Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Пьер де Мариво - Жизнь Марианны, или Приключения графини де *** [0]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: love_history, prose_classic

Аннотация. Роман «Жизнь Марианны, или Приключения графини де ***» (1731–1741) принадлежит перу крупнейшего представителя французской психологической прозы Пьера Карле де Шамблена де Мариво (1688–1763). Это история безродного найденыша, совсем юной девушки, которая, вступая в жизнь, сталкивается с вожделением, завистью и эгоизмом населяющих ее людей, но благодаря врожденному благородству выходит победительницей из самых сложных и запутанных ситуаций.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

у меня нет». Согласна, но раз вы не вкусили радостей, какие дает нам родительская любовь, скажите так: «Другие счастливее меня», но не говорите: «Я несчастнее других». Право, Марианна, лучше думать о том, что утешает: у вас благородный характер, проницательный ум, добродетельная душа — а это важнее, нежели попечение родителей. Этими качествами не могут похвастать множество особ женского пола, судьбе которых вы завидуете, меж тем как они имеют гораздо больше оснований завидовать вам. Благородная душа — вот ваше богатство; прибавьте к этому еще миловидное личико, покоряющее все сердца и уже подарившее вам приемную мать, быть может не менее нежную, чем та, которую вы потеряли. И откуда вы знаете что были бы счастливее, имея родителей? Увы, дитя мое, ничто не может оградить нас от несчастий, и все может стать их причиной. Едва появившись на свет божий, мы уже становимся игрушкой самых ужасных случайностей; я, в отличие от вас, не была сиротой, но оказалась ли я более счастливой, чем вы? Вы увидите, что нет, если пожелаете выслушать историю моей жизни; я постараюсь изложить ее, конечно, как можно короче. — Нет, не надо ничего сокращать, умоляю вас,— возразила я,— рассказывайте все, и как можно подробней; чем длиннее будет ваш рассказ, тем меньше у меня останется времени, чтобы перебирать свои горести; и если правда, что вы не были счастливее меня — вы, заслужившая счастья больше, чем кто-либо,— я соглашусь, что мне не на что жаловаться. — Если рассказ мой поможет рассеять вашу печаль,— ответила она,— я приступлю к нему без колебаний и без боязни, что он будет чересчур пространным. Сначала скажу несколько слов о том, как поженились мои родители; думаю, именно особенность их брака предопределила мою судьбу. Отец мой был дворянин, отпрыск одного из самых знатных семейств нашей провинции, хотя оно мало известно при дворе. Дед мой, человек достаточно богатый, предпочитал жить в деревне, по примеру многих провинциальных дворян, и никогда не покидал своего родового замка. У господина де Тервира (так звали моего деда) было два сына: своим рождением я обязана старшему из них. Мадемуазель де Трель (так звалась в девичестве моя мать) принадлежала к не менее знатному роду; воспитывалась она в монастыре, откуда вышла девятнадцати — двадцати лет. На свадьбе у одной из своих родственниц она встретила моего отца, тогда еще совсем молодого человека, лет двадцати шести; он увидел ее и полюбил беззаветно и навсегда. Любовь его не была отвергнута; мадемуазель де Трель тоже почувствовала к нему расположение; но госпожа де Трель, к тому времени вдова, почла нужным воспротивиться этой взаимной склонности. Госпожа де Трель не располагала большими средствами, мать моя была младшей в семье, где было двое сыновей и три дочери. Оба сына служили в войсках, и доходов всей семьи едва хватало на их снаряжение; мало было надежды, что Тервиру, довольно богатому наследнику, разрешат жениться на молодой девушке без приданого, которая не могла внести в семью ничего, кроме имени, почти не уступавшего по знатности имени будущего мужа. Было ясно, что господин де Тервир-отец ни за что не согласится на подобный брак, и мать барышни считала, что следует положить конец этой любви, ибо она бесцельна, а следовательно, неприлична. Госпожа де Трель не раз приводила эти доводы молодому де Тервиру, но он отвергал их с такой страстью, так уверен был, что отец, из любви к нему, снизойдет к его мольбам, да и сам молодой человек пользовался такой доброй славой, что она наконец уступила и разрешила влюбленным, жившим всего на расстоянии одного лье, встречаться друг с другом. Прошло полтора месяца; Тервир объяснился с отцом, умоляя его благословить брак, от которого зависело все счастье его жизни. Но старик имел на этот счет совсем другие виды; горячо любя сына и не посвящая его до поры до времени в свои замыслы, господин де Тервир-старший незадолго до того нашел для него богатую невесту; он высмеял просьбу сына, сказал, что это мимолетное увлечение, юношеская блажь и что они сию же минуту едут к той, которую он прочил в жены молодому человеку. Однако сын считал, что подобный визит может связать его, и уклонился от поездки. Отец не подал вида, что оскорблен ослушанием. Это была одна из тех холодных и уравновешенных натур, которые знают, чего хотят. — Я не буду принуждать вас к браку,— сказал он,— но не разрешу вам жениться и на той барышне, о коей вы говорите, мы не настолько богаты, чтобы вам взять в жены бесприданницу, у которой совсем ничего нет; но если, вопреки моей воле, вы все-таки женитесь на мадемуазель де Трель, то горько пожалеете об этом. Так закончился их разговор; отец больше не возвращался к нему, и жизнь их потекла как прежде. Молодой Тервир после долгих колебаний сообщил госпоже де Трель ответ своего отца; она запретила дочери встречаться с ее возлюбленным и приняла решение снова отправить ее в монастырь; но молодой человек, в отчаянии от предстоящей разлуки, предложил заключить тайный брак и скрывать его до кончины отца или хотя бы до той поры, когда удастся смягчить старика и получить его согласие. Госпожа де Трель сочла эту затею унизительной, увидя в ней лишнее основание для того, чтобы удалить свою дочь. Как раз в это время оба сына госпожи де Трель приехали из армии в отпуск домой. Они знали молодого Тервира и отдавали ему должное, а сестру нежно любили и сочувствовали ее горю. По их мнению, брак этот был вполне возможен при условии, что его станут держать в тайне; отец в конце концов примирится с женитьбой сына; к тому же он слаб здоровьем и очень стар. Во всяком случае, молодой Тервир — человек, которому смело можно доверить судьбу сестры. Они так горячо поддерживали домогательства своего друга, с таким жаром уговаривали мать, что та наконец сдалась; влюбленные тайно обвенчались. Через полтора года или около того у господина де Тервира по причинам, о которых не стоит долго говорить, возникло подозрение, что сын его все-таки женился на мадемуазель де Трель. Он прямо спросил об этом молодого человека; тот не посмел открыть истину, но вместе с тем и не отрицал ее с той твердостью, с какой люди говорят правду. — Отлично,— сказал отец,— я рад, что подозрения мои напрасны; но если вы меня обманываете, пеняйте на себя, я свое слово сдержу. На следующий день, встретив госпожу де Трель, Тервир-отец обратился к ней со следующими словами: — До меня дошли слухи, что Тервир женился на вашей младшей дочери; я ничего не имел бы против, если бы был богаче; но я не могу оставить ему наследство, достаточное для поддержания его имени; я вынужден буду распорядиться иначе моим состоянием. Смущение, отразившееся на лице госпожи де Трель, окончательно утвердило старика в его подозрениях; он ушел, не дожидаясь ответа. Между тем как Тервир-старший держал такого рода речи и с неумолимой твердостью грозил моему отцу враждой, имевшей в дальнейшем столь печальные последствия, мать моя ждала со дня на день моего появления на свет. Теперь вы видите, Марианна, почему я начала свою историю издалека, с женитьбы моих родителей: я хотела показать, что несчастья мои начались задолго до того, как мои глаза увидели свет солнца; если возможно так выразиться, они родились раньше, чем я. После этого прошло около четырех месяцев, мне минуло уже три с половиной; и вот господин де Тервир-старший, здоровье которого к тому времени сильно пошатнулось, так что он редко выходил из дому, решил немного рассеяться и принял приглашение своего друга и соседа отобедать с ним; сосед жил на расстоянии двух лье от его замка. Старик отправился туда верхом, в сопровождении двух слуг. Не успел он проехать и одного лье, как почувствовал головокружение,— время от времени это с ним случалось, он спешился на минуту возле дома одного крестьянина, чья жена была как раз моей кормилицей. Господин де Тервир знал этого фермера и зашел в дом, чтобы немного отдохнуть. Он увидел, как хозяин старается напоить молоком из бутылочки маленького и слабого на вид младенца, очень бледного и словно умирающего. Этим младенцем была я. — Такая пища едва ли пойдет на пользу ребенку,— сказал господин де Тервир, следя с удивлением за попытками крестьянина.— Дитя слабенькое и нуждается в кормилице, где же она? — Прошу прощения,— сказал крестьянин,— ребенка кормит моя жена, но она, как вы видите, больна, со вчерашнего вечера свалилась в жестокой лихорадке и не может давать младенцу грудь. Рано утром мы послали малого к родителям девочки, чтобы они достали другую кормилицу, но вот никто покамест не идет, малютке совсем худо; надо же как-нибудь поддержать ее силы. Однако, если не пришлют кормилицу, боюсь, будет поздно. — Вы правы, малютка в опасности,— согласился господин де Тервир,— неужели не найдется в ваших местах какой-нибудь женщины, чтобы покормить ребенка? Жалко его. — Вы бы пожалели ее еще больше, если бы знали, кто эта девочка,— отозвалась с постели моя кормилица. — Правда? Кто же она? — спросил старик, несколько удивившись. — Не взыщите, сударь,— сказал тогда хозяин,— я сразу не посмел сказать правду, боялся вас прогневить, Ведь мы знаем, что сынок ваш женился вопреки вашей воле; но жена все равно проговорилась, так уж нечего скрывать: это дочь господина де Тервира. Дед, услыхав это, первую минуту хранил молчание, но потом сказал, глядя на меня нежным и задумчивым взором: — Бедняжка! Она передо мной ни в чем не виновата. Затем он позвал одного из слуг. — Скачите поскорее в замок,— приказал он ему,— я вспомнил, что у жены моего садовника умер позавчера пятимесячный сын; попросите ее от моего имени сейчас же взять этого ребенка; я сам буду платить. Только поскорее; велите ей поторопиться. Головокружение у него совсем прошло; он ласково, как потом рассказывал хозяин, погладил меня по головке, сел на коня и продолжал свой путь. Не успел он отъехать, как его сын привез для меня кормилицу; он запоздал, так как долго не мог найти подходящую. Хозяин рассказал ему обо всем, что произошло; Тервир-сын, тронутый добротой своего отца, превозмогшего обиду, тотчас же вскочил в седло и поскакал за ним, чтобы высказать старику свою благодарность. Увидя сына, догонявшего его на дороге, господин де Тервир-отец сразу понял его намерения и остановил коня; сын, соскочив на землю в нескольких шагах от отца, упал перед ним на колени со слезами на глазах, не в силах произнести ни слова. — Я понимаю, что вас ко мне привело,— сказал старший де Тервир, взволнованный искренним порывом сына.— Вашей дочери нужна помощь, я уже обо всем распорядился. Если девочку удастся спасти, я не оставлю незавершенным то, что начал, и, подарив ей жизнь, постараюсь, чтобы жизнь эта была счастливой. Успокойся, Тервир, твоя дочь отныне стала и моей. Прикажи отнести ее ко мне и жену приведи; пусть вам сегодня же отведут в замке покои твоей матери, и займите их к тому времени, когда я вернусь вечером. Если госпожа де Трель пожелает отужинать со мной, она доставит мне этим удовольствие. Я поспешу вернуться, чтобы вычеркнуть из моего завещания некоторые пункты, неблагоприятные для вас. Прощай, я возвращусь пораньше; поезжай вслед за дочерью и сделай для нее все, что нужно. Отец мой, стоя по-прежнему на коленях, не мог вымолвить ни слова от радости и волнения и только обливал слезами благодарности руку, протянутую ему господином де Тервиром. Когда тот стал удаляться, он воздел обе руки, как бы призывая небо в свидетели своего счастья. Отец вернулся за мной; я уже была на руках у кормилицы, которую он привел; он отправил нас обеих в замок и поручил меня жене садовника, та как раз собиралась в путь. Сам же он поспешил уведомить жену и тещу о счастливом обороте дела и проводил их в родовой замок. С наступлением сумерек он вышел навстречу господину де Тервиру-старшему, но увидел на дороге только слугу, посланного к нему с известием, что господину де Тервиру стало очень худо и он лишился речи. Когда младший Тервир прибыл на место, деда уже не было в живых. Какой страшный удар для моих родителей и какая перемена в моей судьбе! Среди бумаг господина де Тервира было найдено завещание, по которому все свое имущество он отдавал младшему сыну, оставив моему отцу лишь небольшую долю, причитающуюся каждому из детей, коей он по закону не мог его лишить. Это и был пункт, который мой дед собирался изменить и в силу которого отец мой и его семья обрекались на нищету. От младшего брата, занявшего его место, трудно было ожидать великодушия; это была одна из тех мелких натур, которые не способны на благородный поступок; они не добры и не злы, не знают иной справедливости, кроме предписанной законом, и считают своим долгом не дать вам ничего, если имеют законное право ограбить вас. Соверши на их глазах благородный поступок — они назовут его безрассудством и страшно горды тем, что сами не способны на подобное «легкомыслие»; они как бы говорят: пусть дарят, кому охота, а я не буду. Вот с каким человеком имел дело мой отец. Итак, пришлось ему удовольствоваться ничтожной долей наследства и приданым моей матери, которое было и того ничтожней. На помощь госпожи де Трель нельзя было рассчитывать: состояние ее было незначительно; к тому же за год до того она женила старшего сына, отдав ему львиную долю своего имущества, а между тем у нее было еще трое детей, так что ее скромных средств едва хватало, чтобы свести концы с концами. Как видите, Марианна, до этой поры я ничего не выгадала от того, что имела и отца и мать. Отец недолго прожил. Некий молодой военный из дворян, ровесник отца, сманил его с собой в Париж, откуда должен был вернуться в полк. Отца приняли офицером в ту же роту, где служил его друг. На этом кончается история жизни моего отца ибо он был убит в первом же сражении. Все же у меня оставалась мать, а также несколько родственников; вы скоро узнаете, много ли они помогли мне в жизни. Итак, матушка овдовела. Не помню, говорила ли я вам, что она была очень хороша собой и, что еще важнее, умела нравиться, она считалась одной из самых привлекательных женщин всей нашей провинции; хотя она не могла похвалиться большим состоянием и к тому же осталась с ребенком на руках (я говорю о себе), ей представилось несколько случаев вновь выйти замуж за людей с положением и деньгами, но в то время любовь ее к моему отцу еще не угасла; память о нем была ей еще слишком дорога, и она не решалась связать свою жизнь с другим. Но вот из столицы приехал в свое поместье, по соседству с нашим, некий придворный кавалер; он увидел мою мать и полюбил ее. Это был красивый, представительный господин лет сорока, выделявшийся среди провинциальных поклонников матери изысканными манерами и светским лоском. Его внимание казалось лестным; начал он с того, что приятно взволновал ее тщеславие, сумев напомнить ей, что она красивая женщина, а кончил тем, что незаметно вытеснил из ее памяти образ мужа и завладел ее сердцем. Он сделал ей предложение, она вышла за него замуж; мне в ту пору было всего полтора года. Жизнь матушки сразу изменилась. Она стала одной из самых блестящих дам королевства, но я понесла невозместимую утрату. Через три недели после свадьбы мать забросила меня. Почет и роскошь, окружавшие ее, словно похитили у меня ее нежность, изгнали из ее сердца. И вот девочка, еще недавно так нежно любимая, так сильно напоминавшая своего отца и как бы замещавшая его, дитя, которое облегчало ей мысль о смерти мужа и как бы возвращало его ей в новом обличье; дочь, помогавшая ей верить, что любимый муж не ушел безвозвратно (она сама сотни раз говорила такие слова),— эта самая девочка была теперь почти так же прочно забыта, как ее покойный отец, и стала, можно сказать, круглой сиротой. Новая беременность матери довершила мое несчастье и окончательно отвлекла ее от заботы обо мне. Она отдала меня на попечение привратницы замка и часто по целым неделям даже не видела меня и не справлялась о моем здоровье; что касается отчима, то вы и сами понимаете, что он отнюдь не старался напомнить ей о моем существовании. Я рассказываю вам о своем детстве, потому что вы рассказали мне о своем. У привратницы были две дочери моих лет, которым она отдавала почти все, что получала для меня в замке; она распоряжалась мною по своему усмотрению, и никто не требовал у нее отчета; женщина ее сословия должна была обладать уж очень высокой и благородной душой, чтобы обращаться со мной не хуже, чем с собственными детьми, и не оделять их тем вниманием, что мне перепадало. Госпоже де Трель (я говорю о своей бабушке которая жила в трех лье от нас и по-настоящему любила меня) и в голову не приходило, что обожаемое дитя, вчерашний кумир ее дочери, малютка Тервир совершенно заброшена. Но вот однажды бабушка, месяца два не видевшая меня, была приглашена своим зятем, маркизом д ..., на обед. Когда она вышла из кареты, я сидела у ворот, прямо на земле, в очень неприглядном виде, неумытая и одетая в тряпье, возможно, с чужого плеча. По грязному белью, стоптанным башмачкам и рваному платью никто не признал бы во мне дочку маркизы. Поэтому госпожа де Трель скользнула по мне равнодушным взглядом; заметив в нескольких шагах от меня другую девочку, одетую красиво и опрятно и сидевшую на низком детском стульчике, бабушка спросила служанку, стоявшую тут же: — Это, вероятно, мадемуазель де Тервир? — Нет, сударыня,— отвечала девушка,— вон она сидит; такая крепышка! И правда, несмотря на мой убогий наряд, разорванный чепчик и растрепанные волосы, вид у меня был свежий и здоровый; но зато можно сказать, что здоровье и было моим единственным украшением. — Как! Это моя внучка? В таком виде! — вскричала госпожа де Трель, возмущенная и опечаленная жалким зрелищем, какое я собой представляла.