1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
Он улыбается. Улыбка у него детская, не подходящая к мужественному, грубому лицу… Сразу все почему-то решают, что Офенбах хотя и сильный, но незлой.
— Сколько тебе лет? — спрашивает Цыган, уже почуявший в новичке конкурента по силе.
— Четырнадцать, — отвечает Офенбах. — Сегодня как раз именинник… Это мне мамаша подарочек сделала, что пригнала сюда.
Он осматривает серые стены класса и грустно усмехается.
— Ничего, — говорит Японец. — Подарочек не так уж плох… Сживемся.
— Неужели тебе четырнадцать лет? — задумчиво говорит Янкель. — Четырнадцать лет, а вид гужбанский — прямо купец приволжский какой-то.
— И верно, — говорит Воробей. — Купец…
— Купец, — подхватывает Горбушка.
— Купец, — ухмыляется Офенбах, не ведая, что получает эту кличку навеки.
— А что это у тебя за полупердончик? — спрашивает Янкель, указывая на мундир.
— Это — кадетская форма, — отвечает Купец. — Я ведь до революции в кадетском учился. В Петергофском, потом в Орловском.
— Эге! — восклицает Янкель. — Значит, благородного происхождения?
— Да, — отвечает Купец, но без всякой гордости, — благородного… Отец мой офицер, барон остзейский… Фамилия-то моя полная — Вольф фон Офенбах.
— Барон?!. — ржет Янкель. — Здорово!..
— Да только жизнь-то моя не лучше вашей, — говорит Купец, — тоже с детства дома не живу.
— Ладно, — заявляет Япошка. — Пускай ты барон, нас не касается. У нас — равноправие.
Потом все усаживаются к печке.
Купец садится, как индейский вождь, посредине на ломаный табурет.
Он чувствует, что все смотрят на него, самодовольно улыбается и щурит и без того узкие глаза.
— Значит, ты тово… кадет? — спрашивает Янкель.
— Кадет, — отвечает Купец и, ухмыляясь, добавляет: — Бывший.
Несколько мгновений длится молчание. Потом Мамочка тонким, пискливым голосом спрашивает:
— У вас ведь все князья да бароны обучались… Да?
— Фактически, — басит Купец, — все дворянского звания. Не ниже.
— Ишь ты, — говорит Воробей. — Князей, значит, видел. За ручку, может быть, здоровался.
— И не только князей. Я и самого Николая видел.
— Николая? — восклицает Горбушка. — Царя!
— Очень даже просто. Он к нам в корпус приезжал, а потом я его часто видел, когда в дворцовой церкви в алтаре прислуживал. Эх, жисть тогда была — малина земляничная!..
Купец вздыхает:
— Просвирками питался!
— Просвирками?
— Да, просвирками, — говорит Купец. — Вкусные просвирки были в дворцовой церкви, замечательные просвирки. Напихаешь их, бывало, штук двадцать за пазуху, а после с товарищами жрешь. С маслом ели. Вкусно…
Он мечтательно проводит рукою по лбу и снова вздыхает:
— Только засыпался очень неприятно!
— Расскажи, — говорит Японец.
— Расскажи, расскажи! — подхватывают ребята.
И Купец начинает:
— Обыкновенно я, значит, в корпус таскал просвирки, — там их и шамали… А тут пожадничал, захватил маслица, думаю — в алтаре, где-нибудь в ризнице, позавтракаю. Ну вот… На амвоне служба идет, дьякон «Спаси, господи, люди…» запевает, а я перочинный ножичек вынул и просвирочки разрезаю. Нарезал штук пять, маслом намазал, склеил, хотел за пазуху класть, а тут, значит, батюшка, отец Веньямин, входит, чтоб ему пусто… Ну я, конечно, все просвирки на блюдо и глаза в потолок. А он меня на дворцовую кухню за кипятком для причастия посылает. Прихожу оттуда с кипятком — нет просвирок, унесли уже. Сдрейфил я здорово. Все сидел в ризнице и дрожал. А потом батя входит. В руках просвирка. Рука трясется, как студень. «Это что такое? — спрашивает. — А?» Ну, безусловно, меня в три шеи, и в корпусе, в карцере, двое суток пропрел. Оказывается, батя Николаю, самодержцу всероссийскому, стал подавать просвирку, а половинка отклеилась — и на пол… Конфузу, говорят, было… Потеха!
Ребята хохочут. В это время трещит звонок.
— Спать хряемте, — говорит Воробей.
— Что это? — удивляется Купец. — Так рано спать?
— Да, — отвечает Японец. — У нас законы суровые. Хотя не суровее, конечно, кадетских, а все-таки…
В спальне вспоминают, что Купец не получил от кастелянши постельное белье. Кастелянша работает до шести часов, и позже белье не получить.
— Пустяки, — говорит Японец. — Соберем с бору по сосенке… Выспится.
Коек пустых много, собирают белье: кто подушку, кто одеяло, кто простыню дает. Из подушек делают матрац, и постель у Купца получается не хуже, чем у других.
Купец укладывается, завертывается в серое мохнатое одеяло и басит:
— Спокойной ночи, робя!
Потом засыпает, храпит, как боров, и не слышит приглушенных разговоров ребят, которые тянутся за полночь…
Утром дежурный проходит по спальне, звонит в серебристый колокольчик. Воспитанники вскакивают, быстро одеваются и бегут в умывальню. Когда вся спальня уже на ногах, все постели убраны, одеяла сложены вчетверо и лежат на подушках, дежурный замечает, что новый воспитанник четвертого отделения спит.
Дежурный — первоклассник Козлов, маленький, гнусавый, — бежит к офенбаховской кровати и звонит над самым ухом Купца. Тот просыпается, вскакивает и недоумевающе смотрит в лицо дежурного.
— Ты чего, сволочь?
— Вставай, пора… Все уже встали, чай идут пить.
Купец скверно ругается, снова залезает под одеяло и поворачивается спиной к Козлову.
— Да вставай же! — тянет Козел.
Ему попадет, он получит запись в «Летопись», если не все воспитанники будут разбужены.
— Вставай, ты… — гнусит он.
Купец внезапно вскакивает, сбрасывает с себя одеяло и с размаху ударяет Козла по щеке. Козел взвизгивает, хватается за щеку и, выбегая из спальни, кричит:
— Накачу! Будешь драться, сволочь!
Но жаловаться Козел не идет — фискалов в Шкиде не любят.
Через минуту Козел возвращается в спальню с Японцем, призванным для воздействия на Купца.
— Эй, барон, вставай! — говорит Японец, дергая Купца за плечо.
Купец высовывает голову из-под одеяла.
— Пошли вы подальше, а не то…
Но он уже проснулся.
— Что будите-то? — хмуро басит он. — Который час?
— Восемь, начало девятого, — отвечает Японец.
— Черт, — тянет Купец, но уже добродушно. — Раненько же вас поднимают. У нас в корпусе и то полдевятого зимой будили.
— Ладно, — говорит Японец, — вставай.
— А я вот раз дядьку избил, — вспоминает Купец. — Кузьмичом звали. Уж зорю проиграли, а я сплю… Он меня будит. А я ему раз — в ухо…
Купец мечтательно улыбается и высовывает из-под одеяла ноги.
— Идем умываться, — говорит Японец, когда Купец, напялив мундирчик, застегивает сохранившиеся на нем золотые пуговицы.
