Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ален Рене Лесаж - Похождения Жиль Бласа из Сантильяны
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: antique_european, sci_history

Аннотация. Произведение известного французского писателя А. Лесажа (1668 - 1747) по своей структуре восходит к жанру испанского плутовского романа. В центре повествования полная приключений жизнь молодого мещанина, которому судьба даровала множество испытаний: он попадает к разбойникам, затем становится лакеем, поваром, врачом и, наконец, фаворитом министра, разоряется и оказывается в тюрьме. В финале герой достигает своей мечты и обретает семейное счастье.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

Старик тут же налил капли своего эликсира в мою бутылку, отчего вино сделалось лучше самых тонких вин, которые распивают в Испании. Чудеса поражают воображение, а когда оно разыграется, то человек перестает руководствоваться разумом. Очарованный поразительным секретом и убежденный в сверхдьявольских способностях его изобретателя, я воскликнул восторженно: — Ради бога, отче, простите меня, если я сперва принял вас за старого безумца! Отдаю вам теперь полную справедливость. Я и без дальнейших доказательств верю, что вы можете, если захотите, превратить железный брус в слиток золота. Сколь я был бы счастлив, если б постиг эту дивную науку! — Упаси вас господь! — прервал меня старец с глубоким вздохом. — Вы не ведаете, сын мой, о чем мечтаете. Вместо того чтоб завидовать, вы лучше пожалейте меня, ибо я затратил много трудов для того, чтоб сделать самого себя несчастным. Я нахожусь в постоянной тревоге и боюсь, как бы не проведали о моей тайне и не заточили меня навеки вечные в награду за все мои страдания. Опасаясь этого, я веду бродячий образ жизни, то переряженный патером или монахом, то кавалером или крестьянином. Можно ли назвать преимуществом умение делать золото, купленное столь дорогой ценой, и не является ли оно скорее мукой для тех, кто не может пользоваться им спокойно? — Вы рассуждаете, по-моему, весьма здраво, — сказал я тогда философу. — Ничто не может сравниться со спокойствием. Вы возбудили во мне отвращение к философскому камню, а потому я вполне удовольствуюсь, если вы не откажетесь Предсказать мне мою судьбу. — Весьма охотно, дитя мое, — возразил он. — Я уже исследовал ваше лицо. Теперь покажите ладонь. Я протянул ему руку с полным доверием, за что меня, наверно, осудят некоторые читатели, которые, быть может, поступили бы точно так же на моем месте. Он внимательно осмотрел ее и затем воскликнул с восторгом: — Ого, сколько переходов от горя к радости и от радости к горю! Какая курьезная чехарда злоключений и благополучии. Но вы уже испытали большую часть превратностей фортуны. Впредь вы избавлены от всех несчастий, и один благожелательный сеньор устроит вашу судьбу, которой не будут уже грозить никакие перемены. Заверив меня, что я могу положиться на его пророчество, он распрощался со мной и покинул трактир, оставив меня погруженным в раздумье по поводу того, что мне довелось от него услышать. Я не сомневался, что пресловутым благожелательным сеньором окажется не кто иной, как маркиз де Мариальва, а поэтому считал предсказанное вполне вероятным. Но будь оно даже совершенно несуразным, это не помешало бы мне поверить мнимому монаху, ибо он совершенно заворожил меня своим эликсиром. Желая, со своей стороны, способствовать осуществлению того счастья, которое он мне посулил, я решил служить маркизу еще с большим рачением, чем всем своим прежним господам. Приняв такое намерение, я с превеликой радостью вернулся в нашу гостиницу; никогда еще ни одна женщина не выходила от ворожеи преисполненной таким довольством. ГЛАВА X О поручении, которое маркиз де Мариальва дал Жиль Бласу, и о том, как выполнил поручение этот верный секретарь Маркиз еще не изволил вернуться от своей комедиантки, и я застал в его покоях камердинеров, которые в ожидании его возвращения забавлялись игрой в приму. Я познакомился с ними, и мы скоротали время в шутках до двух часов пополуночи, пока не приехал наш барин. Он несколько удивился, увидев меня, и сказал мне добродушным тоном, свидетельствовавшим о том, что он остался весьма доволен проведенным им вечером: — Как, Жиль Блас, вы еще не спите? Я отвечал, что хотел сперва спросить, нет ли каких приказаний. — Возможно, — заметил он, — что я завтра утром дам вам одно поручение, но вы еще успеете тогда узнать мои намерения. Ложитесь спать и знайте, что я освобождаю вас от обязанности дожидаться меня по вечерам: мне нужны только камердинеры. Обрадовавшись такому распоряжению, которое избавляло меня от дежурств, иногда казавшихся мне тягостными, я покинул апартаменты маркиза и отправился на свой чердак, где улегся в постель. Но, не будучи в состоянии уснуть, я последовал совету Пифагора,131 который рекомендует вспоминать по вечерам то, что мы делали в течение дня, дабы хвалить себя за хорошие поступки и хулить за дурные. Совесть моя была не настолько чиста, чтоб я был доволен собой. Меня мучило содействие, оказанное мной Лауриной проделке. Тщетно оправдывал я себя тем, что вежливость не позволяла мне уличить во лжи особу, ратовавшую только о моем благе, и что я некоторым образом был вынужден стать соучастником плутовства; ко, неудовлетворенный этими извинениями, я отвечал сам себе, что мне не следует продолжать эту плутню и что я буду бесстыднейшим человеком, если останусь служить у сеньора, которому так дурно заплатил за его доверие ко мне. Наконец, по строгом рассмотрении дела, я пришел к убеждению, что если я не мошенник, то во всяком случае мало чем от него отличаюсь. Перейдя затем к последствиям, я решил, что веду опасную игру, обманывая знатного сеньора, который, в наказание за мои грехи, рано или поздно проведает о нашей проделке. Эти разумные рассуждения вселили в меня некоторый страх, но вскоре мысли об удовольствиях и наживе рассеяли его. Впрочем, одних предсказаний владельца эликсира было достаточно, чтоб меня успокоить. А потому я погрузился в приятные мечты и занялся арифметическими вычислениями, высчитывая мысленно сумму, которую я скоплю из своего оклада после десятилетней службы. Я присоединил сюда наградные, которые барин мне пожалует, и, сообразуя их с его щедрым правом или, вернее, с моими желаниями, проявил такую — с позволения сказать — необузданную фантазию, что мои богатства оказались несметными. Такое изобилие благ мало-помалу усыпило меня, и я заснул, строя воздушные замки. На следующий день я встал около восьми часов, чтоб отправиться к патрону за приказаниями, но, открыв свою дверь, был крайне изумлен, когда увидал его перед собой в шлафроке и ночном колпаке. Он был один. — Жиль Блас, — сказал мне маркиз, — покидая вчера вечером твою сестру, я обещал провести с ней сегодняшнее утро; но важное дело мешает мне сдержать свое слово. Пойди к ней и скажи, что я весьма раздосадован этой помехой, но Что я обязательно буду ужинать у нее вечером. Это еще не все, — промолвил он, вручая мне кошелек и маленький шагреневый футляр, усыпанный брильянтами, — отнеси ей мой портрет и возьми себе этот кошелек с пятьюдесятью пистолями, как знак расположения, которое я уже к тебе питаю. Я взял одной рукой портрет, а другой кошелек, столь мало мною заслуженный, и не медля помчался к Лауре, говоря самому себе в порыве чрезмерной радости: «Превосходно! Пророчество, видимо, сбывается. Какое счастье быть братцем пригожей и любвеобильной девицы. Жаль только, что это приносит больше выгоды и удовольствия, чем чести». В противоположность особам своего ремесла, Лаура имела обыкновение вставать спозаранку. Я застал ее за уборным столиком, где она в ожидании своего португальца прибавляла к своей естественной красоте все вспомогательные чары, изобретенные искусством кокеток. — Любезная Эстрелья, магнит чужеземцев, — сказал я входя, — отныне ничто не препятствует мне кушать за одним столом с моим господином, ибо он почтил меня поручением, которое дает мне эту привилегию и для выполнения коего я сюда пришел. Планы сеньора маркиза расстроились, и он лишен сегодня утром удовольствия беседовать с вами, но для вашего утешения он отужинает здесь вечером и посылает вам свой портрет, к коему, сдается мне, приложено нечто еще более утешительное. Я тут же вручил Лауре футляр, и созерцание великолепной игры брильянтов, которыми он был украшен, доставило ей немалое удовольствие. Она открыла его, потом, небрежно взглянув на живопись, захлопнула и заговорила о драгоценных камнях. Похвалив их красоту, она сказала мне с улыбкой: — Да, такие портреты театральные дивы ценят больше оригиналов. Затем я сообщил ей, что, передавая мне это подношение, щедрый португалец наградил меня кошельком с пятьюдесятью пистолями. — Поздравляю тебя, — сказала она. — Этот сеньор начинает с того, чем другие даже редко кончают. На это я ответил ей: — Вам, моя обожаемая, обязан я этим подарком. Маркиз пожаловал мне его только благодаря нашему родству. — Мне хотелось бы, — промолвила она, — чтоб он жаловал тебя так всякий день. Не могу тебе выразить, сколь ты мне дорог! С первой нашей встречи я привязалась к тебе такими прочными узами, что время не смогло их разрушить. После того как мы расстались в Мадриде, я не отчаялась разыскать тебя, и когда ты вчера явился, то встретилась с тобой, как с человеком, который неизбежно должен был ко мне вернуться. Словом, мой милый, небо предназначило нас друг для друга. Ты будешь моим мужем, но сперва нам следует разбогатеть. Осторожность требует, чтоб мы с этого начали. Мне нужны еще три-четыре любовных интриги, и твое благополучие будет обеспечено. Я вежливо поблагодарил ее за хлопоты, которые она готова была предпринять ради меня, и мы незаметно проболтали до полудня. Затем я удалился, чтоб доложить своему господину, как приняла его фея присланный им гостинец. Хотя Лаура не снабдила меня в этом отношении никакими инструкциями, я не преминул сочинить по дороге изрядный комплимент, который собирался передать маркизу от ее имени. Но это был потерянный труд, ибо в гостинице мне сказали, что мой господин только что вышел, и судьбе было угодно, чтоб я больше никогда его не видал, как читатель узнает из следующей главы. ГЛАВА XI О том, как Жиль Блас получил известие, поразившее его подобно громовому удару Я направился в свой трактир, где, встретив двух приятных собеседников, пообедал и просидел с ними за столом до начала комедии. Затем мы расстались. Они пошли по своим делам, а я побрел в театр. Замечу мимоходом, что у меня были все основания для хорошего настроения: моя беседа с кавалерами носила самый веселый характер, а фортуна улыбалась мне, как никогда. Между тем меня разбирала тоска, от которой я не мог отделаться. Пусть говорят после этого, что человек не предчувствует угрожающих ему несчастий. Как только я заглянул в артистическую, ко мне подошел Мелькиор Сапата и шепотом пригласил следовать за собой. Он отвел меня в один из уединенных уголков театра и обратился ко мне с такою речью: — Сеньор кавальеро, считаю своим долгом сделать вам весьма важное сообщение. Вы, конечно, знаете, что маркиз де Мариальва сперва увлекся моей супругой Нарсисой; он даже назначил день, чтоб отведать моего пирога, но хитрая Эстрелья расстроила это свидание и сама пленила португальского сеньора. Вы понимаете, что комедиантка не выпустит такой добычи с легким сердцем. Моя жена не может этого простить и способна на любую месть. На ваше несчастье, ей как раз представился хороший случай. Вчера, как вы помните, наши театральные служители сбежались посмотреть на вас. Подсчикатель свеч заявил кой-кому из труппы, что он вас узнал и что вы такой же брат Эстрельи, как он сам. Сплетня, — продолжал Мелькиор, — дошла сегодня до ушей Нарсисы, которая не преминула порасспросить ее автора, а тот подтвердил ей сказанное. По его словам, он знавал вас в то время, когда вы были лакеем у Арсении, а Эстрелья под именем Лауры служила у нее же в Мадриде. Моя жена, обрадованная этим открытием, уведомит обо всем маркиза де Мариальва, который должен сегодня вечером быть в театре. Примите это к сведению, и если вы на самом деле не брат Эстрельи, то советую вам по дружбе, а также в память нашего старинного знакомства, позаботиться о своей безопасности. Нарсиса, которая требует только одной жертвы, позволила мне уведомить вас об этом, дабы вы успели поспешным бегством предупредить могущие произойти роковые события. Ему не к чему было распространяться далее на эту тему. Я поблагодарил за предупреждение гистриона, легко догадавшегося по моему испуганному виду, что я не стану уличать во лжи подсчикателя. И, действительно, у меня не было ни малейшего желания нагло упорствовать. Я даже не подумал зайти на прощание к Лауре из опасения, как бы она не заставила меня разыграть нахала. Не могло быть сомнений, что такая прекрасная комедиантка, как моя сестрица, сумеет выпутаться из затруднительного положения, но для себя я предвидел неминуемую кару и не испытывал такой влюбленности, чтоб презреть опасность. Все мои помыслы были направлены только на то, чтоб убежать со своими пенатами, т. е. пожитками. Я исчез из гостиницы в мгновение ока и распорядился молниеносно вынести и переправить свой чемодан к погонщику мулов, который должен был в три часа поутру отправиться в Толедо. Мне хотелось тотчас же очутиться у графа Полана, дом которого казался мне единственным надежным убежищем. Но до него было еще далеко, и я с трепетом думал о том, что мне предстоит провести немало времени в этом городе, где, быть может, меня начнут разыскивать в ту же ночь. Тем не менее, я отправился ужинать в свой трактир, хотя испытывал не меньшее беспокойство, чем должник, знающий, что альгвасил гонится за ним по пятам. Не думаю, чтоб съеденная мной в этот вечер пища дала надлежащий питательный сок моему желудку. Став жалкой игрушкой страха, я вглядывался во всех входящих и дрожал от ужаса всякий раз, как обнаруживал какую-нибудь подозрительную физиономию, каковое не редкость в таких местах. Отужинав в непрестанной тревоге, я встал из-за стола и вернулся к погонщику, где улегся на свежей соломе в ожидании отъезда. Смею сказать, что в эту ночь терпение мое подверглось тяжелому испытанию. Меня осаждали тысячи неприятных мыслей. Всякий раз, как мне удавалось вздремнуть, я видел взбешенного маркиза, который полосовал прекрасное лицо Лауры и производил в ее жилище полный разгром или приказывал своим челядинцам бить меня палками до смерти. Тут я просыпался, и пробуждение, обычно столь приятное после кошмара, становилось для меня мучительнее, чем самый сон. К счастью, погонщик избавил меня от этого тягостного состояния, объявив, что мулы поданы. Я тотчас же вскочил на ноги и, благодарение богу, выехал, наконец, из города, навсегда излечившись от любви к Лауре и от хиромантии. По мере того как мы удалялись от Гренады, у меня становилось спокойнее на душе. Я вступил в беседу с погонщиком, хохотал по поводу нескольких забавных историй, которые он мне рассказал, и незаметно утерял всякий страх. В Убеде, где мы ночевали после первого перегона, я заснул мирным сном, а на четвертый день мы прибыли в Толедо. Первым делом я спросил, где живет граф Полан, и отправился к нему в полной уверенности, что он не позволит мне остановиться нигде, кроме как у него. Но счет сей сделан был без хозяина. В палатах оказался только привратник, сообщивший мне, что его господин выехал накануне в замок Лейва, так как оттуда пришло известие об опасной болезни Серафины. Я этого не ожидал. Отсутствие графа несколько омрачило мое пребывание в Толедо и побудило меня переменить свое намерение. До Мадрида было недалеко, а потому я решил отправиться туда. Мне казалось, что я сумею сделать карьеру при дворе, где для этого, как мне говорили, вовсе не требуется быть непременно гением. На следующий день я воспользовался лошадью, возвращавшейся порожняком, и таким способом добрался до столицы Испании. Меня влекла туда сама фортуна, предназначавшая мне более важные роли, чем те, которыми она до сих пор меня наделяла. ГЛАВА XII Жиль Блас останавливается в меблированных комнатах и знакомится с капитаном Чинчилья. Что за человек был сей офицер и какое дело привело его в Мадрид По приезде своем в Мадрид, я тотчас же пристал в меблированных комнатах, где в числе прочих постояльцев жил один старый капитан, приехавший с окраин Новой Кастилии, чтоб хлопотать при дворе о пенсии, которую он, по его мнению, вполне заслужил. Его звали дон Анибал де Чинчилья. Увидав его впервые, я даже пришел в некоторое изумление. Это был человек лет шестидесяти, гигантского роста, но исключительной худобы. Он носил густые и закрученные вверх усы, которые доходили ему с обеих сторон до самых висков. У него не только не хватило руки и ноги, но, кроме того, широкая повязка из зеленой тафты прикрывала ему недостающий глаз, а лицо в нескольких местах казалось покрыто шрамами. В остальном же капитан ничем не отличался от прочих людей и мог сойти не только за рассудительного, но и за весьма серьезного человека. Он строго придерживался кодекса морали и был особенно щепетилен в вопросах чести. После двух-трех бесед Чинчилья почтил меня своим доверием. Вскоре я был в курсе всех его дел. Он рассказал мне, при каких обстоятельствах потерял глаз в Неаполе, руку в Ломбардии и ногу в Нидерландах. Больше всего я дивился тому, что, повествуя о баталиях и осадах, он не позволял себе никакого фанфаронства, ни малейшего хвастовства, хотя, видит бог, я охотно простил бы ему, если б в возмещение за утерянную половину тела он стал восхвалять ту, которая ему осталась. Далеко не все офицеры, возвращающиеся с войны целыми и невредимыми, бывают такими скромниками. По его словам, он особенно тяготился тем, что во время походов прожил крупное состояние и принужден был существовать на доход в сто дукатов, едва хватавший на завивку усов, оплату квартиры и на переписку челобитных. — Ибо, сеньор кавальеро, — добавил он, пожимая плечами, — видит бог, я подаю их каждый день, но никто не обращает на них ни малейшего внимания. Можно подумать, что мы побились об заклад с первым министром, кому из нас скорее надоест: мне ли подавать или ему принимать мои челобитные. Я также имею честь зачастую вручать оные королю; но каков слуга, таков и барин, а тем временем мой замок Чинчилья превращается в развалины, так как мне не на что его чинить. — Никогда не надо отчаиваться, — отвечал я на это капитану. — Вы знаете, что обычно приходится немного повременить, когда добиваешься высочайших милостей. Возможно однако, что недалек час, когда вам сторицей воздается за все ваши труды и старания. — Не смею льстить себя такой