Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джойс Кэрол Оутс - Делай со мной что захочешь
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary

Аннотация. Имя современной американской писательницы Джойс Кэрол Оутс хорошо известно миллионам почитателей ее таланта во многих странах мира. Серия «Каприз» пополняется романом писательницы «Делай со мной что захочешь /1973/, в котором прослежена история жизни молодой американки Элины Росс, не побоявшейся полюбить женатого Джека Моррисси и завоевавшей его отзывчивое сердце.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

И быстро пошел прочь по коридору. Когда он оглянулся, Броуер уже вошел в класс. Джек приостановился, думая о том, сколько он зря потратил времени: ведь он убил на Броуера не один час, да и вообще кому нужна дружба? Кому это нужно — тратить попусту столько времени? Голова у него слегка кружилась от выпитого, и ему это было неприятно. И, однако же, он чувствовал какую-то странную приподнятость. Он вернулся к двери в класс и снова взглянул сквозь стекло, теперь уже заранее готовясь к тому, что увидит ее — миссис Марвин Хоу — и почувствует отвращение. Это лицо, рожденное мечтой, но не его мечтой, не его воображением. Чьим-то чужим. Лицо открытое, пустое, отрешенное, высокие твердые скулы натягивают кожу, неестественно безупречную кожу. Оно было совершенно, как на плакате, лицо без пор. Он почувствовал, что ненавидит ее, и, однако же, ненависть его была неосознанной — так ненавидят убогих, так дети ненавидят калек из страха перед увечьем. Очевидно, Броуер начал лекцию, потому что женщина что-то записывала, медленно водя карандашом. Вид у нее был спокойный, сосредоточенный — ей явно нравилось быть тут. Она сидела, совершенно умиротворенная, слегка склонив голову к плечу, голову с густыми светлыми волосами, заплетенными в косы, уложенные вокруг головы; Джек вдруг обнаружил, что не отрываясь смотрит на нее и думает, Но он сам не знал, о чем думает. А думал он: «Вот сейчас я начну пятиться и увижу, как она станет уменьшаться, — так уменьшается лицо, если посмотреть на него в подзорную трубу с обратной стороны». Он вернулся в свою контору — маленькое помещение, которое он снимал в новом бетонном здании близ шоссе Лоджа. Там он заварил себе кофе — растворимого кофе — и сел, раздраженно почесывая голову. Волосы у него чересчур отросли. Надо будет как-нибудь постричься — как — нибудь. Они у него были очень густые и быстро салились… Сразу после пяти появилась клиентка — черная женщина, которая должна была прийти накануне, но Джек не стал спрашивать, где она пропадала. Слишком много пришлось бы терять времени, просеивая всю эту немудреную ложь, чтобы добраться до никому не нужной правды — правды, которая не имела значения ни для него, ни для нее. Как и его работа, впрочем. — Так вы сможете что-нибудь с ним сделать, мистер Моррисси? — спросила она. — Да, да, — машинально сказал Джек. — Вы сумеете мне помочь? — Да, — сказал Джек. Да. Он постарается. — Я найду вам заботы поинтереснее, — сказал он и попытался изобразить улыбку. Но она не поняла шутки — смотрела на него разинув рот. — Не волнуйтесь, я добьюсь постановления суда против него, — сказал он, и это, видимо, ее удовлетворило. Пока женщина жаловалась на мужа — как он угрожает ей, как бьет, два зуба выбил, мальчику глаз подбил, — Джек обнаружил, что думает о жене Хоу, собственно, даже не думает, а видит ее. А черная женщина рассказывала, как ее сын испортил себе желудок, когда ему было два годика, он попробовал какого-то порошка для чистки ванны и теперь толком ничего не может есть, пища у него толком не переваривается, и все доктора говорят, что и кормить-то его незачем. Джек смотрел на нее, а видел другую. Он лишь рассеянно, автоматически кивал: — А Герман — он сказал, он сказал, что пойдет в полицию и все скажет про моего брата, а я сказала ему — он что, хочет, чтобы нас всех избили? Хочет, чтоб его самого выбросили из окна? Потому что, понимаете, мистер Моррисси, это же в общем-то не секрет — мой брат, он в большой банде… и такой, как я, он в жизни не послушает, — если даже попросить, чтобы пощадил или там еще что. Этот человек — он по пять тысяч в неделю себе в карман кладет, а такая мелкая рыбешка, как Герман, — ему вообще скоро крышка, верно? Я сама ему так и сказала: пусть только попробует притеснять меня, или шантажировать, или… Она была такая живая, реальная, эта женщина лет тридцати с небольшим, с очень энергичным лицом и могучими бицепсами — рукава ее пальто были даже немного вздернуты, точно ей было жарко. В обычное время Джек проявил бы любопытство — пять тысяч в неделю? Ее братец, должно быть, торгует героином. И все же — пять тысяч долларов! А она платит Джеку такую ерунду. Но сегодня, в этот вечер, он слушал ее вполуха и участливо кивал, а сам видел не ее. Он видел другое лицо. Он вдруг почувствовал, как в нем нарастает ярость, во рту появился ее вкус — горький, точно яд, горький, точно порошок для чистки ванны… — Герман настроил моего брата против всех нас, оттого что пытался меня шантажировать, — тянула женщина, — и я до смерти боюсь его, мистер Моррисси… — Его? Кого? — Германа. Потому что он может начать такое — совсем распояшется, если мой брат будет продолжать свое. Джек слушал ее, глаза его стекленели. «Так бы и обхватил ее сзади за шею…» — думал он; или так думал кто-то другой. Не эту женщину, а ту, другую. Не эту крупную разгневанную женщину с горестным лицом, а другую, у которой лицо словно изображение на экране. Одно лицо — очень настоящее, с крупными чертами, плотное, ощутимое, тяжелое; другое лицо — лишь изображение, спроецированное на экране, тоненькая пленочка, образ лица. — Можете мне дальше не рассказывать, — прервал ее Джек. — Личная жизнь вашего брата — его дело, а не мое. Вы ведь пришли сюда говорить со мной по поводу мужа. Так что запомните: о брате вы со мной не говорили. Вы начали говорить, но я вас остановил. Будете помнить? — О да, мистер Моррисси, — поспешила заверить его женщина. Он сидел и слушал ее, вялый, вдруг ставший ко всему безразличным. Надо будет сегодня выспаться — он мало спит последнее время. Четыре-пять часов — этого недостаточно. Он начал худеть. Глаза у него порой щиплет. Женщина говорила медленно, запинаясь, потом все увереннее, распаляясь гневом, а он пытался представить себе ее тело, ее физическое естество — женщина, с которой он мог бы переспать, существо противоположного пола. Но он никак не мог поверить, что она реально существует. Она была грандиозно-настоящая и сидела так близко, что он видел все изъяны ее лица и, однако же, не мог заставить себя поверить, что она настоящая: перед ним то и дело возникало другое лицо, словно озаренное вспышкой, вспышкой безумия. Галлюцинация. В то же время он был несколько растерян, потому что все это зряшная трата времени: и разговор с Броуером, и чувства, которые у него тогда возникли, зряшные чувства, которые вовсе ему не нужны, — ну, какое ему дело до Марвина Хоу или его жены, или вообще любой женщины? Он никогда особенно не интересовался женщинами и, уж конечно, не бегал за ними. Все это пустая трата энергии, только отвлекает от работы.' До Рэйчел он встречался лишь с четырьмя-пятью женщинами — просто так, потому что эти женщины были доступны и никаких требований к нему не предъявляли; все они в какой-то мере ему нравились, каждая в какой-то мере нравилась, но ни одной он не любил. Нет, неправда. Он любил Рэйчел. Он уважал ее, он женился на ней, радуясь тому, что понравился такой умной и идейной женщине. Ведь она в известном смысле еще больше, чем Джек, посвятила себя борьбе — за это он очень уважал ее и немного боялся. Он никогда не изменял ей. Такая мысль ему даже в голову не приходила, слишком он был занят… Он ерзал за письменным столом, дожидаясь, чтобы черная женщина побыстрее покончила со своим делом и убралась восвояси. Она была уродлива и, однако же, чем-то привлекала его; он почувствовал будоражащее желание, от которого постарался избавиться, сосредоточив все внимание на ее толстых, не знавших ни минуты покоя руках, на бледных ногтях… А какой у нее пронзительный голос. Как она подвывает. До чего же он боится женщин — в самом деле! Qh поехал домой на другой конец города, где он и Рэйчел жили теперь в большом многоквартирном доме, который выходил на пустырь; вокруг было темно, неприветливо и безлюдно, точно после бомбежки. Он глупо обрадовался, обнаружив, что Рэйчел дома и одна. — У тебя усталый вид, — сказала удивленная его появлением Рэйчел. — Что-нибудь случилось? — Обычные дела, — сказал Джек. Она прошла за ним в спаленку; он сбросил пиджак, снял галстук, затем белую рубашку, которая всегда стесняла его, когда он был дома, — слишком она казалась официальной, слишком неудобной. Он швырнул все это в кучу. Заметил, что кровать не убрана, и обрадовался. — Как хорошо, что у тебя никого нет, что никто у нас сегодня не ужинает, — сказал он. — Давай ляжем. — Сейчас? — Сию минуту, — сказал Джек. А потом он проспал семь часов подряд дивным, глубоким сном. 14 — А затем что было? — Я очень… я очень распалился и… — Она посмотрела на вас? — Да. И мне сразу захотелось… Мне, понимаете, захотелось пойти за ней и, как бы это сказать, сграбастать ее, что ли. Потому что она-то ведь тоже об этом подумала. Она боялась меня, а сама думала… — Она все время оглядывалась? — О да, все время. Да. Все оглядывалась через плечо. А я так распалился, что и пошел за ней, я хочу сказать, наверно, пошел за ней, хоть и не помню, просто ноги сами собой несли. И на всей улице больше никого и не было, только она — все оглядывалась на меня через плечо, точно проверяла, иду я за ней или нет, — она, и я за ней следом, а больше никого. Ни души. Я только ее и видел — как она идет впереди, но даже лица не видал — до того я распалился. — А когда же она кинулась бежать? — О, Господи, да я-то откуда знаю, я ведь… По-моему, это было… хм… возле того магазина мелочей — вроде там магазин мелочей есть… Ну, он, конечно, был закрыт, потому как было уже поздно. Хм… как-то он называется — ну, известное такое имя… — Магазин мелочей Каннингхэма. — Да, да. Каннингхэма. Только я не помню, мистер Моррисси, чтоб я точно это видел… или вообще что-нибудь видел… Места-то эти я ведь знаю вдоль и поперек, да только не смотрел я тогда по сторонам. Потому как глаз с нее не спускал, понимаете, чтоб она от меня не удрала. А она ну точно лисица — вдруг как припустилась и, видно, боялась ужас как. А когда они боятся, хитрющие делаются. — Значит, тут она побежала? От какого места? — …да сразу за магазином мелочей… и через улицу… Названий я не знаю, но в полиции все записано. Там вам могут сказать. — Мне их информация не нужна, я хочу услышать это от вас. Там пересекаются улица Святой Анны и бульвар Райана. Она отсюда пустилась бежать? — Если они так говорят… — Это она так сказала. Сказала им. А когда она побежала, вы тоже побежали? — Угу. — Сразу же? — Угу. Сразу. — А вы не побежали до того, как побежала она? — Нет. Не знаю. — Значит, только после того, как она побежала?.. — Вроде да. — Вот как? Значит, после того, как она побежала, а не до того? — Угу. — А на перекрестке у светофора стояли машины? — Не знаю… Я был точно не в себе. Вы же знаете, как оно бывает, когда все так и мелькает и не успеваешь ничего заметить. Я… я видел, как она побежала, и про себя подумал: «Нет, ты от меня не уйдешь!» Мне прямо смеяться хотелось или заорать — до того все было… Эти несколько минут я был на таком взводе… — А она побежала через улицу или просто выскочила на мостовую? — Она… хм… она так заорала… Вот тут и заорала. Но я не испугался. Она выскочила на середину улицы… да, вот теперь я точно помню… на самую середину, где улица такая широкая. Сейчас вот вспомнил, что там стояли машины и ждали зеленого света. Но я тогда внимания на них не обратил. — А потом что было? — Ну, хм, выскочила, значит, она туда, и то ли у нее туфля слетела, каблук сломался — она закричала тому парню, что сидел в машине и ждал зеленого света, а когда свет переключили, не мог с места сдвинуться, потому как она стояла как раз перед самой машиной. И… хм… это был… был «понтиак» модели «Темпест», такая