В умывальне домываются лишь два человека. Костец стоит у окна и отмечает в тетрадке птичками вымывшихся.
— Как фамилия? — спрашивает он у Купца, потом добавляет: — Сними куртку.
Купец нехотя снимает мундир и нехотя, лениво ополаскивает лицо и шею.
Халдей осматривает вымывшегося для первого раза снисходительно и ставит в тетрадь птичку.
— Ну, ребята, — говорит после чая товарищам Японец. — Барон-то наш — вышибалистый… Держимордой будет, хотя и добродушен.
А добродушие Купца выясняется в тот же день.
Купец идет в гардеробную получать белье. Там он снимает с себя кадетский мундир и потрепанные брюки клеш и облачается в казенное — холщовые рубаху и штаны.
Кастелянша Лимкор (Лимонная корочка) или Амвон (Американская вонючка) — старая дева, любящая подчас от скуки побеседовать с воспитанниками, — расспрашивает Купца о его жизни.
— Животных любишь? — спрашивает она, сама страстно обожающая собак и кошек.
— Люблю, — отвечает Купец. — Я всех животных люблю — и собак, и кошек, и людей.
Амвон рассказывает об этом воспитателям, а те товарищам Купца.
За Купцом остается репутация сильного, вспыльчивого, но добродушного парня.
В Шкиде, а особенно в четвертом отделении, он получает диктаторские полномочия и пользуется большим влиянием в делах, решающихся силой. Однокашники зовут его шутливо-почтительно Купа, а воспитатели — «лодырем первой гильдии».
Учиться Купец не любит.
Пожар
Юбилейный банкет. — Уголек из буржуйки. — Живой покойник. — Руки вверх. — Драма с дверной ручкой. — Обгорелое детище. — Новое «Зеркало».
Десять часов вечера. Хрипло пробрякали часы. Звенит звонок.
Утомленная длинным, слепым зимним днем с бесконечными уроками и ноской дров, Шкида идет спать.
Затихает здание, погружаясь в дремоту.
Дежурная воспитательница — немка Эланлюм — очень довольна. Сегодня воспитанники не бузят. Сегодня они бесшумно укладываются в постели и сразу засыпают. Не слышно диких выкриков, никто не дерется подушками, все вдруг стали послушными, спокойными и тихими…
Такое настроение у воспитанников бывает редко, и Эланлюм чрезвычайно рада, что это случилось как раз в ее дежурство.
Ее помощник — воспитатель, полный, белокурый, женоподобный мужчина, по прозвищу Шершавый, — уже спит.
Шершавый — скверный воспитатель из породы «мягкотелых». Он благодушен, не быстр в движениях и близорук, — это позволяет шкидцам в его присутствии бузить до бесчувствия.
Сегодня Шершавый утомлен. Он не только воспитатель, но и фельдшер, лекпом, лекарский помощник. Сегодня был медицинский осмотр, и Шершавый очень устал, перещупав и перестукав полсотни воспитанников.
Шершавый спит, но Эланлюм не сердится на него. Ей кажется, что она и без помощника уложила всех спать.
Эланлюм смотрит на часы — четверть одиннадцатого. Она решает еще раз обойти здание, заходит в четвертый класс и застревает в дверях.
Весь класс сидит на партах. Вид у ребят заговорщицкий.
При входе немки все вскакивают и замирают, потом к ней подходит Еонин и с не свойственной ему робостью говорит:
— Элла Андреевна, сегодня мы справляем юбилей — выход двадцать пятого номера «Зеркала». Элла Андреевна, мы бы хотели отпраздновать это важное для нас событие устройством маленького банкета и поэтому всем классом просим вас разрешить нам остаться здесь до двенадцати часов. Мы обещаем вам вести себя тихо. Можно?
Глаза всего класса впились в воспитательницу.
Немка растрогана.
— Хорошо, сидите, но чтобы было тихо.
Она уходит. В классе начинаются приготовления. Выдвинут на середину круглый стол, уставленный скромными яствами, средства на которые собирались всем классом в течение двух недель. Мамочка ставит на стол чайник с кипятком и, расставив кружки, развязным голосом говорит:
— Прошу к столу.
Ребята чинно рассаживаются за столом. Янкель пробует сказать речь:
— Братишки, итак, вышел двадцать пятый номер нашего «Зеркала»…
Он хочет продолжать, но не находит слов. Да и без слов все ясно. Он достает из парты комплект «Зеркала» и раскладывает его по партам. Двадцать пять номеров пестрой лентой раскинулись на черном крашеном дереве, двадцать пять номеров — двадцать пять недель усиленного труда, — это лучше всяких слов говорит об успехе редакции.
Класс с уважением смотрит на газету, класс разглядывает старые номера, как какую-нибудь музейную реликвию. Только Купец не интересуется «Зеркалом»; забравшись в угол, он расправляется с колбасой. Он тоже взволнован, но не газетой, а шамовкой.
Потом ребята вновь усаживаются за стол, пьют чай, хрустят галетами, едят бутерброды с маслом и колбасой.
В классе жарко.
Поставленная на время холодов чугунка топится с утра дровами, наворованными у дворника. От чая и от жары все размякли и, лениво развалившись, сидят, не зная, о чем говорить.
Третьеклассник Бобер, случайно затесавшийся на банкет, начинает тихо мурлыкать «Яблочко»:
Эх, яблочко на подоконничке,
В Петрограде появилися покойнички.
Но «Яблочко» — не очень подходящая к случаю песня. Ребятам хочется спеть что-нибудь более торжественное, величавое, и вот Янкель затягивает школьный гимн:
Мы из разных школ пришли,
Чтобы здесь учиться,
Братья, дружною семьей
Будем же труди-и-ться.
Ребята подхватывают:
Бросим прежнее житье,
Позабудем, что прошло.
Смело к но-о-вой жизни!
Смело к но-о-овой жизни!
Один Купец не поет. Он считает, что греться у буржуйки гораздо приятнее. Улыбаясь широкой улыбкой, он сидит около пузатой железной печки, помешивая кочергой догорающие угли и головешки.
— Мамочка, сходи посмотри, который час, — говорит Янкель.
Но в эту минуту дверь отворяется и входит Эланлюм.
— Пора спать, ребята. Уже половина первого.
Никто не возражает ей. Шкидцы вскакивают. Бесшумно расставляются по местам столы, табуретки и стулья, убираются остатки юбилейного ужина, складывается на железный поднос посуда. Янкель бережно и любовно укладывает в свою парту виновника торжества — комплект «Зеркала» — и вместе с другими на цыпочках идет к выходу.
В дверях его останавливает Эланлюм. Кивком головы она показывает на чугунку.
Янкель возвращается. Наспех поковыряв кочергой и видя, что головешек нет, он закрывает трубу.
Выходя из класса, он замечает, что на полу у самой стены прижался крохотный уголек, случайно выскочивший из чугунки. Надо бы подобрать или затоптать его, но возвращаться Янкелю лень.
«Авось ничего не случится. Погаснет скоро», — мысленно решает он и выходит из класса.
В спальне тихо. Все спят. Воздух уже достаточно нагрелся и погустел от дыхания, но почему-то теплая густота делает спальню уютней. Пахнет жильем.