надеждой, — возразил Анибал. — Не прошло еще трех дней, как я беседовал с одним из секретарей министра, и если его послушать, то мне необходимо запастись терпением. — А что он сказал вам, сеньор капитан? — спросил я. — Неужели вы, по его мнению, недостойны награды за понесенные вами увечья? — Рассудите сами, — отвечал Чинчилья. — Этот секретарь заявил мне без обиняков: «сеньор идальго, не старайтесь превозносить свое усердие и свою преданность; рискуя жизнью за родину, вы только исполнили свой долг. Слава, сопровождающая подвиги доблести, является сама по себе достойной наградой и должна доставлять удовлетворение, в особенности испанцу. А потому перестаньте заблуждаться и рассматривать, как чей-то долг, пенсию, о которой вы хлопочете. Если вам ее пожалуют, то вы будете обязаны этой милостью исключительно великодушию нашего короля, которому угодно почитать себя в долгу перед теми подданными, кто служил государству верой и правдой». Из сего, — добавил капитан, — можете усмотреть, что я, чего доброго, еще сам в долгу перед родиной и что мне придется уехать отсюда с тем, с чем я приехал. Невозможно равнодушно отнестись к порядочному человеку, когда видишь, что он в нужде. Я убеждал капитана не терять бодрости и предложил ему переписывать безвозмездно его челобитные. Не довольствуясь этим, я предоставил в его распоряжение свой кошелек и заклинал его взять оттуда, сколько ему потребуется. Но он был не из тех людей, которые в таких случаях хватаются за деньги, не дожидаясь вторичного приглашения. Напротив, выказав себя крайне щепетильным в этих делах, капитан гордо поблагодарил меня за мою предупредительность. Затем он поведал мне, что, не желая ни у кого одолжаться, он постепенно приучил себя довольствоваться столь малым, что даже самого ничтожного количества пищи было достаточно, чтоб его насытить. Это оказалось правдой: он питался исключительно чесноком и луком, а потому от него осталась только кожа да кости. Желая избежать свидетелей, он обычно запирался для этих скудных трапез в своей комнате. Все же мне удалось в конце концов упросить его, чтоб мы обедали и ужинали вместе, и, пустившись из сочувствия к нему на хитрость, я обманул его гордость, заказав гораздо больше мяса и вина, чем мне самому требовалось, и усиленно уговаривая его отведать и того и другого. Сперва он церемонился, но в конце концов уступил моим настояниям, после чего, постепенно осмелев, помог мне сам очистить блюдо и опорожнить бутылку. Выпив четыре-пять стаканов вина и ублажив свой желудок хорошей пищей, он сказал, повеселев: — Вы великий соблазнитель, сеньор Жиль Блас, и заставляете меня делать все, что вам угодно. У вас такие обходительные манеры, что я уже больше не боюсь злоупотребить вашим великодушием. Мой капитан, казалось, был в ту минуту настолько далек от своей щепетильности, что если б я пожелал воспользоваться моментом и снова предложить ему свой кошелек, то он, вероятно, не отказался бы. Но я не подверг его этому испытанию и удовольствовался тем, что сделал его своим сотрапезником и взялся не только переписывать, но и составлять вместе с ним его челобитные. Наловчившись в переписке проповедей, я научился гладко строить фразы, и сам стал чем-то вроде сочинителя. Старый служака, со своей стороны, мнил себя великим мастером по письменной части, так что, соревнуясь при совместной работе, мы составляли образчики витийства, достойные знаменитейших саламанкских профессоров. Но мы тщетно истощали свой дух, рассыпая по челобитным цветы красноречия: это было, как говорится, равносильно тому, чтоб сеять семя при дороге.132 Как мы ни изловчались, выставляя в должном свете заслуги дона Анибала, двор не обращал на это никакого внимания, что отнюдь не поощряло старого инвалида отзываться с похвалой об офицерах, разоряющихся на военной службе. Под влиянием дурного настроения он проклинал свою судьбу и посылал ко всем чертям Неаполь, Ломбардию и Нидерланды. В довершение обиды случилось как-то, что поэт, представленный герцогом Альбой, прочитал в присутствии короля сонет на рождение инфанты и был пожалован, как бы на зло капитану, пенсией в пятьсот дукатов. Мой искалеченный капитан, пожалуй, сошел бы от этого с ума, если б я не постарался его успокоить. — Что с вами? — спросил я, видя, что он вне себя. — Тут нет ничего такого, что должно было бы вас возмущать. Разве поэты не владеют с незапамятных времен даром превращать государей в данников их музы? Нет такой коронованной особы, у которой не было бы нескольких таких пенсионеров. И, между нами говоря, такого рода пенсии, редко забываемые грядущими поколениями, увековечивают щедрость монархов, тогда как другие раздаваемые ими награждения зачастую ничего не прибавляют к их славе. Сколько наград роздал Август, сколько пенсий, о которых мы ничего не знаем! Но даже самые отдаленные потомки будут помнить так же твердо, как мы, что этот император пожаловал Виргилию свыше двухсот тысяч эскудо. Но как я ни убеждал его, плоды, пожатые стихоплетом от его сонета, легли свинцовым комом на желудок дона Анибала, и, не будучи в состоянии этого переварить, он решил бросить хлопоты. Все же ему хотелось перед отъездом сделать еще одну последнюю попытку, и он подал челобитную герцогу Лерме.133 С этой целью мы вдвоем отправились к первому министру и встретили у него молодого человека, который, поклонившись капитану, сказал ему приветливо: — Вас ли я вижу, мой дорогой барин? Какое дело привело вас к их светлости? Если вам нужен человек, пользующийся влиянием, то, прошу вас, не стесняйтесь: я весь к вашим услугам. — Как, Педрильо! — воскликнул офицер. — Судя по вашим словам, выходит, что вы важная шишка в этом доме? — Во всяком случае, — возразил молодой человек, — я достаточно влиятелен, чтоб оказать одолжение такому достойному идальго, как вы. — Коли так, — промолвил капитан улыбаясь, — то я прибегну к вашему покровительству. — Готов вам его оказать, — отвечал Педрильо. — Соблаговолите только сказать мне, о чем идет речь, и обещаю вам, что с моей помощью вы выжмете из министра все, что захотите. Не успели мы изложить этому услужливому малому обстоятельства нашего дела, как он осведомился, где живет дон Анибал, а затем, посулив завтра же дать нам ответ, исчез, не сообщив ни того, что именно он собирается предпринять, ни состоит ли вообще на службе у герцога Лермы. Я полюбопытствовал узнать, кто такой Педрильо, так как он показался мне человеком весьма смышленым. — Этот малый, — сказал капитан, — был моим слугой несколько лет тому назад, но, видя мою бедность, ушел от меня, чтоб найти более выгодное место. Я не сержусь на него за это, ибо естественно менять худшее на лучшее. Педрильо не лишен сметки и такой интриган, что заткнет за пояс любого черта. Но, несмотря на его оборотистость, я не очень рассчитываю на усердие, которое он мне только что выказал. — Возможно, — возразил я, — что он все же окажется вам полезен. Представьте себе, например, что он состоит при ком-нибудь из приближенных герцога. Как вы знаете, у великих людей мира сего все делается с помощью происков и интриг; у них имеются любимцы, которые ими управляют, а этими, в свою очередь, управляют их лакеи. На другой день поутру Педрильо явился в нашу гостиницу. — Господа, — сказал он, — если я вчера не объяснил вам, какими средствами располагаю, чтоб услужить капитану Чинчилья, то это потому, что мы были в месте, не подходящем для таких сообщений. Кроме того, мне хотелось до разговора с вами самому нащупать почву. Знайте же, что я — доверенный лакей сеньора дона Родриго Кальдерона,134 первого секретаря герцога Лермы. Мой господин — великий ловец перед господом и ужинает почти каждый вечер у одной арагонской пташки, для которой завел клетку в дворцовом квартале. Это — прехорошенькая девица, родом из Альбарасина; она очень неглупа и отлично поет, а потому по заслугам зовется доньей Сиреной. Мне приходится носить ей каждое утро записочки, так что я сейчас иду от нее. Я предложил ей выдать сеньора дона Анибала за своего дядю и с помощью этой уловки заставить дона Родриго оказать ему свое покровительство. Она согласна взяться за это дело. Не говоря о маленькой награде, которую она чает получить, ей лестно прослыть за племянницу достойного идальго. Сеньор Чинчилья поморщился от такого предложения. Он с отвращением отказался стать соучастником этого плутовства, а тем более допустить, чтоб какая-то авантюристка опозорила его, сказавшись ему родственницей. Он не только обижался за самого себя, но усматривал в этом, задним числом, также бесчестье для своих предков. Такая щепетильность показалась Педрильо неуместной, и он, возмутившись, воскликнул: — Смеетесь вы, что ли? Что это за рассуждение? Все вы таковы, захудалые дворянчики! У вас смехотворная спесь! Сеньор кавальеро, — продолжал он, — обращаясь ко мне, — вас не поражает такая совестливость? Клянусь богом, при дворе люди не столь разборчивы. Они не упустят счастья, под какой бы гнусной оболочкой оно им ни подвернулось. Я одобрил доводы Педрильо, и мы вдвоем так напустились на капитана, что заставили его против воли превратиться в дядюшку Сирены. Одержав эту победу над его гордостью, — что далось нам отнюдь не легко, — мы принялись втроем составлять для министра новую челобитную, каковая подверглась просмотру, дополнениям и исправлениям. Затем я переписал ее начисто, а Педрильо отправился с ней к арагонке, которая в тот же вечер вручила ее сеньору дону Родриго и так настоятельно просила за дона Анибала, что секретарь, поверивший в ее родство с капитаном, обещал оказать свое содействие. Спустя несколько дней мы увидали результат этой военной хитрости. Педрильо снова пожаловал в нашу гостиницу и на этот раз с торжествующим видом. — Добрые вести, капитан! — сказал он Чинчилье. — Король собирается раздавать командорства,135 бенефиции и пенсии. Вы также не будете забыты, о чем мне велено вам передать. Одновременно я получил распоряжение узнать, какой подарок вы собираетесь сделать Сирене. Что касается меня, то мне ничего не нужно: удовольствие улучшить судьбу своего бывшего барина мне милее всего золота на свете. Но наша альбарасинская нимфа не так бескорыстна: она рассуждает несколько по-жидовски, когда надо помочь ближнему. Есть за ней такой грешок: с родного отца деньги возьмет, не то что с подставного дяди. — Пусть скажет, сколько она хочет, — отвечал дон Анибал. — Если она согласится ежегодно получать треть моей пенсии, то я обещаю ее выплачивать. Полагаю, что моего обещания было бы достаточно, даже если б речь шла о всех доходах его католического величества. — Я бы, конечно, положился на ваше слово, — возразил Меркурий дона Родриго, — ибо знаю, что оно вернее верного. Но вы имеете дело с маленькой бестией, которая от природы весьма недоверчива. Она, пожалуй, предпочтет, чтоб вы дали ей сразу вперед две трети наличными деньгами. — А откуда мне их взять, черт подери? — резко прервал его офицер. — Что я, королевский казначей, по ее мнению? Разве вы не объяснили ей моего положения? — Простите, — возразил Педрильо, — ей отлично известно, что вы бедны, как Иов; она не может этого не знать после того, что я ей сказал. Но вы напрасно тревожитесь, ибо нет человека изворотливее меня. Я знаю одного старого аудитора; этот мошенник охотно ссужает деньги из десяти за сто. Вы переуступите ему нотариальным порядком вашу пенсию за первый год в той сумме, получение коей подтвердите, и эта сумма, действительно, будет вам выплачена за вычетом процентов вперед. Что касается обеспечения, то заимодавец удовлетворится вашим замком Чинчилья в его теперешнем виде; на этот счет у вас не будет никаких пререканий. Капитан объявил, что примет эти условия, если ему посчастливится не быть обойденным при раздаче милостей, назначенной на послезавтра. Все сошло благополучно: ему определили пенсию в триста пистолей из доходов одного командорства. По получении этого известия он выдал все гарантии, которые от него требовали, и, уладив свои делишки, возвратился в Новую Кастилию с несколькими оставшимися у него пистолями. ГЛАВА XIII Жиль Блас встречается при дворе с любезным своим другом Фабрисио, к великой радости обеих сторон. Куда они оба отправились и какой любопытный разговор произошел между ними Я завел себе привычку заглядывать всякое утро во дворец, где проводил по два и по три часа, наблюдая, как входили и выходили гранды, являвшиеся туда без той помпы, которая окружает их в других местах. Как-то раз я спесиво прохаживался по покоям, представляя собой, подобно многим другим, довольно глупую фигуру, и вдруг увидал Фабрисио, с которым расстался в Вальядолиде, когда он находился в услужении у смотрителя богадельни. Особенно удивило меня то, что он запросто беседовал с герцогом Медина Сидония и с маркизом де Сен-Круа, причем оба эти сеньора, казалось, внимали ему с удовольствием. К тому же он был одет не хуже любого знатного кавалера. «Не померещилось ли мне? — подумал я. — Действительно ли это сын цирюльника Нуньеса? Или это какой-нибудь молодой придворный, похожий на него?» Но я недолго пребывал в недоумении. Сеньоры удалились, и я подошел к Фабрисио. Он сразу же узнал меня, взял за руки и, протискавшись сквозь толпу, вывел из апартаментов. — Очень рад тебя видеть, милейший Жиль Блас! — сказал он, обнимая меня. — Что ты делаешь в Мадриде? Служишь ли еще у господ или занимаешь какую-нибудь придворную должность? Как твои дела? Расскажи мне все, что случилось с тобой после твоего внезапного исчезновения из Вальядолида. — Ты задаешь мне сразу слишком много вопросов, — отвечал я. — К тому же это совсем неподходящее место, чтоб рассказывать о своих похождениях. — Ты прав, — заметил он, — нам будет удобнее у меня. Пойдем, я тебя поведу. Это недалеко. Я свободен, занимаю отличную, хорошо обставленную квартиру, живу припеваючи и вполне счастлив, поскольку считаю себя таковым. Я принял приглашение и послушно пошел за Фабрисио. Мы остановились подле великолепного дома, в котором, по словам моего приятеля, находилась его квартира. Затем мы пересекли двор, где по одну сторону помещалось парадное крыльцо, ведшее в роскошные хоромы, а по другую — маленькая, столь же темная, сколь и узкая лестница, по которой мы поднялись в хваленую квартиру Фабрисио. Она состояла из одной комнаты, которую мой изобретательный друг превратил в четыре с помощью сосновых перегородок. Первая конура служила прихожей для второй, в которой спал Фабрисио; третья именовалась кабинетом, а последняя — кухней. Спальня и передняя были увешены географическими картами и философскими тезисами, а мебель вполне соответствовала убранству стен. Она состояла из большой постели с совершенно потертым парчовым пологом, старых стульев, обитых желтой саржей и украшенных гренадской шелковой бахромой того же цвета, стола на золоченых ножках, покрытого некогда красной кожей и окаймленного мишурной, почерневшей от времени бахромой, и, наконец, из шкапа черного дерева с фигурами грубой резьбы. Маленький стол заменял ему в кабинете секретер, а библиотека насчитывала всего несколько книг и связок с рукописями, которые лежали на полках, расположенных вдоль стен друг над другом. В кухне, гармонировавшей со всем остальным, красовалась глиняная посуда и прочая необходимая утварь. Подождав, пока я вдосталь налюбуюсь на его жилище, Фабрисио спросил меня: — Ну, как тебе нравится мое хозяйство и моя квартира? Не правда ли, восхитительно? — Разумеется, — отвечал я, улыбаясь. — Видимо, дела твои в Мадриде идут удачно, раз ты так оперился. Ты, вероятно, пристроился на какую-нибудь должность. — Упаси господь! — воскликнул он. — Избранное мною занятие стоит выше всяких должностей. Вельможа, которому принадлежит этот дом, предоставил мне комнату, а я превратил ее в четыре, омеблировав так, как ты видишь. Я делаю только то, что мне нравится, и ни в чем не нуждаюсь. — Говори яснее! — прервал я его. — Ты разжигаешь во мне желание узнать, чем собственно ты занимаешься. — Ну, что ж, готов тебя удовлетворить, — сказал он. — Я сделался сочинителем, записался в остромыслы, пишу стихами и прозой, словом, мастер на все руки. — Как! Ты стал любимцем Аполлона? — вскричал я, расхохотавшись. — Ни за что бы не угадал! Всякое другое ремесло меня бы меньше удивило. Но что соблазнило тебя примкнуть к поэтам? Насколько я знаю, их презирают в обществе, и они не всякий день бывают сыты. — Фуй! — воскликнул он, в свою очередь. — Ты имеешь в виду тех жалких писак, сочинениями которых гнушаются книготорговцы и актеры. Нет ничего удивительного, что никто не уважает таких бумагомарателей. Но хорошие авторы занимают совсем другое положение в свете, и могу сказать не хвалясь, что я принадлежу к их числу. — Нисколько не сомневаюсь, — сказал я. — Ты умный малый и, наверно, недурно сочиняешь. Мне только хочется узнать, откуда взялся у тебя писательский зуд. Полагаю, что мое любопытство заслуживает оправдания. — Да, ты в праве удивляться, — возразил Фабрисио. — Я был так доволен своим положением у сеньора Мануэля Ордоньеса, что не мечтал о лучшем. Но дух мой, — подобно духу Плавта,136 — возвысился постепенно над рабским своим состоянием, и я написал комедию, которую вальядолидские актеры сыграли в театре. Хотя она ни к черту не годилась, однако же имела огромный успех. Из этого я рассудил, что публика — добрая корова, которую нетрудно доить. Это соображение, а также бешеная страсть к сочинению новых пьес отвратили меня от богадельни. Любовь к поэзии охладила любовь к богатству. Чтоб усовершенствовать свой вкус, я решил отправиться в Мадрид, являющийся средоточием блестящих умов. Я просил смотрителя отпустить меня, на что он-согласился лишь с сожалением, так как питал ко мне привязанность. «Фабрисио, — сказал он, — почему ты меня покидаешь? Не подал ли я тебе неумышленно какого-либо повода к неудовольствию?» — «Нет, сеньор, — отвечал я ему, — лучшего господина не сыскать во всем мире, и я в умилении от вашей доброты, но вы знаете, что против судьбы не устоишь. Я чувствую себя рожденным для того, чтоб увековечить свое имя литературными произведениями». — «Что за сумасбродство! — возразил этот добрый человек. — Ты уже пустил корни в богадельне, а из людей твоей складки выходят экономы и даже иной раз смотрители. А ты хочешь менять надежное дело на вздорное. Будешь каяться, дитя мое». Смотритель, отчаявшись переубедить меня, выплатил мне жалованье и подарил пятьдесят дукатов в награду за мою усердную службу. Эти деньги вместе с теми, которые мне удалось сколотить при исполнении мелких поручений, доверенных моему бескорыстию, позволяли мне прилично одеться, что я не преминул выполнить, хотя наши писатели обычно не гонятся за чистоплотностью. Я вскоре познакомился с Лопе