— Следуйте за мной в замок; возьмите на руки ребенка, и пойдемте. Служанка повиновалась, и мы направились прямо в апартаменты маркизы, которую застали в будуаре перед туалетом; вокруг хлопотали горничные, занятые ее прической. — Дочь моя,— обратилась к ней госпожа де Трель,— меня хотят убедить, что этот ребенок — мадемуазель де Тервир, но я не верю: девочка одета в тряпье, на какое не польстились бы и нищие. Вероятно, это какая-нибудь несчастная сиротка, подобранная из милости вашей привратницей? Матушка покраснела. Обвинение было слишком беспощадно; оно сурово обличало ее в том, что у нее нет сердца, что она обращается со мной хуже, чем самая злая мачеха; сначала она растерялась, потом рассердилась. — Последние три дня мне очень нездоровится, и просто нет сил углядеть за прислугой,— сказала она.— Ступайте, пришлите ко мне эту негодяйку привратницу,— добавила она, обернувшись к служанке; в голосе ее слышалось больше досады на меня, чем гнева на ту, кого она назвала негодяйкой. Оставшись с ней наедине, госпожа де Трель, вне себя от негодования на мою заброшенность, высказала дочери без околичностей, что у нее сердце разрывается от жалости к судьбе несчастного ребенка; она не могла удержаться от слез, описывая, в каком виде меня застала, и говорила, что трепещет, предвидя участь, несомненно ожидающую меня в будущем. Моя бабушка была женщина вспыльчивая; никто лучше ее не разбирался в подобных делах, никто не мог бы говорить о них с большим волнением и большей искренностью. Это была одна из тех женщин, которые не знают других радостей и забот, кроме семейных; они высоко чтут звание матери семейства и считают для себя честью выполнять свои обязанности, не чураясь самых утомительных и неприятных их сторон и даже любя их, отдыхая за новыми хлопотами от старых. Судите сами, могла ли бабушка, при таком складе характера, одобрить свою дочь? Не знаю, какие выражения она употребляла в разговоре с моей матерью; но мы редко умеем быть полезными тем, кого слишком сильно любим. Быть может, бабушка вспылила, а ведь обидные упреки редко достигают цели; чувство обиды снимает с нас чувство вины; мать сочла обвинения госпожи де Трель несправедливыми. Конечно, меня не следовало так плохо одевать; но выяснилось, что привратница, смотревшая за мной, обычно одевала меня лучше; просто в это утро не успела еще мною заняться, из-за этого не стоило поднимать такой шум. Как бы то ни было, госпожа де Трель потом сама рассказывала об этой ссоре некоторым знакомым (от них-то я про нее узнала) и говорила, что своим заступничеством только навредила мне, матушка с тех пор невзлюбила нас обеих — и ее и меня. Три недели спустя маркиз, решивший увезти молодую жену в Париж, раньше чем ее беременность станет слишком заметной, получил какое-то известие, заставившее его ускорить отъезд. Поскольку собрались они очень поспешно и моя мать взяла с собой только одну горничную, было решено, что меня доставят через три дня остальные служанки, в более удобном экипаже,— и против этого нельзя было ничего возразить. Госпоже де Трель обещали, что накануне отъезда меня привезут к ней попрощаться, но, видя, что меня все нет, она уже решила послать в замок узнать, что помешало горничным исполнить обещанное, когда оттуда явилась привратница и сообщила, что я все еще нахожусь в замке, так как тяжело заболела, и служанки маркизы побоялись взять меня с собой и оставили на ее, привратницы, попечение, следуя приказу маркизы, решительно запрещавшему рисковать моим здоровьем, а меня пришлось уложить в постель из-за сильного насморка и кашля. — И ребенка оставили на ваше попечение? — только и сказала госпожа де Трель; потом повернулась к ней спиной — и в тот же вечер перевезла меня к себе, совершенно здоровую: насморк и кашель, говорят, придумала моя мать, чтобы оставить меня в замке; она не сомневалась, что госпожа де Трель не покинет меня на привратницу и обязательно возьмет к себе. Обо всем этом, и не стесняясь в выражениях, моя бабушка написала в тот же вечер своей дочери. «Вы так любили господина де Тервира, так горько оплакивали его,— писала она,— а теперь оскорбляете его память своим отношением к его ребенку! Ведь ваша дочь — единственный залог его любви, оставшейся у вас. И вы отказываетесь быть ей матерью. Пользуясь моим нежным участием к ней, вы избавили себя от всех хлопот; а когда меня не станет, будете, видимо, рассчитывать на жалость чужих людей?» Мать моя, добившись своего, стерпела довольно кротко это обидное письмо и только написала в ответ, что вовсе не помышляет избавиться от меня, прислала для меня ворох белья и материи на платья и уверяла госпожу де Трель, что возьмет меня в Париж, как только разрешится от бремени. Но все эти посулы имели одну лишь цель: выиграть время; во всяком случае, после родов она даже не упоминала о том, чтобы взять меня к себе. В письмах она избегала этой темы и все время жаловалась на слабое здоровье, говорила, что почти не встает с постели и не в состоянии ни о чем заботиться. «У меня нет даже сил думать»,— писала она. Нетрудно понять, что при столь слабой голове и речи не могло быть о том, чтобы утомлять ее моим присутствием: к счастью, по мере того как охладевало сердце моей матери, сердце бабушки наполнялось горячей любовью. В конце концов мать совсем забыла о моем существовании; писала она очень редко, да и в этих письмах не упоминала обо мне, потом совсем замолчала, перестала посылать мне подарки, и года через два окончательно вычеркнула меня из памяти, как будто меня и вовсе не было на свете. Таким образом, я не была нужна никому, кроме госпожи де Трель; ее любовь была единственным моим достоянием на земле. Забытая самыми близкими людьми, неизвестная родным из других мест, стеснявшая двух своих теток, с которыми я жила в одном доме, и даже ненавистная им — я разумею дочерей госпожи де Трель, которые ревновали ее ко мне и с трудом меня выносили... Не удивительно, что никому не было никакого дела до сироты, находившейся в таком положении и как бы погребенной в деревенской глуши. Так миновали мои детские годы; не буду больше к ним возвращаться; мне шел уже тринадцатый год. К этому времени обе мои тетки, хотя отнюдь не блистали красотой и еще менее душевной добротою и умом, вышли, однако, замуж за мелкопоместных дворян, во всех отношениях под стать своим невестам; жили эти господа ни богато, ни бедно, а женившись, получили в приданое так называемые доли, состоящие из нескольких виноградников, лугов и других угодий. И вот я осталась в доме одна с госпожой де Трель; ее старший сын, женившись, жил в пятнадцати лье от нас, а младший состоял адъютантом при герцоге де ..., своем полковом командире, почти неотлучно находился при нем и лишь изредка наезжал домой. Но что же думала обо всем этом моя мать? Ровным счетом ничего. Мы не знали о ней, она не знала о нас. Конечно, я иногда спрашивала, где матушка, как она живет, не собирается ли приехать к нам, но вопросы эти задавала как бы мимоходом, чисто по-детски, без всякой настойчивости, и госпожа де Трель отделывалась односложными ответами; я же совсем не задумывалась над тем, какую судьбу готовила мне моя мать. Но пришло время, и приоткрылась завеса, скрывавшая от меня истину. Госпожа де Трель, достигшая уже весьма преклонных лет, заболела, затем немного оправилась, но не совсем, а через полтора месяца снова слегла и уже больше не встала. Ее состояние меня испугало, я как-то сразу повзрослела; пропала моя беспечность и детское легкомыслие, с коим я еще не совсем рассталась. Словом, я почувствовала беспокойство, начала задумываться, и первые же мои мысли были полны печали и заботы. Иногда я плакала от какой-то смутной тревоги, я видела, что слуги не уделяют госпоже де Трель должного внимания, словно она уже мертва. Напрасно я их корила, умоляла быть с ней поуслужливей, они не обращали на меня никакого внимания, а я не смела настаивать, возмутиться и требовать повиновения, как раньше; сама не зная почему, я потеряла всякую уверенность в себе. Обе мои тетки изредка навещали нас, оставались обедать, но ни разу не сказали мне ласкового слова, не обратили внимания на мои слезы, не попытались успокоить; если они и говорили со мной, то сухим и рассеянным тоном. Госпожа де Трель, несмотря на свое состояние, замечала это; она огорчалась и выговаривала им, но так легко, так осторожно, что мне становилось больно за нее: прежде она не стеснялась выражать свои чувства. Она будто хотела их задобрить, расположить в мою пользу; и меня это страшило, как дурное предзнаменование, как угроза надвигающейся беды, неотвратимого несчастья. Тогда я еще не умела так рассуждать обо всем этом, как сейчас, рассказывая вам свое прошлое; но я испытывала смутный страх и превратилась в молчаливое, запуганное и робкое создание. Вы ведь знаете, что чувство опережает рассудок, к тому же мне отчасти открывало глаза поведение госпожи де Трель, когда дочери ее уезжали. Она подзывала меня к себе, брала меня за руки и говорила со мной как-то особенно ласково, точно хотела меня успокоить, разогнать мои страхи, подбодрить меня, вырвать из пугливого оцепенения, в которое я погрузилась. За несколько дней до того бабушка пригласила соседку по имению, близкую свою подругу, чтобы поговорить с глазу на глаз. Рядом с комнатой бабушки был небольшой будуар; руководимая каким-то неясным любопытством, полным нежного участия и тревоги, я спряталась в нем, чтобы подслушать их разговор. — Судьба девочки меня беспокоит,— говорила госпожа де Трель,— ради нее я хотела бы прожить подольше, но все мы в руках господа, покровителя сирот. Затем она добавила: — Удалось вам переговорить с господином Вийо? (Это был богатый и почтенный житель соседнего городка, бывший фермер моего покойного деда, господина де Тервира, тридцать лет арендовавший у него землю и на этом составивший себе состояние.) — Я заходила к нему сегодня утром,— отвечала та,— он говорил, что должен уехать в город на день или на два, но обещал сделать все, как вы желаете, а лишь только вернется из города, придет уведомить вас об этом лично. Не тревожьтесь, дорогая. Мадемуазель де Тервир все же не сирота, как вам кажется. Будем ждать лучшего от ее матери. Правда, она пренебрегла своими материнскими обязанностями; но ведь она совсем не знает своей дочери, а когда ее увидит, непременно полюбит. Хотя они говорили очень тихо, я все слышала, и слово «сирота» сначала ужасно поразило меня: почему я сирота, если у меня есть мать и о ней только что шла речь? Но слова бабушкиной подруги пролили на многое свет; я поняла, что моя мать, которую я даже не знала, не хочет позаботиться о судьбе своей дочери; я впервые поняла, что ей нет до меня дела, и залилась горькими слезами: эта новость сразила меня, хотя я была еще совсем ребенком. Через шесть дней после этого разговора госпоже де Трель вдруг стало совсем худо; послали слугу за ее дочерьми, но когда они прибыли, мать их уже была мертва. Ее старший сын, живший в пятнадцати лье от нас, в имении жены, уехал вместе с нею в Париж по какому-то делу, а младший находился со своим полком не помню уж в какой провинции. Таким образом, из всей семьи у смертного одра госпожи де Трель оказались только две ее дочери, в чьих руках была теперь моя судьба. Они пробыли в доме четыре или пять дней, отчасти чтобы отдать последний долг матери, отчасти чтобы распорядиться ее имуществом в отсутствие братьев. Кажется, была сделана какая- то опись; во всяком случае, приезжали судейские. Госпожа де Трель оставила завещание; надо было исполнить некоторые мелкие завещательные распоряжения, но обе тетки заявили о своих преимущественных правах на наследство. Постарайтесь вообразить, какая неистовая борьба закипела между обеими сестрами, которые то ссорились друг с другом, то объединялись против стряпчего, получившего из Парижа доверенность от их старшего брата, как только тот узнал о болезни матери. Вообразите себе, наконец, вихрь скупости и жажды обогащения, скандальные перебранки и недостойную суетню, охватившую этих потерявших стыд дочерей, которые не оплакивают мать, а стремятся поскорее завладеть ее имуществом. Вот что творилось в нашем доме, когда тетки мои узнали, что госпожа де Трель оставила мне брильянт стоимостью в две тысячи франков — подарок одной из ее умерших подруг. Теткам пришлось вручить его духовнику матери, из рук которого я и должна была его получить. Этот брильянт приводил их в ярость, они не могли меня видеть. — Как! Возможно ли, что матушка любила нас меньше, чем эту девчонку? — возмущались они.— Не странно ли, что люди, руководившие ее совестью, не потрудились вразумить ее, внушить ей чувства, более согласные с естественными движениями души и с законом? Легко понять, что «эта девчонка» старалась не попадаться им на глаза. Никогда не забуду четырех дней, проведенных рядом с моими тетками. Глаза мои не высыхали ни на минуту. Поверите ли, Марианна, что до сих пор я не могу без содрогания вспомнить этот унылый дом, где никто со мной не считался, где я была такой одинокой среди множества людей, где видела одни лишь враждебные или равнодушные лица, совсем чужие, будто я никогда и не знала их. Такими они мне казались. Вообразите себе дальнюю каморку, куда меня поместили, где я пряталась от грубости и озлобления моих теток, откуда я не выходила из страха попасться им на глаза и дрожала при одном звуке их голоса. Мне казалось, что я завишу от настроения и прихоти каждого. Не было слуги в доме, к которому я бы не чувствовала благодарности, если он не презирал и не отталкивал меня. Вы лучше, чем кто-либо, поймете, Марианна как я страдала; ведь я была не подготовлена к таким испытаниям, я понятия не имела о том, что называют духовной пыткой, я только что вышла из объятий любящей бабушки, разнежившей мое сердце своею лаской. Я не испытывала тех бурных приступов горя, которые заставляют нас безумствовать, ввергают в неистовство, при которых у нас еще есть достаточно сил, чтобы отчаиваться; нет, мне было гораздо хуже: я впала в глубокое уныние, леденящее, старящее, мертвящее душу. Меня сковал ужас от того, что я ничья; с такими родственниками, как мои, чувствуешь себя совершенно уничтоженной, несуществующей. Но вот все это кончилось. Спорить было уже не о чем, и на четвертый день после смерти госпожи де Трель тетки решили, что пора ехать домой; за ними явились их мужья. Старый виноградарь, бывший слуга, женившийся на одной из девушек госпожи де Трель и живший с семьей на заднем дворе, был назначен привратником дома до снятия печатей. Он-то и вспомнил, что я сижу в одной из дальних комнат. — Вам нельзя здесь оставаться,— сказал он мне,— дом скоро опечатают. Пойдемте в столовую, там все завтракают. Пришлось мне скрепя сердце пойти за ним; я не знала что меня ждет. Дрожа от страха, низко опустив голову, вошла я в столовую. Лицо мое побледнело и осунулось, платье было измято — я уже две ночи не раздевалась, потому что у меня не было на это сил, никто не заходил ко мне вечером посмотреть, что я делаю. Я не решалась поднять глаза и взглянуть на ужасных сестер; я была в их власти, совершенно беззащитная, и еще ни разу со дня смерти госпожи де Трель не чувствовала себя такой осиротевшей, как в ту минуту, когда очутилась перед ее дочерьми. — Да, кстати,— сказала младшая, заметив меня в дверях,— мы еще не подумали об этой девочке. Как с ней быть, сестра? Говорю откровенно: я не могу взять ее к себе; у меня гостит сейчас невестка с детьми, я и так совсем захлопоталась. — И у меня дел достаточно,— отозвалась старшая.