Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Норман Мейлер - Нагие и мёртвые
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary

Аннотация. В романе известного американского писателя рассказывается о жизни и боевой деятельности одного из соединений армии США на Тихоокеанском фронте в годы второй мировой войны. Автор разоблачает порядки и нравы, царящие в вооруженных силах США. Хотя со времени событий, о которых повествует в книге, прошло более 30 лет, читателя не покидает чувство, что все происходит в наши дни.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 

Вторая категория — это приемы в отелях, в них участвуют старшие офицеры и близкие им по положению представители низшего звена генералитета, люди из Американского легиона, средние бизнесмены, владеющие небольшими заводами в Индиане, и красотки, находящиеся у них на содержании. На таких приемах вначале всегда тоска зеленая. Но это недолго, лишь до тех пор, пока все как следует не выпьют. Тогда начинается неподдельное веселье. Участники таких приемов и вечеринок возвращаются в свои конторы в Вашингтоне и Индиане размягченные, в хорошем расположении духа, часто с запасом новейших анекдотов, сплетен и смешных историй. Тут вы можете чокнуться даже с каким-нибудь конгрессменом, который оказывается славным малым. Все кончается дружескими объятиями, сентиментальными заявлениями о том, что все присутствующие чертовски хорошие ребята, и криками какой-нибудь содержанки «Пора закругляться, милый!». Отец Хирна никогда не рассказывал о таких приемах, но, несомненно, бывал на них. К третьей категории приемов Хирн относил такие, которые устраивали его друзья. Обычно на таких приемах неторопливо потягивали коктейли и время проводили довольно безрадостно. В них участвовали интеллектуалы из американских университетов, все те, кто обладал способностью ясно и логически мыслить и говорить, знал хорошие манеры, был любезен, вежлив, тактичен. Но все они почему-то выглядели ужасно жалкими и скучными. Большинство участников таких приемов работали в правительственных учреждениях, занимали сравнительно высокие посты в армии или выполняли сугубо секретные миссии. Они таинственно обменивались репликами о каком-нибудь Роджере, погибшем при выполнении задания управления стратегических служб, или обсуждали политические проблемы то с некоторой надеждой, то с грустью. Эти люди остроумны и располагают интересной, но, как правило, поверхностной информацией. Сугубо рациональное мышление и сверхобъективный подход к оценке всех событий, страстей и грехов лишают их возможности воспринимать окружающее непосредственно. И наконец, вечеринки и компании, о которых рассказывает Доув. В таких городах, как Сан-Франциско, Чикаго, Лос-Анджелес и Нью-Йорк, подобные вечеринки — явление обычное. Этим вечеринкам надо отдать должное. Было в них что-то волшебное и печальное, как эхо поездов, на которых люди прибывали сюда перед отправкой на фронт. Молодые летчики, младшие офицеры в сопровождении хорошеньких девушек в шубках и обязательно несколько секретарш. Все они знали, что скоро умрут, или, точнее, блестяще притворялись, что знают это. Они почерпнули это из книг, которых никогда не дочитывали до конца, и из фильмов, которые им не следовало смотреть. Они думали так, потому что видели слезы матерей и потрясающие сообщения с заморских фронтов о том, что многие действительно погибали. Они никак не могли связать в единое целое романтику надвигающейся смерти с банальным пилотированием самолета, его посадкой и скучной жизнью в ничем не примечательных армейских лагерях, разбросанных вокруг аэродромов. Но все равно они считали, что скоро умрут, и вели себя в полном соответствии с этим, так что все начинали верить в их грядущую смерть, когда находились рядом с ними. Чего только они не выделывали: выливали виски на голову друг другу, поджигали матрасы, срывали шляпы с известных бизнесменов. Хирн предпочитал эти веселые компании любым другим приемам, но он был уже стар для них. — …и, честное слово, мы убедились, что у нее на животе растут волосы, — говорил Конн, заканчивая рассказ о какой-то веселой компании. Доув громко засмеялся. — Если бы Джейн только знала о моих проделках! — сказал он сквозь смех. Разговор, который вели Конн и Доув, вызвал у Хирна отвращение. «Я становлюсь не в меру щепетильным, — подумал он о себе, — возмущаюсь из-за всяких пустяков без особой на то причины». Он медленно вытянул руки и ноги и опустился спиной на песок, чувствуя, как напрягаются при этом мышцы живота. На какой-то момент у него появилось желание дотянуться до Конна и Доува, схватить их и стукнуть друг о друга лбами. Он, Хирн, крепкий парень. Но слишком уж часто за последнее время в его голове появлялись мысли, подобные этой. Случай за обедом в офицерской столовой, например, или тот случай, когда хотелось ударить генерала. «Все это из-за того, что я такой большой», — подумал Хирн. Он приподнял голову, посмотрел на свое мощное тело и потрогал складку жира на начинающем округляться животе. Тело под волосяным покровом на груди было белым. Еще пять, самое большее десять лет, и ему, может быть, придется покупать любовь за деньги. Когда тело крупного мужчины начинает дряхлеть, происходит это очень быстро. Хирн пожал плечами. Ну что ж, он станет тогда таким, как Конн, и черт с ним. Будет платить женщинам, а потом рассказывать. Скорее всего, это гораздо легче, чем избавляться от женщин, которые находили в нем что-то, чего или не было в нем, или он не хотел им отдавать. — Она посмотрела и сказала: «Майор (я тогда еще был майором), что они будут делать дальше? Белые, серебряные, золотые, а потом их, наверно, накроют американским флагом». — Конн рассмеялся, закашлял и сплюнул мокроту на песок. «Когда они замолчат?» — подумал Хирн. Он повернулся на живот и сразу же почувствовал, как горячие солнечные лучи пронизывают все его тело. Скоро ему захочется женщину. Единственное место, где можно удовлетворить это желание, соседний остров, всего в двух-трех сотнях миль отсюда, говорят, там есть туземные женщины. — Послушайте, — сказал он резко, обращаясь к Конну и Доуву, — если уж не можете доставить сюда бордель, может, прекратите болтать о женщинах? — И вас проняло? — спросил Конн с улыбкой. — Ужасно! — сказал Хирн, подражая Доуву. Стряхнув песок, он достал из пачки сигарету и закурил. — Послушайте, Хирн, — обратился к нему Доув, — как звать вашего отца — не Уильям случайно? — Да, а что? — В нашем клубе был какой-то Уильям Хирн, лет двадцать пять назад, мог это быть ваш отец? — Нет, — ответил Хирн, покачав отрицательно головой. — Мой отец не только не был в вашем университетском клубе, он писать и читать-то не умеет как следует. Единственное, на что он способен, так это подписывать чеки. Все засмеялись. — Подождите, подождите, — вмешался Конн, — Уильям Хирн, Билл Хирн… Ей-богу, я знаю его. У него несколько заводов на Среднем Западе. В Индиане, Иллинойсе, Миннесоте? — Правильно. — Конечно же, я знаю его. Билл Хирн, — повторил Конн. — И вы похожи на него. Как же я не догадался раньше! Я встретился с ним в тридцать седьмом, когда уволился из армии. Мы занимались организацией дел каких-то акционерных обществ. Помню, мы с ним сошлись. «Вполне возможно, — подумал Хирн. — Представляю, как, откинув назад свои прямые черные волосы, отец хлопал Конна по плечу тяжелой потной рукой и говорил: „Вот так, уважаемый, или товары на бочку, и тогда поговорим о деле, или, черт возьми, ты должен признаться, что мошенничаешь. — Тут он подмигивал, сплошное обаяние. — И тогда просто надеремся вместе, ведь нам именно этого хотелось с самого начала!“ Впрочем, нет, не может быть, Конн не подходит для такой роли», — размышлял Хирн. — Около месяца назад я видел его портрет в газетах, — продолжал Конн. — Мне регулярно присылают сюда до десятка газет. По-моему, твой отец начал полнеть. — Вряд ли. Он держится в прежнем весе. Последние три года отец Хирна болел и похудел почти до нормального веса для своего роста. Нет, конечно же, Конн не знал его отца. Этого не могло быть хотя бы потому, что в тридцать седьмом Конн еще не был даже сержантом. Какой же чудак уволится из армии для организации дел акционерных обществ, если он дослужился только до штаб-сержанта? Но ведь Конн утверждает, что развратничал в Вашингтоне с генералами Колдуэллом и Симмонсом. Возможно, он когда-нибудь и выпивал с ними или, скорее всего, служил до войны в их подчинении в звании сержанта. До чего все это жалко и противно. Конн — крупный воротила! Конн — с его круглым как мяч брюшком и испещренным луковицеобразным носом. Тем не менее его косящие водянистые глаза смотрели на Хирна вполне искренне. Попробуй докажи, что Конн не знал Билла Хирна. Даже под пыткой он, наверное, не перестал бы утверждать, что знал Билла Хирна, и сам верил бы в это. — Знаете что, когда увидите Билла Хирна, расскажите ему о нашей встрече или напишите об этом в письме. Какие перемены произошли в Конне за двадцать лет службы в армии или за последние пять лет, когда он обнаружил, что способен продвигаться и по офицерской лесенке? Бах! Очередной выстрел Даллесона. — Ладно, скажу, — обещает Хирн. — А почему вы не навестите его? Он был бы рад встрече с вами. — Может быть, и навещу. Увидеть его еще раз доставило бы мне большое удовольствие. Ваш отец очень приятный и общительный человек. — О да. Хирну стоило больших усилий воздержаться от того, чтобы не добавить: «Может, он даст вам работу — возьмет в дом привратником». Вместо этого Хирн решительно поднялся. — Пойду искупаюсь, — сказал он. Хирн с разбегу прыгнул в воду и долго не выплывал, как бы смывая со своего тела ощущение перегрева, усталость, а заодно и переполнявшее его отвращение к Конну. Вынырнув наконец на поверхность, он пустил изо рта струю воды и поплыл. Офицеры на берегу по-прежнему загорали, играли в бридж или просто беседовали. Два человека бросали друг другу мяч. Джунгли казались с моря красивыми. Откуда-то из-за горизонта донесся глухой раскат артиллерийского залпа. Хирн снова нырнул и медленно всплыл. Генерал Каммингс как-то сказал: «Коррупция — это цемент, удерживающий армию от развала». Конн? Нет, генерал не имел его в виду. Однако в том, что Конн продукт коррупции, можно не сомневаться. Да, но и сам Хирн такой же продукт коррупции. А генерал Каммингс? Это вопрос серьезный. И вообще надо держаться от генерала подальше. Каммингс оставил его в покое, и он поступит так же. Подплыв к