Слабо мерцает угольная лампочка, свесившаяся с потолка, настолько слабо, что через запушенные инеем окна виден свет уличного фонаря, пробивающийся в комнату и освещающий ее.
В спальне тихо.
Изредка кто-нибудь из ребят, самый беспокойный, увидев что-то страшное во сне, слабо вскрикнет и заворочается испуганно на кровати. Потом вскинет голову, сядет, увидит, что он не в клетке с тиграми, не на уроке математики и не на краю пропасти, а в родной шкидской спальне, и вновь успокоится.
И в комнате опять тихо.
* * *
Янкель проснулся, перевернулся на другой бок, зевнул и огляделся. Было еще темно. Все спали, так же бледно светила лампочка, но фонарь за окном уже не горел.
«Часа три — четыре», — подумал Янкель и собирался уже опять уткнуться в подушку, как вдруг его внимание приковало маленькое сизое облачко вокруг лампочки.
«Что за черт, кто бы мог курить в спальне», — невольно мелькнуло в голове.
Но думать не хотелось, хотелось спать. Он опять укрылся с головой одеялом и притих.
Вдруг из соседней комнаты кто-то позвал воспитателя, тот повертелся на кровати и, кряхтя, поднялся.
— Кто меня зовет? — прохрипел Шершавый, болезненно морщась и хватаясь за голову.
Кричал Газенфус — самый длинный и тощий из всех шкидцев и в то же время самый трусливый.
— Дым идет откуда-то! Воспитатель, а даже не посмотрит — откуда, — надрывался он.
Теперь заинтересовался дымом и Янкель и тоже набросился на несчастного фельдшера:
— Что же вы, дядя Володя, в самом деле? Пойдите узнайте, откуда дым.
Но Шершавый расслабленно простонал в ответ:
— Черных, видишь, я болен. Пойди сам и узнай.
Янкель разозлился.
— Идите вы к черту! Что я вам — холуй бегать?
Он решительно повернулся на бок, собираясь в третий раз уснуть, как вдруг дверь с треском распахнулась — и в спальню ворвалось густое облако дыма. Когда оно слегка рассеялось, Янкель увидел Викниксора. Тот тяжело дышал и протирал глаза. Потом, оправившись, спокойным голосом громко сказал:
— Ребята, вставайте скорее.
Однако говорить было не нужно. Половина шкидцев уже проснулась и, почуяв неладное, торопливо одевалась. Викниксор, увидев полуодетого Янкеля, подозвал его и тихо сказал:
— Попробуй пройти к Семену Ивановичу, к кладовой. Дыму много. Возьми подушку.
Янкель молча кивнул и, схватив подушку, двинулся к двери.
— Ты куда? — окликнул его одевавшийся Бобер.
И, сразу поняв все, сказал:
— Я тоже пойду.
— Пойдем, — согласился Янкель.
Спальня уже гудела, как потревоженный улей. Будили спавших, одевались.
Подходя к двери, Янкель услышал за спиной голос недовольного Купца. Его тормошили, кричали на ухо о пожаре, а он сердито, истерично смеялся.
— Уйдите, задрыги! О-го-го! Не щекочите! Отстаньте!
Натягивая на ходу свой нарядный, принесенный «с воли» полушубок, Бобер нагнал Янкеля.
— Ну, пойдем.
— Пойдем.
Они переглянулись. Потом Янкель решительно дернул дверь и вышел, наклоняя голову и закрывая подушкой рот.
Сразу почувствовался противный запах гари. Дым обступил их плотной стеной.
Держась за руки, они на ощупь вышли в зал. Янкель открыл на минуту глаза и сквозь жуткий мрак увидел едва мерцающий глазок лампочки.
Обычно светлый зал теперь был темен, как черное покрывало.
Ребята миновали зал, свернули в коридор, по временам открывая глаза, чтобы ориентироваться по лампочкам. От дыма, пробивавшегося сквозь подушку, начало першить в горле, глаза слезились. Было страшно идти вперед, не зная, где горит.
— А вдруг мы идем на огонь?
Но вот за поворотом мелькнул яркий свет, дыму стало меньше. Эконом уже стоял у дверей, встревоженный запахом гари.
— Пожар, Семен Иванович! — разом выкрикнули Янкель и Бобер, с жадностью глотая свежий воздух. — Пожар!
Эконом засуетился.
— Так что же вы! Бегите скорей в пожарную команду. Погодите, я открою черную лестницу.
Звякнула цепочка. Ключ защелкал по замку, прыгая в дрожащих руках старика.
— Пойдем? — спросил Янкель, нерешительно поглядывая на Бобра.
— Конечно. Надо же!
Если не считать подушки, которую Янкель держал в руках, на нем была только нижняя рубашка, пара брюк и незашнурованные ботинки. Он минуту потоптался, поглядывая на одежду товарища. Облаченному в полушубок Бобру колебаться было нечего.
— Идти или не идти?
Янкель хотел было отказаться, но потом решил:
— Ладно. Пойдем.
Быстро сбежали по лестнице, татарин-дворник Мефтахудын открыл ворота, и ребята выскочили на Курляндскую.
— Поглядим, где горит! — задыхаясь, крикнул Янкель.
Вышли на середину улицы и, поглядев в окна, ахнули.
Четыре окна нижнего этажа школы, освещенные ярко-красным светом, бросали отсвет на снег.
Янкель завыл:
— Наш класс. Сгорело все! «Зеркало» сгорело!
И, ни слова больше не сказав, оба шкидца ринулись во мрак.
Несмотря на мороз и на более чем легкий костюм, Янкель почти не чувствовал холода. Только уши пощипывало.
Вокруг царила тишина, на улицах не видно было ни души — было время самой глубокой ночи.
Бежали долго по прямому, как стрела, Старо-Петергофскому проспекту. Проскочили мимо ярко освещенной фабрики. Потом устали, запыхались и перешли на быстрый шаг.
Обоих мучил вопрос: что-то делается там, в Шкиде?
Вдруг Янкель, не убавляя хода, шепнул Бобру:
— Ой, гляди! Кто-то крадется.
Оба взглянули на развалины дома и увидели серую тень, спешившую перерезать им дорогу. Бобер побледнел.
— Живые покойники! Полушубок снимут.
— Идем скорее, — оборвал Янкель. Ему-то бояться было нечего. Пожалуй, он ничем не рисковал, так как вряд ли какой бандит решится снять последнюю рубаху, и притом нижнюю, грязную и старую.
Стиснув зубы и скосив глаза, шкидцы прибавили шагу, с намерением проскочить мимо зловещей тени, но маневр не удался.
Из-за груды кирпичей с револьвером в руках появился человек в серой шинели.
— Стой! Руки вверх!
Ребята остановились и послушно подняли руки. Солдат, не опуская револьвера, спросил, подозрительно оглядывая шкидцев:
— Куда идете?
У Бобра прошло чувство страха, и он, почуяв, что это не налетчик, бодро сказал;
— В пожарную часть.
— Откуда?
— Из интерната. Пожар у нас.
Серая шинель минуту нерешительно потопталась, потом, спрятав револьвер и уже смягчаясь, пробурчала:
— Пойдемте. Я вас провожу.
По дороге разговорились — человек с револьвером оказался агентом.
— А я вас, чертенята, за налетчиков принял, — засмеялся он.
— А мы — вас, — осмелев, признался агенту Янкель.
— Меня?!
