Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Синклер Льюис - Главная улица
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_classic

Аннотация. В первом томе Собраний сочинений представлен роман "Главная улица" в переводе Д. Горфинкеля.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

— Ну, как чувствует себя сегодня наша будущая мамочка? Вот ведь правильно это говорят, что в положении женщина хорошеет. Вы сейчас такая миленькая, такая хорошенькая, прямо, мадонна! Скажите мне, — тут ее голос понижался до плотоядного шепота, — вы чувствуете, как он вас толк ножкой, толк ручонкой, этот залог любви? Помню, когда я носила Сая, он был такой большой. — Я вовсе не хорошенькая сейчас, миссис Богарт! Цвет лица ужасный, волосы вылезают, и я похожа на мешок с картошкой. К тому же у меня, кажется, развивается плоскостопие, и ребенок вовсе не залог любви, и похож он будет на всех нас, и я не верю в призвание матери, и все это, вместе взятое, — надоедливейший биологический процесс! — отвечала Кэрол. Потом родился ребенок, родился без особых затруднений: мальчик с прямой спинкой и сильными ножками. В первый день Кэрол ненавидела его за причиненные им муки и пережитый безотчетный страх. Ее огорчало его безобразие. Но потом она полюбила его со всей преданностью и силой инстинкта, над которым раньше смеялась. Она так же шумно, как и Кенникот, восхищалась изяществом крошечных ручек. Она была побеждена доверием, с каким младенец тянулся к ней. Страсть к нему росла с каждой неприятной прозаической мелочью, которую ей приходилось для него делать. Его назвали Хью, по ее отцу. Хью рос худеньким здоровым ребенком с большой головой и мягкими каштановыми волосиками. Он был сосредоточен и молчалив — настоящий Кенникот. Два года, кроме него, на свете ничего не существовало. Правда, Кэрол не оправдала предсказаний умудренных матрон, что она «перестанет хлопотать обо всем на свете и заботиться о чужих детях, как только ей придется думать о своем ребенке». Варварская готовность жертвовать другими детьми для того, чтобы один младенец имел больше, чем надо, была для нее немыслима. Но собой она готова была жертвовать. Он был для нее святыней, и, когда Кенникот попробовал предложить ей крестить ребенка, она отвечала так: — Я не позволю оскорбить мое дитя и меня самое, прося у невежественного юнца в сюртуке благословения на то, чтобы он у меня был! Я не позволю подвергать его шаманским обрядам! Уж если от меня он не получил освящения, если я не искупила его душу девятью часами адской муки, то от преподобного мистера Зиттерела ему нечего получить! — Ну, баптисты обычно и не крестят младенцев. Я подумывал больше о преподобном Уоррене, — сказал Кенникот. Хью был для нее смыслом жизни, залогом будущих свершений, предметом поклонения и… занимательной игрушкой. — Я думала, что буду матерью-дилетанткой, но я так ужасающе естественна, словно какая-нибудь миссис Богарт, — хвастала она. Два года Кэрол была совсем своя в Гофер-Прери. Она стала такой же «нашей молодой матерью», как миссис Мак-Ганум. Она больше не заносилась. Не мечтала о спасении. Ее честолюбивые думы сосредоточились на Хью. Восхищенно глядя на его нежное, как жемчуг, ушко, она восклицала: — Рядом с ним я чувствую себя старухой с кожей, как наждачная бумага, и… это меня радует! Он совершенство! Он должен иметь все, все! Он не останется здесь, в Гофер-Прери, навсегда… Хотела бы я знать, какой университет, собственно, лучше: Гарвард, Йель или Оксфорд? II Окружавшее Кэрол общество получило блестящее подкрепление в лице мистера и миссис Уитьер Смейл, дяди и тетки Кенникота. Истинный обитатель Главной улицы определяет родственника как такое лицо, в чей дом можно явиться без приглашения и пробыть там, сколько заблагорассудится. Если вы услышите, что Лайм Кэсс, совершая поездку на Восток, потратил все время на «посещение» Ойстер-Сентера, это не значит, что он предпочитает эту деревушку всей остальной Новой Англии, но просто что у него там есть родственники. Это не значит также, что он переписывался с ними в последние годы или что они чем-нибудь проявили свое желание повидать его. Но не хотите же вы, чтобы человек просто так, за здорово живешь, тратил деньги на отель в Бостоне, когда у него в том же самом штате есть четвероюродная сестра! Когда Смейлы продали свою молочную ферму в Северной Дакоте, то прежде всего они навестили сестру мистера Смейла, мать Кенникота, в Лак-ки-Мер, а затем нагрянули в Гофер-Прери погостить у племянника. Они явились без предупреждения, когда ребенок еще не родился, решили, что им, конечно, очень рады, и тотчас начали жаловаться на то, что их комната обращена на север. Дядя Уитьер и тетя Бесси считали своим родственным правом смеяться над Кэрол и своим христианским долгом объяснять ей, как нелепы все ее представления. Они осуждали еду, угрюмость Оскарины, ветер, дождь и нескромность платьев Кэрол. Они были неутомимы: целыми часами могли они расспрашивать Кэрол о доходах ее покойного отца, о ее богословских воззрениях и о том, почему она не надела галош, чтобы перейти через улицу. Они были неистощимы в пустой болтовне, и пример их вызвал в Кенникоте стремление к такому же ласковому мучительству. Если Кэрол случалось проговориться, что у нее немного болит голова, в тот же миг на нее набрасывались оба Смейла и Кенникот. Каждые пять минут, каждый раз, когда она садилась, вставала или обращалась к Оскарине, они вскрикивали: «Ну, как голова теперь? В каком месте болит? Есть в доме нашатырный спирт? Не слишком ли много ты сегодня ходила? Ты пробовала нюхать нашатырь? Его надо бы всегда держать под рукой. Ну что, не лучше теперь? Как тебе кажется? А глаза не болят? Когда ты обычно ложишься спать?.. Так поздно! Ого! Ну что, как теперь?» Дядя Уитьер выговаривал Кенникоту в ее присутствии: — Часты у Кэрол эти головные боли? Гм! Лучше бы ей не бегать по соседям играть в карты, а подумать немного о своем здоровье! И такие расспросы, советы, замечания, опять советы, опять замечания продолжались до тех пор, пока наконец у нее не лопалось терпение и она не взвизгивала: — Ради бога, оставьте этот разговор! Голова уже прошла! Она слушала, как Смейлы и Кенникот всесторонне обсуждали между собой вопрос о том, двухцентовую или же четырехцентовую марку нужно наклеить на номер «Неустрашимого», который тетушка Бесси хотела отправить по почте своей сестре в Алберту. Кэрол уж скорее сходила бы в аптеку и взвесила его, но ведь она была мечтательница, а они — люди практичные, как они сами неоднократно заявляли. Поэтому они старались вывести размер почтового тарифа из своего внутреннего убеждения, что и составляло вкупе с откровенным мышлением вслух их проверенный способ решения любых вопросов. Смейлы не признавали такой «чепухи», как такт и деликатность. Когда Кэрол оставила раз на столе письмо сестры, она была поражена, услыхав от дяди Уитьера: — Я вижу, что твоя сестра довольна делами своего мужа. Тебе следовало бы навещать ее чаще. Я спрашивал Уила, и он говорит, что ты редко видишься с ней. Ай — ай-а-й! Тебе надо бы чаще бывать у нее! Когда Кэрол писала школьной подруге или составляла недельное меню, она могла быть уверена, что тетушка Бесси очутится тут как тут и начнет тараторить: — Я не буду мешать тебе, я только хотела посмотреть, где ты. Пожалуйста, не прерывай работы, я только на минутку. Я не знаю, может быть, ты подумала, что я не ела сегодня за обедом лука, потому что считала, что он плохо приготовлен, но причина совсем не в этом. Я не ела его не потому, что думала, что он плохо приготовлен, у тебя в доме все готовится очень аппетитно и хорошо, хотя я нахожу, что эта Оскарина не слишком старательна и не ценит того, что ей так много платят. Потом она сварлива, как все шведы, и я, собственно, не понимаю, почему вы держите шведку, но… Но дело не в этом: я не ела лука не потому, что я считала его нехорошо приготовленным, а потому, что я плохо переношу лук. Это очень странно, но с тех пор, как у меня однажды было разлитие желчи, я заметила, что лук, и жареный и сырой, мне одинаково вреден, а между тем, представь. Уитьер любит сырой лук с уксусом и сахаром… Все это шло от чистого сердца. Кэрол узнала, что единственная вещь, еще более тягостная, чем сознательная ненависть, это — требовательная любовь. Она считала, что вела себя со Смейлами как полагается, любезно-сдержанно и самым обычным образом, но они чуяли в ней еретичку и с жадным наслаждением принимались вытягивать из нее смешные суждения себе на потеху. Они вели себя, как воскресная толпа в зоологическом саду, которая пугает обезьян, сует пальцы за решетку, гримасничает, хохочет, когда ей удается вывести из терпения какого-нибудь представителя этой более благородной расы. С широкой улыбкой провинциального самомнения дядя Уитьер осведомлялся: — Что это я слышу, Кэрол, будто ты советуешь снести весь Гофер-Прери и отстроить его заново? Не понимаю, откуда только берутся все эти новомодные бредни! Вот и в Дакоте фермеры ими заражены. Кооперация им нужна! Они воображают, что могут вести торговлю лучше лавочников! Тьфу! — Когда мы с Уитом фермерствовали, мы обходились без кооперации! — с торжеством подхватывала тетушка Бесси. — Кэрри, скажи своей старой тете: неужели ты никогда не ходишь по воскресеньям в церковь? Иногда ходишь? Но ведь надо ходить каждое воскресенье! Когда ты будешь в моих летах, ты поймешь, что, как бы люди ни умничали, все равно бог знает гораздо больше, и тогда ты убедишься, какая радость пойти послушать своего пастора! С изумлением людей, только что увидевших двухголового теленка, они повторяли, что «в жизни не слыхали таких забавных вещей». Их ошеломило, что настоящая, живая женщина, тут, в Миннесоте, жена их кровного родственника, может верить, что развод не всегда надо признавать безнравственным, что на незаконнорожденных детях не лежит неизбежное проклятие, что существуют моральные авторитеты, помимо Библии, что капиталистическая система распределения благ и баптистская венчальная церемония не были известны в кущах Эдема, что грибы так же съедобны, как говядина, что слово «депеша» вышло из употребления, что существуют проповедники слова божия, признающие биологическую эволюцию, что некоторые люди, вроде бы даже не лишенные разума и деловых способностей, не всегда голосуют за республиканский список, что не везде принят обычай носить зимой прямо на теле колючие фланелевые фуфайки, что скрипка по природе своей не более безнравственна, чем церковный орган, что не все поэты носят длинные волосы и не все евреи — разносчики и старьевщики. — Откуда у нее все эти теории? — недоумевал дядя Уитьер Смейл. А тетушка Бесси вопрошала! — Неужели многие думают, как она? Если это так, — а ее тон ясно утверждал, что это не так, — то я не знаю, до чего дойдет мир! Кэрол терпеливо — более или менее — ждала блаженного дня, когда они объявят о своем отъезде. По прошествии трех недель дядя Уитьер заметил: — Нам понравилось в Гофер-Прери. Может быть, мы останемся здесь совсем. Мы еще не решили, чем теперь заняться после того, как продали молочную ферму и землю. Я говорил с Оле Йенсоном насчет его лавки; пожалуй, я куплю ее и займусь немного торговлей. Так он и сделал. Кэрол возмутилась. Кенникот успокаивал ее: — Ничего, мы не часто будем их видеть. У них будет свой дом. Она решила держаться с ними похолоднее, чтобы они не одолевали ее визитами. Но она не умела сознательно наносить обиды. Они нашли себе дом, но и теперь Кэрол никогда не могла быть уверена, что они внезапно не появятся с сердечной улыбкой на устах: «Мы решили сегодня заглянуть к вам, чтобы ты не сидела одна. Как, ты еще не дала выстирать эти занавески?» Даже когда ей приходило в голову, что, в сущности, они два старых одиноких человека, они тут же убивали в ней всякое сочувствие своими замечаниями, вопросами, советами, наставлениями… Чета Смейлов немедленно стала на дружескую ногу со всеми представителями своей породы — Доусонами, пастором Пирсоном и миссис Богарт. По вечерам Смейлы приводили их с собой. Тетушка Бесси служила мостом, по которому пожилые матроны, несущие дары назиданий и невежество рутины, проникали на остров уединения Кэрол. Тетушка Бесси подговаривала добрую вдову Богарт: — Заходите к Кэрол почаще! Молодые женщины не умеют теперь так вести хозяйство, как мы! Миссис Богарт высказывала полную готовность быть вспомогательной родственницей. Кэрол уже изобретала для своей защиты всякие оскорбления, как вдруг мать Кенникота приехала на два месяца погостить у своего брата Уитьера. Кэрол любила миссис Кенникот. И теперь она не смела оскорбить Смейлов. Она чувствовала себя в ловушке. Город завладел ею. Она была племянницей тетушки Бесси и скоро должна была стать матерью. Ей полагалось — и ей самой уже начинало это казаться естественным — говорить только о детях, стряпне, вышивании, о ценах на картошку и о том, чьи мужья любят шпинат, а чьи нет. Она нашла убежище у «Веселых семнадцати». Она вдруг поняла, что с ними можно посмеяться над миссис Богарт, а в болтовне Хуаниты Хэйдок вместо вульгарности она видела теперь остроумие и поразительную глубину. Жизнь ее изменилась еще до появления Хью. С нетерпением ждала она теперь, когда опять можно будет пойти играть в бридж у «Веселых семнадцати» и шептаться с милыми подружками Мод Дайер, Хуанитой и миссис Мак-Ганум. Она была теперь своя в городе. Его философия и его дрязги овладели ею. III Ее больше не раздражало приторное сюсюканье кумушек, по мнению которых неважно было, как и чем кормить, ребенка, важно обряжать его в кружева и осыпать мокрыми поцелуями. Но она пришла к заключению, что в уходе за детьми, так же как и в политике, здравый смысл важнее ссылок на авторитеты. О своем Хью она говорила охотнее всего с Кенникотом, Вайдой и Бьернстамами. Она чувствовала себя уютно, когда Кенникот усаживался возле нее на пол и смотрел, как ребенок строит рожицы. Она была в восторге, когда Майлс, обращаясь к Хью как мужчина к мужчине, советовал ему: — На твоем месте я не носил бы этих бабьих платьев. Скинь их! Вступи в союз и бастуй! Потребуй себе штаны! Став отцом, Кенникот организовал первую в Гофер — Прери «Неделю ребенка». Кэрол помогала ему взвешивать младенцев и смотреть им горло и составляла их бессловесным матерям, немкам и шведкам, предписания о детской диете. Аристократия Гофер-Прери и даже жены конкурирующих докторов приняли участие в этом деле, и несколько дней в городе царило единодушие и общий подъем. Но это царство любви пришло к концу, когда приз за лучшего ребенка был присужден не каким-нибудь приличным родителям, а Би и Майлсу Бьернстамам. Почтенные матроны злобно разглядывали маленького Олафа Бьернстама, его голубые глазки, темно-золотистые волосики и превосходную спинку и заявляли: «Знаете миссис Кенникот, может быть, этот шведский щенок действительно так здоров, как говорит ваш муж, но все-таки страшно подумать о будущем ребенка, у которого мать — служанка, а отец — безбожник и социалист!» Кэрол негодовала, но они так подавляли ее своей респектабельностью и тетушка Бесси так усердно приносила ей их сплетни, что она сама бывала смущена, когда брала Хью к Бьернстамам, чтобы ребенок поиграл с маленьким Олафом. Она злилась на себя, а все же бывала рада, когда никто не видел, как она входила в лачугу Бьернстамов. Она злилась на себя и на холодную жестокость города, когда видела, как сияющая Би с одинаковой нежностью относится к обоим детям, когда видела, как Майлс задумчиво глядит на них. Он скопил немного денег, ушел с лесопилки Элдера и завел молочную ферму на свободном участке близ своего домика. Он гордился своими тремя коровами и шестью десятками кур и даже ночью вставал посмотреть на них. — Вы и глазом не моргнете, как я уже буду крупным фермером! Говорю вам, что мой паренек Олаф еще поедет учиться в Европу