1 2 3 4 5 6
Я не мог дождаться его пробуждения.
Знал ли он хотя бы о том, что произошло?
Наконец, он открыл глаза, встретил мой взгляд и отвел свой.
Я подошел к нему, схватил за руку.
– Простите меня, господин Ляпондер, что я был так нелюбезен с вами все время. Было так необычно, что…
– Не сомневайтесь: я отлично понимаю, – живо перебил он меня, – что должно быть омерзительно находиться рядом с убийцей.
– Не говорите больше об этом, – просил я. – Я сегодня ночью столько пережил, что не могу отделаться от мысли, что вы, может быть… – я искал подходящего слова.
– Вы считаете меня больным? – вырвалось у него.
Я подтвердил.
– Мне кажется, я должен сделать такой вывод из некоторых данных. Я… я… можно вам прямо поставить вопрос, господин Ляпондер?
– Пожалуйста.
– Это звучит несколько странно, но… вы можете мне сказать, что вам снилось сегодня?
Он с улыбкой покачал головой.
– Мне никогда ничего не снится.
– Но вы говорили во сне.
Он удивленно взглянул на меня. Подумал минуту. Потом твердо сказал:
– Это могло быть только, если вы меня о чем-нибудь спрашивали. – Я подтвердил. – Потому что, как я сказал, мне ничего не снится.
– Я… я… странствую, – прибавил он, спустя несколько секунд, понизив голос.
– Странствуете? Как это понять?
Он, по-видимому, не хотел говорить об этом, и я должен был объяснить ему причину, побуждающую меня настаивать, и рассказал ему в общих чертах о том, что произошло ночью.
– Вы можете быть совершенно уверены, – сказал он, когда я закончил, – что все, сказанное мной, соответствует действительности. Если я раньше сказал, что мне ничего не снится, что я странствую, то я подразумевал под этим, что мои сновидения иного рода, чем у нормальных людей. Назовите это, если хотите, выхождением из тела. Так, например, я сегодня ночью был в одной необычайно странной комнате, вход в которую вел через подъемную дверь.
– Какова она была? – быстро спросил я. – Она была заброшена? Пуста?
– Нет, там было немного мебели. И постель, где спала молодая девушка как бы в летаргическом сне – возле нее сидел мужчина, положив ладонь ей на лоб.
Ляпондер описал мне обоих. Несомненно, это были Мириам и Гиллель.
Я едва дышал от напряжения.
– Ради Бога, рассказывайте дальше. Был еще кто-нибудь в комнате?
– Еще кто-нибудь? Подождите… нет: больше никого в комнате не было. На столе горел семисвечный канделябр. Потом я сошел по винтовой лестнице вниз.
– Она была разрушена? – перебил я.
– Разрушена? Нет, нет, она была в полной исправности. К ней со стороны примыкала комната, и там сидел мужчина в ботинках с серебряными пряжками. Людей такого типа я никогда не видал: желтый цвет лица, косые глаза. Он сидел, нагнувшись вперед, и, казалось, выжидал чего-то. Вероятно, поручения.
– Книги, старинной большой книги вы нигде не видели? – допытывался я.
Он потер себе лоб.
– Книги, говорите вы? Да. Правильно: на полу лежала книга. Она была раскрыта, вся из пергамента, и страница начиналась большим золотым А.
– I – хотите вы сказать?
– Нет, А.
– Вы это твердо помните? Не было ли это I?
– Нет, определенно А.
Я покачал головой и впал в сомнение. Очевидно, Ляпондер в полусне читал в моем воображении и все перепутал: Гиллель, Мириам, Голем, книга «Ibbur», подземные ходы.
– Давно уже у вас эта способность «странствовать», как вы говорите? – спросил я.
– С двадцать первого года… – Он запнулся, казалось, не хотел говорить об этом. Вдруг на лице его появилось выражение безграничного изумления, он смотрел мне на грудь, как будто что-то видел на ней.
Не замечая моего недоумения, он быстро схватил мою руку и стал просить, почти умолять.
– Ради Бога, расскажите мне все. Сегодня последний день, что я провожу с вами. Может быть, через час уже меня уведут, чтоб объявить смертный приговор…
В ужасе я перебил его.
– Вы должны выставить меня свидетелем! Я буду клясться, что вы больны… Вы лунатик. Не может быть, чтоб вас казнили, не освидетельствовав вашего психического состояния. Будьте благоразумны.
Он нервно отмахнулся.
– Это ведь так неважно… прошу вас, расскажите мне все.
– Но что вам рассказать? Лучше потолкуем о вас и…
– Вы переживаете, теперь я это знаю, некоторые странные вещи, которые очень близки мне – ближе, чем вы предполагаете… прошу вас, расскажите мне все! – умолял он меня.
Я не мог постичь, как это моя жизнь интересует его больше, чем собственная, но, чтобы успокоить его, стал ему рассказывать обо всем необъяснимом, что случалось со мной.
Каждый раз он кивал головой с довольным видом, как человек, который все насквозь понимает.
Когда я дошел до рассказа о том, как мне явилось видение без головы и предложило темно-красные зерна, он едва мог дождаться окончания.
– Так что вы выбили их у него из рук, – задумчиво пробормотал он. – Я никогда не думал, что существует третий путь.
– Это не третий путь, – сказал я, – это все равно, как если бы я отказался от зерен.
Он улыбнулся.
– А вы думаете иначе, господин Ляпондер?
– Если бы вы отказались от них, вы бы тоже пошли по «дороге жизни», но зерна, в которых заключена магическая сила, не остались бы позади. Но они рассыпались по полу, как вы говорите. Это значит: они остались здесь, и будут оберегаться вашими предками, пока не наступит время прорастания. Тогда в вас оживут силы, которые теперь дремлют.
Я не понял: «Мои предки будут оберегать их?»
– Вы должны понимать до некоторой степени символически то, что вы пережили, – объяснил Ляпондер. – Круг светящихся голубым цветом людей, который окружал вас, это цепь унаследованных «я», которую таскает за собой каждый рожденный матерью. Душа не есть нечто «отдельное», она этим только еще должна стать – и это тогда называется «бессмертием». Ваша душа еще составлена из многочисленных «я» – как муравейник из многих муравьев; вы носите в себе психические остатки многих тысяч предков: глав вашего рода. То же происходит с каждым существом. Как мог бы иначе цыпленок, исскуственно выведенный из яйца, искать свойственную ему пищу, как могло бы это случиться, если бы не дремал в нем опыт миллионов лет? Существование «инстинктов» обнаруживает присутствие предков в душе и в теле. Но, простите, я вовсе не хотел перебить вас.
Я досказал все до конца. Все. Даже то, что Мириам говорила о Гермафродите.
Когда я остановился и взглянул на Ляпондера, он был белее извести на стене, и по щекам его струились слезы.