красивая зеленая машина. И в ней сидели мужчина и женщина, оба белые. А она кричала, чтоб они впустили ее. Но когда она обежала вокруг машины и схватилась за ручку, ну, дверца, конечно, была заперта, и открыть ее она не смогла, а я стоял на тротуаре и ждал, что будет… А тот малый просто нажал на скорость и укатил к чертям. Ух, малый полетел точно ракета — я не выдержал и расхохотался. А она посмотрела на меня через плечо — ну, туда, где я дожидался, понимаете, и… — Да, и что потом? — Ну а потом, потом я, хм, я сцапал ее. Ничего такого трудного тут не было — она к тому времени порядком подустала и… Я просто схватил ее и, знаете ли, потащил назад — так они говорили, она ведь все рассказала, как дело-то было, а я толком ничего не помню, потому как я тогда точно рехнулся, и мне все хотелось смеяться, такой я веселый был, понимаете. Прямо море по колено. Я чувствовал себя, как генерал или какой-нибудь там герой из фильма, когда все получается как надо, — будто я покорил страну или целый там континент, понимаете, ну и, само собой, я вовсе не хотел, чтоб кино тут и кончилось… — Но вы не помните, как все произошло? — Не знаю. Может, и помню. Только нет, пожалуй, нет, то есть… Вы ведь знаете, как оно бывает, когда человек не в себе… — Вы же подписали признание. — Угу, видно так. То есть я хотел немножко вроде бы им помочь. Я прикинул — все равно я у них в руках, да и потом я еще веселый был, никак не мог на землю опуститься, прямо море по колено, и так хорошо мне было. Вот я и подписал. — А вам сказали, что вы имеете право пригласить адвоката? — Угу, может, и сказали. — Что вы имеете право советоваться с ним? Полиция вам это сказала? — Право советоваться… Угу, я что-то такое слышал. Не знаю. Может, я тогда немножко испугался. Изо рта у меня шла кровь и текла прямо по шее. — Потому что вас ударили? — Пока на меня не надели наручники, я все пытался удрать. Вот тут кто-то и съездил мне по морде. — Вам было больно? — Нет, не-е. Я и не почувствовал. Только мокро стало, так что один полицейский в машине вытер мне рожу тряпкой, чтоб не измазаться. Сам не знаю, больно было или нет. Потом стало больно. Зуб зашатался, так что было чем занять руки в тюрьме — я его шатал-шатал и выдрал, чтобы не проглотить и не подавиться ночью. Потом все лицо у меня разнесло… — Значит, вы не воспользовались своим правом посоветоваться с адвокатом? — Не знаю. Наверно, нет. Раз они так говорят, значит, не воспользовался. — А почему вы им не воспользовались? — Не знаю. — Вас заставили? — Чего? Не знаю я… Я… хм… в голове у меня все смешалось, да и веселый я еще был… — Может, вы сказали, что у вас нет денег на юриста? — Хм… угу. В общем-то я так и сказал, угу. Сказал. — Сказали? — Вроде да. — Значит, вы так сказали. — Вроде сказал… — Сказали, что не можете нанять адвоката. — Угу. — А они говорили вам, что вы в любом случае имеете право посоветоваться с юристом? Говорили, что, если вы некредитоспособны, вам дадут адвоката? — Некредитоспособен?.. — Да, некредитоспособны. Если у вас нет денег на адвоката, вам его все равно дадут. Этого вам не объяснили? — Это что такое-то? Не-кре!.. — Некредитоспособны. Это вам не объяснили, нет? — Насчет чего? — Что, если вы некредитоспособны, вам будет предоставлен адвокат. — Некредитоспособны… — Некредитоспособны. Они говорили такое слово? Вы его помните? — Ну, хм… Много там всяких было слов… Я… — А это слово — «некредитоспособны» — было сказано? Вам объяснили ваше положение? — Какое положение? У меня вроде все смешалось, и такой я был возбужденный, и… — А они молотили вас как хотели, да? Выбили вам зуб, разбили лицо… лицо у вас потом распухло… Вот вы и подписали признание, верно? После того как миссис Доннер выдвинула против вас обвинение, вы со всем согласились, подписали признание, чтобы помочь полиции и чтобы вас больше не били. Я думаю, иначе вы и не могли поступить при сложившихся обстоятельствах. А вы знаете, кто из полицейских вас ударил? — Да все они били, все навалились на меня. Еще счастье, что не пристрелили. А я не боялся, ни черта не понимал, что меня чуть не ухлопали. Господи Иисусе. Только на другой день очухался — такой я был веселый. Зуб себе выдрал и даже не почувствовал. А потом черт знает как болело… Так что ничего я толком не помню. — А доктор вас обследовал? — Нет. — Зубной врач? — Да нет. — Раскройте-ка рот… А куда девались зубы вот тут, сбоку? Что с ними случилось? — Они — их у меня давно нет. — А десна здесь незажившая. — Угу, ну, в общем, не знаю… Какая она, говорите? — Незажившая. — Что ж, может, и незажившая, я не знаю. У меня десны иногда болят. Ни с того ни с сего кровь идет. — А что произошло с вашими губами? — Ударили меня по ним. Года два-три назад. — Ваша мать говорила мне, что у вас то и дело случались неприятности в квартале, и, я вижу, вас арестовывали по разным поводам, а как насчет истории с девчонкой — была у вас неприятность с девчонкой?.. Вы когда-нибудь попадали в беду из-за девчонки? — Какой девчонки? — Ваша мать сказала, что была такая девчонка в вашем квартале. — Угу. — Что «угу»? — Угу, была девчонка, была. Она мне ничего дурного не сделала. А вот отец ее хотел со мной поквитаться, да только сам попал в беду. Так что не знаю, я хочу сказать — все ведь обошлось. Она была… Не хотела она никаких неприятностей, это старик пытался поднять шум. И что это моей матери понадобилось говорить вам про такое старье? Это ведь черт его знает как давно было — прошлогодний снег. — А вас не арестовывали за изнасилование, нет? — Нет. Я же вам сказал — все только ее отец шумел, а потом ему пришлось уехать из города. — А до этого вас уже дважды арестовывали, верно? И дважды выпускали на поруки? В тюрьме вы не сидели. — Ну, это как посмотреть. — А как вы смотрите? — Меня ведь долго держали, пока выпустили, — все ждали суда… Ну, вы знаете — суда, или разбирательства, или как там оно называется. А потом судья все равно меня отпустил. — И дожидались суда вы, значит, в тюрьме. — Конечно, в тюрьме. — А почему вы не могли найти себе поручителя? — Мать сказала, что плевать она хотела на меня. — Согласно протоколу вас дважды арестовывали за кражу. Вы признали себя виновным. А за оскорбление действием вас когда-нибудь привлекали к суду? — …это когда задираешь кого? Ну, хм, этого не стали трогать. Защитник меня выгородил. — Значит, вас дважды отпускали на поруки? — Угу, тут все сработало как надо. — В первый раз вас арестовали, когда вам было девятнадцать лет, верно? — Если так написано, значит, так и есть. — Это уже неплохо. Девятнадцать лет — это солидный возраст для первого преступления… И никаких тюремных заключений — просто освобождение на поруки. Теперь скажите мне правду: ваш отец действительно отсидел пять лет за вооруженное ограбление, так? А затем уехал из Детройта? Ваша мать с тысяча девятьсот пятьдесят девятого года и до настоящего времени живет на пособие, так? У вас четверо братьев и две сестры, причем двое детей все еще живут с вашей матерью, и у вашей сестры тоже есть ребенок? И вы живете не дома, а где-то поблизости? И вы помогаете матери деньгами, когда можете? — Угу. — Здесь сказано, что вы безработный. А вы когда-нибудь работали? — Конечно, работал. — Здесь это не написано. Что же у вас была за работа? — То есть как это здесь не написано? — Не знаю. Что же у вас была за работа? — Послушайте, вы это сами сюда сейчас впишите, мистер Моррисси, потому как, конечно же, я работал… Вы меня прямо обижаете. Я работал по доставке товаров — время от времени, могу принести отзывы, чтобы подтвердить. — Это всего лишь фотокопия вашей карточки из отдела социального обеспечения — я ничего не могу тут вписывать… А где вы работали? — В магазине, который теперь закрылся. — Кому он принадлежал? — Не помню я точно имени. — А сейчас, будучи двадцати трех лет от роду, вы сидите без работы? — Ну, тут-то я уж ничего не могу поделать. Я… Мистер Моррисси, а вы сумеете меня выгородить? — Мне вовсе не придется вас выгораживать. — Да? Ну, эта женщина ужас как на меня зла. Она хочет прижать меня к ногтю. — Пусть это вас не волнует. — В полицейском участке она была прямо как сумасшедшая — так орала… Одежда у нее была вся разодрана. А я ничегошеньки не помню. И спереди она была вся в крови. Господи, не знаю, я, видно, рехнулся или что… Когда меня привели, она уже там сидела, ждала и, только взглянула на меня, тут же начала орать. Тут я понял, что мне крышка. — Она может еще передумать, как следует подумает — и перерешит. Пусть это вас не волнует. Об этом волноваться буду я. Вообще вовсе ведь не обязательно, что женщина, которая вас опознала, это та самая, за которой вы гнались и которую настигли… Это же могла быть и другая женщина. Вы ведь толком не видели ее лица. Вы лишь знаете, что она была белая, а она скорей всего знает лишь, что на нее напал черный. Так что вовсе не придется вас выгораживать. Пусть это вас не волнует. — Она ужас как на меня зла, она ни за что не отступит… — Предоставьте мне волноваться на этот счет. Расскажите-ка лучше, как получилось, что полиция забрала вас? У них был ордер на ваш арест? — Да нет. Такой уж дурацкий получился случай, прямо как нарочно… Я, хм, бросил ее и побежал без оглядки… и… и… и прямо налетел сбоку на патрульную машину. Вот так. Бежал как полоумный и налетел прямо на машину — она стояла припаркованная, без света. Ну, они меня и забрали. — Значит, они забрали вас, потому что вы бежали, так? — Я налетел прямо на их чертову машину. — А они выскочили и арестовали вас? — Один из них погнался за мной. — Он не выстрелил в воздух? — Конечно, выстрелил. — И вы сдались? — Я спрятался, прижался к окну какого-то склада. Но они меня нашли. Просто этакий дурацкий случай… Господи, понять не могу. Такой я, видно, был веселый, что не видел машины, где она там была припаркована. Они поставили ее в сторонке, не на большой улице, с выключенными фарами. Я заметил, что один из них сидел с бумажным стаканчиком, и кофе пролился ему на рубашку, когда я налетел на дверь. Очень он удивился. — Значит, они привезли вас в участок и женщину тоже привезли, эту самую миссис Доннер, и она опознала вас. Так было дело? Она взглянула на вас и вроде бы узнала. — Начала орать как оглашенная. — И все-таки безоговорочно опознала вас, хоть и находилась в истерическом состоянии? — Вроде бы да. — И вы признали, что напали на нее? — Вроде бы да. — А это действительно была та самая женщина? Эта «миссис Доннер», которая обвиняет вас в изнасиловании? — Чего? — Вы могли бы ее опознать? — Я? Не знаю. Нет. Нет знаю. — Давайте вернемся назад, в бар. Вы сказали, что там сидели три женщины, все белые. Они не показались вам одинаковыми? — Не знаю. — Или одна из них привлекла к себе ваше внимание? — Может, и привлекла. Не знаю. Одна из них… она вроде бы поглядывала на меня, так мнепоказалось. Все они уж больно выставлялись. — А в баре много было народу? И эта женщина, эта самая женщина, смотрела на вас. Она вам улыбнулась? — Все они хохотали, понимаете, и если какая смотрела по сторонам, ну, значит, и улыбалась… Только не знаю которая. У меня все смешалось. — А вы не сказали бы, что эта женщина — будем называть ее пока «миссис Доннер», — эта женщина как-то заигрывала с вами? Она смотрела на вас или в вашу сторону, но смотрела и на других мужчин тоже? — Там толклось много парней — черных, да и несколько белых тоже… Мне нравилось, как там все было. Хорошо. Я-то не был пьяный, но… — Нет, вы были пьяны. — Не-а, просто я был веселый сам по себе, а выпил я всею ничего. — Вы были пьяны — это, как ни крути, факт. И факт важный. Не забудьте об этом. — Я был пьяный?.. — Да. вы были пьяны. И белая женщина улыбнулась вам в баре на Грэтпоте — допустим, это была «миссис Доннер», обвиняющая вас в изнасиловании. Вы что-нибудь о ней знаете? Нет. Так я вам скажу: она замужем, с мужем не живет, местонахождение мужа неизвестно, с тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года она периодически получает пособие, некоторое время работала в центральном универсальном магазине фирмы «Леонард» и была уволена, так как, видимо, прихватывала домой товары… С сентября прошлого года она без работы и без каких-либо средств к существованию — никакого пособия. Так