де Вега Карпио, с Мигелем Сервантес де Сааведра и другими прославленными сочинителями; но предпочтительно перед этими великими людьми я выбрал в наставники молодого бакалавра, несравненного дона Луиса де Гонгора,137 величайшего гения, когда-либо порожденного Испанией. Он не желает печатать своих творений при жизни и довольствуется тем, что читает их друзьям. Самое удивительное — это то, что благодаря редкостному природному таланту он преуспевает во всех областях поэзии. Особенно удаются ему сатирические произведения: это его конек. Он не какой-нибудь Луцилий,138 которого можно сравнить с мутной речкой, уносящей множество ила; нет, Гонгора подобен Таго, катящему прозрачные волны по золотистому песку. — Судя по твоему лестному описанию, бакалавр этот весьма талантлив, — сказал я, — а потому надо думать, что он нажил себе немало завистников. Все сочинители, как хорошие, так и плохие, — отвечал Фабрисио, — обрушились на него. Одни говорят, что он любит напыщенность, парадоксы, метафоры и инверсии, другие — что его стихи туманны, как гимны, которые салии139 распевали во время своих процессий и которых никто не понимал. Иные даже упрекают его в той, что он бросается от сонетов к романсам, от комедий к децимам и летрилиям,140 точно ему взбрела на ум сумасшедшая мысль затмить лучших писателей во всех жанрах. Но эти стрелы зависти только ломают свое острие о его музу, чарующую как вельмож, так и толпу. Как видишь, мое ученичество проходит под руководством опытного наставника, и смею сказать не хвалясь, что плоды — налицо. Я так освоился с его духом, что уже сочиняю глубокомысленные произведения, которые он сам почел бы достойными своего пера. Следуя его примеру, я сбываю свой товар в аристократических домах, где меня отлично принимают и где люди не очень привередливы. Правда, я превосходно декламирую, что, разумеется, способствует успеху моих сочинений. Наконец, я пользуюсь расположением некоторых знатных сеньоров и живу на такой же ноге с герцогом Медина Седония, как Гораций жил с Меценатом. Вот каким образом, — закончил Фабрисио, — я превратился в сочинителя. Больше мне нечего рассказывать. Теперь твоя очередь, Жиль Блас, воспеть свои геройства. Тогда я принялся за повествование и, опуская несущественные обстоятельства, рассказал ему то, о чем он меня просил. Затем наступило время позаботиться об обеде. Фабрисио извлек из шкапа черного дерева салфетки, хлеб, остаток жареной бараньей ноги, а также бутылку превосходного вина, и мы уселись за стол в том веселом настроении, которое испытывают друзья, встретившиеся после продолжительной разлуки. — Как видишь, — сказал Фабрисио, — я веду свободный и независимый образ жизни. Пожелай я следовать примеру своих собратьев, то ходил бы всякий день обедать к знатным особам. Но меня нередко задерживает дома любовь к моим занятиям, а к тому же я в своем роде маленький Аристипп, ибо чувствую себя довольным как в великосветском обществе, так и в уединении, как за обильной, так и за скудной трапезой. Вино показалось нам таким вкусным, что пришлось достать из шкапа еще бутылку. За десертом я выразил Фабрисио желание ознакомиться с его творчеством. Он тотчас же разыскал между бумагами сонет, который прочел самым выспренним тоном. Несмотря на отличное чтение, стихи показались мне столь туманными, что я решительно ничего не понял. Это не ускользнуло от Фабрисио, и он спросил меня: — Ты, кажется, находишь мой сонет не особенно ясным, не правда ли? Я сознался, что предпочел бы несколько больше вразумительности. Фабрисио осыпал меня насмешками: — Если этот сонет, — продолжал он, — действительно непонятен, то тем лучше, друг мой. Сонеты, оды и прочие произведения, требующие выспренности, не терпят простоты и естественности. Туманность — вот их главное достоинство! Вполне достаточно, если сам поэт думает, что он их понимает. — Ты, по-видимому, издеваешься надо мной! — прервал я его. — В стихах должен быть здравый смысл и ясность, к какому бы роду поэзии они ни принадлежали, и если твой несравненный Гонгора пишет так же невразумительно, как ты, то, признаться, я за него недорого дам. Такой стихотворец обманет разве только современников. Посмотрим теперь на твою прозу. Нуньес показал, мне предисловие, которое, по его словам, собирался предпослать сборнику своих комедий, находившемуся тогда в печати. Затем он спросил, что я о нем думаю. — По-моему, — сказал я, — твоя проза не лучше твоих стихов. Сонет не что иное, как напыщенная галиматья, а в предисловии встречаются слишком изысканные выражения, слова, никем не употребляемые, и фразы, так сказать, закрученные винтом. Словом, у тебя чудной стиль. Книги наших добрых старых сочинителей написаны совсем не так. — Жалкий невежда! — воскликнул Фабрисио, — ты, по-видимому, не знаешь, что всякий прозаик, рассчитывающий на репутацию изящного писателя, пользуется этим своеобразным стилем и этими иносказательными выражениями, на которые ты досадуешь. Нас пять или шесть смелых новаторов, вознамерившихся переделать испанский язык самым коренным образом, и если богу будет угодно, то мы доведем это дело до конца, невзирая ни на Лопе де Вега, ни на Сервантеса, ни на прочих прославленных гениев, придирающихся к нам за новые обороты. Нас поддерживает целый ряд достойных сторонников, и в нашей клике имеются даже богословы. Как бы там ни было, — продолжал он, — но наше намерение достойно похвалы, и, откинув предрассудки, надо сказать, что мы стоим выше тех безыскусственных сочинителей, которые говорят, как рядовые обыватели. Не понимаю, почему столько порядочных людей относятся к ним с уважением. Это было уместно в Афинах и в Риме, где в обществе не было таких резких различий, и вот почему Сократ сказал Алкивиаду, что лучший учитель языка — это народ. Но в Мадриде существует как изысканная, так и простая речь, и наши придворные изъясняются иначе, чем мещане. Могу тебя в этом заверить. Наконец, наш новый стиль превосходит стиль наших антагонистов. Одной черточкой я дам тебе почувствовать разницу между прелестью нашей манеры выражаться и их безвкусицей. Так, например, они сказали бы просто: «интермедия украшает комедию», а мы говорим гораздо изящнее: «интермедия доставляет красоту комедии». Заметь себе это выражение «составляет красоту». Чувствуешь ли ты весь его блеск, всю его изысканность и прелесть? Я громким хохотом прервал речь моего новатора. — Чудак ты, Фабрисио, со своим жеманным слогом, — сказал я. — А ты со своим естественным стилем просто олух! Ступайте, — продолжал он, применяя ко мне слова гренадского архиепископа, — ступайте к моему казначею, пусть отсчитает вам сто дукатов, и да хранит вас господь с этими деньгами. Прощайте, господин Жиль Блас; желаю вам немножко больше вкуса. Я снова расхохотался на эту шутку, а Фабрисио, простив мне непочтительный отзыв об его писаниях, нисколько не утратил своего прекрасного расположения духа. Мы допили вторую бутылку, после чего встали из-за стола несколько навеселе и вышли из дому с намерением прогуляться по Прадо, но, проходя мимо дверей одного лимонадчика, вздумали туда заглянуть. В этом заведении обычно собиралась чистая публика. Там было два отдельных зала, причем в каждом из них я заметил кавалеров, развлекавшихся по-своему. В одном играли в приму и в шахматы, в другом человек десять — двенадцать внимательно слушали спор двух записных любомудров. Даже не подходя к ним, нам нетрудно было догадаться, что предметом их дискуссий служила метафизическая задача, ибо они ораторствовали с таким жаром и задором, что их можно было принять за бесноватых. Полагаю, что если б им поднести к носу перстень Елеазара,141 то у них из ноздрей повыскочили бы демоны. — Ну и темперамент, черт подери! — сказал я своему приятелю. — Какие здоровые легкие! Эти спорщики родились, чтоб быть публичными глашатаями. Большинство людей занимается не тем, чем им надо. — Ты прав, — возразил он. — Эти люди, видимо, из породы Новия,142 того римского банкира, который заглушал голосом грохот повозок. Но в их споре мне всего противнее то, — добавил он, — что они жужжат тебе в уши без всякого толку. Мы удалились от этих шумливых метафизиков, и благодаря этому я избежал мигрени, которая было начала меня одолевать. Затем мы выбрали местечко в углу другой залы, откуда, распивая прохладительные напитки, могли наблюдать за входившими и выходившими посетителями. Нуньес знал их почти всех. — Клянусь богом! — воскликнул он, — спор наших философов кончится не так скоро: вот идет новое подкрепление! Те трое, что сейчас вошли, тоже ввяжутся в разговор. Обрати внимание на двух чудаков, которые собираются удалиться. Того смуглого, сухопарого коротышку, прямые длинные волосы которого свисают одинаково как спереди, так и сзади, зовут доном Хулианом де Вильянуно. Это молодой аудитор, корчащий из себя петиметра. На днях я зашел к нему пообедать с одним приятелем, и мы застали его за довольно странным занятием. Он развлекался в своем кабинете тем, что кидал большой борзой сумки с тяжебными делами, по которым он является докладчиком, а затем заставлял ее приносить их обратно, причем собака разрывала документы в клочки. Сопровождающего его лиценциата с махровой рожей зовут Керубин Тонто. Это — каноник толедского собора, самый глупый человек на свете. Между тем, судя по его веселому и остроумному лицу, можно подумать, что он большой умник. Глаза у него блестят, а смех тонкий и лукавый. Иному, пожалуй, покажется, что каноник обладает проницательностью. Когда в его присутствии читают какое-нибудь изящное произведение, то он слушает его со вниманием, точно вникает в смысл, а на самом деле не понимает решительно ничего. Он обедал с нами у аудитора. Там говорилось множество забавных вещей и всяких острот. Дон Керубин не проронил ни звука, но зато он одобрял все такими ужимками и жестами, которые казались остроумнее отпускаемых нами шуток. — Знаешь ли ты, — спросил я Нуньеса, — тех двух взлохмаченных молодцов, которые, опершись локтями на стол, шепчутся там в углу и дышат друг другу в лицо? — Нет, — возразил он, — их лица мне не знакомы. Но по всем данным, это — кофейные политики,143 поносящие правительство. Взгляни на прелестного кавалера, который, посвистывая, прогуливается по залу и переваливается с ноги на ногу. Это дон Аугустин Морето, молодой, не лишенный таланта стихотворец, которого льстецы и невежды превратили в полусумасшедшего. Сейчас подходит к нему один из его собратьев, который пишет рифмованной прозой и тоже навлек на себя гнев Дианы.144 — А вот и еще сочинители! — воскликнул он, указывая на двух вошедших офицеров. — Они точно все сговорились прийти сюда для того, чтоб ты устроил им смотр. Ты видишь перед собой дона Бернальдо Десленгуадо и дона Себастьяна де Вилья Висиоса. Первый из них — человек желчный, автор, родившийся под созвездием Сатурна,145 злокозненный писака, ненавидящий всех и не любимый никем. Что касается дона Себастьяна, то это добродушный малый и писатель, не желающий отягчать своей совести. Он недавно поставил в театре пьесу, имевшую исключительный успех, и теперь печатает ее, не желая дальше злоупотреблять одобрением публики. Милосердный ученик Гонгоры собрался было продолжать свои разъяснения по поводу фигур мелькавшей перед нами живой картины, но его прервал дворянин из свиты герцога Медина Сидония: — Я разыскиваю вас, сеньор дон Фабрисио, по поручению господина герцога, который желает с вами поговорить. Он ждет вас у себя. Нуньес, знавший, что желания знатного вельможи надлежит исполнять немедленно, поспешно покинул меня, чтоб пойти к своему меценату, а я остался, недоумевая над тем, что его величают «доном» и что он столь неожиданно превратился в дворянина, хотя его отец, почтенный Хрисостом, был всего-навсего брадобреем. ГЛАВА XIV Фабрисио определяет Жиль Бласа на должность к сицилийскому вельможе, графу Галиано Мне так хотелось снова повидаться с Фабрисио, что я отправился к нему на другой день с раннего утра. — Приветствую сеньора дона Фабрисио, цветок или, точнее говоря, грибок астурийского дворянства! — сказал я, входя к нему. Он расхохотался в ответ на мои слова и воскликнул! — Так ты заметил, что меня величают доном? — Как же, сеньор идальго, — возразил я, — и позвольте мне указать, что, рассказывая вчера про свою метаморфозу, вы забыли самое главное. — Твоя правда, — отвечал Фабрисио, — но если я присвоил себе это почетное звание, то не столько в угоду своему тщеславию, сколько для того, чтоб приспособиться к тщеславию других. Ведь ты знаешь испанцев: они ни во что не ставят порядочного человека, если, на его несчастье, у него нет состояния и благородных предков. Скажу тебе еще, что мне приходится встречать множество людей, — и одному богу известно, какого сорта людей, — которые заставляют называть себя доном Франсиско, доном Габриэль, доном Педро и какими хочешь донами, а потому приходится признать, что дворянское звание стало вещью довольно обыкновенной и что приличный разночинец, пожалуй, еще оказывает ему честь, когда соглашается к нему примкнуть. — Но поговорим о другом, — добавил он. — Вчера вечером за ужином у герцога Медина Седония, где присутствовал в числе прочих гостей знатный сицилийский вельможа, граф Галиано, зашла речь о смехотворных последствиях самолюбия. Обрадовавшись тому, что у меня есть чем позабавить общество, я угостил их историей с проповедями. Можешь себе представить, как они хохотали и как досталось на орехи твоему архиепископу. Это, однако, тебе ничуть не повредило. Напротив, тебя жалели, а граф Галиано, расспросив обстоятельно о тебе, — на что, как ты понимаешь, я отвечал ему надлежащим образом, — поручил мне привести тебя к нему. Я как раз собирался зайти за тобой. Он, видимо, намерен принять тебя в число своих секретарей. Советую не отказываться от такого места. Ты отлично устроишься у этого сеньора: он богат и тратится в Мадриде с размахом посланника. Говорят, что он прибыл ко двору, чтоб совещаться с герцогом Лермой относительно королевских латифундий в Сицилии, которые этот министр намеревается отчуждить. Наконец, граф Галиано хотя и сицилиец, однако же похож на человека щедрого, прямодушного и откровенного. Ты поступишь весьма разумно, если пристроишься к этому сеньору. Вероятно, ему-то и суждено тебя обогатить, согласно предсказанию, сделанному тебе в Гренаде. — Собственно говоря, я собирался еще некоторое время бить баклуши и развлекаться, прежде чем снова поступить на службу, — сказал я. — Но ты так разлакомил меня своим рассказом о сицилийском графе, что это побудило меня переменить мое намерение. Мне уже не терпится состоять при нем. — Либо я сильно ошибаюсь, либо оно вскоре так и будет, — ответил Фабрисио. Затем мы оба вышли из дому, чтоб направиться к графу, который жил в палатах дона Санчо д'Авила, находившегося в то время в своем загородном доме. Мы застали во дворе множество пажей и лакеев в столь же богатых, сколь и изящных ливреях, а в прихожей толпу эскудеро, дворян и других приближенных. Все они были в роскошных одеждах, но отличались при этом такими несусветными рожами, что я принял их за стаю обезьян, переодетых испанцами. Приходится признать, что как у мужчин, так и у женщин встречаются такие физиономии, которым никакое искусство не поможет. Лакей доложил о доне Фабрисио, которого тотчас же пригласили в покои, куда и я последовал за ним. Граф сидел в шлафроке на софе и пил шоколад. Мы поклонились ему с изъявлением глубочайшего почтения, а он, со своей стороны, кивнул нам головой, сопровождая этот жест таким милостивым взглядом, что сразу же пленил мое сердце. Это — поразительное и в то же время обычное явление, что благосклонный прием знатных персон оказывает на нас неотразимое влияние. Только самое дурное отношение с их стороны может побудить нас к тому, чтоб мы их невзлюбили. Откушав шоколаду, граф забавлялся некоторое время, играя с большой обезьяной, которую называл Купидоном. Не сумею сказать, почему именно окрестили обезьяну именем этого бога. Разве только потому, что она не уступала ему в лукавстве; во всех же остальных отношениях она нисколько на него не походила. Но какая она там ни была, а обезьяна доставляла немалое удовольствие своему барину, который так восторгался ее ужимками, что не спускал ее с рук. Хотя ни я, ни Нуньес нисколько не интересовались прыжками обезьяны, однако же, притворились, что мы очарованы. Это понравилось сицилийцу, который прекратил забавлявшую его игру, чтоб сказать мне: — Друг мой, от вас зависит стать моим секретарем. Если должность вам подходит, то я назначу вам двести пистолей в год. С меня достаточно того, что вы рекомендованы доном Фабрисио и что он за вас ручается. — Да, сеньор, — воскликнул Нуньес, — я смелее Платона, убоявшегося поручиться за одного своего друга, которого он послал к тирану Дионисию. Я не опасаюсь навлечь на себя упреки. Я отблагодарил поклоном астурийского пиита за его учтивую смелость, а затем, обращаясь к графу Галиано, заверил его в своей преданности и старательности. Убедившись, что я с радостью принял его предложение, этот сеньор тотчас же послал за своим управителем, с которым о чем-то пошептался, после чего сказал мне: — Жиль Блас, я скажу вам потом, как именно собираюсь вас использовать. Покамест ступайте с моим управителем; он получил от меня касающиеся вас распоряжения. Я повиновался, оставив Фабрисио в обществе графа и Купидона. Управитель, оказавшийся прехитрым мессинцем, повел меня на свою половину, причем так и сыпал любезностями. Он послал за портным, который обшивал весь штат, и приказал ему поживее сшить мне такое же роскошное одеяние, какое носили важнейшие лица графской свиты. Портной снял с меня мерку и удалился. — Что касается помещения, — сказал мессинец, — то я отведу вам подходящую комнату. Скажите, вы уже завтракали? — добавил он. Я отвечал, что нет. — Что же вы мне раньше этого не сказали, мой бедный сеньор! — воскликнул управитель. — Вы находитесь здесь в таких палатах, где стоит только пожелать — и все исполнится. Я сейчас отведу вас в одно место, в котором, слава богу, нет ни в чем недостатка. С этими словами он повел меня вниз, в людскую, где мы застали неаполитанца-дворецкого, ни в чем не уступавшего мессинцу. Про эту парочку можно было сказать, что Жан пляшет лучше Пьера, а Пьер лучше Жана. Этот почтенный дворецкий находился в обществе пяти или шести друзей, которые набивали себе брюхо окороками, копчеными языками и солониной, что побуждало их утолять жажду усиленными возлияниями. Мы присоединились к этим объедалам и помогли им вылакать лучшие вина его сиятельства. Но пока в людской горнице шел пир горой, на кухне творились не лучшие дела. Повар также потчевал трех-четырех знакомых мещан, которые