— Мы перестраиваем дом, половину уже снесли; куда я ее дену? — Что ж,— снова сказала младшая,— ничего не поделаешь. Оставим ее у этого доброго старичка (она имела в виду привратника), жена его позаботится о ней; он подержит девочку у себя, пока не получит ответ от ее матери; мы ей напишем. Надо полагать, она пришлет денег, хотя до сих пор от нее не получено ни гроша; пусть сама распорядится судьбой дочери, как найдет нужным. Я не вижу другого выхода, поскольку мы не можем ее взять к себе, а других родственников здесь больше нет. Я не склонна идти по стопам нашей матери, которой маркиза, при всей знатности и всем своем богатстве, не постеснялась подкинуть свою дочь на целых десять лет; и в довершение всего матушка завещала этому подкидышу тысячу экю! (Имелся в виду брильянт.) Судите сами об этих женщинах, Марианна. Можно ли было, да еще в моем присутствии, отмахиваться от меня более оскорбительно, обсуждать мое положение более бесчеловечно и показывать его мне без всякого снисхождения к моим летам? От этих речей у меня помутился ум; мне отказывали в приюте; меня попрекали тем, что госпожа де Трель взяла меня на свое попечение; мне предлагали жалкое пристанище на задворках того самого дома, где я была так счастлива, где меня лелеяла госпожа де Трель, моя бабушка, чей образ будет все время стоять перед моим взором, и я тщетно буду вопрошать: «Где она?». Наконец, эти вскользь брошенные слова о том, что моя мать совсем равнодушна к моей судьбе,— все это так потрясло меня, что я вскрикнула: «Боже, помоги мне!» — и залилась слезами. Пока сестры обсуждали, куда меня девать, в столовую вошел господин Вийо, бывший фермер моего дедушки Тервира, которому госпожа де Трель написала перед смертью. Я его знала, он часто закупал у нас зерно; он сразу отыскал меня глазами и так приветливо посмотрел, что я, не успев ни о чем подумать, бросилась к нему за защитой. — Ах, господин Вийо, вы были нашим другом! Возьмите меня к себе на несколько дней! — воскликнула я.— Вспомните госпожу де Трель! Не оставляйте меня здесь, умоляю вас! — Господь с вами, барышня, я за этим и приехал: меня просила об этом госпожа де Трель в своем последнем письме. Вот оно, я получил его только сегодня, вернувшись из города,— сказал он.— Вот ее письмо. Сейчас же отвезу вас к нам в деревню, если дамы не возражают; я почту за честь оказать вам эту маленькую услугу, потому что многим обязан покойному господину де Тервиру, моему доброму хозяину и вашему деду, которого мы с женой горько оплакиваем и за кого и по сие время каждодневно возносим молитвы господу богу. Мы счастливы будем принять вас у себя на ферме; считайте себя в нашем доме хозяйкой, как оно и есть по справедливости. — Прекрасно! — отозвалась одна из моих теток.— Не правда ли, сестра? Она будет жить у почтенных людей, которым вполне можно ее доверить. Да, да, господин Вийо, увезите барышню с собой, а я сегодня же напишу ее матери о вашей любезной готовности, пусть оплатит все издержки и поскорее возьмет ее, чтобы не утруждать вас излишними хлопотами. — Что вы, сударыня,— ответил этот благородный человек,— я вовсе не думаю об оплате, не в оплате дело. Что до хлопот, то никаких хлопот не будет, жена моя домоседка, у нас пустует хорошая комнатка, мы ее держим на тот случай, если приедет зять. Но он может переночевать и в другом месте. Он мне только зять, а молодая барышня будет хозяйкой нашего дома, пока ее не затребует мамаша. Я подошла к господину Вийо и стала горячо благодарить его за добрые слова, а он, в свою очередь, отвесил мне поклон, по которому сразу можно было признать дедушкиного арендатора. — Значит, дело решено,— вставила свое слово младшая.— Прощайте, господин Вийо, сейчас сверху снесут сундучок молодой барышни; уже становится поздно, кареты поданы, нам надо уезжать. Тервир (это относилось ко мне), напишите завтра же вашей матушке; мы навестим вас в скором времени, слышите? Будьте же благоразумны, милая; господин Вийо, мы поручаем ее вам. Потом они со всеми распрощались, вышли во двор, уселись каждая в свою карету и уехали, даже не поцеловав меня. В словах, сказанных младшей сестрой, излился весь запас их добрых чувств ко мне: старшая решила, что этого хватит на них обеих, и ничего от себя не добавила. Я вздохнула свободнее, когда они исчезли из виду, одной печалью стало меньше. Какой-то крестьянин взвалил на плечи мой сундучок, и мы с господином Вийо пошли следом за ним. Нет, Марианна, хоть я уже испытала много горя, но ничто не могло сравниться с острой болью, какую я почувствовала в ту минуту. Как это получается, что мы, столь ограниченные во всем, можем лишь страдать безгранично? Еще вчера я не жила, а умирала в этом доме; и что же? Теперь, когда я уходила оттуда, мое сердце разрывалось на части, мне казалось, что я оставляю в этом доме свою душу. Я чувствовала, что с каждым шагом меня покидает частица жизни; я не дышала, а вздыхала; а ведь я была так молода! Но четыре таких дня, какие пережила я, многому могут научить — они стоят годов. — Барышня,— уговаривал меня фермер (он и сам чуть не плакал),— полно вам убиваться, не оглядывайтесь, лучше пойдемте быстрее. Ваша бабушка любила вас; вы будете все равно что у нее. Так он говорил и старался увести меня подальше; но я все оглядывалась, пока не скрылся вдали этот несчастный дом, в котором я не могла жить и с которым не могла расстаться. Наконец мы пришли в деревню, и вот я в доме господина Вийо и его жены, которой до сих пор совсем не знала. Она встретила меня ласково, а я так нуждалась тогда в ласке! У нее я не чувствовала себя чужой. Люди с добрым сердцем сразу становятся нам близки, кем бы они ни были; мы чувствуем, что это наши друзья, а друзей можно иметь во всяком сословии. Таков был оказанный мне прием, и мне сразу стало легче, потому что их дружелюбие рассеяло то оцепенение и страх, ту душевную подавленность, в которой я находилась все последнее время; здесь я, по крайней мере, не боялась плакать и вздыхать. Тетки заставляли меня таить свое горе про себя, а у добрых и заботливых людей, приютивших меня, я могла дать ему волю; оно стало легче и спокойнее, и мало-помалу совсем утихло; в душе моей осталась лишь умиленная память о госпоже де Трель, которая не стерлась и по сей день. Я написала матери; все были уверены, что я пробуду у четы Вийо не больше десяти или двенадцати дней. Ничуть не бывало; мать приказала мне в нескольких строках оставаться у них, под тем предлогом, будто они с мужем уезжают в путешествие и лишь на обратном пути захватят меня с собой в Париж. Но путешествие это откладывалось с месяца на месяц, потом его вообще отменили, и в конце концов маркиза заявила без обиняков, что не может сказать, когда приедет за мной, но постарается устроить так, чтобы меня кто-нибудь привез в Париж; однако и это ни к чему не привело, хотя я беспрестанно докучала ей письмами, на которые не получала ответа; наконец я сама устала писать и осталась у фермера, такая заброшенная, как будто у меня вовсе не было никакой родни. Лишь изредка мать высылала мне немного денег на одежду да плату за мое содержание,— но несмотря на ее крайнюю скудость, мои благородные друзья продолжали любить меня и оказывать мне знаки уважения. О тетушках моих не буду говорить, я видела их не больше двух раз в году. У меня было несколько подружек в городке и его окрестностях — девочки-соседки, с которыми я часто играла, или же дочери живших в нашей округе дворян — их матери иногда приглашали меня в свое имение к обеду, если Вийо надо было зайти в замок по делу и он мог потом увезти меня домой. Барышни (я имею в виду дворянских дочек) обращались со мной как равные, звали просто Тервир, были со мной на «ты» и немного гордились этой фамильярностью, помня, что мать моя носит титул маркизы. Городские же девицы на это не отваживались, хоть и было им досадно, но, чтобы не уронить себя, прибегали к разным уловкам: старались не называть меня по имени, а говорили «милочка» или «душечка». Я упоминаю об этом между прочим, чтобы вас позабавить. Так я и жила лет до семнадцати. Недалеко от городка, примерно в четверти лье от нас, находился замок, где я бывала довольно часто. Принадлежал он вдове одного дворянина, умершего лет десять или двенадцать тому назад. Эта дама была когда-то одной из ближайших подруг моей матери; я слышала, что они почти одновременно вышли замуж и изредка переписывались. Это была женщина лет сорока, красивая и моложавая на вид и казавшаяся добродушной благодаря свежему цвету лица и приятной полноте. Правильный, по-видимости безупречный образ жизни, знакомства среди самых влиятельных святош нашей провинции, в соединении с красотой снискали ей почет и уважение всей округи, тем более что женщина красивая и набожная являет собой более назидательный образец благонравия, чем какая- нибудь неприметная особа или дурнушка, ибо ей куда труднее устоять перед соблазнами. Правда, было в городке несколько человек, не питавших особого доверия к великому благочестию, какое ей приписывалось. Так, было замечено, что среди глубоко верующих людей, посещавших ее замок,— светских или духовных лиц, священников или аббатов,— всегда можно было встретить нескольких молодых и красивых мужчин. Нужно сказать, что у вдовы были большие, полные неги глаза; одевалась она хоть и просто и как будто скромно, но весьма кокетливо, все это настораживало вышеупомянутых недоверчивых людей; но они остерегались высказывать свои сомнения вслух из боязни прослыть злыми языками, для которых нет ничего святого. Вдовушка эта сообщила моей матери, что я часто бываю у нее, и действительно, меня подкупали ее мягкие, обходительные манеры. Вы помните, конечно, что у меня не было никакого состояния. Именно поэтому моя мать решительно не знала, что со мной делать, и считала нежелательным мой приезд в Париж, где я не могла бы ни держать себя, как девица из лучшего общества, ни вести жизнь, подобающую дочери знатной и светской дамы; и вот она написала своей бывшей подруге, что была бы весьма ей признательна, если бы та склонила меня к мысли постричься в монахини. Вдова тотчас принялась за дело. Она воззвала ко всей своей праведной братии, чтобы ей помогли в столь богоугодном деле; она удвоила свою любезность и всячески старалась улестить меня. Само собой понятно, что пострижение молоденькой и, по общему признанию, красивой девушки принесло бы ей немалую честь, если бы та прямо из ее рук поступила в монастырь. Она почти ежедневно оставляла меня ужинать и даже ночевать в своем замке; она не могла и дня прожить без меня. Господин и госпожа Вийо были в восхищении от этой дружбы, они одобряли меня и еще больше за это уважали; все вокруг были того же мнения; я и сама поддавалась на бесконечные похвалы, мне льстило всеобщее одобрение; благочестие мое росло с каждым днем, а выражение лица становилось все более строгим. Моя приятельница приобщала меня ко всем своим религиозным упражнениям, проводила со мной часы за чтением священных книг, водила с собой в церковь на все проповеди; часто я просиживала, как и она, час или два в сосредоточенном и благостном безмолвии в глубине исповедальни, полагая, что лучший способ добиться внутренней сосредоточенности — это усердно подражать позе и выражению лица моей благодетельницы. Она сумела вовлечь меня в мир подобных забот и занятий постепенно и вкрадчиво. — Сестра во Христе,— часто говорила эта дама, она и ее друзья только так меня и называли,— нельзя без волнения видеть благочестие такой девушки, как вы! Глядя на вас, хочется вознести хвалу господу и еще сильнее любить его. — О да,— подхватывали ее друзья,— умилительная любовь к господу, свидетелями коей мы сподобились стать,— несомненно, знак божьей милости не только к мадемуазель Тервир, но и ко всем нам. Неспроста молодая и прелестная особа проникнута столь глубоким благочестием,— говорили они.— На этом дело не может остановиться, господь судил вам более высокое предназначение, он требует вас к себе целиком, это всякому ясно. Человечество нуждается в великих примерах, и вам, быть может, суждено явить миру сей пример торжества благодати божьей. Эти воодушевляющие речи они подкрепляли вниманием поистине почтительным, делали вид, будто изумлены моей святостью, восторженно закатывали глаза; я была у них особой значительной и достопочтенной, с которой следует считаться. Во всяком возрасте, а особенно в столь юном, приятно чувствовать уважение окружающих. С самых ранних лет мы любим поклонение! И вдова надеялась, что таким незаметным путем она приведет меня к желанной цели. Неподалеку от ее дома находился женский монастырь, и мы не реже чем раз или два в неделю посещали эту обитель. Одна из инокинь состояла в родстве с вдовой; та посвятила ее в свои планы, и монахиня стала ей помогать с поистине монашеской изворотливостью и недостойным рвением. Я сказала «недостойным» — и не оговорилась: я считаю, что нет ничего более опрометчивого и даже непростительного, как прибегать ко всяким приманкам, чтобы обмануть молодую девушку и внушить ей желание стать монахиней. Такое поведение бесчестно; следовало бы, напротив, преувеличить опасности, подстерегающие ее в случае пострига, вместо того, чтобы скрывать их или делать вид, будто их вовсе не существует. Как бы то ни было, родственница моей вдовы делала все возможное, чтобы меня очаровать, и это ей удавалось; я полюбила ее всей душой, для меня было праздником видеть ее; вы не представляете себе, как заманчива дружба монахини, как сильно ее влияние на молоденькую девушку, которая еще ничего не видела и не имеет никакого опыта. Монахиню любишь не так, как обыкновенную подругу в миру; невинная привязанность перерастает в своего рода страсть; нет сомнения, что и одежда наша, так отличающая нас от других женщин, и весь наш спокойный, умиротворенный облик немало этому способствуют; много значит и кажущийся покой, царящий в монастырях, благодаря чему они представляются нам убежищем от всех бед и треволнений; и, наконец, отрадное действие на молодую и неопытную душу производит даже наша обычная молчаливость. Я останавливаюсь на всех этих подробностях ради вас, Марианна, я хочу, чтобы вы хорошенько разобрались в своих чувствах; очень важно знать, не вызвано ли ваше намерение уйти от мира именно этими маленькими обольщениями, которые очень скоро потеряют свою прелесть. Они-то главным образом и пленяли меня, когда я бывала в монастыре; надо было видеть, как эта монахиня пожимала мои руки, с каким умилением она говорила и смотрела на меня. К ней присоединялись еще две или три невесты Христовы, столь же ласковые, как она. Они называли меня самыми нежными именами; меня восхищали их манеры — простые и полные благочестия; я уходила от них с миром в душе, с умилением вспоминая добрых сестер и всю их обитель. — Боже! Как не позавидовать их счастью! — восклицала вдова, когда мы вдвоем возвращались в ее замок.— Зачем я не постриглась в монахини! Мы оставили их в тиши уединения, а сами снова должны окунуться в тревогу и суету мирской жизни. Я полностью разделяла эти мысли; состояние моей души было таково, что еще две-три такие прогулки в монастырь — и я бы окончательно решилась; но непредвиденная случайность произвела во мне полный переворот. Вдове нездоровилось, и мы уже целую неделю не были в монастыре; но мне захотелось провести там часа два, и я упросила вдову отпустить меня одну с горничной. Я должна была вернуть ее родственнице, монахине, книгу. Войдя в приемную, я попросила вызвать ее, но мне ответили, что у нее приступ ревматизма и она лежит в постели. Она сообщила мне об этом через другую сестру, обычно выходившую вместе с ней ко мне в приемную. Это была девушка лет двадцати пяти — двадцати шести, рослая, с чертами выразительными и даже красивыми; правда, она выглядела менее веселой или, если угодно, более серьезной, чем остальные; на ее лице почти всегда была написана печаль, казалось присущая ее чертам, не мешавшая ей, однако, быть очень привлекательной, благодаря нежному и кроткому выражению глаз. Я так и вижу перед собой эти прекрасные глаза. Она обычно молчала и только слушала общий разговор, когда мы собирались все вместе в приемной; одна из всех она не давала мне ласковых прозвищ, а просто говорила «мадемуазель», но от этого не казалась менее любезной, чем остальные. В этот день лицо ее было еще печальней, чем обычно; не допуская мысли, что монахини могут грустить, я подумала, что ей нездоровится. — Не больны ли вы? — спросила я.