1 2 3 4 5 6
Я хочу процитировать два места из этого рассказа. Начало:
«Мне не нужно слишком напрягать память, чтобы во всех подробностях вспомнить дождливые осенние сумерки, когда я стою с отцом на одной из многолюдных московских улиц и чувствую, как мною постепенно овладевает странная болезнь».
Описание нищего отца:
«Этот бедный, глуповатый чудак, которого я люблю тем сильнее, чем оборваннее и грязнее делается его летнее франтоватое пальто, пять месяцев тому назад прибыл в столицу искать должности по письменной части».
«Мне не нужно слишком напрягать память, чтобы во всех подробностях вспомнить» – это не чеховская интонация. Так же неожиданно для Чехова и это: «Этот бедный, глуповатый чудак, которого я люблю тем сильнее, чем оборваннее и грязнее делается...» и т. д.
Иногда кажется, что этот рассказ не мог быть написан русским писателем в 1884 году (дата написания «Устриц»). Вся манера его, фигуры, приемы относятся к будущей мировой литературе. В нем есть предсказание школ, которые появились гораздо позже. Самый сюжет – о голодном мальчике, которого кормят устрицами, – поразителен для литературы того времени. Это городская фантазия, которая могла бы прийти в голову писателю, знакомому с эстетическими настроениями таких художников, как, например, Чаплин или французские режиссеры, работавшие в группе «Авангард».
Этот нищий отец в «поношенном летнем пальто и триковой шапочке», эти «два господина в цилиндрах», этот голодный мальчик, которому кажется, что он ест «салфетку, тарелку, калоши отца, белую вывеску», – все это, вышедшее из-под пера молодого русского писателя в 1884 году, было первым проявлением гениальности этого писателя.
1937
О ФАНТАСТИКЕ УЭЛЛСА
1
Мне было десять лет.
Как ко мне попал этот листок? Не знаю.
Страница из английского иллюстрированного журнала. На глянцевитой бумаге напечатаны были одинакового формата картинки. Теперь мне кажется, что они были крошечные, величиной в почтовую марку.
Что было изображено на картинках?
Фантастические события.
Одно из этих изображений я запомнил на всю жизнь. Какой-то закоулок среди развалин дома. И протягиваются железные щупальца не то через оконную раму, не то из-за косяка, не то через брешь в стене. Железные щупальца! И человек, спрятавшийся в закоулке, дико оглядывается на них. Что это за щупальца? Неизвестно! Они шарят по комнате, ища именно этого прижавшегося к стене и белого от страха человека.
Как я напрягал воображение, чтобы разгадать смысл этого зрелища!
Я знал, что это не иллюстрация к сказке. Действие сказок происходило в давно минувшие времена. Там были терема или замки. Действующие лица сказок не были похожи внешностью на тех людей, которые окружали меня. Царевны в кокошниках, короли с мечами, крестьяне в полосатых чулках. А тут все было современно! Развалины обыкновенного дома. Содранные обои. Повисший провод. Кирпичная труба. Куча щебня в углу. И человек был одет в черный городской костюм.
Это не была сказка!
И я подумал тогда, что передо мной изображения событий, которые были на самом деле. Да, эти картинки были похожи на фотографии. Маленькие, четкие, блестящие, с такими современными изображениями, как человек в пиджаке с белеющим воротником и перекошенным галстуком.
Фотографии чудес!
Если это фотографии, то, значит, где-то и почему-то произошел ряд таких событий, во время которых какой-то человек прятался в развалинах дома и его искали железные щупальца.
Что же это за события?
Все стало на место несколько лет спустя. Я прочел роман Уэллса «Борьба миров». Поразившие меня картинки и были иллюстрациями к этому роману.
2
Умение изображать фантастические события так, что они кажутся происходящими на самом деле, и составляет главную особенность таланта Уэллса.
Он превращает фантастику в эпос.
Действительно, кажется, что все это было! Что? То, что однажды в маленьком английском городке появился невидимый человек. Невидимка! Я не знаю, как другие читатели, но когда я читаю «Невидимку», мне бывает очень трудно отделаться от мысли, что я читаю рассказ об истинных происшествиях. Я испытываю примерно такое же ощущение, как при чтении исторических романов. Все кажется необычайным, однако я знаю, что все это было.
Какими средствами добивается Уэллс этой достоверности?
Он понимает, что если условна фабула, то лица, разыгрывающие ее, должны быть как можно более реальны. Этим и достигается достоверность того, что на самом деле выдумано.
Вот деталь из «Невидимки». Невидимка напал на представителя порядка, полковника Эдая. Тот держал в руке револьвер. Невидимка отнял у него оружие. Сейчас невидимка выстрелит в полковника Эдая. Казалось бы, как все просто! Но Уэллс, прежде чем приступить к действию, считает нужным заняться кое-какими деталями. И эти-то детали и создают убедительность. Вот как пишет Уэллс:
«Эдай снова провел языком по губам. Он отвел взгляд от револьвера, увидел вдали море, очень синее и темное в блеске полуденного солнца, гладкие зеленые холмы, белый утес, многолюдный город, – и вдруг почувствовал, как прекрасна жизнь».
Полковник Эдай – второстепенный персонаж в романе. Тем не менее он очерчивается психологически.
Как описывается сам невидимка?
«Я поехал на похороны отца. Я весь был поглощен своими исследованиями, и я палец о палец не ударил, чтобы спасти его репутацию. Я помню похороны, дешевый гроб, убогую процессию и старого университетского товарища отца, совершавшего над ним последний обряд, – жалкого, черного, скрюченного старика, страдавшего насморком.
Я вспоминаю, как я шел назад с кладбища в опустевший дом, по месту, которое было некогда деревней, а теперь приобрело уродливое сходство с городом. Вспоминаю себя: худая, черная фигура, шагающая по скользкому блестящему тротуару».
Заметьте: дешевый гроб, убогая процессия, университетский товарищ, страдающий насморком. Худая, черная фигура шагает по скользкому тротуару. Какие реалистические подробности! Они накапливаются постепенно. Сперва наше внимание занято только невероятностью самой ситуации – невидимый человек! Но уже через несколько страниц это чувство заинтригованности начинает соединяться со множеством разнообразных чувств, которые мы обычно переживаем, когда следим за развитием человеческой судьбы. И, повторяю, фантастика превращается таким образом в эпос. Разве не эпичен конец «Невидимки»?