щадили господское вино не больше нас и лопали до отвала паштеты из кроликов и куропаток. Не было никого, включая и поварят, кто бы не ублажал своей утробы всем, что попадалось ему под руку. Мне казалось, будто я нахожусь в доме, отданном на поток и разграбление. Но это было далеко не все. Я видел лишь самые пустяки по сравнению с тем, что мне предстояло лицезреть. ГЛАВА XV Об обязанностях, которые граф Галиано возложил в своем доме на Жиль Бласа Я отправился за своими пожитками и приказал отнести их на новую квартиру. Вернувшись, я застал графа за столом в обществе нескольких сеньоров и поэта Нуньеса, который весьма непринужденно вмешивался в разговор и позволял лакеям себе прислуживать. Я даже заметил, что каждое его слово доставляло собеседникам немалое удовольствие. Да здравствует ум! Кто им обладает, может корчить из себя какую хочет персону. Что касается меня, то я отправился кушать, со служителями, которых потчевали почти так же, как самого патрона. После обеда я удалился к себе в комнату, где принялся обдумывать свое положение. «Итак, Жиль Блас, — сказал я сам себе, — ты состоишь при сицилийском графе, характер коего тебе не известен. Судя по внешним данным, ты будешь чувствовать себя в этом доме, как рыба в воде. Но нельзя ни на что полагаться и не следует доверять судьбе, коварство которой ты не раз испытал. К тому же ты еще не знаешь, к каким обязанностям граф собирается тебя приставить. У него есть секретари и управитель. Каких же услуг он ждет от тебя? Вероятно, он хочет, чтоб ты носил кадуцей.146 Тем лучше! Кто состоит при знатном барине для таких надобностей, тот делает карьеру, как на курьерских. Оказывая честные услуги, идешь вперед шажком, да и то не всегда достигаешь цели». В то время как я предавался этим прекрасным рассуждениям, пришел ко мне лакей и объявил, что обедавшие у нас кавалеры разошлись по домам и что граф требует меня к себе. Я поспешил на графскую половину и застал своего господина лежащим на софе и собирающимся провести досуг в обществе обезьяны, которая находилась подле него. — Подойдите поближе, Жиль Блас, — сказал он, — возьмите стул и слушайте, что я вам скажу. Я повиновался, а он обратился ко мне со следующей речью: — Дон Фабрисио сказал, что, помимо прочих качеств, вы отличаетесь преданностью своим господам и исключительной честностью. Эти два достоинства побудили меня взять вас к себе. Мне нужен верный слуга, который принимал бы к сердцу мои интересы и тщательно присматривал за моим добром. Правда, я богат, но мои расходы каждый год значительно превышают доходы. А почему? Потому что меня обкрадывают, меня грабят. Я живу в своем доме, как в лесу, кишащем разбойниками. У меня есть подозрение, что дворецкий и управитель снюхались между собой, а этого, если не ошибаюсь, более чем достаточно, чтоб разорить меня дотла. Вы, разумеется, скажете, что мне ничего не стоит прогнать их со двора, если я считаю и того и другого мошенниками. Но где сыскать таких, которые были бы выпечены из лучшего теста? А потому мне остается только поручить наблюдение за ними человеку, облеченному правом надзора, и я выбрал вас для выполнения этой миссии. Если вам удастся справиться с ней, то будьте уверены, что вы не испытаете неблагодарности за свою услугу. Я позабочусь о том, чтоб доставить вам в Сицилии выгодную должность. После этих слов граф отпустил меня, и в тот же вечер в присутствии всей челяди я был объявлен главным управителем всего дома. Мессинец и неаполитанец сперва не очень обиделись, так как считали меня сговорчивым малым и надеялись, поделив со мной пирог, вести дело по-прежнему. Но на следующий день они сильно разочаровались, когда я заявил им, что не допущу никаких злоупотреблений. Я потребовал у дворецкого отчета относительно съестных припасов, проверил погреб и приказал показать себе все, что хранилось в людской, то есть серебряную посуду и столовое белье. Затем я предложил дворецкому и управителю беречь господское добро и не сорить деньгами и закончил свое увещевание предупреждением, что осведомлю его сиятельство обо всех недобросовестных поступках, какие будут мною замечены. Но я не остановился на этом, а решил завести шпиона, чтоб выведать, нет ли между мессинцем и неаполитанцем тайного согласия. Я наметил одного поваренка, который, польстившись на мои обещания, заявил, что мне трудно было бы сыскать более подходящего человека, чтобы знать обо всем, происходящем в нашем доме, что дворецкий и управитель спелись между собой и жгут свечу с обоих концов, что они ежедневно присваивают себе половину продуктов, покупаемых для кухни, что неаполитанец опекает дамочку, живущую напротив училища св. Фомы, а мессинец содержит другую у Пуэрта дель Соль, что сии господа посылают своим нимфам всякого рода провизию, что повар, со своей стороны, снабжает вкусными блюдами знакомую вдовушку, квартирующую по соседству, и что в награду за услуги, оказываемые им дворецкому и управителю, он пользуется наравне с ними графским погребом, и, наконец, что эти трое служителей являются виновниками бешеных расходов, уходящих на хозяйство его сиятельства. — Если вы не доверяете моим словам, — добавил поваренок, — то соблаговолите подойти завтра поутру около семи часов к училищу св. Фомы, и вы увидите меня нагруженным такой корзиной, что ваши сомнения превратятся в уверенность. — Так ты, значит, состоишь на посылках у этих галантных поставщиков? — спросил я. — Да, меня посылает дворецкий, — отвечал он, — а один из моих товарищей исполняет поручения управителя. Донесение, как мне показалось, стоило того, чтоб его проверить, и я полюбопытствовал на следующий день отправиться в указанный час к училищу св. Фомы. Мне недолго пришлось дожидаться своего шпиона. Вскоре он явился с огромной корзиной на спине, наполненной доверху убоиной, птицей и дичью. Я произвел подсчет припасов и составил на своих табличках маленький протокол, который отнес графу, сказав предварительно ложкомою, чтоб он выполнил, как обычно, свое поручение. Сицилийский вельможа, будучи весьма вспыльчив от природы, хотел было под горячую руку уволить и неаполитанца и мессинца, но, пораздумав, удовлетворился тем, что отделался от последнего, назначив меня на его место. Таким образом, должность главного управителя была упразднена вскоре после ее учреждения, и скажу откровенно, что я нисколько о ней не сожалел. В сущности это была должность почетного шпиона, не имевшая под собой солидной почвы, тогда как, став господином управителем, я получил в свое распоряжение денежную шкатулку, а это — главное. Такой служитель всегда является первым человеком в знатном доме, и с его должностью связано столько мелких барышей, что он неизбежно должен разбогатеть, хотя бы и был честным человеком. Мой неаполитанец, далеко не исчерпавший запаса своих хитростей, приметил мою звериную бдительность и, видя, что я всякое утро проверяю купленные припасы и веду им счет, перестал их присваивать, но продолжал ежедневно закупать точно такое же количество. Благодаря этой уловке он увеличил свои барыши от кухонных остатков, принадлежавших ему по праву, и получил возможность посылать своей крошке хотя бы вареную пищу, поскольку не мог снабжать ее сырой. Бес тешился по-прежнему, а граф не выгадал ничего от того, что обзавелся таким фениксом среди управителей. Я все же не преминул обнаружить эту новую плутню, обратив внимание на чрезмерное изобилие, царившее за нашим столом, и тут же восстановил порядок, урезав излишки каждой перемены блюд, что произвел, однако, с большой осторожностью, так, чтоб это не походило на скупость. Всякий сказал бы, что господствует прежняя расточительность, а между тем я благодаря своей экономии значительно сократил расходы. Граф именно этого и требовал: он хотел бережливости, но и не имел желания уменьшать великолепие. Тщеславие побеждало в нем скопидомство. Но я не удовлетворился этим и устранил еще и другое злоупотребление. Найдя, что расходуется слишком много вина, я заподозрил и здесь какую-то плутню. Действительно, когда за столом у графа собиралось, например, двенадцать персон, то выпивалось пятьдесят, а иной раз и шестьдесят бутылок. Это меня удивляло, и я обратился к своему оракулу, т. е. поваренку, с которым происходили у нас тайные собеседования и который доносил мне в точности все, что говорилось и делалось на кухне, где на него не имели ни малейшего подозрения. Так, он сообщил, что причиной обеспокоившего меня бедствия была новая лига, образованная дворецким, поваром и лакеями, разливавшими напитки, и что эти последние уносили на кухню наполовину опорожненные бутылки, каковые затем распределялись между конфедератами. Я отчитал лакеев и пригрозил вышвырнуть их из дому, если что-либо подобное повторится. Этого было достаточно, чтоб вернуть их на стезю долга. Мой барин, которого я тщательно оповещал о мельчайших мероприятиях, предпринимаемых мною в его интересах, осыпал меня похвалами, а расположение его ко мне возрастало с каждым днем. Желая, со своей стороны, вознаградить ложкомоя, оказавшего мне столь важные услуги, я произвел его в младшие повара. Вот какими способами честный слуга пробивает себе дорогу в богатых домах. Неаполитанец бесился оттого, что я всюду ставлю ему палки в колеса, но пуще всего досадовал на меня за выговоры, которыми я награждал его всякий раз, как он отчитывался в расходах. Ибо, желая окончательно обкорнать ему когти, я не ленился посещать рынки и узнавать цены на продукты, а когда он являлся ко мне после этого со своими раздутыми счетами, то натыкался на здоровую головомойку. Я не сомневаюсь, что он проклинал меня по сто раз в день, но причина этих проклятий была столь неблаговидна, что я нисколько не опасался, чтобы небо их услышало. Не знаю, что побуждало его выносить мои преследования и не бросать своего места у сицилийского вельможи. Вероятно, несмотря ни на что, он все-таки ухитрялся набивать себе карман. Фабрисио, с которым я изредка виделся и которому рассказывал о своих дотоле неслыханных подвигах на управительском поприще, был скорее склонен порицать, нежели одобрять мое поведение. — Дай бог, — сказал он мне однажды, — чтобы твое бескорыстие в конце концов получило должную награду. Но, говоря между нами, я думаю, что тебе ничего бы не сделалось, если бы ты обходился с дворецким менее круто. — Как? — отвечал я, — этот мошенник нагло ставит мне в счет десять пистолей за рыбу, которая обошлась ему не дороже четырех, и ты хочешь, чтобы я спускал ему эту плутню? — А почему бы и нет, — спокойно возразил он. — Пусть даст тебе половину излишка, и вы будете в расчете. Честное слово, любезный друг, — продолжал он, покачивая головой, — не ожидал я, чтобы такой умный человек столь глупо взялся за дело. Вы язва всякого порядочного дома и имеете много шансов долго остаться на месте, раз вы не обдираете угря, пока он у вас в руках. Знайте, что судьба похожа на бойких и ветреных кокеток, ускользающих от тех поклонников, которые не умеют взять их с нахрапа. Я только расхохотался на эту речь Нуньеса, после чего и он последовал моему примеру, желая меня убедить, что все это было сказано в шутку. Он стыдился того, что зря подал мне дурной совет. Я же твердо решил быть всегда верным и ревностным слугой, и могу похвастаться, что не отступил от своего намерения, а благодаря своей бережливости сэкономил графу в течение четырех месяцев, по крайней мере, три тысячи дукатов. ГЛАВА XVI О несчастье, приключившемся с обезьяной графа Галиано, и о печали, которую его сиятельство испытало по этому поводу. Отчего Жиль Блас занемог и каковы были последствия его болезни К этому времени покой, царивший в наших палатах, был неожиданно нарушен происшествием, которое, пожалуй, покажется читателю незначительным, но которое наделало немало хлопот служителям и в особенности мне. Уже упомянутая мною обезьяна Купидон, столь любезная сердцу нашего господина, вздумала однажды перепрыгнуть с одного окна на другое, но сделала это так неудачно, что упала во двор и вывихнула себе лапу. Не успел граф узнать об этом несчастье, как принялся вопить, точно женщина. В порыве отчаяния он срывал сердце на всех служителях без разбора и чуть было не уволил их поголовно, ограничив, впрочем, свой гнев тем, что проклял нашу небрежность и обругал нас, не стесняясь в выражениях. Он немедленно послал за лекарями, славившимися в Мадриде по части переломов и вывихов костей. Лекари осмотрели лапу пациентки, вправили и забинтовали ее. Но хотя все они уверяли, что нет никакой опасности, граф тем не менее удержал одного из них для того, чтобы он неотлучно пребывал при обезьяне впредь до полного ее выздоровления. Я был бы неправ, если бы умолчал о муках и тревогах, пережитых сицилийским вельможей за это время. Поверите ли вы, что он весь день не расставался со своим милым Купидоном, что он неизменно присутствовал при перевязках и вставал два-три раза в ночь, чтобы на него взглянуть. Но хуже всего было то, что все слуги — а в особенности я — должны были непрестанно дежурить, будучи наготове бежать, куда прикажут, чтобы услужить обезьяне. Словом, никто не имел покоя в доме, пока проклятое животное не оправилось окончательно от своего падения и не принялось снова за свои обычные прыжки и кувыркания. Можно ли после этого сомневаться в сообщении Светония,147 повествующего нам о Калигуле, который так любил своего коня, что отвел ему богато отделанный дом, приставил к нему служителей и собирался даже провозгласить его консулом? Мой барин питал к своей обезьяне неменьшую любовь и охотно пожаловал бы ее в коррехидоры. Мое несчастье заключалось в том, что, желая угодить своему господину, я старался больше прочих слуг и, намучившись с этим Купидоном, сам занемог. У меня объявилась жестокая горячка, и болезнь моя так усилилась, что я впал в обморочное состояние. Не ведаю, что происходило со мной в те две недели, пока я находился между жизнью и смертью. Во всяком случае молодость моя так удачно боролась с горячкой, а может быть, и с лекарствами, которые мне давали, что я, наконец, пришел в сознание. При первых же его проблесках я заметил, что нахожусь не в своей комнате, а в какой-то другой. Мне захотелось узнать причину этого переселения, и я наведался у старухи, которая за мною ходила, но она отвечала, что мне вредно говорить и что врач запретил это самым строжайшим образом. Здоровый человек обычно смеется над лекарями, но больной покорно повинуется их предписаниям. Я решился поэтому молчать, хотя мне и очень хотелось побеседовать со своей сиделкой. В то время как я размышлял об этом, в комнату вошли две весьма вертлявых личности, смахивавшие на петиметров. На них были роскошные бархатные кафтаны и тончайшее белье, отороченное кружевами. Я вообразил, что это какие-нибудь знатные вельможи, приятели моего барина, которые из уважения к нему зашли меня навестить. Находясь под этим впечатлением, я сделал усилие, чтобы присесть на своем ложе, и почтительно сдернул с себя колпак, но моя сиделка снова уложила меня, сообщив, что эти господа не кто иные, как доктор и аптекарь. Врач подошел к моей постели, пощупал мне пульс и посмотрел в лицо. Обнаружив все признаки скорого выздоровления, он принял такой победоносный вид, точно был тому причиной, и заявил, что для завершения его трудов остается только прописать мне одно лекарство, после чего он сможет хвастаться весьма успешным случаем исцеления. Затем он приказал аптекарю написать рецепт, который он продиктовал ему, любуясь на себя в зеркало, поправляя прическу и проделывая такие ужимки, что, несмотря на свое состояние, я не мог удержаться от хохота. Затем, свысока кивнув мне головой, он вышел, более занятый своею внешностью, нежели прописанными лекарствами. По его уходе аптекарь, заявившийся ко мне не без цели, приготовился к совершению акта, о котором нетрудно догадаться. Опасался ли он, что старуха не выполнит его с надлежащим проворством, или хотел товар лицом показать, но он взялся за дело самолично. Однако не успел он закончить процедуры, как, бог его ведает почему, я, несмотря на всю его ловкость, вернул аптекарю все, что он мне вкатил, и привел его бархатный кафтан в плачевное состояние. Он взглянул на это происшествие, как на несчастье, связанное с аптекарским ремеслом, взял салфетку, вытерся, не говоря ни слова, и удалился, твердо решив, что заставит меня заплатить пятновыводчику, которому он, без сомнения, принужден был послать свой костюм. На следующий день он явился одетый более скромно, хотя ему не грозило никакой опасности, так как он пришел только принести лекарство, накануне прописанное доктором. Но, помимо того, что мне с каждым мгновением становилось лучше, я испытывал после вчерашнего такое отвращение к лекарям и аптекарям, что проклинал их всех вплоть до университетов, где сии господа получают право безнаказанно отправлять людей на тот свет. Будучи в таком расположении духа, я объявил ему с проклятиями, что не стану принимать его снадобий, и послал ко всем чертям Гиппократа и его присных. Аптекарь, коему было совершенно безразлично, что я сделаю с его микстурой, лишь бы за нее заплатили, оставил ее на столе и вышел, не сказав мне ни слова. Я приказал тотчас же вышвырнуть за окно это поганое пойло, против которого был так предубежден, что счел бы себя отравленным, если бы его проглотил. К этому акту послушания я присовокупил другой, а именно: нарушил запрет молчания и сказал решительным тоном сиделке, что непременно желаю получить сведения о своем барине. Старуха, боявшаяся удовлетворить мою просьбу, чтобы не вызвать у меня опасного волнения, или, может статься, раздражавшая меня нарочно с целью ухудшить мою болезнь, долго отвечала полусловами, но я так настаивал, что она, наконец, заявила: — Сеньор кавальеро, у вас нет теперь другого барина, кроме вас самих. Граф Галиано возвратился в Сицилию. Я не мог поверить собственным ушам, а между тем это оказалось чистейшей правдой. На второй день моей болезни этот вельможа, убоявшись, как бы я не умер у него в доме, приказал по своей доброте перенести меня с моим скарбом в меблированную комнату, где без дальнейших околичностей поручил своего управителя воле провидения и заботам сиделки. Получив тем временем предписание от двора отправиться в Сицилию, он выехал с такой поспешностью, что забыл обо мне, потому ли, что считал меня уже покойником, или потому, что у высокопоставленных персон вообще короткая память. Я узнал об этих подробностях от своей сиделки, которая сообщила, что сама надумала послать за доктором и аптекарем, дабы я не преставился без их содействия. Услыхав эти приятные вести, я впал в глубокую задумчивость. Прощай, выгодная должность в Сицилии! прощайте, сладчайшие надежды! «Когда над