Я быстро встал и, как бы не замечая этого, зашагал по камере в ожидании, что он успокоится.
Потом я сел против него и употребил все красноречие на то, чтоб его убедить в неотложной необходимости обратить внимание суда на его болезненное состояние духа.
– Если бы вы хоть не признались в убийстве, – закончил я.
– Но я должен был. Они обращались к моей совести, – наивно сказал он.
– Вы думаете, что ложь хуже, чем… чем убийство? – с удивлением спросил я его.
– Вообще, может быть и нет, но в данном случае – безусловно. Видите ли, когда следователь задал мне вопрос, сознаюсь я или нет, я смог сказать правду. Значит, у меня был выбор: лгать или не лгать. – Когда я совершил убийство… увольте меня от подробностей: это было так ужасно, что я не хочу вспоминать… – Когда я совершил убийство, у меня не было никакого выбора. Если бы я даже действовал при совершенно ясном сознании, то и тогда я не имел бы никакого выбора: что-то такое, присутствие чего я никогда не подозревал в себе, пробудилось и было сильнее, чем я. Вы думаете, что если бы у меня был выбор, я совершил бы убийство? Я никогда в жизни не убивал ни малейшей твари, а теперь я уже и совсем был бы не в состоянии. Допустите, что существовал бы закон: убивать; и за неисполнение его карали бы смертью – как на войне, к примеру – я бы немедленно был приговорен к смертной казни. У меня не было бы выбора. А тогда, когда я совершал убийство, все вывернулось наизнанку.
– Тем более, что вы чувствуете себя как бы иным человеком, вы должны все сделать для того, чтобы вас не осудили! – настаивал я.
Ляпондер махнул рукой.
– Вы ошибаетесь. Судьи, со своей стороны, совершенно правы. Могут ли они позволить такому человеку, как я, разгуливать на свободе? Чтобы завтра или послезавтра снова случилось несчастье?
– Нет, вас должны посадить в лечебницу для душевнобольных. Вот что я думаю! – вскричал я.
– Если бы я был сумасшедшим, вы были бы правы, – хладнокровно возразил Ляпондер. – Но я не сумасшедший. У меня нечто совсем иное, может быть, очень похожее на сумасшествие, но, тем не менее, ему противоположное. Вы послушайте только. Вы сейчас поймете меня… То, что вы мне только что рассказывали о призраке без головы – это символ, разумеется: если вы подумаете, вы легко найдете ключ к нему – со мной однажды это случилось точь-в-точь. Но я в з я л зерна. Так что я иду «дорогой смерти». Для меня самое святое, это сознание, что каждым моим шагом руководит духовное начало во мне. Я за ним слепо, доверчиво пойду, куда бы ни повела меня дорога: к виселице или к трону, к нищете или к богатству. Я никогда не колебался, когда выбор был в моих руках.
Потому-то я и не солгал, раз выбор был в моих руках.
Вы знаете слова пророка Михея:
«Сказано тебе, человек, что есть добро и чего требует от тебя Господь?»
Если бы я солгал, я бы создал причину в мире, ибо у меня был выбор, – когда же я совершал убийство, я не создавал никакой причины, просто освободилось следствие давно дремавших во мне причин, над которыми у меня не было никакой власти.
Итак, руки мои чисты.
Я рождаюсь для свободы тем фактом, что духовное начало, склонив меня к убийству, казнило меня. Люди, посылая меня на виселицу, отделили мою участь от их судеб.
Я чувствовал, что это святой, и волосы у меня стали дыбом от ужаса перед собственным ничтожеством.
– Вы рассказали мне, что под действием гипнотического внушения врача вы на долгое время потеряли воспоминание о юности, – продолжал он, – это признак – стигмат – всех тех, кто укушен «змеем духовного царства». – В нас гнездятся как бы две жизни, одна над другой, как черенок на диком дереве, пока не произойдет чудо пробуждения, – то, что обычно отделяется смертью, происходит путем угасания памяти… иногда путем внезапного внутреннего переворота.
Со мною случилось так, что однажды, на 21-м году, по-видимому, без всякой внешней причины, я проснулся как бы переродившимся. То, что мне до тех пор было дорого, представилось мне вдруг безразличным: жизнь показалась мне глупой сказкой об индейцах и перестала быть действительностью; сны стали достоверностью – аподиктической, безусловной достоверностью, понимаете: безусловною, реальной достоверностью, а повседневная жизнь стала сном.
Со всеми людьми могло бы то же самое случиться, если бы у них был ключ. А ключ заключается единственно в том, чтобы человек во сне осознал «форму своего я», так сказать, свою кожу – нашел узкие скважины, сквозь которые проникает сознание между явью и глубоким сном.
Поэтому-то я и сказал раньше: «я странствую», а не «мне снится».
Стремление к бессмертию есть борьба за скипетр с живущими внутри нас шумами и призраками, а ожидание воцарения собственного «я» есть ожидание Мессии. Призрачный «Habal garmin», которого вы видели, «дыхание костей» по Каббале, и был царь… Когда он будет коронован… порвется надвое веревка, которую вы привязали к миру рассудком и органами внешних чувств…
Как же могло случиться, чтобы я, несмотря на мою оторванность от жизни, стал в одну ночь убийцей, спросите вы? Человек – это стеклянная трубка, сквозь которую катятся разноцветные шарики: почти у всех один шарик, за всю жизнь. Если шарик красный, значит, человек «плохой». Желтый – человек «хороший». Бегут два, один за другим – красный и желтый, тогда у человека «нетвердый характер». Мы, «укушенные змеем», переживаем в течение одной жизни все, что происходит с целой расой за целый век: разноцветные шарики бегут через трубочку, и когда они на исходе, – тогда мы становимся пророками – становимся зерцалом Господним. Ляпондер замолчал.
Долго не мог я произнести ни слова. Его речь меня ошеломила.
– Почему вы так тревожно спрашивали меня раньше о моих переживаниях, когда вы стоите настолько выше меня? – начал я снова.
– Вы ошибаетесь, – сказал Ляпондер, – я стою гораздо ниже вас. – Я расспрашивал вас потому, что почувствовал, что вы обладаете ключом, которого мне недостает.
– Я? Ключом? О Боже!
– Да, да, вы. И вы дали его мне. – Я думаю, что сегодня я самый счастливый человек в мире.
Снаружи послышался шум, засовы отодвигались… Ляпондер не обращал на это внимания.
– Гермафродит – это ключ. Теперь я уверен в этом. Уже потому я рад, что идут за мной, что я вот уже сейчас у цели.
Слезы мешали мне видеть лицо Ляпондера, я слышал улыбку в его голосе.