мелкому месту, Хирн встал на ноги и стал энергично трясти головой, чтобы избавиться от воды в ушах. Как приятно купаться. Очищаешься. Он снова нырнул и, широко взмахивая руками, поплыл параллельно берегу. Конн, вероятно, все еще трепался, продолжая рассказывать басни, превращая их в действительность. — Вакара, как перевести слово «умарэру»? — спросил Доув. Лейтенант Вакара расставил свои тонкие ноги и на секунду задумался. — Гм, это же глагол «родиться», — ответил он, пошевелив песок ногами. Доув скосил глаза на плывущего вдоль берега Хирна. — Ах да, конечно, «умарэру» это «родиться», — сказал он, — «умаси», «масу», «умасё» это, кажется, основные формы глагола, правильно? Теперь я вспомнил. Не знаю, что я делал бы без Вакары, — продолжал он, повернувшись к Конну. — Без японца в этом языке не разберешься. — Он хлопнул Вакару по плечу и добавил: — Правильно я говорю, Том? Вакара вяло кивнул. Он был низкорослый, худенький, с нежным лицом, печальными глазами и тонкими, аккуратно подстриженными усиками. — Молодец, Вакара, отлично, — похвалил его Доув. Вакара продолжал смотреть вниз на свои ноги. Неделю назад он случайно слышал, как Доув говорил какому-то офицеру: «Вы знаете, у нас слишком переоценивают этих японских переводчиков. Всю работу в части по переводу с японского выполняю я. Разумеется, это моя обязанность, но не думайте, что Вакара мне много помогает. Мне приходится исправлять все его переводы». — Хорошо, когда солнце выгоняет из тебя пот, — пробормотал Доув, обтирая полотенцем свою костлявую грудь. — Этот глагол встретился мне знаете где, — продолжал он, снова обращаясь к Вакаре, — в дневнике, который мы изъяли из сумки убитого японского майора. Интересный документ. Вы видели его, Вакара? — Нет еще. — Обязательно посмотрите. Никаких военных сведений в нем, правда, нет, тем не менее почитать следует. Японцы — суеверный народ и верят в разные предзнаменования, да, Вакара? — Просто они остолопы, — ответил Вакара отрывисто. — Я согласен с вами, Вакара, — неуклюже вмешался в разговор Конн. — Я был в Японии в тридцать третьем году и убедился, что народ там безграмотный и обучить японцев чему-нибудь трудно. — Да ну! — удивился Доув. — А я и не знал, что вы были там, полковник. Вы, наверное, и язык знаете? — Никогда не пытался учить его. Не люблю япошек и не хочу иметь с ними ничего общего. Я еще тогда знал, что нам придется воевать с ними. — Вы, полковник, должно быть, накопили там ценный опыт, — сказал Доув, сгребая песок в небольшую кучку. — А вы, Вакара, когда были там, знали, что японцы собираются воевать? — Нет, я был совсем еще ребенком, — ответил Вакара, закуривая сигарету. — Мне и в голову не приходило, что будет война. — Да, но это скорее потому, что японцы — ваш родной народ, — снова вмешался Конн. Бах! Очередной выстрел Даллесона. — Возможно, поэтому, — согласился Вакара, выпустив изо рта тонкую струйку сигаретного дыма. Увидев идущего вдоль берега солдата из патруля, Вакара склонил голову к коленям так, чтобы тот не мог увидеть его лицо. «Плохо, что я приехал сюда, — подумал он, — американские солдаты очень сердятся, когда обнаруживают, что охраняют японца». — Чертовски жарко. Пойду искупаюсь, — сказал Конн, похлопав себя по животу. — Я тоже, — заявил Доув. Он встал, стряхнул с рук прилипший песок, и после довольно большой паузы спросил: — Пойдете с нами, Вакара? — Нет, нет, спасибо, — торопливо ответил тот. — Мне еще рано. «Забавный этот Доув… и типичный», — решил Вакара, проводив их взглядом. Доув увидел Вакару, когда тот шел по берегу, остановил его и задал этот глупый вопрос об «умарэру», а потом не знал, о чем еще говорить с ним. Вакаре уже порядком надоело, что с ним обращаются как с дурачком. Довольный тем, что его оставили в покое, Вакара растянулся на песке. Он долго смотрел на джунгли; в тридцати — сорока ярдах от кромки они были уже непроницаемы для глаза. Этот переход можно было бы отразить на полотне. Джунгли можно нарисовать на холсте на темно-зеленом фоне, но надо еще проверить, удастся ли это. Вакара не брался за кисть уже два года и, наверное, не сможет нарисовать джунгли. Он тяжело вздохнул. Наверное, было бы лучше, если бы он остался в своей семье в лагере для перемещенных. Там он мог бы по крайней мере рисовать. Яркие лучи солнца и сверкающий песок действовали на Вакару угнетающе. Что сказал Доув относительно дневника Исимары? «Интересный документ». Неужели дневник показался ему интересным? Вакара пожал плечами; он не мог понять таких американцев, как Доув, точно так же, как не мог понять и японцев. Тюрьма какая-то. Тем не менее на последнем курсе в Беркли его картины начали замечать, и с ним подружились многие американские студенты. Война, разумеется, все это расстроила. «Исимара С., майор пехоты, японская армия» — так автор подписал дневник, обрекая себя на безвестность. «Вы видели его, Вакара?» — интересовался Доув. Не отводя взгляда от сверкающего песка, Вакара улыбнулся. Выполненный им перевод лежал сейчас в его кармане. Бедный Исимара, каким бы он ни был. Американцы ограбили убитого майора, а какой-то сержант принес и его дневник. «Нет, — подумал Вакара, — я сам слишком американизировался, чтобы по-настоящему понять ход мыслей Исимары. А стал бы американец вести дневник и писать в него за час до наступления противника? Бедняга Исимара, он безмолвен теперь, как и все убитые японцы». Вакара достал из кармана листки с переводом и еще раз прочитал: «Заходящее солнце было очень красное. Это на нем кровь убитых сегодня наших солдат. Завтра на солнце будет и моя кровь. Спать в эту ночь я не могу. Я плачу. С болью вспоминаю свое детство, мальчишек, с которыми дружил, школьных товарищей и игры, в которые мы играли. Думаю о времени, проведенном с дедушкой и бабушкой в префектуре Чёзи. Думаю о том, что родился и умираю. Родился, жил и теперь вот должен умереть. Думаю всю ночь. Должен признаться, что не верю больше в Императора. Я умру. Родился, а теперь умру. Я спрашиваю: почему? Родился и должен — умереть. Почему, почему? Что все это значит?..» Вакара снова пожал плечами. Мыслитель, поэт. Японцев, подобных этому, много, Умирают они как угодно, только не как поэты. Массовые экстатические взрывы, коллективное безумие. Исимара написал дрожащими буквами «Почему, почему?», а потом пошел в атаку, и его убили при попытке форсировать реку в ночь, когда началось крупное японское наступление. Он пал, подкошенный пулей, и наверняка пронзительно кричал при этом, как и вся экзальтированная масса. Неизвестный одиночка. Как постичь все это? Когда Вакаре было двенадцать лет, Япония казалась ему самой чудесной и прекрасной страной из всех. Все в ней было каким-то маленьким, как будто Японию создали специально для двенадцатилетних. Вакара знал префектуру Чёзи, где Исимара провел целый год со своими бабушкой и дедушкой; возможно, он даже разговаривал с ними когда-нибудь. На полуострове в Чёзи длиной всего две мили можно увидеть все: и огромные утесы с крутыми, в несколько сот футов обрывами в Тихий океан, и небольшие, словно высеченные из изумруда рощицы, и маленькие рыбацкие поселения с домами из поседевших бревен и камней, и рисовые поля, и мрачные низкие предгорья, и тесные душные улицы города Чёзи с вечными запахами рыбьих внутренностей и всякого навоза, и никогда не бывающие свободными пирсы для рыболовных судов. На полуострове не пропадает даром ни одного квадратного фута, каждый клочок земли тщательно возделывается уже в течение целой тысячи лет. Вакара положил сигарету на песок и погладил свои тонкие усики. Япония вся была такая. Куда бы вы ни попали, Япония везде прекрасна, во всем какая-то сказочная прелесть, как будто это пейзаж в миниатюрной панораме, построенной для выставочного зала или для ярмарки. Тысячу лет, а то и больше, японцы жили как обносившиеся сторожа, охраняющие драгоценные камни. Они возделывали землю, расходовали на это все свои силы и ничего не оставляли себе для жизни на ней. Даже в то время, когда Вакаре было двенадцать лет, он понял, что лица японских женщин совсем не такие, как лица американок. А теперь, в ретроспективном плане размышляя о японских женщинах, Вакара почувствовал какую-то необъяснимую печаль, как будто японские женщины отказались даже от желания думать о радостях, которых никогда не испытывали. За внешней прелестью этой страны скрывалась ужасающая пустота: кроме тяжелого труда и самоотречения, японский народ ничего не знал. Это был абстрактный народ, создавший абстрактное искусство, мысливший абстрактными категориями, говоривший на абстрактном языке, придумавший сложные церемонии, в которых все делается молча, и испытывавший благоговейный страх перед своими властелинами. И вот неделю назад батальон таких тихих и печальных японцев с пронзительным криком бросился в смертельную атаку. Вакара понимал, почему побывавшие в Японии американцы так ненавидят японцев. До войны они были такими тихими, такими очаровательными. Американцы считали их совсем ручными, домашними, а они, оказывается, больно кусаются, и это привело американцев в бешенство. Деликатное обращение, вежливая уклончивость, смущенный смех в отношениях с американцами неожиданно приобрели с началом войны совсем иное значение, какой-то иной смысл. Все японцы без исключения затаили злобу на американцев. Это была болезнь. Представление о том, за что они воюют и погибают, имели самое большее человек десять из миллиона или из двух миллионов японских крестьян. Даже в американской армии число таких людей намного больше. Да, японцев будут убивать потому, что они остолопы. Они были остолопами целую тысячу лет. Вакара закурил новую сигарету и пропустил горсть песка сквозь пальцы. Бах! Очередной выстрел Даллесона. Изменить что-нибудь Вакара не в силах. Все кончится тем, что американцы окажутся в Японии и через каких-нибудь двадцать — тридцать лет страна эта, наверное, опять станет такой же, а народ ее будет жить в привычной абстрактной атмосфере и мыслить абстрактными категориями; японцы начнут создавать все необходимое для нового истерического жертвоприношения. Два-три миллиона убитых, азиатская, более совершенная разновидность мальтузианства. Вакара хорошо это сознавал и понимал, пожалуй, лучше, чем американцы. Исимара — глупец. Он не имел представления о таких вещах, как перенаселение; он смотрел на все своими близорукими глазами и наблюдал заход солнца с атавистическим страхом. Красное солнце и его собственная красная кровь — это