«...На грязной постели, в убогой комнате, окруженный толпою невежественных людей, разбитый и израненный, преданный другом и безжалостно затравленный, окончил в безмерных страданиях свою странную и ужасную жизнь Гриффин, первый из людей, сумевший превратиться в невидимку. Гриффин – самый даровитый из физиков, существовавших на свете».
3
У него в романах много велосипедистов. В большинстве случаев это мальчики. Они появляются как раз тогда, когда требуются наиболее любопытные зрители для того или иного удивительного события. В «Первых людях на Луне» такой мальчик-велосипедист решает своим вмешательством финал романа.
Этот образ мальчика-велосипедиста чрезвычайно симпатичен Уэллсу. Может быть, Уэллс вспоминает свою юность? Я не знаю его биографии. Кажется, он был аптекарским учеником. Можно легко представить себе этого молодого аптекарского ученика раскатывающим по дорогам между маленькими английскими городками, которые он впоследствии так любовно описал.
Вспомните пейзаж его романов. Это именно дороги между маленькими городками, сами эти городки с коттеджами, тавернами и огородами, эти цветущие изгороди, выглядывающее из-за холмов море. Что это за пейзаж? Это пейзаж велосипедных прогулок.
Вот отрывок из романа «Пища богов». В этом романе фигурируют гигантских размеров животные, растения и люди.
«...Велосипедист, проезжавший между Севеноком и Тенбриджем, чуть не наехал на другую такую же осу, которая переползала через дорогу. От испуга она взлетела кверху, шумя наподобие паровой пилы, а он упал с велосипеда и когда пришел в себя, то увидел осу, летящую над кустами по направлению к Вестеграму».
Этот отрывок типичен для Уэллса. Он всегда изображает лето! В самом деле, все романы и рассказы Уэллса разворачиваются на летнем фоне. Только в «Невидимке» много говорится о тумане и снеге. Этого потребовал сюжет. Туман и снег делали невидимку видимым.
В самых стремительных ситуациях Уэллс не забывает описать какую-нибудь жимолость, двух бабочек, гоняющихся друг за другом, калитку.
Гигантская оса! Разве это не летняя фантазия?
Можно допустить, что велосипедист, проезжавший между Севеноком и Тенбриджем, был не кто иной, как сам Уэллс. Он отдыхал под кустами и увидел обыкновенных ос. И он стал фантазировать на тему о том, что было бы, если бы появились гигантские осы. В этой фантазии чувствуется какая-то упоенность миром. Послушайте, что произошло с одной из гигантских ос. Она влетела в окно читальной залы Британского музея. Сперва она оставалась во дворе здания, а потом «...стала ползать по карнизу вокруг купола и, встретив открытое окно, с шумом влетела в зал. Появление ее вызвало, конечно, панику между читателями, но оса, полетав немного под потолком, мирно вылетела, кажется, в то же окно».
Какая очаровательная игра воображения! Я уж не говорю о том, как правильно разработана здесь фантазия. В самом деле, можно ли придумать более выразительную декорацию для гигантской осы, чем купол, вокруг которого она ползает? Дело тут не в мастерстве. Дело в том, что фантазия эта чрезвычайно чиста. Опять-таки хочется повторить, что она могла родиться только от упоенного отношения к миру.
Уэллс начал писать в конце девятнадцатого века. «Машина времени» появилась в 1895 году. «Невидимка» – в 1897-м. При одном из чтений этого романа я обратил внимание на одно обстоятельство, которое прежде от меня ускользало. А именно: изображенный в нем Лондон полон кабриолетами. Это еще старый город. Автомобиль в этом романе не упоминается ни разу. Картина жизни еще не была видоизменена техникой в той мере, в какой она изменилась спустя десятилетие. Но эти изменения уже намечались. Уэллс улавливал их.
В романе «Когда спящий проснется» он упоминает имя Отто Лилиенталя, конструктора первого планера. Роман этот, собственно, и явился результатом размышлений Уэллса о возникавшей в мире авиации.
Аптекарский ученик стал писателем как раз тогда, когда в мире начиналась современная нам великая техника. Отношение к миру у него осталось таким же – упоенным. Если прежде ему в голову приходил образ гигантской осы, то теперь он представлял себе удивительную машину. Сущность не изменилась. Машины внесут в жизнь элементы нового интереса, новой увлекательности.
И Уэллс воображает снаряд, в котором два человека совершают путешествие на Луну. Сколько юмора в «Первых людях на Луне»! Можно сказать, что они написаны приемами юмористического романа.
Однако сквозь беспечность прорывается также и тревога. Уэллс задумывается о судьбе человека, который будет жить среди великой техники. Появляется «Борьба миров». Это роман о человеке и машинах. В условиях капиталистического мира Уэллс не мог прийти к правильному выводу. Человек у него страшно одинок. Машины превращаются в чудовищные треножники марсиан, они мрачно возвышаются среди цветущего летнего мира. Человеческая фигура в ужасе прижимается к стене, и металлические щупальца тянутся к ней сквозь развалины.
4
В одном из своих последних произведений – в сценарии, который в русском переводе носит название «Облик грядущего», – Уэллс изображает гибель капиталистической техники.
Разразившаяся в мире война продолжалась бесконечно. Отдельные шайки стали захватывать власть в разных странах мира. Пользуясь оставшимся у них на руках оружием, эти шайки воевали между собой. Уэллс дает портрет главаря одной из таких шаек. Это недвусмысленная карикатура на фашистских фюреров и дуче. Главарь этой шайки владеет городом Эвритуаном. Город разрушен. От великой техники остались обломки. Однако война продолжается. Главарь увлечен идеей войны – постоянной, вечно продолжающейся. Война! Война!
И когда читатель готов думать, что все обречено на окончательное умирание, вдруг подается весть из некоего неведомого мира. Весть, свидетельствующая о том, что интеллектуальная сила продолжает существовать в мире. Оказывается, что среди всеобщего разрушения уцелел очаг культуры. Басра. Там сосредоточились последние механики, инженеры и летчики. Люди машин, люди техники – некий орден рыцарей прошлой культуры, который поставил себе девизом возрождение мира на новых основах.