вами стрясется какое-нибудь большое несчастье, — сказал один папа, — то покопайтесь хорошенько в самом себе, и вы всякий раз убедитесь, что вина падает на вас». Да простит мне сей святой отец, но я решительно не вижу, чем именно навлек на себя в данном случае постигшую меня невзгоду. Как только рассеялись заманчивые химеры, которыми тешилось мое сердце, я прежде всего вспомнил о своем чемодане и приказал принести его на постель. Увидав, что он открыт, я испустил тяжелый вздох. — Увы, любезный мой чемодан! — воскликнул я, — единственное мое утешение! Ты побывал, сколь я вижу, в чужих руках! — Нет, нет, сеньор Жиль Блас! Успокойтесь, у вас ничего не украли, — сказала мне тогда старуха. — Я берегла ваш чемодан, как собственную честь. Я нашел там платье, бывшее на мне при поступлении на графскую службу, но тщетно искал то, которое заказал мессинец. Моему барину не заблагорассудилось оставить мне эту одежду, или, быть может, кто-нибудь ее себе присвоил. Прочие же мои пожитки оказались налицо, и в том числе большой кожаный кошелек, в котором хранились деньги. Я дважды проверил его содержимое, ибо усомнился в своем первом подсчете, при котором обнаружил всего-навсего пятьдесят пистолей из двухсот шестидесяти, бывших там до моей болезни. — Что бы это значило, матушка? — спросил я сиделку. — Моя казна сильно поубавилась. — Могу вас заверить, — отвечала старуха, — что никто, кроме меня, до нее не касался, а я берегла ее, сколько могла. Но болезни стоят дорого, и деньги при этом так и плывут. Вот, сеньор, — добавила эта расчетливая хозяйка, вытаскивая из кармана пачку бумаг, — вот счет всех расходов. Он точнее точного. Вы усмотрите из него, что я ни гроша зря не истратила. Я пробежал глазами памятную записку, состоявшую по меньшей мере из пятнадцати или двадцати страниц. Господи, сколько было накуплено всякой домашней птицы, пока я лежал без сознания! На одни только крепительные похлебки ушло не меньше двенадцати пистолей. Прочие статьи счета соответствовали этой. Трудно поверить, сколько старушка израсходовала на дрова, свечи, воду, метелки и т. п. Но хотя счет и был сильно раздут, все же итог еле составлял тридцать пистолей и, следовательно, не хватало еще ста восьмидесяти. Я поставил это старухе на вид, но она с наивнейшим лицом принялась клясться всеми святыми, что в кошельке было всего восемьдесят пистолей, когда графский дворецкий передал ей мой чемодан. — Как, любезнейшая? — прервал я ее поспешно, — вы, значит, получили мои пожитки из рук дворецкого? — Да, от него, — подтвердила сиделка, — и в доказательство могу привести его собственные слова, которые он сказал мне при этом: «Нате, голубушка; когда сеньор Жиль Блас сыграет в ящик, то не забудьте почтить его хорошими похоронами: в чемодане хватит денег на все расходы». — Ах, проклятый неаполитанец! — воскликнул я. — Теперь ясно, куда делись недостающие деньги. Ты стащил их, чтобы вознаградить себя за кражи, в которых я тебе помешал. После этого риторического обращения я возблагодарил небо за то, что мошенник не унес всех денег. Несмотря на имевшиеся у меня основания обвинять в этом хищении дворецкого, я все же не оставлял мысли о том, что меня могла обворовать и сиделка. Мои подозрения падали то на него, то на нее, однако толку от этого не было никакого. Я ничего не сказал старухе и даже не попрекнул ее за сногсшибательный счет. Мне бы это не принесло никакой пользы, да к тому же у всякого свое ремесло. А потому я ограничил свою месть тем, что спустя три дня расплатился с ней и отпустил ее. Вероятно, старуха прямо от меня отправилась уведомить аптекаря о своем уходе, а также о том, что я уже достаточно здоров, чтобы улепетнуть, не расплатившись с ним, ибо спустя несколько минут он прибежал запыхавшись и подал мне счет. Там перечислялись мнимые лекарства, которыми он якобы снабжал меня, пока я находился без чувств, и названия которых оказались мне не известны, хотя я сам был доктором. Этот счет по всей справедливости можно было назвать аптекарским, а потому при расплате дело не обошлось без ссоры. Я настаивал, чтоб он скинул половину указанной суммы, а он клялся, что не уступит ни обола. Рассудив, однако, что имеет дело с молодым человеком, который мог в тот же день улетучиться из Мадрида, он побоялся потерять все и; предпочел удовольствоваться предложенной суммой, превышавшей к тому же втрое стоимость его лекарств. Я с величайшим огорчением отдал ему деньги, и он удалился, считая себя вполне отомщенным за маленькую неприятность, которую я ему причинил, когда он ставил мне клистир. Лекарь явился почти вслед за ним, ибо эти животные обычно ходят гуськом. Я произвел с ним расчет за визиты, оказавшиеся весьма частыми, и отпустил его удовлетворенным. Перед тем как уйти, он пожелал доказать мне, что недаром получил деньги, и расписал мне подробно смертельные опасности, от которых избавил меня во время моей болезни. Он изложил это в весьма изящных выражениях и с самым обходительным видом, но тем не менее я решительно ничего не понял. Распростившись с лекарем, я думал, что избавился от всех пособников Парки. Но я ошибся, ибо вскоре ко мне заявился фельдшер, которого я отродясь не видал. Он отвесил мне низкий поклон и выразил свою радость по поводу моего избавления от грозившей мне опасности, что, судя по его словам, он приписывал двум произведенным им обильным кровопусканиям, а также банкам, которые он имел честь мне поставить. Словом, новое перо из моего хвоста. Пришлось кое-что выложить и фельдшеру. После стольких слабительных кошелек мой сильно отощал и походил на высохшее тело — так мало оставалось в нем жизненного сока. Видя себя в столь жалком положении, я начал терять мужество. У своих последних господ я слишком привык к удобствам жизни и не мог уже, как прежде, смотреть в глаза нужде с невозмутимостью философа-циника. Признаюсь, однако, что я был неправ, предаваясь грусти, ибо судьба, столько раз меня опрокидывавшая, сейчас же снова ставила на ноги. Мне следовало почитать прискорбное свое состояние за один из этапов, после которого должно наступить благополучие. КНИГА ВОСЬМАЯ ГЛАВА I Жиль Блас заводит хорошее знакомство и находит должность, которая позволяет ему забыть неблагодарность графа Галиано. Похождения Валерио де Луна Меня весьма удивляло, что за все это время о Нуньесе не было ни слуху, ни духу. Я предположил поэтому, что он уехал куда-нибудь за город. Оправившись от болезни, я пошел к нему и, действительно, узнал, что он уже три недели как находился в Андалузии вместе с герцогом Медина Седония. Однажды утром по моем пробуждении я подумал о Мелькиоре де ла Ронда и, вспомнив данное ему в Гренаде обещание навестить его племянника, если когда-либо вернусь в Мадрид, решил сдержать слово в тот же день. Узнав, где находятся палаты дона Балтасара де Суньига, я отправился туда и спросил сеньора Хосе Наварро, который тотчас же вышел ко мне. На мое приветствие он ответил вежливо, но холодно, несмотря на то, что я назвал свое имя. Такое нелюбезное обхождение не вязалось с тем, что говорил мне про своего племянника старый камер-лакей. Я было хотел удалиться с намерением не повторять своего визита, когда вдруг лицо его приняло любезное и открытое выражение и он сказал мне с величайшим радушием: — Простите, ради бога, сеньор Жиль Блас, за прием, который я вам оказал. Моя дурная память виной тому, что я не выразил вам своего расположения. Ваше имя выскочило у меня из головы, и я не думал больше о кавалере, о котором упоминалось в письме, полученном мною из Гренады более четырех месяцев тому назад. — Разрешите обнять вас, — добавил он, с восторгом бросаясь мне на шею. — Дядя Мелькиор, которого я люблю и почитаю, как родного отца, заклинает меня в письме, чтобы я принял вас, как его собственного сына, если мне выпадет честь повидаться с вами, и чтобы в случае надобности использовал в ваших интересах свое влияние, а также влияние моих друзей. Он отзывается о вашем уме и сердце в столь лестных выражениях, что я не преминул бы услужить вам, даже если бы он меня о том не просил. А потому благоволите смотреть на меня, как на человека, проникшегося к вам, благодаря дядиному письму, такими же чувствами, какие он сам питает. Примите мою дружбу и не откажите мне в своей. Я ответил на учтивость Хосе с той благодарностью, какую он заслуживал, и даже не постеснялся изложить ему положение своих дел. Не успел я это сделать, как он сказал мне: — Я постараюсь вас пристроить, а в ожидании этого приходите к нам кушать каждый день. У вас будет здесь лучший стол, чем на вашем постоялом дворе. Для выздоравливающего человека, ощущавшего недостаток в деньгах и привыкшего к вкусной пище, такое предложение было слишком лестным, чтобы от него отказаться. Я согласился и так раздобрел в этом доме, что по прошествии двух недель стал походить лицом на бернардинца.148 Мне показалось, что племянник Мелькиора не кладет охулки на руку. Да и как ему было класть? Ведь он сразу играл на трех струнах, будучи одновременно ключником, тафельдекером и дворецким. Кроме того, невзирая на нашу дружбу, я позволю себе предположить, что он был заодно с домоуправителем. Здоровье мое окончательно поправилось, когда однажды, зайдя в палаты дона Суньиги, чтобы пообедать там по своему обыкновению, я повстречал своего друга Хосе, который радостно объявил мне: — Сеньор Жиль Блас, я могу предложить вам довольно хорошую должность. Вы, быть может, знаете, что герцог Лерма, первый министр испанского королевства, желая всецело посвятить себя государственным делам, возложил бремя своих собственных на двух вельмож. Доходы собирает дон Диего де Монтесер, а расходами ведает дон Родриго Кальдерон. Эти два доверенных лица отправляют каждый свою должность полновластно и независимо друг от друга. При доне Диего обычно состоят два управителя для сбора доходов, и так как я узнал сегодня утром, что он прогнал одного из них, то попросил его предоставить вам это место. Сеньор де Монтесер знает меня и, смею похвастаться, питает ко мне расположение, а потому охотно снизошел к моей просьбе, выслушав лестные отзывы, которые я дал ему о вашем характере и способностях. Пойдемте к нему сегодня после полудня. Так мы и поступили. Я был принят весьма любезно и назначен на место уволенного управителя. Должность эта заключалась в том, чтобы посещать мызы, распоряжаться починками, собирать деньги с арендаторов. Словом, я ведал герцогскими маетностями и ежемесячно представлял отчет дону Диего, который, несмотря на лестные обо мне отзывы моего приятеля, проверял их с сугубой тщательностью. Этого я и желал. Хотя мой последний барин дурно вознаградил меня за бескорыстие, однако же я решил соблюдать его и впредь. Однажды нас известили, что в замке Лерма произошел пожар и что большая его половина обращена в пепел. Я не медля отправился на место происшествия, чтобы установить убытки. Расследовав старательно все обстоятельства пожара, я составил подробное донесение, которое Монтесер показал герцогу Лерме. Несмотря на то, что министр был весьма расстроен этим неприятным известием, однако же обратил внимание на донесение и даже спросил, кто его написал. Дон Диего не ограничился тем, что назвал автора, но отозвался обо мне с такой похвалой, что его светлость вспомнил об этом полгода спустя в связи с происшествием, о котором я сейчас расскажу и без которого я, быть может, никогда не попал бы ко двору. Вот, что произошло. Жила в то время на улице Инфант одна старая дама, которую звали Инесильей де Кантарилья. Никто достоверно не знал, какого она происхождения. Одни говорили, что она дочь лютенщика, другие, — что ее отец был командором ордена св. Якова. Но так или иначе, а сеньора Кантарилья была необыкновенной особой. Природа наделила ее удивительным даром пленять мужчин на протяжении всей своей жизни, причем надо сказать, что ей уже минуло семьдесят пять лет. Она была кумиром прежнего двора и видела у своих ног весь нынешний. Время, не щадящее красоты, тщетно покушалось на ее прелести: они увядали, но не теряли своей обольстительности. Благодаря благородной осанке, чарующему уму и природной грации она и в старости не переставала покорять мужские сердца. Один из секретарей герцога Лермы, двадцатипятилетний кавалер дон Валерио де Луна, навещал Инесилью и увлекся ею. Он поведал ей об этом и, отдавшись бешеной страсти, принялся преследовать свою жертву с таким пылом, какой способны разжечь только молодость и любовь. Дама, у которой было достаточно оснований воспротивиться его желаниям, не знала, как их охладить. Наконец, ей показалось, что она нашла средство. Приказав однажды проводить молодого человека к себе в кабинет, она указала ему на куранты, стоявшие на столе, и промолвила: — Взгляните, сеньор, на часы. В этот самый час я увидела свет божий семьдесят пять лет тому назад. Подумайте, под стать ли мне заниматься в моем возрасте любовными делами. Образумьтесь, дитя мое, подавите в себе чувства, которые не пристали ни вам, ни мне. В ответ на эту рассудительную речь молодой человек, переставший внимать доводам рассудка, возразил даме со всей безудержностью человека, обуреваемого пламенными чувствами: — Жестокая Инесилья, к чему прибегаете вы к таким пустым отговоркам? Неужели вы думаете, что они заставят меня смотреть на вас иными главами? Не обольщайтесь ложной надеждой! Такая ли вы, какой мне представляетесь, или какие-либо чары околдовали мои взоры, но я никогда не перестану вас любить. — Итак, — сказала она, — раз вы продолжаете упорствовать и намерены докучать мне своими ухаживаниями, то дом мой будет впредь для вас закрыт. Я больше вас не приму и запрещаю вам когда-либо показываться мне на глаза. Вы, может быть, полагаете, что, обескураженный этой отповедью, дон Валерио ретировался с достоинством. Ничуть не бывало: он стал еще назойливее. Любовь производит на влюбленных такое же действие, как вино на пьяниц. Наш кавалер молил, вздыхал и, неожиданно перейдя от просьб к действиям, захотел взять силой то, чего не мог добиться иначе. Но дама, мужественно оттолкнув его от себя, воскликнула с раздражением: — Остановитесь, дерзновенный, я навсегда положу конец вашей безрассудной страсти! Знайте, что вы мой сын! Эти слова ошеломили дона Валерио, и он сдержал себя. Но, вообразив, что Инесилья сказала ему это только для того, чтобы уклониться от его посягательств, ответил ей: — Вы выдумали эту басню, чтобы не уступить моим желаниям. — Нет, нет, — прервала она его, — я сообщаю вам тайну, которую никогда бы не открыла, если бы вы не принудили меня к этому. Двадцать шесть лет тому назад я любила вашего отца, дона Педро де Луна, который был тогда сеговийским губернатором. Вы — плод этой любви. Он признал вас и позаботился о том, чтобы вы получили тщательное воспитание. Не имея других детей и побуждаемый к тому же вашими достоинствами, он решил отписать вам часть своего состояния. Я, со своей стороны, также не оставляла вас своими попечениями: как только вы начали выезжать в свет, я стала приглашать вас к себе, дабы вы усвоили те учтивые манеры, которые необходимы всякому галантному человеку и которые одни только женщины умеют привить молодому кавалеру. Помимо этого, я использовала свое влияние, чтобы устроить вас к первому министру. Словом, я сделала для вас все, что обязана была сделать для собственного сына. После этого признания поступайте по своему усмотрению. Если вы можете одухотворить свои чувства и смотреть на меня только, как на мать, то я не стану прогонять вас от себя и буду питать к вам прежнюю нежность. Но если вы не способны сделать над собой это усилие, которого требуют от вас природа и разум, то удалитесь сейчас же и избавьте меня от ужаса, который внушает мне ваше присутствие. Вот что сказала ему Инесилья.149 В это время дон Валерио хранил мрачное молчание: казалось, что он взывает к своей добродетели и собирается себя побороть. Но он и не думал об этом. У него зародилось новое намерение, и он готовил матери совсем иное зрелище. Не будучи в состоянии примириться с препятствием, мешавшим его счастью, он безвольно поддался отчаянию. Обнажив шпагу, он пронзил свою грудь и наказал себя сам, подобно Эдипу,150 с той лишь разницей, что фиванец ослепил себя, побуждаемый раскаянием в содеянном грехе, а кастилец, напротив, покончил с жизнью из-за того, что не смог его совершить. Несчастный дон Валерио умер не сразу от своей раны. Он успел еще прийти в себя и испросить у бога прощение за то, что лишил себя жизни. Так как с его смертью освободилась должность секретаря при герцоге Лерме, то этот министр, вспомнив мое донесение о пожаре, а также лестные отзывы, полученные им обо мне, назначил меня на место этого молодого человека. ГЛАВА II Жиль Бласа представляют герцогу Лерме, который принимает его в число своих секретарей. Этот министр дает ему поручение и остается доволен его работой Эту приятную весть я получил от Монтесера, который сказал мне: — Хотя, друг Жиль Блас, я расстаюсь с вами не без сожаления, однако же слишком люблю вас, чтобы не радоваться вашему назначению на место дона Валерио. Вы не преминете сделать блестящую карьеру, если последуете двум советам, которые я собираюсь вам дать: во-первых, выкажите перед его светлостью такое рвение, чтобы он не сомневался в вашей беззаветной преданности; во-вторых, ходите на поклон к сеньору Родриго Кальдерону, ибо этот человек обращается с душой своего господина, как с воском. Если вам выпадет счастье снискать расположение любимого секретаря, то вы пойдете далеко в самое короткое время, в чем беру на себя смелость вам поручиться. — Сеньор, — спросил я дона Диего, поблагодарив его за советы, — не будете ли вы столь любезны сказать мне, какой характер у дона Родриго? Я слыхал несколько раз, как люди о нем судачили. Они отзывались о графском любимце, как о довольно дурном человеке. Но я не доверяю тому, что говорит народ о лицах, состоящих при дворе, хотя иной раз он судит вполне здраво. Не откажите сообщить, какого вы мнения о сеньоре Кальдероне. — Вы задали мне щепетильный вопрос, — возразил управитель с лукавой улыбкой. — Всякому другому я ответил бы, не колеблясь, что он достойнейший идальго и что о нем можно сказать одно только хорошее. Но с вами я буду откровенен. Во-первых, потому, что считаю вас молодым человеком, весьма сдержанным на язык, а во-вторых, полагаю, что обязан говорить с вами чистосердечно о доне Родриго, поскольку сам советовал вам снискать его благоволение; иначе выйдет, что я оказал вам услугу только наполовину. Узнайте же, — продолжал он, — что, будучи сперва простым слугой у его светлости, когда тот назывался еще только доном Франсиско де Сандоваль, он мало-помалу дошел до должности первого секретаря. Нет на