единственное, что мог постигнуть Исимара. Это все, что разрешалось постигать японцу. Глубоко в душе и в своем личном дневнике японцы могли быть философами, грустными философами, не имеющими ни малейшего представления о том, зачем и куда они двигаются. Вакара сплюнул, но тотчас же нервным движением засыпал плевок песком и повернулся в сторону моря. Японцы остолопы. А он, Вакара, одинок. И умен. Начался прилив, и песчаная коса, с которой стрелял Даллесон, покрылась водой. Когда его лодыжки окатила волна, он отступил на несколько шагов назад и нагнулся, чтобы поднять гальку. Он стрелял по подброшенной в воздух гальке целый час и уже начал уставать. Обожженные солнечными лучами широкая грудь и большой живот заметно покраснели, волосы на вспотевшем теле слиплись, а пояс на хлопчатобумажных трусах — они были единственной его одеждой — стал совершенно мокрым. Он проворчал что-то себе под нос, посмотрел на гальку, выбрал один камень и зажал его между указательным и большим пальцами левой руки. Затем, удерживая обращенный стволом вниз карабин правой рукой, он быстро нагнулся вперед, так что голова почти коснулась колен, и, резко выпрямившись, подбросил камешек в воздух, одновременно подняв карабин к плечу правой рукой. В какую-то долю секунды летящая галька оказалась на линии прицела, и Даллесон нажал спусковой крючок. Галька рассыпалась на мелкие кусочки. — А, черт возьми! — крякнул Даллесон, вытирая мощным плечом скатывающиеся на глаза капельки пота и облизывая уголки рта от выступившей соли. В четвертый раз подряд ему удалось попасть в гальку. Он выбрал еще один камешек, так же подбросил его и выстрелил, но на этот раз промахнулся. «Ну что ж, как-никак, а примерно в три из пяти я попадал, — довольный, пробормотал он себе под нос. — Хорошо. Я еще не разучился стрелять. Надо будет написать об этом письмо в охотничий клуб в Аллентауне». Стрельба по движущейся мишени полезна. Он обязательно займется стрельбой, когда вернется домой. Если он попадает из карабина в три камешка из пяти, то, чтобы заставить его не попасть в глиняную тарелку из дробовика, им придется завязать ему глаза. От множества выстрелов в ушах Даллесона стоял приятный звон. В нескольких сотнях ярдов от него в море плескались Конн и Доув. Даллесон помахал им рукой. Лодыжки его ног лизнула новая волна. «Пожалуй, в клуб надо не писать, а послать фотографию», — подумал он. Даллесон повернулся к пляжу и посмотрел туда, где офицеры играли в бридж. — Эй, Лич, куда вы провалились? — громко позвал он. С песчаного пляжа приподнялся высокий, стройный офицер с худеньким лицом, в очках с серебряной оправой. — Я здесь, майор, что вам угодно? — отозвался он. — Вы взяли с собой фотоаппарат? — спросил Даллесон. Лич кивнул в знак согласия. — Идите с ним сюда, — продолжал Даллесон. Капитан Лич был его помощником в отделе по оперативным вопросам и боевой подготовке. Когда Лич подошел, на лице Даллесона появилась широкая улыбка. Лич — хороший парень, покладистый, отлично выполняет любую работу и старается угодить начальству. — Послушайте, Лич, я хочу, чтобы вы сфотографировали меня в момент выстрела по гальке. — Это не так просто, майор. У этого старенького аппарата минимальная выдержка — только одна двадцать пятая секунды. — А-а, черт! — выругался Даллесон, нахмурив брови. — Ну ничего, может, что-нибудь получится. — Да, но дело в том, майор, — продолжал Лич с мягким южным выговором, — что… мне хотелось бы угодить вам, но, откровенно говоря, у меня осталось только три чистых кадра, поэтому сделать хороший снимок очень трудно. — Да я заплачу вам за них, — предложил Даллесон. — Нет, нет, я совсем не об этом… Понимаете… — Давайте, давайте, капитан, — перебил его Даллесон. — Мне нужна фотография. Что вы еще сфотографируете здесь, кроме каких-нибудь солдат? — Ну хорошо, давайте, майор. Даллесон засиял. — О'кей. Теперь слушайте, Лич, я хочу, чтобы в кадр попала часть этой песчаной косы, разумеется, моя персона и чтоб все это было на фоне джунглей. Пусть мои друзья в клубе увидят все это. И конечно, надо, чтобы галька, которую я подброшу, тоже оказалась в кадре. На лице Лича появилось отчаяние. — Майор, сразу все в кадр не войдет. Для этого нужен объектив с углом не менее девяносто градусов, а в моем аппарате объектив с углом всего тридцать пять градусов. — Послушайте, Лич, на кой черт мне эти ваши градусы! — возмутился Даллесон. — Неужели нельзя человека сфотографировать? — Я могу снять вас сзади, вы будете на переднем плане; приподниму аппарат так, чтобы в объектив попала и галька, но поймите, майор, это будет напрасно израсходованный кадр, потому что гальку на снимке видно не будет. Она слишком мала. — Вы все очень усложняете, Лич. Я ведь фотографировал сам и знаю, как это делается. Единственное, что от вас требуется, это нажать на кнопку. Ну что мы переливаем из пустого в порожнее? Совсем отчаявшийся Лич присел на корточки позади Даллесона и в течение нескольких секунд прицеливался аппаратом, пытаясь выбрать наиболее выгодную позицию. — Подбросьте, пожалуйста, пробную гальку, майор, — попросил он. Даллесон выполнил его просьбу. — Ну что еще за пробы!.. — сердито проворчал он. — Ну хорошо, хорошо, я готов, майор. Даллесон нагнулся, стремительно выпрямился и выстрелил в камешек в момент, когда тот находился на вершине своей траектории. Он промахнулся и, повернувшись к Личу, предложил: — Давайте попробуем еще раз. — Хорошо, — неохотно согласился Лич. На этот раз Даллесон попал в гальку, по Лич среагировал слишком поздно и щелкнул затвором аппарата уже после того, как галька рассыпалась на мельчайшие кусочки. — Ну какого черта вы там копаетесь! — рявкнул Даллесон. — Я стараюсь изо всех сил, майор. — Ну ладно, я выстрелю еще раз, не зевайте. — Даллесон нагнулся, чтобы поднять камешек. — Это последний кадр, майор, — предупредил Лич. — Ничего, ничего, сейчас должно выйти. Даллесон еще раз протер глаза от пота, наклонился и задержался в согнутом положении. Сердце его билось учащенно. — Нажимайте на кнопку, как только услышите выстрел! — крикнул он Личу. — Хорошо, сэр. Даллесон подбросил гальку и направил на нее карабин. На какой-то момент он вовсе потерял цель из виду, но снова поймал ее на прицел в тот момент, когда она стала падать вниз. Он нажал на спусковой крючок и выстрелил. — На этот раз я успел, майор! — радостно доложил Лич. Вода вокруг них все еще рябилась от падавших осколков гальки. — Отлично, черт возьми! — весело сказал Даллесон. — Я вам очень благодарен, Лич. — Не стоит, сэр, лишь бы хорошо получилось. — Я вам заплачу за это. — Да, но… — Никаких но, я настаиваю, — перебил его Даллесон. Он вытащил из карабина магазинную коробку и выстрелил в воздух оставшийся в патроннике патрон. — Сойдемся на двадцати пяти центах за три фотографии. Я уверен, что они получатся хорошо. — Он похлопал Лича по плечу. — А теперь давайте искупаемся, мы вполне заслужили это. 9 После возвращения с передовой разведывательный взвод начал снова работать на строительстве дороги. Роты на передовой несколько раз продвигались понемногу вперед, и среди солдат в тыловых частях ходили слухи, что фронт уже приблизился к линии Тойяку. О том, как в действительности развивались боевые действия в операции, люди знали очень мало. Дни тянулись однообразно, без каких-либо происшествий, и солдаты быстро забывали обо всем, что произошло несколько дней назад. Ночью они стояли в карауле, вставали через полчаса после рассвета, завтракали, стирали свое обмундирование, брились и садились в грузовую машину, которая доставляла их через джунгли на тот участок дороги, где они работали. Они возвращались на бивак в полдень, и, пообедав, снова уезжали на свой участок дороги и работали там до позднего вечера. По возвращении вечером ужинали, некоторые мылись в ручейке рядом с биваком, а с наступлением темноты ложились спать. В ночном карауле каждому приходилось стоять по полтора часа, и люди уже привыкли к этому. Они даже забыли о том, что можно спать подряд восемь часов. Наступил сезон дождей, и солдаты никогда как следует не просыхали, но они очень скоро смирились и не считали это особым неудобством. Вечно влажная одежда казалась им вполне нормальным явлением, и каждый из них уже с трудом представлял себя в абсолютно сухой одежде. Приблизительно через неделю после возвращения разведывательного отделения с передовой на остров прибыла почта. Солдаты получили первые письма за несколько недель, и это, несомненно, было событием в их однообразной жизни. По чистой случайности в тот же вечер солдаты получили по три банки пива, что происходило не так уж часто. Они быстро выпили пиво, которого было явно недостаточно, чтобы опьянеть от него; оно лишь навеяло грусть, настроило на размышления и воспоминания, разожгло аппетит к вещам, о которых лучше было не говорить. Вечером в день получения почты Ред пил пиво вместе с Уилсоном и Галлахером и не возвращался в свою палатку, пока не стемнело. Он не получил ни одного письма, и это нисколько не удивило его, поскольку вот уже год как он сам не писал никому. Тем не менее в душе он, конечно, чувствовал некоторое разочарование. Он никогда не писал Луизе и, естественно, не получал никаких весточек от нее, она ведь даже не знала его адреса. И все же иногда, особенно в дни прихода почты, в нем на миг просыпалась надежда. «С Луизой все покончено, — думал он, — но… всякое бывает…» Друзья Реда занялись письмами, и его подавленность усилилась. Галлахер писал письмо своей жене. Стараясь ответить на все ее вопросы, он торопливо перелистывал пятнадцать присланных ею писем. Уилсон жаловался на свою жену. — Я этой чертовке отдал всего себя, свою любовь, а она изводит меня теперь: почему я не присылаю ей все свое жалованье. — Ты подохнешь в тюрьме, — ядовито заметил Ред. Ред возвратился к своей палатке в очень плохом настроении. Перед тем как влезть в нее, он со злостью наподдал ногой пустую пивную банку. Расправляя в темноте скомканное одеяло, со злостью проворчал: — Это только у нас такое возможно. Три банки пива… Только дразнят… Вайман повернулся на своей койке и мягко предложил: — Я выпил только одну банку. Хочешь — пей мои. — Спасибо, друг, — нерешительно ответил Ред. С тех пор как он и Вайман поселились в одной палатке, между ними установилась молчаливая дружба. Вайман все чаще и чаще за последнее время предлагал что-нибудь Реду и старался угодить ему. «Только начинаешь дружить с кем-нибудь, а его, глядишь, раз — и убьют», — думал