что, если дело дойдет до суда, она не сможет показать, на что она существовала с сентября месяца. — Хм… Значит, вы все-таки выгородите меня, да? — Мне не придется вас выгораживать. Я же сказал вам: предоставьте мне волноваться по поводу нее. Ей ведь надо будет давать против вас показания и надо будет убедить присяжных, что у вас не было никаких оснований пойти за ней, что она не завлекала вас, не улыбалась вам. Ей надо будет убедить присяжных, что она не виновата в том, что с ней произошло… Так она вам все-таки улыбалась? — Ну, хм, вы же знаете, как оно бывает… Парни толкутся, переходят с места на место… Я не знаю, которая из женщин точно смотрела на меня — их ведь было три, может, все они смотрели, а может, она одна или… Путаное это дело. Какие-то парни угощали их выпивкой, а я и близко-то не мог подойти — я же никого там не знал. Мне нравилось, как там хорошо, но я-то ведь был пришлый, понимаете? Сидел себе и пировал сам с собой. А потом я увидел, как одна из этих женщин чего-то рассердилась и стала натягивать пальто. — Светлое пальто? Из искусственного меха? — Господи, да я-то откуда знаю! Просто видел, как она всовывает руку в рукав. — И вышла? Одна? — Угу. И тогда я… в меня точно бес вселился… Я подумал — пойду за ней, понимаете, просто посмотрю, что будет. — Но вы пошли за ней вовсе не с намерением ее изнасиловать? — Я… — Вы, может, хотели поговорить с ней? Она улыбнулась вам, и вы захотели с ней поговорить? — Я и сам не знаю… — Эта белая женщина, имени которой вы не знали, улыбнулась вам. А потом вышла из бара — то есть из «Таверны Карсона» — около полуночи, совсем одна, без провожатого, и пошла по улице. Так? — Да. — Когда она заметила, что вы идете за ней? — Сразу же. — И что тогда случилось? — Она пошла быстрее. — Она не останавливалась, не подавала вам никаких знаков? Вы ведь упоминали, что она все время оглядывалась на вас через плечо?.. — Угу. — А потом она побежала? — Угу. — Она пыталась кого-то остановить, просила впустить ее в машину, но тот человек не захотел. Он уехал. Она была пьяная, верно, и кричала на него? — Она кричала… — И была к тому же пьяная. Это, как ни крути, факт. Вы оба были пьяны — таковы факты. Эта «миссис Доннер», которая обвиняет вас в изнасиловании, была тогда пьяна. Так что… Тот человек в «понтиаке» укатил, и вы подошли к ней. Это была та же самая женщина, которая улыбалась вам в таверне? — По-моему… хм… не знаю. — Это была женщина из таверны? — Та, что разозлилась и стала надевать пальто? Конечно. Она вышла… — Все три женщины вели себя примерно одинаково? Говорили очень громко, пили, так что вы не могли бы отличить одну от другой?.. — Не знаю я. — Когда вы подбежали к женщине, что она вам сказала? — Сказала? Ничего, ни единого слова. — А закричала? — О да. — А вы что ей сказали? — Ничего. — Могли бы вы ее опознать? — Я… хм… Вот тут все у меня и мешается. — Почему? — Да я лица-то ее не помню. — Почему не помните? — Наверное, не смотрел на нее. — И там, в баре, тоже не смотрели? — Ну, в общем-то да… только я… Оно было вроде как пятно. Расплывалось. — Эта миссис Доннер говорит, что вы грозились убить ее. Это правда? — Раз она так говорит… — Да нет, черт бы вас подрал. Не думайте вы о том, что она говорит. Вы мне скажите! — Не помню я. — «Лежи смирно, не то убью». Вы это говорили? — А у них так записано? — Вы это говорили? «Лежи смирно, не то убью»? — Что-то на меня непохоже. — Вы ей ничего не сказали, верно? — Когда? Когда она вырывалась? — Когда бы то ни было. — Не помню я. — Когда она вырывалась, в такой сумятице, едва ли вы могли ей что-нибудь говорить, верно? Да еще так четко? Или, может, совсем другой мужчина, другой черный напал на эту «миссис Доннер», и она путает вас с ним?.. — Хм… — Вы намеревались ее убить? — Нет. — А что было у вас на уме, когда вы следом за ней вышли из таверны? — Ох, даже и не знаю. Я ведь был на таком взводе… — Она улыбнулась вам, и вы подумали, что, может, она это из дружеских чувств? Такая хорошенькая белая женщина, всего двадцати девяти лет от роду, с красивой прической, в этаком шикарном пальто из искусственного меха, улыбнулась вам, незнакомому человеку в баре! Вы подумали, что, может, она это из дружеских чувств, верно? — Из дружеских чувств?! Господи Иисусе! Да в жизни я не ждал от нее никаких дружеских чувств — это уж точно. — Ну, постарайтесь припомнить, как все было. И подумайте хорошенько. Если белая женщина улыбнулась вам и вы следом за ней вышли на улицу, вполне логично предположить, что вы рассчитывали на ее расположение. Вспомните все хорошенько. Вам вовсе не обязательно верить тому, что говорят про вас другие люди; вам вовсе не обязательно верить, что вы напали на ту женщину, только потому, что она так говорит. Все совсем не просто. Вы ожидали, что она будет сопротивляться? — …не знаю я. — Если бы она не стала противиться, это бы не считалось преступлением, так ведь? А она сопротивлялась, она довела вас до исступления. Но вы об этом не думайте. Об этом моменте буду думать я. Ведь это я буду допрашивать миссис Доннер, и тогда увидим, кто виноват и в чем. Но вот что важно: почему вы сами не сказали полиции, что вовсе не узнаете эту женщину? — Чего? Господи Иисусе, да они бы так взбеленились… — Да, взбеленились и могли бы снова вас побить. А вы ужасно этого боялись. Ну и, конечно, не стали возражать, просто ничего не сказали. Только потому что она — белая, а вы — черный. По этой причине, да? — Не знаю я. — В участке других черных ведь не было. Вы были там единственный черный. Поэтому вы решили, что так оно будет безопаснее, так оно будет благоразумнее — признаться во всем, потому что вы оказались во власти белой женщины и белой полиции, они загнали вас в угол, и вы считали, что вы в ловушке. И ведь вас уже избили, вам расквасили губы, и вы не знали, что имеете право на адвоката, что вообще имеете право на какую-либо помощь. Вы были совершенно изолированы. С вами могли сделать все, что хотели. Инстинкт подсказал вам не противиться, пойти им навстречу. За это вас никто не станет винить — ведь только так и можно было уцелеть. Ну что, похоже на то, как обстояло дело? — Кое-что да… Да, пожалуй что. — А полиция показала, что настроена против вас, что они заранее считают вас виновным, хотя женщина, обвинившая вас в изнасиловании, скорее всего проститутка, женщина весьма сомнительной репутации, она выманила вас на улицу, а потом явно передумала или испугалась, когда увидела, как вы возбуждены. Так? Почему, вы полагаете, она так быстро опознала вас, почему была так уверена? — Должно быть, видела мое лицо. — Как же она могла видеть ваше лицо, если вы не видели ее лица? — Я-то ее лицо видел, только не запомнил, понимаете, точно в беспамятстве был… Она ведь отбивалась, и я совсем взбесился… Счастье еще, что она утихомирилась, не тоне то не знаю, что и было бы… Вы знаете, как оно бывает, когда человек заведется. Там еще стоял фонарь, и я подумал: «Она меня не забудет». — Это почему? — Да потому, что я дал ей вдоволь насмотреться на мое лицо. Мое лицо кой-чего для меня значит. 15 Нет худшего цинизма, чем верить в удачу. Джек твердил себе, что не должен верить в удачу — повезло, не повезло. Нет, вместо этого он верил в умение человека владеть собой и руководить своими поступками, верил в самоконтроль, в силу воли. Он старался не поддаваться почти физически ощущаемому чувству облегчения, которое порой овладевало им, когда все у него шло хорошо, и в мозгу возникала мысль, что ему очень повезло. И, однако же… он видел в воображении своего рода контрольную доску с крошечными лампочками, которые вдруг вспыхивали, сигнализируя о катастрофах, событиях, ведущих к уничтожению людей, событиях, которые будут зарегистрированы и оценены историей… собственно, войдут в историю и в бессмертие. Вспыхнула лампочка — и еще кусочек земного шара исчез. Кто-нибудь следит за этой контрольной доской? Нет. Но Джеку не хотелось этому верить, ему претила зыбкость подобной идеи. В конце концов, он же взрослый человек. Мужчина с головой на плечах — головой свежей, работоспособной, неутомимой, поистине редкой, и под стать ей телом, не знающим усталости, достаточно энергичным и надежным. Джек не раз говорил Рэйчел или своим друзьям: «Если бы мне удалось найти центр вселенной, можете не сомневаться, я бы туда отправился, и у меня хватило бы сил все там перевернуть». Не один год он это говорил, и Рэйчел и их друзья тоже так говорили — только выражали это другими словами, снова и снова повторяли друг другу те же истины, словно то были слова молитвы, которые надо часто повторять, чтобы они оставались живыми и не забывались. «Если бы мне удалось найти центр вселенной… я бы все там перевернул…» Этому Джек верил. Он никогда не лгал — даже себе. И, однако же, порой, он видел в воображении контрольную доску — жалкий трюк, из тех, коими пользуются в фильмах, чтобы сообщить о катастрофах, которые иначе сценаристу не изобразить. И по всей стране, по всему миру, по всей вселенной загораются и гаснут лампочки — вспышки указывают на то, что в горах взрывами проложены новые ущелья, что рвы усеяны растерзанными телами и детскими игрушками, что рушатся дома, башни, оползают горы… А вокруг — нетронутые зоны, где люди живут обычной жизнью, строят в пригородах дома, разбивают заповедники, куда отправляются в свой ежегодный отпуск на уже немного надоевшие пикники… Что это значит? Почему он думает обо всем этом? Джек с презрением относился к разуму, изобретшему контрольную доску, этому циничному богу, которым, видимо, был он сам, Джек, ибо только его собственный разум для него существовал в действительности. Везение, невезение — пагубно верить в удачу, даже непристойно. Нет худшего цинизма, чем верить в удачу, думал Джек, а всякий цинизм — это смерть. Поэтому он старался не верить своему везению, старался не допустить этой вспышки радости и облегчения в минуту победы, пусть даже самой маленькой, приглушить радость удачливого преступника, который знает, что счастье на его стороне, и думает, выходя из суда: «А я вылез сухим из воды». Джек помнил долгие часы, месяцы работы, которых порой стоила ему победа, он старался вести счет часам, ушедшим на тот или иной процесс, чтобы потом, когда победа одержана, чувствовать, что он ее заслужил, а не просто ему повезло. И все же… В глубине сознания гнездилась коварная мысль, что, сколько бы ты ни работал, как бы ни был предан делу, гарантировать победу в суде или в жизни это не может. Всю свою взрослую жизнь он удивлялся людям, которые трудились как рабы, убивали себя работой, и все ради наград, которые ему, Джеку, казались смехотворными, — ну кому, черт возьми, это важно, кому это важно? Кто за этим следит? Он знал юристов своего возраста, трудившихся не менее упорно, чем он, вкладывавших в работу всю душу, хороших, умных, добропорядочных людей, которые, однако, терпели поражение там, где как раз заслуживали победы, — не повезло. А он, Джек, отлично преуспевал — ему везло. И, однако же, он гнал прочь веру в удачу, потому что поверить в это — значит перечеркнуть себя как личность. Проведя дело, победив в суде, он еще день-другой жил в состоянии эйфории, когда перед его мысленным взором проходил почти весь процесс, — правда, не в том порядке, как развивалось действие, — и собственный звучный голос еще ласкал его слух: «Я предлагаю… Я настаиваю… Я требую…» И он был не только тем, кто произносил эти слова, актером, безупречно игравшим свою роль, — он был и тем, кто написал их. От радостного сознания, что это он все совершил, кружилась голова. Наверное, так же бывает изумлен преступник, когда понимает, что счастье улыбнулось ему, что он вышел сухим из воды… В январе 1970 года Джек добился оправдания двадцатитрехлетнего черного, которого обвиняли в изнасиловании, и счел, что достиг вершины жизни. Как умно он провел дело и как ему повезло, что он выиграл такой процесс! Рэйчел и их друзья уверяли его, что он выиграл не случайно, что черный парень заслуживал оправдания, и Джек соглашался — да, он даже согласился с Рэйчел, когда она сказала, что есть люди, которые имеют право красть, даже имеют право насиловать, даже убивать. Потому что разве тоталитарное общество белых