– А теперь: прощайте, господин Пернат, и знайте: то, что завтра будет повешено, это только моя одежда. Вы открыли мне прекраснейшее… последнее, чего я не знал. Теперь я иду точно на свадьбу… – Он встал и пошел за надзирателем… – Это тесно связано с убийством, – были его последние слова, которые я расслышал и только смутно понял.
С той ночи всякий раз, как в небе стояла полная луна, мне все мерещилось спящее лицо Ляпондера на сером холсте постели.
В ближайшие дни после того, как его увели, я слышал со двора, где совершались казни, стук молотков и топоров, длившийся иногда до рассвета.
Я понимал, что это значит, и в отчаянии целыми часами сидел, заткнув уши.
Проходил месяц за месяцем. По умиравшей листве унылой зелени во дворе я видел, как таяло лето, чувствовал это по запаху сырости, проникавшему сквозь стены.
Когда во время общей прогулки мой взор падал на умирающее дерево и вросшую в его кору стеклянную икону, мне всегда невольно казалось, что именно так врезалось лицо Ляпондера в мою память. Все носил я в себе это лицо Будды с гладкой кожей, со странной, постоянной улыбкой.
Только один единственный раз в сентябре меня вызвал следователь и недоверчиво спросил, чем могу я объяснить мои слова, сказанные у окошечка банка о том, что я должен спешно уехать, а также почему в часы, предшествовавшие аресту, я проявлял такое беспокойство и спрятал все свои драгоценности.
На мой ответ, что я намеревался покончить с собой, снова из-за пульта послышалось ироническое хихиканье.
До этих пор я был один в камере и мог спокойно предаваться своим мыслям, своей скорби о Харусеке, который, как я чувствовал, давно умер, о Ляпондере, своей тоске по Мириам.
Потом явились новые арестанты: вороватые приказчики с помятыми лицами, толстопузые кассиры – «сиротки», как называл их черный Воссатка – отравляли воздух и мое настроение.
Однажды один из них с возмущением рассказывал, что недавно в городе произошло ужаснейшее убийство. К счастью, злодей был тотчас же пойман, и расправа с ним была коротка.
– Ляпондер звали его, этого негодяя, этого мерзавца, – вскрикнул какой-то хлыщ с разбойничьей мордой, приговоренный за истязание детей к… 14 дням ареста. – Его поймали на месте преступления. В суматохе упала лампа, и комната сгорела. Труп девушки так обгорел, что до сих пор не знают, кто она такая. Черные волосы, узкое лицо – вот все, что известно. А Ляпондер ни за что не хотел именно ее назвать. Если бы от меня зависело, я бы содрал с него кожу и посыпал бы перцем. Славные ребята! Все они разбойники, все… Будто уж нет другого средства избавиться от девки, – с циничной улыбкой прибавил он.
Во мне кипело негодование, и я едва не ударил этого мерзавца об землю.
Каждую ночь он храпел на постели, на месте Ляпондера. Я облегченно вздохнул, когда его, наконец, выпустили.
Но и тут еще я не освободился от него: его слова вонзились в меня, как стрела с зазубриной.
Почти постоянно, особенно в темноте, меня терзало жуткое подозрение, – не Мириам ли была жертвой Ляпондера. Чем больше я боролся с ним, тем глубже укоренялось оно в мои мысли, пока не стало навязчивой идеей.
Иногда, особенно когда ясная луна смотрела сквозь решетку, мне становилось легче: я мог восстанавливать часы, пережитые с Ляпондером, и глубокое чувство к нему разгоняло муки, – но слишком часто вновь возвращались ужасные минуты, я видел перед собой Мириам, убитую и обуглившуюся, и мне казалось, что я теряю рассудок.
Слабые опорные пункты моего подозрения сгущались в такие минуты в нечто цельное, в картину, полную неописуемо ужасающих подробностей.
В начале ноября около десяти часов вечера было уже совершенно темно. Мое отчаяние дошло до такой степени, что я должен был, как голодный зверь, зарыться в свой соломенный мешок, иначе я стал бы громко кричать; вдруг надзиратель открыл камеру и предложил мне идти за ним к следователю. Я едва передвигал ноги от слабости.
Надежда когда бы то ни было покинуть этот ужасный дом давно умерла во мне.
Я заранее представлял себе холодный вопрос, который зададут мне, – стереотипное хихиканье за письменным столом, потом возвращение в свою темную камеру…
Барон Лейзетретер ушел уже домой, и в комнате был только старый сгорбленный секретарь с паучьими пальцами.
Я тупо ждал, что будет.
Мне бросилось в глаза, что надзиратель вошел вместе со мной и добродушно подмигнул мне, но я был слишком подавлен, чтобы придать всему этому какое-нибудь значение.
– Следствие установило, – начал секретарь, хихикнул, влез стул и порылся некоторое время в бумагах, – следствие установило, что вышеупомянутый Карл Цоттман перед своей кончиной был завлечен предательски в подземный заброшенный погреб дома за № 21873 – III по Петушьей улице, под предлогом тайного свидания с незамужней бывшей проституткой Розиной Метцелес, по прозванию Рыжая Розина; эта Розина была выкуплена глухонемым, состоящим под наздором полиции, резчиком силуэтов, Яромиром Квасничкой, из трактира «Каутский», ныне же уже несколько месяцев живет как любовница в конкубинате с князем Ферри Атенштедтом. В означенном погребе Карл Цоттман был заперт и обречен на смерть от холода или от голода… Вышеупомянутый Цоттман… – объявил писец, взглянув поверх очков, и стал рыться в бумагах.
– Далее, следствием установлено, что у вышеупомянутого Цоттмана, по всем данным уже после наступившей смерти, были похищены все находившиеся при нем вещи, в частности, прилагаемые при сем карманные часы, обозначенные в деле знаками: римское Р, тире В, и с двумя крышками… – Секретарь поднял часы за цепочку. – Не представилось возможным, из-за отсутствия к нему доверия, придать какое-либо значение показаниям, данным под присягой резчиком силуэтов, Яромиром Квасничкой, сыном умершего семнадцать лет тому назад просвирника того же имени, о том, что эти часы были найдены в постели его скрывшегося брата Лойзы и проданы старьевщику, ныне покойному, обладателю недвижимого имущества Аарону Вассертруму.
Далее следствие установило, что при трупе вышеупомянутого Карла Цоттмана в заднем кармане брюк, во время его обнаружения, находилась записная книжка, в коей он, по-видимому, за несколько дней до последовавшей кончины сделал ряд заметок, освещающих обстоятельства злодейства и облегчающих коронному суду нахождение виновника оного.
Исходя из посмертных заметок Цоттмана, прокуратура коронного суда переносит подозрение в совершении преступления на находящегося ныне в бегах Лойзу Квасничку и одновременно постановляет Атанасиуса Перната, резчика камей, из предварительного заключения освободить и следствие о нем прекратить.