свете человека более гордого, чем дон Родриго. Он отвечает на учтивости, которые ему оказывают, только тогда, когда у него имеются на это веские причины. Словом, он почитает себя как бы собратом герцога Лермы и в сущности разделяет с ним власть первого министра, так как раздает должности и губернаторства, как ему заблагорассудится. Народ нередко ропщет, но это его ничуть не беспокоит; лишь бы ему сорвать мзду со всякого дела, а на хулителей он плюет. Вы усмотрите из того, что я вам сказал, — добавил дон Диего, — какого поведения вам держаться со столь надменным смертным. — Разумеется, — отвечал я. — Было бы особенной невезухой, если бы я не сумел снискать расположение этого сеньора. Когда знаешь недостатки человека, которому хочешь понравиться, то надо быть редким растяпой, чтобы не добиться успеха. — Если так, — заметил Монтесер, — то я не замедлю представить вас герцогу Лерме. Мы, не откладывая, отправились к этому министру, которого застали в просторном зале, где он давал аудиенции. Просителей там толпилось больше, чем у самого короля. Я видел командоров и кавалеров орденов св. Якова и Калатравы, выхлопатывавших себе губернаторства и вице-королевства, епископов, которые хворали в своих епархиях и только ради перемены климата хотели стать архиепископами, а также тишайших отцов доминиканцев и францисканцев, смиренно просивших, чтобы их рукоположили в епископы. Были там и отставные офицеры, подвизавшиеся в такой же роли, как незадолго перед тем капитан Чинчилья, т. е. томившиеся в ожидании пенсии. Если герцог и не удовлетворял их желаний, то, по крайней мере, приветливо принимал от них челобитные, и я заметил, что он отвечал весьма учтиво тем, кто с ним разговаривал. Мы терпеливо дождались, пока он отпустил всех просителей. Тогда дон Диего сказал ему: — Дозвольте, ваша светлость, представить вам Жиль Бласа из Сантильяны. Это тот молодой человек, которого ваша светлость назначили на место дона Валерио. При этих словах министр взглянул на меня и любезно заметил, что я уже заслужил это назначение теми услугами, которые ему оказал. Затем он велел мне пройти в его кабинет, чтобы поговорить со мной с глазу на глаз, или, точнее, чтобы из личной беседы составить себе суждение о моих способностях. Прежде всего он пожелал узнать, кто я такой и какую жизнь вел до этого. Он даже потребовал, чтобы я ничего не скрыл от него. Исполнить такое приказание было нелегким делом. Не могло быть речи о том, чтобы солгать первому министру испанского королевства. С другой стороны, мне предстояло повествовать о стольких событиях, тягостных для моего самолюбия, что я был не в силах решиться на полную исповедь. Как выйти из такого затруднения? Я надумал слегка прикрыть истину в тех местах, где она могла испугать его своей наготой. Но он докопался до сути, несмотря на всю мою изворотливость. — Вижу, господин Сантильяна, что вы до известной степени пикаро,151 — сказал он улыбаясь, когда я кончил свое повествование. Это замечание заставило меня покраснеть, и я отвечал ему: — Ваша светлость сами приказали мне быть искренним: я не смел ослушаться. — Благодарю тебя за это, дитя мое, — промолвил он. — В общем ты дешево отделался, и я удивляюсь тому, что дурные примеры не сгубили тебя вконец. Найдется немало честных людей, которые превратились бы в отчаянных плутов, если бы судьба послала им такие же испытания. Друг Сантильяна, — продолжал министр, — забудь свое прошлое: помни, что ты служишь теперь королю и будешь впредь трудиться для него. Ступай за мной; я покажу тебе, в чем будут состоять твои занятия. С этими словами герцог повел меня в маленький кабинет, который помещался рядом с его собственным и где на полках стояло штук двадцать толстенных фолиантов. — Ты будешь работать здесь, — сказал он. — Эти фолианты представляют собой роспись всех знатных родов,152 имеющихся в королевствах и княжествах испанской монархии. Каждая книга содержит в алфавитном порядке краткую историю дворян данной области, причем там перечисляются услуги, оказанные ими и их предками государству, равно как и поединки, в которых они участвовали. Упоминается там также об их поместьях, об их нравах и вообще обо всех их хороших и дурных особенностях, так что когда они являются ко двору просить каких-либо милостей, то я сразу вижу, заслуживают ли они их или нет. Для получения точных и подробных сведений я держу везде лиц на жалованье, которые наводят справки и присылают мне свои донесения. Но поскольку эти донесения слишком многословны и полны провинциализмов, то необходимо их отделать и сгладить слог, так как король иногда приказывает, чтобы ему их читали. А потому я и хочу, чтобы ты тотчас же приступил к этой работе, требующей четкого и сжатого стиля. С этими словами герцог вынул из папки, наполненной бумагами, одно из донесений и вручил его мне. Затем он вышел из моего кабинета, предоставив своему новоиспеченному секретарю приняться без помехи за первый опыт. Я прочел докладную записку и обнаружил, что она была не только нашпигована варварскими выражениями, но к тому же написана с излишней страстностью. А между тем ее составил один сольсонский монах. Его преподобие, притворившись порядочным человеком, поносил в нем без малейшего милосердия один знатный каталонский род, и только богу известно, говорил ли он правду. Я испытывал такое ощущение, точно читаю гнусный пасквиль, и мне сперва показалось зазорным браться за эту работу, так как не хотелось стать соучастником клеветы. Но хотя я был еще новичком при дворе, однако справился со своей совестью, поставив на карту спасение души доброго монаха и отнеся за его счет все несправедливости, — если таковые были, — принялся бесчестить изысканным кастильским слогом два или три поколения, быть может, вполне порядочных людей. Я написал уже четыре или пять страниц, когда герцог, которому не терпелось узнать, как я справился с работой, вернулся в мой кабинет и сказал: — Покажи-ка, Сантильяна, что ты там написал; мне хочется взглянуть. При этом он посмотрел на мою работу и, прочтя начало с большим вниманием, остался так доволен ею, что даже удивил меня: — Сколь я ни был расположен в твою пользу, — промолвил он, — однако же признаюсь тебе, что ты превзошел мои ожидания. Ты не только пишешь со всей ясностью и четкостью, которые мне нужны, но я нахожу также, что у тебя легкий и живой стиль. Остановив свой выбор на тебе, я не ошибся в твоих литературных дарованиях, и это утешает меня в утрате твоего предшественника. Министр, вероятно, не ограничился бы этой похвалой, если бы не вошел граф Лемос, его племянник, и не помешал ему продолжать. Герцог обнял его несколько раз с большой сердечностью, из чего я заключил, что он питает к нему нежную привязанность. Они заперлись вдвоем, чтобы обсудить по секрету одно важное семейное дело, о котором я расскажу ниже и которое в ту пору занимало министра больше, чем все королевские дела. Пока они совещались, пробило двенадцать. Зная, что секретари и другие чиновники покидали в этот час присутствие и отправлялись обедать, куда им заблагорассудится, я отложил свой шедевр в сторону и вышел, но не для того, чтобы пойти к Монтесеру, который уплатил мне мое жалованье и с которым я уже простился, а для того, чтобы заглянуть к самому известному кухмистеру в дворцовом квартале. Простой трактир меня уже не удовлетворял. «Помни, что ты теперь служишь королю», — эти слова не выходили у меня из памяти и превращались в семена честолюбия, которые с каждой минутой пускали все больше и больше ростков в моей душе. ГЛАВА III Жиль Блас узнает, что его должность не лишена неприятностей. О тревоге, в которую повергает его это известие, и о том, какого образа действий он решает держаться при таких обстоятельствах Войдя в кухмистерскую, я не преминул осведомить хозяина о том, что состою секретарем у первого министра, и, чувствуя себя такой важной персоной, даже затруднялся, какой обед себе заказать. Опасаясь потребовать блюда, которые бы отдавали скупостью, я предоставил ему самому выбрать то, что ему заблагорассудится. Он накормил меня отличным обедом, за которым мне прислуживали с превеликим почтением, отчего я получил даже больше удовольствия, нежели от самих кушаний. При расплате я бросил на стол пистоль, добрая четверть которого досталась прислуге, так как я не взял сдачи. Затем я вышел из кухмистерской, выпятив вперед грудь, с видом молодого человека, весьма довольного своей особой. В двадцати шагах оттуда находилась гостиница, где обычно останавливались иностранные вельможи. Я снял там помещение, состоявшее из пяти или шести меблированных комнат. Можно было подумать, что я уже располагаю доходом в две или три тысячи дукатов. Уплатив за месяц вперед, я вернулся на работу и продолжал весь день трудиться над тем, что начал с утра. В соседнем со мной кабинете сидели два других секретаря; но они только переписывали начисто те бумаги, которые герцог лично им передавал. Я познакомился с ними в тот же вечер, по окончании присутствия, и, чтоб сойтись поближе, затащил их к своему кухмистеру, где заказал лучшие сезонные блюда, а также самые тонкие вина. Мы уселись за стол и принялись за беседу, которая отличалась скорей веселостью, нежели остроумием, ибо надо сказать, что гости мои, как я вскоре убедился, получили свои должности отнюдь не за умственные способности. Правда, они изрядно писали рондо и полу английским шрифтом, но не имели ни малейшего представления о науках, изучающихся в университетах. Зато они отлично разбирались в своих собственных делишках и, как я заметил, не были настолько ослеплены честью состоять при первом министре, чтобы не жаловаться на свое положение. — Вот уже шесть месяцев, — сообщил один из них, — как мы живем на собственный счет. Нам не платят жалованья, и всего хуже то, что наш оклад еще не установлен. Мы не знаем, на каком свете находимся. — Что касается меня, — заявил его товарищ, — то я предпочел бы получить вместо жалованья сто ударов плетьми с тем, чтобы мне позволили сыскать себе другое место, ибо я боюсь не только уйти самовольно, по и просить об увольнении, так как переписывал секретные бумаги. Я легко мог бы угодить в сеговийскую башню или в аликантскую крепость. — На какие же средства вы живете? — спросил я тогда. — У вас, вероятно, есть какие-нибудь достатки? Они ответили мне, что богатство их очень невелико, но что, по счастью, они поселились у одной честной вдовы, которая отпускает им в долг и кормит их за сто пистолей в год. Это сообщение, из которого я не упустил ни слова, развеяло в один миг мое горделивое опьянение. Я решил, что со мной могут поступить не лучше, что у меня нет оснований приходить в восторг от своей должности, оказавшейся менее прочной, чем я себе представлял, и что мне не мешало бы обходиться бережливее со своим кошельком. Эти размышления исцелили меня от страсти к безумным тратам. Я начинал раскаиваться в том, что пригласил в кухмистерскую секретарей, и с нетерпением ждал окончания ужина, а когда дело дошло до расплаты, даже поругался с хозяином из-за счета. Мои сослуживцы расстались со мной в полночь, так как я не настаивал на продолжении попойки. Они отправились к вдове, а я удалился в свои роскошные покои, бесясь на то, что их снял, и давая себе обещания выбраться оттуда к концу месяца. Несмотря на то, что я улегся на превосходную постель, мое беспокойство не позволило мне сомкнуть глаз. Я провел остаток ночи, изыскивая средства не работать даром на его королевское величество. Решив последовать совету Монтесера, я встал с намерением сходить на поклон к дону Родриго. Я был в самом подходящем настроении, чтобы предстать перед этим гордым человеком, ибо чувствовал, что нуждаюсь в нем. Итак, я отправился к секретарю. Его покои примыкали к апартаментам герцога Лермы и не уступали им в великолепии. По убранству комнат трудно было отличить господина от слуги. Я приказал доложить о себе как о преемнике дона Валерио, невзирая на что меня заставили прождать в прихожей более часа. «Запаситесь терпением, господин новый секретарь, — говорил я сам себе в это время. — Вам придется долго подежурить в чужих передних, прежде чем другие начнут дежурить в вашей». Наконец, двери покоя раскрылись. Я вошел и направился к дону Родриго в то самое время, когда он, дописав любовную записку своей очаровательной сирене, передал ее Педрильо. Ни мадридскому архиепископу, ни графу Галиано, ни даже самому первому министру не представлялся я с таким почтительным видом, как сеньору Кальдерону. Поклонившись ему до земли, я попросил его покровительства в выражениях, исполненных такого раболепства, что до сих пор не могу вспомнить о них без стыда, так я перед ним пресмыкался. Такое подобострастие сыграло бы мне скверную службу в глазах всякого человека, менее ослепленного гордостью, чем дон Родриго. Но что касается его, то моя угодливость пришлась ему по вкусу, и он ответил, даже довольно учтиво, что не упустит случая оказать мне услугу. Поблагодарив его с величайшим усердием за проявленное ко мне благоволение, я поклялся ему в вечной преданности. Затем, опасаясь его обеспокоить, я удалился, прося извинить меня, если я помешал ему в его важных занятиях. После этого недостойного поступка я покинул апартаменты дона Родриго и, преисполненный смущения, пошел в свой кабинет, где довел до конца работу, порученную мне накануне. Герцог не преминул заглянуть туда поутру и, найдя, что я так же хорошо кончил, как начал, сказал мне: — Очень недурно, Сантильяна. Впиши теперь сам, и как можно чище, это сокращенное донесение в соответствующий том росписи. Затем ты возьмешь из папки другую докладную записку и исправишь ее точно таким же образом. Я довольно долго беседовал с герцогом, ласковое и обходительное обращение которого меня очаровало. Какая разница между ним и Кальдероном! Это были две натуры, во всем противоположные друг другу. В этот день я обедал в дешевом трактире и принял намерение ходить туда инкогнито каждый день, пока не выяснится, чего я добился своей угодливостью и подобострастием. Денег у меня хватало самое большое на три месяца. Я наметил этот срок, чтобы ублажить кого следует, и решил, что если по истечении этого времени мне не заплатят жалованья, то покину двор и его обманчивый блеск, ибо короткие безумства — самые лучшие. Таков был мой план. В течение двух месяцев я лез из кожи вон, чтобы понравиться Кальдерону, но он обращал так мало внимания на все мои потуги, что я потерял всякую надежду добиться какого-либо успеха. Тогда я переменил тактику и, перестав ходить к нему на поклон, старался использовать в своих интересах лишь те минуты, когда мне случалось беседовать с герцогом. ГЛАВА IV Жиль Блас входит в милость к герцогу Лерме, который доверяет ему важную тайну Хотя герцог, — если так можно выразиться, — только мелькал передо мной ежедневно, однако же мне удалось постепенно расположить его к себе до такой степени, что он сказал как-то после полудня: — Послушай, Жиль Блас, мне нравится твой характер, и я питаю к тебе расположение. Ты старательный и преданный малый, к тому же умен и не болтлив. Полагаю, что не просчитаюсь, если облеку тебя своим доверием. Услыхав такие слова, я бросился герцогу в ноги и, почтительно облобызав руку, которую он мне протянул, воскликнул: — Возможно ли, чтобы ваша светлость почтили меня столь великой милостью? Сколько тайных врагов создаст мне эта благосклонность! Но есть только один человек, мести которого я боюсь: это дон Родриго Кальдерой. — С этой стороны тебе ничего не грозит, — возразил герцог. — Я знаю Кальдерона: он поступил ко мне еще мальчиком. Наши вкусы настолько сходятся, что он любит все, что я люблю, и ненавидит то, что я ненавижу. Не бойся поэтому, чтобы он отнесся к тебе с неприязнью; напротив, можешь рассчитывать на его дружбу. Из этого я заключил, что дон Родриго был ловкая шельма, всецело подчинившая герцога своему влиянию, и что мне надлежало соблюдать по отношению к нему величайшую осторожность. — Первым доказательством моего доверия, — продолжал герцог, — будет то, что я открою тебе свои намерения. Необходимо, чтобы ты знал о них, ибо это поможет тебе справиться с поручениями, которые я собираюсь на тебя возложить. Вот уже давно, как мой авторитет признан всеми, мои постановления слепо выполняются и я раздаю по своему усмотрению должности, места, губернаторства, вице-королевства и бенефиции. Смею сказать, что я царствую в Испании. Более высокого положения не существует, и мне дальше некуда стремиться. Но я хотел бы оградить его от бурь, которые начинают ему угрожать, а потому желаю, чтобы мой племянник, граф Лемос, стал моим преемником на министерском посту. Заметив в этом месте своей речи мое изумление, герцог продолжал: — Вижу, Сантильяна, вижу, что именно тебя удивляет. Тебе кажется странным, что я предпочитаю племянника своему родному сыну, герцогу Уседскому. Но мой сын не обладает достаточными способностями, чтобы занять мое место, и, кроме того, мы с ним враги. Он ухитрился заслужить расположение короля, который хочет сделать его своим фаворитом, а этого я не могу допустить. Милость монарха можно уподобить обладанию любимой женщиной: это такое счастье, которое всякий бережет для себя и которым ни за что не поделится с соперником, хотя бы его соединяли с ним узы крови или дружбы. Ты знаешь теперь тайну моего сердца, — добавил он. — Я уже пытался опорочить перед королем герцога Уседского, но так как мне это не удалось, то приходится выстроить свои батареи по другой линии. Я хочу, чтобы граф Лемос, со своей стороны, заручился доверием инфанта.153 Состоя при нем камер-юнкером, мой племянник имеет случай говорить с ним во всякое время; он человек неглупый, а кроме того, я знаю надежное средство, которое поможет ему добиться успеха в этом предприятии. Благодаря такой стратегии я противопоставлю племянника сыну. Между двоюродными братьями возникнет разлад, который заставит их искать у меня поддержки, и, нуждаясь во мне, они оба должны будут повиноваться моей воле. Вот в чем состоит мой план, — добавил он, — и твое содействие может мне понадобиться. Я намерен посылать тебя тайно к графу Лемосу,154 и ты будешь докладывать мне все, что он прикажет тебе передать. Выслушав это конфиденциальное сообщение, которое было, по моему мнению, равноценно наличным деньгам, я отложил всякую тревогу. «Наконец-то я добрался до рога изобилия; теперь на меня польется золотой дождь, — сказал я сам себе. — Не может быть, чтобы наперсник человека, управляющего испанской монархией, не приобрел бы в самое короткое время несметных богатств». Лелеемый сей сладостной надеждой, я смотрел с равнодушием на то, как таяло содержимое моего бедного кошелька. ГЛАВА V, в которой читатель