наравне с Хэйдокскими детьми. О!.. К нам с Би теперь заходит множество народу. Поверите ли, даже мамаша Богарт как-то пришла! Она… она очень любезно держалась. И затем, часто заходит мастер с лесопилки. Да, у нас теперь куча друзей. Вот оно как! IV Хотя Кэрол казалось, что город менялся не больше окружавших его полей, тем не менее все эти три года шло непрерывное переселение. Житель прерии постоянно движется на запад. Может быть, это происходит потому, что он потомок старых землепроходцев, а может быть, просто недостаток впечатлений заставляет его искать их за новым горизонтом. Город остается все тем же, но отдельные лица сменяются, как классы в колледже. Ювелир без всякой видимой причины продает свою лавку в Гофер-Прери, переезжает в Алберту или в штат Вашингтон и открывает там точно такую же лавку, как у него была, и в точно таком же городке, как оставленный им. Кроме лиц свободных профессий и богачей, население не стремится к оседлости и постоянству в занятиях. Фермер становится лавочником, полицейским, содержателем гаража, владельцем ресторана, почтмейстером, страховым агентом и снова фермером, а община более или менее безропотно страдает от его неопытности в каждом из этих занятий. Бакалейщик Оле Йенсон и мясник Даль перебрались в Южную Дакоту и Айдахо. Доусоны, захватив десять тысяч акров степной земли, уместившихся в маленькой чековой книжке, выехали в Пасадену, где их ожидали домик с верандой, солнце и кафетерий. Чет Дэшуэй продал свое мебельное и похоронное дело и переселился в Лос-Анжелос, где, как сообщал «Неустрашимый», «наш добрый друг Честер занял видное положение в фирме, торгующей недвижимостью, а его супруга пользуется той же популярностью в светских кругах прекраснейшего города нашего Юго-Запада, что и в нашем обществе». Рита Саймонс вышла замуж за Терри Гулда и оспаривала у Хуаниты Хэйдок репутацию самой веселой из молодых дам. Но и Хуанита продвигалась вверх: после смерти отца Гарри сделался старшим компаньоном в галантерейном магазине, и Хуанита теперь язвила, бранилась и кудахтала, как никогда. Она купила бальное платье, выставляя свои ключицы напоказ «Веселым семнадцати», и поговаривала о переезде в Миннеаполис. Чтобы отстоять свои позиции в соперничестве с новой миссис Гулд, она сделала попытку привлечь в свой лагерь Кэрол, со смешком нашептывая ей, что «многие считают Риту наивной, но мне-то хорошо известно, что она знает гораздо больше, чем полагается невестам. И, конечно, Терри, как врач, ничего не стоит рядом с вашим мужем». Кэрол и сама охотно последовала бы за мистером Оле Йенсоном и эмигрировала хотя бы на другую Главную улицу. Бегство от знакомой скуки к незнакомой хоть на время вызвало бы новые переживания, открыло бы какие-то перспективы. Она намекала Кенникоту о богатых возможностях для медицинской практики в Монтане и Орегоне, хотя знала, что он доволен Гофер-Прери и никуда не хочет ехать. Но в душе у нее рождались смутные надежды, когда она думала о переезде, спрашивала на станции схемы железных дорог или взволнованно водила пальцем по картам. Но случайный наблюдатель не заметил бы в ней недовольства и не догадался бы, что перед ним упорная отступница от веры Главной улицы. Добропорядочный гражданин думает, что всякий бунтовщик беспрерывно кипит возмущением, услыша о такой Кэрол Кенникот, он только охнет: «Что за ужасная личность! Вот уж, наверное, мука — жить с нею под одной крышей! Слава богу, что среди моих близких все довольны жизнью!» В действительности же Кэрол едва ли пять минут в день посвящала своим одиноким мечтам. Вероятно, даже в кругу порицающего ее гражданина нашелся бы по крайней мере один скрытый бунтарь, мыслящий не менее предосудительно, чем Кэрол. Ребенок заставил ее серьезнее относиться к Гофер — Прери и к их коричневому дому как естественному месту жительства. Кенникот был доволен ее любезностью с миссис Кларк и миссис Элдер, и когда она привыкла участвовать в разговорах о новом кадиллаке Элдеров и о поступлении старшего сына Кларков в контору мукомольного завода, эти темы приобрели в ее глазах значительность, стали чем-то повседневно необходимым. На год или два почти все ее чувства сосредоточились на Хью, и она больше не критиковала лавок, улиц, знакомых… Она бегала в лавку к дяде Уитьеру за коробкой овсянки, рассеянно выслушивала, как он жаловался и негодовал на Мартина Мэони за то, что тот имел наглость утверждать, будто ветер во вторник был не юго — западный, а южный, и возвращалась назад по улицам, на которых нельзя было встретить ни одного нового лица. Думая всю дорогу о том, легко ли у Хью прорежутся зубки, она не сознавала, что эта лавка, эти ряды темных домов и составляют горизонт ее жизни. Она выполняла свою работу и радовалась, выиграв у Кларков в пятьсот одно. V Самым значительным событием двух ближайших лет после рождения Хью был уход Вайды Шервин из школы и ее замужество. Кэрол была подружкой на свадьбе. Так как венчание происходило в епископальной церкви, все женщины явились в новых замшевых туфлях и длинных белых лайковых перчатках, придававших им изысканный вид. Все эти годы Кэрол была словно младшей сестрой Вайды и не имела ни малейшего понятия о том, что Вайда очень любила ее, так же сильно ее ненавидела и была как-то по-особому связана с нею. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ I Серая сталь махового колеса, которое от быстрого вращения кажется неподвижным, серый снег в аллее вязов, серые сумерки, в которых прячется солнце, — вот серая жизнь тридцатидевятилетней Вайды Шервин. Она была маленького роста, подвижная и бледная. Светлые волосы ее поблекли и казались сухими. Ее синие шелковые блузки, скромные кружевные воротнички, высокие черные ботинки и матросские шляпы таили не больше очарования и поэзии, чем школьные парты. Но ее внешность определяли глаза: их выражение говорило о сильной личности, о вере в полезность и целесообразность всего существующего. Глаза у нее были синие и никогда не останавливались подолгу на одном предмете. В них горели то смех, то жалость, то восторг. Если бы кто-нибудь увидел ее спящей, когда разглаживались морщинки вокруг ее глаз и опущенные веки скрывали сверкающие зрачки, он не поверил бы, что это такая сильная натура. Вайда родилась в деревушке, затерянной меж холмов Висконсина, где ее отец был бедным священником. Она училась в ханжеском колледже, потом преподавала два года в горнопромышленном городке, полном смуглолицых татар и черногорцев и железорудных отвалов. Когда же она приехала в Гофер-Прери и увидела его деревья и сверкающий простор пшеничных полей, она решила, что попала в рай. Она соглашалась с другими учителями в том, что школьное здание сыровато, но считала, что классы расположены очень удобно, что бюст президента Мак-Кинли на верхней площадке лестницы — прекрасное произведение искусства и что вид этого славного, честного президента-мученика не может не служить источником вдохновения. Она преподавала французский и английский языки, историю и латынь — особый вид латыни, который сводится к метафизическим рассуждениям о косвенной речи и абсолютном аблативе. Каждый год она наново убеждалась, что ученики как будто начинают учиться успешнее. Она потратила четыре зимы на создание Дискуссионного клуба, и когда дискуссия действительно в одну из пятниц прошла оживленнее и ораторы не забыли ни одного слова из своего текста, она почувствовала себя удовлетворенной. Она жила полезной трудовой жизнью и казалась холодной и простодушной. Но втайне страхи, желания и сознание их греховности разрывали ей сердце. Она знала, в чем дело, но не решалась назвать вещи своими именами. Она ненавидела самый звук слова «пол». Ей снилось, что она затворница в гареме, белотелая, пышногрудая, и она просыпалась в трепете, беззащитная в полумраке своей комнаты. Она молилась Иисусу, всегда ему — сыну божию, принося ему весь неутолимый пыл своего обожания, обращаясь к нему как к вечному возлюбленному, загораясь страстью, ликуя, вырастая сама в созерцании его величия. Так возвышалась она до терпения и воздержания. Днем среди всяческой суеты Вайда могла смеяться над адским огнем своих ночей. С напускной веселостью она повсюду говорила: «Я, кажется, рождена быть старой девой»; или: «Кто женится на некрасивой школьной учительнице?»; или: «Ах, мужчины, большие, шумные, надоедливые создания! Мы, женщины, не подпускали бы вас к дому: ведь от вас только один беспорядок, да вы нуждаетесь в нашем уходе и руководстве. Нам бы следовало сказать вам всем: брысь!» Но когда кто-нибудь из мужчин во время танца прижимал ее к себе или даже когда «профессор» Джордж Эдвин Мотт отечески похлопывал ее по руке, рассуждая с ней об испорченности Сая Богарта, она вздрагивала и с гордостью думала о том, что сохранила девственность. Осенью 1911 года, за год до женитьбы доктора Уила Кенникота, Вайда была его партнершей в турнире в пятьсот одно. Тогда ей было тридцать четыре года. Кенникоту было около тридцати шести. В ее глазах он был очень приятный, интересный молодой человек с мальчишескими замашками, средоточие всевозможных геройских качеств в мужественно-прекрасной оболочке. Они вдвоем помогали хозяйке готовить салат, кофе и имбирное печенье, сидя рядом на скамье в кухне, в то время как остальные шумно ужинали в комнатах. Кенникот был мужествен и предприимчив. Он погладил руку Вайды и небрежно обнял ее за плечи. — Оставьте! — резко сказала она. — Ах вы, кокетка! — отозвался он, любопытной рукой поглаживая ее по плечу. Она отстранилась, хотя ее тянуло придвинуться ближе. Он нагнулся к ней и заглянул ей в глаза. Она потупилась и вдруг заметила, что его левая рука прикоснулась к ее колену. Тогда она вскочила и с ненужной суетливостью принялась за мытье тарелок. Он стал помогать ей. Он был слишком ленив, чтобы пойти дальше, и в силу своей профессии слишком хорошо понимал женщин. Она была благодарна ему, когда он заговорил о безразличных вещах. Это дало ей возможность вернуть себе самообладание. Она чувствовала, что едва удержалась от вздорных мыслей. Месяцем позже, во время катания, когда оба они сидели, укрытые бизоньей полостью, в санях, он шепнул ей: — Вы считаете себя взрослой учительницей, а на самом деле вы еще младенец! Он обнял ее. Она сопротивлялась. — Вы совсем не любите бедного, одинокого холостяка? — жалобно произнес он. — Конечно, нет! Ведь вы ни капли не интересуетесь мной. Вы просто практикуетесь на мне. — Как вам не стыдно! Вы мне страшно нравитесь. — А вы мне нет! И я вовсе не собираюсь влюбляться в вас! Он настойчиво притягивал ее к себе. Тогда она ухватилась за его руку, откинула полость, выпрыгнула из саней и побежала за ними вместе с Гарри Хэйдоком. Во время танцев, после катания, Кенникот был всецело занят водянисто-миловидной Мод Дайер, а Вайда шумно хлопотала об устройстве «виргинского хоровода». Она как будто вовсе не наблюдала за Кенникотом, но знала, что он ни разу не взглянул на нее. На этом и кончилась ее первая любовь. Вайда и виду не подавала, что помнит, как он сказал: «Вы мне страшно нравитесь». Она ждала его. Она упивалась мыслями о нем и сознанием своей вины за эти греховные мысли. Она говорила себе, что ей не надо половинчатого чувства с его стороны, что она не позволит ему прикоснуться к ней, если он не отдаст ей всей своей любви. Замечая неискренность своих мыслей, она мучилась презрением к себе. Со своим душевным смятением она пыталась бороться молитвой. Закутанная в розовый фланелевый халатик, она опускалась на колени; жидкие волосы рассыпались по спине, лицо было полно ужаса, как трагическая маска. Сливая воедино любовь к сыну божию и любовь к смертному, она задавала себе вопрос: была ли когда-нибудь на свете такая преступная женщина, как она? Она даже думала уйти в монашенки и всецело отдаться религиозному служению. Она купила четки, но протестантизм был настолько силен в ней, что не позволял ей ими пользоваться. Однако никто из ее коллег по школе и соседей по пансиону и не подозревал о терзавшей ее страсти. Все считали ее очень жизнерадостной. Когда она услыхала, что Кенникот женится на красивой молодой девушке, да еще из Сент-Пола, она пришла в отчаяние. Она поздравила Кенникота, спокойно спросила его о часе венчания. В этот час, сидя у себя в комнате, Вайда представляла себе свадьбу в Сент — Поле. В необычайном возбуждении, пугавшем ее самое, она мысленно следила за Кенникотом и девушкой, укравшей у нее ее место, провожала их до поезда и была с ними весь вечер и всю ночь. Ей стало легче, когда она внушила себе уверенность, что ее поведение не позорно, что между нею и Кэрол существует мистическая связь и что через Кэрол она как бы общается с Кенникотом и имеет на это право. Она увидела Кэрол в первые же минуты ее пребывания в Гофер-Прери. Она смотрела на отъезжавший автомобиль, на Кенникота и молодую женщину рядом с ним. Охваченная своей туманной идеей передачи чувств, Вайда в этот миг не испытывала обычной в таких случаях ревности. Она была убеждена, что раз она достигла через Кэрол любви Кенникота, Кэрол стала частью ее самой, ее более возвышенным, астральным «я». Она радовалась прелести Кэрол, ее гладким черным волосам, изящной головке и юным плечам. Но вдруг она почувствовала досаду: Кэрол скользнула по ней взглядом и стала рассматривать какой-то старый сарай. Она. Вайда, принесла великую жертву и ожидала по крайней мере благодарности и признания. Она неистовствовала, а ее добросовестный учительский ум старался подавить это безумие. Во время своего первого визита к Кенникотам Вайда половиной души была рада приветствовать усердного товарища по чтению. Другая же половина томилась желанием выяснить, известно ли Кэрол что-нибудь о прежнем интересе Кенникота к ней самой. Она убедилась, что Кэрол и не подозревает о том, что ее муж когда — либо прикасался к другой женщине. Кэрол была занимательным, наивным, ученым ребенком. Оживленно описывая великие заслуги Танатопсиса и рассыпая Кэрол комплименты как опытной библиотекарше, Вайда фантазировала, будто эта девушка — ребенок, родившийся у нее и Кенникота. И в этой символике она нашла успокоение, которого жаждала уже много месяцев. Но, придя домой после ужина с Кенникотами и Гаем Поллоком, она вдруг, и с наслаждением, отбросила свое смирение. Влетев в комнату, она швырнула шляпу на постель и заговорила сама с собой: — Мне все равно! Я не хуже ее, разве на несколько лет старше. Я легка и подвижна, умею поговорить, и я уверена… До чего глупы мужчины! Я была бы в любви в десять раз более страстной, чем этот мечтательный младенец. И я так же хороша собой, как она! Но когда она присела на край постели и взглянула на свои узкие бедра, весь ее задор испарился. Она начала оплакивать себя: — Нет, куда мне! Господи, как мы обманываем себя! Я считаю себя одухотворенной. Я считаю, что у меня красивые ноги. Ничего подобного, ноги у меня, как палки! Какие и должны быть у старой девы. Отвратительно думать об этом! Я ненавижу эту дерзкую девчонку! Самовлюбленная кошка, принимающая его чувства как должное… Нет, она очаровательна!.. По-моему, она не должна так любезничать с Гаем Поллоком. Около года Вайда любила Кэрол, стремилась — и не пыталась — проникнуть в подробности ее отношений с Кенникотом, умилялась ее пристрастию к забавам, например, к этим ребяческим вечеринкам, радовалась живости ее ума и, забывая о мистической связи между собой и ею, изрядно злилась на нее за то, что та вообразила себя социальным Мессией, явившимся спасти Гофер-Прери. Эта сторона их взаимоотношений стала по прошествии года особенно часто выступать на первый план. «Не выношу людей, желающих все изменить сразу и без всяких усилий! — раздраженно думала она. — Вот я хлопочу и тружусь целых четыре года, отбирая способных учеников для дискуссий, и муштрую их, и пристаю к ним, чтобы они рылись в справочниках, и