Главарь шайки не хочет признавать существование какой-либо другой силы в мире, кроме его силы – военной. Однако прилетают из далекого оазиса аэропланы и специальным газом усыпляют Эвритуан. Так кончается старый капиталистический мир. Начинается новая культура. Миром правят ученые, инженеры. Мир стал счастливым.
Здесь Уэллс опять возвращается к ложной и вредной идее технократии.
Идея технократии давно кажется Уэллсу выходом из путаницы капиталистического мира. Этой идее он хочет доставить торжество и в «Облике грядущего».
Уэллс – буржуазный писатель. Идеи его ошибочны. Но он увидел ужас капиталистического мира. Ведь это ему принадлежит выражение, что капиталистическое общество больно чумой души!
В своих новых произведениях Уэллс приближается к антифашистскому фронту. «Облик грядущего» обвиняет фашизм в проповеди войны и разрушении культуры.
1937
О ВЕЛИКОМ АРТИСТЕ
1
Я не могу установить, когда я услышал имя Станиславского впервые. Мое детство и юность протекали в Одессе. Приезжал ли туда Художественный театр? Вероятней всего, что приезжал. Во всяком случае, слово «художники» я уже слышал в детстве именно в связи с каким-то замечательным театром.
В Одессе я видел «Синюю птицу». Этот спектакль показывали на сцене оперного театра, и мне теперь кажется, что внешние масштабы этого зрелища были громадны, и декорация картины, изображавшей царство будущего, осталась в памяти как воспоминание о готическом здании. Позже я узнал, что этот спектакль был копией с постановки Художественного театра.
Станиславский был очень увлечен «Синей птицей». В книге «Моя жизнь в искусстве» он чудесно рассказывает о своей поездке к Метерлинку, знакомстве с ним и о нем самом. Знаменательно, что «Синяя птица» пришлась так по вкусу Станиславскому. Разве только возможность применения театральных эффектов, заключенная в этой пьесе, увлекла Станиславского? Разумеется, нет. Сама поэзия этой сказки захватила его воображение. И как замечательно он воплотил эту поэзию на сцене! Есть ли в театре что-нибудь более превосходное, чем та сцена в Стране воспоминаний, где за столом внезапно появляются, стуча ложками, маленькие дети в разноцветных шапочках? Когда смотришь эту сцену, то говоришь себе, что на этот раз сказка чувствует себя не слишком неловко среди громоздкой и прямолинейной природы театра. «Синяя птица» – одна из тех постановок, о которых говорят: «Она идет до сих пор». Действительно, до сих пор идет «Синяя птица»! Вспоминая детство, не можешь не вспомнить две фигурки – мальчика и девочку, о которых так хорошо сказано в ремарке у Метерлинка, что мальчик одет, как «Мальчик-с-пальчик», а девочка, как «Красная Шапочка» – эти две фигурки идут с клеткой, и перед ними туман прошлого...
Я не знаю, как эта постановка воспринимается нашими детьми, которые в большинстве случаев физики и механики. Вряд ли они верят в превращения, но в их сердце утверждается идея сказки – что счастье обретается в том добром и простом доме, где ты трудишься и где живут милые тебе люди.
2
Я впервые увидел Москву в 1922 году. Товарищ, показывавший мне город, привел меня в Камергерский переулок, и я увидел здание Художественного театра. Действительно, такими темпами меняется Москва, что память, оглядывающаяся всего лишь на десятилетие, уже начинает говорить стариковскими интонациями: «Тогда еще было...», «Тогда еще не было...». Что ж делать! Действительно, тогда еще Камергерский переулок был булыжным и над одной из дверей зеленела ярмарочных тонов вывеска, изображающая толстяка, плывущего в гигантской галоше. Что объявляла эта вывеска – трудно теперь вспомнить.
Здание Художественного театра с его барельефами в стиле модерн казалось некрасивым. Как известно, это не специально выстроенное для этого театра здание. Когда смотришь на него, отчетливо понимаешь, что Художественный театр возник в капиталистическом обществе – и наперекор ему творил и развивался. В этом здании, чей фронтон напоминает обложку декадентского журнала, совершалось дело, которое можно сравнить только с деятельностью могучего писателя, чье творчество влияет на эпоху. И недаром с этим театром связано два великих писательских имени: Чехова и Горького. В этом театре с триумфом были поставлены «Чайка» и «На дне». Великолепной всегда будет казаться фигура руководителя театра, который берется ставить освистанную пьесу – и ставит ее только из убеждения, что в ней есть красота, которой никто не видит.
Эта смелость Станиславского, может быть, одна из красивейших страниц истории русского театра. Если вспомнить, каким ударом был для больного Чехова провал «Чайки» в «Александринке», то триумф ее в Художественном театре освещает этот театр особой славой: театр, воплотивший на сцене произведение, резко отличающееся от каких бы то ни было видов мировой драматургии: чудесную и действительно неповторимую драму Чехова! Как занимали Чехова мысли о драме! Как собственное его творчество в этой области расходилось с теми требованиями, которые он ставил драме!
Как великолепны были результаты этого расхождения! Знаменитое требование, чтобы ружье, появляющееся в первом действии, обязательно стреляло в последнем, – что общего имеет оно с новаторскими драмами Чехова, отрицающими интригу? После Чехова никто не писал драм, похожих на те, которые писал он. Сценическое воплощение драм Чехова Художественным театром есть поистине необыкновенное явление в истории искусства. Тайное понимание драмы писателем было разгадано режиссером и актерами, и короткий эпизод этот в истории русского искусства почти не имеет себе равных по блеску.
Как значительна фигура руководителя театра, который везет весь театр в другой конец страны, чтобы показать больному писателю его пьесу!
Такая страница есть в биографии Станиславского. Уже одно это делает эту биографию превосходной.
3
Константин Сергеевич.
Так, по имени-отчеству, его все и называли. На репетициях он появлялся в ложе, входил, нагибаясь, так как был очень высокого роста, и с легкостью бабочки, стараясь не скрипнуть, садился в кресло. Лицо у него было сморщено. Так морщатся люди, которые собираются смотреть на зрелище, чрезвычайно их интересующее.
– Константин Сергеевич в театре!
Каждый раз его появление в театре – самое деловое, будничное – воспринималось как событие.