не убивает их, верно ведь? Джек соглашался с нею или делал вид, что соглашается, потому что уважал ее непримиримость: она теперь была связана с новой программой, проводившейся в городе несколькими крупными, всем известными корпорациями и некоторыми благотворительными обществами с целью охватить трудоспособных безработных курсами, на которых они могли бы получить профессию. — Черные, сидящие в наших тюрьмах, — это самые настоящие политические заключенные, — говорила Рэйчел. — Они должны быть выпущены на свободу. Дела их следует пересмотреть, а их самих оправдать. Джек в какой-то мере соглашался, хотя, в общем, не считал, что она права: он верил в закон, в незыблемость его установлений, обеспечивавших ему победы в суде. Процесс «Штат Мичиган против Хэйла» получил широкую огласку не только в Детройте, но и во всем штате, а также в Огайо, Иллинойсе и Висконсине. Джек был очень доволен, что ему удалось выиграть процесс, так как он сумел добиться от совета присяжных, состоявшегося сплошь из зажиточных белых, — причем семеро из них были женщины, — вердикта «невиновен». Ему говорили, что его линчуют, он же чутьем угадал, как надо было в данном случае вести дело: еще и еще раз взвесив возможность того, что поведение изнасилованной женщины не вызывает одобрения у присяжных, он на этом и построил защиту. Только одна местная газета по-настоящему возмутилась вердиктом. Времена менялись, наступала новая мода, возникали новые веяния в идеологии; Джек, конечно, не верил в то, что это перемены глубокие, но верил в свою способность сыграть на них. И он построил все вокруг утверждения, которое еще несколько лет тому назад здесь, в Детройте, было бы равносильно самоубийству, — утверждения, что жертва сама виновата, что сознательно или бессознательно она спровоцировала преступление. А изнасилование давало прекрасную возможность для такой постановки вопроса, потому что в подобных случаях речь идет ведь не только о степени физической активности жертвы, которую бывает очень трудно установить, но и потому, что это можно назвать преступлением, лишь если жертва оказала сопротивление, — то есть это становится преступлением лишь при отчаянном, активном сопротивлении жертвы. А можно ли сбросить со счетов то, что перед нами черный и белая? Притягательную силу черного мужчины и то, что его легко «завести»? Разве совет присяжных не должен принять все это во внимание? Джек углубился в историю жизни своего клиента — типичную историю неудачника, — понимая, что может рассчитывать на появление в душе присяжных некоего туманного, мистического полуосознания своей вины за то, что они — белые. А потом он в течение нескольких часов допрашивал миссис Доннер, заставляя ее пересказывать каждую секунду той ночи, держась сам вежливо и предупредительно, но запутывая ее, так что она в какой-то момент, придя в ярость, забылась и у нее сорвалось с языка жаргонное словцо, всего одно, но оно мгновенно электрическим током пронзило присяжных, — он уже чувствовал, что отлично ведет дело, правильно угадав настроение детройтского суда этим январским днем 1970 года. Он правильно угадал и одержал победу. После процесса Хэйла он взялся за дело о неоправданном аресте другого черного парня, которое его попросило вести местное отделение Американского союза борьбы за гражданские свободы: парня обвиняли в перевозке краденого. Полиция безо всякого предписания остановила его машину, вскрыла багажник, а там лежало полдюжины меховых шуб с оторванными этикетками. Джек выиграл и это дело о незаконном аресте и снова почувствовал, что находится на вершине своей карьеры, своих жизненных устремлений. А ему было всего тридцать два года. Потом ему достался совсем уж жирный кусок пирога: он выступил в качестве помощника адвоката, а потом в качестве главного адвоката исполнителя народных песен Аарона Зиммерна, арестованного за рок-концерт, который он нелегально устроил в апреле в Кенсингтонском парке. Зиммерн прилетел в Детройт помочь местным музыкантам провести открытый концерт — «Последний фестиваль любви на загнивающем Западе»; власти очень испугались этой затеи, долго совещались, и наконец запретили, а концерт все равно состоялся. Он начался в воскресенье рано утром и продолжался почти до вечера, когда стали вспыхивать драки, в которых участвовали самые разные люди всех возрастов, комплекций и типов, одни — в немыслимых одеждах, другие — голые, у многих в руках были плакаты с антивоенными лозунгами или транспаранты, прославляющие «Разгневанные бригады» и «Белых пантер»… Концерт закончился полным разгромом — многие были арестованы, немало голов было пробито полицией, включая голову Зиммерна. Джеку удалось так провести защиту, что Зиммерн и его сторонники отделались штрафом, хотя в это же время в других частях страны люди вроде Зиммерна получали тюремный срок. Местные газеты забеспокоились. Джека очень развеселил заголовок: «СУДЫ ПООЩРЯЮТ НЕПРИСТОЙНОСТЬ В ОБЩЕСТВЕННЫХ МЕСТАХ?» Но вокруг него загорались и гасли огни и рушились устои, превращаясь в ничто. Он-то преуспевал, а вот другим не везло — другие шли ко дну. Его приятель, адвокат его возраста, тщетно бился над почти безнадежным делом по обвинению молодого белого в повторном нарушении закона о наркотиках, за что его приговорили к пятнадцати годам тюрьмы, — тривиальнейшее и в общем-то не предусмотренное конституцией «нарушение законодательства». Приятелю Джека не удалось добиться даже того, чтобы его клиента отпустили под залог до пересмотра дела. А подруга Рэйчел но имени Эстелл, муж которой участвовал в антивоенном движении и которого так донимала полиция, что он вынужден был покинуть город, покончила самоубийством, весьма театрально спрыгнув с виадука над автострадой — прямо под машины. После нее осталось трое маленьких детей. — Наша страна уничтожает людей, — грустно, зло промолвила Рэйчел. — Она доводит их до безумия, и они сами уничтожают себя. — Страну трясет, — сказал Джек. — Ее бросает то в одну крайность, то в другую. Но все устроится. — Не можешь ты так считать, — фыркнула Рэйчел. Но ему не хотелось спорить с ней. Она приводила домой людей, которых Джек не знал, людей, совсем ему чужих, и они сидели у Моррисси часами, иной раз далеко за полночь, рассуждали и спорили о будущем страны, и о своей роли в этом будущем, и о том, что надо делать… Однажды Джеку на глаза попался памфлет, написанный одним из них и размноженный на ротаторе, — Джек так и не понял, была это проза или стихи. Представьте себе на миг душевное состояние 50 человеческих существ, которых содержат на пространстве в 400 квадратных футов, принадлежащих концерну «Правительство США и налогоплательщики». Как долго они/вы сможете оставаться людьми? — Мы вступили в такую пору нашей истории, когда люди стали бояться друг друга, — сказала Рэйчел. — Я по себе это чувствую, а ты нет? Джек? Ты меня слушаешь? — Конечно, слушаю, — сказал он. — Я считаю, что ты должен отдать гонорар, полученный от Зиммерна, — сказала она. — Нам двоим не нужны такие деньги. Это же ужасно — иметь столько денег. Агент Зиммерна вручил Джеку чек на двадцать тысяч долларов. — Нет, пусть лучше они у нас будут, — сказал Джек. — Мы не станем их тратить, но пусть они будут. Может настать момент, когда нам потребуются деньги — и быстро. — Это безнравственно — иметь столько денег, — сказала Рэйчел. Джек боялся, что она может заговорить об этом при посторонних, но не выдержал и сказал со злостью: — Да разве нам не нужны деньги? Мы что, питаемся воздухом, идеями? Мы такие чистые? — Видимо, нет, — сухо ответила она. Она в упор смотрела на него. Пространство, разделявшее их, словно бы вытянулось, превращаясь в долгую, томительную минуту, отрезок времени, который страшно прожить; и Джек вдруг подумал, что хоть она та же самая женщина, на которой он женился много лет назад, а он тот же самый мужчина, который на ней женился, но брак их почему-то перестал быть осязаемым. Такие трюки бывают в кино: супружеская пара вдруг с удивлением обнаруживает, что стены вокруг них исчезли и они стоят у всех на виду — два разных человека. Эта мысль испугала Джека. У Рэйчел, видимо, возникло такое же чувство, ибо она нервно улыбнулась и стала было оправдываться, но Джек прервал ее: — Ты права, солнышко. Ты — моя совесть. Я отдам деньги Зиммерна. Мне следовало подумать об этом самому. И он отдал деньги одному из комитетов, выступающих против войны. И почувствовал себя после этого много лучше. Рэйчел действительно была его совестью — Джек тут не преувеличивал. Она была сильная, одержимая, не знающая устали; вечно в движении: то идет на митинг, то обучает каких-то совсем случайных людей… Она даже писала письма некоторым известным либерально настроенным деятелям с просьбой о пожертвовании или о помощи — где-то выступить или хотя бы подписать воззвание; ей не стыдно было уговаривать их, даже надоедать по телефону. Она получила диплом магистра социальных наук в университете Уэйна, но не могла заниматься тем, чем хотела: она считала, что большинство работников социального обеспечения лишь пособничают системе, которую должны были бы менять, а возможно, даже и уничтожить, — они просто служат государству, являются полицейскими агентами. Она презирала их. Одно время она работала секретаршей в Мичиганском отделении Союза борьбы за гражданские свободы, но ушла оттуда, когда Союз принял решение не защищать профессора из Энн-Арбора, арестованного правительством за то, что он без разрешения ездил в Ханой: Союз решил лишь весьма уклончиво высказаться в его поддержку, и Рэйчел пришла в ярость. Джек сам рассорился из-за этого с несколькими своими друзьями по Союзу: он считал, что жена права. Он не мог не восхищаться ее одержимостью, ее отказом приспосабливаться. Да, она была его совестью, его недремлющей, незатухающей совестью. И он скрывал от нее свою радость, когда одерживал победу, — эти чудесные минуты острого эгоистического наслаждения, — и старался слушать со вниманием, когда она и ее друзья жаловались на то, что происходит: Соединенные Штаты превращаются в большую тюрьму, говорили они. Скоро обычные тюрьмы или концентрационные лагеря будут уже не нужны; даже сумасшедшего дома, самые сатанинские из тюрем, можно будет закрыть. Вся страна стала тюрьмой. «Сейчас такой период в истории, что нельзя быть счастливым, — говорили они. — На личное счастье должен быть наложен запрет…» И Джек, выпуская на свободу воров, насильников и всяких мелких преступников, поддерживая их дерзания своим дерзанием, ни на минуту не забывал о страшной контрольной доске, которая существовала в глубинах его мозга, о вспыхивавших на ней огнях, означавших, что кому-то повезло, а кому-то нет и что вселенная никогда не будет подвластна ни ему, ни другим людям. «Если бы мне удалось найти центр вселенной…» Он работал каждый день, семь дней в неделю, с шести утра до часу или двух дня, колесил по городу, навещал людей, задавал им вопросы, занимался расследованием, потягивал кофе с нынешними коллегами и бывшими коллегами, вникал в их проблемы, давал советы. Готовил ли он письменные показания под присягой, или краткое изложение дела, или ходатайство, он чувствовал, что может работать без отдыха, не думая о времени, а когда он разговаривал с людьми — даже с женой, — его порой охватывала паника и сердце начинало бешено колотиться от сознания, что он зря тратит время, которое потом уже не восполнишь. Ему было тридцать с небольшим. У него ни разу — действительно ни разу — еще не было достаточно времени, чтобы как следует подготовить дело, узнать о человеке все, что надо; ему не хватит жизни на то, чтобы когда-либо по-настоящему этим заняться… А победы, которых он добивался, в известной мере делали его невосприимчивым к собственным недостаткам. На шестой год супружеской жизни жена как-то утром сказала ему: — Когда наконец ты это признаешь? — Признаю что? — быстро спросил он. — Насчет себя. Ты же знаешь, о чем я, — сказала она. — О чем? — Я не могу тебе это объяснить, — сказала она. — Признаю что? — недоуменно переспросил он. Но она объяснять не стала. Что он должен признать? Он верил в невиновность всех своих подопечных — даже тех, кто действительно был невиновен: он считал, что вправе