упрашиваю их выбирать темы — четыре года! — и все это для того, чтобы раз или два состоялись оживленные дискуссии! А она врывается к нам и хочет за один год превратить весь город в какой-то сусальный рай, где люди бросят все дела и будут только выращивать тюльпаны и распивать чаи. А между тем это и так милый, уютный городок!» Такие вспышки повторялись после каждой новой кампании Кэрол, все равно — шла ли речь об улучшении программы Танатопсиса, о постановке пьесы Шоу или о новом здании для школы. Но она ни разу не выдала себя и каждый раз раскаивалась в своей враждебности. Вайда от рождения и навсегда была реформатором, либералом. Она находила, что в деталях всегда возможны существенные усовершенствования, но в общем все на свете разумно, приятно и не подлежит изменению. Кэрол же, сама этого не сознавая, была революционеркой и потому носительницей созидательных идей. Такие идеи могут возникать только у разрушителя, у радикала, тогда как либерал считает, что вся основная созидательная работа уже проделана. Эта тайная противоположность взглядов еще больше, чем потеря воображаемой любви Кенникота, держала Вайду в состоянии постоянного раздражения, несмотря на продолжавшуюся уже несколько лет дружбу с Кэрол. Однако рождение Хью вновь пробудило в Вайде хаос чувств. Она негодовала на Кэрол: неужели ей мало было родить Кенникоту ребенка? Она признавала, что Кэрол, по-видимому, очень любит малютку и безукоризненно заботится о нем, но теперь, вдруг начав отождествлять себя с Кенникотом, она находила, что ей приходится слишком страдать от непостоянства Кэрол. Она вспоминала других женщин, приезжавших «извне» и не оценивших Гофер-Прери. Вспоминала жену священника, холодно принимавшую посетителей и будто бы сказавшую: «Право, я не выношу здешнего деревенски наивного богослужения!» А ведь было доподлинно известно, что она подкладывает под корсаж носовые платки, — город прямо хохотал над ней. Конечно, от нее и от священника постарались избавиться в очень скором времени. Потом была еще таинственная женщина с крашеными волосами и подведенными бровями. Она носила английские костюмы в обтяжку, душилась крепкими, с запахом мускуса, духами, флиртовала с мужчинами и выуживала у них деньги взаймы на какую-то свою тяжбу. Она высмеяла Вайду, что-то читавшую на школьном вечере, и уехала, не уплатив по счету в гостинице, не считая еще трехсот долларов долга разным лицам. Вайда уверяла себя, что любит Кэрол, и тем не менее с каким-то тайным удовлетворением сравнивала ее с этими хулителями города. II Вайда наслаждалась пением Рэйми Вузерспуна в епископальном хоре. Она обстоятельно беседовала с ним о погоде на методистских собраниях и в галантерейном магазине. Но по-настоящему узнала она его, лишь поселившись в пансионе миссис Гэрри. Это было через пять лет после ее истории с Кенникотом. Ей было тридцать девять, Рэйми, может быть, на год меньше. Она вполне искренне говорила ему: — Ах, чего только не могли бы вы достигнуть с вашим умом, и тактом, и вашим божественным голосом! Вы были так хороши в «Девчонке из Канкаки»; перед вами я почувствовала себя совсем глупой. Пойди вы на сцену, вы наверняка имели бы успех в Миннеаполисе. Но все-таки я не жалею, что вы остаетесь в торговом деле. Это подлинно созидательная деятельность. — Вы серьезно так думаете? — вздыхал Рэйми, держа в руках соусник с яблочной подливкой. Так они оба впервые в жизни обрели один в другом собеседника, с которым можно было отвести душу. Они смотрели свысока на банковского клерка Уиллиса Вудфорда и его суетливую, поглощенную детьми жену, на молчаливую чету Кэссов, на вульгарного коммивояжера и на остальных малоинтеллигентных столовников миссис Гэрри. Вайда и Рэйми сидели друг против друга. Они долго не вставали из-за стола. Они были приятно поражены одинаковостью своих убеждений. — Люди вроде Сэма Кларка и Гарри Хэйдока несерьезно относятся к музыке, живописи, церковному красноречию и действительно художественным кинофильмам. Но, с другой стороны, люди вроде Кэрол Кенникот придают искусству слишком большое значение. Надо ценить красивые вещи, но в то же время надо оставаться практичным, смотреть на жизнь практически. Улыбаясь и передавая друг другу маринад на блюде из литого стекла через стол, накрытый реденькой, но озаренной светом их новой дружбы скатертью, Вайда и Рэйми говорили о Кэрол, о том, как ей к лицу розовая шляпка, и какая она, Кэрол, милая, и какие прелестные туфельки продал ей Рэйми, и как она заблуждается, думая, будто в школе не нужна строгая дисциплина, как мило она держится в галантерейном магазине, и какие дикие мысли без конца приходят ей в голову, за ними просто не уследить, честно говоря, она действует на нервы. Потом говорили о том, какую прекрасную витрину мужских сорочек устроил в магазине Рэйми, и как хорошо он пел в церкви в прошлое воскресенье, хотя теперь нет таких сольных партий, как «Златой Иерусалим», и о том, как Рэйми осадил Хуаниту, когда она пришла в магазин, начала совать нос не в свое дело, а он ей чуть не прямо сказал, что напрасно она из кожи лезет, старается казаться умной и говорит то, чего не думает, да и вообще, если ей или Гарри не нравится, как Рэйми ведет отделение обуви, он может и уйти. Потом — о новом кружевном жабо Вайды, в котором, по ее мнению, она выглядит тридцатидвухлетней, а по мнению Рэйми — двадцатидвухлетней, о ее замысле устроить небольшой спектакль в Дискуссионном клубе при школе и о том, как трудно заставить младших мальчиков хорошо вести себя на спортивной площадке, когда среди них затесался такой взрослый болван, как Сай Богарт. Говорили о почтовой открытке, полученной миссис Кэсс от миссис Доусон из Пасадены, где в феврале цветут на открытом воздухе розы, о том, что четвертый пассажирский отходит теперь немного позже, о том, что доктор Гулд носится как угорелый на машине, о том, что почти все здесь носятся как угорелые на машинах и что нелепо предполагать, будто социалисты могли бы продержаться у власти более полугода, если бы им представился случай проверить на деле свои теории, и о том, что Кэрол, как сумасшедшая, перескакивает с предмета на предмет. Когда-то Вайда представляла себе Рэйми худощавым человеком в очках, с унылым, вытянутым лицом и бесцветными, жесткими волосами. Теперь она заметила, что у него энергичный подбородок, что его длинные руки подвижны и белы и что его доверчивые глаза указывают на целомудренный образ жизни. Она стала называть его «Рэй» и превозносила его бескорыстие и рассудительность всякий раз, как Хуанита Хэйдок или Рита Саймонс начинали отпускать шутки на его счет у «Веселых семнадцати». Однажды поздней осенью они отправились в воскресный день к озеру Минимеши. Рэй сказал, что ему хотелось бы увидеть океан; это, должно быть, величественное зрелище, величественнее всякого озера, даже самого большого. Вайда скромно заметила, что она видела океан во время летней экскурсии к Кейп-Коду. — Вы побывали у самого Кейп-Кода? В Массачусетсе? Я знал, что вы путешествовали, но не думал, что вы были так далеко! Став моложе и стройнее от внимания Рэйми, она рассказывала: — О да, была! Чудесная поездка! В Массачусетсе столько замечательных исторических мест: Лексингтон, где мы обратили в бегство красные мундиры, дом Лонгфелло в Кембридже и сам Кейп-Код! Интересно было все: рыбаки, китобойные суда, песчаные дюны — все, все! Вайде вдруг захотелось взять в руки тросточку. Рэйми отломил для нее ивовую ветку. — Ого, какой вы сильный! — сказала она. — Нет, не очень. Я жалею, что у нас нет отделения Ассоциации христианской молодежи, где я мог бы регулярно тренироваться, я всегда считал, что из меня вышел бы недурной гимнаст. — Наверняка! Для такого крупного человека вы необыкновенно гибки. — Нет, не особенно… Но жаль, что у нас нет Ассоциации. Было бы так чудесно ходить на лекции, и мне хотелось бы пройти курс тренировки памяти. Я нахожу, что всякий должен продолжать образование и совершенствовать свой ум, даже если занят практическим делом, не правда ли, Вайда?.. Может быть, с моей стороны дерзко называть вас Вайдой? — Я уже несколько недель называю вас Рэй! Он удивился ее слегка обиженному тону. — Он помог ей спуститься с откоса к озеру, но потом сейчас же отпустил ее руку. Когда они уселись на стволе срубленной ивы, Рэйми нечаянно задел ее рукой. Деликатно отодвинувшись, он пробормотал: — Ах, простите, я нечаянно… Она смотрела на бурую от ила, холодную воду и серые водоросли. — У вас такой задумчивый вид, — сказал он. Вайда заломила руки. — Да! Скажите мне на милость, в чем смысл всего нашего существования?.. О, не обращайте на меня внимания! У меня бывают мрачные минуты. Поговорим лучше о вас: как вы собираетесь добиться пая в галантерейном магазине? Я считаю, что вы правы: Гарри Хэйдок и этот старый скряга Саймонс должны взять вас в компаньоны. Он начал описывать свои былые неудачные походы, где он был и Ахиллом и сладкоречивым Нестором и шел своим праведным путем, терпя пренебрежение жестоких царей… — Я же десятки раз говорил им, чтобы они завели добавочный отдел по продаже летних мужских брюк. И что же — они позволяют такому субъекту, как Рифкин, перебить у них это дело, а потом Гарри говорит — вы знаете его манеру, он, вероятно, не хотел быть грубым, но у него такой тяжелый характер. Рэйми предложил ей руку, чтобы помочь встать. — Если вы ничего не имеете против, конечно. По-моему, ужасно, если дама на прогулке не может положиться на корректность своего кавалера и он все время пытается флиртовать с ней! — Я уверена, что на вас вполне можно положиться! — отрезала она и вскочила без его помощи. Потом, широко улыбаясь, добавила: — Скажите-ка, не находите ли вы, что Кэрол недостаточно ценит доктора Кенникота? III Рэй обычно советовался с Вайдой об отделке своей витрины, о выставке новой обуви, о подходящей музыке для вечеров в «Восточной звезде» и — хотя он считался в городе авторитетом в области мужского платья — о своих собственных костюмах. Она уговорила его не носить галстуков бабочкой, которые придавали ему вид великовозрастного ученика воскресной школы. Раз как-то она напустилась на него: — Рэй, мне иногда хочется хорошенько вздуть вас. Я должна вам сказать, что вы слишком часто просите извинения! Вы всегда слишком высоко ставите других. Вы лебезите перед Кэрол Кенникот, когда она развивает свои нелепые теории о том, что все мы должны стать анархистами или что мы должны питаться финиками и орехами. И скромно слушаете и молчите, когда Гарри Хэйдок начинает с важным видом рассуждать о торговом обороте, о кредите и других вещах, в которых вы понимаете гораздо больше него. Смотрите людям в глаза! Смотрите на них в упор! Говорите басом! Вы самый умный мужчина в городе, если хотите знать. Поймите это! Он не мог этому поверить. Хотел, чтобы она еще раз подтвердила свои слова. Он старался смотреть в упор и говорить басом. Но потом он рассказывал Вайде, что когда он вздумал смотреть в упор на Гарри Хэйдока, тот спросил его: «Что с вами, Рэйми? Вы больны?» И все-таки после этого Гарри спросил про шерстяные носки таким тоном, который, как ясно почувствовал Рэйми, несколько отличался от его прежней снисходительности. Рэй и Вайда сидели на приземистом желтом диванчике в гостиной пансиона. Когда Рэйми, жестикулируя, в десятый раз повторил, что не выдержит, если в ближайшие годы Гарри не сделает его компаньоном, его рука задела плечо Вайды. — Простите! — смутился он. — Ничего, ничего! Ах, мне кажется, придется уйти к себе: голова разболелась! — отозвалась она. IV Однажды мартовским вечером по пути из кино они зашли к Дайеру выпить горячего шоколаду. — Знаете ли вы, что в будущем году меня здесь, может быть, уже не будет? — спросила Вайда. — То есть, как не будет? Узким ногтем она водила по стеклу круглого столика, за которым они сидели. Она стала разглядывать черные и золотые коробочки с парфюмерией в ящике под стеклом, перевела взгляд на разложенные по полкам резиновые грелки, на бледные желтые губки, на полотенца с голубой каемкой, на головные щетки с ручкой вишневого дерева. Наконец, покачав головой, как пробуждающийся после транса медиум, она с несчастным видом посмотрела на Рэйми и проговорила: — Ради чего мне оставаться здесь? Я должна решить этот вопрос, и теперь же. В будущем году предстоит возобновление моего контракта. Я поеду учительствовать в какой-нибудь другой город. Здесь я всем надоела. Прежде чем мне это скажут другие, лучше мне уехать самой! Я решу это сегодня ночью. Я бы охотно… А впрочем, все равно! Пойдемте. Уже поздно. Она вскочила, не обращая внимания на его вопли: — Вайда! Подождите! Постойте! Я… потрясен! Вайда! Он догнал ее под сиреневыми кустами перед домом Гауджерлингов и остановил, положив ей руку на плечо. — Оставьте! Не надо! Какое это имеет значение! — воскликнула она. Она всхлипывала, ее мягкие, морщинистые веки были мокры от слез. — Кому нужна моя привязанность или моя помощь? Лучше мне уехать, и пусть меня забудут. Рэй, я прошу вас, не удерживайте меня, пустите меня! Я не возобновлю здесь контракта и… и… уеду со… совсем… Его рука не отпускала ее плеча. Она склонила голову, прижалась щекой к его руке. В июне они обвенчались. V Они поселились в доме Оле Йенсона. — У нас тесновато, — говорила Вайда, — зато при доме чудный огород, и я рада, что смогу быть поближе к природе. Сделавшись официальной Вайдой Вузерспун и, конечно, вовсе не стремясь к независимости, символизируемой сохранением имени, она все же по-прежнему была известна повсюду как Вайда Шервин. Она ушла из школы, но сохранила за собой урок английского языка. Бегала на каждое заседание комитета Танатопсиса. Постоянно заглядывала в комнату отдыха для фермерских жен, чтобы заставить миссис Ноделквист подмести пол. Получила назначение в библиотечный совет на место Кэрол. Вела занятия со старшими девочками в епископальной воскресной школе. Ее переполняли самоуверенность и счастье. Замужество превратило мысли, иссушавшие ее, в освободившуюся энергию. С каждым днем она становилась заметно полнее и, хотя тараторила с прежней живостью, уже не так громогласно восхваляла счастье супружества, не так восхищалась младенцами и гораздо решительнее, чем раньше, требовала, чтобы город поддерживал предложенные ею реформы: покупку земли для парка и принудительную очистку дворов. Она поймала Гарри Хэйдока за его конторкой в галантерейном магазине. Оборвала его шутки. Заметила, что Рэйми один наладил обувное отделение и отделение мужского белья, и потребовала, чтобы Гарри принял его в компаньоны. Прежде чем Гарри успел ответить, она пригрозила, что Рэйми и она откроют конкурирующее дело: — Я сама буду стоять за прилавком, и есть лица, которые предлагают нам деньги. Что это были за «лица», она и сама не знала. Рэй сделался компаньоном в шестой доле. Теперь он встречал покупателей прямо в салоне, с достоинством приветствуя мужчин и не лебезя перед женщинами. Он либо вкрадчиво убеждал посетителей купить что-нибудь, им совершенно ненужное, либо же просто стоял, задумавшись, в глубине магазина и сиял, чувствуя себя настоящим мужчиной при воспоминании о страстных восторгах Вайды. Единственное, что в ней осталось от прежней Вайды, отождествлявшей себя когда-то с Кэрол, было чувство ревности, которое она испытывала, когда видела Рэйми и Кенникота вместе и соображала, что некоторые, наверное, ставят Рэйми ниже Кенникота. Кэрол, например, явно смотрит на него свысока. Ей хотелось крикнуть: «Нечего тебе важничать! Мне твой противный старый муж задаром не нужен. У него нет и толики духовного благородства моего Рейми!» ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ I Всего загадочнее в человеке не то, как он воспринимает похвалы или, скажем, любовь, а то, чем он ухитряется заполнить, бездействуя, все двадцать четыре часа в сутки. Для пароходного грузчика это непонятно в клерке, для лондонца — в бушмене. Это же самое было непонятно для Кэрол в замужней Вайде. У самой Кэрол был ребенок и большой дом. В отсутствие Кенникота она вела за него все телефонные разговоры да еще читала все, что попадало ей в руки, тогда как Вайда теперь ограничивалась газетными заголовками. Но после тусклого ряда лет, прожитых в пансионе, Вайда изголодалась по домашней работе, по самым мелким и надоедливым ее сторонам. Она не держала и не хотела держать прислуги. Она варила, пекла, подметала, стирала скатерти, и все это с торжеством химика, очутившегося в новой лаборатории. Для нее очаг был поистине алтарем. Она прижимала к груди жестянки с консервированным супом, неся их из лавки домой, и выбирала швабру или свиную грудинку с таким видом, будто готовилась к большому приему. Она опускалась на колени перед ростком фасоли в своем огороде и бормотала: «Я вырастила его собственными руками, я дала миру эту новую жизнь». «Я рада видеть ее такой счастливой, — печально думала Кэрол, — мне следовало бы брать с нее пример. Я боготворю своего малютку, но домашняя работа… Мне еще повезло. Насколько мне легче, чем женам фермеров на новых местах или тем людям, что ютятся в трущобах». Надо сказать, что еще не отмечен такой случай, когда кто-нибудь получил бы большое длительное удовлетворение от сознания, что ему живется легче, чем другим. Свои двадцать четыре часа Кэрол тратила на то, чтобы встать, одеть ребенка, позавтракать, договориться с Оскариной о том, что купить в лавках, вынести ребенка на крылечко поиграть, сходить к мяснику за бифштексом или свининой, выкупать ребенка, прибить к стене полочку, пообедать, уложить ребенка спать, заплатить за доставку льда, часок почитать, погулять с ребенком, зайти к Вайде, поужинать, уложить ребенка, заштопать носки, послушать, как Кенникот, зевая, рассказывает про глупость доктора Мак-Ганума, который пытался с помощью своего дешевенького рентгеновского аппарата лечить подкожную опухоль, починить юбку, послушать сквозь сон, как Кенникот возится с топкой, попытаться прочесть страничку из Торстена Веблена, — и день кончался. Кроме тех минут, когда Хью особенно шалил, или плакал, или смеялся, или удивительно взрослым тоном говорил: «Люблю мой стульчик», — она неизменно испытывала расслабляющее чувство одиночества. Она больше уже не гордилась этим. Она была бы рада достигнуть умиротворения и, как Вайда, быть довольной своим городом и подметанием полов. II Кэрол поглощала неимоверное множество книг, взятых из публичной библиотеки и выписанных из Сент — Пола. Вначале Кенникота тревожила эта страсть покупать книги. Книга — всегда книга, и если в библиотеке их целые тысячи, и притом бесплатно, то какого черта тратить на них деньги? Однако через два-три года он успокоился, решив, что это одна из странностей, приобретенных Кэрол на службе в библиотеке, и что от этой странности она едва ли когда-нибудь избавится. Вайда Шервин весьма неодобрительно относилась к большинству авторов, которыми зачитывалась Кэрол. Это были молодые американские социологи, молодые английские реалисты, русские бунтари; Анатоль Франс, Ромен Ролан, Нексе, Уэллс, Шоу, Ки, Эдгар Ли Мастерс, Теодор Драйзер, Шервуд Андерсон, Генри Менкен и разные другие ниспровергатели основ — философы и писатели с которыми повсюду — в роскошных студиях Нью-Йорка, на фермах Канзаса, в гостиных Сан-Франциско и в негритянских школах Алабамы — советуются женщины. Знакомясь с ними, она преисполнилась теми же неясными желаниями, что и миллионы других женщин, той же решимостью выработать в себе классовое самосознание, но только не могла понять, принадлежность к какому, собственно, классу ей нужно осознать в себе. Чтение, несомненно, способствовало критическим наблюдениям Кэрол над Главной улицей Гофер-Прери и всех соседних городишек, виденных ею во время поездок с Кенникотом. В ней постепенно слагались определенные убеждения. Они приходили непоследовательно, как обрывки отдельных впечатлений, в минуты, когда она ложилась спать, делала маникюр или ждала Кенникота. Эти убеждения она изложила Вайде Шервин, то есть Вайде Вузерспун, сидя с нею у батареи над миской орехов из лавки дяди Уитьера. В этот вечер ни Кенникота, ни Рэйми не было в городе: вместе с другими нотаблями ордена Древних спартанцев они отправились на открытие новой орденской ложи в Уэкамине. Вайда пришла ночевать. Она помогла Кэрол уложить Хью, все время охая над тем, какая у него нежная кожа. Потом они болтали до полуночи. То, что Кэрол говорила в этот вечер и что она мучительно продумала, шевелилось одновременно в умах женщин десяти тысяч других «Гофер-Прери». Ее формулировки не были точным решением, а лишь смутным видением трагической обреченности. Она излагала мысли не настолько связно, чтобы их можно было передать ее же словами. Ее речь была уснащена вставками: «вот видите ли», «вы понимаете, что я хочу сказать», «я не знаю, ясно ли я выражаюсь». Но мысли были все — таки очень определенные и проникнутые возмущением. III Из прочитанных популярных рассказов и виденных пьес Кэрол усвоила, что у провинциальных американских городков две свято хранимые особенности. Первая, о которой ежечасно трубят десятки журналов, состоит в том, что они являются последним прибежищем истинной дружбы, честности и милых, простодушных невест. Поэтому все мужчины, выдвинувшиеся на поприще живописи в Париже или в финансовой сфере в Нью-Йорке, рано или поздно устают от шикарных женщин, возвращаются в свои родные городишки, объявляют столицы порочными, женятся на подругах своего детства и, в общем, счастливо доживают дни в родных местах. Вторая особенность — это их внешний облик: мужчины с бакенбардами, на газонах чугунные собаки, глазированные кирпичи фасадов, игра в шашки, горшки с геранью, расшатанная плетеная мебель и потешные, хитрые старики. Так изображаются маленькие города в водевилях, на рисунках иллюстраторов и в газетной юмористике, но из действительной жизни такие городки исчезли уже сорок лет назад. Маленький город времен Кэрол привык думать не о барышничестве лошадьми, а о дешевых автомобилях, телефонах, готовом платье, силосе, клевере, кодаках, граммофонах, кожаных креслах, призах за игру в бридж, нефтяных акциях, кино, спекуляциях землей, о собрании сочинений Марка Твена с неразрезанными страницами, а также о политике в упрощенно-благородном изложении. Какой-нибудь Кенникот или Чэмп Перри удовлетворяется такой провинциальной жизнью, но, кроме них, есть сотни тысяч молодых людей, и особенно женщин, которые отнюдь не могут признать себя удовлетворенными. Более энергичные из них (а также счастливые вдовы!) бегут в большие города и вопреки тому, что пишется в романах, остаются там навсегда, редко возвращаясь даже на отдых. Самые ярые патриоты маленьких городков в старости покидают их, если только могут себе это позволить, и едут доживать свой век в Калифорнию или в большие центры. И виною этому, утверждала Кэрол, вовсе не провинциальные бакенбарды. В них нет ничего забавного. Все дело в стандартизованном, не знающем вдохновения и риска образе жизни, в вялом однообразии речи и обычаев, в безусловном подчинении духа требованиям респектабельности. В мертвящем самодовольстве… в благодушии успокоенных мертвецов, презирающих тех, кто живет, кто движется, снует туда и сюда. Все дело в безоглядном отрицании, возведенном в ранг единственной добродетели. В запрете на счастье, в рабстве, добровольном и всемерно оберегаемом. В скуке, которой поклоняются, как божеству. Бесцветные люди поглощают безвкусную пищу, потом сидят без пиджаков и без мыслей в неудобных качалках, слушают механическую музыку, говорят механические слова о достоинствах автомобилей Форда и взирают на себя как на самую замечательную породу людей в мире. IV Кэрол интересовало влияние этой всепоглощающей скуки на иммигрантов. Она припоминала своеобразные черточки, подмеченные ею в скандинавских иммигрантах первого поколения на норвежской ярмарке перед лютеранской церковью, куда однажды свела ее Би. Там, в точно воспроизведенной кухне норвежской фермы, белокурые женщины в красных кофтах, расшитых золотыми нитками и разноцветным бисером, в черных юбках с синей каймой, в зеленых с белым полосатых передниках и высоких капорах, прекрасно оттенявших свежие лица, разносили «rommegrod og lefse» — сдобное печенье и пудинг на кислом молоке с корицей. В первый раз Кэрол нашла в Гофер-Прери новинку. Она наслаждалась чужеземным колоритом этого зрелища. Но она видела, как охотно эти скандинавские женщины меняют свои пряные пудинги и красные кофты на жареную свинину и туго накрахмаленные белые блузки, а старинные рождественские гимны страны фиордов — на джаз, как они американизируются, растворяясь в однородной массе, и меньше чем за одно поколение утрачивают в серых буднях все свои милые обычаи, которые могли бы войти в жизнь города. Процесс завершается на их сыновьях. В готовых костюмах и с готовыми фразами, приобретенными в школе, они погружаются в благополучие, и здоровый американский быт без малейшего остатка сводит на нет любое чужеземное влияние. Чувствуя, как вместе с этими иностранцами и она погружается в болото посредственности, Кэрол сопротивлялась как могла. Самоуважение Гофер-Прери, говорила Кэрол, подкрепляется обетом бедности и целомудрия в области знания. За исключением нескольких человек — в каждом городе есть такие, — граждане бывают горды своими достижениями в невежестве, которые даются так легко. Отличаться «интеллектуальными» или «художественными» наклонностями, вообще заниматься «высокими материями» — это значит важничать и быть человеком сомнительной нравственности. Серьезные опыты в политике и в кооперации, предприятия, требующие знания, смелости и воображения, рождаются, правда, на Западе и на Среднем Западе, но не в городах, а на фермах. В городах эти еретические идеи поддерживаются лишь единичными учителями, врачами, юристами, рабочими союзами и отдельными рабочими, вроде Майлса Бьернстама, над которыми за это издеваются, называя их «крикунами» и «недоношенными социалистами». Против них ополчаются издатель, газеты и священник. Окружающее спокойное невежество тяжелой тучей давит на них, и они изнывают среди общего застоя… V Тут Вайда заметила: — Да… конечно… Знаете, я всегда думала, что из Рэйми вышел бы отличный священник. У него действительно религиозная душа. Ах, он прекрасно читал бы службу. Пожалуй, теперь уже поздно, но я всегда говорю ему, что он может быть так же полезен миру и продавая ботинки… Я вот думаю, не организовать ли нам семейные молитвенные собрания? VI — Несомненно, — рассуждала Кэрол, — маленькие города во всех странах и во все времена были не только скучны, но склонны к злобе, низости и безудержному любопытству. Эти свойства так же ясно выступают во Франции или в Тибете, как в Вайоминге или Индиане. Но в стране, которая стремится к общей стандартизации, которая надеется унаследовать от викторианской Англии роль рассадника мирового мещанства, в такой стране маленький город уже не просто провинция, где люди спокойно спят в домиках под деревьями, осеняющими их невежество. Этот город — сила, стремящаяся покорить землю, обесцветить холмы и моря, заставить Данте восхвалять Гофер-Прери и одеть великих богов в форму воспитанников колледжа. В своей самоуверенности он издевается над другими цивилизациями, как коммивояжер в коричневом котелке, который думает, что превосходит мудрость Китая, и развешивает рекламы табачных фирм на старинных порталах, где с незапамятных времен начертаны изречения Конфуция. Подобное общество великолепно приспособлено для массового производства дешевых автомобилей, часов ценою в один доллар и безопасных бритв. Но оно не найдет удовлетворения, пока весь мир не признает вместе с ним, что конечная радость и цель жизни заключаются в том, чтобы ездить в фордах, рекламировать часы ценою в один доллар и сидеть в сумерках, беседуя не о любви и отваге, а об удобстве безопасных бритв. Душа и характер такого общества, такой нации определяются городами вроде Гофер-Прери. Крупнейший фабрикант — это просто более деловитый Сэм Кларк, а все важные сенаторы и президенты — провинциальные адвокаты и банкиры, выросшие до девяти футов. Такой Гофер-Прери считает себя частью великого мира, сравнивает себя с Римом и Веной, но он не способен усвоить их научный дух, их интернациональное мышление, которое сделало бы его великим. Он подхватывает обрывки сведений, которыми можно воспользоваться для материальной выгоды или личного успеха. В его общественных идеалах нет размаха, благородной фантазии, утонченной аристократической гордости. Они сводятся к дешевизне прислуги и к быстрому росту цен на землю. Здесь играют в карты на грязной клеенке, в безобразных лачугах, и не знают, что пророки ходят и проповедуют среди горных просторов. Если бы все провинциалы были так приветливы, как Чэмп Перри и Сэм Кларк, не надо было бы и желать, чтобы город стремился к великим традициям. Но всякие Гарри Хэйдоки, Дэйвы Дайеры, Джексоны Элдеры, мелкие торгаши, сокрушительно могучие благодаря общности своих целей, которые воображают себя людьми большого света, а сами остаются людьми кассового аппарата и комического фильма, — вот кто превращает маленький город в бесплодную олигархию… VII Кэрол старалась разобраться, почему все Гофер — Прери так безобразны на вид. Она решила, что причина заключается в их необычайном сходстве между собой; во временном характере их сооружений, от чего каждый из них напоминает поселок первых поселенцев; в неумении использовать особенности местной природы, так что холмы зарастают кустарником, железные дороги отрезают подступы к озерам, по берегам речек вырастают свалки; в угнетающем однообразии красок; в геометрической скуке зданий; в излишней ширине и прямоте зияющих улиц, где гуляет ветер и видна неумолимая обступающая город прерия, где нет поворотов, которые манили бы пешехода, и где жалкие домишки, ползущие вдоль типичной Главной улицы, ширина которой под стать величественному проспекту, застроенному дворцами, кажутся еще более невзрачными при этом само собой напрашивающемся сравнении. Всеобщее сходство — это физическое выражение философии тупого благополучия. Девять десятых американских городов так похожи один на другой, что путешествие по ним навевает смертельную тоску. Повсюду к западу от Питсбурга, а часто и к востоку от него можно увидеть такую же лесопилку, такую же железнодорожную станцию, такой же фордовский гараж, такой же маслобойный завод, такие же дома-коробки и двухэтажные магазины. Даже новые, более осмысленно построенные дома схожи в самих своих потугах на разнообразие: те же бунгало, те же оштукатуренные или облицованные глазированным кирпичом фасады. Лавки выставляют те же стандартизированные, рекламируемые в национальном масштабе товары. Газеты в округах, разделенных пространством в тысячи миль, печатают одни и те же сообщения; мальчишка из Арканзаса щеголяет в точно таком же кричаще-ярком готовом костюме, как и юнец из Делавара; оба они повторяют те же жаргонные фразы с тех же «страничек спорта», и если один из них учится в колледже, а другой работает в парикмахерской, — все равно невозможно решить, кто из них студент, а кто парикмахер. Если бы Кенникота мгновенно перенесли ‹из Гофер — Прери в другой город, отстоящий оттуда на много миль, он бы этого даже не заметил. Он шел бы по такой же главной улице (почти наверное она и называлась бы Главной улицей). В точно такой же аптеке он увидел бы такого же самого молодого человека, угощающего таким же мороженым с содовой такую же молодую женщину, с теми же журналами и граммофонными пластинками под мышкой. Только поднявшись в свою приемную и найдя другую табличку на двери и другого Кенникота за этой дверью, он понял бы, что с ним что-то