— Вы сегодня немного бледны. — Очень может быть,— отвечала она,— я плохо спала ночью, но ничего, это пройдет. Если желаете, я вызову к вам кого-нибудь из монахинь? — Нет,— возразила я,— в моем распоряжении только час времени, я предпочитаю провести его с вами; скоро я смогу проводить все время с нашими милыми сестрами, и мне не придется то и дело покидать их. — Как это не придется покидать? — спросила она.— Неужели вы хотите принять обет? — Я уже почти решилась,— сказала я.— Завтра же напишу об этом своей матушке. Я давно завидую вашему счастью и хочу быть такой же счастливой, как вы. Я просунула руку через решетку, чтобы пожать ее руку, которую она мне протянула молча, не дав иного ответа на мои слова; но я заметила, что на глазах ее выступили слезы, и она опустила голову, видимо желая скрыть их от меня. Я была так поражена, что несколько мгновений не могла выговорить ни слова. — Что с вами? — воскликнула я наконец, удивленно глядя на нее.— Мне кажется, вы плачете? Значит, я заблуждаюсь, считая вашу жизнь счастливой? При слове «счастливой» слезы покатились по ее щекам; я тоже заплакала, хоть еще не знала причины ее горя. Наконец, несколько раз тяжело вздохнув,— казалось, она хотела, но не могла сдержать эти вздохи,— она ответила: — О, мадемуазель, умоляю вас, не рассказывайте никому о том, что видели, пусть никто не узнает о моих слезах; я не могла сдержать их; если хотите, я скажу вам, что со мной происходит, может быть, это принесет вам пользу, откроет вам глаза на многое. Она остановилась, чтобы вытереть слезы. — Говорите же,— сказала я, тоже вытирая глаза,— ничего не скрывайте от меня, дорогая,— ваше горе все равно что мое собственное, доверие ваше я считаю благодеянием и никогда его не забуду. — Вы хотите постричься в монахини? — сказала она.— Ласки сестер, их радушие, их беседы, а также, сколько могу судить, влияние госпожи де Сент-Эрмьер (так звали вдову) — все склоняет вас к этому; и вот вы хотите принять обет, полагая, что имеете к этому призвание; вы даже не отдаете себе отчета, что не заметили бы в себе такого призвания, если бы не усилия окружающих. Но будьте осторожны! Если вы действительно призваны, вас удовлетворит спокойная и размеренная монастырская жизнь; но не доверяйте своему теперешнему увлечению: об этом трудно судить заранее, предупреждаю вас; быть может, ваша склонность исчезнет вместе с обстоятельствами, которые ее породили; все это может измениться. Я не в силах объяснить вам, какие несчастья ожидают девушку ваших лет, если она ошибется в своем призвании, и как ужасны последствия подобной ошибки. Вам кажется, что все здесь — благодать и благоволение; и действительно, в монашеской жизни есть свои приятные стороны, но это приятности особого рода, не каждый создан, чтобы довольствоваться ими. У нас есть и свои горести, неизвестные миру, и для того чтобы их переносить, также требуется призвание. Есть натуры, способные в миру противостоять величайшим несчастиям; но заточи их в монастырь — и они не в состоянии будут выполнять даже самые простые иноческие обязанности. У всякого свои силы, те, что требуются от монахини, даны не каждому, хотя на первый взгляд тут нет ничего особенного; все это я знаю по собственному опыту. Я поступила в монастырь, когда мне было столько лет, сколько вам теперь; меня ловко подготовили к этому, так же как теперь готовят вас, я, как и вы, познакомилась с одной монахиней и привязалась к ней, вернее, не к ней одной: все меня ласкали, я всех любила и не могла без боли расстаться с ними. Я была младшей в семье, и родные всячески потворствовали моему влечению; я воображала, что войти в круг этих добрых святых девушек, так сильно любивших меня,— предел человеческого счастья; выходило, что моя любовь к ним уже была высочайшей добродетелью, в их обществе бог казался таким милосердным, и так сладко было служить ему в кругу милых сестер, в мире и любви! Увы, мадемуазель, все это — одно ребячество! Совсем не бога искала я в сем убежище; нет, просто мне хотелось всегда быть любимой баловницей славных сестер-монахинь и самой любить и баловать их: вот что привлекало мою детскую душу, а вовсе не призвание к монашеству. Никто не сжалился надо мной, никто не предостерег от ошибки, а когда я поняла свое заблуждение, было уже поздно. Правда, к концу послушничества на меня часто находили приступы тоски и отвращения, но меня уверяли, что это ничего, что это дьявольское искушение, меня все еще продолжали ласкать и нежить. В юные годы у нас нет сил, чтобы противостоять всем: я дала себя уговорить — отчасти из послушания, отчасти по доверчивости натуры. Наступил день моего пострижения, я не противилась, я исполнила все, что мне приказывали; от волнения в голове моей не осталось ни одной мысли; мою судьбу решили другие; я была не более чем зрительницей на этой церемонии — и в каком-то оцепенении навеки связала себя монашеским обетом. Монахиня снова заплакала; рыдания душили ее, я едва расслышала последние слова. Как видите, сначала ее слезы растрогали меня; но теперь я испугалась. Обстоятельства, которые привели ее в монастырь, так походили на мое теперешнее положение! Одинаковые следствия порождались теми же причинами, и история так напоминала мою собственную, что я содрогнулась при мысли о грозящей,— вернее, грозившей мне опасности. Ибо в этот самый миг монастырь и его обитательницы разом утратили в моих глазах всякую прелесть, мои чувства сразу охладели и к ним, и к их приманкам. Подумав немного над тем, что услышала, я сказала продолжавшей плакать монахине. — Ах, сударыня, сколько мыслей пробудили во мне ваши речи! Как много такого, о чем я и понятия не имела! — Увы! — отвечала она,— Я уже просила вас и еще раз повторяю свою просьбу: не рассказывайте никому о нашем разговоре; я и теперь достойна сожаления, но мне станет несравненно хуже, если вы проговоритесь. — Ради бога, разве это мыслимо? — отвечала я.— Неужели я могу обмануть ваше доверие, ведь вам я обязана, быть может, счастьем и покоем всей жизни; к сожалению, я не могу отплатить вам такой же услугой, хотя сочувствую вам от всей души и вместе с вами проливаю слезы,—добавила я с таким нежным участием, что она без утайки открыла мне свое сердце. — Увы, вы еще не все знаете; страданиям моим нет предела! — воскликнула она, прижавшись лицом к моей руке, протянутой к ней сквозь решетку, и орошая ее слезами. — Дорогой друг,— воскликнула я,— расскажите мне обо всем! Облегчите свое сердце, поделитесь со мной своим горем; я вас люблю и буду плакать вместе с вами. — Хорошо: я верю вам,— сказала она,— мне нужна помощь; помогите мне; одна я не в силах с собой бороться. С этими словами она вынула из-за корсажа запечатанное письмо, но без адреса, и дрожащей рукой протянула его мне. — Раз вам жаль меня, избавьте меня от этого, умоляю,— сказала она.— Возьмите эту злосчастную записку, мое мучение; спасите меня от неминуемого несчастья. Я не хочу ее больше видеть. Уже два часа она у меня, и я не могу ни жить, ни дышать. — Но письмо не распечатано; вы не прочитали его? — спросила я. — Нет,— ответила она,— тысячу раз меня брало искушение распечатать его, тысячу раз я готова была надорвать конверт; еще немного, и я бы не устояла, я бы распечатала его. Наверно, я прочла бы это письмо, не явись вы, на мое счастье. На мое счастье! Ах, я совсем не испытываю счастья, отдавая его вам. Я даже не верю, что это счастье. Письмо у вас, и я уже жалею об этом; еще немного, и я попрошу вернуть его. Но не слушайте меня; а если вы прочтете эту записку,— я вам разрешаю, ибо ничего не хочу от вас скрывать,— ни за что не рассказывайте мне ее содержания, слышите? Ни за что. Я догадываюсь, что там написано; а если бы знала наверняка, то говорю откровенно: я за себя не ручаюсь — Но скажите, от кого оно? — спросила я, заразившись ее волнением. — От моего смертельного врага; от того, кто сильнее меня, сильнее моей веры, сильней моего разума, от человека, который меня любит; он потерял рассудок, хочет и меня свести с ума — и в этом он достаточно успел. Вы должны поговорить с ним: его зовут. И она тут же, в крайнем волнении, сказала его имя. Вообразите, как я удивилась, когда она назвала одного молодого человека, с которым я почти ежедневно встречалась у госпожи де Сент-Эрмьер. Это был молодой аббат, лет двадцати семи; он не получил еще сана, но пользовался небольшим бенефицием, слыл чрезвычайно благочестивым человеком и держал себя так, словно в самом деле был человеком добродетельным; я и сама почитала его образцом благонравия! Услышав это имя, я невольно вскрикнула от удивления. — Я знаю,— продолжала монахиня,— что вы с ним часто встречаетесь. Мы с ним состоим в дальнем родстве. Он посещал меня в монастыре, обманывая насчет цели своих визитов; возможно, он обманывался и сам. Теперь он говорит, что полюбил меня, сам того не зная; возможно, моя слабость началась с той минуты, когда я узнала об этой любви. С тех пор он меня преследует, а я с этим мирюсь. Покажите ему это письмо, скажите, что я его не читала, что я больше не хочу его видеть и прошу оставить меня в покое; пусть пожалеет меня и себя; скажите ему, что бог его накажет: небо пока еще хранит меня, но он может, на свое горе, оказаться сильнее неба, если будет продолжать эти преследования; скажите ему, что он бы содрогнулся, если бы узнал, в каком я состоянии. Если я снова увижу его, то не отвечаю ни за что: я убегу к нему из монастыря, я наложу на себя руки, я могу сделать все, что угодно. То, что нас ждет, ужасно, у наших ног разверзлась бездна, и мы оба погибнем безвозвратно. Все это она говорила, обливаясь слезами, глаза ее блуждали, лицо исказилось, я смотрела на нее с ужасом Мы обе довольно долго молчали. Я первая собралась с мыслями и сказала, не пытаясь сдержать слезы. — Успокойтесь, дорогая; вы родились с душою нежной и добродетельной, не бойтесь ничего, господь не покинет вас; вы принадлежите господу, и цель его — лишь вразумить вас. Скоро вы сможете сопоставить счастье божественной любви с жалкими радостями любви к слабому, развращенному человеку, который непременно, рано или поздно, окажется неблагодарным и, без всякого сомнения, неверным; он завладел вашим сердцем, чтобы обмануть его, и отдал вам свое только затем, чтобы вас погубить. Да вы и сами это знаете, я лишь повторяю ваши слова; все это — преходящее заблуждение, оно рассеется, как дым, вы выйдете из этого испытания более сильной и более просветленной и будете радоваться, что ушли от мира. Тут зазвонил колокол, призывавший монахинь на молитву. — Приходите ко мне еще,— сказала она едва слышно и ушла. Я долго одна сидела в приемной. То, что я услышала, ошеломило меня. Я была так поражена неожиданностью, столько новых мыслей нахлынуло на меня, что я совсем забыла, где нахожусь, и не трогалась с места. Между тем стало темнеть; я заметила это как бы сквозь туман и пошла искать горничную, которая привела меня. Она уже ждала меня, и мы отправились в путь. Итак, я совершенно излечилась от желания стать монахиней — излечилась настолько, что меня пронимала дрожь при одной мысли, что я была к этому близка и едва не связала себя роковым обетом. К счастью, я пока никому ничего не обещала и говорила о подобной возможности только в виде предположения. Госпожа де Сент-Эрмьер, к которой я зашла на минутку, хотела оставить меня ночевать у себя, но мне нужно было побыть наедине с обуревавшими меня новыми мыслями; к тому же мне казалось, что мое лицо должно было измениться так же, как чувства, и я боялась, что вдова заметит происшедшую во мне перемену. Мне нужно было успокоиться, принять свой обычный вид, чтобы ни в ком не возбуждать подозрений. Поэтому я не поддалась на ее настойчивые уговоры и вернулась к господам Вийо, где могла на свободе свыкнуться со своими новыми намерениями и обдумать, как постепенно и незаметно приучить к ним других, ибо мне было совестно слишком быстро разочаровать их, мне хотелось избежать слишком бурного взрыва удивления и негодования. Но, как видно, я очень неловко взялась за дело и ничего не сумела избежать. Я забыла упомянуть об одной подробности, которую вам надо знать: возвращаясь на ферму к господину Вийо в сопровождении горничной, отводившей меня в монастырь, я встретила молодого человека, о коем говорила монахиня,— того самого аббата, из-за которого она пролила столько слез и чье письмо, лежавшее у меня в кармане, привело ее в такое смятение. Я отослала горничную и уже собиралась войти в дом, когда этот молодой тартюф, с обычной своей благостной миной, остановился, чтобы со мной поздороваться и сказать несколько любезных слов. — Значит, мы не увидим вас сегодня у госпожи де Сент-Эрмьер, мадемуазель? — спросил он.— Я как раз иду к ней ужинать. — Нет, сударь, меня там не будет,— ответила я,— зато я могу передать вам поклон от госпожи де (я назвала имя монахини), с которой только что рассталась; мы говорили о вас. Мой холодный тон, вероятно, произвел на него впечатление: так мне, по крайней мере, показалось. — Это очень любезно с ее стороны,— отозвался он,— я изредка посещаю ее в монастыре. Как она поживает? — Хотя вы видели ее всего три часа назад (он покраснел при этих словах), вы не узнали бы ее, так она расстроена,— ответила я,— я ее оставила всю в слезах и доведенную до отчаяния безрассудным поведением одного господина, который несколько часов тому назад написал ей письмо. Она с отвращением вспоминает свои прежние встречи с ним, не хочет его больше видеть и просит передать, что все его попытки посетить ее будут тщетны, и поручила мне вернуть ему это письмо; вот оно,— заключила я, вынимая из кармана письмо, которое, непонятно каким образом, оказалось распечатанным. Должно быть, монахиня успела надломить печать, теперь же конверт окончательно разорвался, и аббат, вероятно, подумал, что мне известно содержание письма и что я знаю, как далеко он зашел в своем нарушении правил религии и нравственности и даже простой порядочности, ибо, судя по всему, речь шла не больше и не меньше, как о похищении из монастыря, а ведь только бесчестный человек мог сделать ей подобное предложение. Он взял письмо дрожащей рукой. Прежде чем уйти, я сказала ему: — Прощайте, сударь, можете меня не опасаться; обещаю сохранить все в тайне. Но бойтесь моей подруги, она решилась на самые отчаянные шаги, если ваши преследования не прекратятся. Эту угрозу я придумала на свой страх и риск; монахиня мне таких поручений не давала, просто я считала своим долгом уберечь ее от нависшей над ней ужасной опасности, я была возмущена поведением аббата и хотела отбить у него охоту продолжать свои домогательства. Мне это действительно удалось, он больше не появлялся в монастыре, и я спасла от него монахиню или, лучше сказать, ее добродетель, ибо она в иные минуты готова была отдать жизнь за то, чтобы увидеть его еще хоть раз; она и сама в этом призналась при наших последующих встречах. Между тем, после многих внутренних борений, покаянных молитв и стенаний, ей удалось вернуть себе душевный покой; она постепенно вновь обрела вкус к монастырской жизни и стала примером благочестия и веры для всего монастыря. Что касается аббата, то этот урок не пошел ему на пользу; как видно, он был слишком низок душой, чтобы исправиться. Монахиня впала в заблуждение; аббат же был развратником, лжецом в личине благочестия; бог, умеющий отличить слабость от злодейства, не даровал ему такой же милости, как ей, в чем вы убедитесь из дальнейшего, когда я дойду до одной из самых печальных страниц моей жизни. На другой день я отправилась после обеда к госпоже де Сент-Эрмьер; она была у себя в молельне, в то время как в гостиной ее уже ждало несколько посетителей. Спустя четверть часа она вышла к гостям, и еще издали, увидев меня, радостно крикнула, точно не в силах сдержать порыв восторга: — Ах, наконец я вас вижу, дорогое дитя! Я как раз думала о вас, даже не могла углубиться в молитву. Скоро, скоро мы лишимся удовольствия видеть вас с нами, но вы только выиграете. Господа, нам предстоит очень скоро расстаться с ней; невеста Христова укроется от нас в стенах божьей обители! — Как так, сударыня? — спросила я, стараясь улыбнуться и тем скрыть румянец, выступивший на моем лице при упоминании о божьей обители. — А так, мадемуазель,— ответила она,— я только что получила письмо от маркизы (речь шла о моей матери) в ответ на мое: я писала ей, что она должна быть готова к уходу своей милой дочери в монастырь, ибо таковы ваши намерения. Она просит передать вам, что слишком нежно вас любит, чтобы противиться вашей воле; она и сама охотно променяла бы свою хлопотливую жизнь на монастырское уединение и не настолько уважает свет, чтобы удерживать вас в миру против вашего желания; она разрешает вам принять монашеский обет когда угодно. Это ее подлинные слова, и я советую вам немедля воспользоваться разрешением,— добавила она, протягивая мне письмо. Вместо ответа я залилась слезами; то были слезы печали и отвращения, что было ясно видно по моему лицу. — Что с вами? — спросила госпожа де Сент-Эрмьер.