Хотя моя пьеса для детей «Три толстяка» ставилась на сцене Художественного театра, но творческих встреч у меня со Станиславским не было. Меня только представили ему. Вскоре он уехал за границу лечиться и отсутствовал, кажется, больше года. «Три толстяка» были поставлены без него. От знакомства у меня остались, естественно, только зрительные впечатления. Я со жгучим интересом смотрел на стоявшего передо мной человека в черном костюме и с седой головой. Он производил своей наружностью чудесно-эксцентрическое впечатление. Может быть, влияло в этом смысле воспоминание о портретах, шаржах – вся та огромная галерея самых разнообразных изображений Станиславского, которая проходит через журналы целой эпохи.
Для меня Станиславский, кроме всего, еще и писатель. Книга «Моя жизнь в искусстве» написана, на мой взгляд, замечательной прозой. Это благоуханное произведение! Ведь написано оно не профессионалом-писателем – но как выразительна и чиста эта проза, как тонко подобраны названия для отделов и глав, сколько в ней юмора и той простоты, которая говорит о полном овладении материалом. Этот увесистый томик является ценнейшим даром для каждого, кто работает в искусстве! В особенности для драматурга.
Это книга о муках человека, который создает образы.
Станиславскому принадлежит ряд открытий в этом трудном деле. Его поиски правды, убедительности образа, поиски приемов, которые могли бы сделать образ живым, есть настоящая работа ученого. Были великие актеры, о которых сохранились легенды. Но, вероятно, в актерском искусстве прошлого к тому времени, когда Станиславский начал свою реформу, было нечто ужаснувшее этого художника: условность, рутина, неправда, штамп. Над тем, как исправить это, и задумался этот человек, и думал над этим всю жизнь, и к самому концу своей длинной жизни еще не мог утверждать, что все уже решено в этом отношении. Драма и театр. Поэт и актер. Как сделать эти проявления духа равноценными? Расхождение между богатством драмы и бедностью театра угнетало его. Он посвятил жизнь тому, чтобы поднять актерское искусство до степени тех качеств, которые отличают драму, – разумеется, первоклассную. В этом смысле поразителен рассказ самого Станиславского о том, как он работал над ролью Сальери. Это рассказ о том, как трудно быть актером. Деятельность Станиславского необыкновенна в том отношении, что в нем соединился актер с мыслителем. Именно мыслями, формулировками, догадками, гипотезами полна его книга. Это книга необычайного ученого, книга, стремящаяся найти закон, – как играть хорошо. Причем это «играть хорошо» понимается Станиславским с фанатической строгостью. Сколько раз, работая над драмой, вдруг ловишь себя на унылом ощущении «неправды». «Нет, это не так, это не верно, этот персонаж не может этого говорить». Знаменитое «не верю» Станиславского становится буквально схожим с показанием какого-то точного прибора.
– Не верю.
Когда он произносил это, никому в голову не приходило настаивать на своем. Если он не верит, – значит, неправда.
Никогда современники не бывают полностью оценены. Чтобы понять величие Станиславского, стоит подумать только о том обстоятельстве, что в течение многих лет – целую эпоху! – ни одно действие этого человека не было признано ошибочным, и все, о чем он думал, все его предположения и выводы – все это было авторитетно и принималось всеми, как принимаются законы науки. Станиславский создал систему, и нет сейчас художника, который, работая в той или другой области искусства, не почувствовал бы, что эта система касается также и его.
4
Наше поколение – я говорю о людях, вступивших в жизнь в год Великой Социалистической революции, – не помнит Станиславского молодым.
Есть фотографии, на которых он с усами. Седой, но с черными усами. Есть и такие портреты, где мы видим Станиславского в канотье. Старые моды всегда смешны! Смешно видеть Станиславского в канотье – того самого Станиславского, лицо которого представляется нам теперь ослепительным, как лицо статуи!
Мы знаем только старого Станиславского. Понятия силы и славы становятся особенно величественными, когда они объединяются с образом старого человека. Так особенно величественной казалась фигура Павлова. Как отрадно воспринимает человеческое сознание силу и славу старика! Когда думаешь, например, о Суворове, то душевное волнение возникает не только потому, что Суворов был великим полководцем, а еще и оттого, что он был стариком. Сквозь историю культуры проходят великие старики. Седые, как время, они возвышаются над той или иной эпохой.
Старость Станиславского... Он работал до последнего дня, работал с молодыми студистами, разбирал все того же вечного «Гамлета». Еще что-то неясно было ученому, еще какие-то законы нужно было проверить...
Длинна была жизнь этого человека. Он сам пишет, что детство его протекало в эпоху дуэлей через платок. Его жизнь была прозрачной и чистой. Благоговейное отношение к искусству достигало у Станиславского той степени, которую можно почувствовать только у живописцев Возрождения. С ними же сближает Станиславского также и еще одна черта: склонность восхищаться талантом и мастерством другого. Как много таких мест в его книге! Какой чудесный образ Чехова возникает в воспоминаниях Станиславского! Какими нежными красками изображает он каждого, кто кажется ему талантливым! И с искренностью, которую он не призывает, а которая рождается в нем сама, он говорит о своих недостатках и слабостях. Это настоящая гениальность.
Театр, созданный им, стал сокровищницей нашей новой социалистической культуры. Художественный театр – это вошло в быт, в мысли, в мечты советского человека. От «Царя Федора» до «Анны Карениной» – большой этап времени, поток событий. Нельзя узнать Москвы, России, мира. Но закон о том, что искусство должно быть правдивым, оставался непреклонным в театре, созданном Станиславским. И спустя много лет новое поколение людей стоит у подъезда театра, шумя и волнуясь, и ждет, пока откроются двери, за которыми сверкнет открытое великим стариком искусство.
5
Человеческий образ Станиславского прекрасен. Мне, как я уже говорил, не удалось услышать от него слов об искусстве, о драме. Я видел его окруженным блеском праздника, молодыми лицами, с бокалом шампанского в руке. Это было на юбилейном вечере театра. Через несколько дней он уехал, и больше я уже не увидел его. Но я часто слышал рассказы о нем из уст актеров. Самое простое: его любили. Просто любили своего учителя, любили человека, которым приятно было гордиться. С радостью шли на то, чтобы трепетать перед ним, и с нежностью на то, чтобы сказать о нем шутку.