приключилось. В конце концов за всеми своими рассуждениями Кэрол увидела, что маленькие степные городишки, выросшие в силу потребностей сельского хозяйства района, теперь обслуживают фермеров не лучше, чем крупные города. Они богатеют за счет фермеров и доставляют горожанам автомобили и более почетное положение. Но в отличие от крупных городов они не платят своей округе тем, что служат ей белокаменным официальным центром, а остаются вот такими уродливыми поселками. Это «паразитическая греческая цивилизация»… минус цивилизация. — Вот как мы живем! — говорила Кэрол. — Где же лекарство? Есть ли оно? Быть может, критика — надо же с чего-нибудь начать? Всякое нападение на наше племенное божество Посредственность не может не принести хотя бы маленькой пользы… И, пожалуй, ничто не может принести большую пользу сразу. Допускаю, что фермеры когда-нибудь построят свои собственные города для сбыта своих продуктов (подумайте, какой у них мог бы быть клуб). Но, к сожалению, у меня нет какой-либо «программы реформ». Больше нет! Беда коренится в психике, и никакая лига или партия не может заставить людей предпочитать сады мусорным свалкам… Вот о чем я думаю. Что вы скажете? — Другими словами, вы стремитесь всего-навсего к совершенству? — отозвалась Вайда. — Да! Это запрещено? — До чего вы ненавидите этот город! Как же вы надеетесь сделать для него что-нибудь, если не чувствуете к нему ни малейшей привязанности? — Как не чувствую! Я даже люблю его. А то я не стала бы так кипеть. Я поняла, что Гофер-Прери не просто прыщ на поверхности прерии: он так же велик, как Нью-Йорк. В Нью-Йорке я бы знала не больше сорока — пятидесяти человек, и здесь я знаю столько же. Продолжайте! Скажите, что вы думаете. — Ну, милая моя, если бы я принимала все ваши слова всерьез, это было бы очень печально. Представьте, как должен чувствовать себя человек, который упорно из года в год работал и способствовал процветанию города, когда вы вдруг приходите и простодушно объявляете, что все это никуда не годится. Разве это справедливо? — Что ж тут несправедливого? Если бы какой-нибудь житель Гофер-Прери увидел Венецию и сравнил ее со своим городом, он был бы не менее разочарован. — Ничего подобного! Я понимаю, что покататься в гондоле приятно, зато у нас ванные лучше. Однако, моя дорогая… не вы одна в городе задумываетесь над всем этим, хотя — простите мою резкость — вы, кажется, считаете, что, кроме вас, об этом думать некому. Я согласна, что у нас не все на должной высоте. Может быть, наш театр не так хорош, как парижские. Ну, и прекрасно! Я не хочу, чтобы нам вдруг навязали какую-то чужую культуру, все равно, выразится ли она в планировке улиц, в манерах или в безумных коммунистических идеях. Вайда обрисовала то, что она называла «практическими начинаниями, которые улучшают и украшают город, но связаны с текущей жизнью и осуществляются на деле». Она говорила о Танатопсис-клубе, о комнате отдыха, о борьбе с мухами, о компании по озеленению улиц и об улучшении канализации — о вещах не фантастических, туманных и далеких, а осязаемых и реальных. Между тем то, что говорила Кэрол, было достаточно фантастично и туманно: — Да… да… я знаю. Все это хорошо, но, если бы я могла провести сразу все эти реформы, мне все равно хотелось бы чего-нибудь захватывающего, экзотического. Жизнь здесь и теперь уже достаточно удобна и гигиенична. И так налажена! Лучше бы она была менее налажена и более ярка. От Танатопсис-клуба я хотела бы не забот о благоустройстве, а пропаганды пьес Стриндберга и классических танцев — какая красота: стройные ноги под дымкой тюля! — и… я так ясно вижу, как какой-нибудь толстый чернобородый циничный француз сидит, пьет, напевает арии из опер, рассказывает скабрезные анекдоты, хохочет над нашей чопорностью, цитирует Рабле и не стыдится поцеловать мне руку! — Ну-ну! Не знаю, как насчет остального, но мне кажется, что вы и все подобные вам недовольные молодые женщины и хотите-то главным образом только одного: чтобы кто-нибудь чужой целовал вам руки! А когда Кэрол вздрогнула, Вайда, похожая на старую белку, быстро протянула руку и воскликнула: — О, дорогая моя, не принимайте этого так близко к сердцу! Я только хочу сказать… — Я знаю. Вы это и хотели сказать. Продолжайте! Спасайте мою душу! Разве не смешно, что я стараюсь спасти душу Гофер-Прери, а Гофер-Прери печется о спасении моей? Ну, какие за мной еще грехи? — О, их великое множество! Быть может, настанет день, когда мы увидим здесь вашего жирного, циничного француза-отвратительного, пропитанного табаком зубоскала, который разрушает свой мозг и пищеварение дрянными ликерами! Но, слава богу, покамест мы еще заняты газонами и мостовыми. Вот эти вещи действительно будут! Танатопсису удается кое-чего добиться. А вы, — с ударением сказала она, — вы, к моему великому огорчению, делаете меньше, а не больше, чем те люди, над которыми вы смеетесь! Сэм Кларк хлопочет в школьном совете об устройстве в школе лучшей вентиляции. Элла Стоубоди, которая, по-вашему, так нелепо ораторствует, убедила железную дорогу взять на себя часть расходов по разбивке садика на пустыре возле станции. Вы готовы издеваться над всеми. Но, к сожалению, я нахожу, что в вашей позиции есть что-то недостойное. Особенно — в отношении религии. Вообще я должна вам сказать, что в ваших проектах преобразований нет ничего практически полезного. Вы стремитесь к невозможному. И слишком легко отступаете. Вы отказались от новой ратуши, от кампании по борьбе с мухами, от библиотечного совета, от Драматической ассоциации только потому, что мы не поднялись сразу до Ибсена. Вы требуете сразу совершенства. Знаете, какое главное доброе дело вы сделали, не считая того, что произвели на свет Хью? Это была ваша помощь доктору Уилу во время «Недели ребенка». Вы не требовали, чтобы каждый младенец был философом и художником, прежде чем взвесить его, как вы поступаете со всеми нами.. А теперь я, может быть, сделаю вам больно: у нас в самом деле в ближайшие годы построят новую школу, и в этом не будет ни крупицы вашей заслуги. Профессор Мотт, я и еще кое-кто без конца приставали с этим к местным денежным тузам. К вам мы не обращались, ведь вы не могли бы долбить так из года в год без малейшего проблеска надежды. И мы победили! Все, от кого это зависит, обещали мне, что как только позволят условия военного времени, они проведут кредиты на постройку новой школы. И у нас будет чудесное здание — кирпичное, коричневого цвета, с большими окнами, с сельскохозяйственным отделением и мастерскими. Когда школа будет готова, это будет мой ответ на все ваши теории!.. — Я очень рада. И мне стыдно, что я этому ничем не способствовала. Но… пожалуйста, не подумайте, что я не сочувствую этому делу, если я задам вам один вопрос: будут ли учителя в гигиеничном новом здании учить детей по-прежнему, что Персия — желтое пятно на карте. а «Цезарь» — заглавие сборника грамматических головоломок? VIII Вайда негодовала; Кэрол просила извинения; они проговорили еще целый час, вечные Мария и Марфа — аморалистка Мария и реформистка Марфа. Победа осталась за Вайдой. Кэрол была расстроена тем, что ее обошли при хлопотах о постройке новой школы. Она оставила свои мечты о совершенстве. Когда Вайда попросила ее взять на себя руководство группой девочек-скаутов, она согласилась и с удовольствием занималась индейскими плясками, обрядами и костюмами. Она стала чаще посещать Танатопсис. Имея за спиной Вайду в качестве помощницы и неофициального командира, она стала хлопотать об изыскании средств на санитарку, которая оказывала бы медицинскую помощь неимущим семьям. Сама собрала для этого кое-какую сумму и проследила, чтобы санитарка была молодая, сильная, приветливая и расторопная. Но все это не мешало Кэрол видеть толстого циника — француза и танцовщицу в прозрачных одеждах так же ясно, как ребенок видит своих сказочных друзей. А девочки-скауты радовали ее не потому, что, как говорила Вайда, скаутское обучение «поможет сделать из них хороших жен». Нет, она надеялась, что пляски индейцев сиу смогут внести мятежный дух в их тусклое существование. Она помогла Элле Стоубоди посадить цветы в крошечном треугольном садике возле железнодорожной станции. Сидела на корточках в живописных садовых рукавицах и с маленькой изогнутой лопаткой в руках. Болтала с Эллой об общественном значении фуксий и канн и чувствовала, что трудится в храме, покинутом богами и забывшем даже запах фимиама и звуки песнопений. Пассажиры, выглядывавшие из вагонов, видели в ней только простую провинциальную женщину, красивую, но уже увядающую, несомненно, добродетельную, и как будто совершенно нормальную. Носильщик слышал, как она сказала: «О да, я думаю, это будет отличный пример для детей». А Кэрол в это время видела, как вся в гирляндах цветов она бежит по улицам Вавилона. Устройство садика привело ее к занятиям ботаникой. Она, правда, так и не пошла дальше умения отличить тигровую лилию от дикой розы, зато она вновь «открыла» Хью. «Ма, а что говорит лютик?» — кричал он, держа в ручонках охапку нащипанной травы, и щечки у него золотились цветочной пыльцой. Она становилась на колени и обнимала его. Она признавала, что он наполнил ее жизнь. Она вполне примирялась с ней… на один час. Но среди ночи она просыпалась в смертельном страхе. Отодвигалась от горы одеял, которая была спящим Кенникотом. Выходила на цыпочках в ванную и рассматривала в зеркале на дверце аптечного шкафчика свое бледное лицо. Разве она не стареет с той же неотвратимостью, с какой Вайда становится полнее и моложе? Не заострился ли у нее нос? Нет ли на шее сетки морщин? Она смотрела и задыхалась. Ей было всего тридцать. Но пять лет ее замужества — разве они не пронеслись так быстро и бессмысленно, словно она проспала их под наркозом? Неужели время так и будет лететь до самой смерти? Она стучала кулаком по холодному краю эмалированной ванны, в безмолвной ярости бунтуя против равнодушных богов: «Я не согласна! Я не могу с этим примириться! Все они лгут — и Вайда, и Уил, и тетушка Бесси, когда говорят, что я должна удовлетвориться Хью, благоустроенным домом и тем, что посадила семь настурций в станционном садике! Я — это я! Когда я умру, мир перестанет существовать для меня. Я — это я! Я не согласна отдать другим море и башни из слоновой кости. Я хочу их сама. К черту Вайду! К черту их всех! Неужели они заставят меня поверить, что в картошке на витрине у Хоуленда и Гулда достаточно красоты и оригинальности?» ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ I Когда Америка вступила в великую европейскую войну, Вайда послала Рэйми в офицерский учебный лагерь. Это было меньше чем через год после их свадьбы. Рэйми был старателен и довольно вынослив. Он был произведен в пехотные лейтенанты и одним из первых отправлен за границу. Кэрол начала прямо бояться Вайды, которая всю свою дремавшую до замужества страсть перенесла теперь на войну и стала крайне нетерпимой. Когда Кэрол, тронутая стремлением Рэйми к героике, пыталась тактично высказать это, Вайда отвечала ей как дерзкому ребенку. Частью добровольно, частью по призыву пошли в армию сыновья Лаймена Кэсса, Нэта Хикса, Сэма Кларка. Но большинство солдат были сыновья неизвестных Кэрол немецких и шведских фермеров. Доктор Терри Гулд и доктор Мак-Ганум стали капитанами санитарной службы и стояли в лагерях в Айове и Джорджии. Они были единственными, кроме Рэйми, офицерами из округа Гофер-Прери. Кенникот хотел отправиться вместе с ними, но все врачи города, забыв о своем профессиональном соперничестве, собрались на совет и решили, что ему следует остаться работать на благо города, пока его не призовут. Кенникоту было теперь сорок два. Он был единственный сравнительно молодой врач на восемнадцать миль кругом. Старый Уэстлейк, любивший, как кошка, тепло и покой, с трудом выезжал на ночные вызовы и подолгу рылся в коробке с воротничками, разыскивая свою старую военную розетку. Кэрол и сама не знала, как бы она отнеслась к уходу Кенникота на войну. Конечно, она не была, спартанкой. Она знала, что он хочет идти. Знала, что он не перестал думать об этом, когда занимался своими повседневными делами или бросал замечания о погоде. Она одобряла его, и чувствовала к нему большую привязанность, и жалела, что это была только привязанность. Саю Богарту война дала возможность разыгрывать из себя героя. Это был уже не тот необузданный мальчишка, который сидел на чердаке и рассуждал о заносчивости Кэрол и о тайнах деторождения. Ему было девятнадцать лет. Он был высокий, широкоплечий, деловитый малый, «парень что надо», знаменитый умением пить пиво, бросать кости, рассказывать пикантные истории и задевать девиц, проходивших мимо аптеки Дэйва Дайера, перед которой он вечно торчал. Лицо у него было розовое, как персик, и в то же время прыщавое. Сай возвещал на всех перекрестках, что, если вдова Богарт не отпустит его, он все равно убежит и запишется в добровольцы без ее разрешения. Он кричал, что ненавидит «всех этих подлых гуннов». Честное слово, если ему удастся проткнуть штыком хоть одного жирного фрица и научить его порядочности и демократизму, он умрет спокойно. Сай стяжал себе большую славу тем, что избил фермерского мальчика по имени Адольф Похбауэр за то, что тот происходил от «гнусных немцев»… Это был тот самый Похбауэр, которого впоследствии убили в Аргоннах, когда он пытался дотащить до окопов союзников тело своего капитана-янки. Сай Богарт тогда все еще жил в Гофер-Прери и собирался на войну. II Кэрол повсюду слышала, что война вызовет коренную ломку психики, облагородит и возвысит все, начиная от семейных отношений и кончая национальной политикой. Она хотела радоваться этому, но только не замечала никаких изменений. Она видела, что женщины отказываются от бриджа, готовят перевязочные средства для Красного Креста и смеются над тем, что им придется обходиться без сахара. Но, работая, они говорили не о боге и душах людских, а о нахальстве Майлса Бьернстама, о скандальной интрижке Терри Гулда с дочерью фермера четыре года назад, о том, как варить капусту и переделывать кофточки. Их разговоры о войне касались только ужасов. Кэрол сама усердно работала вместе с другими, но не могла, подобно миссис Лаймен Кэсс и миссис Богарт, напитывать бинты ненавистью к врагам. Она жаловалась Вайде: — Молодые делают дело, а старухи сидят тут, только мешают и брызжут ненавистью, потому что больше ни на что не способны. Но Вайда обрушилась на нее: — Если в вас нет чувства благоговения, то по крайней мере не упрямьтесь и не дерзите в такое время, когда умирают люди. Многие из нас… отдали так много и сделали это с готовностью. Во всяком случае, мы требуем, чтобы вы, другие, не острили на наш счет! За этим следовали слезы. Кэрол желала поражения прусскому самодержавию. Она убедила себя, что Пруссия — единственная деспотия в мире. С волнением смотрела она в кино, как в нью — йоркской гавани войска грузятся на транспорты. Но ей стало не по себе, когда Майлс Бьернстам, которого она встретила на улице, проворчал: — Как делишки? У меня-прекрасно: купил двух новых коров. Ну что, сделались вы патриоткой? А? Уж теперь пойдет демократизм — демократизм смерти! Так во всякой войне, со времен Адама, рабочие выходили друг на друга ради вполне благих целей, указанных хозяевами. Но я поступаю умнее. У меня ума хватит: я и слышать не желаю о войне! Слова Майлса заставили Кэрол задуматься не о войне, а о том, что она сама, и Вайда, и все другие благожелатели, мечтавшие «сделать что-нибудь для простого народа», совершенно ничтожны, так как «простой народ» может сам позаботиться о себе и, наверное, сделает это, как только почувствует себя в силах. Мысль о захвате власти миллионами таких рабочих, как Майлс, пугала ее, и она постаралась не думать о том времени, когда ей больше не придется