Ред. Вайман все больше и больше напоминал ему Хеннесси. — Пей сам… Не так уж часто нас балуют. — Но я пиво не очень люблю, — сказал Вайман все тем же мягким голосом. Ред открыл одну банку и предложил ее Вайману. — На, давай выпьем: одну ты, другую я. Если бы Ред выпил обе банки, возможно, пиво подействовало бы на него и он скорее бы заснул. С того дня, когда они, напившись виски, ходили на поле боя, больные почки не давали ему покоя; по ночам он долго не мог заснуть. В часы бессонницы в памяти Реда все чаще и чаще вставал эпизод, когда японский солдат чуть было не пырнул его штыком. Тем не менее если бы он выпил две банки, то оказался бы в слишком большом долгу у Ваймана, намного большем, чем за одну банку. Гораздо спокойнее, когда ты ничем никому не обязан. Несколько минут они молча пили. — Ну как, друг, много писем получил? — спросил Ред. — Целую пачку, от матери, — ответил Вайман, закуривая сигарету и глядя куда-то в сторону. — А что же твоя девочка, как, бишь. ее зовут? — Не знаю. От нее ничего нет. На лице Реда появилась сочувствующая гримаса, но в темноте Вайман не заметил ее. По тому, что Вайман не выпил свое пиво и лежал в одиночестве на своей койке, Реду нужно было бы догадаться об этом и не задавать такого вопроса. — Не расстраивайся, еще напишет, — попытался он успокоить Ваймана. — Не понимаю, в чем дело, Ред, — охотно заговорил Вайман, перебирая пальцами одеяло. — Я не получил от нее ни одного письма, с тех пор как выехал из США. А когда мы были там, она писала мне чуть ли не каждый день. Ред прополоскал рот глотком пива. — А-а, все это потому, что почта в армии работает очень плохо, — заметил он. — Я тоже так думал, а теперь уже не думаю. В лагере для распределения пополнения я и не ждал никаких писем, а теперь, вот здесь, уже было две почты, и оба раза я получил по целой пачке писем от матери, а от нее ни одного. Ред потер нос и тяжело вздохнул. — По правде говоря, Ред, я даже боюсь теперь получить письмо от нее, — продолжал расстроенный Вайман. — Вполне возможно, что оно окажется последним, прощальным письмом. — Э, дорогой, девочек на свете много. Чем раньше ты узнаешь об этом, тем лучше. — Нет, она не такая, Ред, — возразил Вайман тревожным голосом. — Она очень хорошая. Я не представляю, чтобы она могла так измениться. Ред промычал что-то себе под нос. Сантименты Ваймана порядком надоели ему. Он знал, что теперь придется долго выслушивать его излияния. Отпив еще глоток пива, Ред криво усмехнулся. «Это плата за проклятую банку», — подумал он. Но тут же снова вспомнил, что весь вечер Вайман провел в одиночестве, и у него появилось некоторое сочувствие к нему. — Да, тяжело, конечно, сидеть здесь и думать о ней, — сказал он. Ред лишь частично переживал горе друга. Обычно неурядицы и переживания других раздражали его. «У всякого есть свои заботы и свое горе. Настала очередь и для Ваймана», — подумал он. — А как ты с ней познакомился? — спросил Ред. — Она сестра моего друга Лэрри Несбитта. Помнишь, я рассказывал тебе о нем? — Ага, — ответил Ред, хотя помнил очень смутно. — Так вот, когда я ходил к нему, она часто попадалась мне на глаза, но я не обращал на нее никакого внимания, потому что в то время она была совсем маленькой девочкой. Как-то, приблизительно месяца за два до того, как я попал в армию, я пришел к Лэрри, но его не было дома. Вот тогда-то я и заметил ее. К этому времени она выглядела уже взрослой. Я пригласил ее прогуляться, и мы долго сидели в парке и разговаривали. — Несколько секунд Вайман молчал. — С ней можно было так хорошо поговорить. Мы просто сидели на скамейке, и я сказал ей, что хочу стать спортивным обозревателем, а она сказала, что будет художником-модельером. Сначала меня это очень рассмешило, потом я понял, что у нее серьезные намерения. Мы любили с ней говорить о будущем. — Отпив глоток пива, Вайман продолжал: — Наблюдая за прохожими, мы затеяли одну игру… В общем, надо было высказать свое мнение, сколько прохожему лет и как он зарабатывает на жизнь. А она пыталась еще определить, счастлив этот человек или нет. Потом мы начали разбирать всех наших друзей… Мы так хорошо разговаривали. Ред улыбнулся. — А потом ты спросил ее, что она думает о тебе, да? — А откуда ты знаешь? — удивился Вайман. — Просто догадался. Ред вспомнил парк в конце главной улицы в принадлежащем компании шахтерском городке. На какой-то момент ему представилось лицо Агнессы, и он услышал свой голос: «Знаешь что я тебе скажу, я не верю в бога». Воспоминание навеяло печаль, на лице его появилась грустная улыбка. Была в том вечере какая-то особая прелесть, такая, которой ему нигде и никогда больше не удалось почувствовать. — А когда это было, летом? — спросил он Ваймана. — В начале лета. Ред снова улыбнулся. «Это происходит со всеми молодыми ребятами, — подумал он, — и все они считают такие встречи чем-то особенным. Вайман, наверное, был застенчивым и вдруг понял, что может paзговаривать с девочкой и обсуждать с ней такие вещи, которые никогда ни с кем не обсуждал. Конечно, и девчонка была такой же». — Я понимаю, о чем ты говоришь, — сказал Ред. — Знаешь, Ред, она сказала, что любит меня, — признался Вайман таким тоном, как будто ожидал, что Ред засмеется. — После того вечера мы очень часто встречались. — А как твоя мать восприняла это? — Ей, конечно, не нравилось, но я не особенно переживал. Я был уверен, что мать нам не помешает. — Но ведь в таких случаях бывают и ошибки, — сказал Ред. — Ты же совсем не знаешь человека, с которым связываешь свою жизнь. Вайман энергично покачал головой. — Слушай, Ред, может, это звучит и глупо, но только благодаря Клэр я почувствовал, что из меня может что-то выйти… После разговоров с ней у меня появилась уверенность, — что придет время — и я стану какой-нибудь знаменитостью. Я был совершенно уверен в этом. Ред обдумывал, что сказать Вайману. — Видишь ли, это происходит со многими молодыми парнями, — сказал он неторопливо. — Нет, Ред, у нас это было не как у всех… Честное слово, это было совсем необычно. Ред поморщился. — Не знаю, — пробормотал он, — многие ребята считают сначала, что у них что-то необычное, а потом по той или иной причине все это кончается, и люди расходятся или злятся друг на друга. — Нет, Ред, мы никогда не разошлись бы, — настаивал Вайман. — Я же говорю тебе, она любит меня. — Он задумался на несколько секунд, поправил одеяло и продолжал: — Не могла же она лгать мне, Ред, она вовсе не такой человек. Нет, нет, Клэр очень серьезная девушка. — Помолчав немного, он настойчиво спросил: — Как, по-твоему, могла она лгать мне, а? — Нет, по-моему, она не лгала, — ответил Ред. Он почувствовал себя виноватым перед Вайманом. — Она говорила правду. Но люди меняются ведь, знаешь… — Только не она, — перебил его Вайман. — Она не такая. — В его голосе чувствовалась досада на самого себя, на то, что ему не хватает слов, чтобы выразить свои чувства. Ред представил себе женатого Ваймана. Сыну придется содержать старую мать. Ред увидел всю картину семейной жизни Ваймана и Клэр: ссоры, денежные заботы, быстрое увядание и утрата молодости, превращение в таких же людей, которых они наблюдали, когда сидели на скамейке в парке. Все это Ред представлял себе очень ясно. Пусть даже Вайман женится не на этой девушке, а на другой. Это ничего не изменит, потому что и другая девушка к тридцати годам будет выглядеть так же, а Вайман никогда ничего не добьется, никогда не будет зарабатывать много денег. Ред отчетливо представил себе всю жизнь Ваймана. Реду хотелось сказать ему что-нибудь приятное и успокаивающее, но в голову ничего такого не приходило. — Давай-ка, друг, попробуем лучше уснуть, — предложил он, накрываясь одеялом. Боль в почках усилилась. — Давай, — тихо согласился Вайман. Крофт и Мартинес тоже не получили ни одного письма; они и раньше никогда их не получали. Риджесу пришло письмо от отца. Письмо было написано старательно, на грубой линованной бумаге, выведенные карандашом буквы оставили на ней глубокие бороздки. Риджес попросил Гольдстейна прочитать письмо. Отец писал: «Дорогой сын, все мы по тебе очень скучаем, урожай собрали, так что у нас есть теперь немного денег. Слава богу. Сим подрос почти на полфута, не отстают от него и другие твои братья и сестры, мать чувствует себя хорошо. У старика Генри отняли три акра, это, конечно, безобразие, но компания и слышать не хочет об отсрочке. Большое спасибо тебе за присланные деньги, ты хороший сын, мы все говорим, что ты у нас хороший. Любящий тебя отец». — Очень хорошее письмо, — сказал Риджес, когда Гольдстейн прочитал его. — Мой отец пишет здорово. — Замечательное письмо, — согласился Гольдстейн. Он решил перечитать последние строки одного из писем, полученных им от жены: «Вчера Дэнни спросил о тебе. Я все время говорю ему, что папа в армии, на войне. Он нисколько не забыл тебя. Ты знаешь, он необыкновенно умный и сообразительный. Мне очень хочется, чтобы ты видел, как он растет. Вчера он спросил: „Когда папа вернется оттуда, где бум-бум?