Прага, июль.
Подпись:
Д-р Барон фон-Лейзетретер.
Я потерял землю под ногами и на минуту лишился сознания.
Когда я очнулся, я сидел на стуле, и надзиратель дружески похлопывал меня по плечу.
Секретарь сохранил полное спокойствие, понюхал табаку, высморкался и сказал мне:
– Объявление постановления задержалось до сегодня, потому что ваша фамилия начинается на «П» и, следовательно, находится почти в конце алфавитного списка. – Затем он продолжал читать:
«Сверх того, поставить в известность Атанасиуса Перната, резчика камей, о том, что, согласно завещанию в мае месяце скончавшегося студента-медика Иннокентия Харусека, к нему переходит третья часть всего имущества последнего, и потребовать от него расписки в получении настоящего протокола».
Секретарь обмакнул перо и начал что-то писать.
По привычке я ожидал, что он начнет хихикать, но он этого не сделал.
– Иннокентий Харусек, – бессознательно пробормотал я.
Надзиратель склонился ко мне и стал шептать мне на ухо:
– Господин доктор Харусек незадолго до смерти был у меня и справлялся о вас. Он просил вам очень-очень кланяться. Я, разумеется, не мог тогда сказать вам этого. Строго воспрещается. Страшной смертью умер он, господин доктор Харусек. Он сам лишил себя жизни. Его нашли на могиле Аарона Вассертрума мертвым, грудью к земле. Он выкопал в земле две глубокие ямы, перерезал себе артерии и всунул руки в эти ямы. Так и истек он кровью. Он, очевидно, помешался, этот господин доктор Хар…
Секретарь с шумом отодвинул свой стул и протянул мне перо для подписи.
Затем он важно выпрямился и произнес, подражая тону своего шефа:
– Надзиратель, отведите этого господина.
Точь-в-точь как когда-то, человек с саблей и в кальсонах в комнате у ворот снял кофейную мельницу со своих колен, но только на этот раз он меня уже не обыскивал, а отдал мне мои драгоценные камни, кошелек с десятью гульденами, мое пальто и все прочее.
Я был на улице.
Мириам! Мириам! Вот когда я, наконец, увижу ее… – я подавил крик дикого восторга.
Было около полуночи. Полная луна сквозь пелену тумана тускло светила поблекшей медной тарелкой.
Мостовая была покрыта слоем вязкой грязи.
Я окликнул экипаж, который в тумане казался скорчившимся допотопным чудовищем. Ноги отказывались служить, я отвык от ходьбы и шатался… Мои подошвы потеряли чувствительность, как у больного спинным мозгом.
– Извозчик, как можно скорее на Петушью улицу, № 7! Поняли? Петушья, 7.
XIX. На свободе
Проехав несколько сажен, экипаж остановился.
– Петушья, сударь?
– Да, да, живо.
Еще немного проехали. Снова остановка.
– Ради Бога, в чем дело?
– Петушья, сударь?
– Да, да. Говорю ведь.
– На Петушью не проехать.
– Почему?
– Да она вся взрыта. В еврейском городе проводят трубы.
– Поезжайте, пока можете, но только, пожалуйста, поскорее.
Экипаж подпрыгнул и затем спокойно покатился дальше.
Я опустил дребезжащие окна кареты и жадными легкими вздохнул ночной воздух.
Все стало мне совершенно чужим, так непонятно новым: дома, улицы, закрытые лавки.
Белая собака, одинокая и унылая, пробежала по мокрому тротуару. Я смотрел ей вслед. Как странно!! Собака! Я совершенно забыл, что существуют такие звери – я от радости по-детски крикнул ей вслед: – Эй, ты там! Разве можно быть такой хмурой?..
Что бы сказал Гиллель!? А Мириам?
Еще несколько минут, и я у них. Я не перестану молотить в дверь до тех пор, пока не подыму их с постели.
Теперь все будет хорошо – все несчастья этого года миновали!
Ну и Рождество же будет!
Только не проспать бы его, как в последний раз.
На мгновение прежний ужас охватил меня: слова арестанта с лицом хищного зверя вспомнились мне. Обожженный труп, изнасилование и убийство… но нет, нет! – Я старался отгонять эти мысли: нет, нет, не может, не может этого быть. Мириам жива!.. Я ведь слыхал ее голос из уст Ляпондера. Еще одна минута… полминуты… и вот…
Экипаж остановился у какой-то груды обломков. На мостовой повсюду кучи камней.
На них горели красные фонари.
При свете факелов толпа рабочих рыла землю.
Мусор и обломки стен заграждали путь. Я карабкался, ноги увязали по колено.
Вот здесь, здесь ведь Петушья улица?!
Я с трудом ориентировался. Кругом – только развалины.
Разве не тут стоял дом, в котором я жил?
Передняя часть его была сорвана.
Я взобрался на холм земли, – глубоко передо мной бежал вдоль прежней улицы черный кирпичный ход… Взглянул вверх: как гигантские ячейки в улье, висели в воздухе обнажившиеся комнаты, одна возле другой, озаренные факелами и унылым светом луны.
Вот там наверху, это моя комната – я узнал ее по узорам на стене.
Только одна полоска оставалась от нее.
К ней примыкало ателье… Савиоли. Вдруг я почувствовал в сердце совершенную пустоту. Как странно! Ателье!.. Ангелина!.. Так далеко, так неизмеримо далеко позади осталось все это!
Я обернулся: от дома, в котором жил Вассертрум, не осталось камня на камне. Все было сравнено с землей: лавка старьевщика, погреб Харусека… все, все.
«Человек проходит, как тень», пришла мне в голову читанная когда-то фраза.
Я спросил одного рабочего, не знает ли он, где живут теперь люди, выселенные отсюда, и не знает ли он случайно архивариуса Шемайю Гиллеля?
– Не знаю по-немецки, – ответил он.
Я дал ему гульден: он стал понимать по-немецки, но не мог дать мне никаких сведений.
И никто из его товарищей.
Может быть, у Лойзичек я узнаю что-нибудь?
– Лойзичек закрыт, – говорили они, – дом перестраивается.
– Разбудить кого-нибудь из соседей? Или неудобно?
– Да здесь ни одна собака не живет, – ответил рабочий. – Здесь запрещено. Из-за тифа.
– А «Бедняк»? Этот, наверно, открыт?
– И «Бедняк» закрыт.
– Правда?
– Правда.
Я наудачу назвал несколько имен торговцев и продавщиц табаку, живших поблизости, потом Цвака, Фрисландера, Прокопа…
Рабочий отрицательно качал головой.
– Может быть, знаете Яромира Квасничка?
Рабочий задумался:
– Яромира? Глухонемой?
Я был счастлив. Слава Богу! Хоть один знакомый!