— Да. Мы думали, что вы — живой покойник.
— Ну, этих субчиков в Питере уже не осталось. Всех давно выловили, — сказал чекист. Тут он обратил внимание на жалкий костюм Янкеля, скинул шинель и сказал:
— На, накинь, а то простудишься.
Пришли в часть. Едва успели подняться на второй этаж и сообщить о пожаре, как ребят уже позвали вниз.
Там уже мелькали ярко-рыжие факелы, блестели медные пожарные каски, хрипели гривастые лошади.
Пожарные посадили ребят на возок, и вся часть рванулась вперед, разрывая сгустившуюся ночную тишину звоном, перепевом сигнального рожка, хрястом подков и лошадиным ржанием.
Когда подъехали к школе, там уже стояла довольно большая толпа зевак.
Почти одновременно приехала еще одна пожарная часть. Янкель и Бобер по черной лестнице потопали было наверх, но эконом выгнал их, несмотря на самые горячие протесты.
В это время в спальне разыгрывалась трагедия.
Много времени прошло, пока удалось разбудить спящих, а когда все наконец проснулись, в комнате уже стоял густой дым. Он пробивался из всех щелей, быстро заполняя помещение.
Началась паника. Кто-то из малышей заплакал. Треснуло где-то выдавленное стекло.
Ребята вдруг все сразу забегали, громко закричали, заметались. В этот момент распахнулась дверь и в спальню ворвалась Эланлюм.
— Дети! Берите подушки. Все ко мне!
Как стадо баранов к пастуху, прихлынули к немке воспитанники, ожидая от нее чуда, и даже Купа, нерешительно почесав затылок и спокойно докурив папироску, приблизился к ней.
Эланлюм повысила голос, стараясь перекричать гудевшую массу.
— Закройте рты подушками. Все идите за мной. Чтобы не растеряться, держитесь друг за друга.
Пожар разрастался. Это было видно по дыму, густому-густому и черному. Эланлюм раскрыла двери настежь и смело вышла навстречу черной завесе.
За ней двинулись остальные.
Идти было недалеко. Нужно было лишь свернуть направо, сделать три шага по площадке лестницы и открыть дверь в квартиру немки, где имелся выход на другую лестницу.
Уже вся школа толпилась на лестничной площадке, нетерпеливо дожидаясь, когда откроют заветную дверь, но передние что-то замешкались.
Искали ручку — медную дверную ручку — и не находили. Десятки рук шарили по стенам, хватаясь за карнизы, мешая друг другу, — ручки не было.
Искали на ощупь. Открытые глаза все равно мало помогли бы — дым, черный как сажа, слепил глаза, вызывая слезы.
Послышались сдавленные выкрики:
— Скорей!
— Задыхаемся!
Кто-то не выдержал, закашлялся и, глотнув дым, издал протяжный вопль. Стало страшно.
Купец, мрачно стоявший у стенки, наконец не выдержал и, растолкав сгрудившихся на лестнице товарищей, медленно провел рукой по стене, нащупав планку, опять провел и наткнулся на ручку.
Брызнул яркий свет из открытой двери, и обессилевшие, задыхающиеся шпингалеты, шатаясь, ввалились в коридор. Эланлюм пересчитала воспитанников. Все были на месте.
Она облегченно вздохнула, но тут же опять побледнела.
— Ребята! А где воспитатель?
Мертвым молчанием ответили ей шкидцы.
— Где воспитатель? — снова, и уже с тревогой, переспросила немка.
Тогда Купец, добродушно улыбнувшись, сказал:
— А он там в спальне еще лежит, чудак. Охает, а не встает. Потеха!
Эланлюм взвизгнула и, схватившись за голову, кинулась в дымный коридор по направлению к спальне. Минут через пять раздался громкий стук в дверь.
Когда шкидцы поспешили открыть ее, им представилось невиданное зрелище.
Немка волокла за руку Шершавого, а тот бессильно полз по полу в кальсонах и нижней рубахе. Язык у него вылез наружу, в глазах светилось безумие — он задыхался.
Общими усилиями обоих втащили в коридор. Шершавый безжизненно упал на пол, а Эланлюм, тяжело дыша, прислонилась к стене.
Через минуту она уже оправилась, и снова голос ее загремел под сводами коридора:
— Все на лестницу! На улицу не выходите. Все идите в дворницкую к Мефтахудыну.
Ребята высыпали во двор, но к дворнику никто но пошел. Забыв о запрете, все выскочили на улицу.
Дрожа от холода, шкидцы уставились на горящие окна, страх прошел, было даже весело.
А у забора стояли Япончик и Янкель и чуть не плакали, глядя на окна.
Вот зазвенело стекло, и пламя столбом вырвалось наружу, согревая мерзлую штукатурку стены.
За углом запыхтела паровая машина, начавшая качать воду, надулись растянутые по снегу рукава.
Мимо пробежали топорники, слева от них поднимали лестницу, и проворный пожарный, поблескивая каской, уже карабкался по ступенькам вверх. Жалобно звякнули последние стекла в горящем этаже; фыркая и шипя, из шлангов рванулась мощная струя воды.
— Наш класс горит. Сволочи! — выругался Цыган, подходя к Японцу и Янкелю.
Но те словно не слышали и, стуча зубами от холода и возбуждения, твердили одно слово:
— «Зеркало»!
— «Зеркало»!
А Янкель иногда сокрушенно добавлял:
— Моя бумага! Мои краски!
— Марш в дворницкую! — вдруг загремел голос Викниксора над их головами.
В последний раз с грустью взглянув на горящий класс, ребята юркнули под ворота.
Там уже толпились полуодетые, дрожащие от холода шкидцы.
Дворницкая была маленькая, и ребята расселись кто на подоконниках, кто прямо на полу. С улицы доносился шум работы, и шкидцам не сиделось на месте, но у дверей стоял Мефтахудын, которому строго-настрого запретили выпускать учеников за ворота.
Мефтахудын — татарин, добродушный инвалид, беспалый, — приехал из Самары, бежал от голода и нашел приют в Шкиде. До сих пор ребята его любили, но сегодня возненавидели.
— Пусти, Мефтахудын, поглядеть, — горячился Воробей.
Ласково отпихивая парня, дворник говорил, растягивая слова:
— Сиди, поджигала! Чиво глядеть? Нечиво глядеть. Сиди на месте.
То и дело то Эланлюм, то Викниксор втискивали в двери новых и новых воспитанников, пойманных на улице, и снова уходили на поиски.
Ребята сидели сгрудившись, угнетенные и придавленные. Сидели долго-долго. Уже забрезжил в окнах бледный рассвет, а шкидцы сидели и раздумывали. Каждый по-своему строил догадки о причинах пожара:
— Жарко чугунку натопили в четвертом отделении, вот пол и загорелся.
— Электрическую проводку слишком давно не меняли.
— Курил кто-нибудь. Чинарик оставил…
Но настоящую причину знал один Янкель: маленький красный уголек все время то потухал, то вспыхивал перед глазами.
Наступило утро.
Уехали пожарные, оставив грязные лужи и кучи обгорелых досок на снегу.
Печально глядели шесть оконных впадин, копотью, дымом и гарью ударяя в нос утренним прохожим.
Сгорели два класса, и выгорел пол в спальне.