“ Я просто не знала, плакать или смеяться. Мэнни Страус обещал сфотографировать его…» Гольдстейн отпил из банки пива. Ему неудержимо захотелось увидеть сына и жену. На следующее утро Уилсон попросил Галлахера еще раз прочитать одно из писем своей жены. Когда Галлахер читал, Уилсон несколько раз ядовито смеялся. «Я больше не потерплю этого. Я все время была тебе верной женой, и ты это знаешь, всегда давала тебе деньги, сколько бы ты ни попросил; мне полагается сейчас сто двадцать долларов в месяц. Я разговаривала с человеком в окружной канцелярии, и он сказал, что ты должен присылать мне деньги, которые получаешь на семью. Если ты не будешь делать это добровольно, я напишу письмо в армию и пожалуюсь на тебя. В окружной канцелярии мне дали адрес и сказали, как это сделать. Мне уже надоело быть тебе хорошей женой, потому что ты этого не понимаешь и не ценишь…» — Как тебе нравится вся эта белиберда? — гневно воскликнул Уилсон. Он был очень зол и обдумывал, что написать жене в ответ. — Сегодня вечером надо нам написать ей. Напиши ей, как следует напиши, скажи, что у нее ничего не получится. Пусть утихомирится и прекратит все эти дурацкие разговоры и жалобы, а то ведь я просто не вернусь к ней, черт бы ее побрал. Нет, этого не пиши. Я имею в виду «черт бы ее побрал», — поправился он, так как считал, что в письмах ругательных слов надо избегать. — Ты напиши, что я могу найти сколько угодно женщин, которые будут счастливы жить со мной, и ей это известно. Скажи, что я не потерплю такую жену, которая старается отнять у мужа последний цент. Раз я оставляю здесь себе деньги, значит, они нужны мне. Чтобы никаких разговоров об этом больше не было. Уилсон был уверен в своей правоте и искренне негодовал. Подыскивать слова для ответа жене доставляло ему удовольствие. Его переполняло сейчас желание высказаться до конца в этом письме, и он радовался всякий раз, когда удавалось подобрать наиболее, как ему казалось, колкие слова. Он сел на край окопчика около палатки, щурясь от яркого солнечного света. — Взять эту… девчонку… — сказал он Галлахеру, — она совсем не такая. Я получил от нее письмо с предыдущей почтой, Ред читал его. Она пишет, что ждет моего возвращения в Канзас, предлагает жениться и уехать на юг. Вот это женщина. Она очень хорошо готовила, чинила мне одежду, крахмалила рубашки к субботе и воскресенью, а уж насчет того, какая она в постели, и говорить нечего, я таких еще не встречал. Галлахер сплюнул с негодованием и завистью. — Какая же ты сволочь, Уилсон! Если она такая хорошая, почему же ты не говоришь ей, что женат, и не прекращаешь водить ее за нос? Уилсон посмотрел на Галлахера так, как будто тот был самый последний дурак. — Ты что! — возмутился он. — Зачем же я скажу ей это? Еще не известно, как обернется дело, когда я уволюсь из армии. Может, мне захочется поехать в Канзас и сойтись с ней. Откуда я знаю? Зачем же я ей буду говорить?.. — Уилсон покачал головой и хихикнул. — Чем меньше говоришь бабам, тем лучше, — добавил он. Галлахера это взбесило. — Скоты! Вы же просто скоты! — Ну-ну, потише. Галлахер искренне негодовал. «Вот такие, как Уилсон, живут на свете, и им легко, потому что они всегда думают только о себе. Как это несправедливо». Он разозлился и, чтобы не видеть Уилсона, перевел взгляд на джунгли. Через некоторое время Галлахер успокоился и начал снова разбирать полученные письма. Вчера вечером он успел прочитать лишь письма жены. Все они были написаны давно, самое последнее из них — месяц назад, и, разумеется, о рождении ребенка в нем ничего не говорилось, но Галлахер считал; что в данный момент он наверняка уже отец. Срок для родов, о котором писала жена, уже миновал, и все-таки Галлахеру почему-то не верилось, что это уже позади. Все, о чем писала жена, Галлахер представлял себе происходящим в тот день, когда он читал ее письма; если она написала, что собирается на следующий день навестить подругу, он думал на следующий день после прочтения письма, что его Мэри сейчас в гостях у подруги. Здравый смысл подсказывал Галлахеру, что все это не так, тем не менее жизнь Мэри он представлял себе только в те моменты, когда читал ее письма. Сейчас Галлахер просматривал остальные письма. Он едва взглянул на письмо от матери и прочитал Уилсону несколько смешных мест из письма Уайти Лайдона. Затем он вскрыл длинный пухлый конверт и извлек из него газету. Это была скверно отпечатанная бульварная газетка на восьми страницах. — Я работал в этой газете, — сказал он Уилсону. — Никогда не думал, что ты был репортером, — удивился тот. — Да я не был репортером. Просто я был связан с политикой, — разъяснил Галлахер. — Эту газетенку выпускает наша банда накануне первичных выборов. — Галлахер посмотрел на дату — газета была выпущена в июне. — Эта уже устарела, — сказал он. В его глазах появилась зависть, когда он увидел на первой странице знакомое имя: один из его друзей, не попавший в армию, заведовал отделом объявлений и рекламы. Галлахер знал, как это произошло. В прошлую предвыборную кампанию, еще до призыва в армию, Галлахер ходил по всем домам своего района и выпрашивал пожертвования на газету. Тот, кто набирал таких пожертвований больше других, становился заведующим отделом объявлений и рекламы и обычно получал, помимо этого, работу в школьном совете своего района. Во время прошлой кампании он не добрал всего нескольких сот долларов, но ему сказали, что на следующий год он добьется победы обязательно. — Да, армия здорово мне подгадила, — возмущенно заметил Галлахер и начал читать газету. Его внимание привлек следующий заголовок: «Эндрюс — фанатик из 9-го района — вон его!» Галлахер прочитал текст заметки: «Этот старик Эндрюс снова поднял шумиху. Его лозунг — „Эндрюс против коммунизма“, как и в прошлый раз, когда он баллотировался в сенат штата, помните? А что он сделал практически? НИЧЕГО, насколько мы можем судить. Один из его работников был вице-президентом конгресса производственных профсоюзов, а другой — директором антифашистской лиги в Нью-Йорке. Помните, этой лиге не нравился отец Кофлин, и она хотела бойкотировать католика Франко? Сейчас Джимми Эндрюс — старик. Старая серая кобыла уже не та, какой она была когда-то, поэтому не делай ошибки, не обманывай народ или ветеранов, хорошенько подумай, прежде чем сказать свое слово. Помогай ветеранам, а не обманывай их. Мы все будем голосовать против тебя, Джимми Эндрюс. Избирателям 9-го района не нужны фанатики. Будьте осторожны в выборе знакомых, Джимми! Таким, как вы, не место в партии. Мы разгадаем все ваши хитрости. НАМ НЕ НУЖНЫ ФАНАТИКИ! ЭНДРЮС — ВОН!» Галлахер с негодованием прочитал эту заметку. Эндрюс был из тех, кого надо остерегаться. Когда Галлахер работал водителем грузовой машины, какой-то представитель американской федерации труда пытался организовать таких людей. Галлахер сообщил тогда об этом в районный комитет, и этот организатор больше никогда не появлялся. «Странно получается, — подумал Галлахер, — оказывается, в партии есть люди, которые заигрывают с красными профсоюзами, такие, как Джо Дурмей или этот вот Джимми Эндрюс; не их это дело бороться с фанатиками». Такие люди вечно мешали Галлахеру. Это из-за них ему постоянно не везло. Галлахер снова почувствовал зависть, когда подумал об Уайти Лайдоне. Все выбиваются в люди, пока он торчит здесь. Верить никому нельзя. Человек человеку волк. Он сложил газету и запихнул ее в конверт. Прозвучала команда Крофта, и солдаты взвода медленно направились к машине, которая должна была отвезти их на участок дороги. Солнце стояло над горизонтом не более часа; в воздухе чувствовалась утренняя прохлада. Галлахер смутно припомнил, как по утрам в начале лета он выходил из дому и шел на работу по еще не успевшему прогреться тротуару. Влезая на машину, Галлахер вспомнил, что оставил газету в палатке, и с досады тихо выругался. В пирамидальной палатке с двумя полевыми столами, служившей полковой почтой, солдат-почтальон сортировал письма, адресованные в полк ошибочно. На углу стола вот уже несколько часов лежала аккуратно перевязанная бечевкой пачка из двадцати писем, адресованных Хеннесси. Наконец почтальон заметил ее. Он был уверен, что помнит фамилии всех солдат полка, но оказалось, что он не может вспомнить, в каком подразделении Хеннесси. — А что — Хеннесси перевели куда-нибудь из штабной роты? — спросил он у своего помощника. — Не знаю, хотя фамилия знакомая, — ответил тот, однако, подумав немного, добавил: — Минутку, минутку, Хеннесси, кажется, был убит в день высадки. — Помощник был доволен тем, что он вспомнил об этом, а почтальон не мог вспомнить. — Верно, верно, — поспешно согласился почтальон, — он погиб на берегу во время высадки, Браун говорил мне о нем. — Он со вздохом посмотрел на пачку писем и поставил на ней штамп: «Убит в бою». Почтальон уже намеревался положить пачку в сумку, но заинтересовался адресом отправителя на верхнем конверте. Просмотрев другие конверты, почтальон обнаружил, что отправитель везде был один и тот же. — Эй, посмотри-ка, — позвал он помощника. Обратный адрес оказался следующим: «Мать и отец, 12 Ривердейл авеню, Тэкьючет, Индиана». Помощник прочитал и представил себе пожилых мужчину и женщину с седеющими волосами, папу и маму, каких рисуют на рекламных этикетках к бутылкам с безалкогольными напитками и пузырькам с жидкостью для полоскания рта или к коробкам с зубной пастой. — Да, бедные папа и мама, — сказал помощник. — Не повезло старикам, — согласился почтальон. — Еще как не повезло, — добавил помощник. После обеда Галлахер сидел в своей палатке. Неожиданно раздался голос Крофта: — Галлахер! — Ну что? — Тебя вызывает капеллан. — Зачем? — Не знаю, — пожал плечами Крофт, — иди и спроси у него. Мы уже уедем, когда ты вернешься, поэтому пойдешь после обеда в караул. Галлахер прошел через весь бивак и остановился у палатки капеллана. Сердце билось учащенно, он пытался подавить бьющее через край чувство радостной надежды. Еще до того как они высадились на Анопопей, Галлахер спросил священника, не нужен ли ему второй помощник, и тот сказал, что будет иметь его в виду. Для Галлахера это была возможность не участвовать в боях; он часто мечтал после этого разговора о том, что его надежда сбудется. — Добрый день, отец Лири, — сказал он, войдя в палатку. — Мне сказали, что вы вызывали меня. — Галлахер старался говорить как можно вежливее и строго следил за тем, чтобы случайно не употребить какое-нибудь грубое слово; на лбу его от этого выступили капельки пота. Отец Лири был высоким стройным мужчиной средних лет с редкими светлыми волосами и ласковым голосом. — Садитесь, — предложил он. — Что случилось, отец? — спросил Галлахер, садясь на табурет. — Закуривайте, сын мой, — продолжал Лири вместо ответа и зажег Галлахеру сигарету. — Ну как, много писем вы получили из дому? — спросил он неторопливо. — Жена пишет мне почти каждый день, отец. Сейчас она вот-вот должна родить. — Да, да… — тихо пробормотал Лири и замолчал. Он потрогал пальцами свой подбородок, а потом неожиданно сел рядом с Галлахером. Положив руку ему на колено, он сказал: — Мужайтесь, сын мой, у меня тяжелое известие для вас. У Галлахера мурашки побежали по телу. — Что случилось, отец? — спросил он дрожащим голосом. — Знаете, сын мой, есть много таких вещей, которые трудно бывает понять. Вы должны просто поверить, что это воля божия, что бог все видит и делает все к лучшему, даже в тех случаях, когда мы не можем понять, почему он сделал так, а не иначе. Галлахеру стало не по себе, он похолодел от ужаса, в его голове возникли самые невероятные предположения. — Уж не ушла ли от меня жена? — Он тут же почувствовал стыд за то, что сказал. — Нет, сын мой, у меня известие о смерти. — Мать? — торопливо спросил Галлахер. Отец Лири отрицательно покачал головой. — Нет, ваши родители в добром здравии. Галлахер сразу же подумал, что умер его новорожденный ребенок. Он почувствовал