– Да, глухонемой. Где он живет?
– Он картинки вырезывает? Из черной бумаги?
– Да. Это он. Где я могу найти его?
Рабочий описал мне со всеми подробностями, как найти ночное кафе во внутренней части города, и взялся снова за работу.
Больше часу блуждал я по грязи, балансировал на шатающихся досках, пролезая под бревнами, преграждавшими проход по улице. Весь еврейский квартал представлял собой одну сплошную каменистую пустыню, точно землетрясение разрушило город.
Не дыша от возбуждения, весь в грязи, в разорванных ботинках, выбрался я, наконец, из этого лабиринта.
Еще несколько домов, и я был возле притона, который искал.
– «Кафе „Хаос"“ – гласила надпись.
В пустой маленькой зале едва хватило места для нескольких столиков, прислоненных к стене.
В середине комнаты на трехножном биллиарде, похрапывая, спал кельнер.
Базарная торговка с корзиной овощей сидела в углу, склонившись над стаканом вина.
Наконец, кельнер соблаговолил встать и спросить, что мне угодно. По наглому взгляду, которым он окинул меня с ног до головы, я понял, на какого оборванца я был похож.
Я бросил взгляд в зеркало и ужаснулся: чужое, бескровное лицо, морщинистое, сероватого цвета, с всклоченной бородой и длинными непричесанными волосами смотрело оттуда на меня.
Я спросил, не было ли здесь резчика силуэтов Яромира, и заказал себе черного кофе.
– Не знаю, почему его еще нет, – зевая, ответил кельнер.
Затем кельнер снова лег на биллиард и опять уснул.
Я взял со стены номер «Prager Tagblatt» и стал ждать.
Буквы ползли, точно муравьи, по страницам, и я не понимал ни слова из того, что читал.
Прошло несколько часов, и за окнами показалась подозрительная глубокая синева, обычное явление в часы рассвета в помещениях, освещенных газом.
Время от времени показывались городовые с зеленоватыми и блестящими перьями на шляпах и медленными тяжелыми шагами шли дальше.
Зашли три солдата, не спавшие, по-видимому, всю ночь.
Уличный метельщик забежал за рюмкой водки.
Наконец, наконец: Яромир.
Он так изменился, что я сперва не узнал его: глаза потухли, передние зубы выпали, волосы поредели, а за ушами появились глубокие впадины.
Я был так счастлив снова увидеть после такого долгого времени знакомое лицо, что вскочил, подошел к нему и схватил его за руку.
Он вел себя необычайно робко и постоянно озирался на дверь. Всеми возможными жестами я пытался дать ему понять, что я очень рад встрече с ним. Он, по-видимому, долго не верил мне.
Но какие я ни задавал ему вопросы, он на все отвечал одним и тем же беспомощным жестом непонимания.
Как же объясниться с ним?
Вот! Прекрасная мысль!
Я попросил карандаш и нарисовал одного за другим: Цвака, Прокопа, Фриславдера.
– Что? Никого нет в Праге?
Он оживленно стал размахивать руками, зашагал пальцами по столу, ударил себя по ладони. Я догадался. Все трое, очевидно, получили деньги от Харусека и, составив торговую кампанию, отправились бродить по свету с расширившимся кукольным театром.
– А Гиллель? Где он живет теперь? – Я нарисовал его, рядом с ним дом и вопросительный знак.
Вопросительного знака Яромир не понял, – он не умел читать, – но он догадался, что мне нужно – взял спичку, подбросил ее как будто бы вверх, но ловко, как фокусник, заставил ее исчезнуть.
Что бы это значило? Гиллель тоже уехал?
Я нарисовал еврейскую ратушу.
Глухонемой начал решительно качать головой.
– Гиллеля там уже нет?
– Нет. (Он покачал головой).
– Где же он?
Снова фокус со спичкой.
– Он говорит, что он уехал, и никто не знает, куда, – наставительно заметил вмешавшийся в разговор метельщик улиц, который с интересом следил за нами.
У меня сжалось сердце от ужаса. Гиллеля нет! Теперь я один во всем мире… Все предметы кругом закачались в моих глазах.
– А Мириам?
Руки у меня так сильно дрожали, что я долго не мог нарисовать ее.
– И Мириам исчезла?
– Да. Тоже исчезла. Бесследно.
Я испустил громкий стон и забегал взад и вперед по комнате, так что солдаты вопросительно переглянулись между собою.
Яромир хотел меня успокоить и пытался поделиться со мной еще сведениями, которые были у него: он положил голову на руку, как спящий.
Я ухватился за стол. – Ради Господа Иисуса, Мириам умерла?
Он покачал головой. Яромир снова изобразил спящего.
– Она была больна? – Я нарисовал аптечную склянку.
Снова отрицательный ответ. Снова Яромир положил лоб на руку…
Стало светать. Потухал один рожок за другим, а я все еще не мог выяснить, что означал этот жест.
Я отказался от дальнейших попыток. Стал раздумывать.
Единственное, что оставалось мне, это, как только наступит утро, идти в еврейскую ратушу навести там справки, куда уехали Гиллель и Мириам.
Я должен был ехать за ними…
Я молча сидел возле Яромира. Глухой и немой, как он.
Взглянув на него через некоторое время, я увидел, что он вырезывает ножницами силуэт.
Я узнал профиль Розины. Он протянул мне силуэт через стол, закрыл рукой глаза… и тихо заплакал…
Затем он вдруг вскочил и, не прощаясь, неуверенно эашагагал к двери.
Архивариус Шемайя Гиллель однажды без особой причины отлучился и больше не возвращался. Свою дочь, очевидно, он взял с собой, потому что и ее с тех пор никто не встречал, – вот что мне сообщили в еврейской ратуше. Это все, что мне удалось узнать.
Ни следа не оставили они по себе.
В банке мне заявили, что на мои деньги наложен судебный арест, но с каждым днем ожидается разрешение выплатить мне эту сумму.
И наследство Харусека не прошло еще через все инстанции. Я с пламенным нетерпением ждал этих денег, чтобы пуститься на поиски Гиллеля и Мириам.
Я продал драгоценные камни, которые все еще носил в кармане, и снял две маленькие меблированные чердачные комнаты на Старосинагогальной улице – единственной уцелевшей от разрушений в еврейском городе.
Странное совпадение: это был тот пресловутый дом, о котором легенда рассказывает, что туда некогда скрылся Голем.
Я расспрашивал соседей – по большей части мелочных торговцев и ремесленников – верны ли слухи о «комнате без входа» – и они надо мною смеялись. – Как можно верить такой чепухе!
Мои собственные переживания в связи со всем этим за время моего сидения в тюрьме приобрели бледные очертания давно рассеянного сна, и я видел в них лишь бескровный и безжизненный символ. Я вычеркнул их из книги моих воспоминаний.