быть феей-благодетельницей для Бьернстама, Би и Оскарины, которых она любила и на которых все-таки смотрела сверху вниз. III В июне, через два месяца после вступления Америки в войну, произошло знаменательное событие — Гофер — Прери посетил великий Перси Брэзнаган, миллионер, председатель «Велвет мотор компани» в Бостоне, о котором в городе без конца рассказывали всем приезжим. Слухи об этом ходили уже две недели. Сэм Кларк окликал Кенникота: — Послушайте, говорят, приезжает Перси Брэзнаган! Черт возьми, я буду рад повидать старого бродягу! Наконец «Неустрашимый» напечатал на первой странице крупным шрифтом письмо Брэзнагана к Джексону Элдеру: «Дорогой Джек, Все складывается удачно! Меня вызвали в Вашингтон, где я буду правительственным консультантом с окладом в один доллар в год при Управлении по авиационным двигателям, и я докажу, что малость разбираюсь в моторах. Но, прежде чем стать героем, я хочу махнуть к вам, поохотиться, вытянуть здорового черного окуня и посудачить вволю с вами, и Сэмом Кларком, и Гарри Хэйдоком, и Уиллом Кенникотом, и прочими разбойниками. Прибуду в Гофер-Прери седьмого июня поездом номер семь из Миннеаполиса. Поболтаюсь у вас денек-другой. Скажите Берту Тайби, чтобы оставил мне стаканчик пива. Ваш Перси». Все члены общественных, финансовых, научных, литературных и спортивных организаций собрались к поезду номер семь встречать Брэзнагана. Миссис Лаймен Кэсс стояла рядом с парикмахером Дэлом Снэфлином, а Хуанита Хэйдок была почти любезна с библиотекаршей мисс Виллетс. Кэрол увидела Брэзнагана; он стоял на площадке вагона — огромный, безукоризненно одетый, с твердыми скулами и глазами человека действия — и улыбался. Добродушным приятельским тоном — я везде свой парень! — он прогудел: — Ну, здорово, здорово! Когда Кэрол была представлена ему (а не он ей!), он поглядел ей в глаза и пожал руку тепло и неторопливо. Он отклонил предложенные автомобили и пошел пешком, положив руку на плечо спортсмену-портному Нэту Хиксу. Элегантный Гарри Хэйдок тащил один из его огромных чемоданов светлой кожи, Дэл Снэфлин — другой, Джек Элдер нес пальто, а Джулиус Фликербо — рыболовные снасти. Кэрол заметила, что хотя на Брэзнагане были гетры и в руках палка, ни один мальчишка не смеялся над ним. Она решила: «Непременно заставлю Уила заказать двубортный синий пиджак и завести себе такие же воротнички с уголками и галстук в крапинку». В тот же вечер, когда Кенникот садовыми ножницами подравнивал траву вдоль дорожки, Брэзнаган подъехал к их дому. Теперь он был в вельветовых брюках и рубашке хаки с расстегнутым воротом, белой шляпе и великолепных парусиновых с кожей ботинках. — Все работаете, старина Уил? Скажу по правде, я очень рад опять попасть сюда и облачиться в нормальные человеческие штаны. Пусть говорят что угодно о больших городах, но для меня нет ничего приятнее, чем побродить тут, повидать старых приятелей и поймать какого-нибудь вертлявого окуня! Он быстро пошел по дорожке и крикнул Кэрол: — Где же это ваш молодчик? Я слыхал, что у вас отличный мальчуган, которого вы прячете от меня! — Он лег спать, — коротко ответила она. — Понятно. В наши дни надо соблюдать правила. Детей растят по расписанию, как делают моторы в цехах. Но, видите ли, деточка, я большой мастер нарушать правила! Пойдем, дайте дяде Перси взглянуть на него. Можно, деточка? Гость обнял ее рукой за талию. Рука у него была большая, сильная, опытная и ласковая. Он усмехнулся Кэрол с беспощадной проницательностью искушенного человека, а Кенникот расплылся в бессмысленной улыбке. Кэрол вспыхнула. Ее встревожила та легкость, с какой этот столичный гость вторгался в тщательно оберегаемый круг ее личной жизни. Она была рада, когда ей удалось пройти вперед и взбежать по лестнице в комнату, где спал Хью. А Кенникот, идя сзади с Брэзнаганом, бормотал: — Ладно, ладно, старый хитрец… а все-таки приятно видеть вас, право, приятно! Хью спал, лежа на животике. Чтобы укрыться от электрического света, он зарылся в свою голубую подушку, потом вдруг сел прямо, маленький и хрупкий, в мягких ночных штанишках, с взъерошенной копной каштановых волос. Он крепко прижал к груди подушку. Потом захныкал и уставился на чужого с явной надеждой, что тот скоро уйдет. Кэрол он доверительно объявил: — Папа не позволит, чтоб было уже утро. Что говорит подушка? Брэзнаган ласково положил руку на плечо Кэрол и проговорил: — Да, отличный парень, ничего не скажешь. Видно, Уил знал, что делал, когда уговаривал вас выйти за такого старого бродягу, как он! Мне говорили, что вы из Сент-Пола. Когда-нибудь мы непременно вытащим вас в Бостон. Он нагнулся над кроваткой. — Молодой человек, вы представляете собой самое блистательное зрелище, какое я видел после выезда из Бостона! Разрешите представить вам слабое доказательство нашего уважения и признания ваших заслуг. Он протянул Хью красного резинового паяца. — Дай! — произнес Хью, спрятал игрушку под одеяло и опять уставился на Брэзнагана, будто только что увидел его. Впервые Кэрол позволила себе роскошь не спросить мальчика: «Хью, милый, что нужно сказать, когда тебе делают подарок?» Великий человек, очевидно, ждал. Они постояли в неопределенном молчании, потом Брэзнаган повлек их из комнаты, говоря: — Как бы нам устроить рыбалку, Уил? Он пробыл у них полчаса. Все время он говорил Кэрол, что она очаровательна. Все время он пытливо смотрел на нее. «Да, он, верно, умеет влюбить в себя женщину! Но это было бы всего на неделю. Мне скоро надоели бы его шумная неугомонность и лицемерие. Это находчивый нахал. Мне приходится ради самозащиты грубить ему. О да, ему здесь нравится! Мы ему по душе. Он настолько хороший актер, что умеет убедить себя самого… В Бостоне он, наверное, отвратителен. Он, несомненно, окружен неизбежными декорациями большого города: лимузины, корректные фраки. Он дал бы нам изысканный обед в шикарном ресторане. Его гостиная обставлена мебелью лучшей фирмы, но картины выдают его. Я предпочитаю болтать с Гаем Поллоком в его пыльной конторе… Однако как я лгу! Его рука ласкала мое плечо, а его глаза бросали мне вызов-словно все должны им восхищаться. Я боялась бы его. Я его ненавижу!.. О непостижимое, фантастическое самомнение женщин! Все это нелепое копание в добром, приличном, приветливом, дельном человеке из-за того, что он был любезен со мной, как с женой Уила!» IV Кенникоты, Элдеры, Кларки и Брэзнаган поехали удить рыбу на озеро Ред-Скво. Весь сорокамильный путь они проделали в новом кадиллаке Элдера. Пока укладывали в машину корзинки с завтраком и разборные удочки, было много веселой суеты и беспокойства. Не помешает ли Кэрол сверток теплых платков в ногах? Когда все было уже готово, миссис Кларк всполошилась: — Ох, Сэм, я забыла журнал. И Брэзнаган напустился на нее: — Ну, бросьте! Если вы, женщины, думаете заниматься литературой, мы, неучи, вам не компания. Все хохотали, и пока они ехали, миссис Кларк сочла нужным пояснить, что скорее всего она не стала бы читать, разве что совсем немножко, пока другие пожелают днем вздремнуть. Она как раз дошла до середины повести с продолжениями. Это захватывающая история. Там есть девушка; она как будто турецкая танцовщица, но на самом деле она дочь американской леди и русского князя, и мужчины увиваются за ней самым отвратительным образом, но она остается чистой, и вот там была одна сцена… Пока мужчины разъезжали по озеру и закидывали удочки на черных окуней, женщины готовили завтрак и зевали. Кэрол была немного обижена на мужчин, заранее решивших, что никто из женщин не интересуется рыбной ловлей. «Меня не тянуло ехать с ними, но я хотела бы сохранить за собой право согласиться или отказаться». Завтрак продолжался долго и прошел приятно. Он составлял фон для разговоров вернувшегося домой великого человека, разговоров с неясными намеками на жизнь больших городов, на большие важные дела и встречи с известными людьми, и шутливо-скромными заявлениями, что да, ваш друг Перси достиг в жизни не меньшего, чем эти «бостонские богачи», так много воображающие о себе только потому, что происходят из богатых старых семей и учились в колледже. Поверьте мне, что тон задаем теперь мы, новые деловые люди, а не кучка старых ворчунов, которые дремлют в своих клубах. Кэрол поняла, что он не из тех сынов Гофер-Прери, о которых говорят, что они достигли «блестящего успеха», если они не совсем уже пропадают с голоду на Востоке. Она убедилась также, что за его несколько льстивой любезностью скрывается искреннее расположение к старым друзьям. Особый интерес возбуждали у всех его рассказы о войне. Понижая голос, причем все сдвигались к нему, хотя ближе двух миль не было ни души, он сообщал, что как в Бостоне, так и в Вашингтоне он получает самые секретные сведения о ходе войны — прямо из военного министерства и государственного департамента. Он в контакте с некоторыми людьми, — он не может назвать их, но они занимают чрезвычайно высокие посты в военном министерстве и государственном департаменте, — и он может сказать — только ради создателя, никому ни слова об этом, так как вне Вашингтона об этом еще не знают, — Испания окончательно решила присоединиться к Антанте! — Да, мои милые, два миллиона отлично снаряженных испанских солдат через месяц будут сражаться вместе с нами во Франции. Недурной сюрприз для немцев! — Каковы виды на революцию в Германии? — почтительно осведомился Кенникот. Великий человек промычал: — Ничего не будет. В одном вы можете быть уверены: что бы ни случилось с немецким народом, победит он или проиграет войну, он будет держаться за своего кайзера, пока ад не замерзнет! Мне сказал это человек, для которого в Вашингтоне все двери открыты. Нет, мои милые, я не могу сказать, чтобы я был очень осведомлен в международных делах, но одно совершенно ясно: Германия останется за Гогенцоллернами еще на сорок лет. И я не знаю, так ли уж это плохо! Кайзер и юнкеры держат в ежовых рукавицах всех этих красных агитаторов, которые были бы хуже любого короля, если бы они пришли к власти. — Меня очень интересует восстание, свергнувшее в России царя, — заметила Кэрол. Она была окончательно покорена удивительной осведомленностью этого человека. Кенникот извинился за нее: — Кэрри увлекается этой русской революцией. Тамошние события действительно имеют большое значение, Перси? — Никакого! — коротко объявил Брэзнаган. — Тут я могу говорить с уверенностью. Кэрол, милая, я поражен, что вы рассуждаете, как какая-нибудь русская еврейка в Нью-Йорке или кто-нибудь из наших длинноволосых крикунов. Могу сказать вам — только вы не должны об этом распространяться: это конфиденциально, я узнал об этом от человека, близкого к государственному департаменту, — могу сказать вам, что царь еще до конца года вернется к власти. Вы читали, что он отрекся и что он убит, но я знаю, за ним стоит сильная армия и он еще покажет себя этим проклятым бунтовщикам, этим бездельникам, которые ищут тепленьких мест и командуют теми, кто умирает за них. Он их всех поставит на место! Кэрол была огорчена, услышав, что царь вернется, но ничего не сказала. У остальных, по-видимому, не возникло никаких представлений при упоминании о такой далекой стране, как Россия. Они сдвинулись плотнее, стараясь узнать мнение Брэзнагана об автомобилях паккард, о помещении денег в техасские нефтяные скважины, о том, где молодежь лучше — в Миннесоте или в Массачусетсе, о сухом законе, о будущей цене на автомобильные шины и о том, правда ли, что американские летчики заткнули за пояс французов. К своему удовольствию, они нашли, что он согласен с ними по всем пунктам. Когда Брэзнаган заявил: «Мы охотно будем разговаривать со всяким избранным рабочим комитетом, но не потерпим, чтобы агитаторы со стороны вмешивались в наши дела и указывали нам, как мы должны руководить нашими заводами!» — Кэрол вспомнила, что Джексон Элдер (в эту минуту скромно приобщавшийся к новым идеям) говорил то же самое теми же словами. В то время как Сэм Кларк выкапывал из недр своей памяти длинную и неимоверно подробную историю о том, как он срезал одного носильщика по имени Джордж, Брэзнаган покачивался, охватив руками колени и наблюдая за Кэрол. Уж не заметил ли он, с какой искусственной улыбкой она в десятый раз слушала не очень деликатное повествование Кенникота о том, как она «отличилась», забыв присмотреть за Хью, потому что слишком «яростно барабанила по ящику», что в переводе на обыкновенный язык означало «увлеклась игрой на рояле»? Она была уверена, что Брэзнаган видит ее насквозь, когда она притворялась, будто не слышит приглашения Кенникота сыграть партию в криббедж. Она боялась замечаний Брэзнагана и сердилась на себя за этот страх. Сердилась Кэрол и тогда, когда машина возвращалась по улицам Гофер-Прери, и она поймала себя на том, что ей приятно купаться в лучах славы Брэзнагана. В его честь люди махали руками, а Хуанита Хэйдок высунулась из окна. Кэрол сказала себе: «Очень мне надо, чтобы меня видели вместе с этим толстым граммофоном!» И тут же подумала: «Все заметили, как Уил и я близки с мистером Брэзнаганом». В городе только и говорили, что о его приветливости, о его анекдотах, о его памяти на имена, о его костюмах, о его рыболовных мушках и о его щедрости. Он дал сто долларов католическому священнику, отцу Клабоку, и сто — баптистскому пастору Зиттерелу на дело американизации. В галантерейном магазине Кэрол слышала, как портной Нэт Хикс, захлебываясь, рассказывал: — Вот здорово наш Перси отделал этого типа Бьернстама, который постоянно дерет глотку. Мы надеялись, что, женившись, он остепенится, но, видно, такие люди, воображающие, что они знают все, никогда не меняются. Ну вот «Красному шведу» и досталось поделом. Он имел наглость подойти в аптеке Дэйва Дайера к Перси и сказать ему: «Мне всегда хотелось взглянуть на человека, заслуживающего, чтобы ему платили миллион долларов в год», — а Перси тут же и ответил ему: «Вот как? А я хотел бы найти метельщика, заслуживающего, чтобы я платил ему четыре доллара в день. Не хотите ли взять эту работу, друг мой?» Ха-ха-ха! Ну, вы знаете, Бьернстам за словом в карман не лезет, но тут и он растерялся и не знал, что сказать. Он попробовал вывернуться и начал о том, какой это дрянной городишко, но Перси и тут сейчас же осадил его: «Если вам не нравится наша страна, вы бы лучше уехали назад в Германию, где ваше настоящее место!» Вы можете себе представить, как мы хохотали над Бьернстамом! О, Перси у нас молодец! V Брэзнаган одолжил у Джексона Элдера автомобиль. Он остановился против дома Кенникота и крикнул Кэрол, качавшей на крылечке Хью: — Поедем кататься! Ей захотелось оборвать его: — Благодарю, но я занята своими материнскими обязанностями. — Возьмите парнишку с собой! Возьмите его с собой! Брэзнаган уже вылез из автомобиля и шел по дорожке. Самолюбие Кэрол смолкло, и она почти не сопротивлялась. Хью она с собой не взяла. Первую милю Брэзнаган молчал, но смотрел на Кэрол так, будто хотел дать ей понять, что читает каждую ее мысль. Она заметила, как широка его грудь. — Красивые здесь поля, — сказал он. — Вы вправду их любите? Ведь они не приносят прибыли! Он усмехнулся. — Деточка, такой разговор вам не поможет. Я вас отлично понимаю. Вы считаете меня большим притворщиком. Может быть, это и верно. Но и вы, девочка, такая же, и настолько хорошенькая притворщица, что я стал бы ухаживать за вами, если бы не боялся, что вы угостите меня пощечиной! — Мистер Брэзнаган, вы разговариваете так и с подругами вашей жены? И вы называете всех их «деточками»? — По правде сказать, да! И я добиваюсь того, что это им нравится. Один — ноль в мою пользу! Он засмеялся, но менее непринужденно и внимательно посмотрел на спидометр. Через минуту он осторожно начал: — Великолепный малый ваш Уил Кенникот! Наши сельские врачи делают великое дело. Я как-то говорил в Вашингтоне