Утром старшие ходили по пепелищу, с грустью поглядывая на обгорелые бревна, на почерневшие рамы и закоптелые стены. Разыскивали свои пожитки, стараясь откопать хоть что-нибудь. Бродили вместе с другими и Янкель с Японцем, искали «Зеркало», но, как ни искали, даже следов обнаружить не могли.
Они уже собирались уходить, как вдруг Янкель нагнулся над кучей всякого горелого хлама, сунул в эту кучу руку и извлек на свет что-то бесформенное, мокрое и лохматое.
Замелькали исписанные печатными буквами знакомые листы.
— Ура! Цело!
С величайшими предосторожностями, чуть ли не всем классом откапывали любимое детище и наконец извлекли его, но в каком виде предстало перед ними это детище! Обгорели края, пожелтела бумага. Полному уничтожению «Зеркала» помешала вода и, по-видимому, обвалившаяся штукатурка, придавившая шкидскую газету, и заживо похоронившая ее в развалинах.
Редакция ликовала.
Потом Викниксор устроил собрание, опрашивал воспитанников, интересовался их мнением, и все сошлись на одном:
— Виновата буржуйка.
Тотчас же торжественным актом буржуйки были уничтожены по всей школе.
* * *
Дня через два третий и четвертый классы возобновили занятия, перебравшись во вновь оборудованные классы наверху. Классы были не хуже прежних, но холодно и неприветливо встретили воспитанников новые стены. И не скоро привыкли к ним ребята.
Янкель и Японец как-то сразу вдруг утратили любовь к старому «Зеркалу» и смотрели на него, как на калеку, с отвращением.
Долго не могли собраться с духом и выпустить двадцать шестой номер газеты, а потом вдруг, посовещавшись, решили:
«Поставим крест на старом „Зеркале“».
Недели через две вышел первый номер роскошного многокрасочного журнала «Зеркало», который ничем не был похож на своего хоть и почтенного, но бесцветного родителя.
А республика Шкид, покалеченная пожаром, долго не могла оправиться от нанесенной ей раны, как не может оправиться от разрушений маленькая страна после большой войны.
Ленька Пантелеев
Мрачная личность. — Сова. — Лукулловы лепешки. — Пир за счет Викниксора. — Монашенка в штанах. — Один против всех. — «Темная». — Новенький попадает за решетку. — Примирение. — Когда лавры не дают спать.
Вскоре после пожара Шкидская республика приняла в свое подданство еще одного гражданина.
Этот мрачный человек появился на шкидском горизонте ранним зимним утром. Его не привели, как приводили многих; пришел он сам, постучался в ворота, и дворник Мефтахудын впустил его, узнав, что у этого скуластого, низкорослого и густобрового паренька на руках имеется путевка комиссии по делам несовершеннолетних.
В это время шкидцы под руководством самого Викниксора пилили во дворе дрова. Паренек спросил, кто тут будет Виктор Николаевич, подошел и, смущаясь, протянул Викниксору бумагу.
— А-а-а, Пантелеев?! — усмехнулся Викниксор, мельком заглядывая в путевку. — Я уже слыхал о тебе. Говорят, ты стихи пишешь? Знакомьтесь, ребята, — ваш новый товарищ Алексей Пантелеев. Между прочим, сочинитель, стихи пишет.
Эта рекомендация не произвела на шкидцев большого впечатления. Стихи писали в республике чуть ли не все ее граждане, начиная от самого Викниксора, которому, как известно, завидовал и подражал когда-то Александр Блок. Стихами шкидцев удивить было трудно. Другое дело, если бы новенький умел глотать шпаги, или играть на контрабасе, или хотя бы биография у него была чем-нибудь замечательная. Но шпаг он глотать явно не умел, а насчет биографии, как скоро убедились шкидцы, выудить из новенького что-нибудь было совершенно невозможно.
Это была на редкость застенчивая и неразговорчивая личность. Когда у него спрашивали о чем-нибудь, он отвечал «да» или «нет» или просто мычал что-то и мотал головой.
— За что тебя пригнали? — спросил у него Купец, когда новенький, сменив домашнюю одежду на казенную, мрачный и насупившийся, прохаживался в коридоре.
Пантелеев не ответил, сердито посмотрел на Купца и покраснел, как маленькая девочка.
— За что, я говорю, пригнали в Шкиду? — повторил вопрос Офенбах.
— Пригнали… значит, было за что, — чуть слышно пробормотал новенький. Кроме всего, он еще и картавил: вместо «пригнали» говорил «пгигнали».
Разговорить его было трудно. Да никто и не пытался этим заниматься. Заурядная личность, решили шкидцы. Бесцветный какой-то. Даже туповатый. Удивились слегка, когда после обычной проверки знаний новенького определили сразу в четвертое отделение. Но и в классе, на уроках, он тоже ничем особенным себя не проявил: отвечал кое-как, путался; вызванный к доске, часто долго молчал, краснел, а потом, не глядя на преподавателя, говорил:
— Не помню… забыл.
Только на уроках русского языка он немножко оживлялся. Литературу он знал.
По заведенному в Шкиде порядку первые две недели новички, независимо от их поведения, в отпуск не ходили. Но свидания с родными разрешались. Летом эти свидания происходили во дворе, в остальное время года — в Белом зале. В первое воскресенье новенького никто не навестил. Почти весь день он терпеливо простоял на площадке лестницы у большого окна, выходившего во двор. Видно было, что он очень ждет кого-то. Но к нему не пришли.
В следующее воскресенье на лестницу он уже не пошел, до вечера сидел в классе и читал взятую из библиотеки книгу — рассказы Леонида Андреева.
Вечером, перед ужином, когда уже возвращались отпускники, в класс заглянул дежурный:
— Пантелеев, к тебе!
Пантелеев вскочил, покраснел, уронил книгу и, не сдерживая волнения, выбежал из класса.
В полутемной прихожей, у дверей кухни, стояла печальная заплаканная дамочка в какой-то траурной шляпке и с нею курносенькая девочка лет десяти — одиннадцати. Дежурный, стоявший с ключами у входных дверей, видел, как новенький, оглядываясь и смущаясь, поцеловался с матерью и сестрой и сразу же потащил их в Белый зал. Там он увлек их в самый дальний угол и усадил на скамью. И тут шкидцы, к удивлению своему, обнаружили, что новенький умеет не только говорить, но и смеяться. Два или три раза, слушая мать, он громко и отрывисто захохотал. Но, когда мать и сестра ушли, он снова превратился в угрюмого и нелюдимого парня. Вернувшись в класс, он сел за парту и опять углубился в книгу.
Минуты через две к его парте подошел Воробей, сидевший в пятом разряде и не ходивший поэтому в отпуск.
— Пожрать не найдется, а? — спросил он, с заискивающей улыбкой заглядывая новенькому в лицо.
Пантелеев вынул из парты кусок серого пирога с капустой, отломил половину и протянул Воробью. При этом он ничего не сказал и даже не ответил на улыбку. Это было обидно, и Воробей, приняв подношение, не почувствовал никакой благодарности.
* * *
Быть может, новенький так и остался бы незаметной личностью, если бы не одно событие, которое взбудоражило и восстановило против него всю школу.