— Можно подумать, что вы опечалены этим письмом! Неужели я ошиблась в вас? Значит, мы все в заблуждении? Вы передумали? — Зачем вы не посоветовались со мной, прежде чем писать моей матушке? — спросила я сквозь слезы.— Вы окончательно погубили меня в ее мнении, сударыня. Я вовсе не хочу идти в монастырь; это не угодно господу. При моих словах госпожа де Сент-Эрмьер застыла на месте и даже побледнела от неожиданности. Друзья ее переглядывались и разводили руками. — О, боже! Вы вовсе не хотите идти в монастырь? — воскликнула наконец вдова с горестным изумлением, как бы говорившим: «Что тут происходит? Ничего не понимаю». И в самом деле, я расстроила затею этой дамы, назидательную для общества и весьма почетную для нее. Она направила меня на стезю благочестия, и теперь для завершения ее триумфа мне оставалось только принять постриг. — Не тревожьтесь,— сказал с улыбкой умиления один из ее гостей,— я ждал этого; это последнее искушение лукавого. Я уверен, что завтра она на крыльях веры помчится в святое убежище; чтобы сподобиться столь блаженной участи, не жаль пройти через некоторые испытания. — Нет, сударь, нет,— все еще плача, ответила я.— Это не искушение лукавого; мое решение твердо и окончательно. — Если так, я искренне жалею вас, мадемуазель,— сказала госпожа де Сент-Эрмьер с холодностью, предвещавшей в будущем полный разрыв между нами; она тотчас встала и вышла в сад; остальные последовали за ней, я тоже. Но с этого момента обращение их со мной так изменилось, что я просто не узнавала их. Передо мной очутились совершенно другие люди; они были не те, и я была не та. О моих душевных достоинствах больше не было и речи; от почтительного удивления перед моими добродетелями, от восторженных возгласов, восхвалявших столь явные милости, ниспосланные небом юной невесте Христовой, не осталось и воспоминания: я превратилась в самую заурядную провинциальную барышню, которая кое-что обещала, но не оправдала надежд, и я из всех преимуществ сохранила лишь одно, довольно сомнительное — миловидное личико, в котором ничто даже отдаленно не напоминало моей прежней красоты, утраченной мною в тот миг, как я отказалась стать монахиней; и никто об этом особенно не сожалел: на что нужна красота, если в ней нет ничего поучительного? Словом, я потеряла всякое уважение, и в отместку за мое былое величие они довели теперь свое равнодушие и нелюбезность до такой крайности, что, казалось, не замечали моего присутствия. Поэтому визиты мои в замок становились все реже и наконец почти совсем прекратились. В продолжение целого месяца я видела госпожу де Сент-Эрмьер не больше двух или трех раз, и она отнюдь не жаловалась на это, не стремилась к встречам со мной, но и не избегала их, принимала меня с безразличным и рассеянным видом, но всегда безупречно вежливо; по всей видимости, мое присутствие не было ей противно, но и не доставляло никакого удовольствия. Так прошло месяцев пять, как вдруг однажды ко мне явился лакей госпожи де Сент-Эрмьер с приглашением пожаловать к ней на обед. Я приняла приглашение, хотя немного удивилась. Удивление мое еще возросло, когда эта дама, увидя меня, опять заговорила со мной тем ласковым и предупредительным тоном, о каком в последнее время мне пришлось забыть. Я застала у нее некоего дворянина, ставшего завсегдатаем ее гостиной уже после моей опалы. Я видела его только при двух последних моих визитах в замок; это был господин лет сорока, хилый, болезненный, страдающий астмой и еле живой. Астматик этот, как говорили, не прочь был покутить и повеселиться, но из-за слабого здоровья и необходимости соблюдать строжайший режим ему не оставалось ничего иного, как стать святошей. Вследствие этого лицо его стало тощим, бледным и аскетически-суровым. И вот этот-то изнуренный, чуть ли не умирающий человек, кстати богатый и холостой, видевший меня всего два раза, успел разглядеть, что я красива и хорошо сложена. Он знал, что за мною нет приданого, что моя мать после моего отказа уйти в монастырь будет очень рада как-нибудь сбыть меня с рук; все говорили, что, несмотря на мое непостоянство в деле с пострижением, я не перестала быть кроткой и разумной девушкой. И он решил, что сделает доброе дело, женившись на мне, что он окажет мне благодеяние, взяв на себя заботу о моей молодости и красоте и дав им, так сказать, приют под кровом супружества. В этом смысле он и высказался перед госпожой де Сент- Эрмьер. Она была весьма рада возместить урон, который я нанесла ее престижу, оставшись в миру. Дом богатого дворянина, думала она, ничуть не хуже монастыря, и, выдав меня замуж, она заслужит в обществе не меньшую славу, чем добившись моего пострижения. Итак, госпожа де Сент-Эрмьер одобрила затею своего знакомого и договорилась с ним сейчас же поставить меня в известность о его предложении, для чего пригласила меня на обед, на котором присутствовал и он. — Входите, дитя мое, входите,— сказала она, лишь только увидела меня,— дайте я вас поцелую. Я люблю вас по-прежнему, хоть и перестала говорить вам об этом. Но не будем касаться моей сдержанности и причин, вызвавших ее. Надо полагать, господь все устроил к лучшему; то, что вам предлагают сегодня, может заменить понесенную вами утрату, и это меня утешает. Вы все узнаете после обеда. Сядем за стол. Пока она говорила, я украдкой взглянула на гостя; он сидел, опустив глаза, со смиренным и в то же время загадочным видом человека, имеющего отношение к предмету разговора. Мы приступили к обеду, он сам передавал мне блюда, пил за мое здоровье — и всем этим давал понять, что имеет на меня какие-то особые виды; то было молчаливое и в высшей степени благопристойное предложение руки и сердца. Все это легко заметить, но трудно объяснить словами. Предчувствие не обмануло меня. После обеда господин этот вышел в сад. — Мадемуазель,— обратилась ко мне госпожа де Сент-Эрмьер,— у вас нет приданого; матушка ваша не может дать вам никакого состояния; барон де Серкур (так она назвала своего благочестивого гостя) очень богат. Он человек глубоко верующий и полагает, что не может сделать лучшего употребления своим деньгам, как поделившись ими с девушкой из благородной семьи, добродетельной и достойной, как вы, и обладающей качествами, которым не хватает только хорошего состояния. Он предлагает вам свою руку. Брак должен быть заключен в несколько дней; он даст вам имя и богатство. Остается только сообщить о нем вашей матушке. Решайтесь же; вам раздумывать нельзя, подумайте о своем теперешнем положении и о том, что ждет вас в будущем. Я говорю с вами, как друг, барон де Серкур еще не стар. У него хрупкое здоровье, спора нет, навряд ли он протянет долго,— добавила она, понизив голос,— все в руках божьих, мадемуазель. Если вам суждено потерять супруга, по крайней мере, у вас будет хорошее состояние, чтобы с честью поддерживать его имя и чтить его память; положение молодой и богатой, хоть и печальной вдовы, право же, лучше, чем судьба обездоленной девушки из благородной семьи. Итак, решайтесь. Принимаете вы предложение? Я ответила не сразу. Несколько мгновений я молчала. Этот человек с лицом кающегося грешника и унылым и томным взглядом, которого мне прочили в мужья, был мне совсем не по душе. Таким он представлялся мне в то время, но рассудок мне говорил другое. Рожденная в бедности, почти покинутая матерью, я понимала всю безысходность своего положения. Не раз я со страхом думала о том, что меня ждет,— наступила минута, которая могла решить мою судьбу. Если я выйду замуж за барона, конец всем тревогам и страхам за будущее. Правда, муж этот мне противен, но со временем я привыкну к нему. Ко всему можно привыкнуть, живя в достатке: богатство — великий утешитель. К тому же должна сознаться, к стыду не только своему, но к стыду сердца человеческого вообще (ведь каждый, кроме своих личных, имеет ещё и черты, общие всем людям), должна сознаться, что среди других мыслей мелькала, правда отдаленно, и мысль о том, что муж этот слаб здоровьем и, как говорила госпожа де Сент-Эрмьер, я могу скоро овдоветь. Мысль эта, повторяю, промелькнула как тень в моем сознании, даже не запечатлевшись в нем, но, безусловно, она тоже повлияла на мое решение. — Пусть будет так, сударыня,— сказала я не без грусти,— напишите моей матушке; я поступлю, как она пожелает. Барон де Серкур вернулся в комнату. Сердце мое забилось при виде его; я только сейчас рассмотрела как следует этого человека. Я дрожала, глядя на него, мне казалось, что я уже в полной его власти. — Вот ваша невеста, барон,— сказала госпожа де Сент-Эрмьер,— мне не пришлось долго уговаривать ее. Я сделала ему реверанс, дрожа всем телом. — Премного благодарен за оказанную честь,— проговорил он, поклонившись мне в свою очередь и стараясь не выдать своего удовольствия, которое могло бы показаться недостаточно благопристойным; но все же в его обычно тусклых глазах вспыхнул огонек. Он сказал мне несколько слов, весьма сдержанных и обдуманных, но в них чувствовалось скорее что-то игривое, а не приличная случаю учтивость; так говорят влюбленные святоши. Было решено, что барон, не откладывая, напишет моей матери; госпожа де Сент-Эрмьер, со своей стороны, тоже отправит ей письмо, к которому я припишу несколько строк, подтверждающих мое согласие. Мы условились также не разглашать этот секрет до самой свадьбы, потому что у барона был племянник, претендовавший на наследство, и не следовало раньше времени оповещать его об этом браке. Хотя, по общему мнению, этот молодой человек был всецело поглощен любовью к господу, он мог втайне рассчитывать на дядюшкино наследство, тем более что был не совсем в ладах с епископом, духовная карьера его находилась под угрозой: не далее как два месяца тому назад он отказался от места приходского священника. Кем же оказался этот благочестивый юноша, которого барон не пожелал назвать? Кто был этот племянник, коего не следовало огорчать раньше времени? Я сразу догадалась, услышав, что он отказался занять должность кюре: это был тот самый аббат, от которого я избавила мою приятельницу, монахиню. Надо вам сказать, что после нашей памятной встречи с ним на дороге он довольно часто наведывался в дом господина Вийо, чтобы повидать меня; он говорил, что хочет поблагодарить меня за то, что я храню его тайну, и просить меня и впредь не отказывать в этой милости (так он называл мое молчание о его делах); он уверял меня также, что больше совсем не думает о монахине,— и в этом не лгал. Иногда, заметив, что я гуляю по аллее возле нашего дома с книгой в руках, он присоединялся ко мне. Несколько раз нас видели вместе, знали, что он иногда заходит в дом, где я живу, но не придавали этому значения; напротив, это еще поднимало меня в общем мнении, так как он считался чуть ли не святым. В последнее время я не видела аббата; он появился возле фермы Вийо спустя два дня после сговора у госпожи де Сент-Эрмьер, о котором я вам рассказала выше. Он пришел, когда я гуляла в нашем саду; зная характер аббата, его далеко не безупречную нравственность, а следовательно, и корыстолюбие, я думала о том, как он будет расстроен, узнав о женитьбе своего дядюшки. Но он уже был вполне осведомлен. Видимо, госпожа де Сент-Эрмьер поделилась новостью с какой-нибудь приятельницей, а та еще через кого-то довела ее до сведения аббата. — Здравствуйте, мадемуазель,— сказал он, поравнявшись со мной,— я слышал, вы выходите замуж за барона де Серкура; позвольте же выразить почтение моей тетушке. Я покраснела, как будто была в чем-то виновата перед ним. — Не знаю, кто вас об этом уведомил,— ответила я,— но вас не обманули. Могу лишь сказать, что, приняв предложение господина де Серкура, я еще не знала, что вы приходитесь ему племянником; мне и в голову не пришло бы скрыть от вас свою помолвку, если бы сам барон не требовал сохранить ее в тайне. Он не хотел огласки; я искренне сожалею, что вы лишаетесь наследства, я вовсе не собиралась отнимать его у вас; но войдите в мое положение. Как вам известно, у меня ничего нет, и если бы я отказала барону, моя мать, которая только и мечтает избавиться от обузы, никогда не простила бы мне этого. — Раз мне суждено потерять наследство,— сказал он с натянутой улыбкой,— я предпочитаю, чтобы оно досталось вам, а не какой-нибудь другой. Господин Вийо тоже был в саду; он подошел к нам и поклонился аббату, прервав таким образом нашу беседу. Аббат побыл еще с четверть часа и ушел, сохраняя спокойствие, в коем я почувствовала неискренность. Что-то коварное было в его лице, когда он прощался, так мне, по крайней мере, показалось, и вы увидите, что предчувствие меня не обмануло. Он продолжал наведываться к нам на ферму, и даже чаще обычного; барон заметил это и спросил, чем вызваны столь усердные визиты. — Не знаю,— отвечала я,— просто он живет по соседству и проходит мимо нашего дома каждый раз, когда направляется к госпоже де Сент-Эрмьер; с некоторых пор его визиты к ней участились. Так оно и было в действительности. Я забыла сказать вам, что этот племянник, поздравив меня в тот раз со скорым замужеством, больше о нем не упоминал и просил никому не говорить, что он в курсе дела; я ему обещала это и ничего не сказала о его просьбе ни барону, ни госпоже де Сент-Эрмьер. Следует также заметить, что, в то время когда мы с госпожой де Сент-Эрмьер были как бы в ссоре, аббат, беседуя со мной, не выражал особого восхищения ее благочестием: не то чтобы он прямо высказался на этот счет, но я пришла к такому заключению, судя по некоторым его улыбкам, движению бровей, манере обходить молчанием мои горячие похвалы ее набожности, хотя я отнюдь не скрывала, что не одобряю причин ее внезапного охлаждения ко мне. Как бы то ни было, аббат, спокойствие которого в тот день показалось мне неискренним, отправился к госпоже де Сент-Эрмьер, обедал у нее и вел себя так необычно, говорил ей такие странные вещи, что на другой день она поделилась со мной своим недоумением. «Поверите ли, сударыня,— говорил он ей,— духовное поприще было для меня особенно тяжелым из-за непреоборимого влечения к одной даме. Но теперь, когда в моем увлечении уже нет ничего предосудительного, я счастлив, что могу предложить ей мое сердце и руку». Говоря это, он так пристально смотрел на меня, что я опустила глаза. Что все это значит? И о чем он думает? Если бы у меня возникло желание вновь вступить в брак, от чего боже меня упаси, я, конечно, выбрала бы человека постарше. Должно быть, я его не так поняла. Не помню уж, что я ответила госпоже де Сент-Эрмьер, но господин аббат, явно чересчур молодой, чтобы стать ее мужем, был, однако, достаточно взрослым, чтобы понравиться ей. — Не говорите ему ничего о нашем разговоре,— предупредила она меня,— может быть, мне не следовало принимать все это слишком всерьез. К сожалению, как показали дальнейшие события, она уже успела принять это слишком всерьез. Между тем пришел ответ от моей матери; она давала свое полное согласие на мой брак, о чем любезно извещала барона. Второе, не менее любезное письмо, в котором несколько строк предназначалось мне, получила госпожа де Сент-Эрмьер. Начались весьма поспешные приготовления к свадьбе, но тут я неожиданно захворала. Это была длительная и тяжелая болезнь, от которой я не могла оправиться более двух месяцев. Во время моей болезни аббат выказывал непомерную тревогу за меня: дня не проходило, чтобы он не навестил меня сам или не прислал справиться о моем состоянии. Дяде своему он признался, что, освободившись от обета, был бы не прочь жениться, если бы нашлась подходящая невеста, и барон заподозрил даже, что племянник имеет виды на меня. Он прямо задал мне этот вопрос. — Нет,— сказала я своему жениху,— ваш племянник никогда ни о чем подобном со мной не заговаривал. Если он обо мне заботится, то лишь потому, что уважает меня и питает ко мне дружеские чувства. Я действительно так думала и ничего другого не подозревала. Наконец я поправилась. Ожидавшее меня супружество было делом рассудка, оно не слишком радовало меня; однако мой унылый вид объясняли как следствие болезни, и был уже назначен день нашего бракосочетания. Но об этом позаботился барон де Серкур, все время торопивший со свадьбой, а не госпожа де Сент-Эрмьер. Меня удивляло, что со времени моего выздоровления она перестала меня уговаривать и побуждать к этому браку, как раньше. Напротив мне теперь казалось, что она скорее склонна одобрять мои колебания. — Вы задумываетесь, я вижу,— сказала она мне как- то, во время одного из утренних посещений,— признаюсь, мне жаль вас. Накануне свадьбы она пригласила меня провести у нес целый день и остаться ночевать. — Послушайте меня,— сказала она под вечер,— вы еще можете отступить, пока не поздно. Будьте откровенны. Если вам очень тягостен этот брак, откажитесь от него. Я берусь оправдать вас в глазах маркизы, об этом не беспокойтесь, но не приносите себя в жертву. Что касается барона, с ним поговорит его племянник. — Разве аббат посвящен в мои колебания? — спросила я. — Да,— ответила она,— он сам мне об этом сказал; ему все известно, не знаю откуда. — Увы, сударыня,— сказала я.