с одним научным китом, профессором медицинского института Джонса Гопкинса, и он сказал, что никто не оценил еще по достоинству роль таких врачей и помощь, которую они оказывают населению. Наши специалисты, молодые ученые, зарылись в свои лаборатории и так самоуверенны, что забывают о больном. Если не считать редких болезней, которыми ни один порядочный человек и болеть-то не станет, сельский врач успешно заботится о здоровом духе и теле общины. И, должен сказать, Уил — один из самых ревностных и просвещенных провинциальных врачей, каких я когда-либо встречал. А? — Я в этом уверена. Он служит реальным потребностям людей. — Как, как? Гм, да! Что бы это ни значило, я с вами согласен. Скажите, детка, если я не ошибаюсь, вы не слишком влюблены в Гофер-Прери? — Нисколько. — Вы делаете грубую ошибку. Большие города ровно ничего не стоят. Можете мне поверить. Это, в общем, хороший городок. Вам повезло, что вы попали сюда. Я и сам был бы рад здесь остаться! — Прекрасно. Что же вам мешает? — Что? Боже мой… да разве я могу бросить дела? — Вы не обязаны жить здесь, а я обязана. Вот я и стремлюсь к перемене… Знаете, ведь вы, выдающиеся люди, причиняете много зла тем, что расхваливаете ваши родные городки и штаты. Вы хвалите «туземцев» за то, что они не меняют уклада жизни. Они ссылаются на вас и уверены, что живут в раю, и как… — она сжала кулак, — как это невероятно скучно! — Допустим, вы правы. Но все-таки нужно ли метать такие громы на безобидный маленький городок? Это нехорошо. — Я же говорю вам, что он скучен. Смертельно скучен! — А жители не жалуются на скуку. Такие парочки, как Хэйдоки, отлично проводят время: карты, танцы… — Нет! Им тоже скучно. Скучно почти всем. Внутренняя пустота, дурные манеры, злобные сплетни. Я ненавижу все это. — Да, все это… Все это действительно здесь есть. Но то же самое и в Бостоне и где угодно! Недостатки, которые вы находите в вашем городе, присущи человеческой природе и не меняются. — Возможно. Но в каком-нибудь Бостоне все праведные Кэрол (допустим, что я безгрешна!) могут найти друг друга и веселиться вместе. Здесь же… я одна в этой стоячей луже… если только ее спокойствие не возмутит великий мистер Брэзнаган! — Знаете ли, послушать вас, так можно вообразить, что все «туземцы» (как вы не слишком вежливо их называете) безнадежно несчастны и надо только удивляться, почему все они еще не покончили с собой. Но, по-видимому, они все-таки кое-как держатся! — Они не знают, чего они лишены. И в конце концов человек способен вынести все. Возьмите хотя бы рудокопов и заключенных! Брэзнаган повел машину по южному берегу озера Минимеши. Он смотрел на отраженные в озере камыши, на зыблющуюся оловянным блеском воду, на темные леса противоположного берега, на серебристый овес и ярко-желтую пшеницу. Потом он погладил Кэрол по руке. — Дет… Кэрол, вы прелестная девочка, но у вас дурной характер. Знаете, что я о вас думаю? — Да. — Ах, так? Но все-таки… мое скромное (не слишком скромное!) мнение состоит в том, что вы любите отличаться от других. Вам нравится считать себя особенной. Если бы вы только знали, сколько десятков тысяч женщин, хотя бы в одном Нью-Йорке, говорят в точности то же самое, что и вы, у вас пропала бы всякая охота воображать себя одиноким гением и вы начали бы направо и налево восхвалять Гофер-Прери и прелести спокойной семейной жизни. Их миллион, этих молодых женщин, только окончивших колледж и желающих учить своих бабушек, как нужно варить яйца. — Как вы гордитесь своим образным деревенским языком! Вот так же вы говорите на банкетах и на заседаниях правлений и чванитесь тем, что вышли из скромной трудовой семьи. — Гм, в отношении меня, вы, может быть, и правы, но подумайте: вы так восстановлены против Гофер — Прери, что бьете мимо цели. Вы враждуете с теми, кто, может быть, кое в чем склонен согласиться с вами, но… Гром и молния! Не может же целый город быть неправ! — Нет, может! Позвольте мне рассказать вам одну историю. Представьте себе пещерную женщину, которая жалуется своему мужу. Ей не нравится только одно: сырая пещера, крысы, бегающие у нее по голым ногам, жесткая одежда из шкур, полусырое мясо, которое ей приходится есть, заросшее лицо ее супруга, непрестанные битвы и поклонение духам, которые грозят замучить ее, если она не отдаст жрецу свое лучшее ожерелье из звериных когтей. Муж возражает: «Не может же все быть плохо!»-и думает, что доказал нелепость ее слов. Вот и вы исходите из предположения, что мир, родивший Перси Брэзнагана и «Велвет мотор компани», не может не быть цивилизованным. А так ли это? Разве мы не прошли лишь полпути от варварства до цивилизации? Взять, к примеру, миссис Богарт. И, мы не отделаемся от варварства до тех пор, пока люди вашего умственного уровня не перестанут оправдывать нынешнее положение вещей только потому, что оно существует! — Вы недурной агитатор, дитя. Но посмотрел бы я на вас, если бы вам пришлось проектировать новый газопровод или управлять заводом и держать в руках целую ораву чешских, словацких, венгерских и бог его знает каких еще там «красных»! Вы бы ой как быстро отказались от своих теорий! Я не защитник теперешнего положения вещей. Нисколько! Оно достаточно плохо. Но я руководствуюсь здравым смыслом. Он проповедовал свое евангелие: свежий воздух, дары жизни, преданность друзьям. Для нее как новичка было ударом открытие, что консерваторы (когда их встречают не в брошюрах) вовсе не трепещут и не остаются безмолвны, если на них обрушивается иконоборец, а возражают искусно, умело используя статистические данные. Брэзнаган был настоящим мужчиной, человеком дела, другом, он нравился ей, хотя она отчаянно с ним спорила. Он был прирожденный организатор, ему сопутствовал успех. Ей не хотелось, чтобы он вынес дурное впечатление о ней. За его насмешками над теми, кого он называл «салонными социалистами» (этот термин сам по себе был не так уж нов), чувствовалась такая сила, что Кэрол захотелось как-нибудь примириться с этой породой откормленных стремительных руководителей. Когда он спрашивал: «Хотели бы вы очутиться исключительно в обществе нестриженых субъектов в роговых очках и с индюшачьими шеями, которые все время болтают о «современных условиях» и хотят одного — не работать-она отвечала: «Нет, но все-таки…» Когда он говорил: «Если даже ваша пещерная женщина права, браня все и вся, я уверен, нашелся бы такой здоровый молодец, настоящий мужчина, который подыскал бы ей уютную сухую пещеру; но это не был бы хнычущий критик и радикал», — Кэрол только неопределенно качала головой. Его большие руки, чувственные губы и громкий голос как бы подчеркивали его самоуверенные речи. Он заставил ее, как некогда Кенникот, почувствовать себя молодой и кроткой. Она не нашлась что ответить, когда, нагнув могучую голову, он сказал: — Дорогая моя, мне жаль, что приходится уезжать отсюда. Вы прелестный ребенок, с которым можно прекрасно проводить время. Вы очаровательны! Когда-нибудь в Бостоне я покажу вам, как угощают обедом. Эх, черт возьми, пора поворачивать назад!.. Единственным ответом на его проповедь сочного бифштекса был жалобный возглас, вырвавшийся у нее уже дома: «А все-таки!..» До его отъезда в Вашингтон она больше не видела его. Остались его глаза. Глаза, смотревшие на ее губы, на ее волосы и плечи, глаза, открывшие ей, что она не только жена и мать, но и женщина, что на свете еще есть мужчины, как были в дни колледжа. Это увлечение заставило ее присмотреться к Кенникоту, приподнять покров интимности и увидеть новое в самом привычном. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ I Весь этот летний месяц Кэрол посвятила Кенникоту. Она вспоминала сотни его странностей, вспоминала, как смешно она негодовала, узнав, что он жевал табак, вспоминала о том вечере, когда пыталась читать ему стихи. Все эти случаи, казалось, были давно забыты и не оставили после себя никаких следов. Она постоянно твердила себе, что он с героической выдержкой отказался от своего заветного желания отправиться на войну. Она вспоминала множество мелочей, которые были ей приятны в нем. Ей нравилось, когда он хлопотал по хозяйству, легко и ловко укреплял на ставнях петли или когда по — детски прибегал к ней за утешением, обнаружив ржавчину в стволе ружья. Все же в лучшем случае он был для нее вторым Хью, однако без того очарования, которое связано с неизвестностью будущего. Однажды в конце июня разразилась гроза. Из-за обилия работы, вызванного отсутствием врачей, Кенникоты не выехали на дачу и остались в пыльном и душном городе. Отправившись днем в лавку Олсена и Мак-Гайра (бывшую Даля и Олсена), Кэрол рассердилась на молодого приказчика, который недавно приехал с фермы и теперь позволил себе с нею слишком бесцеремонный тон. На самом деле приказчик был нисколько не грубее и фамильярнее многих других городских лавочников, но от жары у Кэрол расходились нервы. Когда она спросила трески для ужина, молодой человек проворчал: — Зачем вам эта сухая дрянь? — Мне она нравится. — Чепуха! Я думаю, доктор может позволить себе что-нибудь получше. Попробуйте наши свежие сосиски. Только что получены. Роскошь! Хэйдоки всегда берут их. Ее взорвало. — Милый юноша, в ваши обязанности не входит учить меня хозяйству, и меня очень мало интересует, что едят Хэйдоки! Он обиделся и поспешно завернул отвратительный кусок рыбы. Потом, разинув рот, смотрел, как она гордо вышла из магазина. Ей стало досадно за свою вспыльчивость. Ведь молодой человек не хотел обидеть ее и не понимал, что был груб. Ее раскаяния не хватило на дядю Уитьера, когда она зашла в его лавку за солью и пачкой спичек. Дядя Уитьер, без воротничка, в рубашке с побуревшей от пота спиной, кричал своему подручному: — Ну, пошевеливайтесь, вам придется сбегать к миссис Кэсс и снести ей фунт кекса! Некоторые люди в городе думают, что у лавочника нет другого дела, как исполнять телефонные заказы… Здравствуй, Кэрол, твое платье как будто низковато вырезано у ворота. Может, оно очень прилично и скромно, а я, наверно, отстал от времени, но, по-моему, женщине незачем показывать всему городу свой бюст! Ха-ха-ха!.. Добрый день миссис Хикс! Вам шалфея? Как раз весь вышел. Что? Позвольте предложить вам другие приправы, у нас большой выбор. — От негодования он стал гнусавить. — Вот хотя бы… чем плох ямайский перец? Когда миссис Хикс ушла, он разбушевался: — Приходят — и сами не знают, чего хотят! «Потный, отвратительный святоша. И это дядя моего мужа!» — подумала Кэрол. Она дотащилась до Дэйва Дайера. Дэйв поднял руки вверх и крикнул: — Не стреляйте, сдаюсь! Она улыбнулась, но невольно вспомнила, что Дэйв уже пять лет так шутит с ней, делая вид, что она угрожает его жизни. Кэрол плелась домой по раскаленной улице и думала о том, что житель Гофер-Прери не умеет шутить: он знает лишь одну свою шутку. Каждое морозное утро уже пять зим Лаймен Кэсс объявлял: «Мороз от умеренного до среднего, и погода будет хуже, прежде чем станет лучше». Пятьдесят раз Эзра Стоубоди сообщал посетителям, что Кэрол однажды спросила: «Надо ли заверить чек и с обратной стороны?» Пятьдесят раз Сэм Кларк кричал ей: «Где вы украли эту шляпу?» Пятьдесят раз упоминание о Барни Кахуне, городском возчике, подобно брошенной в щелку автомата монете, вызывало у Кенникота малоправдоподобный рассказ о том, как Барни будто бы предлагал священнику: «Зайдите к нам и заберите ваши божественные книги, а то они испарятся от жары». Она шла домой своей неизменной дорогой. Она знала каждый фасад, каждый перекресток, каждую вывеску, каждое дерево, каждую собаку. Знала каждую почерневшую кожицу банана и каждую коробку из-под папирос в сточной канаве. Знала, кто ей повстречается и что скажет. Когда Джим Хоуленд останавливался и глазел на нее, то за этим неизбежно следовал вопрос: «Куда это вы так торопитесь?» И так на всю жизнь — та же самая красная корзинка с хлебом в окне булочной, та же самая, похожая на стрелу щель в тротуаре, позади гранитной тумбы против дома Стоубоди… Молча передала она свои покупки безмолвной Оскарине. Потом присела на крыльце и, покачиваясь, стала обмахиваться веером. Плач Хью только сердил ее. Кенникот явился домой и проворчал: — Что за черт, почему это он ревет? — Ты можешь потерпеть десять минут, если я терплю целый день! К ужину Кенникот вышел без пиджака. Из-под застегнутой не на все пуговицы жилетки виднелись вылинявшие подтяжки. — Почему ты не наденешь новый летний костюм и не снимешь эту ужасную жилетку? — начала было Кэрол. — Неохота возиться, слишком жарко идти наверх! Она подумала, что, может быть, уже целый год не присматривалась внимательно к мужу. Она смотрела, как он ест. Он сгребал в тарелке ножом остатки рыбы и, подобрав их, облизывал нож. Ее слегка затошнило. Она уговаривала себя: «Это же просто смешно! Какое значение могут иметь подобные мелочи? Я не должна быть такой дурой!» Но она знала, что не может примириться с этими нарушениями правил приличия. Она заметила, что им не о чем разговаривать. Как это ни невероятно, но они были похожи на те надоевшие друг другу пары, которые всегда возбуждали ее жалость в ресторанах. Брэзнаган — тот разглагольствовал живо, занимательно, неправдоподобно. Кэрол заметила, что костюм Кенникота давно уже не глажен. Он носил измятый пиджак. Когда он вставал, брюки на коленях вздувались пузырями. Старые, бесформенные ботинки были не чищены. Он отказывался носить мягкие шляпы и не расставался с котелком, как символом мужественности и состоятельности. Иногда он забывал снять его в доме. Она взглянула на его манжеты. Они обтрепались, как треплется старое крахмальное белье. Она уже раз выворачивала их наизнанку и каждую неделю подстригала. Но когда в прошлое воскресенье перед обычной ванной она предложила ему выбросить рубашку, он недовольно ответил: «Ну, она еще отлично послужит!». Он брился (сам или у Дэла Снэфлина) только три раза в неделю. В это утро он как раз не брился. Это не мешало ему гордиться новыми отложными воротничками и блестящими галстуками. Он часто говорил о том, как «неряшливо одевается» доктор Мак-Ганум, и смеялся над стариками, носившими съемные манжеты и вышедшие из моды стоячие воротнички. В этот вечер Кэрол не слишком интересовалась треской в сметане. Она заметила, что ногти у мужа грубы и все в зазубринках из-за того, что он срезал их перочинным ножом, считая пилку признаком городской изнеженности. Правда, ногти всегда были чисты. И вообще у Кенникота были безукоризненно чистые руки хирурга. Но это только подчеркивало его упрямую неопрятность. Руки были умные, добрые, но в них не было ласковости влюбленного. Она вспомнила, какой он был, когда ухаживал за ней. Тогда он старался понравиться. Она вспомнила, как он тронул ее тем, что робко украсил цветной лентой свою соломенную шляпу. Неужели безвозвратно ушли те дни, когда они так тянулись друг к другу? Чтобы произвести на нее впечатление, он читал. Он просил (она вспоминала об этом с иронией) указывать ему на каждый его недостаток. Раз, когда они сидели в укромном уголке под стенами форта Снеллинг, он… Она захлопнула дверь своих воспоминаний. Это была священная область. Но как стыдно, что… Она нервно отодвинула от себя кекс и абрикосовый компот. После ужина, когда мошкара прогнала их с крыльца и когда Кенникот в двухсотый раз за эти пять лет сказал: «Надо завести новые сетки на окно — старые пропускают всю эту нечисть в комнаты», — они сели читать. И она замечала, и сердилась на себя за это, и снова замечала его всегдашнюю неуклюжесть. Он плюхнулся в одно из кресел, положил ноги на другое и кончиком мизинца стал ковырять у себя в ухе — она слышала легкое поскребывание, а он все ковырял и ковырял… Вдруг он выпалил: — Ах, да, забыл сказать тебе: сегодня к нам придут на покер! Надеюсь, у нас найдется немного печенья, что ли, сыр и пиво? Она кивнула, а сама подумала: «Он мог бы сказать об этом раньше. А впрочем… это его дом!» Явились гости: Сэм Кларк, Джек Элдер, Дэйв Дайер, Джим Хоуленд. Ей они машинально сказали «Добрый вечер», но к Кенникоту обратились с веселой мужской развязностью: «Ну, что ж, приступим к делу!.. Я чувствую, что сегодня здорово ограблю кого-нибудь». Никто не предложил ей присоединиться. Она сказала себе, что виновата в этом сама, потому что не была с ними более любезна. Но потом она вспомнила, что миссис Сэм Кларк они тоже никогда не приглашали играть. Брэзнаган пригласил бы ее. Кэрол сидела в гостиной и поглядывала через переднюю на мужчин, сгрудившихся за обеденным столом. Они были без пиджаков. Курили, жевали табак и непрестанно сплевывали. Понижая на короткое время голоса, чтобы ей не было слышно их слов, они что-то рассказывали, а потом хрипло ржали. Перебрасывались короткими стереотипными фразами. Из комнаты полз едкий сигарный дым. Они так стискивали зубами сигары, что подбородки окаменели, лица становились неприятными, тяжелыми. Они были похожи на политиков за циничной дележкой должностей. Как могли они понять ее мир? Да и существует ли этот слабый, утонченный мир? Или она просто сумасшедшая? Она сомневалась в существовании своего мира, сомневалась в себе и томилась в терпком, отравленном дымом воздухе. Она снова задумалась о будничной жизни их дома. Кенникот был так же во власти всяких привычек, как какой-нибудь одинокий старый вдовец. Вначале он как влюбленный внушал себе, что ему нравятся ее кулинарные эксперименты — единственная сфера, в которой она могла проявлять свое воображение. Но теперь он требовал лишь своих излюбленных блюд: бифштекса, ростбифа, вареных свиных ножек, овсянки, печеных яблок. Сменив в какой-то период душевной гибкости апельсины на грейпфрут, он считал себя большим эпикурейцем. В первую осень у нее вызывало улыбку его пристрастие к кожаной охотничьей куртке. Но теперь, когда швы распоролись и по краям повисли обрывки желтых ниток, а засаленная подкладка, вся в грязи, торчала из-под низу лохматой каймой, Кэрол возненавидела это старье. Не была ли вся ее жизнь похожа на такую охотничью куртку? Кэрол знала каждую трещинку и пятнышко на каждой вещи из фарфорового сервиза, купленного матерью Кенникота в 1895 году, скромного сервиза с узором из стершихся незабудок, окаймленных расплывшейся — позолотой: соусник на блюдце, к которому он не подходил, строгие, с евангельскими надписями салатницы, два блюда. Двадцать раз она слышала вздохи Кенникота о третьем — средней величины — блюде, которое разбила еще Би. А кухня! Вечно мокрая черная чугунная раковина, мокрая желтоватая деревянная доска для сушки посуды, волокно которой от сырости и постоянного скобления стало мягким, как моток пряжи, покоробленный стол, будильник. Плиту Оскарина храбро выкрасила в черный цвет, но ее по-прежнему обезображивали болтавшиеся дверцы и сломанные заслонки, а духовка не давала ровного жара. Кэрол сделала с кухней что могла: побелила ее, повесила занавески, заменила календарь шестилетней давности цветной картинкой. Ей хотелось обложить стену кафелем и завести керосинку для готовки летом, но у Кенникота вечно не оказывалось на это денег. Кастрюли и сковороды были знакомы Кэрол лучше, чем Вайда Шервин или Гай Поллок. Консервный нож, мягкая серая металлическая ручка которого согнулась при какой-то давнишней попытке открыть им окно, был ей ближе всех соборов Европы. И еще важнее, чем вопрос о будущем Азии, был для нее неразрешимый, еженедельно всплывавший вопрос о том, чем лучше резать холодную курятину к воскресному ужину — маленьким кухонным ножом с некрашеным черенком или специальным ножом для мяса с роговой ручкой. II До полуночи мужчины не обращали на нее внимания. Потом муж позвал ее: — Дашь нам закусить, Кэрри? Когда она проходила через столовую, мужчины улыбались ей улыбкой людей, предвкушающих еду. Никто не смотрел на нее, пока она ставила на стол печенье и сыр, сардины и пиво. Все горячо обсуждали, какой был расчет у Дэйва Дайера два часа назад, когда он вдруг решил спасовать. Когда гости ушли, Кэрол сказала мужу: — Твои приятели ведут себя, как в пивной. По-видимому, они думают, что я обязана прислуживать им. Они интересуются мной даже меньше, чем интересовались бы официанткой, так как им не приходится давать мне на чай. Уж лучше давали бы! Ну, спокойной ночи. Она редко давала выход мелочному раздражению, — накапливавшемуся в знойные дни, и он скорее удивился, чем рассердился на эту неожиданную вспышку. — Что? Погоди! В чем дело? Признаюсь, я не понимаю тебя. Мои приятели… пивная? Вот Перси Брэзнаган как раз про них говорит, что на свете нет более милых и сердечных людей. Кэрол и Кенникот стояли в передней. Он был так ошеломлен, что не мог приступить к своим обычным обязанностям, то есть запереть входную дверь и завести карманные и столовые часы. — Брэзнаган! Надоело слышать о нем. Она сказала это просто так, чтобы что-нибудь сказать. — Что ты, Кэрри, ведь это один их самых выдающихся людей в стране! Весь Бостон молится на него! — Да так ли это? Как мы можем знать, не кажется ли он в Бостоне среди воспитанных людей сущим мужланом? Как вульгарно называет он женщин «деточками», и как он… — Перестань! Хватит! Конечно, я знаю, что ты не хотела этого сказать, — ты просто устала от жары и пытаешься сорвать свое настроение на мне. Но все же я не потерплю твоих нападок на Перси… Это похоже на твое отношение к войне: ты так боишься, как бы в Америке не развился милитаризм… — Зато ты патриот чистейшей воды! — Да, конечно! — Конечно! Я слыхала, как ты расспрашивал сегодня Сэма, нельзя ли уклониться от подоходного налога. Кенникот уже настолько оправился, что запер дверь. Потом начал подниматься впереди жены по лестнице ворча: — Ты сама не знаешь, что говоришь! Я охотно заплачу налог полностью. Вообще я сторонник подоходного налога, хотя нахожу, что это — наказание за бережливость и предприимчивость и, по существу, это несправедливый, нелепый налог. Но все-таки я заплачу его. Однако я не такой идиот, чтобы платить больше, чем требует правительство. И вот мы с Сэмом соображали, нельзя ли скинуть с общей суммы расходы на автомобиль. Я многое прощаю тебе, Кэрри, но не потерплю, чтобы ты называла меня плохим патриотом. Ты великолепно знаешь, что я порывался уехать и вступить в армию. И в начале всей это сумятицы я сказал — так прямо и сказал, — что мы должны были вступить в войну в тот же миг, как Германия вторглась в Бельгию. Ты меня совсем не понимаешь! Ты не способна ценить труд мужчины. Ты прямо ненормальна. Ты слишком много возилась с этими дурацкими романами, и книгами, и всяким ученым хламом… И ты ужасно любишь спорить! Эта сцена окончилась через четверть часа, когда он назвал ее неврастеничкой, а потом отвернулся и притворился спящим. В первый раз они поссорились и не помирились. «Есть две породы людей, только две, и они живут бок о бок. Он называет людей моей породы неврастениками. Мы же называем людей его породы тупицами. Никогда нам не понять друг друга, никогда! Ведь это просто безумие спорить, лежа вместе в жаркой постели, в этой жуткой комнате… Точно скованные вместе враги!» III Кэрол еще больше захотелось иметь свой отдельный уголок. — Пока так жарко, я, пожалуй, буду спать в комнате для гостей, — сказала она на следующий день. — Неплохая мысль! — Кенникот был ласков и дружелюбен. Двуспальная кровать и простой сосновый комод загромождали всю комнату. Кровать Кэрол отправила на чердак и заменила ее раскладной койкой, которая днем, когда на ней лежало покрывало, могла служить кушеткой. Поставила туалетный стол и качалку с новым кретоновым чехлом. Заказала Майлсу Бьернстаму полки для книг. Кенникот мало-помалу начал понимать, что она собирается держаться своего уединения. В его вопросах: «Переставляешь все вещи?», «Переносишь сюда свои книги?»- она улавливала тревогу. Но было так легко, закрыв дверь, отделить себя от его беспокойства. Ей самой было больно, что она так легко забывала о нем. Тетушка Бесси Смейл пронюхала об этих непорядках. Она сокрушалась: — Что ты, Кэрри, неужели ты собираешься спать совсем одна? Прямо не могу поверить. Женатые люди обязательно должны жить в одной комнате! Не забивай себе голову такой чепухой. Трудно даже сказать, к чему может это повести. Представь себе, что я вдруг заявлю дяде Уиту, что хочу иметь отдельную комнату! В ответ Кэрол заговорила о приготовлении кукурузного пудинга. Ее ободрила докторша Уэстлейк. Кэрол как-то зашла к ней с дневным визитом. В первый раз ее пригласили наверх в спальню. Обходительная старушка сидела за шитьем в белой комнате с мебелью красного дерева и маленькой кроватью. — О, у вас свои личные апартаменты, а у доктора свои? — спросила Кэрол. — Ну, конечно! Муж говорит, что с него довольно сносить мой характер за столом. А вы… — миссис Уэстлейк пристально поглядела на Кэрол. — Почему бы не сделать того же и вам? — Я уже подумывала об этом. — Кэрол смущенно рассмеялась. — Значит, вы не считали бы меня негодницей, если бы я иной раз хотела побыть одна? — Что вы, деточка, каждая женщина должна иногда побыть наедине с собой и со своими мыслями о детях, о боге, о том, что у нее портится цвет лица, о том, что мужья нас не понимают, о том, как много в доме работы и какое нужно терпение, чтобы переносить некоторые проявления мужской любви. — Да! — Кэрол сказала это со вздохом, нервно сплетая пальцы. Ей хотелось поведать не только о своей ненависти к тетке Бесси, но и о своем скрытом раздражении против тех, кого она больше всего любила; о своем отчуждении от Кенникота, о своем разочаровании в Гае Поллоке, о своей неловкости в присутствии Вайды. Но у нее хватило самообладания сказать только: — Да, мужчины! Бедные заблудшие души! Нам остается спасаться от них и смеяться над ними! — Только так и надо. Вам-то не приходится особенно смеяться над доктором Кенникотом, но мой муж — вот это, я вам скажу, чудак! Без конца сидит над книжками, когда ему следовало бы заниматься делами. «Марк, — как-то сказала я ему, — ты глупый старый мечтатель». И, вы думаете, он рассердился? Ничуть не бывало! Он только крякнул и ответил: «Да, дорогая моя, не напрасно же говорят, что с годами муж и жена становятся похожи друг на друга!» Что с ним поделаешь! Миссис Уэстлейк благодушно рассмеялась. После таких признаний Кэрол оставалось только ответить любезностью на любезность. Она объяснила, что уж Кенникота, во всяком случае, мечтателем не назовешь. И прежде чем уйти, успела выболтать миссис Уэстлейк о своей антипатии к тетке Бесси, о доходах Кенникота, которые теперь превышают пять тысяч в год, о причинах, побудивших, по ее мнению, Вайду выйти замуж за Рэйми (сюда включалось «доброе сердце» Рэйми — похвала отнюдь не искренняя), о деятельности библиотечного совета и о том, что сказал Кенникот про диабет миссис Картал и какого он мнения о таком-то и таком-то хирурге в Миннеаполисе и Сент — Поле. Она ушла домой, успокоенная этой исповедью и в приятном сознании, что нашла нового друга. IV Трагикомедия с прислугой. Оскарина уехала к своим родным помогать на ферме, Кэрол то меняла служанок, то оставалась без них. Нехватка прислуги становилась одной из наиболее трудных жизненных проблем в степных городках. Фермерские дочки все чаще восставали против захолустной скуки и наглого обращения местных Хуанит. Они уезжали в большие города и нанимались в магазины или на заводы, чтобы после дневной работы быть свободными и чувствовать себя людьми. «Веселые семнадцать» пришли в восторг, узнав, что от Кэрол ушла ее преданная Оскарина. Они напомнили Кэрол ее слова: «У меня нет затруднений с прислугой. Вы видите, как долго служит у меня Оскарина». В промежутках между финскими девушками из северных лесов, немками из прерий, случайными шведками, норвежками и исландками Кэрол сама справлялась с работой и мирилась с налетами тетушки Бесси, приходившей объяснить ей, как нужно смачивать половую щетку, чтобы сметать пыль, сколько сахару класть в сдобные булочки и как фаршировать гуся. Кэрол работала энергично и заслужила сдержанную похвалу Кенникота. Но когда у нее начинали ныть плечи, она удивлялась самообману миллионов женщин, которые всю жизнь до самой смерти уверяют себя, будто глупая хозяйственная суета доставляет им удовольствие. Она стала сомневаться в целесообразности, а следовательно, и в святости моногамного отдельного хозяйства, в котором раньше видела основу культурной жизни. Она порицала себя за эти сомнения. Она старалась не думать о том, сколько женщин из «Веселых семнадцати» отравляли существование своим мужьям и терпели от них то же. Она никогда не жаловалась Кенникоту. Но глаза у нее болели, и она уже не была той девушкой в бриджах и фланелевой рубашке, которая пять лет назад варила пищу над костром в горах Колорадо. Ее высшим стремлением было лечь спать в девять часов, ее самым сильным переживанием — борьба с собой по утрам, когда надо было вставать в половине седьмого для ухода за Хью. Утром, когда она поднималась, у нее болела шея. Она относилась скептически к радостям «простой трудовой жизни». Она понимала, почему рабочие и их жены не слишком благодарны своим милым работодателям. Немного позднее, когда шея и спина на время переставали болеть, она даже радовалась работе. За работой часы проходили быстро и живо. Но у нее не было охоты читать красноречиво восхвалявшие труд газетные статьи, которые ежедневно пишут пророки-белоручки из числа журналистов. В своих взглядах она была независима и несколько пессимистична, хотя и скрывала это. Убирая дом, она обратила внимание на комнату для прислуги. Это была конура над кухней, с маленьким оконцем и косым потолком, душная летом и холодная зимой. Она поняла, что хоть и считала себя бог весть какой гуманной хозяйкой, на самом деле обрекала своих подруг Би и Оскарину на жизнь в хлеву. Она заговорила об этом с Кенникотом. — Что же тут такого? — проворчал он, стоя на непрочной лесенке, которая вела из кухни на чердак. Она показала ему бурые пятна от дождя на покатом дощатом потолке, неровный пол, койку с изодранным одеялом, сломанную качалку и кривое зеркальце. — Конечно, это не гостиная в Рэдисон-отеле, но у себя дома эти девицы и во сне такого не видывали, так что они бывают вполне довольны. Смешно тратить деньги, раз они все равно этого не оценят! Но в тот же вечер он сказал, желая сделать Кэрол приятный сюрприз: — Знаешь что, Кэрри, не пора ли нам подумать о постройке нового дома? Что ты на это скажешь? — Что же… — Дело идет к тому, что теперь мы сможем себе это позволить. Мы отгрохаем такой дом, какой нашему городу и во сне не снился! Утрем нос Сэму и Гарри! Здесь ни о чем другом и говорить не будут! — Угу, — отозвалась она. Кенникот не стал продолжать. Каждый день он возвращался к вопросу о новом доме, но о том, когда и как собирается строить, не говорил ничего определенного. Вначале она ему поверила. Болтала о низеньком каменном доме колониального стиля с решетчатыми окнами и грядками тюльпанов, о белом деревянном коттедже с зелеными ставнями и слуховыми окнами. На ее излияния он отвечал: — Что ж, да-а… об этом стоит подумать. Не знаешь ли ты, куда я дел трубку? Когда она настаивала, он старался увильнуть от прямого ответа: — Не знаю. Кажется, те дома, о которых ты говоришь, устарели. Постепенно выяснилось, что он мечтает о таком же доме, как у Сэма Кларка, о доме, точные подобия которого можно встретить на каждом шагу, на любой улице любого провинциального американского городка, — о скучном прямоугольном желтом сооружении, аккуратно обшитом дощечками в елочку, с широким крыльцом, ровненьким газоном и бетонными дорожками; о доме, похожем на ум торговца, который добросовестно голосует за партийный список, раз в месяц ходит в церковь и разъезжает в хорошем автомобиле.

The script ran 0.027 seconds.