоянием, придать ему вес и ощутить всю его драгоценность, другое — устранить его, как устраняет одежду купальщик, не глядя, скинул он и сандалии и торопится слиться с морем.
Ты, чтобы слиться с морем, должен умереть.
Ткать и ткать полотно своей жизни, подобно тем древним старухам, что ослепли, расшивая церковные пелены, которыми они одели своего Господа. Они сами — одеяние Господа. И чудом их рук льняная нить преобразилась в молитву.
Ты — путь, кладь, повозка, ты жив только тем, что преображаешь. Дерево преображает землю в ветви. Пчела — цветы в мёд. Твои труды — чёрную землю в золотое зарево зёрен.
Мне важно, чтобы твой Бог стал для тебя явственней хлеба, который ты кладёшь себе в рот, чтобы, чувствуя Его рядом, ты томился желанием слиться с Ним целиком, чтобы брак ваш был браком по любви.
Но ты всё порушил, разметал, растратил, ты забыл, что значит сотворить праздник, и решил, что сделался богаче, день за днём истребляя готовое. И случилось это потому, что ты не понял, что же такое время. Набежали историки, логики, критики. Они ощупали, перетрогали вещи, предметы и факты, не умея видеть сквозь них, посоветовали тебе наслаждаться ими. И ты отказался от поста, без которого нет праздничного пиршества. Отказался пожертвовать частью зерна, но только жертва, сожжённая в день празднества, окружает его сияющим ореолом.
Ты погряз в выгадывании по мелочам и не догадываешься, что миг может вместить в себя целую жизнь.
CXCI
И вот я стал размышлять о согласии принять смерть. Логики, историки, критики отдали первенство материалу, из которого будет строиться часовня (ты поверил, хотя красивый серебряный кувшин больше скажет уму и сердцу, чем из чистого золота некрасивый). Не ведая, что утолит тебя, ты вообразил, будто счастье в обладании, и теперь изнемогаешь, стаскивая в кучу камни, что могли бы стать прекрасной часовней и одарить тебя счастьем. Ибо достаточно и одного-единственного камня, чтобы согреть душу и сердце, но на камне должен быть лик твоего божества.
Ты похож на человека, что, не умея играть в шахматы, копит золотые и слоновой кости фигурки, смотрит на них и скучает, зато другой, кому божественные правила открыли тонкость игры, наслаждается её блеском, двигая грубые чурочки. Пристрастие к счёту не позволяет тебе оторваться от вещей, ты не видишь картины, которая из них составлена и значима прежде всего. Потому ты и привязан к жизни, как к накапливаемой толще дней, а будь твой храм строен и чист линиями, неужели ты сокрушался бы, что на него пошло так мало камней?
Не стремись удивить меня количеством, не говори, сколько камней потрачено на твой дом, сколько пастбищ и голов скота в твоём поместье, сколько драгоценностей у твоей жены, сколько у тебя любовниц. Сколько — меня не интересует. Я хочу знать, какой ты выстроил дом, усердны ли работники твоего поместья и радостен ли их ужин после дневных трудов. Я хочу знать, какую любовь ты пестуешь и на что более долговечное, чем ты сам, тратишь свою жизнь. Я хочу, чтобы ты сбылся. Хочу судить о тебе по делам твоих рук, а не по ненужным делу вещам, которые так возвышают тебя в собственных глазах.
Заговорив о смерти, ты вспомнил об инстинкте самосохранения. Мы инстинктивно страшимся смерти, и ты не раз наблюдал, как животные стремятся выжить во что бы то ни стало. «Стремление выжить, — твердишь ты мне, — берёт верх над любым другим стремлением. Дар жизни бесценен, и мы спасём его любыми средствами». Если так, то для тебя естественно стать героем, защищая свою жизнь. Ты будешь мужественным в осаде, завоевании, грабеже. Тебе вскружит голову хмель силы в тот миг, когда поставят на кон твою жизнь. Но ты никогда не согласишься умереть незаметно, безмолвно, унеся с собой тайну, полученную как дар.
Однако посмотри: отец бросился в морскую бездну, потому что в ней тонет его сын, личико его мелькает время от времени на поверхности, бледное, словно луна в просвете облаков. Я спрошу тебя: «Что же, над этим человеком инстинкт самосохранения не властен?»
— Властен, — ответишь ты. — Но инстинкт — вещь сложная. Действует он и в отце, и в сыне… В военном отряде, который посылают на смерть. Но отец, он привязан к сыну…
Ответ твой путан, изобилен словами. Но вот что скажу тебе я:
— Конечно, инстинкт самосохранения существует. Но он только часть инстинкта более могущественного. Главное в нас — инстинктивное желание жить вечно. Тот, кто живёт телесной жизнью, печётся о теле. Тот, кто жив любовью к ребёнку, печётся о ребёнке, продлевая им свою жизнь. Тот, кто живёт любовью к Богу, ищет вечности, поднимаясь к Нему. Жаждешь ты не неведомого — жаждешь обрести то, что значимей, прочнее и долговечнее тебя, и для каждого самым значимым становится что-то своё. Каждый любит что-то своё и по-своему. И я могу обменять твою жизнь на то, что для тебя любимей и значимей, ни в чём тебя не обездолив.