Слова Ляпондера, по временам так ярко оживавшие во мне, точно он сидел против меня, как тогда, в камере, укрепляли меня в мысли, что все, казавшееся мне реальной действительностью, было исключительно внутреннимвидением.
Разве не все, чем я обладал, исчезло и развеялось? Книга «Ibbur», фантастическая колода карт, Ангелина и даже мои друзья Цвак, Фрисландер и Прокоп!.
Был канун Рождества, и я принес к себе в комнату маленькое деревцо с красными свечками. Мне хотелось еще раз быть молодым, видеть вокруг себя блеск свечей, ощущать аромат еловых веток и горящего воска.
Еще раньше, чем наступит новый год, я буду уже, вероятно, в дороге, буду искать Гиллеля и Мириам по городам и селам или куда тайна на повлечет меня.
Постепенно я подавил в себе всякое нетерпение, всякое ожидание, всякую тревогу о том, что Мириам убита, и я знал сердцем, что найду их обоих.
Во мне жила неизменная счастливая улыбка, и когда я касался чего-нибудь руками, мне казалось, что от меня исходит целебная сила. Я был целиком преисполнен удовлетворенности человека, который после долгого странствия возвращается домой и видит уже издали, как золотятся башни родного города.
Я еще раз заходил в то же маленькое кафе, чтобы пригласить Яромира к себе на Рождество. Там мне сказали, что он с тех пор не являлся больше, и я хотел уже было, огорченный, уйти, но тут зашел какой-то уличный торговец и стал предлагать разные мелкие и дешевые старинные вещицы.
Я стал перебирать в его ящике разные брелоки, маленькие крестики, булавки, и вдруг мне попало под руку сердечко из красного камня на помятой шелковой ленточке, и я с изумлением узнал в нем то самое, которое подарила мне на память Ангелина, когда была еще маленькой девочкой, у фонтана, в из замке.
И сразу встала передо мной моя юность, как будто бы я заглянул в стекла панорамы на детскую раскрашенную картинку…
Долго, долго стоял я, потрясенный, и смотрел на маленькое сердечко у меня в руке.
Я сидел у себя в мансарде и слушал, как еловые иголки потрескивали: маленькие веточки то и дело загорались от восковых свечек.
«Может быть, как раз в эту минуту старый Цвак играет где-нибудь свой кукольный сочельник», – рисовал я в воображении, – «и таинственным голосом декламирует строфы своего любимого поэта Оскара Винера:
А где сердечко из коралла, Оно на ленточке висело О ты, о сердце мне отдай!
Я верен был, его любил, Я прослужил семь долгих лет За то сердечко, что любил».
Как-то странно торжественно стало вдруг у меня на душе.
Свечи догорали. Только одна единственная свеча продолжала еще мерцать. Дым стоял в комнате.
Словно меня коснулась чья-то рука, я вдруг обернулся и:
На пороге стояло мое подобие. Мой двойник. В белом облачении. С короной на голове. Одно мгновение.
Затем огонь охватил деревянную дверь, и ворвались клубы горячего удушливого дыма.
Пожар! Горит! Горит!
Я стремительно раскрываю окно. Карабкаюсь на крышу.
Издали доносится пронзительный треск, и звон пожарного обоза.
Блестящие каски и отрывистая команда.
Затем призрачное, ритмическое пыхтение насосов, точно демоны воды готовятся к прыжку на своего смертельного врага: на огонь.
Стекла звенят, и красные языки рвутся из всех окон.
Бросают матрацы, вся улица покрыта ими, люди прыгают на них, разбиваются, их уносят.
А во мне торжествует что-то диким, ликующим экстазом, сам не знаю, почему. Волосы становятся дыбом.
Я подбегаю к дымовой трубе, чтобы спастись, потому что пламя охватывает меня.
Вокруг трубы намотан канат трубочиста.
Я развертываю его, обвязываю им кисть и ногу, как делал это когда-то во время гимнастики ребенком, и спокойно спускаюсь вдоль передней стены дома.
Передо мной окно. Я заглядываю в него.
Там все ослепительно освещено.
И вот я вижу… я вижу… все тело мое обращается в один торжествующий крик:
«Гиллель! Мириам! Гиллель! ».
Хочу спрыгнуть на решетку.
Хватаюсь за прутья. Выпускаю канат из рук.
Хватаюсь за прутья. Выпускаю канат из рук.
Я падаю.
Сознание гаснет во мне.
Летя, я хватаюсь за подоконник, но соскальзываю. Не за что удержаться.
Камень гладкий.
Гладкий, как кусок сала.
XX. Заключение
«…как кусок сала!».
Это камень, который похож на кусок сала. Эти слова еще громко звучат у меня в ушах. Затем я приподнимаюсь и стараюсь сообразить, где я.
Я лежу в постели, я живу в гостинице.
И зовут меня вовсе не Пернат.
Не снилось ли мне все это?
Ну! Такие вещи не снятся.
Смотрю на часы: я еще не спал и часу. Половина третьего.
Вот висит чужая шляпа, которую я сегодня по ошибке обменял в соборе на Градчине, когда слушал обедню, сидя на скамье.
Нет ли на ней имени?
Я снимаю ее и читаю: золотыми буквами по белой шелковой подкладке чужое и так странно знакомое имя:
АТАНАСИУС ПЕРНАТ.
Это не дает мне покоя, я наскоро одеваюсь и сбегаю с лестницы.
– Швейцар! Откройте! Я еще часок погуляю.
– Куда изволите?
– В еврейский город. На Петушью улицу. Есть такая улица?
– Есть, есть, – швейцар хитро улыбается, – но в еврейском городе, имейте в виду, вы ничего не найдете. Все перестроено заново.
– Ничего. Где Петушья улица?
Швейцар толстым пальцем тычет в карту: – Вот тут.
– Кабачок Лойзичек?
– Тут.
– Дайте мне большой лист бумаги.
– Извольте.
Я заворачиваю шляпу Перната. Странно: она почти новая, на ней ни пятнышка, а такая ломкая, как будто ей много лет.
По дороге думаю:
«Все, что пережил этот Атанасиус Пернат, я сопережил с ним во сне, в одну ночь видел, слышал, чувствовал с ним, как будто бы я был им. Почему же я не знаю, что он увидел за решеткой окна в тот миг, когда веревка оборвалась и он закричал: „Гиллель, Гиллель!“?
«В этот миг он отделился от меня», – соображаю я.
«Этого Атанасиуса Перната, – решаю я, – я должен найти во что бы то ни стало, хотя бы мне пришлось рыскать три дня и три ночи».
Так это Петушья улица?
Совсем не такой я видел ее во сне!
Все новые дома.
Спустя минуту я сижу в кафе Лойзичек. Довольно чистое помещение, без претензий.