Почти одновременно с Пантелеевым в Шкиде появилась еще одна особа. Эта особа не числилась в списке воспитанников, не принадлежала она и к сословию халдеев. Это была дряхлая старуха, мать Викниксора, приехавшая к нему, неизвестно откуда и поселившаяся в его директорской квартире. Старуха эта была почти совсем слепа. Наверно, именно поэтому шкидцы, которые каждый в отдельности могли быть и добрыми, и чуткими, и отзывчивыми, а в массе, как это всегда бывает с ребятами, были безжалостны и жестоки, прозвали старуху Совой. Сова была существо безобидное. Она редко появлялась за дверью викниксоровской квартиры. Только два-три раза в день шкидцы видели, как, хватаясь свободной рукой за стену и за косяки дверей, пробирается она с какой-нибудь кастрюлькой или сковородкой на кухню или из кухни. Если в это время поблизости не было Викниксора и других халдеев, какой-нибудь шпингалет из первого отделения, перебегая старухе дорогу, кричал почти над самым ее ухом:
— Сова ползет!.. Дю! Сова!..
Но старуха была еще, по-видимому, и глуховата. Не обращая внимания на эти дикие выкрики, с кроткой улыбкой на сером морщинистом лице, она продолжала свое нелегкое путешествие.
И вот однажды по Шкиде пронесся слух, что Сова жарит на кухне какие-то необыкновенные лепешки. Было это в конце недели, когда все домашние запасы у ребят истощались и аппетит становился зверским. Особенно разыгрался аппетит у щуплого Японца, который не имел родственников в Петрограде и жил на одном казенном пайке и на доброхотных даяниях товарищей.
Пока Сова с помощью кухарки Марты священнодействовала у плиты, шкидцы толпились у дверей кухни и глотали слюни.
— Вот так смак! — раздавались голодные завистливые голоса.
— Ну и лепешечки!
— Шик-маре!
— Ай да Витя! Вкусно питается…
А Японец совсем разошелся. Он забегал на кухню, жадно втягивал ноздрями вкусный запах жареного сдобного теста и, потирая руки, выбегал обратно в коридор.
— Братцы! Не могу! Умру! — заливался он. — На маслице! На сливочном! На натуральненьком!..
Потом снова бежал на кухню, становился за спиной Совы на одно колено, воздымал к небу руки и кричал:
— Викниксор! Лукулл! Завидую тебе! Умру! Полжизни за лепешку.
Ребята смеялись. Японец земно кланялся старухе, которая ничего этого не видела, и продолжал паясничать.
— Августейшая мать! — кричал он. — Порфироносная вдова! Преклоняюсь…
В конце концов Марта выгнала его.
Но Японец уже взвинтил себя и не мог больше сдерживаться. Когда через десять минут Сова появилась в коридоре с блюдом дымящихся лепешек в руках, он первый бесшумно подскочил к ней и так же бесшумно двумя пальцами сдернул с блюда горячую лепешку. Для шкидцев это было сигналом к действию. Следом за Японцем к блюду метнулись Янкель, Цыган, Воробей, а за ними и другие. На всем пути следования старухи — и в коридоре, и на лестнице, и в Белом зале — длинной цепочкой выстроились серые бесшумные тени. Придерживаясь левой рукой за гладкую алебастровую стену, старуха медленно шла по паркету Белого зала, и с каждым ее шагом груда аппетитных лепешек на голубом фаянсовом блюде таяла. Когда Сова открывала дверь в квартиру, на голубом блюде не оставалось ничего, кроме жирных пятен.
А шкидцы уже разбежались по классам.
В четвертом отделении стоял несмолкаемый гогот. Запихивая в рот пятую или шестую лепешку и облизывая жирные пальцы, Японец на потеху товарищам изображал, как Сова входит с пустым блюдом в квартиру и как Викниксор, предвкушая удовольствие плотно позавтракать, плотоядно потирает руки.
— Вот, кушай, пожалуйста, Витенька. Вот сколько я тебе, сыночек, напекла, — шамкал Японец, передразнивая старуху. И, вытягивая свою тощую шею, тараща глаза, изображал испуганного, ошеломленного Викниксора…
Ребята, хватаясь за животы, давились от смеха. У всех блестели и глаза, и губы. Но в этом смехе слышались и тревожные нотки. Все понимали, что проделка не пройдет даром, что за преступлением вот-вот наступит и наказание.
И тут кто-то заметил новичка, который, насупившись, стоял у дверей и без улыбки смотрел на происходящее. У него одного не блестели губы, он один не притронулся к лепешкам Совы. А между тем многие видели его у дверей кухни, когда старуха выходила оттуда.
— А ты чего зевал? — спросил у него Цыган. — Эх ты, раззява! Неужели ни одной лепешки не успел слямзить?!
— А ну вас к чегту, — пробормотал новенький.
— Что?! — подскочил к нему Воробей. — Это через почему же к черту?
— А потому, что это — хамство, — краснея, сказал новенький, и губы у него запрыгали. — Скажите — гегои какие: на стагуху напали!..
В классе наступила тишина.
— Вот как? — мрачно сказал Цыган, подходя к Пантелееву. — А ты иди к Вите — накати.
Пантелеев промолчал.
— А ну, иди — попробуй! — наступал на новичка Цыган.
— Сволочь такая! Легавый! — взвизгнул Воробей, замахиваясь на новенького. Тот схватил его за руку и оттолкнул.
И хотя оттолкнул он не Японца, а Воробья, Японец дико взвизгнул и вскочил на парту.
— Граждане! Внимание! Тихо! — закричал он. — Братцы! Небывалый случай в истории нашей республики! В наших рядах оказалась ангелоподобная личность, монашенка в штанах, пепиньерка из института благородных девиц…
— Идиот, — сквозь зубы сказал Пантелеев. Сказано это было негромко, но Японец услышал. Маленький, вечно красный носик его еще больше покраснел. Несколько секунд Еошка молчал, потом соскочил с парты и быстро подошел к Пантелееву.
— Ты что, друг мой, против класса идешь? Выслужиться хочешь?
— Ребята, — повернулся он к товарищам, — ни у кого не осталось лепешки?..
— У меня есть одна, — сказал запасливый Горбушка, извлекая из кармана скомканную и облепленную табачной трухой лепешку.
— А ну, дай сюда, — сказал Японец, выхватывая лепешку. — Ешь! — протянул он ее Пантелееву.
Новенький отшатнулся и плотно сжал губы.
— Ешь, тебе говорят! — побагровел Еонин и сунул лепешку новенькому в рот.
Пантелеев оттолкнул его руку.
— Уйди лучше, — совсем тихо сказал он и взялся за ручку двери.
— Нет, не смоешься! — еще громче завизжал Японец. — Ребята, вали его!..
Несколько человек накинулись на новенького. Кто-то ударил его под колено, он упал. Цыган и Купец держали его за руки, а Японец, пыхтя и отдуваясь, запихивал новенькому в рот грязную, жирную лепешку. Новенький вывернулся и ударил головой Японца в подбородок.
— Ах, ты драться?! — заверещал Японец.
— Вот сволочь какая!
— Дерется, зануда! А?
— В темную его!
— Даешь темную!..
Пантелеева потащили в дальний угол класса. Неизвестно откуда появилось пальто, которое накинули новенькому на голову. Погасло электричество, и в наступившей тишине удары один за другим посыпались на голову непокорного новичка.
Никто не заметил, как открылась дверь. Ярко вспыхнуло электричество. В дверях, поблескивая пенсне, стоял и грозно смотрел на ребят Викниксор.