увидит, как Жиль Блас испытал одновременно радость, почести и нужду При дворе скоро заметили благоволение, которое оказывал мне первый министр. Он подчеркивал его открыто, поручая мне нести свой портфель, который обычно брал с собой, когда отправлялся в Совет. Это новшество, благодаря которому на меня стали смотреть, как на маленького фаворита, возбудило зависть некоторых лиц и было причиной того, что меня начали осыпать пустыми учтивостями. Оба секретаря из соседнего кабинета также поторопились поздравить меня с предстоящей карьерой и пригласили отужинать к своей вдове не столько в порядке реванша, сколько в расчете на то, что это побудит меня оказать им впоследствии услугу. Меня чествовали со всех сторон. Даже надменный дон Родриго переменил свое отношение ко мне. Теперь он называл меня не иначе, как «сеньор Сантильяна», а прежде говорил мне просто «вы» и никогда не величал «сеньором». Он осыпал меня любезностями, в особенности тогда, когда герцог мог это заметить. Но уверяю вас, он попал не на простофилю. Чем больше я испытывал к нему ненависти, тем вежливее отвечал на его учтивости: даже старый царедворец не смог бы выполнить это ловче меня. Я также сопровождал своего светлейшего господина, когда он отправлялся к королю, а навещал он его три раза в день. Утром, как только король просыпался, герцог заходил в его опочивальню и, став на колени у изголовья постели, сообщал, что величеству предстояло делать и говорить в этот день. Затем он уходил и возвращался сейчас же после королевского обеда, но уже не для деловых разговоров, а для того, чтобы развлечь его величество. Он рассказывал ему про забавные происшествия, которые приключились в Мадриде и о которых он был всегда осведомлен раньше других через лиц, оплачиваемых им специально для этой цели. Наконец, вечером он в третий раз виделся с королем, отдавал ему, по своему усмотрению, отчет в том, что сделал за день, и ради проформы просил распоряжений на завтра. Пока герцог находился у монарха, я околачивался в антикамере, где встречался с вельможами, которые, лебезя перед фаворитом, искали случая завязать со мной разговор и радовались, когда я снисходил до беседы с ними. Как было тут не возомнить себя влиятельной персоной? При дворе найдется немало людей, думающих о себе то же самое с гораздо меньшим основанием. Одно обстоятельство послужило для меня особенным поводом к тщеславию. Король, которому герцог расхвалил слог своего секретаря, полюбопытствовал познакомиться с образчиком моего творчества. Министр приказал мне захватить каталонскую роспись, повел меня к монарху и велел прочесть вслух первое исправленное мною донесение. Сперва я смутился перед его величеством, но присутствие министра вскоре меня ободрило; я прочел свое произведение, которое король прослушал не без удовольствия. Государь даже изволил сказать, что он мною весьма доволен, и поручил первому министру позаботиться о моем благополучии. Гордость моя от этого отнюдь не уменьшилась, а разговор, который произошел у меня несколько дней спустя с графом Лемосом, окончательно вскружил мне голову честолюбивыми мечтами. Я отправился к этому вельможе от имени его дяди и, застав его в апартаментах инфанта, вручил ему верительную грамоту, в которой герцог писал племяннику, что он может быть со мною вполне откровенен, так как я посвящен в его намерения и избран им в качестве их обоюдного посланца. Прочитав эпистолу, граф отвел меня в покой, где мы заперлись, и там этот молодой сеньор держал мне следующую речь: — Раз вы пользуетесь доверием герцога Лермы, то я не сомневаюсь в том, что вы его заслуживаете, а потому и сам могу вполне на вас положиться. Знайте же, что дела обстоят как нельзя лучше. Инфант отличает меня среди прочих сеньоров, состоящих при его особе и старающихся снискать его благосклонность. Сегодня утром у меня был с ним конфиденциальный разговор, из которого я усмотрел, что принц, по-видимому, огорчен скупостью короля, препятствующей ему следовать великодушным велениям своего сердца и даже поддерживать образ жизни, подобающий его положению. На это я не преминул выразить его высочеству свое сочувствие и, воспользовавшись моментом, обещал принести завтра к утреннему приему тысячу пистолей в ожидании более крупных сумм, которыми обязался снабжать его впредь. Принц весьма обрадовался моему обещанию, и я уверен, что приобрету его расположение, если сдержу свое слово. Передайте, — добавил он, — моему дяде обо всех этих обстоятельствах и приходите сегодня вечером сообщить мне, каково его мнение. Граф Лемос отпустил меня после этой речи, и я тотчас же отправился к герцогу Лерме, который, выслушав мое донесение, послал к Кальдерону за тысячью пистолями. Получив вечером эти деньги, я понес их к графу и по дороге рассуждал сам с собой: «Да, да, теперь я понимаю, в чем заключается надежное средство, с помощью которого министр намерен добиться успеха. Он прав, черт подери! И судя по всем данным, эта расточительность его не разорит. Догадываюсь, из чьих сундуков он черпает эти полновесные червонцы; но, в сущности, разве несправедливо, чтобы отец содержал сына?» Когда я расставался с графом Лемосом, он шепнул мне: — До свидания, милейших наш наперсник! Должен еще вам сказать, что инфант не совсем равнодушен к прекрасному полу. Необходимо, чтоб при первой же нашей встрече мы побеседовали об этом: предвижу, что мне скоро придется прибегнуть к вашему содействию. Возвращаясь к себе, я размышлял об этих далеко не двусмысленных словах, наполнивших радостью мое сердце. — Ах, черт подери, — воскликнул я, — неужели мне суждено стать Меркурием наследника престола! Я не вдавался в рассуждения о том, хорошо ли это или дурно; высокое положение августейшего сердцееда заглушило во мне нравственные принципы. Какая честь быть министром забав у принца крови! «Полегче, сеньор Жиль Блас, — скажут мне, — ведь вам предстояло быть только вице-министром». Готов с этим согласиться: но, по существу, обе должности одинаково почетны; разница только в барышах. Ах, сколь я был бы счастлив, исполняя эти благородные поручения, с каждым днем входя все больше и больше в милость к первому министру и лаская себя самыми радужными надеждами, если б мог быть сыт одним только тщеславием! Прошло уже более двух месяцев, как я отказался от своей великолепной квартиры и снял крошечную меблированную комнату, из самых скромных. Это меня огорчало, но так как я уходил с раннего утра, а возвращался домой только чтоб переночевать, то терпеливо нес свой крест. Целый день я проводил на сцене, т. е. у герцога, разыгрывая роль важного сеньора. Но как только я попадал в свою конуру, сеньор испарялся, и его место заступал бедный Жиль Блас без гроша денег и, что еще хуже, без всякой возможности их раздобыть. Не говоря о том, что гордость мешала мне признаться в своей нужде, я к тому же не знал никого, кто мог бы мне помочь, кроме дона Наварро, знакомством с которым я так пренебрег с тех пор как попал ко двору, что не смел теперь к нему обратиться. Мне пришлось продать свои вещи одну за другой и оставить себе только самое необходимое. Я перестал ходить в трактир, так как у меня не было, чем заплатить за обед. Как же я поддерживал свое существование? Не скрою этого от вас. Каждое утро нам приносили в присутствие на завтрак крошечный хлебец и наперсток вина: вот и все, что давал нам министр. За весь день я питался только этим, а вечером по большей части ложился без ужина. Таково было положение человека, блиставшего при дворе, где ему надлежало вызывать не столько зависть, сколько сожаление. Но в конце концов я уже не мог дольше выносить лишений и решил сообщить о них герцогу, как только найду подходящий случай. К счастью, он представился в Эскуриале, куда король и инфант отправились несколько дней спустя. ГЛАВА VI Как Жиль Блас поведал о своей бедности герцогу Лерме и как сей министр поступил с ним после этого Когда король пребывал в Эскуриале,155 то все, кто находился в свите, содержались на его счет, а потому я не испытывал в это время никакой нужды. Я спал в гардеробной подле герцогской опочивальни. Однажды утром, встав, по Своему обыкновению, на рассвете, этот министр приказал мне взять письменные принадлежности и бумагу и последовать за ним в дворцовый сад. Мы уселись под деревьями, и по приказу герцога я принял позу человека, пользующегося своей шляпой в качестве пюпитра; сам он, держа в руках бумажку, притворялся, будто читает ее. Глядя на нас издали, можно было подумать, что мы заняты весьма важными делами, а на самом деле мы болтали о пустяках, которые его светлость отнюдь не презирал. Прошло уже более часа, как я развлекал герцога разными шутками, черпая их из своей игривой фантазии, когда две сороки уселись на деревья, бросавшие на нас свою тень. Они принялись так громко стрекотать, что привлекли наше внимание. — Эти птицы, по-видимому, повздорили, — заметил герцог. — Хотел бы я знать причину их ссоры. — Желание вашей светлости, — отвечал я, — напомнило мне одну индийскую басню, которую я вычитал у Бидпаи156 или какого-то другого баснописца. Министр пожелал узнать ее содержание, и я рассказал ему следующее: — В Персии некогда царствовал один добрый государь, который не обладал достаточными способностями, чтоб управлять страной, а потому возложил все заботы об этом на великого визиря. Сей министр, по имени Аталмук, был человеком весьма одаренным. Бремя управления столь обширной монархией нисколько его не тяготило, и при нем всегда царил мир. Благодаря его стараниям подданные прониклись любовью и уважением к царской власти и нашли в визире, преданном своему государю, любящего отца. В числе секретарей Аталмука был молодой кашмирец, по имени Зеангир, которого он любил больше других. Он находил удовольствие в беседе с Зеангиром, брал его с собой на охоту и не скрывал от него даже самых тайных мыслей. Однажды, когда они охотились вместе в каком-то лесу, визирь увидал двух воронов, каркавших на дереве, в сказал своему секретарю: — Мне бы очень хотелось знать, о чем разговаривают эти птицы на своем языке. — Господин, — отвечал кашмирец, — ваше желание может быть исполнено. — Каким же образом? — спросил Аталмук. — А вот как, — возразил Зеангир. — Один дервиш-чернокнижник обучал меня птичьему языку. Если вам угодно, я подслушаю разговор этих птиц и повторю вам слово в слово то, о чем они беседуют. Визирь согласился. Тогда кашмирец подошел поближе к воронам и притворился, будто внимательно их слушает, а затем, вернувшись к визирю, сказал: — Поверите ли вы, господин мой, что их разговор касается нас. — Быть не может! — вскричал визирь. — И что же они говорят? — Один из них, — продолжал Зеангир, — сказал: «вот он сам, этот великий визирь Аталмук, этот орел-покровитель, расстилающий свои крылья над Персией, как над родным гнездом, и пекущийся неустанно об ее неприкосновенности. Он охотится в этом лесу с верным своим Зеангиром, дабы отдохнуть от тягостных трудов. Сколь счастлив этот секретарь, служа господину, осыпающему его милостями!» — «Не торопитесь, — прервал его второй ворон, — не торопитесь превозносить счастье этого кашмирца. Правда, Аталмук беседует с ним запросто, удостаивает его своего доверия, и я не сомневаюсь, что он намеревается доставить ему высокую должность, но до тех пор Зеангир успеет умереть с голоду. Бедняга живет в крохотной меблированной комнатушке и нуждается в самом необходимом. Словом, он ведет самую жалкую жизнь, но никто при дворе этого не замечает. Великому визирю не приходит в голову осведомиться о том, хороши ли или плохи его дела, и, довольствуясь своим благоволением к нему, он оставляет его в когтях бедности». Тут я остановился, желая узнать, что скажет герцог Лерма по этому поводу. Он спросил меня с улыбкой, какое впечатление произвела притча о птицах на Аталмука и не обиделся ли великий визирь на дерзость своего секретаря. — Нет, ваша светлость, — отвечал я несколько смущенный вопросом герцога, — басня, напротив, повествует, что он всячески наградил его. — Зеангиру повезло, — заметил он серьезным тоном, — далеко не всякий министр позволил бы читать себе нравоучения. Однако, — добавил он, прекращая разговор и приподымаясь, — король должен скоро проснуться. Мои обязанности призывают меня к нему. С этими словами он быстро направился ко дворцу, видимо, недовольный моей индусской басней, так как по дороге не сказал мне ни слова. Я последовал за ним до дверей королевской опочивальни, а затем понес находившиеся при мне бумаги туда, откуда их взял, и зашел в кабинет, где работали оба секретаря-переписчика, которые также сопровождали двор. — Что с вами, сеньор Сантильяна? — воскликнули они, завидя меня. — Вы так расстроены! Не случилось ли с вами какой неприятности? Находясь под впечатлением неудачи с притчей, я не смог скрыть от них своего огорчения. Когда я передал им содержание своей беседы с герцогом, они выразили мне сочувствие по поводу глубокой скорби, которую я переживал. — Ваша печаль, — сказал мне один из них, — действительно, не лишена основания. Герцог иной раз способен рассердиться. — К сожалению, это так, — заметил другой. — Дай бог, чтоб с вами обошлись лучше, чем с секретарем кардинала Спиносы.157 Этот секретарь прослужил у его высокопреосвященства пятнадцать месяцев, не получая никакого жалованья, и однажды осмелился заговорить о своих нуждах и попросить немного денег на жизнь. «Вполне справедливо, чтоб вам заплатили, — ответил ему кардинал. — Возьмите вот это, — добавил он, передавая ему ассигновку на тысячу дукатов, — и получите деньги в казначействе, но помните, что вы у меня больше не служите». Секретарь не стал бы печалиться по поводу увольнения, если б ему заплатили тысячу дукатов и позволили сыскать себе другое место; но, как только он вышел от кардинала, его задержал альгвасил и отправил раба божьего в сеговийскую крепость, где он долго находился в заключении. Этот исторический эпизод нагнал на меня еще больше страху. Я счел себя конченным человеком и, не будучи в состоянии утешиться, принялся упрекать себя за свою несдержанность, точно я, действительно, проявил недостаточно терпения. «Увы! — говорил я сам себе, — чего ради рискнул я рассказать эту злосчастную басню, вызвавшую неудовольствие его светлости? Быть может, он уже сам намеревался избавить меня от нужды. Возможно даже, что судьба готовила мне одну из тех неожиданных удач, которые удивляют мир. Сколько богатств, сколько почестей упустил я из-за своего легкомыслия! Мне следовало бы подумать о том, что многие высокопоставленные особы не выносят указаний и требуют, чтоб от них принимали, как милость, малейшую награду, которую они и без того обязаны дать. Лучше бы мне поститься по-прежнему, ничего не говоря герцогу, и даже умереть с голоду, чтобы вся вина пала на него». Если б у меня и оставались еще кой-какие надежды, то герцог, с которым я встретился после полудня, окончательно рассеял их. Против своего обыкновения, он держал себя со мной очень серьезно и не сказал мне ни слова, что заставило меня провести остаток дня в смертельной тревоге. Ночь прошла для меня беспокойно: я не переставал вздыхать и печалиться, сожалея об утрате сладчайших упований и боясь увеличить собой число политических узников. Следующий день был днем кризиса. Герцог приказал позвать меня с утра. Я вошел в его покой, дрожа сильнее, чем преступник, которого собираются судить. — Сантильяна, — сказал он, протягивая мне бумажку, которую держал в руках, — возьми эту ассигновку… При слове «ассигновка» я весь затрепетал и сказал сам себе: «О, боже! Совсем как кардинал Спиноса! А там меня ждет карета, чтоб вести в Сеговию». Обуявший меня в ту минуту ужас был так силен, что я бросился к ногам министра и, заливаясь слезами, воскликнул: — Умоляю вас, ваша светлость, простите мою дерзость! Только крайняя нужда могла заставить меня сообщить вам о своем положении. Видя, что я так растерялся, герцог не смог удержаться от смеха. — Успокойся, Жиль Блас, и выслушай меня, — сказал он. — Правда, поведав мне о своих нуждах, ты как бы упрекнул меня в том, что я не позаботился о них раньше; но я не сержусь на тебя за это, друг мой. Напротив, я скорее досадую на себя самого за то, что не спросил тебя, как ты живешь. Дабы исправить эту небрежность, я даю тебе для начала ассигновку на полторы тысячи дукатов, каковые тебе отсчитают в казначействе. Но это еще не все: ты будешь получать от меня ежегодно такую же сумму; кроме того, когда богатые и щедрые лица попросят тебя оказать им услугу, то я не запрещаю тебе ходатайствовать за них передо мной. Осчастливленный этими словами, я облобызал ноги министра, который приказал мне встать и продолжал запросто со мной беседовать. Я, со своей стороны, попытался вернуть себе обычную веселость, но мне не удалось так быстро перейти от горя к радости, и я пребывал в полной подавленности, точно приговоренный к казни, которому объявляют помилование в тот самый момент, когда над ним уже занесен топор. Герцог приписал мою тревогу исключительно опасению его прогневить, хотя страх пожизненного заключения сыграл тут не меньшую роль. Он признался мне, что нарочно выказал мне холодность, дабы узнать, насколько я окажусь чувствителен к этой перемене, и что, убедившись в моей искренней преданности его особе, он полюбил меня еще больше, чем прежде. ГЛАВА VII О том, какое хорошее употребление сделал Жиль Блас из своих полутора тысяч дукатов. Первое дело, за которое он взялся, и какой барыш оно ему принесло Король, как бы идя навстречу моему нетерпению, вернулся на следующий день в Мадрид. Я прежде всего помчался в казначейство, где мне немедленно уплатили сумму, указанную в ассигновке. Редко случается, чтоб у бедняка не закружилась голова при таком внезапном переходе от нищеты к богатству. Я переменился вместе с переменой в своей судьбе и стал внимать только голосу тщеславия и честолюбия. Предоставив свою жалкую каморку секретарям, которые еще не научились птичьему языку, я снял во второй раз то же роскошное помещение, оказавшееся, по счастью, незанятым. Потом я послал за известным портным, который обшивал почти всех петиметров. Сняв с меня мерку, он отправился со мной к купцу и забрал у него пять локтей сукна, которые, по его словам, должны были пойти на мое одеяние. Пять локтей на камзол испанского покроя! Боже праведный!.. Но не стоит на этом останавливаться: модные портные всегда берут больше материи, нежели другие. Затем я купил белья, в котором очень нуждался, шелковые чулки и касторовую шляпу, отороченную испанским кружевом. После этого мне уже нельзя было, не нарушая приличия, обойтись без лакея, а потому я попросил моего хозяина Висенте Фореро рекомендовать мне такового. Большинство