В глубине – эстрада с деревянными перилами, несколько напоминающая старый «Лойзичек», когда-то мне приснившийся.
– Чего изволите? – спрашивает кельнерша, шустрая девушка в тщательно застегнутом фраке из розового бархата.
– Коньяку, барышня. – Спасибо.
– Гм. Барышня!
– Что угодно?
– Кому принадлежит кафе?
– Господину коммерции советнику Лойзичеку. Весь дом принадлежит ему. Очень, очень богатый господин.
«Ага, тот парень со связкой свиных зубов на цепочке от часов!» – вспоминаю я.
У меня блестящая мысль, которая поможет мне ориентироваться.
– Барышня!
– Что угодно?
– Когда обрушился каменный мост?
– Тридцать три года тому назад.
– Гм. Тридцать три года! – я соображал: резчику камей должно быть теперь почти девяносто.
– Барышня!
– Что угодно?
– Нет ли здесь, среди посетителей, кого-нибудь, кто мог бы помнить, какой вид имел тогда еврейский город? Я писатель, и меня это очень интересует.
Кельнерша раздумывает.
– Из посетителей? нет… Постойте: биллиардный маркер, вон тот, что играет там со студентом в карамболь – видите? Вон тот, с крючковатым носом, старик – он здесь всегда жил и все вам расскажет. Позвать его, когда он кончит?
Я смотрю туда, куда указывает кельнерша.
Длинный, седой старик стоит, прислонившись к зеркалу, и натирает мелом свой кий. Потертое, но исключительно благородное лицо. Кого он мне напоминает?
– Барышня, как зовут маркера?
Кельнерша стоит, опершись локтем о стол, лижет языком карандаш, бесконечное множество раз торопливо пишет свое имя на мраморной доске и каждый раз быстро стирает его мокрым пальцем. Одновременно она бросает мне более или менее пылкие, страстные взгляды, – как случится. При этом она, разумеется, приподымает брови, потому что это придает таинственность взгляду.
Барышня, как зовут маркера? – повторяю я свой вопрос. Я вижу по ней, что она охотнее услышала бы вопрос другого рода: почему на вас не один только фрак? или что-нибудь подобное, но я не спрашиваю этого, голова моя слишком полна моих мечтаний.
– Как там его зовут, – говорит она с надутым лицом. – Ферри его зовут. Ферри Атенштедт.
(Ах, так? Ферри Атенштедт!.. Гм, – еще один старый знакомый).
– Расскажите мне все, что вы знаете о нем, барышня, – говорю я ей с лаской в голосе и тут же чувствую потребность подкрепить себя коньяком. – Вы так мило разговариваете. (Я сам себе противен).
Она с таинственным видом наклоняется ко мне так близко, что ее волосы щекочут мне лицо, и шепчет:
– Этот Ферри был когда-то тертым калачом. Он как будто из старого дворянского рода, а, может быть, это только говорят о нем, потому что он не носит бороды… и будто бы был очень богат. Одна рыжая еврейка, которая чуть не с детства была «такой» – (она снова быстро написала несколько раз свое имя), – совершенно высосала его – в отношении денег, разумею я. Ну, а когда у него больше не было денег, она бросила его и вышла замуж за одну важную особу: за… (она прошептала мне в ухо какое-то имя, которого я не расслышал). – Важная особа, разумеется, должна была лишиться всех титулов и зваться просто: фон Деммерих. Ну, вот! А того обстоятельства, что она была когда-то «такой» – он поправить уже не мог. Я всегда говорю…
– Франц! Получай! – кричит кто-то с эстрады.
Я оглядываю залу и слышу вдруг тихое металлическое жужжание, – точно жужжание сверчка – позади себя.
Я с любопытством оборачиваюсь. Не верю своим глазам.
Обернувшись лицом к стене, с маленьким, как папиросная коробочка, музыкальным ящиком в дрожащих пальцах скелета, дряхлый, как Мафусаил, сидит слепой старик Нафталий Шафранек в углу и вертит маленькую ручку.
Я подхожу к нему.
Шепотом, неуверенно поет он про себя:
«Фрау Пик, Фрау Гок О красных, синих звездах Болтали меж собой».
– Вы не знаете, как зовут этого старика? – спросил я проходившего мимо кельнера.
– Нет, господин, никто не знает ни его, ни его имени. Он сам забыл его. Он совершенно одинокий. Ему, изволите знать, 110 лет. Он каждый вечер получает у нас бесплатный кофе.
Я наклоняюсь над стариком, шепчу ему на ухо: «Шафранек!»
Как молния его пронизывает это слово. Он бормочет что-то проводя рукою по лбу.
– Вы понимаете меня, господин Шафранек?
Он кивает головой.
– Так слушайте же хорошенько! Я у вас спрошу кое-что о прошлом. Если вы мне на все как следует ответите, вы получите гульден: вот, я кладу его на стол.
– Гульден, – повторяет старик и немедленно начинает неистово вертеть ручку своего гудящего музыкального ящика.
Я крепко сжимаю ему руку.
– Подумайте, как следует! Не знали ли вы тридцать три года тому назад одного резчика камей, по фамилии Пернат?
– Гадрболец! Портной! – задыхаясь, лепечет он, и по всему лицу его расплывается улыбка; он думает, что я рассказал ему замечательный анекдот.
– Нет, не Гардболец… Пернат!
– Перелес?! – он в полном восторге.
– Нет, не Перелес… Пер-нат.
– Пашелес?! – он стонет от радости.
В отчаянии отказываюсь от дальнейших попыток.
– Вы просили меня, милостивый государь? – передо мной стоит маркер Ферри Атенштедт и холодно кланяется.
– Да. Совершенно верно. Мы сыграем тем временем партию на биллиарде.
– На деньги? Я даю вам 90 на 100 вперед.
– Отлично: на гульден. Начните вы, маркер.
Его светлость берет кий, нацеливается, ударяет, на лице его появляется выражение досады. Я знаю эти штуки: он дает мне вперед 99 очков, а затем кончает партию одним ходом.
Мне все становится интереснее и интереснее. Я иду прямо к цели:
– Припомните, господин маркер: не знали ли вы, много лет тому назад, примерно в те годы, когда обвалился каменный мост, в еврейском городе некоего Атанасиуса Перната?
Человек в белой, с розовыми полосками, полотняной тужурке, с косыми глазами и маленькими золотыми серьгами, сидящий на скамье у стены и читающий газету, вздрагивает, пристально смотрит на меня и крестится.
– Пернат? Пернат? – повторяет маркер и напряженно думает. – Пернат? Он был высокий, худой? Русые волосы, коротко остриженная острая бородка?
– Да, совершенно верно.