Страшный мир капитализма уничтожает искусство. Запутанные капиталистической ложью художники Запада пишут о смерти. Какой жизнеутверждающей была фигура Станиславского, работавшего до последнего дня и умершего в полном сознании! Действительно, могучая старость артиста, его улыбающееся лицо, широко развернутая грудь, украшенная двумя славными орденами, которые равно вознаграждают и труд, и кровь, и красоту мысли, – действительно, этот образ доказывал капиталистическому миру, что интеллект, гонимый на Западе, возвеличен в стране социализма.
Окончилась великая жизнь. Завершен пример святого служения своему призванию. Этот пример будет учить новые поколения артистов. Так велико было значение Станиславского, так ощутима была сила этой личности, что меньше всего его смерть вызывает представление о конце. Он будет жить, как живет драма, театр, искусство. Сама жизнь написала чудесную пьесу о жизни великого артиста, хронику, кончающуюся тем, что великий артист, умирая, слышит, как вся страна произносит его имя.
1938
В НАЧАЛЕ ПУТИ
Это было в эпоху и моей молодости, и молодости моей Советской родины, и молодости нашей журналистики...
Когда я думаю сейчас, как это получилось, что вот пришел когда-то в «Гудок» никому не известный молодой человек, а вскоре его псевдоним «Зубило» стал известен чуть ли не каждому железнодорожнику, я нахожу только один ответ. Да, он, по-видимому, умел писать стихотворные фельетоны с забавными рифмами, припевками, шутками. Но дело было не только в этом.
Дело было прежде всего в том, что его фельетоны отражали жизнь, быт, труд железнодорожников. И огромную роль тут играли рабкоры. Это они доставляли ему материалы о бюрократах, расхитителях, разгильдяях и прочих «деятелях», мешавших восстановлению транспорта, его укреплению, росту, развитию. Вместе с рабкорами создавались эти фельетоны. Жалобе рабкора, его правильной мысли, наблюдению, пожеланию придавалась стихотворная форма – и на газетной полосе появлялись злободневные вещи, находившие живой отклик у читателя.
Сегодня сердечным словом хочется вспомнить рабкоров тех лет, очень часто безымянных, горячих и смелых людей, помогавших в те времена строительству транспорта.
Зубило был, по существу, коллективным явлением – созданием самих железнодорожников. Он общался со своими читателями и помощниками не только через письма. Зубило нередко бывал на линии среди сцепщиков, путеобходчиков, стрелочников. Это и была связь с жизнью, столь нужная и столь дорогая каждому журналисту, каждому писателю.
От его друзей и собеседников пахло гарью, машинным маслом, они держали в руках большие фонари, и от фонарей падала на снег решетчатая тень. Его обдавало паром от маневрировавших паровозов, оглушало лязгом металла. Бородачи в полушубках наперебой приглашали его к себе в гости. И он был счастлив! Он и до сих пор щеголяет иногда в беседе знанием железнодорожных терминов, до сих пор рассказывает о путешествиях в товарных составах, когда стоял на площадке, навстречу дула метель, а ему было тепло оттого, что тормозной кондуктор, обращаясь к нему, всякий раз говорил:
– Слышь, друг!..
Обстоятельства сложились так, что Зубило расстался с «Гудком». Жизнь транспорта он знает теперь только по газетным сведениям, фотографиям и кинолентам. Она стала удивительной, грандиозной, эта жизнь! Новая, совершенная техника, новый быт. И новые люди! На экране телевизора порой проносится такой состав, что всплескиваешь от восторга руками, порой громоздится такой мост, что, кажется, закружится голова от его масштабов. Светлые жилые дома, школы, столовые. И великолепные лица людей – в окошках локомотивов, у станков, у чертежных столов, в сиянии торжественных вечеров и в копоти будней. И делается радостно при мысли о том, что и ты был вместе со всеми в начале славного пути, что и ты шел вместе с теми, кто прокладывал дорогу к этим сегодняшним дням...
1957
ВЫСОКИЙ УМ – ВЫСОКАЯ ДУША
Карел Чапек – великолепный писатель, высокое достижение чешской нации.
Он рано умер... До нас доходили сведения, что это случайная смерть, внезапное заболевание, которое можно было пресечь, если бы раньше принять меры...
Писатель одним из первых обратил внимание на машину – художественное внимание, как это сделал Уэллс в своей «Борьбе миров»... На машину и ее значение в жизни человека – на машину, как на явление философское, историческое, нравственное. Его перу принадлежит вдохновенное произведение именно о машине и о человеке – «R. I. R». Это пьеса, где действуют впервые получившие художественную реальность «роботы». Ему первому пришло в голову сделать действующими лицами искусственных машинообразных людей. Они действуют среди живых людей, их повелителей и одновременно роковым образом зависимых от них. Карел Чапек одним из первых ввел в мировую литературу новый персонаж, еще не ясный, фантастический, но странно яркий, загадочный и интересный. Браво, Карел Чапек! Браво!
Мы знаем, что наш Алексей Толстой заимствовал у Чапека сюжет пьесы, разумеется, переработав его, и написал на этот сюжет свой «Бунт машин». Тем более возвеличивается образ Чапека, его поэтическая сила, что другой художник, тоже ярко индивидуальный, вдохновляется его замыслом, останавливается на нем, очаровывается им.
Тема машины не покидает Чапека, он думает о ней, он все время во власти ее, как и следует передовому художнику эпохи. Вот именно, подчеркнем это: Чапек был передовым художником эпохи – этот одареннейший славянин... Когда, скажем, Марсель Пруст – мы не хотим снижать значение этого писателя – искал утраченное время, оглядывался назад, томясь, грустя, любя его, это утраченное время, Чапек следил за временем, идущим вперед, вглядывался в него и увидел, что главное в этом времени – взаимоотношения человека и машины...
Он написал «Войну с саламандрами». Это роман о фашизме, о политической системе, превращающей людей в машины, в рабов. Там действуют саламандры, но мы понимаем, что под видом саламандр Чапек выводит обезличенных, вызывающих жалость людей, которые утратили полноценность, будучи поставлены в условия фашистского государства с его «тушением гения», с его унифицированием человеческой души, с его требованием к человеку именно быть бездушной машиной.