облегчение. «Это не так уж страшно», — пронеслось у него в голове. На какой-то момент к нему снова вернулась надежда на то, что отец Лири вызвал его не только для того, чтобы сообщить о смерти ребенка, но и для того, чтобы оставить у себя в качестве второго помощника. — Нет, сын мой… умерла ваша жена. Сначала слова священника как-то прошли мимо сознания Галлахера. Он сидел, никак не реагируя на них и ни о чем не думая. Через неплотно прикрытые клапаны в палатку влетело какое-то насекомое. Галлахер молча наблюдал, как оно, жужжа, металось из стороны в сторону. — Что? — спросил он наконец. — Ваша жена умерла во время родов, Галлахер, — произнес Лири, смотря в сторону. — Ребенка, впрочем, удалось спасти. — Мэри была невысокого роста… — сказал Галлахер. В его сознании бесконечно повторялось одно и то же слово: «Умерла, умерла…» Почему-то он представил себе Мэри трепещущей и подергивающейся, как японский солдат, которого убили там, в лощине. Галлахера затрясло. — Умерла, — тихо произнес он, не придавая этому слову никакого значения. Он сидел молча, погрузившись в самого себя; его мысли отступили куда-то далеко-далеко, и слова капеллана только слегка касались самой поверхности его как будто анестезированного мозга. Почти целую минуту он чувствовал себя так, как будто ему рассказали о совершенно постороннем человеке, который его почти не интересует. Странно, но единственное, о чем он подумал сознательно, так это о том, что надо произвести на капеллана впечатление переживающего и встревоженного человека. — О-ох, — сказал он наконец. — Мне сообщили об этом очень кратко, — продолжал Лири, — но я расскажу вам подробнее, как только узнаю что-нибудь, сын мой. Конечно, это очень тяжело — быть так далеко от дома и не проститься в последний раз с самым дорогим человеком. — Да, тяжело, отец, — согласился Галлахер машинально. Так же постепенно, как наступает рассвет, Галлахер начал медленно различать вокруг себя предметы и осознавать то, что сказал ему священник. Разум подсказывал ему, что произошло что-то плохое, и, еще не полностью придя в себя, он подумал: «Надеюсь, что Мэри, узнав об этом, не очень встревожится». Но тут же сообразил, что это абсурд, Мэри уже не может тревожиться. Он уставился непонимающим взглядом на деревянный стул, на котором сидел священник. Ему показалось, что он сидит в церкви; механически он посмотрел на свои руки и попытался принять серьезный вид. — Жизнь продолжается, сын мой, подтверждение этому — рождение вашего ребенка. Если вы пожелаете, я узнаю, кто возьмет на себя заботы о вашем младенце. Возможно, мы сможем получить разрешение на увольнение вас в отпуск. Эти слова Лири почему-то вызвали в сознании Галлахера мысль, что он увидит жену, но он опять сообразил, что она мертва. На этот раз его разум не сразу постиг абсурдность таких мыслей. Галлахер сидел молча и думал о том, что утром, когда он взбирался на машину, так приятно светило солнце; ему захотелось возвратиться туда, назад… — Будьте мужественны, сын мой. — Да, да, отец. Галлахер встал. Подошвы ног совсем ничего не чувствовали, а когда он дотронулся рукой до рта, губы показались какими-то чужими, вспухшими. На какой-то момент его охватил страх, и он вспомнил о змее в пещере. «Наверняка врач был еврей», — подумал Галлахер, и эта мысль тут же исчезла. — Спасибо, отец. — Идите в свою палатку, сын мой, и отдохните, — сказал капеллан. — Хорошо, отец. Галлахер снова пересек территорию опустевшего теперь бивака. Он был доволен, что солдаты уехали на работы, ему хотелось сейчас быть одному. Подойдя к палатке, он нырнул под клапан и лег на койку поверх одеяла лицом вниз. Кроме ужасной усталости, он ничего не ощущал. Болела голова, и он лениво подумал, не принять ли таблетку атабрина из индивидуальной аптечки, которую им выдавали в джунглях. «Может, у меня малярия?» — подумал он. Галлахер вспомнил, какое было лицо у Мэри, когда в первые дни их совместной жизни она ставила перед ним тарелку с едой. Ее руки у запястья были очень тонкие, а на плечи спускались пышные золотистые волосы… — Врач наверняка был еврей, — громко сказал он. Звук собственного голоса напугал его, и он повернулся на спину. Он возмущался все больше и больше и несколько раз пробормотал вслух: «Евреи убили ее». Эта мысль подействовала ка него успокаивающе, он почувствовал жалость к себе и пребывал в этом состоянии несколько минут. Рубашка на нем была мокрая. Время от времени Галлахер скрежетал зубами с такой силой, что уставали челюсти, и чувствовал от этого какое-то облегчение. Неожиданно ему стало холодно. Только теперь он начал по-настоящему остро сознавать, что жена умерла. Галлахер почувствовал ужасную боль в груди, которая быстро усиливалась. Он заплакал. Звуки собственного всхлипывания дошли до его слуха только через несколько минут. Он замолчал, потому что всхлипывания показались ему странными, исходящими откуда-то извне. Его органы чувств были как бы отделены, изолированы от сознания, эта изоляция переставала действовать только на несколько секунд, а затем боль снова разобщала их. Галлахер начал думать о мертвых японских солдатах в лощине, но всякий раз, когда он вспоминал, в каком положении лежал тот или другой убитый, перед ним вставал образ мертвой Мэри. Его снова начало трясти как в лихорадке, ему стало невероятно страшно, к горлу подступил комок. Стиснув руками одеяло, он бессвязно, как в бреду, бормотал какие-то слова. Сознание вернулось к нему от запаха собственной одежды. «От меня воняет, надо вымыться», — подумал он. Желание вымыться овладевало им все сильнее, и он решил пойти к ручью. Галлахер вышел из палатки, но сразу же почувствовал, что не в состоянии пройти и сотни ярдов. Заметив около палатки Реда ведро с водой, он остановился и зачерпнул воду каской, но каска опрокинулась, как только он поставил ее на землю. Вода вылилась ему на ноги. Галлахер снял рубаху, еще раз зачерпнул воду каской и вылил ее себе на шею. Вода показалась ему очень холодной, и его снова бросило в дрожь. Он машинально надел рубашку и, спотыкаясь, пошел к своей палатке. Он пролежал на койке, ни о чем не думая, около получаса. Тепло от нагретой солнцем прорезиненной ткани подействовало на него благотворно, он начал дремать и наконец заснул. Во сне он несколько раз сильно вздрагивал всем телом. МАШИНА ВРЕМЕНИ. РОЙ ГАЛЛАХЕР, ИЛИ РЕВОЛЮЦИОНЕР НАВЫВОРОТ. Коренастый, жилистый, Галлахер производил впечатление упрямого и раздражительного человека. И лицо у него было неприятное, усыпанное щербинками и красно-фиолетовыми прыщами и угрями. То ли из-за цвета лица, то ли из-за скошенного набок длинного ирландского носа он всегда выглядел сердитым, хотя ему было всего двадцать четыре года. В Южном Бостоне, в Дорчестере и Роксбэри многомильной тусклой шеренгой выстроились пустующие деревянные домишки. Трамваи грохочут среди булыжника и мертвого серого дерева; кирпич если и есть, то старый и пачкает пальцы, если дотронуться до него. Все цвета глушатся преобладающей серой краской; даже лица людей серого оттенка. Среди них не выделишь ни евреев, ни итальянцев, ни ирландцев — словно по лицам людей прошлись каким-то обезличивающим раствором, который сделал их всех одинаковыми и как бы пропыленными. То же самое можно сказать и о речи людей: все они говорят одинаково, уныло-одинаково. «Будь у меня машина, я бы присматривал за ней. Говорю, присматривал бы, я не оставлял ее где попало». Бостон был основан бюргерами, и правят им буржуа; все течет гладко, если верить газетам, которые в Бостоне все одинаковы. В Бостоне все о'кей. И в политике все о'кей, потому что все политические партии одинаковы. Все принадлежат к среднему классу, все — вплоть до бродяг, дремлющих и рыгающих в два часа ночи с субботы на воскресенье в поезде подземки, мчащемся на Мавериксквер в Восточном Бостоне. Должно быть, эти люди когда-то не хотели окунаться в обезличивающий раствор, но теперь для них все уже потеряно. А в глубине — под гладкой поверхностью страниц бостонских «Геральд», «Пост», «Тревелер», «Дейли рекорд» и «Бостон америкен» — мертвящее однообразие и зловеще-порочные нравы. Пьяницы заблевывают станции бостонской подземки более обстоятельно, чем это делают пьяные в любом другом городе. Площадь Сколей-сквер — царство похоти, на помойках предаются содомскому греху. Что-то нездоровое в бешеном ритме уличного движения и в озлобленных драках подростков в узеньких переулках. Стены синагог и памятников на кладбище испохаблены непристойными надписями и рисунками, знаками свастики. «Мне тяжело слышать об этом», — говорит губернатор Кели. Шайки подростков устраивают побоища, дерутся камнями, палками, кастетами, зимой в снежки закатывают булыжники. Ничего страшного — это просто проявление здорового духа соперничества. — Эй, Галлахер, шайка Левши Финкельстейна собирается драться с нами. — Сукины сыны! Ну что ж, покажем им. (Страх — чувство, чуждое шайке, он загнан куда-то глубоко внутрь.) Я давно до него добираюсь. — Зови Пэкки и Эла и Фингеров, приведем евреев в чувство. — А когда начнем? — Не суетись! Ты чё, уже струсил? — Никто не суетится… Я просто хотел прихватить дубинку, вот и все. Галлахер по пути проходит мимо синагоги и со злостью плюет на стену. «Эй, Уайти, этот плевок — за нашу удачу!» Со стариком лучше не связываться, когда он напьется. Мать вздрагивает от каждого звука и ходит по дому на цыпочках. Отец сидит за круглым столом в столовой, которая служит им также и гостиной, сгребает в свои здоровенные лапы желтую кружевную скатерку и мнет ее в кулаке, потом снова расстилает ее по столу. — Черт побери, мужчина должен… Эй, Пег! — Что, Уилл? Отец трет нос и подбородок. — Прекрати этот дурацкий балет, ходи нормально, черт подери! — Хорошо, Уилл. — Убирайся отсюда! Если у тебя старик такой здоровенный, как Уилл Галлахер, и если он напьется, то лучше оставить его в покое и следить, как бы он не съездил тебе по зубам своим увесистым кулаком. Отец сидит за круглым столом и бьет по нему кулаком. Тупо смотрит на стены, на которых висят вырванные из календаря выцветшие картинки с пастушками в лесной долине. — Проклятая дыра! — рявкает он. Дурацкие картинки дрожат от нового удара по столу. — Не пей так мною, Уилл. — Заткнись! Заткни свою дурацкую глотку! Отец тяжело поднимается на ноги, качаясь, подходит к стене. Картинка с пастушками летит на пол, покрывавшее ее стекло со звоном разлетается на мелкие кусочки. Отец растягивается на убогом серо-коричневом