— Я последовала вашему совету: теперь поздно отступать; моя матушка не слишком горячо меня любит и не простит мне такого разочарования; да и зашли мы уже слишком далеко. Я не могу нарушить данное слово. — Тогда не о чём больше и говорить,— сказала она скорее огорченным, чем сочувственным тоном. Появился аббат. — Говорят, у вас сегодня к ужину гости, сударыня? Дядя тоже приглашен? Ничего пока не изменилось? — Нет,— ответила она,— все остается по-прежнему. Кстати, госпожа де Кларвиль (это была их общая с бароном приятельница) обещала отужинать с нами; боюсь, не запамятовала ли она, надо бы написать ей записку, чтобы напомнить о ее обещании. Мадемуазель,— добавила она, обращаясь ко мне,— у меня со вчерашнего дня болит рука, даже трудно держать перо; не откажите в любезности написать письмо под мою диктовку. — Охотно,— ответила я,— диктуйте. — Всего несколько слов; напишите: «Напоминаю, что жду вас сегодня вечером, не забудьте же». Я спросила, не хочет ли она подписаться. — Нет,— ответила она,— надобности нет, она сама поймет, от кого письмо. Она тут же взяла бумажку у меня из рук. — Позвоните, сударь,— сказала она аббату,— надо скорее отослать записку. Впрочем, постойте, ведь вы не ужинаете сегодня с нами, это неудобно, я даже считаю, что вам следует удалиться раньше, чем придет барон; будьте добры, по дороге завезите сами записку госпоже де Кларвиль, сделаете небольшой крюк. — Извольте, сударыня,— ответил он с готовностью,— ваше поручение будет исполнено. Он встал и ушел. Не успел он выйти, как явился барон с каким-то своим другом. Мы сели ужинать довольно поздно. Госпожа де Кларвиль, которой я вовсе не знала, так и не пришла. Госпожа де Сент-Эрмьер даже не вспомнила о ней. Когда мы встали из-за стола, пробило одиннадцать. — Мадемуазель,— обратилась ко мне хозяйка дома,— вы еще не совсем здоровы; время позднее, а завтра в пять часов утра вы должны быть в церкви; вам пора лечь. Я без возражений попрощалась со всем обществом, а также с господином де Серкуром, который взял мою руку поднес ее к губам, но не поцеловал. Госпожа де Сент-Эрмьер, целуя меня на прощание, была бледна. — Вам нужен отдых не меньше, чем мне,— сказала я ей и вышла. Одна из служанок проводила меня в комнату; в замочной скважине торчал ключ; она помогла мне раздеться, затем я отослала ее и легла в постель. Ключ она унесла. Надо вам сказать, что моя комната находилась в отдаленном крыле замка и в нее вела потайная лестница, прямо из сада. Спать мне не хотелось, я села в кресло и так просидела в задумчивости около часа; сон все не приходил, и, заметив полку с книгами, я взяла одну из них, чтобы за чтением скоротать время. Я почитала около получаса, пока не почувствовала усталости, и, положив книгу на стол, стала раздеваться, чтобы лечь в постель, когда раздался внезапный шум в прилегавшем коридорчике, куда выходила одна из дверей моей комнаты, оставшаяся полуоткрытой. Шум нарастал; я испугалась и крикнула в тревоге: «Кто там?» — Не бойтесь, мадемуазель,— услышала я голос, который я как будто узнала, несмотря на овладевшее мною смятение. И в дверях показался весело смеющийся аббат. Некоторое время я смотрела на него, широко раскрыв глаза, и от удивления не могла выговорить ни слова. Наконец я сказала, с трудом переводя дыхание: — Боже, что вы тут делаете? Как вы очутились здесь? — Не бойтесь,— сказал он и дерзко сел рядом со мной.— Просто мне захотелось тут побыть. — С какой целью? — спросила я, немного повысив голос.— Уходите сейчас же! Я подошла к двери, чтобы открыть ее, но, как я уже сказала, горничная заперла меня. В крайнем испуге я решила отворить окно и позвать на помощь — Нет, нет,— поспешно сказал он, схватив меня за руку,— я сейчас сойду по лестнице в сад. Поверьте мне, не надо кричать. Все спят, поднимется шум, сюда прибегут. Что о вас подумают? Всякий скажет, что, явившись к вам на свидание, да еще в такой поздний час, я слишком много позволил себе; но никто не усомнится, что пришел я с вашего ведома. — С моего ведома? На свидание? Негодяй! — закричала я. — Да, и вот доказательство,— проговорил он,— читайте вашу записку. И он показал мне записку, написанную мною по просьбе госпожи де Сент-Эрмьер. — Ах, негодный, подлый человек! Вы чудовище! — воскликнула я, снова упав в кресло.— О, боже! Я была так поражена, что голос мой пресекся; слезы душили меня. Я билась в кресле, словно обезумев. Он видел мое отчаяние и спокойно, с хладнокровием настоящего злодея наблюдал за мной. Я готова была кинуться на злодея и растерзать его собственными руками; но на смену злобе пришло отчаяние, я бросилась перед ним на колени. — Ах, боже мой, сударь,— рыдала я,— зачем вы меня губите? Что я вам сделала? Вспомните, как вас уважают, вспомните об услуге, которую я вам оказала. Ведь я молчала и буду молчать всю жизнь. Он поднял меня с колен все так же хладнокровно. — Если бы вы и заговорили, вам все равно никто бы не поверил: это припишут вашей ревности,— сказал он,— и никакого вреда вы мне причинить не можете. Лучше успокойтесь, скоро все кончится, ведь это для вашей же пользы. Я только хочу расстроить брак, который вам самой противен, а меня разорит, вот и все. Пока он так говорил, я услышала звуки многих голосов. Дверь распахнулась, и первый в комнату вошел барон де Серкур в сопровождении госпожи де Сент-Эрмьер, за ними следовал, с обнаженной шпагой в руке, тот господин, который с нами ужинал, а также трое или четверо слуг, тоже вооруженных. Барон и его друг остались ночевать в замке. Госпожа де Сент-Эрмьер удержала их на ночь под тем предлогом, что отсюда ближе до церкви, куда надо было явиться очень рано. Она же велела разбудить их обоих среди ночи и сказать, что ее самое разбудили слуги и доложили, что будто бы из моей комнаты доносятся какие-то голоса, но криков моих не слышно, вероятно, мне мешают кричать или я сама не смею; она якобы боится, что это воры, и умоляет обоих гостей поспешить мне на помощь с ее людьми; весь дом подняли на ноги. Вот почему они были вооружены. Аббат, заранее знавший, что произойдет, усадил меня обратно в кресло и держал меня за руку, когда они вошли. Я в полном смятении обернулась к двери, продолжая рыдать. Когда все эти люди показались в дверях, я отчаянно вскрикнула. Испуг мой, по-видимому, приписали стыду: ведь меня застигли наедине с аббатом! Даже и слезы мои свидетельствовали против меня — ведь я не звала на помощь; значит, то было отчаяние влюбленной женщины, которой грозит разлука с любимым. Припоминаю, что аббат тоже поднялся со сконфуженным видом. — И это делаете вы, мадемуазель! — воскликнул господин де Серкур.— Вы! А я-то считал вас образцом добродетели! Кому же после этого верить! Я была не в силах выговорить ни слова, рыдания душили меня. — Простите за причиненную вам неприятность, сударь,— заговорил тут аббат,— я только совсем недавно узнал о вашем намерении жениться на мадемуазель и о том, что из-за стесненных обстоятельств она вынуждена была согласиться на этот брак. Не в силах совладать со своим горем, она пожелала перед свадьбой еще раз увидеться со мной, и я не мог отказать ей в этом утешении. Я уступил ее настойчивым просьбам, вот ее записка,— добавил он, подавая барону бумажку.— Словом, дорогой дядя, она плакала и сейчас еще плачет, она красива, а я всего лишь человек. — Боже, так вот для чего эта записка! — только и сказала я и умолкла, не в силах продолжать. Сидя в кресле, я потеряла сознание. Аббат незаметно исчез. Господина де Серкура, которому, как мне потом рассказали, тоже стало дурно, вывели под руки; придя в себя, он немедленно уехал. Я очнулась от обморока благодаря заботам сообщницы аббата (я имею в виду госпожу де Сент-Эрмьер, в вероломстве которой вы уже могли убедиться). Не успела я открыть глаза, как она удалилась; напрасно я просила позвать ее, чтобы поговорить; при мне остались только ее служанки. У меня снова открылась лихорадка, и в шесть часов утра меня отнесли к господину Вийо, не столько больную сколько истерзанную душевно. Вы сами поймете, что эта история наделала шума на всю округу и имела самые гибельные для меня последствия: я была обесчещена, к этому нечего прибавить. Барон де Серкур и госпожа де Сент-Эрмьер написали моей матери, вернув ей ее согласие на брак. Что касается подлеца аббата, то несколько дней спустя госпожа де Сент-Эрмьер сумела оправдать его в глазах господина де Серкура и помирила дядю с племянником. Последний, продолжая выдавать себя за моего возлюбленного, так прочувствованно говорил о моем беспутстве, в таких коварных и благостных выражениях осуждал меня, что все выходили от него со слезами на глазах, оплакивая мои постыдные заблуждения. Всеми презираемая и отверженная, я три недели боролась со смертью, не имея иной помощи, кроме милосердного участия супругов Вийо, которые окружали меня вниманием и заботами, несмотря на то что моя мать, в великом гневе, объявила им, что отныне снимает с себя всякое попечение обо мне. Эти добрые люди одни противостояли лавине презрения, обрушенной на меня; они не то чтобы полностью верили в мою невинность, но их ни за что нельзя было убедить, что я уж так виновата, как говорили. Между тем лихорадка моя унялась. Лишь только я оправилась, как прежде всего поспешила открыть им истину об этой интриге и рассказать о моих подозрениях насчет госпожи де Сент-Эрмьер, вступившей в заговор с аббатом; они считали его безупречным молодым человеком, а я должна была разоблачить его во что бы то ни стало и под большим секретом рассказала им о поступке этого негодяя с монахиней. Этого было достаточно. Они окончательно убедились в моей невиновности и с этого времени везде и всюду, без всяких околичностей, заявляли, что я оклеветана и что когда-нибудь все узнают (их пророчество сбылось), что аббат вовсе не был моим возлюбленным и даже не посмел бы заикнуться со мной о любви; что им непонятно, как все это случилось, и хотя видимость против меня, но в действительности я жертва какой-то темной интриги. Все их усилия обелить меня были напрасны, над ними смеялись; больше трех месяцев я выносила эту пытку. Как только силы вернулись ко мне, я решила выйти и попыталась восстановить свое доброе имя; но меня избегали, моим подругам запретили знаться со мной, и я решила больше не показываться на людях. Я сидела безвыходно в четырех стенах, плакала не переставая, совершенно неузнаваемая от горя, и молила бога, чтобы он сжалился надо мной хотя мало на это надеялась. Однако мольбы мои были услышаны, и небо покарало госпожу де Сент-Эрмьер, чтобы тем спасти ее душу. Она отправилась в гости к знакомой даме. Накануне сильный дождь размыл дороги, карета ее опрокинулась в глубокий овраг, откуда госпожу де Сент-Эрмьер извлекли в беспамятстве и сильно покалеченную. Ее доставили домой. К увечью прибавилась лихорадка, первые признаки которой давали о себе знать уже и несколько ранее. Состояние ее сделалось настолько плохим, что почти не было надежды на выздоровление. А за два или три дня до того, как состояние ее признали безнадежным, одна из ее замужних горничных, терпя родовые муки и боясь смерти, решила облегчить свою совесть и сознаться в скверном поступке, совершенном ею. В присутствии нескольких свидетелей она рассказала, что накануне моей свадьбы с господином де Серкуром получила от аббата в подарок ценное кольцо, с тем чтобы провести его в коридорчик, смежный с комнатой, где я спала. — Вначале я согласилась,— рассказала она,— при условии, что мадемуазель де Тервир будет об этом знать и даст свое согласие. Но он настоятельно уговаривал меня не разглашать его просьбы. «Не ужасно ли,— говорил он,— что мой дядя, который уже одной ногой стоит в могиле, завтра женится на мадемуазель де Тервир? Через каких-нибудь полгода она может остаться вдовой и владелицей состояния, которое по праву принадлежит мне. Единственная моя цель — расстроить этот брак, лишающий меня средств к существованию. Я найду деньгам лучшее применение, чем эта маленькая кокетка, которая промотает его на всякие пустяки. Вы тоже не останетесь в проигрыше. Вот вам вместе с кольцом кредитный билет на тысячу экю, который вам будет оплачен, лишь только барон закроет глаза. От вас требуется одно: вечером, пока все будут за ужином, проведите меня в коридор, примыкающий к комнате мадемуазель де Тервир, а через час после того, то есть между полуночью и часом, скажите госпоже де Сент-Эрмьер, что в этой комнате слышен какой- то шум; попросите ее пройти туда вместе с бароном; тот увидит меня в комнате своей невесты, убедится воочию, что между нами существует любовная связь, и откажется от этого брака. Вот и все». — Признаюсь, кольцо и билет меня прельстили,— добавила горничная.— Я поддалась соблазну и провела аббата в коридорчик. Свадьба расстроилась. Но это не все: я никогда себе не прощу, и пусть все об этом знают, что причинила столько зла мадемуазель де Тервир, опорочив ее имя. Скажите ей, что я умоляю меня простить. Свидетели этой сцены оповестили о ней повсюду, и одного этого было вполне достаточно, чтобы оправдать меня в общем мнении. Но господь, по своему неисчерпаемому милосердию, привел к раскаянию еще одну грешную душу. Я говорю о госпоже де Сент-Эрмьер. На другой же день после вышеописанной исповеди горничной, в присутствии родных, друзей и священника, она послала за господином Вийо и вручила ему надписанный и запечатанный ее рукою пакет с просьбой прочесть его и распространить содержание письма до или после ее смерти, по его усмотрению. Под конец же сказала ему: «Я охотно пригласила бы сюда мадемуазель де Тервир, но не заслуживаю от нее такой милости. Достаточно, если она по доброте души помолится за меня богу. Прощайте, сударь, возвращайтесь домой и распечатайте письмо,— оно должно утешить ее». Господин Вийо поспешил домой и, во исполнение воли госпожи де Сент-Эрмьер, прочел нам письмо. Те, кто слышал последние слова этой дамы, ждали с великим любопытством и были крайне изумлены его содержанием. Вот что там значилось (передаю содержание бумаги приблизительно и вкратце): «Готовясь предстать перед всевышним и ответить ему за свои прегрешения, я торжественно заявляю господину барону де Серкуру, что мадемуазель де Тервир не причастна к тому, что произошло в моем доме и вследствие чего был расстроен их брак. Я и еще одно лицо (она не назвала его по имени) ложно обвинили ее в любовных отношениях с племянником барона. Свидание, которое она якобы назначила ночью в своей комнате, было злостной выдумкой, изобретенной нами, чтобы достичь разрыва между нею и бароном де Серкуром. Умирая, я отдаю дань уважения безупречной нравственности мадемуазель де Тервир. Если я вступила в недостойный заговор, то исключительно из страха мести, которой грозило мне самой вышеупомянутое лицо, если бы я отказалась от соучастия в интриге». Трудно описать, как утешило, успокоило и обрадовало меня это письмо; вы поймете меня, если вспомните в какую пучину отчаяния я была ввергнута. Господин Вийо сразу же отправился читать и показывать письмо всюду, где только возможно, и в первую очередь к господину де Серкуру. Тот сразу же приехал к нам чтобы принести мне свои извинения. Ко мне вернулась дружба и симпатия всех соседей; не было конца визитам, все наперебой зазывали меня к себе, спешили обласкать, выказать свое уважение и любовь. Все, знавшие мою мать, поторопились ей написать; аббат же, став предметом единодушного осуждения, в том числе и со стороны своего дяди, вынужден был покинуть наши края и уехал в довольно большой город, в тридцати лье от нас. Через два года, как мы узнали, он