пользоваться любыми средствами в рамках закона, какие только он в состоянии измыслить, чтобы заставить другую сторону пойти на компромисс или снять обвинение, или чтобы побудить совет присяжных вынести желательный вердикт. А почему бы и нет? Он ведь защитник, а не судья, и не присяжный, и не полицейский, и не законодатель, и не теоретик, и не анархист, и не убийца… 16 Но что-то точило его. Он не мог понять, откуда это взялось, и не мог понять, почему жена не одобряет его. Он знал, что занят важным делом и что лишь немногие способны справляться так хорошо, как он: Рэйчел и ее друзья лишь болтают о переменах, но в действительности очень мало делают, чтобы эти перемены произошли. Они только все ухудшают, говорил он им: их демонстрации и их пикеты, их листовки на ротапринте, их необузданность только ухудшают положение. — Правительству пришлось бы выдумывать врага, если б вас не было, — хмуро говорил он. — Ты ничего не понимаешь, — возражала Рэйчел. Как раз в это время в округе был создан из местных граждан Большой совет присяжных для расследования «противозаконной торговли наркотиками». По закону штата Мичиган, личность свидетелей, вызываемых советом присяжных, держится в тайне, и человек, сообщивший, что его вызвали для дачи показаний, нарушил бы закон, тем не менее у Джека зародилось подозрение, что вызывают его знакомых и что недалек тот день, когда Рэйчел и даже сам Джек могут получить повестку. Если это произойдет, сказал Джек, им придется туда явиться и отвечать на вопросы. — Черта с два я пойду туда, — сказала Рэйчел. Деятельность совета присяжных сопровождалась устрашающей шумихой, — казалось, настоящей торговлей наркотиками, организованной сетью распространения наркотиков никто особенно не интересовался, зато много внимания уделялось деятельности некоторых радикально настроенных лидеров, которых в прессе неизменно называли «вожаками молодежи». Джек сразу это подметил и написал большое письмо в одну из газет, указывая на то, что совет присяжных использует свою власть для подавления свободы слова, а не для того, чтобы расследовать деятельность профессиональных преступников. «Это примитивная и возмутительная попытка подавить существование «радикальных» течений и прежде всего антивоенное движение в нашем штате», — заявлял Джек Моррисси. И вместо того, чтобы вызвать его, совет присяжных вызвал его жену. — Я не пойду, — заявила Рэйчел. — Нет, черт побери, пойдешь! — заорал на нее Джек. — Ты получила повестку — все законно, закон дрянной, противоречащий конституции, но он существует, так что ты пойдешь! Я уверен, что вызывали и других, знакомых нам, людей. И они пошли. Вместо того чтобы сесть в тюрьму. Так какого же черта тебе надо строить из себя мученицу и идти в тюрьму? — А мне наплевать — я могу и в тюрьму пойти, — сказала Рэйчел. — Я не собираюсь ни на кого доносить. — Ты обязана явиться по повестке и обязана отвечать на их вопросы, — сказал Джек. — Ты не можешь сослаться на Первую поправку. Не можешь вместо себя послать адвоката. Поэтому просто иди, и отвечай на их вопросы, и не лги, а там увидишь, что будет. Вполне возможно, что тебе ни на кого и не придется доносить — ты же ничего не знаешь о торговле наркотиками, верно? — Не в этом дело. Не в этом дело, — с горечью произнесла Рэйчел. — Я знаю, что не в этом дело, но такова — в отличие от теории — реальная жизнь, — сказала Джек. — Вот если тебя, Рэйчел, обвинят в неуважении к суду и отправят в тюрьму на три месяца, тогда ты увидишь, что такое реальная жизнь. Бог мой, я сам не рад, что навлек на тебя такое… Ненавидят-то они меня, они явно хотят до меня добраться, но почему-то не смеют… Вот они и решили добраться до тебя, и будут просто в восторге, если ты откажешься явиться. Ну, какая будет польза твоему комитету, если ты сядешь в тюрьму? Я советую тебе… — Я знаю, что ты мне советуешь, — прервала его Рэйчел. — Но я ни на кого не намерена доносить. Вечером накануне того дня, когда Рэйчел должна была предстать перед советом присяжных, они с Джеком отправились в ресторан поужинать. Это была единственная возможность поговорить наедине: у них в квартире все время торчали люди, да и сейчас одна пара, направлявшаяся на Западное побережье, остановилась у них на несколько дней, а Джеку не терпелось поговорить с Рэйчел, поговорить очень серьезно. Они поехали в дешевый ресторан в греческой части города, ярко освещенный, заставленный столиками, за которыми группками сидели греки, шумно ели и пили; было тесно, никто никого не знал, и вообще местечко было довольно приятное, оно нравилось Джеку. Он считал, что уже одержал победу одним тем, что сумел уединиться с Рэйчел. И она никому, кроме Джека, не сказала про повестку. Держалась она весело, неестественно весело, пока в разгар ужина вдруг не объявила: — Это унизительно для меня. То, что должно произойти. Завтра утром… — Да нет же, Рэйчел. Господи, — сказал Джек. — Не могу я… Не могу так вот сдаться… А что, если я подведу людей, наших знакомых? Я… Она перестала есть. Джек тоже перестал жевать и бережно положил вилку на стол. Мозг его работал быстро, он мобилизовал всю свою изворотливость, чтобы заставить Рейчел передумать. — Совет присяжных обладает достаточной властью, чтобы посадить тебя в тюрьму, — сказал он, — но предпринять что-либо на основании твоих слов он не в силах. Вот увидишь: когда через два-три месяца совет распустят, будет вынесено лишь несколько обвинений, а по этим обвинениям, может быть, один какой-нибудь приговор, да и тот скорее всего будет отменен более высокой инстанцией. Я это предсказываю. Такое уже бывало. Ты мне не веришь? Она пристально смотрела на него. — Но… уже одним своим появлением перед ними я как бы приемлю их власть. Я унижу себя… я… Джек отодвинул в сторону тарелку и закурил. Он старался отучиться от курения — он выкуривал по сорок сигарет в день, иногда больше, — но первая затяжка вызывала такое чудесное ощущение, словно ему впрыснули в кровь адреналин, и он не представлял себе, как без этого обойтись. — Послушай, ведь власть этих мерзавцев определена законом, так что ты можешь спокойно явиться и принять участие в их игре, — сказал он. Говорил он осторожно, чтобы не допустить просчета. — В противном случае они обвинят тебя в неуважении к суду и отправят в тюрьму. И никакие апелляции тут не помогут — тебе по правилам игры придется прямиком идти в тюрьму. Ясно? Никаких апелляций, солнышко, и никакого адвоката. Никакого защитника. Ты не имеешь даже права сослаться на Первую поправку, потому что тебе гарантирована неприкосновенность. Так что изволь предстать перед ними и ответить на их вопросы. — Я не обязана отвечать ни на чьи вопросы, — сказала Рэйчел. — Правильно, — все так же осторожно сказал Джек. — Я это понимаю. Я хочу только вот что сказать: совет присяжных обладает определенной властью, и ты должна с этим считаться. Тебе не обязательно признавать эту власть. Представь себе ребенка с автоматом: тебе не обязательно признавать его власть, но ты вынуждена с ней считаться. — Я вовсе не обязана считаться с чьей бы то ни было властью — я признаю лишь власть моей совести, — сказала Рэйчел. Джек не смотрел на нее. Он чувствовал, что она противится ему — твердая, как стена. И это злило его, потому что он привык к совсем другому: даже самые замкнутые, самые молчаливые из преступников, с которыми он имел дело, проникались к нему уважением, которое, передаваясь ему, как бы укрепляло его уверенность в себе, и ему было легче их спасти. Он привык иметь дело с людьми отчаявшимися, которые отчаянно нуждались в нем. В них чувствовалось стремление как бы завладеть им, желание завладеть всем его существом, его душой, а не только голосом и натренированным гибким умом. — Ты совсем не понимаешь меня, — упрямо стояла на своем Рэйчел. Она все ждала, что он посмотрит на нее, что-то скажет. — Ты считаешь, что не попасть в тюрьму' — физически не попасть в тюрьму — это так важно для меня? Для тебя все имеет вполне конкретные формы — конкретные кварталы, тротуары и здания, разные виды наказаний… Ты совсем разучился говорить со мной. А когда-то умел. Почему же ты не можешь со мной говорить? Не потому ли, что я не принадлежу к числу твоих клиентов с нечистой совестью? Джек в изумлении поднял на нее глаза. Он почувствовал, что ее слова больно ранят его, но тут же попытался об этом забыть. — Потому что у тебя нет политического чутья, — сказал он. — У меня нет? У меня? Нет политического чутья? — переспросила Рэйчел. — Политика — это манипулирование властью, разными ее формами, — холодно произнес Джек голосом, каким произносил в суде заключительную речь, опровергая доводы противника, — а ты и твои друзья ни черта в этом не смыслите. Вы умеете только болтать. В политике же надо действовать, причем так, чтобы тебя при этом не раздавили или, может быть, не поймали, — презрительно добавил он. — Итак, ты не виновата? Ну и что? Ты думаешь, это имеет значение? — Да, имеет. Только это и имеет значение, — громко произнесла Рэйчел. — Никакого значения это не имеет. Это неважно. — Ты не привык иметь дело с невинными людьми. — Я не привык иметь дело с самоубийцами. — Нет, нет, — запальчиво, чуть ли не радостно произнесла Рэйчел, — нет, ты привык иметь дело с людьми, которые уничтожают других; с ними ты можешь говорить, их ты понимаешь, верно? Они тебе нравятся, ведь так? Ты предпочитаешь их невинным людям… Джек слегка отодвинул тарелку в сторону, затем поставил на прежнее место. Он понимал, что сейчас важно сохранять полное спокойствие. А ведь это правда, что он предпочитает иметь дело с людьми виновными, если факты не свидетельствуют безоговорочно против них; эти люди практичны, они знают, что с ними может случиться, чего они заслуживают, и всецело отдают себя в его руки. Никакого сопротивления, они почти не спорят. А вот с людьми невиновными ему скучно. Добиться для них оправдания в общем-то не такое уж великое достижение — в любом случае они его заслуживают, просто надо вернуть их индикатор на нуль. И его раздражала сейчас невиновность жены — иронически усмехнувшись, он понял, что именно это в ней уже какое-то время раздражает его. Однако, когда он повернулся к ней, на его лице ничего этого нельзя было прочесть. Он попытался улыбнуться ей улыбкой доброго мужа, но она сидела с побелевшим лицом, на котором было написано упорное, поистине осязаемое сопротивление. Темные брови ее словно стали гуще, резче обозначились. Он увидел тоненькие, но, должно быть, уже неизгладимые морщинки на ее лбу — еще бы: ведь это лицо уже столько лет хмурится в стремлении понять! Только у людей невиновных так быстро старится лицо. — Ты волнуешься из-за того, что будет утром, — мягко сказал он. — А кроме того, слишком много ты на себя навалила — ведь тебя дома не бывает почти столько же, сколько меня, а спишь ты даже хуже, чем я… И какого черта, солнышко, столько у нас толчется народу? Все эти ребята из антивоенного комитета? Неужели их некому больше накормить, кроме нас? Слишком ты щедрая, слишком много взваливаешь на себя… Вот и сейчас у нас живут люди — Бог ты мой, я ведь даже не знаю этих Резнаков, не знаю, где ты их, черт возьми, подцепила… — Они оба очень хорошие люди, они мои хорошие друзья, — возразила Рейчел. — Да, прекрасно, — ровным тоном сказал Джек. — Но факт остается фактом, что мы с тобой были вынуждены уйти из квартиры, чтобы обсудить эту нашу проблему. Верно? Слишком много у тебя друзей, и ты еще пытаешься всех их кормить, — к чему это? — Я хочу, чтобы вокруг меня были люди, они нужны мне, я нужна им… — И потому ты почти всегда без сил? Вот и сейчас ты так раскипятилась из-за самого обыкновенного совета присяжных, из-за очередной травли, затеянной республиканцами, что уже не способна здраво размышлять. К чему это? — Мои друзья очень много для меня значат, — распаляясь, парировала Рэйчел. — Они мои друзья. У тебя друзей нет. Тебе наплевать на людей, ты вечно паришь в облаках, или что-то придумываешь, или рассчитываешь, — не знаю, что там происходит у тебя в голове, — ты и меня-то не знаешь! — Послушай, Рэйчел… — Извини, Джек, — сказала она. Усталым жестом она небрежно провела руками по лицу. — Не надо мне быую говорить все это, когда я так