– Лет сорок ему было тогда. Он был похож на… – Его светлость вдруг взглядывает на меня удивленно… Вы не его родственник?
Косоглазый крестится.
– Родственник! Даже смешно. Нет. Я только интересуюсь им. Знаете вы еще что-нибудь о нем? – спокойно говорю я, но чувствую, что сердце мне сжимает ледяной холод.
Ферри Атенштедт снова задумывается.
– Если не ошибаюсь, его тогда считали помешанным. Однажды он заявил, что его зовут… подождите, подождите – да: Ляпондер! А затем как-то он стал выдавать себя за некоего… Харусека.
– Ничего подобного! – вмешивается косоглазый. – Харусек действительно существовал. Мой отец получил от него в наследство не одну тысячу флоринов.
– Кто это? – спросил я вполголоса у маркера.
– Это перевозчик, а зовут его Чамрда… А что касается Перната, то мне помнится, что он впоследствии женился на очень красивой смуглой еврейке.
«Мириам!» – говорю я про себя и так волнуюсь, что руки у меня дрожат, и я не могу больше играть.
Перевозчик крестится.
– Да что это с вами такое сегодня, господин Чамрда? – с удивлением спрашивает маркер.
– Этого Перната никогда не было, – вскрикивает косоглазый, – Я не верю.
Я немедленно потчую его коньяком, чтобы развязать ему язык.
– Некоторые говорят, что Пернат и теперь еще жив, – наконец выжимает из себя перевозчик, – он, говорят, гребенщик и живет на Градчине.
– Где на Градчине? – спрашиваю я, затаив дыхание. Перевозчик крестится.
– Вот в этом-то и дело! Он живет там, где ни один человек не может жить: устеныпоследнегофонаря.
– Вы знаете его дом, господин… господин… Чамрда?
– Ни за что на свете я не пошел бы туда! – отмахивается косоглазый. – За кого вы меня принимаете? Святые угодники!
– Но показать мне издали дорогу туда вы могли бы, господин Чамрда?
– Это можно, – бурчит перевозчик. – Если вы подождете до шести часов утра, я спущусь к Молдаве. Но вам не советую. Вы попадете в Олений Ров и переломаете себе кости! Святая Заступница!
Утром мы идем вместе, от реки дует свежий ветер. От нетерпения я едва чувствую землю под ногами.
Вдруг передо мной вырастает знакомый дом на Старосинагогальной улице.
Я узнаю в нем каждое окно, закругленные водостоки, решетки, блестящие, точно от жира, каменные карнизы – все, все!
– Когда в этом доме был пожар? – спрашиваю я косоглазого.
От напряжения у меня стоит шум в ушах.
– Пожар? Никогда не было!
– Да нет! Я знаю наверно.
– Не было.
– Но ведь я знаю. Хотите пари?
– На сколько?
– На гульден.
– Идет! – Чамрда приводит дворника. – Был когда-нибудь пожар в этом доме?
– Никак нет, – смеется тот.
Все-таки я не могу поверить.
– Я уже семьдесят лет живу здесь, – доказывает дворник, – я-то уже, во всяком случае, знал бы. Странно, странно!.
Перевозчик, комично и странно потряхивая веслами, переправляет меня через Молдаву в своей лодке из восьми неструганных досок. Желтая вода пенится у бортов шлюпки. Под утренним солнцем крыши Градчины отливают красным цветом. Меня охватывает чувство неописуемой торжественности. Смутно-трепетное чувство, точно из далей прошлых существований, точно весь мир предо мною заколдован… Нереальное ощущение: точно я жил одновременно в разных местах.
Я вылезаю.
– Сколько я вам должен, господин Чамрда?
– Один крейцер. Если бы вы помогали грести, стоило бы два крейцера.
Я иду той же дорогой, по которой шел сегодня ночью во сне: узкая, заброшенная тропинка в парке. У меня бьется сердце, и я знаю заранее:
Вот, будет голое дерево, ветви которого свисают через стену.
Нет, оно все в белых цветах.
Воздух напоен сладостным ароматом сирени.
У моих ног город лежит в утреннем свете, как блаженное видение.
Ни звука. Только аромат и сверкание.
С закрытыми глазами мог бы я ходить по маленькой, забавной улице Алхимиков, до такой степени знакомым становится мне здесь каждый шаг.
Но только там, где ночью я видел деревянную решетку перед беловатым домом, сейчас роскошная выпуклая позолоченная ограда замыкает улицу.
Два фруктовых дерева, возвышаясь среди цветущего низкого кустарника, стоят по сторонам входных ворот стены, простирающейся за оградою.
Я вытягиваюсь, чтобы заглянуть поверх кустов, и меня ослепляет новое великолепие.
Садовая стена вся покрыта мозаикой. Странно переплетенные фрески, бирюзового цвета с золотом, изображают культ египетского бога Озириса.
Ворота представляют самого бога: Гермафродит из двух половин, образуемых створками дверей, правая – женская, левая – мужская. Он сидит на драгоценном плоском троне, из перламутра… в полурельефе… его золотая голова имеет форму зайца… Уши его подняты кверху и тесно прижаты друг к другу, так что напоминают страницы раскрытой книги.
Пахнет росой, из-за стены веет ароматом гиацинтов.
Долго стою я здесь, точно окаменев, и созерцаю. Мне кажется, будто предо мною какой-то чуждый мир. Старый садовник или слуга, с серебряными пряжками на ботинках, и жабо, в странного покроя сюртуке, выходит слева из-за ограды, приближается ко мне, и через решетку спрашивает, что мне угодно.
Я без слов подаю ему сверток со шляпой Атанасиуса Перната.
Он берет его и идет через ворота.
Когда ворота раскрываются, я вижу за ними мраморный дом, похожий на храм, и на его ступенях:
Атанасиус Пернат, и к нему прислоненная:
Мириам, оба смотрят вниз на город.
На одно мгновение, Мириам поворачивает голову, замечает меня, улыбается и говорит что-то шепотом Атанасиусу Пернату.
Я зачарован ее красотой.
Она кажется такой же молодой, какой я видел ее сегодня ночью во сне. Атанасиус Пернат медленно поворачивается ко мне, и у меня замирает сердце.
Мне чудится, будто я стою перед зеркалом, так похоже его лицо на мое собственное.
Ворота закрываются, и я вижу снова только сияющего Гермафродита.
И старый слуга возвращает мне шляпу и говорит – голос его звучит точно из глубины земли:
– Господин Атанасиус Пернат почтительнейше благодарит и просит не считать его негостеприимным, что не приглашает вас в сад. Но таков здешний строгий и давний закон. Мне поручено вам доложить, что он не надел вашей шляпы, так как сразу заметил, что она обменена. Он выражает надежду, что его шляпа не причинила вам головной боли сегодня ночью.
|
The script ran 0.007 seconds.