Роман блистательно фантастичен – причем в том высшем, искуснейшем смысле фантастики, когда она становится похожей на подлинность, как это наблюдаем мы у Данте или у автора «Борьбы миров». В романе целая серия выдумок, находок, изобретений... Он – весьма выдающееся произведение предвоенной эпохи, своеобразное, оригинальное, напоминающее Рабле, Свифта.
Произведения Чапека пронизывает юмор здоровый, грубый, румяный – юмор сына славянской культуры... Мы знаем целый ряд его рассказов, очерков, миниатюр на жанровые темы, на темы искусства. Они юмористичны в том плане, как писал Чехов: в плане, когда юмор становится конструктивной силой, организующей материал наиболее выразительно, наиболее поучающе...
Не мешает сейчас, когда вспоминается историческое имя Карела Чапека, перечесть советским читателям его книги. Они издавались у нас с любовью к этому замечательному писателю, большими тиражами.
Иногда он очень тонок, изыскан... Ему ведомы все тайны мастерства, он на уровне мировых писателей – этот Карел Чапек, наш брат по корням языка, высокий ум и талант, высокая душа которого всегда принадлежали угнетенным.
I960
МАРК ТВЕН
Некоторые эффекты в литературе подготовлены необыкновенно искусно.
В «Принце и нищем» есть линия, соединяющая юного короля в его бедствиях с некиим молодым дворянином, судьба которого схожа с судьбой короля: он тоже оказался вне права на свою собственность... Правда, король оказался вне права на престол, а дворянин всего лишь на полагающуюся ему часть земельного наследства, тем не менее их сближает один и тот же гнев против несправедливости. Молодой дворянин полюбил мальчика. Как и прочие, он считает заявление мальчика о том, что он король, проявлением безумия. Но молодой дворянин относится к нему снисходительно, делает вид, что признает мальчика и в самом деле королем. Однако в связи с тем, что молодой дворянин соглашается на признание, как ему представляется, мании мальчика, возникают для него и некоторые неудобства, – так, например, король не разрешает ему вместе с собой обедать...
– Пока я обедаю, ты должен стоять за моим стулом и прислуживать мне.
В результате молодому дворянину приходится есть свой обед уже остывшим. Неудобство устраняется следующим образом. Молодой король попадает в руки полубезумного религиозного фанатика, который, услышав, что мальчик называет себя королем, сыном Генриха VIII (секвестрировавшего церковные имущества), решает заколоть мальчика, чтобы отомстить его отцу, – вернее, памяти его отца, так как Генрих VIII уже умер. Молодой дворянин спасает мальчика от расправы изувера.
– Что ты хочешь в награду за спасение короля? – спрашивает мальчик.
– Разрешения сидеть в его присутствии, – отвечает молодой дворянин.
Юный король торжественно провозглашает, что отныне Смайльсу Гендону (так зовут молодого дворянина) и его потомкам даруется право сидеть в присутствии короля Англии.
Друг короля счастлив: теперь, по крайней мере, ему не нужно будет стоять за спиной мальчика во время обеда и он будет есть его горячим.
– Да, да, очень хорошо, – отмечаем мы, читая книгу хоть и в десятый раз! Но вместе с тем, как это всегда происходит при чтении именно замечательных книг, как бы впервые. – Да, очаровательная история.
Мы, таким образом, вполне удовлетворены этой историей как таковой, как законченно существующей в повествовании, не подозревая, что... впрочем, слушайте дальше!
Незадолго до окончания романа Смайльс Гендон вдруг разлучается со своим любимцем: как-то и куда-то тот исчезает. Наш герой горюет некоторое время, но вскоре его печаль уступает место весьма важной озабоченности, связанной с тем, что в Лондоне назначена коронация нового короля – юного и, как говорят, доброго... Я упаду ему в ноги, думает Смайльс Гендон, и попрошу у него защиты против моих обидчиков, лишивших меня наследства.
Он спешит в Лондон... Вот он входит в собор, где сейчас начнется коронация, и видит, что и в самом деле король юн и, кажется, добр.
Наш герой приближается к тому месту, где стоит король, и в ошеломлении узнает в нем своего друга, с которым еще недавно переживал общие беды.
– Он? Неужели он? Так он был королем? На самом деле королем? А я считал его безумным! Нет, нет, я ошибаюсь! Это не тот мальчик! Не может быть, чтобы...
Тут молодой дворянин вспоминает о дарованном ему тем мальчиком праве... и, притянув к себе кресло, садится на виду у всех. Общее возмущение, его схватывают.
– Не троньте его, – раздается голос с трона, – этот человек имеет право сидеть в присутствии короля Англии.
Вот чего мы не подозревали! История, которая и сама по себе представлялась нам достаточно украшающей повествование, еще, оказывается, была и подготовкой к блистательному финалу...
Мне кажется, что весь этот ход является одним из лучших сюжетных изобретений в мировой литературе, стоит в первом их десятке.
...Неужели в данном случае Марк Твен, сочиняя об остывающем обеде, уже знал о финале? Или финал внезапно родился из этого остывающего обеда?
Как это много – провести такой ход! Какое несравненное мастерство!
Кроме «Принца и нищего» и книг о Томе Сойере и Гекльберри Финне, Марк Твен написал еще ряд прекрасных книг – хотя бы такие, как «Жизнь на Миссисипи» и «Янки при дворе короля Артура». Также вышло из-под его пера множество рассказов и статей на разные темы, всегда связанные с критикой капиталистического строя, американского мещанства. Однако главная ценность творчества Марка Твена, величие этого творчества именно в том, что он написал «Принца и нищего» и эпопею Тома Сойера, то есть создал книги, ставшие знаменитыми книгами для детей, для юношества по впечатлению, произведенному ими на поколения, равные «Робинзону Крузо», «Путешествию Гулливера» и «Дон-Кихоту», романам Жюля Верна, сказкам Андерсена. Не так легко было добавить к этой немноготомной, гордо замкнутой библиотеке новые книги... Марк Твен добавил их, и это делает его фигуру в литературе уникально великолепной.