расстроена. Я ведь тебя очень люблю. Мне кажется, я знаю тебя изнутри и люблю тебя. А вот ты меня по-настоящему не знаешь. Я люблю тебя, но мне этого недостаточно. Ведь любовь — чувство такое личное, такое эгоистическое. Любовь… любить… Мне же необходимо быть среди людей, необходимо что-то для них делать. Ты не понимаешь, чем мы заняты. Ты не можешь относиться к этому с уважением, потому что мы плохо организованы, наши усилия раздроблены, случайны и, возможно, тщетны. Но мне нужны люди, мне нужно знать, что такие же, как я, люди образуют как бы единую семью, что мир не распался на маленькие, эгоистичные парочки, на супругов… — В таком случае ты не любишь меня, — сказал Джек. Голос его поразил ее — он звучал по-детски беспомощно. — О, Господи, нет, я люблю тебя, — сказала Рейчел. — Наверное, я не смогла бы без тебя, несмотря на всю мою работу… Я умру без тебя, мне и жить не захочется. До того, как мы встретились, я… словом, я… я не была такой самостоятельной, как, возможно, тебе казалось, я… Но я… Но, Джек, пожалуйста, я должна сказать тебе правду: мне этого недостаточно, недостаточно одного только нашего брака. Мне нужно что-то большее. Это… это как невероятная жажда, жажда… Часть моего сознания как бы не я, она не принадлежит мне, а принадлежит другим, всему миру. И эта часть все время чего-то хочет, все время жаждет перемен, все время огорчается из-за того, что так трудно что-либо изменить, трудно переделать мир… Джек слушал ее и страшился ее слов. Он слышал эти слова или похожие уже много лет, он сам их произносил — конечно же, он хочет переделать мир! — но до этой минуты никогда не осознавал их значения, не осознавал их по-настоящему. Его жена говорила быстро, настойчиво, лицо ее побледнело от страсти, словно она признавалась в какой-то удивительной любви, но это была любовь странная, не имевшая к нему отношения, любовь, которой он не понимал. — Эта жажда не отпускает меня. Я чувствую ее… чувствую постоянно, — сказала она. Он смотрел на нее, озадаченный. Казалось, ему уже не вернуть их беседу на землю — назад, к завтрашнему дню и совету присяжных. Какой-то частью сознания он уважал ее, даже немного боялся, а другой частью, составлявшей его обычное «я», — противился, и ярость гигантской волною поднималась в нем при виде ее сосредоточенного, бледного, отрешенного лица. Она не послушается его, не послушается. Он привык иметь дело с клиентами, которые лгали — иной раз неловко, а иной раз очень лихо, — и он привык загонять их в угол, часами без устали ведя сквозь лабиринт вопросов, выискивая правду, которая, он знал, существует, — иной раз он знал эту правду еще прежде, чем клиент выкладывал ее, — но он не привык к такому упорному нежеланию понять простое дело, к неоправданному стремлению все усложнить. Своим завравшимся клиентам он терпеливо твердил: «Я не сумею вам помочь, если вы будете мне врать», — он повторял это вновь и вновь, пока они запинались и мялись, словно целые куски жизни улетучились у них из памяти. Зато потом, когда ему выкладывали истину, он мог протянуть руку, взять ее и рассмотреть, чтобы понять, какое из нее можно сделать оружие и сработает оно или нет. А Рэйчел ускользала от него, казалось, бессознательно бросая ему вызов. Они уже давно — наверное, годы — не разговаривали так, наедине друг с другом, и Джек пришел в смятение, словно пытался заговорить на почти забытом языке. — Если бы я не считала, что у нас есть шанс… изменить страну… сделать что-то хорошее, по-настоящему хорошее, — с мукой сказала Рэйчел, — я бы… я бы пошла ко дну, просто погибла бы, перестала существовать… Но я знаю, что победа будет за нами. — Победа над чем? — с улыбкой спросил Джек. Он взял ее руки и стал их гладить — руки у нее были тонкие, с голубыми венами, ногти коротко и аккуратно подстрижены. Вместо обручального кольца Рэйчел носила широкое серебряное мексиканское кольцо, еще более подчеркивавшее тонкость руки. Оно закрывало всю фалангу, и Джек вдруг обнаружил, что водит по нему пальцем, словно этот твердый, неуступчивый, холодный металл олицетворяет собою душу его жены. — Над страной, — медленно произнесла она. — Над Соединенными Штатами. Джек кивнул, показывая, что согласен с ней, что не осуждает ее, что ее слова его не смущают. Но она, видимо, почувствовала его смятение. Она застенчиво отняла у него руки и посмотрела вокруг, точно забыла, где они находятся. Почти все столики были теперь уже заняты. Даже за их столиком, на уголке, сидел красивый смуглый мужчина и потягивал вино из бокала, делая вид, что не слушает их разговора. Рэйчел в упор посмотрела на него со странной натянутой улыбкой. Тут мужчины, сидевшие за длинным столом, расхохотались, и она чуть ли не с завистью посмотрела в их сторону. Все они были греки — смуглые, стройные, в белых рубашках, смотри не смотри, трудно сказать, сколько им лет, разве что, не без внутренней горькой усмешки подумал Джек, они моложе его и его жены. Рэйчел снова повернулась к Джеку и проговорила, понизив голос: — Я имею в виду всю страну, народ. А это не Вашингтон и не правительство, какое бы оно ни было, и не та или иная группа. Не что-то искусственно созданное. Это вся ширь нашей земли… а она у нас такая прекрасная, такая привольная… Это наша страна, и мы должны повернуть ее на сто восемьдесят градусов, заставить идти в другом направлении, пока не поздно. Судя по всему, никому до этого нет дела, кроме нас. Или, может быть, люди не видят, что происходит… Люди вроде тех, что заседают в этом совете присяжных, — они же бессознательные убийцы, я хочу сказать — они просто не понимают, они считают таких, как мы, врагами, но я хочу им объяснить… прежде всего… что надо перестать убивать друг друга… — Тебе не разрешат об этом говорить, — сказал Джек. — Я что же, должна буду только отвечать на их вопросы? Я должна буду сидеть там, я, взрослый человек, и только отвечать на вопросы, которые они мне зададут? — Рэйчел, ты слишком серьезно к этому относишься. Ведь это всего лишь совет присяжных округа и… — Это важно, это очень важно, — возразила Рэйчел, подчеркивая каждое слово. — Вспомни клиента, которого должен защищать Ларри, этого мальчишку: он может получить пятнадцать лет, Джек, за какую-то ерунду, связанную с наркотиками. Ты же знаешь. Но на самом-то деле это все из-за его отношения к войне, верно? Ты же знаешь, что это так! Или взять другой случай — Доу, с которым мы познакомились на каком-то вечере, к нему все время цепляется полиция, — что с ним будет? На самом-то деле он отличный человечек, почти святой, а его травят, и никому до этого дела нет… — Кто такой Доу? Не помню никакого Доу, — сказал Джек. — Неважно, не в этом суть, — сказала Рэйчел. — Ты изложил всю суть в своем письме в газету — ты ведь все там сказал, и сказал очень хорошо, что они просто используют угрозу ареста за распространение наркотиков и приговора на большой срок, чтобы всем нам заткнуть рот, чтобы мы молчали и по поводу войны, и по поводу всего прочего… Но в таком случае мы не должны помогать им, это аморально, чтобы я, например, смирилась… — Не употребляй этого слова — «смирилась», — сказал Джек с раздраженным смешком, — и тогда, быть может, тебе станет легче жить. Тебя губит твой словарь. Рэйчел тоже рассмеялась. — Бедный мой, славный муженек… Да ты куда больше напуган этой историей, чем я, верно? Ты же прежде всего юрист, законник, судейский чиновник. Твой первейший долг служить закону. — Ни черта подобного, — сказал Джек. — Да. — Мой первейший долг быть верным тебе и себе самому, — сказал Джек. — Нет, ты веришь в закон. Действительно веришь. Это как на стадионе, где происходят игры — в футбол, в баскетбол, — и пока идет игра, ты веришь всем ее правилам, всем пунктам и подпунктам. Ты никогда не нарушишь правил. А вне стадиона, вне игры тебе на них плевать, верно? В суде, где царит закон, ты веришь в закон. Пятьдесят миллионов страниц, исписанных законами. Миллиард страниц. Гора из этих страниц выросла до самой луны, вся эта нудная тягомотина, английское законодательство, прецеденты, все то, чему, по вашему утверждению, вы поклоняетесь… Поскольку ты веришь только в себя, Джек, потому, думается, ты так и одинок, потому ты и циник. — Это неправда, — изумленно возразил Джек. — Несколько лет тому назад это было неправдой, — сказала Рэйчел. Она говорила серьезно, словно выносила ему приговор, вынуждена была это сделать. — Ты не был циником, когда мы встретились. По-моему, ты был таким же энтузиастом, как и я, по-моему, в те дни ты бы меня во всем поддержал… — Я бы не стал тебя поддерживать, — сказал Джек. — Я никогда не был наивным. — Я так тобой восхищалась, Джек. И сейчас еще восхищаюсь… Ты по-прежнему делаешь важное дело, доброе дело, я вовсе не хочу сказать, что ты продался. Во всяком случае, не за деньги, но… но… Ты начинаешь приобретать репутацию, и ты мог бы оказывать куда большее влияние, но… Дела, которые ты ведешь, — это всего лишь отдельные случаи, а твои победы… У меня такое впечатление, что ты любишь драться, но только за себя. — Послушай, Рэйчел… — Не прерывай меня, пожалуйста. Вечно ты меня прерываешь. ( — Вот как? — взорвался Джек. — В самом деле? Ве‹шо тебя прерываю? — Ты всех вечно прерываешь, — сказала Рэйчел. Джек нетерпеливо передернул плечами. Он закурил новую сигарету, а она продолжала — медленно, задумчиво, как бы нехотя, точно из нее вытягивали эти признания: — Я люблю тебя, Джек, и я хочу, чтобы ты был хорошим человеком. Я хочу, чтобы ты соответствовал тому представлению, которое складывается у людей о тебе — не только у меня, но и у других… а люди восторгаются тобой… и так важно, чтобы ты оправдал… — Почему ты говоришь обо мне, а не о себе? — сказал Джек. — Я этого не понимаю. — Не прерывай меня, пожалуйста, не перескакивай на другое. Мы говорим сейчас о нас обоих. И о будущем. Потому что, если люди вроде тебя и меня не возьмутся за ум, не будут знать, что они творят… никто же другой им… Я знаю, что ты отлично преуспел, Джек, все это знают. Но тебе нравится эта система как она есть. Ты вовсе не хочешь ее менять. Наша страна — это клоака, ты знаешь, как здесь все прогнило сверху донизу. Возможно, в определенный момент — до того, как правительство разожгло войну, — возможно, люди вроде тебя, действуя изолированно, в рамках закона, и могли что-то сделать, но не теперь… — О, ради всего святого… — Сам закон прогнил. Ты же это знаешь. Ты просто клоун, пляшущий под его дудку, Джек, понимаешь? Ты бегаешь внизу по арене, и тебе это нравится, потому что ты знаешь все трюки, ты выучил наизусть уловки, и ты умеешь быстро бегать и действуешь из-за ширмы — тебе это нравится, верно? Разве это не правда, в которой ты боишься признаться себе? — Заткнись, — сказал Джек. — Не волнуйся, я пойду и предстану перед твоим советом присяжных. Я это сделаю. — Это не мой совет присяжных! — Нет, твой, ты его отстаиваешь. Право же, отстаиваешь. И если придется, будешь отстаивать и против меня и… и против тех, кто действительно хочет повернуть все в нашей стране на сто восемьдесят градусов. А все потому, что ты веришь в закон и не хочешь признать, что закон мертв. Но он мертв. Он распался, прогнил, умер. — Ах, значит, умер, да? Умер? Ты так думаешь? — Я знаю. Его нравственная сила умерла. Пулеметы, и проволочные заграждения под электрическим током, и картотека микрофильмов про всех и вся — это есть, а вот нравственная сила утеряна, ее нет. Да, закон мертв. Новое поколение… — Новое поколение, — с издевкой произнес Джек, — сплошное дерьмо! Никакого нового поколения нет! И никогда не было! Просто те же люди снова и снова — ничего нового в них нет! — Ты так разозлился, что, должно быть, я говорю правду, — медленно произнесла Рэйчел. — Я, видно, действительно глубоко задела тебя. В суде ты таким не бываешь, верно? Там ты очень деловой и корректный, верно потому что ничего по-настоящему важного там не говорят. А сейчас ты смотришь на меня так, словно хотел бы… — Нас слушают, — сказал Джек. — Пошли отсюда. — А я не возражаю, чтоб меня слушали. — Ну, а я возражаю. — Неправда, ты на самом деле любишь, когда у тебя есть аудитория: ты любишь, когда люди слушают тебя — если за тобой остается последнее слово… — Вот что, Рэйчел, ты