— Что здесь происходит? — раздался его раскатистый, но чересчур спокойный бас.
Ребята успели разбежаться, только Пантелеев сидел на полу, у классной доски, потирая кулаком свой курносый нос, из которого тоненьким ручейком струилась кровь, смешиваясь со слезами и с прилипшими к подбородку остатками злополучной лепешки.
— Я спрашиваю: что здесь происходит? — громче повторил Викниксор. Ребята стояли по своим местам и молчали. Взгляд Викниксора остановился на Пантелееве. Тот уже поднялся и, отвернувшись в угол, приводил себя в порядок, облизывая губы, глотая слезы и остатки лепешки. Викниксор оглядел его с головы до ног и как будто что-то понял. Губы его искривила брезгливая усмешка.
— А ну, иди за мной! — приказал он новенькому.
Пантелеев не расслышал, но повернул голову в сторону зава.
— Ты! Ты! Иди за мной, я говорю.
— Куда?
Викниксор кивком головы показал на дверь и вышел. Не глядя на ребят, Пантелеев последовал за ним. Ребята минуту подождали, переглянулись и, не сговариваясь, тоже ринулись из класса.
Через полуотворенную дверь Белого зала они видели, как Викниксор открыл дверь в свою квартиру, пропустил туда новенького, и тотчас высокая белая дверь шумно захлопнулась за ними.
Ребята еще раз переглянулись.
— Ну уж теперь накатит — факт! — вздохнул Воробей.
— Ясно, накатит, — мрачно согласился Горбушка, который и без того болезненно переживал утрату последней лепешки.
— А что ж. Накатит — и будет прав, — сказал Янкель, который, кажется один во всем классе, не принимал участия в избиении новичка.
Но, независимо от того, кто как оценивал моральную стойкость новичка, у всех на душе было муторно и противно.
И вдруг произошло нечто совершенно фантастическое. Высокая белая дверь с шумом распахнулась — и глазам ошеломленных шкидцев предстало зрелище, какого они не ожидали и ожидать не могли: Викниксор выволок за шиворот бледного, окровавленного Пантелеева и, протащив его через весь огромный зал, грозно зарычал на всю школу:
— Эй, кто там! Староста! Дежурный! Позвать сюда дежурного воспитателя!
Из учительской уже бежал заспанный и перепуганный Шершавый.
— В чем дело, Виктор Николаевич?
— В изолятор! — задыхаясь, прохрипел Викниксор, указывая пальцем на Пантелеева. — Немедленно! На трое суток!
Шершавый засуетился, побежал за ключами, и через пять минут новенький был водворен в тесную комнатку изолятора — единственное в школе помещение, окно которого было забрано толстой железной решеткой.
Шкидцы притихли и недоумевали. Но еще большее недоумение произвела на них речь Викниксора, произнесенная им за ужином.
— Ребята! — сказал он, появляясь в столовой и делая несколько широких, порывистых шагов по диагонали, что, как известно, свидетельствовало о взволнованном состоянии шкидского президента. — Ребята, сегодня в стенах нашей школы произошел мерзкий, возмутительный случай. Скажу вам откровенно: я не хотел поднимать этого дела, пока это касалось лично меня и близкого мне человека. Но после этого произошло другое событие, еще более гнусное. Вы знаете, о чем и о ком я говорю. Один из вас — фамилии его я называть не буду, она вам всем известна — совершил отвратительный поступок. Он обидел старого, немощного человека. Повторяю, я не хотел говорить об этом, хотел промолчать. Но позже я оказался свидетелем поступка еще более омерзительного. Я видел, как вы избивали своего товарища. Я хорошо понимаю, ребята, и даже в какой-то степени разделяю ваше негодование, но… Но надо знать меру. Как бы гнусно ни поступил Пантелеев, выражать свое возмущение таким диким, варварским способом, устраивать самосуд, прибегать к суду Линча, то есть поступать так, как поступают потомки американских рабовладельцев, — это позорно и недостойно вас, людей советских, и притом почти взрослых…
Оседлав своего любимого конька — красноречие, — Викниксор еще долго говорил па эту тему. Он говорил о том, что надо быть справедливым, что за спиной у Пантелеева — темное прошлое, что он — испорченный улицей парень, ведь в свои четырнадцать лет он успел посидеть и в тюрьмах, и в исправительных колониях. Этот парень долго находился в дурном обществе, среди воров и бандитов, и все это надо учесть, так сказать, при вынесении приговора. А кроме того, может быть, он еще и голоден был, когда совершил свой низкий, недостойный поступок. Одним словом, надо подходить к человеку снисходительно, нельзя бросать в человека камнем, не разобравшись во всех мотивах его преступления, надо воспитывать в себе выдержку и чуткость…
Викниксор говорил долго, но шкидцы уже не слушали его. Не успели отужинать, как в четвертом отделении собрались старшеклассники.
Ребята были явно взволнованы и даже обескуражены.
— Ничего себе — монашенка в штанах! — воскликнул Цыган, едва переступив порог класса.
— Н-да, — многозначительно промычал Янкель.
— Что же это, братцы, такое? — сказал Купец. — Не накатил, значит?
— Не накатил — факт! — поддакнул Воробей.
— Ну, положим, это еще не факт, а гипотеза, — важно заявил Японец. — Хотелось бы знать, с какой стати в этой ситуации Викниксор выгораживает его?!
— Ладно, Япошка, помолчи, — серьезно сказал Янкель. — Кому-кому, а тебе в этой ситуации заткнуться надо бы.
Японец покраснел, пробормотал что-то язвительное, но все-таки замолчал.
Перед сном несколько человек пробрались к изолятору. Через замочную скважину сочился желтоватый свет пятисвечовой угольной лампочки.
— Пантелей, ты не спишь? — негромко спросил Янкель. За дверью заскрипела железная койка, Но ответа не было.
— Пантелеев! Ленька! — в скважину сказал Цыган. — Ты… этого… не сердись. А? Ты, понимаешь, извини нас. Ошибка, понимаешь, вышла.
— Ладно… катитесь к чегту, — раздался из-за двери глухой, мрачный голос. — Не мешайте спать человеку.
— Пантелей, ты жрать не хочешь? — спросил Горбушка.
— Не хочу, — отрезал тот же голос.
Ребята потоптались и ушли.
Но попозже они все-таки собрались между собой и принесли гордому узнику несколько ломтей хлеба и кусок сахару. Так как за дверью на этот раз царило непробудное молчание, они просунули эту скромную передачу в щелку под дверью. Но и после этого железная койка не скрипнула.
* * *
Разговорчивым Ленька никогда не был. Ему надо было очень близко подружиться с человеком, чтобы у него развязался язык. А тут, в Шкиде, он и не собирался ни с кем дружить. Он жил какой-то рассеянной жизнью, думая только о том, как и когда он отсюда смоется.
Правда, когда он пришел в Шкиду, эта школа показалась ему непохожей на все остальные детдома и колонии, где ему привелось до сих пор побывать. Ребята здесь были более начитанные. А главное — здесь по-хорошему встречали новичков, никто их не бил и не преследовал. А Ленька, наученный горьким опытом, уже приготовился дать достойный отпор всякому, кто к нему полезет.