По внешнему виду он похож на джентльменов времен войны Севера и Юга – грива волос, широкие усы, сюртук, кажущиеся измятыми брюки... Вспоминаешь также давние иллюстрации к жюльверновским романам. Член «Пушечного клуба»? Глаза смеются... Сейчас он скажет шутку. Он так и воспринимается некоторыми как юмористический писатель.
Ну что ж, юмор разлит по мировой литературе, начиная от древних писателей. Напрасно нет музы юмора. Впрочем, все девять представляют его. Даже Мельпомена, муза трагедии. И даже муза истории Клио.
Как сила воображения, как сила анализа, как умение называть вещи по-иному, бросать краски – так же свойственно великим писателям чувство юмора. Серьезный Бальзак, серьезный Золя, патетический Гюго, страшный Эдгар По блистают, когда хотят, юмором.
Не будем говорить о Диккенсе, о Чехове, о Гоголе – этих гениях юмора.
Мне кажется, например, что умение изображать наружность действующих лиц несколькими штрихами, кратко, мгновенно, разом, как это делают великие писатели, зависит в сильной степени от наличия у них как раз чувства юмора.
Смешно, я как будто защищаю юмор... Он не нуждается в защите. Я говорю это, чтобы придать вес мнению о Марке Твене как о юмористическом писателе, которое звучит несколько поверхностно в устах тех, кто неглубоко знает этого писателя. Да, юмор играет огромную роль в произведениях Марка Твена, но как и у тех, великих, он применяется для того, чтобы высмеять плохое или, наоборот, украсить хорошее. Он и мил миру, Марк Твен, своим юмором – поистине бессмертным.
Еще о юморе его... Это ему, Марку Твену, принадлежит, пожалуй, одна из самых смешных фраз, прозвучавших когда-либо. Когда вдруг пресса стала распространять неверные известия, что он умер, он сообщил в прессе же: «Слухи о моей смерти несколько преувеличены».
Марк Твен – не юмористический писатель, а крупнейшее явление в мировой литературе, один из светочей ее, так как он бросил свой гений на службу человеку, на укрепление его веры в себя, на помощь тому, чтобы душа человека развивалась в сторону справедливости, добра и красоты.
1960
Читая Хемингуэя
Художественная сила Хемингуэя исключительна. Почти на каждой странице выпущенного Гослитиздатом двухтомника его произведений – а этих страниц больше тысячи – имеется нечто такое, что способно, нам кажется, задержать на себе восхищенное внимание читателя.
Как превосходна, например, та сцена из романа «Прощай, оружие!», где полевая жандармерия выхватывает из толпы, бегущей вместе с отступающей итальянской армией, старых и заслуженных офицеров, которые не могут в данном случае не отступать, и демагогически, если можно так выразиться, их расстреливает... Не будет смелостью сказать, что это написано близко к уровню знаменитых военных сцен «Войны и мира», – скажем, той сцены, когда Багратион под Шенграбеном идет впереди полка...
В другой книге есть эпизод ссоры между врачом полевого госпиталя и артиллерийским офицером. Оба – оттого, что окружены страшной обстановкой госпиталя после боя, – находятся в истерическом состоянии, оскорбляют друг друга, и, в конце концов, врач в ярости выплескивает в глаза офицера блюдечко йода. Темп этой сцены, ее ракурсы, колорит так странно хороши, что даже не можешь дать себе отчета, читаешь ли книгу, смотришь ли фильм, видишь ли сон, присутствуешь ли при совершающемся на самом деле событий. Или как, например, не признать великолепным место из романа «Иметь и не иметь», показывающее нам медленное движение по течению некоего судна, которое никем не управляется, поскольку четверо его пассажиров убиты, а капитан тяжело ранен и умирает. Они перебили друг друга. Это отнюдь не романтические причины, а следствие жестокости, алчности, страха... Представив себе судно мертвецов, читающий эти строки, но не знающий романа отнесет подобный эпизод к прошлому, к романтическим же костюмам – нет, трупы и умирающий на этом судне одеты в пиджаки, плащи, волосы их расчесаны на пробор и блестят, возле них валяются револьверы, а судно не что иное, как моторная лодка... Тем большей жутью веет от такой картины, что она именно современна и возникла, в общем, из процветающего в Америке чудовищного явления – гангстеризма.
Как художник, Хемингуэй, изображая эту картину, проявляет поистине мощь. Моторную лодку мертвецов, пишет он, сопровождали маленькие рыбы разных пород, и когда сквозь пробоины, образовавшиеся в результате стрельбы, падала капля крови, рыбы тотчас бросались к ней и проглатывали ее, причем некоторые, будучи менее проворными, в момент падения капли оказывались по другую сторону лодки и не успевали полакомиться.
Размеры статьи не позволяют привести еще многие образцы красоты и силы художественного мышления Хемингуэя. Жаль, хотелось бы также пересказать, как он изображает, например, появление льва в рассказе «Недолгое счастье Фрэнсиса Макомбера», или хозяйничание в закусочной тех же гангстеров в узких пальто и похожих на эстрадных эксцентриков в рассказе «Убийцы», или смерть мальчика в рассказе «Рог быка».
Чудесны автобиографические рассказы Хемингуэя, где нежно описана скромная фигура его отца, который был деревенским врачом и лечил индейцев.
В этих рассказах уже намечается тема рыбной ловли, занимающая в творчестве писателя весьма большое место, проявляясь почти во всех его произведениях. На войне, в трудные минуты, он вспоминает, как он удил некогда в юности рыбу, – совершает мысленное путешествие вдоль этой реки юности, на родине. У него есть рассказ «На Биг-ривер», в котором ничего не происходит, кроме того, что молодой человек, автор, расставляет палатку, готовит себе завтрак и потом ловит форель. Конечно, любовь к рыбной ловле – личное дело Хемингуэя, но, изливаясь на бумагу, эта любовь уже предстает перед нами как любовь вообще к миру, превращается в несравненные изображения природы, человека, животных, растений и уже становится поэтому делом литературы.
Между прочим, приходит в голову мысль, что повесть «Старик и море», в основном написанная на тему о невозможности бедняку в капиталистическом мире «иметь», есть еще и отражение той же любви Хемингуэя к рыбной ловле, каковая любовь, смешавшись с грустью о невозвратности молодости, превратилась в повесть о ловле гигантской рыбы.