очень расстроена этим вызовом в совет присяжных, верно? Так что… — Да, я расстроена, да, расстроена этим и многим другим, — сказала она. Лицо у нее было по-прежнему бледное и очень напряженное. И, тщательно подбирая слова, она спросила: — А ты знаешь, что говорят наши друзья о нас — о тебе? Они говорят, что ты завидуешь мне. Джек опешил. — Я — что? Она энергично закивала. — Завидую тебе? А почему, черт подери, я должен тебе завидовать? — Из-за… из-за того, что я вольна поступать как хочу… из-за моей работы. Джек чуть не рассмеялся — от удивления и злости. — Ах, значит, из-за того, что ты вольна поступать как хочешь? — с издевкой переспросил он. — Да. Ты не посмел бы поступать так, как я. — В самом деле? Так говорят наши друзья? Но ты же сказала, что у меня нет друзей, что все они твои. И кто же они такие, кто эти люди, которые так много знают обо мне? — Я не скажу, потому что ты их возненавидишь, ты ополчишься против них, — сказала Рэйчел. — А они будут страдать, потому что восхищаются тобой и в то же время боятся тебя… Больше Джек выдержать этого не мог — он поднялся. Все тело его пульсировало, наполнялось жизнью, он ощущал то чудесное возбуждение, какое охватывало его в суде после первой же минуты, когда голос у него вдруг срывался, когда возникала мысль, что он может провалиться… но не провалится. Рэйчел подняла на него твердый взгляд. — Прости меня, — сказала она, — мне не следовало говорить все это… Я не хотела причинить тебе боль… Однако держалась она без намека на раскаяние. И это еще больше взбесило его. — Не хотела причинить мне боль? Мне? Что тебе дает основание думать, будто бы ты мне ее причинила? — Мне хотелось высказать тебе кое-какие факты, кое — какие истины, потому что я люблю тебя и хочу тебя уважать. — Ты меня любишь? Хорошо, отлично. Ну и что из этого? — …я хочу уважать тебя… — Нет, ты хочешь стать надо мной, ты и твои чертовы друзья — сидите и мелете языком в то время, как я работаю до седьмого пота… Вам так нравится превозносить друг друга, все вы такие святые, верно? А ты, Рэйчел Моррисси, разыгрываешь из себя их мамочку, верно ведь, родоначальницу? Печешь и варишь для них, выслушиваешь весь их бред — как они любят тебя, как к тебе льнут! И детки с каждым годом становятся все моложе, верно? И они превозносят тебя — во всяком случае, в лицо, и все вы сидите и расхваливаете друг друга за то, что вы вне системы, что вы нигде не служите и готовы идти в тюрьму; вам легче легкого сказать: «Джек Моррисси никогда не поступит так, как мы, он никогда не станет нарушать закон…» Рэйчел медленно покачала головой. — Ты не заставишь меня возненавидеть тебя, — сказала она. — Пошла ты в таком случае к черту! И пусть тебя обвинят в неуважении к суду, пусть посадят в тюрьму, будь мученицей — пошла ты к черту! Джек протиснулся между их столиком и соседним, чувствуя, что привлек к себе внимание. И вышел из зала. На улице он налетел на молодого человека, который шел с девушкой; рядом шла еще какая-то пара. Молодой человек от неожиданности отшатнулся, всей своей тяжестью качнувшись назад, на пятки. — Эй, мистер, поосторожнее… — Пошел ты к такой-то матери, — сказал Джек. И зашагал прочь. А сам в это время думал: «Она тоже не заставит меня возненавидеть ее». Он все шел и шел, сам не зная куда. Пройдя квартал — другой, где полно было греческих ресторанчиков и лавок, он очутился на темной боковой улице. Вот теперь у него застучало в голове! Он с наслаждением свернул бы кому — нибудь шею. Он весь пылал, и его подташнивало, как в те долгие кошмарные часы, когда он ждал, что скажут, посовещавшись, присяжные, и сознавал, что не властен над своей судьбой и что, как это ни страшно, не в его возможностях что-либо изменить. Если бы его вырвало, ему бы стало легче, но не мог же он блевать прямо на улице. Иногда, дожидаясь вердикта, он вызывал у себя рвоту, чтобы освободить желудок. Это помогало. Действительно помогало. Но не может же он блевать здесь, прямо посреди улицы, так что надо идти дальше… Злость вылилась в досаду, а досада — в сексуальную одержимость… И тут в ею мыслях возник кто-то — женщина, лицо. Он вспомнил жену Марвина Хоу. Он многие месяцы не вспоминал ее лица. Непроницаемое, как самая непроницаемая стена, лицо придуманное, ненастоящее. Он многие месяцы не вспоминал об этой женщине. Однажды он рассеянно листал утреннюю газету в поисках чего-то, что могло бы его отвлечь, сам не зная чего, и вдруг на женской страничке увидел ее фотографию. «Бог ты мой, — подумал он, — это же она». И его замутило от стыда, от чувства поражения, от необъяснимого провала, которому нет названия. «Элина Хоу (миссис Марвин Хоу), изображенная на этой фотографии в своем доме в Гросс-Пойнте, говорит, что ее обязанности в качестве жены знаменитого адвоката-криминалиста многообразны и приятны. В ответ на вопрос о том, каково быть женой столь популярного человека, как Марвин Хоу, миссис Хоу сказала, что каждый день его жизни — как удивительное приключение и что она пытается не отстать от…» Джек с отвращением отшвырнул от себя газету. Но он запомнил все, что там было написано. — Какая белиберда, какая непристойная, немыслимая белиберда! — сказал он тогда. Но он запомнил текст и запомнил лицо — просто овал в газете, чудо, созданное из крошечных точечек на дешевой газетной бумаге. Запомнил. Ему было плохо, стыдно, а мозг его из этой темной улицы устремился от Рэйчел назад — к жене Хоу, той женщине, что сидела тогда в классе. Он помнил все — и саму женщину, и ее лицо, и даже текст в газете. Ему противно было, что он это помнит. Он не испытывал ненависти к своей жене Рэйчел, он ненавидел чужую жену. И ненавидел не себя, а другого человека. Он многие годы ненавидел Марвина Хоу. Он ненавидел подобных людей и был прав в своей ненависти к ним, потому что они были его естественными противниками. Он не желал им смерти — нет, не желал. И, однако же, если бы он увидел ту фотографию Элины Хоу на первой странице, а в тексте под ней было бы сказано, что ее изнасиловали и задушили — такой-то за этот год «случай нераскрытого убийства», — это, наверное, не огорчило бы его… Домой он вернулся уже после трех. Рэйчел ждала его: они обнялись, устало, грустно. Они не питали друг к другу ненависти. Джек не питал к ней ненависти. Он будет любить ее до конца жизни. 17 Нескольких человек приговорили к тюрьме за отказ отвечать на вопросы Большого совета присяжных, но лишь одного из них Джек знал — и это была не его жена, а молоденькая черная девушка, которая якобы плюнула в лицо старшине присяжных, бывшему ректору университета и в свое время герою-летчику. Чета Моррисси пошла на прием, устроенный для сбора средств в фонд помощи девушке, которую они мало знали и не очень любили, и Джек не без жалости заметил, какое растерянное, воспаленное лицо было у его жены, когда она говорила в тот вечер с другими гостями, — словно она испытывала потребность что-то сказать, выбросить из себя, чтобы все услышали, но так и не нашла нужных слов, так и не сумела это выразить. После выступления на заседании совета присяжных она явилась к Джеку в контору и сказала: «Все. Я прошла через это. Кончено». — И с нервным смешком шутливым жестом протянула ему руки, точно хотела показать, что они неиспачканы — или все-таки испачканы, Джек так и не понял, настолько он был рад ее видеть. Он не стал ее расспрашивать, как все прошло, какие вопросы ей задавали: он понимал, что лучше воздержаться. И Рэйчел тоже ничего не сказала. Он предположил, что присяжные задавали ей такие вопросы, на которые она могла ответить, что не знает, не располагает нужной информацией, и ее отпустили — кому нужен такой свидетель… Но все-таки он не знал, что там произошло, и никогда ее об этом не спрашивал. А возможно, она солгала. Но об этом он не желал знать. «Потому ты так и одинок, потому ты и циник». Он знал, что это неправда, но снова и снова думал об этом — слова звучали в его голове, словно наговоренные на пленку, но не голосом жены, а его собственным. Он не хотел жить в одиночестве. Его жизнь полна была деловой суеты, в ней было много людей, много криков, и козней, и волнений, и радости — и все происходило на людях; не может же быть, чтобы среди всей этой суеты, этой вечной суеты, он на самом деле был одинок. И его вовсе не прельщала беспросветная узость цинизма — он терпеть не мог нескольких циников, которых знал, таких же, как он, юристов, правда, старше его, с желтыми, точно прокуренными, как и пальцы, глазами; их жизнь тоже проходила в вечной суете, снова и снова кружившей их по одному и тому же кругу. Джек старался избегать их общества и проводил большую часть времена с друзьями Рэйчел: он старался не спорить с ними, старался давать им советы, выступая в роли чуть более умудренного опытом, более умного революционера. Потому что они всегда говорили о революции — они употребляли именно это слово, — и хотя Джек втайне считал, что они понятия не имеют о том, о чем, черт бы их подрал, толкуют, — ведь они пользовались этим словом и другими словами, как детишки в детском садике пользуются кубиками с буквами: перебирают их, играют ими, обмениваются, — он понимал, что кто-то должен серьезно выслушать их. Все молодые ребята из Мичиганского комитета объединившихся против войны во Вьетнаме получили вызов в суд по обвинению в нарушении закона о распространении наркотиков, а Джек вызывался бесплатно вести их дела. Частично он сделал это ради Рэйчел, а частично потому, что знал: их ждут неприятности, и им нужен юрист, который оградил бы их от еще больших неприятностей. Он советовал им, какие употреблять слова во время выступлений в суде, он подбирал для них слова, чтобы их не обвинили в еще более серьезных нарушениях закона… но они забывали все его советы, словно хотели показать Джеку свою примитивную бесхитростную правдивость, — показать, насколько они в действительности лучше его, Джека. Ну и что? Какого черта, думал Джек, даже если они самодовольные горластые смутьяны, все равно кто-то должен их защищать. Но что-то точило его, проникало ему в душу — то ли от них, то ли из самого детройтского воздуха. Он не знал откуда. У него не было времени подумать над этим — слишком он был занят, чтобы теоретизировать… Порой он буквально ощущал этот боевой дух соперничества, носившийся в воздухе: прикидка, как перед боем, и оценка, и проба сил, вечная проба сил — не только в судах, но и на улице, то, как люди глядят друг на друга, мужчины и женщины, белые и черные, и эти длинноволосые неряшливые мальчишки, которые сидят на тротуаре у дома, где находится его контора, в нескольких кварталах от университета. Таинственная штука эта разлитая в воздухе отрава — обнаженный, холодно-расчетливый эгоизм, столкновение противоположных интересов в чудовищном объятии, неуправляемость человеческих контактов. Он старался об этом не думать. Ему хотелось любить людей, которых он защищал, — хотелось любить всех людей, право же. А иначе мир превратится в ад, все жизни превратятся в ад, и никто уже его не спасет. Он еще может спасти других, но его никто не спасет. Однако он редко думал об этом, то не были четко сформулированные «мысли» — лишь настроение. Чем больше он работал, тем меньше поддавался таким настроениям. И это было хорошо. В этом был смысл его жизни. И он мчался вперед к зрелым годам своей жизни, совсем еще молодой, стройный, темноволосый мужчина среднего роста, на челе которого морщины уже начали прорезать свои борозды; темноглазый, порой с прищуром, часто хмурящийся, очень живой, хорошо владеющий словом, логически мыслящий, очень обаятельный. Однажды в апреле Джек шел по центру города, направляясь к автомобильной стоянке у реки, где он оставил свою машину, как вдруг увидел женщину, показавшуюся ему знакомой. Он чувствовал себя отлично, чуть не пел от радости. Он только что покинул заседание суда, где потребовал, чтобы ему предоставили для изучения все протоколы совета присяжных — все показания, фотографии и документы, заявления различных свидетелей, даже фамилии и адреса этих свидетелей, — и хотя большая часть его требований, как он полагал, будет отклонена, все же сейчас ему казалось, что кое-какой шанс у него есть, помощнику окружного