До поры до времени к нему никто не лез. Наоборот, на него как будто перестали даже обращать внимание, пока не произошел этот случай с Совой, который заставил говорить о Пантелееве всю школу и сделал его на какое-то время самой заметной фигурой в Шкидской республике.
Ленька попал в Шкиду не из института благородных девиц. Он уже давно не краснел при слове «воровство». Если бы речь шла о чем-нибудь другом, если бы ребята задумали взломать кладовку или пошли на какое-нибудь другое, более серьезное дело, может быть, он из чувства товарищества и присоединился бы к ним. Но когда он увидел, что ребята напали на слепую старуху, ему стало противно. Такие вещи и раньше вызывали в нем брезгливое чувство. Ему, например, было противно залезть в чужой карман. Поэтому на карманных воров он всегда смотрел свысока и с пренебрежением, считая, по-видимому, что украсть чемодан или взломать на рынке ларек — поступок более благородный и возвышенный, чем карманная кража.
Когда ребята напали на Леньку и стали его бить, он не очень удивился. Он хорошо знал, что такое приютские нравы, и сам не один раз принимал участие в «темных». Он даже не очень сопротивлялся тем, кто его бил, только защищал по мере возможности лицо и другие наиболее ранимые места. Но когда в класс явился Викниксор и, вместо того чтобы заступиться за Леньку, грозно на него зарычал, Ленька почему-то рассвирепел. Тем но менее он покорно проследовал за Викниксором в его кабинет.
Викниксор закрыл дверь и повернулся к новенькому, который по-прежнему шмыгал носом и вытирал рукавом окровавленное лицо. Викниксор, как заядлый Шерлок Холмс, решил с места в карьер огорошить воспитанника.
— За что тебя били товарищи? — спросил он, впиваясь глазами в Ленькино лицо.
Ленька не ответил.
— Ты что молчишь? Кажется, я тебя спрашиваю: за что тебя били в классе?
Викниксор еще пристальнее взглянул новенькому в глаза:
— За лепешки, да?
— Да, — пробурчал Ленька.
Лицо Викниксора налилось кровью. Можно было ожидать, что сейчас он закричит, затопает ногами. Но он не закричал, а спокойно и отчетливо, без всякого выражения, как будто делал диктовку, сказал:
— Мерзавец! Выродок! Дегенерат!
— Вы что ругаетесь! — вспыхнул Ленька, — Какое вы имеете право?.
И тут Викниксор подскочил и заревел на всю школу:
— Что-о-о?! Как ты сказал? Какое я имею право?! Скотина! Каналья!
— Сам каналья, — успел пролепетать Ленька.
Викниксор задохнулся, схватил новичка за шиворот и поволок его к двери.
Все остальное произошло уже на глазах ошеломленных шкидцев.
* * *
Ленька третьи сутки сидел в изоляторе и не знал, что его судьба взбудоражила и взволновала всю школу.
В четвертом отделении с утра до ночи шли бесконечные дебаты.
— Все-таки, ребята, это хамство, — кипятился Янкель. — Парень взял на себя вину, страдает неизвестно за что, а мы…
— Что же ты, интересно, предлагаешь? — язвительно усмехнулся Японец.
— Что я предлагаю? Мы должны всем классом пойти к Викниксору и сказать ему, что Пантелеев не виноват, а виноваты мы.
— Ладно! Дураков поищи. Иди сам, если хочешь.
— Ну и что? А ты что думаешь? И пойду…
— Ну и пожалуйста. Скатертью дорога.
— Пойду и скажу, кто был зачинщиком всего этого дела. И кто натравил ребят на Леньку.
— Ах, вот как? Легавить собираешься?
— Тихо, робя! — пробасил Купец. — Вот что я вам скажу. Всем классом идти — это глупо, конечно. Если все пойдем — значит, все и огребем по пятому разряду…
— Жребий надо бросить, — пропищал Мамочка.
— Может быть, оракула пригласить? — захихикал Японец.
— Нет, робя, — сказал Купец. — Оракула приглашать не надо. И жребий тоже не надо. Я думаю вот чего… Я думаю — должен пойти один и взять всю вину на себя.
— Это кто же именно? — поинтересовался Японец.
— А именно — ты!
— Я?
— Да… пойдешь ты!
Сказано это было тоном категорического приказа.
Японец побледнел.
Неизвестно, чем кончилась бы вся эта история, если бы по Шкиде не пронесся слух, что Пантелеев выпущен из изолятора. Через несколько минут он сам появился в классе. Лицо его, разукрашенное синяками и подтеками, было бледнее обычного. Ни с кем не поздоровавшись, он прошел к своей парте, сел и стал собирать свои пожитки. Не спеша он извлек из ящика и выложил на парту несколько книг и тетрадок, начатую пачку папирос «Смычка», вязаное, заштопанное во многих местах кашне, коробочку с перышками и карандаши, кулечек с остатками постного сахара — и стал все это связывать обрывком шпагата.
Класс молча наблюдал за его манипуляциями.
— Ты куда это собрался, Пантелей? — нарушил молчание Горбушка.
Пантелеев не ответил, еще больше нахмурился и засопел.
— Ты что — в бутылку залез? Разговаривать не желаешь? А?
— Брось, Ленька, не сердись, — сказал Янкель, подходя к новенькому. Он положил руку Пантелееву на плечо, но Пантелеев движением плеча сбросил его руку.
— Идите вы все к чегту, — сказал он сквозь зубы, крепче затягивая узел на своем пакете и засовывая этот пакет в парту.
И тут к пантелеевской парте подошел Японец.
— Знаешь, Ленька, ты… это самое… ты — молодец, — проговорил он, краснея и шмыгая носом. — Прости нас, пожалуйста. Это я не только от себя, я от всего класса говорю. Правильно, ребята?
— Правильно!!! — загорланили ребята, обступая со всех сторон Ленькину парту. Скуластое лицо новенького порозовело! Что-то вроде слабой улыбки появилось на его пересохших губах.
— Ну, что? Мировая? — спросил Цыган, протягивая новичку руку.
— Чегт с вами! Миговая, — прокартавил Ленька, усмехаясь и отвечая на рукопожатие.
Обступив Леньку, ребята один за другим пожимали ему руку.
— Братцы! Братцы! А мы главного-то не сказали! — воскликнул Янкель, вскакивая на парту. И, обращаясь с этой трибуны к новенькому, он заявил: — Пантелей, спасибо тебе от лица всего класса за то… что ты… ну, ты, одним словом, сам понимаешь.
— За что? — удивился Ленька, и по лицу его было видно, что он не понимает.
— За то… за то, что ты не накатил на нас, а взял вину на себя.
— Какую вину?
— Как какую? Ты же ведь сказал Вите, будто лепешки у Совы ты замотал? Ладно, не скромничай. Ведь сказал?
— Я?
— Ну да! А кто же?
— И не думал.
— Как не думал?
— Что я, дурак, что ли?
В классе опять наступила тишина. Только Мамочка, не сдержавшись, несколько раз приглушенно хихикнул.
— Позвольте, как же это? — проговорил Янкель, потирая вспотевший лоб. — Что за черт?! Ведь мы думали, что тебя за лепешки Витя в изолятор посадил.
— Да. За лепешки. Но я-то тут при чем?
— Как ни при чем?
— Так и ни при чем.
— Тьфу! — рассердился Янкель. — Да объясни ты наконец, зануда, в чем дело!
|
The script ran 0.014 seconds.