Хемингуэй с чрезвычайной неприязнью относится к богатым. Стоит ознакомиться хотя бы с изображением яхтовладельцев в романе «Иметь и не иметь». Показная культурность, признание одной лишь силы денег, разнузданная чувственность, холод сердца – вот какими чертами определяет Хемингуэй тех, кому в мире, где «не имеют», удалось «иметь». Отвратительна чета американских миллионеров в рассказе «Недолгое счастье Фрэнсиса Макомбера»... И есть также у Хемингуэя статья под названием «Кто убил ветеранов войны во Флориде». Это очень яркий документ, характеризующий Хемингуэя именно как человека, ненавидящего богатых, власть имущих. С дантовской силой изображает он в этой статье результаты преступления, содеянного предпринимателями и администрацией почти небрежно, почти на ходу.
Симпатии Хемингуэя на стороне тех, кто «не имеет». Его друзья – простые люди, скромные мастера своего дела, которых в Америке так много. Оцените, с какой теплотой, с какой отдачей художественного внимания описывает он негров, индейцев. Один из лучших, на наш взгляд, рассказов его – «Индейский поселок» – посвящен как раз восхвалению души индейца, ее чистоты. Этот индеец, слыша, как страдает, как мается его неудачно рожающая жена, не может вынести той жалостливости, того сочувствия к страдающей, того сознания своей вины, которые охватывают его, и перерезает себе горло.
Несомненно, Хемингуэй с его критикой богатых, с его любовью от всего сердца к бедным, с его органическим непризнанием расизма является одним из передовых писателей Америки.
Писательская манера Хемингуэя единственна в своем роде.
Иногда представляется, что он мог бы и вычеркнуть некоторые строки... Зачем, например, описывать, как подъехала машина такси и как стоял на ее подножке официант, посланный за машиной? Для действия рассказа это не имеет никакого значения. Или есть ли надобность останавливать внимание на том, что группа индейцев, не участвующая в сюжете, разворачивающемся на вокзале, покидает вокзал и уходит садиться на свой поезд? Важно ли давать подробную картину того, как бармен составляет коктейль: сперва налил то, потом налил это, потом ушел, потом вернулся, принес бутылку, опять налил и т. д.? Если бы, скажем, этим коктейлем отравили героя, тогда выделять такое место имело бы смысл... Нет, эта сцена вне сюжета. Имело бы также смысл останавливаться на ней, если бы, скажем, автор хотел рассказать нам, как приготовляются коктейли. Нет, и этой цели Хемингуэй не ставит себе. Право, другой бы вычеркнул подобные места... Однако Хемингуэй их не вычеркивает, – наоборот, широко применяет, и, странное дело, их читаешь с особым интересом, с каким-то очень поднимающим настроение удовольствием. В чем дело? Дело в том, что и мы, читатели, бывает, нанимаем такси, и нам случается ждать нужного поезда, и для нас иногда приготавливают коктейли. Отсюда и удовольствие. Мы начинаем чувствовать, что наша жизнь мила нам, что это хорошо – нанимать такси, ждать поезда, пить коктейль. Несомненно, такая манера, состоящая в том, что, кроме ведения сюжета, писатель еще как бы боковым зрением следит за мелочами жизни – за тем, как герой, допустим, бреется, одевается, болтает с приятелем, – такая манера, скажем мы, несомненно, жизнеутверждающа и оптимистична, поскольку, как мы уже примерно сказали, вызывает у нас вкус к жизни. Честь первого применения этой манеры принадлежит, безусловно, Хемингуэю. Теперь ее применяют многие писатели Запада, в том числе Ремарк, Сароян, Фолкнер, замечательный польский писатель Ярослав Ивашкевич.
Диапазон Хемингуэя весьма широк. Хемингуэй в состоянии задеть любые струны души читателя. Да, вызвать слезы... Разве мы не плачем, читая сцену умирания Кэт в романе «Прощай, оружие!»? Действительно, как нам жаль ее! Как трогает нас ее желание справиться с родами, родить... как раздирает нам сердце появляющееся у нее на пороге смерти чувство виновности в чем-то – в том, что она не справилась, умирает. Это очень высокая в художественном отношении сцена, шедевр.
Может Хемингуэй задеть и струны умиления, нежности. Прочтите рассказ «Вино Вайоминга», где изображена принимающая гостей немолодая чета.
Совершенно превосходен уже упомянутый нами рассказ «Рог быка». Из ничего, из реплик на протяжении двух-трех страничек возникает живой, существующий образ мальчика. И нет предела жалости, вызванной у нас автором, – жалости к мальчику, погибшему в результате наивности, отчаянной, напрасной смелости и мальчишеского задора.
Вызвать жалость, нежность к хорошим людям, сочувствие им Хемингуэй считает для себя необходимым.
Когда хочешь определить, где корни творчества Хемингуэя, на ум не приходит ни английская, ни французская, ни американская литература. Вспоминаешь именно русских писателей: Тургенева, Чехова и Льва Толстого. В особенности Лев Толстой был его вдохновителем. Уже само стремление Хемингуэя разрушить литературные каноны стоит в какой-то зависимости от творчества автора «Войны и мира», выступившего среди крепких литературных традиций с новой формой, для которой так и не нашли определения, назвав облегченно эпопеей.
Нелюбовь к литературщине, возможно, возникла у Хемингуэя сама по себе, как и у других писателей той эпохи, когда он начинал. Но, найдя эту нелюбовь уже у Толстого, он не мог не преклониться перед ним.
– Это очень хорошая повесть, – говорит он в «Зеленых холмах Африки» о «Казаках» Толстого. И еще раз повторяет: – Это очень хорошая повесть.
Большой писатель не подражает, но где-то на дне того или иного произведения писателя, внимательно относившегося при начале своей деятельности к кому-либо из уже ушедших писателей, всегда увидишь свет того, ушедшего. Так, порой на дне творчества Хемингуэя видишь свет Толстого – «Казаков», «Севастопольских рассказов», «Войны и мира», «Фальшивого купона»... Если сказать точнее, то этот свет есть любовь Хемингуэя к Толстому.* * *
Это, разумеется, беглые, поверхностные заметки... Да и как ни пиши, но если пишешь о таком явлении силы мысли и силы воображения, какое представляет собой крупный художник, то все равно останешься дилетантом.
I960
|
The script ran 0.012 seconds.