угодил в тюрьму за долги и за дурное поведение и там окончил свои дни. Горничная вдовы де Сент-Эрмьер не умерла. Госпожа ее тоже пережила свое покаянное письмо, полностью восстановившее мою честь; она переселилась в одно из своих отдаленных поместий, где жила еще, когда я покинула эти места. Барон де Серкур, с которым я при встрече всегда старалась быть особенно учтивой, возобновил свое сватовство, но я не могла решиться на брак с ним. Он поступил со мной слишком бесчеловечно. Мне было тогда семнадцать с половиной лет. К тому времени в наши края приехала одна весьма пожилая дама, которую я прежде не знала. Она уехала отсюда лет пятьдесят пять тому назад и теперь вернулась, чтобы повидать родных и окончить на родине свои дни. Дама эта приходилась сестрой покойному господину де Тервиру, моему деду; в свое время она вышла замуж за молодого и богатого негоцианта, приехавшего в нашу провинцию по своим делам. Прошло уже лет тридцать пять, как она овдовела, и ее единственному сыну должно было быть около сорока лет. Я останавливаюсь на этих подробностях, потому что они связаны с главнейшими событиями моей жизни, о которых вы сейчас и услышите. Вы знаете, что в детстве я была отвергнута своей матерью, в отрочестве, оставшись без крова по милости моих теток, нашла приют у простого крестьянина (каким, в сущности, был фермер Вийо) и тот продержал меня в своем доме пять лет, хотя получал за это очень скудную плату, если бы не его доброта и не уважение к памяти деда, мне часто нечего было бы надеть на себя. И вот для меня наступила пора юности. Какие же новые события меня ожидали? Дама, о которой я начала вам рассказывать, не зная, где ей устроиться и кто даст ей кров, поскольку дедушка мой умер, поселилась в соседнем городке и послала в замок Тервир доверенного человека чтобы узнать, кто там живет и не осталось ли на свете кого-нибудь из их семьи Посланный застал в замке господина де Тервира, младшего брата моего отца: он как раз приехал на несколько дней из Бургундии, где обычно жил в имении своей жены, о которой я ни разу не упоминала. Он редко наезжал в свой родовой замок: в наших местах его не очень жаловали, у всех был жив в памяти его неблаговидный поступок со старшим братом. Я уже упоминала, что у приезжей дамы был сын, которому, как будущему наследнику больших богатств, она с детства старалась дать самое лучшее воспитание. Совсем еще юношей он поехал по поручению своей матери в Сен-Мало, влюбился там в дочь одного мелкого ремесленника, девушку, по слухам, добропорядочную и разумную; к несчастью, у нее была беспутная старшая сестра, которая во всем, кроме красоты, была ее полной противоположностью и своим поведением позорила чересчур снисходительных родителей. Но, несмотря на дурную славу сестры, к тому же менее красивой из них двоих, девушку эту в городе любили за скромное и безупречное поведение. Короче говоря, сын госпожи Дюрсан (так звали приезжую даму) влюбился без памяти в эту милую девушку и вернувшись из Сен-Мало, кинулся в ноги своей матери, умоляя позволить ему жениться. Однако госпожа Дюрсан уже была уведомлена своими знакомыми из Сен-Мало о том, что я вам рассказала; возмущенная настойчивыми просьбами молодого человека она сильно разгневалась, назвала сына подлым и бесчестным и потребовала, чтобы он отказался от своих намерений, которые она считала унизительными и гнусными. Сын ее предпринял несколько новых безуспешных попыток победить отвращение своей матери к этому браку, но они встретили еще более ожесточенный отпор. Убедившись в невозможности смягчить свою мать и окончательно потеряв разум вместе с надеждой на успех, он закрыл глаза на последствия своего поступка и без сожаления принес в жертву страсти все свое будущее. Ему удалось каким-то образом похитить у госпожи Дюрсан двадцать тысяч франков; с этим деньгами он уехал в Сен-Мало, явился к своей возлюбленной, уверил ее, что получил согласие матери, причем показал подделанную им подпись госпожи Дюрсан, и обвенчался раньше, чем мать его хватилась денег. Лишь после этого он признался своей жене в обмане и вместе с нею уехал неизвестно куда, чтобы скрыться от преследований разгневанной матери. Через несколько лет он два или три раза писал госпоже Дюрсан, выражая свое сожаление и раскаяние, но она дала знать через третьих лиц, что не желает о нем слышать и, кроме родительского проклятия, ему нечего от нее ждать. Зная свою мать и считая вину свою в самом деле непростительной, Дюрсан потерял всякую надежду на примирение и перестал докучать ей своими письмами. При желании он мог бы, разумеется, расторгнуть этот брак; его слишком юный возраст, непомерная разница в звании, недобрая слава малопочтенных людей, с коими он связал свою жизнь, имя и богатство матери — все это давало ему возможность выпутаться при условии, что он согласился бы расстаться с женой. Некоторые из ближайших его друзей, знавших, где он скрывается, предложили ему такое решение месяца через три или четыре после его побега; они были уверены, что он не откажется, ибо уже успел к тому времени понять, что губит себя. После стольких безрассудств, обличавших его малодушие и неблагородство, едва ли можно было ожидать, что он отступит перед еще одним неблаговидным поступком. Но именно на этот поступок он не пошел. Мы мало знаем о людях. Этот вертопрах, который столь безрассудно пожертвовал своей честью и достоянием, который не задумался погубить себя безвозвратно, наотрез отказался причинить ущерб своей жене, хотя любовь его к тому времени уже угасла. Друзья от него отвернулись, и уже более семнадцати лет не было известно, где он и что с ним. Тервир-младший знал об этом по рассказам своего отца, с которым госпожа Дюрсан состояла в переписке, и полагал, что сына госпожи Дюрсан нет в живых, раз она возвращается на родину одна; во всяком случае, если он и жив, отношения между матерью и сыном не возобновились, и следовательно, расположив старуху к себе, он может занять в ее завещании место сына, как некогда занял место старшего брата в завещании своего отца. Преисполненный столь приятных надежд и предвкушая новое обогащение, он поехал с визитом к тетушке, по дороге ворочая в своей убогой голове (он был недалекого ума) способы завладеть наследством — способы такие же неумные, как он сам: как выяснилось впоследствии, он надеялся достичь своего, расточая старушке любезности, заверяя ее в своей почтительной преданности и прибегая к другим подобным хитростям. Ничто другое было ему невдомек. К несчастью для него, он имел дело с женщиной умной и здравомыслящей; его ужимки оттолкнули ее с первой же минуты; она сразу поняла, что ему нужно, а все эти расшаркивания и льстивые речи внушали ей одно лишь отвращение. Он пригласил ее поселиться в его замке, она отказалась быть его гостьей; но так как сам Тервир жил в Бургундии, а родовой их замок пустовал, она предложила купить его вместе с прилегающими землями. Тервир был рад сбыть с рук это имение; другой на его месте не стал бы торговаться с богатой старой теткой, наследником которой он мог бы стать,— в подобных случаях широта и бескорыстие идут человеку на пользу; но мелкие души боятся продешевить. Он думал, что отделается ни к чему не обязывающими изъявлениями почтительных чувств. Кроме того, он не мог устоять перед соблазном продать подороже. И недалекий племянник из скупости поступил во вред собственному карману. Он уступил замок после постыдного торга; госпожа Дюрсан заплатила непомерно высокую цену, но ей хотелось приобрести это поместье, и она расплатилась полностью и без отсрочек. Единственная для нее выгода от этого родства состояла в том, что с ней были слащаво-почтительны, что ей отвешивали бесчисленные поклоны — и глупец при этом воображал, что он чрезвычайно ловко обделывает свои дела и сумел обвести старушку вокруг пальца. На другой же день она переехала в замок и без всяких церемоний попросила племянника освободить помещение как можно скорее. Через неделю он вернулся к себе, весьма сконфуженный малым успехом своих реверансов и расшаркиваний и поняв, что уловки его разгаданы, что она над ними посмеялась; неприятно было ему и то, что я водворилась в дедушкином замке, ибо добряк Вийо, помнивший сестру своего бывшего хозяина, привел меня к госпоже Дюрсан, и я жила там уже около недели: дело в том, что тетушке понравилось мое простодушие, она приласкала меня, я к ней быстро привыкла, она была со мной добра и откровенна, с каждым днем я чувствовала себя с ней свободней и непринужденней, а ей, в свою очередь, приятно было видеть, что я незаметно все больше привязываюсь к ней. К тому же мне повезло: в замке нашелся портрет, на котором была изображена госпожа Дюрсан молоденькой девушкой, и обнаружилось разительное сходство между мною и этим портретом. Тетушка повесила картину в своей спальне и показывала всем. Меня в округе прозвали «красавицей Тервир»; следовательно, всякий, кто хвалил мое лицо, тем самым хвалил и красоту госпожи Дюрсан в дни юности. Люди не находили во мне ни одной приятной черты, которой в свое время не находили бы у нее, она возбуждала такие же чувства, какие возбуждала я, мы были как бы одним существом в двух лицах, порукой тому являлся портрет, и это радовало ее, несмотря на ее преклонные годы. Самолюбие во всем ищет себе опоры и находит ее, в чем придется, согласно возрасту и положению каждого; я же, как вы сами понимаете, отнюдь не прогадала оттого, что она мною гордилась, видя во мне то, чем сама была когда-то. И вот в такую-то минуту Тервир отбыл в Бургундию. Господин Вийо, полагая, что я погощу в замке неделю-другую, приехал за мной на следующий день после отъезда моего дяди, но госпожа Дюрсан, первоначально пригласившая меня лишь на несколько дней, теперь не хотела меня отпускать. — Скажи мне правду, дитя,— шепнула она, отозвав меня в сторонку.— Тебе здесь скучно? — Ах, нет, нисколько, милая тетушка,— ответила я,— если мне захочется поскучать, я пойду куда-нибудь в другое место. — Ну так оставайся,— сказала она,— думаю, у меня тебе все же больше подобает жить, чем у Вийо. — И мне так кажется,— сказала я, смеясь. — Так я завтра же напишу твоей матери, что беру тебя к себе. Откровенно говоря, ферма дядюшки Вийо неподходящее место для барышни, носящей твое имя. Мадемуазель де Тервир на пансионе у простого фермера! Красиво нечего сказать! — Красивее, чем быть на хлебах у бедного виноградаря, милая тетушка, а ведь это едва со мною не случилось! — сказала я тоже шутя. — Знаю, знаю, дитя,— ответила она,— позавчера мне рассказали твою историю Я понимаю, сколь многим ты обязана славному Вийо, которого я уважаю всем сердцем так же как его жену. Мне известно все о тебе; о твоей матери я ничего не скажу, но тетки у тебя прелюбезные! Вот так родня! На днях они приезжали ко мне; придется отдать им визит, но я обязательно возьму тебя с собой хочу себе доставить это маленькое удовольствие. В это время появился мой добрый Вийо. — Заходите, господин Вийо,— крикнула госпожа Дюрсан,— мы как раз говорили о вас! Вы пришли за Тервир? Но я хочу оставить девочку у себя, вы уступите мне ее, не правда ли? А я сообщу маркизе, что ее дочь живет в моем замке. Сколько я вам должна за ее содержание? Говорите я уплачу сейчас же. — Ах, господи, это не к спеху! — отозвался Вийо.— А что до нашей молодой барышни, вы правильно рассудили, сударыня, что ей лучше остаться у вас, раз на то есть ваша воля; я спорить не стану и в душе рад за барышню что она остается у своей доброй тетушки. А все-таки я уйду отсюда с тяжёлым сердцем. Нам с госпожой Вийо будет без нее скучно. Дай ей бог счастья, а мы, не в обиду будь сказано, любили ее, как родную дочь, да и впредь не разлюбим,— добавил он, и на глазах у него заблестели слезы. — А ваша дочь отвечает вам тем же,— ответила я, глубоко растроганная. — Да ведь она никуда не денется. Приходите в замок, когда вам будет угодно,— сказала госпожа Дюрсан. Она тоже была, видимо, тронута. — Охотно воспользуемся вашим позволением,— ответил господин Вийо. Я без всяких церемоний прыгнула ему на шею, крепко расцеловала и просила передать тысячу поцелуев его жене, пообещав завтра же навестить их. После этого Вийо ушел. ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ Вчера вы получили девятую часть моего жизнеописания, а сегодня я посылаю вам десятую; уж куда быстрей! Однако я предвижу, что вы не станете хвалить меня за прилежание, да и сама я, честно говоря, не спешу хвалить себя. До сих пор я была так ленива, что вряд ли можно надеяться на внезапное исцеление от этого порока. Это больше похоже на мимолетную прихоть, чем на устойчивую добродетель, ведь так? Я уверена, что такова ваша мысль. Терпение! Вы ко мне несправедливы, сударыня, хотя пока еще не обязаны это знать. Уж это мое дело — убедить вас в противном, чтобы вы изменили свое суждение и воздали мне должное. Итак, к делу; моя приятельница, монахиня, продолжает свой рассказ; вечером она опять пришла ко мне в комнату, где я ждала ее. — Вы, вероятно, помните,— так она начала,— что я осталась жить у госпожи Дюрсан. Относилась она ко мне так, как только можно относиться к любимой дочери. И теперь уж маркиза, моя матушка, имела все основания горячо меня полюбить, поскольку угодить ей я могла лишь одним: избавив ее от всяких забот обо мне и дав возможность забыть о моем существовании. И она забыла о нем столь основательно, что целых четыре года мы не получали от нее никаких известий. Я жила в замке у госпожи Дюрсан всего пять или шесть лет, до дня ее кончины. Эти годы прошли спокойно и однообразно, и на них едва ли стоит долго останавливаться. Я уже говорила, что меня прозвали «красавица Тервир»; ведь в провинции всегда бывает дама или девица которая является, так сказать, гордостью родных мест. В наших краях такой достопримечательностью считалась именно я, и, хотя слава моя не выходила за пределы округи, я покорила немало сердец; правда, эти провинциальные поклонники не останавливали на себе моего внимания, но все же они приносили честь моей красоте, и это было мне лестно и приятно. Однако я не чванилась перед своими подругами — спесь была несвойственна мне; может быть, они и сердились за то, что уступали мне лицом, однако же не могли пожаловаться на мой нрав и на манеру держать себя; я никогда не уязвляла их самолюбия своим торжеством; напротив, я делала все, чтобы не замечать знаков оказываемого мне предпочтения, я проходила мимо них, я их вовсе не видела, все были уверены, что я их не вижу; я даже страдала за моих подруг, которые понимали, что я нравлюсь больше, чем они, и в то же время радовалась, что они это понимают; ребяческое тщеславие, о котором я не забыла и поныне; но так как я одна знала об этих суетных чувствах, а подруги мои полагали, что я не сознаю своего превосходства, они с ним примирялись; таким путем мне удавалось смягчить их досаду, и мы жили в дружбе и согласии. В общем, все меня любили. «Она прелестнее всех,— говорили обо мне,— и одна во всей провинции не подозревает об этом». Госпожа Дюрсан ничего, кроме похвал, обо мне не слышала, и я могла верить в искренность этих добрых слов, судя по тому, как приветливо и ласково меня повсюду принимали. Правда, нрав у меня был от природы кроткий и ничто так не удручало бы меня, как неприязнь окружающих. Госпожу Дюрсан я любила всем сердцем; она это знала и с радостью слышала расточаемые мне похвалы, ибо они подтверждали, что привязанность ее ко мне не напрасна. Зато она и любила меня с каждым днем сильней. Все это время она была в добром здоровье; но преклонный возраст давал себя знать; мало-помалу силы ее иссякали. Всегда подвижная и бодрая, госпожа Дюрсан вдруг как-то отяжелела, стала жаловаться на слабеющее зрение и всякие немощи. Мы с ней почти не выходили из замка; ей все время нездоровилось, и наконец она почувствовала себя настолько плохо, что составила завещание, ничего не сказав мне об этом. В тот вечер я уже с час как ушла к себе в комнату и в одиночестве предавалась грустным и тревожным мыслям, в которые погрузило меня состояние больной. Я так привязалась к ней, так дорожила ее любовью, что у меня ум мутился при одной мысли, что она может умереть. Все последнее время я была сама не своя, но, чтобы не тревожить ее, всеми силами старалась сохранять спокойствие и даже притворялась веселой. Но в такие минуты смех звучит так неестественно, так трудно изображать радость, которой не чувствуешь! Госпожу Дюрсан не столь уж легко было обмануть. Она нежно улыбалась мне, как бы благодаря за мои усилия. Итак, она написала завещание, пока я сидела у себя. Когда я вошла к ней, на моем лице видны были следы слез. — Что с тобой, племянница? — спросила она при виде меня.