диване, лежит, уставившись на серый лоснящийся ворс ковра, туда, где ворс особенно вытоптан. — Всю жизнь вкалываешь… а что толку? — ворчит он. Мать пытается потихоньку убрать бутылку со стола. — Оставь бутылку на месте! — Может быть, Уилл, ты сможешь найти другую работу?.. — Э-э, вечно ты ноешь. То у тебя мясники, то бакалейщики… А я хребет себе ломаю, вожусь с этим грузовиком… Конченый я человек. Поставь бутылку на место! Шатаясь, отец встает, делает рывок к матери и бьет ее. Мать опускается на пол и лежит без движения, жалко всхлипывая. Худенькая, усталая, неряшливая женщина. — Прекрати свое нытье. Отец молча смотрит на нее, потирает нос, потом ковыляет к дверям. — Прочь с дороги, Рой! У порога он спотыкается, вздыхает и, шатаясь, исчезает во тьме. Галлахер смотрит на мать и чувствует, что вот-вот разрыдается. — Ну вставай, вставай, мама, — говорит он, помогая ей подняться на ноги. Мать начинает плакать громко, навзрыд. «Лучше держать язык за зубами, когда он напьется», — думает Галлахер. Галлахер идет в свою комнату, читает взятую в библиотеке книжку про короля Артура и рыцарей Круглого Стола. Мальчишка мечтает о женщинах, пахнущих лавандой. «Я не буду таким, как отец», — думает он. Он будет защищать свою даму с мечом в руке. Светлые юношеские годы… Учителям средней школы Галлахер не запомнился; угрюмый, замкнутый подросток без признаков рвения к учебе. Он бросает школу за год до окончания, в конце промышленного кризиса, и устраивается работать лифтером. Отец в тот год безработный, а мать зарабатывает мытьем стен, испанской черепицы и построенных в колониальном стиле домиков в Бруклине или Ньютоне. По вечерам она укладывается спать сразу же после ужина, а отец сидит в баре на углу, поджидая кого-нибудь, кто предложит ему выпить или с кем можно будет поскандалить. Рой начинает околачиваться вокруг окружного клуба демократической партии. В маленьких задних комнатках дуются в покер или в кости, ведутся интригующие разговоры. В большом зале много молодых парней в саржевых костюмах, доступные женщины, дым коромыслом. И разговоры о вербовке. Говорит Стив Макнамара, восходящая звезда партии: — Конечно, мальчики, смотрите сами, но ведь ясно же: простому человеку никуда не пробиться. Кишка тонка. Надорвешься. Единственное стоящее дело — это политика. Только в этой области можно чего-нибудь добиться. Поработайте же пару лет, покажите, на что вы способны, и организация вас отблагодарит. Она сделает для вас все. Помню, я был такой же зеленый, как вы. Я показал им, что умею работать, и теперь я устроен; вы сами знаете, что наш округ неплохой, получить голоса на выборах здесь не так уж трудно. — Да, — соглашается Галлахер, — это верно. — Слушай-ка, Рой, я давно уже присматриваюсь к тебе. Ты парень толковый, я уверен, что ты сможешь чего-нибудь добиться. Надо только доказать ребятам, что ты стоящий работник. Я-то это знаю, но ты должен доказать и им. Вот что я тебе скажу: через месяц пойдут предвыборные собрания, и тебе придется немало побегать, распространяя листовки; неплохо, конечно, устроить так, чтобы в толпе была парочка своих парней, которые немного пошумят, когда будет выступать кто-нибудь из наших кандидатов. Мы скажем тебе, когда это сделать. — Ладно, я попробую. — Конечно попробуй! На этом можно заработать. Здесь сейчас много таких ребят — у них легкая и денежная работа. Я уверен, ты сможешь выдвинуться. Я знаю человеческую натуру. У тебя есть обаяние, необходимое политику. Обязательно присоединяйся к нам. — И я буду проводить здесь все вечера? — А как же! Сколько тебе лет? Почти восемнадцать. К двадцати ты будешь зашибать в десять раз больше, чем сейчас… По дороге домой Галлахер встречает девочку, с которой разговаривал пару раз, и останавливается, чтобы поболтать с ней. — Мне надоела моя работа, я нашел себе кое-что получше, — хвастливо заявляет он. — Что же это? — О, это дело важное, — отвечает он и неожиданно смущается. — Большая и важная работа. — Как таинственно, Рой, — хихикает девчонка. — А может, ты шутишь? — Ну… — он не может ничего придумать. — Ну, мне надо идти. — Чудак ты. Он смотрит на нее, развязно покачиваясь; с подчеркнутой небрежностью закуривает сигарету. — Ну… — Он снова смотрит на нее и, совершенно растерявшись, не знает, что сказать. — Как-нибудь увидимся, пока. Когда Галлахеру исполняется двадцать лет, он работает на новом месте, на складе. — Рой, ты провел огромную работу, — сказал ему как-то Стив Макнамара, — и пусть никто не смеет утверждать обратное; ребята оценили твою деятельность и намерены устроить тебя. — Да-а, — с трудом выдавливает из себя Рой, — но в платежную ведомость занесли Уайти, а я ведь сделал не меньше, чем он… — Слушай, Рой, не дай бог, чтобы кто-нибудь слышал от тебя такие речи. Могут подумать, что ты критикан; тебя теперь ведь знают здесь, не захочешь же ты рисковать своей репутацией. Однажды вечером Галлахер идет в Кембридж на свидание с девочкой, но та подводит его. Послонявшись по улицам, он выходит на берег Чарлза. «Зараза! Все они такие! Почему они выбирают себе других? Почему все против меня? Вкалывал, вкалывал в этом клубе, а что получил?» Галлахер садится на скамейку и смотрит на медленное течение реки. В воде отражаются огни Гарвард-хауза. «Вкалываешь, вкалываешь, — размышляет он, — а кому это нужно, все впустую. Будь у меня много денег, она бы небось не стала надувать меня. Все они тогда гонялись бы за мной. Деньги, деньги. Можно подумать, что в них только и заключается цель жизни. Это ужасно». Проходят два гарвардских студента, и Галлахер немеет в паническом страхе: «А можно ли мне сидеть здесь… Господи, не надо мне было здесь садиться». — Знаешь, я был просто ошеломлен. Честное слово. Я в жизни не видел ничего более потрясающего, чем то, что они сделали с этой Марковой, — говорит один из них. «Ох уж эти мне интеллигентики! О чем они говорят? Рассказывают какие-то небылицы. Совсем как бабы. — Галлахер поворачивается и смотрит на огни Гарварда. — Гады. Передавить их всех! — Он глядит на мчащиеся по Мемориал-драйв автомобили. — Мчатся на полной скорости. Ну давайте, давайте, прибавьте газку, неситесь, гады… и сверните себе шею. Этот Гарвард — проклятая шайка левых. Должен же кто-нибудь взорвать это змеиное гнездо… Ты вкалываешь, а эти педики треплются целыми днями черт знает о чем. Прибить их всех к чертовой матери. Должен же найтись человек, который занялся бы ими, должен же кто-нибудь бросить бомбу…» Галлахер сидит на скамейке больше часа и постепенно успокаивается. Он смотрит на ленивое течение реки, на ее спокойную сверкающую поверхность, похожую на металлическую скатерть. На противоположном берегу, отбрасывая отблески своих огней в воду, светятся окна общежития коммерческого факультета; бегущие по набережной автомобили кажутся крохотными живыми существами. Галлахер чувствует, как пробуждается в весенней ночи земля, вдыхает сладкий, успокаивающий воздух. Ночное небо усыпано звездами. «Господи, как прекрасно», — думает он. В голове его мелькают, сменяя друг друга, какие-то неясные мысли. Он глубоко вздыхает. «Действительно прекрасно. Жаль, что нет женщины, с которой бы можно было обо всем поговорить. Нет, я должен чего-то добиться в этой жизни». Галлахер охвачен благоговейным трепетом. «Такие ночи, как эта, заставляют поверить в бога даже самых закосневших в неверии безбожников. Господи, как это прекрасно! Такая красота позволяет надеяться, что все будет хорошо». Галлахер сидит, поглощенный тьмой. «Я не такой, как другие. Во мне что-то есть такое… — думает он и снова вздыхает. Он пытается ухватить свою мысль, как рыбу, голыми руками. — Господи…» — Рой, с тобой все в порядке! Мы собираемся предложить тебе одно дельце. Оно как будто специально для тебя… Есть у нас одна небольшая группа, и ты будешь работать с ними. Называть имена не будем. — Макнамара делает многозначительный жест рукой. — Ну, есть два босса, они работают против международного заговора, знаешь, того самого, что задумали богатые жиды, чтобы устроить у нас коммунизм… Теперь Галлахеру платят десять долларов в неделю, хотя работает он только по вечерам. Кабинет на чердаке двухэтажного домика. Письменный стол, комната завалена листовками и журналами, связанными в пачки. Позади стола — большое знамя с крестом и переплетенными буквами «О» и «X». — «Объединенные христиане» — вот как называется наша организация, Галлахер. Мы — объединенные христиане, понимаешь, мы должны сорвать этот чертов заговор. Если наша страна в чем-нибудь и нуждается, так это в небольшом кровопускании. Ты боишься крови? — спрашивает Роя сидящий за столом здоровенный парень. У него выцветшие бледно-серые, словно тусклое оконное стекло, глаза. — Нам нужно мобилизоваться и подготовиться, эти евреи пытаются втянуть нас в войну, но мы их прижмем. Сам знаешь, они расхватали всю работу, и виноваты в этом мы сами, у нас нет никаких шансов, они занимают все высокие должности, но ничего, и у нас есть, где надо, свои люди. Галлахер продает журналы на перекрестках. «Читайте о крупном иностранном заговоре! Покупайте журнал отца Килиана, и вы узнаете правду!» Он ходит на тайные сборища, час в неделю тренируется в спортклубе, учится стрелять из винтовки. — Единственное, что я хочу знать, это когда же мы начнем, — говорит он. — Хочу, чтобы началось настоящее дело. — Спокойнее, Галлахер, дай срок, вот подготовим все как следует и тогда сможем выступить открыто. Мы должны вывести нашу страну на правильный путь. Пойдешь с нами сейчас, потом не пожалеешь… — О'кей! (По ночам ему порой не спится, одолевают тяжелые эротические сны; дает знать резкая боль где-то в груди.) Боюсь, что я свихнусь, если мы… если мы не начнем в ближайшее время. Но… У Галлахера наконец появляется подружка. — Знаешь, — говорит Галлахер Мэри, — ты отличная девчонка. Я… Я так люблю разговаривать с тобой. — Какая ночь, Рой! — восхищается Мэри, вглядываясь в сгустившуюся над пляжем тьму, туда, где светится огнями Бостонская гавань. Огни мерцают в облачном небе, словно звезды. Мэри набирает горсть песка, сыплет его на свои туфли. В ярком свете костра ее волосы кажутся золотистыми, а худое длинное лицо, веснушчатое и грустное, — приятным, почти хорошеньким. — Хочешь, я поджарю тебе сосиску? — спрашивает Рой. — Давай просто поговорим. В разных уголках пляжа уединились ушедшие от костра парочки, вместе с которыми приехали сюда и они. Какая-то девчонка вскрикивает в притворном испуге. Галлахер резко поворачивается