CXCII
Ибо что ты знаешь о счастье, полагая, будто дерево живёт ради самого себя — дерева в плотном кольце коры? Нет, дерево — источник крылатых семян, от поколения к поколению оно преображается и становится всё краше. Оно двигается, но не так, как ты, — как пожар по воле ветра. Ты сажаешь кедр на вершине горы, и вот твой кедровый лес век за веком разбредается в разные стороны.
Чем считает себя дерево? Корнями, стволом, листвой. Ему кажется, ради себя ветвит оно свои корни, но оно — путь и повозка. С его помощью земля приникает к солнечному мёду, пускает почки, раскрывает цветы, растит семена, а семя переносит жизнь, словно огонь, незримый до поры до времени.
Если я засеваю ветер, я пускаю по земле пожар. Но ты медленно переводишь взгляд. Видишь неподвижную листву, мощь крепких ветвей; и дерево кажется тебе оседлым, живущим самим собой, созревающим внутри себя. Близорукий скудоумец, ты видишь всё наоборот. Отойди на несколько шагов и прибавь скорости маятнику дней, ты увидишь, как семечко вспыхивает языком пламени, от него загорается другое, и бежит огонь, высвобождая из шелухи будущий лес, ибо лес и в тишине пламенеет. Ты уже не видишь дерева — этого, того. Ты понимаешь, что корни не служат ни тому, ни этому, а только пожирающему и созидающему огню, понимаешь, что густая сень листвы, одевшая твою гору, — сама земля, оплодотворённая солнцем. И селятся зайцы на лужайках, и гнездятся птицы на ветках. И ты уже не знаешь, кому из них служат корни. Они — ступенька и переход. Почему же ты считаешь дерево тем, чем не считаешь листву? Ты никогда не скажешь: «Семя живёт собой. Оно завершено. Стебель живёт собой. Он завершён. Цветок, в который он преображается, живёт собой, он завершён. Семечко, которое он выносил, живёт собой, оно завершено». И ещё раз ты повторишь всё то же о новой поросли, что упрямо пробивается сквозь камни. На чём ты остановишься? Где завершение? Я вижу только, как земля тянется и тянется к солнцу.
Незавершён и человек, незавершён мой народ, и я не знаю, куда он идёт. Закрываются амбары, запираются двери с приходом ночи. Спят дети, спят старики, старухи, что я знаю об их пути? Так трудно нащупать его и обозначить в переходе от лета к осени, — прибавилась ещё одна морщинка у старухи, несколько слов у ребёнка, чуть-чуть изменилась улыбка. Совершенство и несовершенство человека осталось неизменным. И всё-таки я вижу, оглядывая поколения, что ты, мой народ, — мало-помалу пробуждаешься и узнаёшь сам себя.
Само собой разумеется, каждый думает о своём. Так оно и должно быть. Важно, чтобы чеканщик сосредоточился на кувшине. Геометр на геометрии. Король на управлении. Ибо каждый — это возможность двигаться дальше. У кузнецов свой ритм, своя песня, у плотников своя, хотя те и другие трудятся, строя корабль. Но корабль с надутыми парусами им должна подарить поэзия. Они не разлюбят ни гвоздей, ни досок, напротив, оценят их ещё дороже, если поймут, что сбудутся и завершатся в крылатом лебеде, питаемом морским ветром.
Самая высокая твоя цель не мешает тебе подметать поутру комнату, бросить в землю ещё одну горсть ячменя после стольких уже посеянных, учить сына ещё одному слову, ещё одной молитве, делать ещё и эту насущную работу, вот и воздушный корабль поможет тебе не пренебрегать привычными досками и гвоздями, а любить их. Я хочу, чтобы ты ощутил: еда, работа, молитва, ребёнок, праздник в домашнем кругу, вещи, которыми украшаешь дом, — только путь, только повозка. Настаивая на том, что они — возможность, средство, я поощряю в тебе не пренебрежение к ним, а любовь: повороты дороги, запах шиповника, камни и спуски дороже тебе и роднее, если они не загадочный лабиринт, неведомый, неуютный, а знакомая, радостная дорога к морю.
Я запрещаю тебе ворчать: «На что мне подметать, тащить эту тяжесть, кормить ребёнка, читать книгу?» Как нет плохого в мечтах моего дозорного об ужине, а не о царстве, так нет плохого и в постоянном приготовлении себя к озарению — визиту, о котором не предупреждают заранее, но на миг оно обостряет твой взор и слух, преобразив скучное подметание в служение высокому, смысл которого не уместится в слове.
Каждое биение твоего сердца, страдание, желание, вечерняя печаль, еда и работа, улыбка и усталость в череде дней, пробуждение и сладкое погружение в сон имеют смысл только благодаря божеству, что мерцает тебе за ними.
Вы ничего не найдёте, если превратитесь в оседлых, веря, будто сбылись и завершены, сами запас среди накопленных запасов. Нет на земле запаса — тот, кто перестал расти, умирает.
CXCIII
|
The script ran 0.019 seconds.