— У тебя глаза красные! — Не знаю,— ответила я,— может быть, оттого, что я немного вздремнула. — Нет,— сказала она, покачав головой,— не похоже чтобы ты спала; ты просто плакала. — Плакала? О чем мне, тетушка, плакать! — воскликнула я как можно более непринужденно. — О том, что я стара и больна,— сказала она с улыбкой. — Как так больны? У вас крепкий организм. Неужели легкое недомогание, которое скоро пройдет, может так напугать меня? — воскликнула я; если бы я не остановилась в ту же секунду, мой задрожавший голос выдал бы меня — Сегодня мне лучше, дитя мое, но мы не вечны, а я уж достаточно прожила на свете,— сказала она, запечатывая какой-то пакет. — Кому вы пишете, сударыня? — сказала я, ничего не ответив на ее слова. — Никому,— ответила она — Тут записаны мои распоряжения; они касаются тебя. Сына у меня больше нет. Уже двадцать лет я ничего не знаю о нем; вероятно, он умер; а если и нет, все равно. Не подумай, что я все еще сержусь на него; если он жив, я прошу господа благословить его и направить на истинный путь. Но фамильная честь, вера в бога и правила нравственности, которые он нарушил, не позволяют мне сделать его моим наследником. Я хотела прервать ее, чтобы смягчить ее сердце, так ужасно ожесточившееся против несчастного сына. Но она не слушала. — Молчи,— сказала она,— решение мое принято, и если я неумолима, то не по злобе; простить его значило бы проявить не доброту, а преступное и глупое потворство, противное законам божеским и человеческим. Поступок Дюрсана отвратителен; это негодяй, поправший все святыни. А ты хочешь, чтобы я оставила его безнаказанным, в ущерб твоему сыну, если у тебя будет сын! Я могла бы простить моего сына, если бы он, подобно твоему отцу понесшему слишком жестокую кару, женился уже не говорю на дворянке, но просто на девушке из хорошей или только порядочной, пусть бедной семьи, я не посмотрела бы на бедность, я бы сжалилась над ним, и теперь он не нуждался бы в моем милосердии; но взять жену из самых грязных подонков, из семьи, презираемой даже простым народом! Нет! Я не могу без ужаса думать об этом! Однако вернемся к нашему разговору. Есть у меня еще один наследник: твой дядя Тервир который уже и без того достаточно богат — кстати, за твой счет. Говорят, он воспользовался несчастьем твоего отца и даже не подумал помочь ему или хотя бы пожалеть. Он был бы рад поживиться и на несчастье моего сына, и на моих слезах, поэтому я знать его не хочу. Он пользуется богатством твоих предков и не считает нужным позаботиться о тебе. Полагаю, что и на свою мать ты тоже не можешь рассчитывать. Ты заслуживаешь лучшей участи, чем та, что ждет тебя; пусть же мое наследство пойдет на пользу моей любимой племяннице, которая тоже меня любит, боится меня потерять и будет обо мне сожалеть. И я знаю: хотя ты будешь моей законной наследницей, но сын мой, если он жив и терпит нужду, найдет у тебя сострадание. Твоя благодарность ко мне — вот его якорь спасения. Все это, дитя мое, и содержится в бумаге, вложенной в этот пакет; я понимаю, что больше нельзя медлить с изъявлением воли, согласно которой ты получишь все мое состояние. Вместо ответа я залилась слезами. Этот разговор о ее близкой смерти так расстроил и ужаснул меня, что я не могла выговорить ни слова; мне казалось, что она умрет сию минуту, что она прощается со мной навсегда, и жизнь ее никогда еще не была так дорога мне. Она поняла причину моего страха и слез. Я опустилась на стул. Она встала, подошла ко мне и взяла меня за руку. — Ты любишь меня больше, чем мое наследство, не правда ли, дитя? Но не пугайся так. Я просто хочу своевременно принять необходимые меры. — Нет, сударыня,— сказала я, собрав все свои силы,— ваш сын не умер, надеюсь, вы еще увидите его. В этот миг в зале послышался шум: приехали две дамы из соседнего замка навестить госпожу Дюрсан; я поспешила удалиться, чтобы они не видели моих заплаканных глаз. Но через четверть часа мне пришлось все-таки выйти к ним. Они приехали пригласить госпожу Дюрсан на рыбную ловлю, которую затевали на следующий день в своем поместье. Так как она не могла ехать из-за своей болезни, дамы попросили ее отпустить с ними меня и изъявили желание переговорить со мной сейчас же. Госпожа Дюрсан обещала, что отпустит меня, и послала за мной горничную. Обе гостьи, совсем еще молодые дамы, нравились мне больше, чем другие женщины нашей округи; одна была уже замужем, другая — девица, и обе платили мне таким же расположением. Мы не виделись с ними уже дней десять или двенадцать. Я говорила вам, что волнения последних дней сильно отразились на мне; они нашли, что у меня подавленный вид, и даже спросили, не больна ли я. — Нет, нисколько,— возразила я,— просто в последнее время я плохо сплю; но это пройдет. Госпожа Дюрсан внимательно и нежно на меня посмотрела, и я поняла ее взгляд — она угадала причину моей бессонницы. — Эти дамы зовут нас завтра к себе на рыбную ловлю,— сказала она,— но мне нездоровится; ты поедешь одна, Тервир. — Как вам угодно,— ответила я, твердо решив про себя, что под каким-нибудь предлогом завтра откажусь ехать, чтобы не оставлять госпожу Дюрсан одну. На другой день, когда госпожа Дюрсан еще спала, я послала слугу к соседкам с извещением, что сильная мигрень удерживает меня в постели и приехать к ним я не смогу. Госпожа Дюрсан, проснувшись, увидела с удивлением, что горничная, которая должна была меня сопровождать, все еще дома; на вопрос своей госпожи та ответила, что я не поехала из-за приступа мигрени. Между тем я встала и пошла в комнату к тетушке, но на полпути встретилась с ней самой: несмотря на крайнюю слабость, она с помощью лакея все-таки пошла проведать меня. — Как, ты уже на ногах? — сказала она, остановившись.— А что твоя мигрень? — Это была не мигрень, тетушка, я ошиблась,— ответила я.— Просто сильная головная боль; она уже проходит. Мне только жаль, что я не сообщила вам об этом пораньше. — Оставь, пожалуйста,— сказала она,— ты просто обманщица и заслуживаешь, чтобы я сейчас же отправила тебя в гости; но пойдем ко мне, раз уж ты осталась дома. — Уверяю вас,— сказала я с самым невинным видом,— я бы с удовольствием поехала, если бы не головная боль. — А я уверяю тебя,— возразила она,— что теперь буду ездить всюду, куда меня будут приглашать, потому что ты у меня глупенькая. — Разумеется, вы будете всюду ездить,— подхватила я,— естественно. Не вечно же вам хворать. Разговаривая так, мы добрались до ее спальни. Множество других подобных мелочей показывали ей мою любовь и заботу и так расположили ее ко мне, что она полюбила меня, как самая нежная мать. В скором времени старшая из двух горничных госпожи Дюрсан, старая дева, которая прослужила у нее двадцать пять лет и пользовалась полным доверием своей госпожи, заболела тяжелой лихорадкой, которая за какие-нибудь шесть дней свела ее в могилу. Госпожа Дюрсан была потрясена; и то сказать, в столь преклонном возрасте нельзя понести более тяжелую утрату. Ведь вы теряете единственного в своем роде друга, с которым вы неразлучны, которому не надо нравиться, с которым вы, напротив, отдыхаете от усилий быть кому-то приятной; он для вас, так сказать, ничто, а между тем нет на свете другого, кто был бы вам так нужен; с ним вы можете позволить себе быть противной, придирчивой и капризной, если того требует ваше расположение духа; в его присутствии ваши унизительные старческие немощи пусть тягостны, но не постыдны; словом, это друг, коего даже не считают другом и которого вы начинаете по-настоящему ценить лишь тогда, когда его больше нет; вы чувствуете, что не можете без него жить. Вот какой удар обрушился на госпожу Дюрсан, которой было уже почти восемьдесят лет. Как я вам уже сказала, она впала из-за этой утраты в глубокое уныние, удвоившее мою тревогу. Между тем нужно было найти горничную взамен умершей. Знакомые присылали к нам в замок одну за другой разных женщин, но ни одна не подошла. Я сама старалась найти кого-нибудь, приводила их к госпоже Дюрсан — все безуспешно. Прошел целый месяц. Все это время я ежедневно давала ей тысячу случаев убедиться в моей нежности и преданности. Но вот однажды, когда она отдыхала, я пошла прогуляться с книгой в руках по окрестности замка и вдруг услышала какой-то шум в конце длинной аллеи, ведущей к нашему дому. Я свернула туда, чтобы выяснить причину шума, и увидела, что сторож и один из его помощников бранят какого-то молодого человека, даже замахиваются на него и хотят вырвать у него из рук ружье. Меня неприятно поразило их грубое и заносчивое обращение с незнакомцем, а также их угрожающие жесты; я ускорила шаг и закричала им издали, чтобы они остановились. Чем ближе я подходила, тем сильнее сердилась, потому что могла лучше разглядеть этого молодого человека. Его внешность никого не могла бы оставить равнодушным; лицо, осанка и весь его облик поразили меня, несмотря на его поношенную и совсем простую одежду. — Что вы делаете? — подбегая, крикнула я грубиянам. Между тем молодой человек при моем приближении почтительно снял шляпу, и, пока сторож говорил, он бросал на меня умоляющие и смиренные взгляды. — Оставьте в покое этого господина,— сказала я, с удовольствием исправляя грубость сторожа, назвавшего незнакомца «парнем»,— и уходите: он, вероятно, приезжий и не знает, где разрешено охотиться. — Я только проходил мимо, вот этой дорогой, мадемуазель,— сказал он, поклонившись мне,— а ваши слуги подумали, что я охочусь на земле их хозяйки; они неправильно поступают, отнимая ружье у человека, которого не знают; хоть положение мое сейчас весьма плачевное, смею вас уверить, я по рождению не должен терпеть оскорбления от слуг, тем более что напали они на меня по недоразумению. Услышав это, сторож и его помощники заспорили, стараясь убедить меня, что незнакомец не заслуживает пощады; они продолжали поносить его, но я с негодованием приказала им замолчать. Если в первый момент наши сторожа показались мне просто грубиянами, то теперь я считала их наглецами, и все это сделали несколько слов, произнесенных молодым человеком. — Довольно! — повелительно сказала я сторожу.— Прекратите спор! Впрочем, не отходите далеко. Затем, обратившись к незнакомцу, я спросила: — У вас отняли дичь? — Нет, мадемуазель,— сказал он,— и я не знаю, как благодарить вас за заступничество в столь неприятном столкновении. Я действительно охотился, но вы меня простите, когда узнаете, что меня к этому принудило. Мне необходимо было настрелять дичи для одного почтенного человека, у которого немало именитой родни среди здешнего дворянства; он давно покинул родные края и только позавчера вернулся на родину вместе с моей матерью. Одним словом, мадемуазель, я говорю о моем отце. Он болен, вернее, ему нездоровится, и я оставил его в соседней деревне в доме крестьянина, приютившего нас; вы легко догадаетесь, что он лишен там необходимого ухода и пищу ему подают не такую, как бы следовало, а тратить большие деньги на себя он не может; я отправился в город (всего в полулье отсюда), чтобы продать одну вещицу; на всякий случай я взял с собой ружье, надеясь дорогой поохотиться и принести отцу чего-нибудь повкуснее той пищи, которую ему подают. Как видите, Марианна, в его рассказе было много такого, что могло бы унизить его честь, а между тем тон его внушал одно лишь уважение и сочувствие и помогал мне не смешивать этого человека с его несчастной судьбой. Бедность так не шла ко всему его облику! — Мне жаль,— сказала я,— что я пришла слишком поздно и не смогла предотвратить эту неприятную сцену. Вы можете охотиться на этих землях сколько угодно; я распоряжусь, чтобы вам не чинили никаких препятствий. Продолжайте свое дело, сударь, здесь водится много дичи, и вы без труда раздобудете все, что нужно для вашего больного. Но можно ли узнать, какую вещицу вы собираетесь продать? — Увы, мадемуазель,— сказал он,— это сущая безделица, стоимостью не более двухсот франков, но отцу больше не нужно, чтобы пока прожить,— а там, как мы надеемся, дела его устроятся; вот она,— сказал он, протягивая мне вещицу. — Если вы можете прийти сюда завтра утром,— сказала я, взяв кольцо и разглядывая его,— я помогу вам продать эту вещицу; я предложу ее хозяйке замка; это моя тетушка, она очень щедра и добра сердцем, а я объясню ей, для чего вам нужны деньги. Надеюсь, она избавит вас от необходимости нести кольцо в город, где не так легко будет найти покупателя. С этими словами я протянула ему кольцо, но он попросил, чтобы я его оставила у себя. — Зачем вы возвращаете мне кольцо, мадемуазель, раз вы хотите показать его вашей тетушке? — сказал он.— Завтра я приду узнать ее решение, пусть она сперва разглядит его. Позвольте, мадемуазель, оставить кольцо у вас. Такая доверчивость немного удивила меня, но понравилась; я даже слегка покраснела, сама не знаю почему, однако же отказалась оставить у себя кольцо и настоятельно просила, чтобы он взял его обратно. — Да нет, мадемуазель,— повторил он и поклонился, чтобы уйти,— лучше вам сразу взять его, чтобы сегодня же показать вашей тетушке. И, не дожидаясь ответа, он повернулся и ушел. Я смотрела ему вслед, и жалела его, и всей душой желала ему удачи; мне приятно было смотреть, как он идет по аллее,— и все это я приписывала состраданию. Сторож и его подручный ждали шагах в тридцати (как я приказала), и я подошла к ним. — Если завтра вам опять встретится этот молодой человек,— сказала я им,— помните, я от имени госпожи Дюрсан разрешаю ему охотиться; я попрошу тетушку, чтобы она не позволяла вам его обижать. После этого я вернулась в дом, не переставая думать об этом молодом человеке, о его благовоспитанности, о приятных манерах и красоте — даже кольцо, которое он мне оставил, тоже занимало место в моих мыслях, и я не могла смотреть на него без смутного волнения. Я сразу пошла к госпоже Дюрсан, которая уже проснулась, и рассказала ей о своей встрече с незнакомцем и об отданном от ее имени приказании. Она одобрила мои распоряжения. Молодой и красивый охотник (я не скупилась на похвалы его внешности), к тому же благовоспитанный, скромный юноша, который с таким рвением охотится, чтобы поддержать здоровье своего отца, не мог не вызвать участия у госпожи Дюрсан, обладавшей добрым сердцем. Весь мой рассказ заключал одни похвалы и вполне его оправдывал. — Да, дитя мое, ты права,— сказала она,— и я на твоем месте сделала бы то же. Думаю, что твой поступок заслуживает одобрения. (На деле он был вовсе не так похвален, как она думала и как мне самой казалось; «похвальный» было не совсем подходящее слово.) Так или иначе, видя с ее стороны сочувствие, я преисполнилась надежды на успех в деле с кольцом и тут же вынула и показала его тетушке, в полной уверенности, что, узнав цену, она сейчас же даст эти деньги. Но я ошиблась: побуждения моей тетушки были не совсем таковы, как мои. Госпожа Дюрсан была добра и участлива, но это не мешало ей судить хладнокровно, она вовсе не считала себя обязанной покупать кольцо, которое было ей совсем не нужно. — О чем ты думала? — сказала она мне.— Зачем взялась продать это кольцо? Что мне с ним делать? Подарить тебе? Но ведь я уже дарила тебе кольца, и куда более красивые (это была правда). Нет, дорогая, возьми его обратно,— добавила она как-то грустно,— не хочу его видеть; оно напоминает одно кольцо, какое было у меня давным-давно; очень похоже. Я его подарила сыну, когда он завершил свое образование. Я тотчас же взяла у нее кольцо, завернула в бумажку, из которой вынула его, и обещала тетушке, что больше она этой вещицы не увидит. — Постой,— сказала она,— лучше ты предложи молодому человеку немного денег, скажи, что это взаймы и что он вернет их, когда продаст вещицу. Вот тебе десять экю; отдаст он или нет,— не важно. Я их просто дарю, но этого говорить не следует. — Конечно, не скажу,— ответила я, взяв деньги. Сумма эта не совсем соответствовала порыву великодушия, овладевшего мной; но если к ней прибавить еще немного денег, то она почти достигнет размера, какой я определила своим внутренним чутьем. Деньги у меня были; госпожа Дюрсан хотела, чтобы я всегда располагала некоторой суммой на случай, если мне придется принять участие в карточной игре. Главная трудность заключалась в том, чтобы завтра предложить молодому человеку деньги так, чтобы не заставить его краснеть за бедность его близких и чтобы он не принял тетушкин дар за милостыню. Я много думала над этим, думала перед сном, думала уже в постели, подготавливала фразы, какие скажу ему. Я ждала завтрашнего дня без нетерпения, но ни на минуту не забывая о том, что мне предстоит. Наконец день наступил. Едва я проснулась, первой моей мыслью было, что вот он наступил.

The script ran 0.028 seconds.