на шум. — Да, ночь роскошная, — повторяет Рой. «Интересно, могла бы она пойти на это сейчас, здесь?» — думает он и внезапно смущается. («Она не такая, как эти, ей это не понравится, она чистенькая, славная, верующая девочка».) Он чувствует стыд за свои мысли. — Мне хотелось бы о многом с тобой поговорить, — продолжает он вслух. — Пожалуйста, Рой. — Понимаешь, мы встречаемся уже месяца два… Что ты обо мне думаешь? — Сказав это, он вспыхивает от смущения, ему стыдно своего желания переспать с ней. (Хихиканье на пляже становится громче.) — Я хочу сказать, нравлюсь ли я тебе? — По-моему, ты действительно славный, Рой. Ты — джентльмен, ты не такой грубый, как другие ребята. — Да-а? — разочарованно тянет Галлахер. В ее словах есть что-то унижающее его и в то же время приятное. «Да, но у меня другое на уме», — думает он. — Мне кажется, ты всегда о чем-то думаешь, но понимаешь, Рой, я никогда не знаю — о чем. А мне хотелось бы знать, потому, что ты отличаешься от других. — Чем? — Ну… ты скромный, то есть я не то хотела сказать, просто ты хороший. — Гм… послушала бы ты, как я разговариваю с ребятами, — говорит, улыбаясь, Галлахер. Оба смеются. — О, я уверена, что с ними ты точно такой же, ты не можешь быть другим. — Ее рука случайно касается колена Галлахера, но, смутившись, она тотчас же отдергивает ее. — Мне только хотелось, чтобы ты чаще ходил в церковь. — Я в общем хожу регулярно. — А что тебя беспокоит? Ведь тебя что-то беспокоит? Ты такой таинственный. — Да? — Галлахер польщен. — Ты всегда кажешься очень сердитым. Мой отец недавно заговорил о тебе, он сказал, что ты состоишь в организации объединенных христиан. Я ничего не понимаю в политике, но знаю одного парня из этой организации — Джекки Иванса. Он ужасный человек. — Гм… Все зависит от клуба… Знаешь… Они меня испытывают. Но в этом нет ничего такого… — Мне бы не хотелось, чтобы ты попал в беду. — А почему? Мэри смотрит на него. В ее глазах покорность и покой. На этот раз она уже намеренно, а не случайно касается его руки. — Ты знаешь почему, Рой, — тихо говорит она. В горле застревает какой-то комок. Когда он слышит, как та девчонка на пляже снова хихикает, его охватывает трепетная дрожь. — Здесь, в Сити-Пойнт, можно отлично провести время, — замечает он, вспоминая о мучительных эротических снах. — Вот что я скажу тебе, Мэри, если я был бы твердо уверен в тебе, — его голос крепнет от сознания самоотречения, — я не проводил бы с ними столько времени. Ты же знаешь, что мне хотелось бы тогда видеть тебя чаще. — В самом деле? Галлахер прислушивается к шуршанию набегающих на песок волн. — Я люблю тебя, Мэри, — неожиданно говорит он твердым голосом, несмотря на некоторую тревогу, оттого что неопределенности настает конец. — Я думаю, что тоже люблю тебя, Рой… — Да? — Он целует Мори сначала нежно, потом с жаром, но какая-то частичка его души не участвует в происходящем, оставаясь холодной. — О, конечно же, я люблю тебя, детка! — говорит он сипло, пытаясь подавить смятение. И отводит глаза в сторону. — Сити-Пойнт, здесь так прекрасно! — говорит Мэри. В темноте они не видят разбросанного мусора, водорослей и плавника. — Да, здесь хорошо, — соглашается Галлахер. — А вот и Рой! Как твои дела Женатик? Как тебе живется с твоей красоткой? — О'кей. — Галлахер дрожит от холода. Унылый сентябрьский рассвет еще только занимается над серыми каменными мостовыми и неряшливыми деревянными домишками. — Господи, ну и холод. Хоть бы скорее начинались эти проклятые выборы. — Я рад, что мы встретились сегодня, Рой. Мы так и думали, что у тебя все в порядке, но все же недоумевали, почему ты долго не показываешься. — А ну их к черту! Я покончил с этими христианами, — бормочет Галлахер. — Я думаю, ребята теперь не очень-то хотят меня видеть. — Да? Но тебе надо было бы сказать им об этом. Между нами — клуб собирается отстать от них на время, начали давить сверху, на уровне штата, как я слышал. Придерживаться клуба всегда выгодно, здесь уж никогда не ошибешься. Держу пари, не свяжись ты с этими христианами, быть бы тебе старшиной клуба на сегодняшних выборах. Надеюсь, ты не обиделся, Рой? — Нет. — В действительности Галлахер обижен: опять оказался ни с чем. — Бьюсь об заклад, что объединенных христиан подкармливали пробравшиеся в партию богатые евреи. — Очень может быть. — Жена настаивала, чтобы я порвал с ними. — Как она поживает? — Хорошо, — отвечает Галлахер. (Он представляет, как она спит сейчас, слышит ее громкий, прямо-таки мужской храп.) — Значит, семейная жизнь идет отлично? А где ты сейчас работаешь? — Устроился шофером, вожу грузовик. Как и мой старик… «Мэри купила кружевную скатерть на стол», — вспоминает он. — Слушай, эти красные выдвигают Макджилиса, ну, знаешь, того черного ирландца, если он только когда-нибудь был ирландцем. Представь себе, парень отрекся от своей религии. Он, правда, не очень-то беспокоит наших на первичных выборах. А вот в этом округе есть кучка членов профсоюза, и Макнамара сказал, чтобы мы хорошо себя показали в этом районе, чтобы они не перетащили на свою сторону еще больше избирателей. — Привлечем подставных избирателей, что ли? — спрашивает Галлахер. — Это само собой, но у меня есть одна маленькая идейка. Его собеседник достает из бумажного мешка несколько бутылок кетчупа и начинает поливать соусом тротуар. — Что ты делаешь? — О, это остроумнейшая штука. Это дело поможет нам добиться своего. Понимаешь, это очень хорошая мысль: стой здесь и раздавай листовки, призывающие голосовать за Хейни, а заодно скажешь пару слов. Так мы не промахнемся. — Неплохо придумано. («Почему мне не пришло это в голову?») Твоя идея? — Целиком. Когда я рассказал о ней Маку, он просто обалдел. Позвонил в полицию сержанту Нолану и попросил выделить на избирательный участок двух полицейских, которые не будут нам мешать. Галлахер стоит у лужи кетчупа. Как только на участке появляются первые избиратели, он разражается речью: — Смотрите, смотрите, что делается! Это кровь! Вот что случается с честными американцами, когда они пытаются голосовать против красного. Их избивают иностранцы, поддерживающие Макджилиса. Это работа Макджилиса. Кровь! Человеческая кровь!.. Поток избирателей на время редеет. Галлахер рассматривает лужу кетчупа, который кажется ему слишком красным. Он посыпает лужу пылью. «Вкалываешь, вкалываешь, а у какого-нибудь умника появляется хорошая идейка, и все заслуги его. Эти проклятые красные. Из-за них все мои несчастья». — Смотрите, смотрите! — снова кричит он подходящим избирателям. — Куда ты собрался, Рой? — спрашивает Мэри. Ее любопытство злит Галлахера. Он поворачивается в дверях и кивает головой. — Просто пройтись… Мэри разрезает картофелину пополам и кладет в рот большой кусок. Кусочки вареного картофеля прилипают к ее губам. Это раздражает Галлахера. — Почему ты всегда ешь картошку? — спрашивает он. — У нас есть мясо, Рой, — отвечает Мэри. — Знаю, — произносит Галлахер. У него в голове целая куча вопросов. Он хочет спросить жену, почему она никогда не ест вместе с ним, а всегда сначала кормит его. И еще он хочет сказать ей, что ему не нравится, когда она расспрашивает, куда он идет. — Уж не идешь ли ты на собрание объединенных христиан? — спрашивает она. — А тебе какое дело! — раздраженно отвечает Галлахер. («Почему она всегда расхаживает дома в комбинации?») — Наживешь ты там себе неприятностей, Рой. Не нравятся мне эти люди, они испортят тебе отношения с клубом. Ты же знаешь, сейчас идет война, и клуб совсем порвал с объединенными христианами. — Ничего опасного здесь нет, — обрывает он Мэри, — оставь ты меня в покое, черт возьми! — Не ругайся, Рой. Галлахер хлопает дверью и уходит. Падает редкий снег, под подошвами хрустит подернувший лужицы лед. Галлахер чихает. «Мужчине надо иногда выбираться из дому и… и позволять себе кое-что. У меня ведь есть кой-какие идеалы, за которые надо бороться в организации, а она пытается меня удержать. Когда-нибудь все-таки я проберусь наверх», — думает он. Воздух в зале теплый, от калориферов пахнет металлом, воняет высыхающей мокрой одеждой. Бросив на пыльный пол окурок, Галлахер растирает его ногой. — Пусть мы вступили в войну, — говорит оратор, — мы должны сражаться за свою страну, но не следует забывать наших личных врагов. — Оратор ударяет кулаком по столу, покрытому флагом с крестом. — Чуждые элементы, вот от кого нам надо избавиться. Мы должны покончить с силами, которые вступают в заговор с целью захватить власть в стране. (Одобрительный рев сотни мужчин, сидящих на складных стульях.) Мы должны сплотиться, в противном случае нашим женщинам грозит насилие. — Вот это да! — произносит сосед Галлахера. — Да, Уот прав, — поддакивает Галлахер. Он чувствует, как в нем закипает ярость. — Кто отобрал у нас работу? Кто пытается залезть на ваших жен, дочерей и даже матерей? Эти люди ни перед чем не останавливаются. Кто подминает вас под себя только потому, что вы не красный и не еврей, потому, что вы не желаете кланяться перед каждым, кто не чтит имя божия, для которого нет ничего святого? — Перебить их всех! — взвизгивает Галлахер. От возбуждения его трясет. — Вот именно! Мы хотим очистить от них страну. После войны создадим настоящую организацию. Вот у меня есть телеграммы от наших соотечественников, патриотов и друзей — все они придерживаются тех же взглядов, что и мы. Ребята, вы все в выгодном положении. Те, кто уйдет в армию, должны научиться владеть оружием, чтобы потом… Я думаю, вы поняли, что я хочу сказать. Мы отнюдь не побеждены, нас становится все больше и больше. После собрания Галлахер отправляется в бар. В горле першит, и весь он в каком-то болезненном напряжении. Понемногу ярость растворяется в выпитом пиве, он делается угрюмым, ему обидно. — Они всегда надувают нас в последнюю минуту, — говорит Галлахер сидящему рядом мужчине, вместе с которым вышел с собрания. — Заговор, — уверенно заявляет тот. — Конечно заговор, и во всем виноваты эти проклятые ублюдки. Но им не удастся сломить меня, я еще добьюсь своего. По пути домой Галлахер поскользнулся и упал в лужу. Штанина намокает от низа до самого бедра. — А-а, чтоб тебя!.. — смачно ругается он. — Люди пропадают из-за этих заговоров… но я-то не дамся, меня не проведешь. Шатаясь, Галлахер вваливается домой, сбрасывает пальто. Он замерз, беспрерывно чихает и ругается. Заснувшая в кресле Мэри просыпается, изумленно смотрит на него. — Ты весь мокрый! — восклицает она.

The script ran 0.016 seconds.