прокурора, назначенному вести это дело, стало явно не по себе. Звали его Тайберн, и особой тревоги у Джека он не вызывал. Был он одного с Джеком возраста. Дело о нарушении «законов, запрещающих употребление наркотиков», которое главным образом интересовало Джека, защищавшего Мередита Доу, казалось, было целиком построено на свидетельстве полицейского агента, молодого парня, который подружился с Доу, даже жил с ним под одной крышей до того, как «стал свидетелем» некоего «нарушения закона об охране общественного здоровья»… Джек считал это возмутительным, просто невероятным; он, конечно, станет утверждать, что была устроена ловушка, и добьется оправдания для Доу, молодого приятеля Рэйчел, хотя тот и не очень ему нравился, но Джека подстегивало то, что противная сторона была так плохо вооружена. Бюро окружного прокурора, очевидно, вынуждено будет отказаться от своих обвинений, а если этого не последует, то все может сложиться даже еще лучше для Джека, потому что это дело может попасть в большую прессу и может способствовать изменению законов об употреблении наркотиков. В прессе неизбежно пойдет разговор о сомнительной, с точки зрения морали, деятельности полиции, о том, как тщательно подтасовываются «преступления», «преступники» и «свидетели», и Джек вполне может раздуть это до небес: он ведь так презирал полицию. Возможно, старомодные марксисты и новые, менее речистые революционеры правы, подумал он: народу, да и самой истории только выгодно, когда существующие правящие классы до такой степени теряют разум и пренебрегают осторожностью, завороженные своим всесилием, что позволяют самым недалеким из своих представителей совершать неслыханные вещи, создавать поистине театральные ситуации, которые так обнажают зло, что оно становится очевидным для всех… Джек, который всегда спорил со своими друзьями-марксистами и своими друзьями-псевдомарксистами и псевдореволюционерами, считал, что в истории неизбежно наступает такой почти неуловимый момент в равновесии сил между двумя направлениями, когда какое-то одно событие способно перевесить чашу весов и все изменить. И как бы ему хотелось быть в такую минуту там, понять, что наступил этот момент и, очень решительно опустив кулак на ту чашу весов, где справедливость, изменить ход истории! Изменить мироздание! Такого рода мысли преисполняли его восторга, он поистине пьянел от сознания своего привилегированного Положения, а он считал, что хорошо преуспевает в своей области, и верил, что его профессия правит миром. Что угодно может случиться. В один прекрасный день он, никому не известный Моррисси, скромно оплачиваемый детройтец, со скромными связями и весьма посредственным юридическим институтом за спиной, вдруг очутится в нужном месте как раз в тот самый исторический момент, и тогда… Он стремительно шагал, не отрывая глаз от тротуара, в то время как мысли бешено крутились у него в голове. Он едва ли сознавал, где находится. Очередная встреча у него была назначена на три часа — встреча с глазным врачом на Макниколсе, которую он откладывал уже несколько месяцев. Но сегодня он туда пойдет. Он чувствовал, что сегодня счастье на его стороне — сегодня он был способен воспринять любые скверные новости. Тут он поднял глаза и увидел на другой стороне улицы женщину. Она переходила улицу ему навстречу. Все между нею и Джеком двигалось, перемещалось — прерывистый поток машин, то останавливавшихся, то снова устремлявшихся вперед, звуки гудков. Женщина приближалась к нему медленно, не спеша — она не обращала внимания на нетерпеливые гудки водителей, просто их не замечала; казалось, она смотрела на Джека или сквозь него, на что-то за ним, а его совсем и не видела. Это была жена Марвина Хоу, женщина, которую Джек так хорошо знал. Это была она. Первым его побуждением было шагнуть назад, чтобы она не увидела его. Но ведь она-то его не знает, так что опасности — никакой. Поэтому он продолжал стоять на краю тротуара, наблюдая за ней, и лицо его начало расплываться в улыбке: да, вот так, вот так, думал он, иди ко мне. Видимо, она только что вышла из заплеванного, унылого парка, собственно, даже не парка, а сквера, выложенного плитами посреди нескольких оживленных улиц; две-три скамейки, памятник, на который никто никогда не глядит. Джека удивило, что она могла там делать. За все годы жизни в Детройте он, пожалуй, ни разу не проходил этим сквером, ни разу им не интересовался. Насколько он мог видеть, там лишь бродяги сидели на скамейках, а плиты были усеяны мусором. И однако эта женщина появилась словно бы ниоткуда, вся в белом, светлые волосы уложены в высокую прическу, лицо идеально спокойное, уверенное, пустое, какое-то даже сияющее. Такое было впечатление, точно она только что оторвалась от чего-то или кого-то, очень ей приятного. Она ступила на тротуар в двух шагах от Джека, не замечая его. Пола ее пальто задела за край его потрепанного чемоданчика. Джек, чувствуя себя невидимкой, повернул голову, чтобы проводить ее взглядом. Затем медленно повернулся на каблуках и стал следить за ее продвижением в толпе. Неподалеку в магазине пластинок грохотала музыка — сплошные барабаны и вскрики. Джек видел, как женщина вступила в этот грохот, даже не поежившись. Джека такая музыка доводила до безумия — настолько он ненавидел ее, а миссис Хоу, казалось, ее и не замечала. Стайка черных ребятишек обогнала женщину — трое слева, двое справа, — спеша куда-то, но если они и напугали ее, Джеку этого не было видно. Тут он заметил белого бродягу в обтрепанном пальто, который, с трудом передвигая ноги, брел ей навстречу. Лицо у него было цвета спелой сливы. Увидев миссис Хоу, он так и замер — раскрыл рот и уставился на нее. Джек, насторожившись, следил теперь уже за ними обоими — мужчина, сузив глаза, так что они казались щелочками, намеренно шел прямо на женщину — вот так! Потом он вроде бы извинился, вид у него был очень взволнованный и смущенный, и, однако же, он скалился, глядя на нее… А она будто ничего и не заметила. Ничего не случилось — она лишь кивнула, словно принимая его извинения, и пошла дальше. А мужчина таращился ей вслед. Она направлялась вниз по Вудуорд-авеню, к реке. Джек, по случайности, шел в том же направлении — он оставил машину на одной из дешевых стоянок у реки. Ему нетрудно было не выпускать миссис Хоу из виду — белое пальто и светлые волосы… Он начал ощущать радостное возбуждение, какое владеет шпионом, охотником. Люди между ним и этой женщиной, грохот грузовиков, автобусов и легковых машин — вся эта уличная суета была как музыка, фон для чего-то, чуть отвлекающий, но почему-то необходимый. Столько шума, словно грохотал весь мир. Чувствовал себя Джек отлично. Следуя за нею не спеша — спешить ему сейчас ведь было некуда, — он чувствовал, что счастье каким-то странным образом по-прежнему сопутствует ему. Он был как бы сторонний наблюдатель. Она ничего для него не значила, и, однако же, ему необходимо было держать ее в поде зрения; вполне возможно, что она направляется в одно из этих внушительных зданий в конце авеню и через несколько минут исчезнет, но сейчас он чувствовал потребность, поистине суеверную потребность держать ее в поле зрения. И, однако же, он действовал так, словно это был не он, отстраненно — словно кто-то другой. Он-то ее знал, а она никак не может знать его. Он чувствовал, что для нее его лицо — лицо чужого человека, замкнутое и обманчивое. Хоу был известен тем, что в своей работе часто прибегал к помощи наемных детективов и расследователей. Джек же такого рода людей не знал, он ни разу даже не сталкивался с частным детективом. А вот сейчас он подумал, не похожа ли их работа на то, чем занимается он, — следить за красивыми женщинами, без труда держа их в поле зрения. В этом есть все-таки преувеличение роли отдельного человека, больное, порочное преувеличение ценности человеческой личности! И однако Джек мог вполне представить себя в роли такого детектива, в роли безликого охотника, который следует за этой женщиной с одной-единственной отстраненной мыслью, принадлежащей не только ему, а всей его расе, всей породе, — мужской мыслью. Возможно, эта жрнщина спешит на встречу с кем-то — с любовником. И за ней следят, ее снимают, тщательно записывают на пленку, каждая секунда ее жизни становится историей, чуть ли не произведением искусства — просто потому, что за ней так тщательно следят… Джек думал: «Она ведь не знает меня». Он думал: «Я для нее невидимка». Стремясь держать ее в поле зрения, он вынужден был лавировать в толпе, обгонять пешеходов, — он даже не глядел на них. Он не хотел терять ее из виду. Он стал думать о Марвине Хоу, и от ненависти кровь быстрее побежала у него по жилам. Так он прошел следом за нею несколько кварталов, пока она не остановилась перед зданием городского муниципалитета и управления округом. Это было красивое высокое здание, выглядевшее здесь крайне неуместно: через улицу начинался приречный район, старые, низкие строения и стоянка, где находилась машина Джека. Джек увидел, что женщина смотрит на что-то — на статую: сам Джек никогда не обращал на нее внимания, хотя сотни раз входил в это здание и выходил оттуда. Искусство его не интересовало, особенно если это было не искусство слова, а на произведения изобразительного искусства он просто не смотрел. Не было времени. А миссис Хоу внимательно разглядывала статую — глыба металла, которая, очевидно, должна была обозначать мужчину, гиганта, держащего что-то в руках. Джек лишь мельком взглянул на него и, остановившись, переключился на миссис Хоу. Он почувствовал уже знакомое покалывающее возбуждение, как перед боем, перед хорошей схваткой, — такое чувство часто возникало у него в суде. Почему-то он ощущал себя очень стройным, очень подтянутым, очень уверенным. Как он себя любил в такие минуты! В такие минуты он точно знал, кто он. Он чуть ли не ждал, что жена Хоу сейчас обернется, посмотрит на него через плечо. И тогда он холодно отведет глаза. Зашагает прочь. Но она не шевелилась, она, видимо, даже понятия не имела, что он стоит тут. Она рассматривала статую. Озадаченный, чувствуя, как в нем поднимается легкое раздражение, Джек снова посмотрел на монумент — просто глыба темно-коричневого металла, фигура много выше человеческого роста, аллегория, изображающая что — то, что никак не интересовало Джека и чем он не мог заставить себя любоваться. Когда тут стоит эта женщина, эта красавица, разве может он смотреть на какую-то статую?.. Прошла минута. Мимо спешили люди — многие чуть не бегом. Один или двое взглянули на миссис Хоу, но не остановились. Джек подумал: а может быть, она тут ждет кого-то — может быть, самого Хоу? Джек взглянул на часы: 2.27. Он прошел мимо нее, очень близко. Взгляд его изящно, искоса скользнул по ней, словно воздух взрезали тончайшим, хорошо отточенным ножом. Как же он прекрасно себя чувствовал! Он был насторожен, напряжен, возбужден. Проходя мимо миссис Хоу, он с удовольствием отметил, что она выглядит именно так, как он себе и представлял, — то самое лицо, только она казалась моложе, чем ему помнилось, и менее уверенной в себе. Она была чуть ниже Джека — отлично, ему это нравится. Она вполне подойдет. «Ты подойдешь мне», — подумал он не без издевки, но она не замечала его. Она вообще, казалось, ничего не замечала. Джек прошел мимо и не оглянулся. На следующем перекрестке он остановился, дожидаясь, когда изменится сигнал светофора, и посмотрел на часы — почти 2.30: теперь ему придется весь путь до Макниколса преодолевать заторы. Он опоздает к глазному врачу. А у него вот уже некоторое время болят глаза, левый глаз словно бы дергает, это его тревожило, и, однако же, он на все плевал, почти год отменяя и откладывая визиты к врачу. Тут ему пришла в голову мысль, что надо все-таки проверить, действительно ли врач ждет его в три часа. Он поставил на землю чемоданчик и принялся рыскать по карманам. Он обнаружил бумажку, много раз сложенную, но это была какая-то ерунда; он знал, что где-то у него лежит карточка врача, но он не мог ее найти… И тут он случайно оглянулся — туда, где оставил миссис Хоу. Он был немало удивлен, обнаружив, что она по-прежнему стоит перед статуей.

The script ran 0.032 seconds.