иностранцев, останавливавшихся у него, обычно нанимало по прибытии в Мадрид испанскую прислугу, благодаря чему в его гостиницу стекались все находившиеся без места лакеи. Первым явился ко мне парень с таким смиренным и набожным лицом, что я сразу же ему отказал. Мне почудилось, что я вижу перед собой Амбросио Ламелу, и я заявил Фореро: — Не выношу лакеев с такой добродетельной наружностью: я уже ожегся на них. Не успел я спровадить первого слугу, как явился второй. Это был бойкий малый, не уступавший по развязности придворному пажу и к тому же довольно плутоватый. Он мне понравился. Я задал ему несколько вопросов и заключил по его ответам, что он далеко не глуп и даже обладает врожденными способностями к интриге. Решив, что он мне подходит, я нанял его. Мне не пришлось в этом раскаяться: вскоре выяснилось, что я сделал замечательное приобретение. Поскольку герцог позволил мне ходатайствовать за тех, кому я хотел оказать услугу, а я отнюдь не намеревался пренебречь таким разрешением, то мне нужна была ищейка для выслеживания дичи, т. е. тертый парень, который умел бы разыскивать и приводить ко мне лиц, желавших просить о чем-либо первого министра. Сипион, — так звали моего лакея, — оказался большим мастаком по этой части. Он перед тем служил у доньи Анны де Гевара, кормилицы инфанта, где имел случай пустить в ход свои дарования, так как дама сия принадлежала к числу особ, которые, пользуясь влиянием при дворе, любят извлекать из этого выгоду. Как только я сообщил Сипиону, что могу исходатайствовать королевские милости, так он не медля принялся за розыски и в тот же день сказал мне: — Сеньор, я раскопал небольшое дельце. Только что прибыл в Мадрид один молодой гренадский дворянин, которого зовут дон Рохерио де Рада. Он участвовал в поединке и, будучи теперь вынужден искать покровительства герцога Лермы, готов щедро заплатить тому, кто его выручит. Я виделся с ним. Он собирался обратиться к дону Родриго Кальдерону, о могуществе которого ему протрубили уши, но я отговорил его, дав понять, что этот секретарь продает свое заступничество на вес золота, тогда как вы удовольствуетесь скромным знаком благодарности, и даже оказали бы ему безвозмездно эту услугу, если б ваше положение позволяло вам следовать своим великодушным и бескорыстным наклонностям. Словом, я так его настрочил, что этот дворянин явится к вам завтра поутру. — Вижу, господин Сипион, — сказал я, — что вы не теряли времени даром. Должно быть, вам такие дела не внове. Удивляюсь только тому, как это вы не разбогатели. — В этом нет ничего удивительного, — отвечал он, — я люблю, чтоб деньги обращались, и не собираю богатств. Дон Рохерио де Рада, действительно, зашел ко мне. Я принял его учтиво, но не без некоторой доли высокомерия. — Сеньор кавальеро, — сказал я ему, — прежде чем обещать вам содействие, я хотел бы узнать обстоятельства того дела чести, которое привело вас ко двору, ибо они могут быть такого характера, что я не осмелюсь хлопотать за вас перед первым министром. Соблаговолите поэтому подробно осведомить меня обо всем и будьте уверены, что я живо приму к сердцу ваши интересы, если только в этом не будет ничего предосудительного для галантного человека. — Весьма охотно, — возразил молодой гренадец. — Я расскажу вам чистосердечно историю своей жизни. И он тут же поведал мне следующее. ГЛАВА VIII История дона Рохерио де Рада Гренадский дворянин дон Анастасио де Рада счастливо проживал в городе Антекере с доньей Эстеванией, своей супругой, отличавшейся не только безупречной добродетелью, но также кротким нравом и исключительной красотой. Она нежно любила своего супруга, а тот, в свою очередь, обожал ее до безумия. Дон Анастасио был ревнив от природы и не переставал питать подозрений, хотя у него не было никаких оснований сомневаться в верности жены. Тем не менее, он боялся, как бы какой-нибудь тайный враг его благополучия не посягнул на его честь. Он не доверял никому из друзей, за исключением дона Уберто де Ордалес, который в качестве двоюродного брата Эстевании имел свободный доступ в его дом и был единственным человеком, коего ему надлежало остерегаться. Действительно, дон Уберто увлекся своей кузиной и осмелился признаться ей в любви, невзирая ни на соединявшие их узы крови, ни на искреннюю дружбу, которую питал к нему дон Анастасио. Эстевания же, как женщина осторожная, не стала поднимать шума, который, несомненно, повлек бы за собой грустные последствия, а только кротко пожурила своего родственника и, указав ему на то, сколь недостойно с его стороны посягать на ее добродетель и бесчестить ее мужа, сказала ему строго, чтоб он не льстил себя надеждой на успех. Это мягкое отношение еще больше воспламенило чувства влюбленного кавалера, и, вообразив, что с женщиной такого нрава надо обходиться решительно, он начал вести себя без должного почтения и однажды даже потребовал, чтоб она уступила его страсти. Эстевания сурово оттолкнула его и пригрозила пожаловаться дону Анастасио, дабы он наказал его за такую дерзость. Испугавшись угрозы, поклонник обещал не упоминать больше о своей любви, и, положившись на это обещание, Эстевания простила ему прошлое. Дон Уберто, будучи от природы злобным человеком, не смог стерпеть такого пренебрежения к своей страсти, а потому возымел гнусное намерение отомстить донье Эстевании. Он знал, что ее супруг очень ревнив и готов поверить всему, что он вздумает ему наговорить. Рассчитывая на это, он замыслил самое черное злодейство, на какое способен низкий человек. Прогуливаясь однажды вечером с этим ревнивым мужем, он притворился весьма опечаленным и сказал ему: — Любезный друг, я не могу долее терпеть и скрывать от вас тайну, с которой бы я никогда не расстался, если бы ваша честь не была для меня дороже вашего покоя. Но мы оба весьма щепетильны в отношении обид, и я не смею долее утаивать от вас то, что происходит в вашем доме. Приготовьтесь услышать весть, которая доставит вам не меньше горя, чем удивления. Я нанесу вам удар в самое чувствительное место. — Понимаю, — прервал его уже встревоженный Анастасио, — ваша кузина мне изменила. — Я больше не признаю ее своей кузиной, — продолжал Ордалес с раздражением. — Я отрекаюсь от нее. Она недостойна быть вашей женой. — Не мучьте меня дольше! — воскликнул дон Анастасио. — Говорите! Что такое сделала Эстевания? — Она вам изменила, — возразил дон Уберто. — У вас есть соперник, к которому она благоволит, но которого я не могу вам назвать, ибо, воспользовавшись покровом ночи, прелюбодей скрылся от наблюдавших за ним глаз. Я знаю только, что она вас обманывает, и это не подлежит никакому сомнению. За достоверность моих сообщений вам ручается то обстоятельство, что и моя честь затронута в этом деле. Я не стал бы выступать против Эстевании, если б не был убежден в ее неверности. — Незачем, — продолжал он, заметив, что его слова произвели желаемое действие, — незачем далее распространяться об этом. Я вижу, что вы возмущены неблагодарностью, которою вам отплатили за любовь, и что вы замышляете справедливую месть. Не стану вам препятствовать. Разите жертву, не считаясь с тем, кто она, и докажите всему городу, что в вопросах чести вы не остановитесь ни перед чем. Этими речами злодей постарался возбудить слишком доверчивого супруга против невинной женщины и описал в таких ярких красках бесчестье, которое ему грозит, если он не смоет обиды, что, наконец, привел его в ярость. Дон Анастасио обезумел; казалось, что в него вселились фурии, и он вернулся домой с намерением заколоть кинжалом свою несчастную супругу. Когда он вошел в опочивальню, она только что собралась лечь в постель. Сперва он сдержался и подождал, пока прислуга удалится. Но затем, не считаясь ни с небесной карой, ни с позором, который он навлекал на благородную семью, ни даже с естественной жалостью к шестимесячному младенцу во чреве матери, он приблизился к своей жертве и крикнул вне себя от бешенства: — Умри, злосчастная! Тебе осталось жить только одно мгновение, и то я оставляю его тебе по своей доброте, дабы ты испросила прощения у бога за нанесенную мне обиду. Я не хочу, чтоб, погубив свою честь, ты погубила также и душу. С этими словами дон Анастасио обнажил кинжал. Как его речи, так и поступок повергли в ужас Эстеванию, которая бросилась к его ногам и, ломая руки, вскричала с отчаянием: — Что с вами, сеньор! Какой повод к неудовольствию могла я вам подать, что вы так на меня разгневались? Почему хотите вы лишить жизни свою супругу? Вы заблуждаетесь, если подозреваете ее в неверности! — Нет, нет! — резко возразил ревнивец, — я убежден в вашей измене! Лица, меня уведомившие, достойны полного доверия. Дон Уберто… — Ах, сеньор! — поспешно прервала она его, — не полагайтесь на дона Уберто. Он вовсе вам не такой друг, как вы думаете. Не верьте ему, если он опорочил перед вами мою добродетель. — Молчите, презренная! — воскликнул дон Анастасио. — Предостерегая меня от Ордалеса, вы не рассеиваете, а только подтверждаете мои подозрения. Вы стараетесь очернить своего родственника, потому что он осведомлен о вашем дурном поведении. Вам хотелось бы опорочить его показания, но эта уловка бесполезна и только усиливает мое желание вас покарать. — О, любезный супруг! — отвечала невинная Эстевания, заливаясь горючими слезами, — не поддавайтесь слепому гневу. Если вы дадите ему волю, то совершите поступок, в котором будете вечно раскаиваться, когда убедитесь в своей несправедливости. Умоляю вас именем бога, сдержите свою ярость. Подождите, по крайней мере, до тех пор, пока не уверитесь окончательно в своих подозрениях: это будет справедливее по отношению к женщине, которой не в чем себя упрекнуть. Эти слова и в еще большей мере печаль той особы, от которой они исходили, тронули бы всякого другого, кроме дона Анастасио; но этот жестокий человек не только не умилился, а, вторично оказав Эстевании, чтоб она поспешила поручить свою душу богу, поднял руку, чтоб ее поразить. — Остановись, бесчеловечный! — крикнула она. — Если твоя прежняя любовь ко мне совершенно угасла и воспоминание о ласках, которыми я тебя дарила, испарилось из твоей памяти, то пощади собственную кровь! Не подымай яростной руки на невинного младенца, еще не узревшего божьего света. Став его палачом, ты возмутишь против себя и небо и землю. Я прощаю тебе свою смерть, но помни, что за его гибель ты ответишь перед господом, как за величайшее злодеяние! Хотя дон Анастасио твердо решил не обращать никакого внимания на то, что будет говорить Эстевания, однако же был потрясен ужасными видениями, навеянными последними словами супруги. Опасаясь, как бы эти тревожные мысли не отвратили его от мщения, он поторопился использовать остаток гнева и вонзил кинжал в правый бок Эстевании. Она тут же упала. Считая ее убитой, он поспешно вышел из дому и скрылся из Антекеры. Между тем несчастная супруга, потеряв сознание от полученной раны, пролежала несколько минут на полу, как безжизненное тело. Затем, очнувшись, она стала стенать и вздыхать, что привлекло внимание прислуживавшей ей старухи. Как только эта добрая женщина увидала свою госпожу в таком жалостном состоянии, она подняла крик, разбудивший остальных слуг и даже ближайших соседей. Вскоре комната наполнилась народом. Позвали лекарей, которые, осмотрев рану, нашли ее не очень опасной. Их предположения оправдались; они вылечили в короткое время Эстеванию, которая спустя три месяца после этого ужасного происшествия произвела на свет сына. Его-то, сеньор Жиль Блас, вы теперь видите перед собой: я плод этого плачевного брака. Хотя злословие немилосердно по отношению к женской добродетели, однако же оно пощадило мою мать, и вину за это кровавое событие приписали в городе неистовству ревнивого мужа. Правда, мой отец слыл за вспыльчивого и весьма склонного к подозрительности человека. Ордалес отлично понимал, что донья Эстевания считала его виновником наговоров, которые помутили разум ее мужа, и, удовольствовавшись тем, что отомстил хотя бы наполовину, он перестал ее посещать. Опасаясь наскучить вашей милости, я не стану распространяться насчет полученного мною воспитания; скажу только, что мать моя приказала старательно обучить меня искусству биться на шпагах и что я долгое время упражнялся в самых известных фехтовальных залах Гренады и Севильи. Она с нетерпением ждала, чтоб я достиг того возраста, когда смогу померяться силами с доной Уберто, и собиралась тогда пожаловаться мне на зло, причиненное ей этим человеком. Когда я достиг восемнадцатилетнего возраста, она открыла мне семейную тайну, проливая при этом обильные слезы и не скрывая от меня своей великой печали. Вы, конечно, понимаете, какое впечатление производит мать в таком состоянии на сына, обладающего мужеством и чувствительным сердцем. Я тотчас же разыскал Ордалеса и повел его в уединенное место, где после довольно продолжительного боя трижды пронзил его шпагой, от чего он свалился наземь. Чувствуя себя смертельно раненным, дон Уберто устремил на меня свой последний взгляд и сказал, что принимает смерть от моей руки, как справедливую кару за оскорбление, нанесенное им чести доньи Эстевании. Он сознался, что решил ее погубить в отместку за то, что она презрела его любовь. Затем он испустил дух, умоляя небо, дона Анастасио, Эстеванию и меня простить ему его прегрешение. Я счел за лучшее не возвращаться домой, чтоб известить мать о поединке, полагая, что слух об этом и без того дойдет до нее. Перевалив через горы, я отправился в город Малагу, где обратился к одному арматору, собиравшемуся выехать из порта для каперства. Я показался ему человеком храброго десятка, и он охотно согласился принять меня в число, добровольцев, находившихся на борту. Нам вскоре представился случай отличиться, так как неподалеку от острова Альборана мы повстречали мелильского корсара, возвращавшегося к африканскому берегу с богато нагруженным испанским судном, которое он захватил против Картахены. Мы настойчиво атаковали африканца и завладели обоими его кораблями, где оказалось восемьдесят христианских невольников, которых везли в Берберию. Воспользовавшись благоприятным ветром, направившим наше судно к андалузскому берегу, мы вскоре добрались до Пунта де Елена. Прибыв туда, мы расспросили освобожденных нами рабов, откуда они родом, и я задал такой же вопрос очень видному собой человеку, которому, судя по внешности, было лет пятьдесят. Он отвечал мне со вздохом, что происходит из Антекеры. Не знаю почему, но этот ответ взволновал меня. Заметив мое беспокойство, он также смутился, что, в свою очередь, не ускользнуло и от меня. — Мы с вами земляки, — сказал я. — Позвольте узнать, из какого вы рода? — Увы, — отвечал он, — вы растравляете старую рану, требуя от меня, чтоб я удовлетворял ваше любопытство. Восемнадцать лет тому назад я покинул Антекеру, где обо мне, наверно, вспоминают не иначе, как с ужасом. Вы, конечно, и сами не раз слыхали про меня. Я — дон Анастасио де Рада. — Праведное небо! — воскликнул я. — Верить ли мне тому, что слышу? Как! Вы дон Анастасио? И я вижу перед собой своего отца? — Что вы говорите, молодой человек? — вскричал и он, глядя на меня с изумлением. — Возможно ли, чтоб вы оказались тем несчастным младенцем, который был еще во чреве матери, когда я принес ее в жертву своей ярости? — Да, отец, — отвечал я, — добродетельная Эстевания произвела меня на свет три месяца спустя после той зловещей ночи, когда вы оставили ее лежащей в крови. Не успел я договорить этих слов, как дон Анастасио бросился мне на шею. Он сжал меня в своих объятиях, и в течение четверти часа мы только то и делали, что вздыхали и заливались слезами. После этих нежных излияний, вполне естественных при такой встрече, отец мой воздел глаза к небу, чтоб поблагодарить его за спасение Эстевании, но затем, как бы опасаясь, что он преждевременно воздал хвалу господу, дон Анастасио обратился ко мне и спросил, каким образом удалось установить невинность его супруги. — Никто, кроме вас, сеньор, в ней не сомневался, — отвечал я. — Поведение вашей супруги всегда было безукоризненным. Я должен открыть вам глаза на вашего друга: дон Уберто вас обманул. В то же время я рассказал ему про коварство этого родственника, про то, как я ему отомстил и как он сознался мне во всем перед смертью. Эта весть обрадовала моего отца, пожалуй, больше, чем даже освобождение из плена. В порыве охватившего его восторга он снова принялся нежно меня обнимать и не переставал твердить, сколь много он мною доволен. — Теперь, любезный сын, поспешим в Антекеру, — сказал он. — Я горю нетерпением броситься к ногам своей супруги, с которой обошелся столь недостойным образом. С тех пор как я узнал от вас об учиненной мною несправедливости, раскаяние мучительно терзает мое сердце. Мне самому слишком хотелось соединить этих двух горячо любимых мною лиц, чтоб откладывать столь сладостный момент. Я покинул арматора и на призовые деньги, доставшиеся на мою долю, купил в Адре двух мулов, так как отец не хотел больше подвергать себя опасностям морского путешествия. По дороге у него было достаточно времени, чтоб сообщить мне свои приключения, которые я слушал с таким же жадным вниманием, как итакский царевич158 рассказы своего царственного родителя. Наконец, после нескольких дней пути мы прибыли к подножию горы, ближайшей к Антекере, и сделали привал в этом месте. Так как мы намеревались вернуться домой тайком, то вошли в город только поздно ночью. Можете представить себе удивление моей матери при виде мужа, которого она почитала навеки потерянным. Не меньше изумлялась она и тому, можно сказать, чудесному случаю, которому она была обязана его возвращением. Дон Анастасио попросил у нее прощения за свою жестокость с таким искренним выражением раскаяния, что она невольно смягчилась. Вместо того чтоб отнестись к нему как к убийце, она видела в нем только человека, которому была предназначена небом: столь священно звание супруга для женщины, украшенной добродетелью! Эстевания так тревожилась за меня, что мое возвращение очень ее обрадовало. Радость эта, впрочем, была не совсем безоблачной. Сестра Ордалеса затеяла уголовное дело против убийцы брата; меня разыскивали повсюду, а потому моя мать беспокоилась, считая, что мне опасно оставаться в нашем доме. Это побудило меня в ту же ночь отправиться ко двору, где я намерен просить о помиловании. Надеюсь его добиться, раз вы, сеньор Жиль Блас, любезно согласились замолвить за меня слово первому министру и оказать мне поддержку своим влиянием. На этом храбрый сын дона Анастасио закончил свое повествование, после чего я сказал ему внушительным тоном: — Ваше дело мне ясно, сеньор дон Рохерио. Полагаю, что вы достойны помилования, а потому берусь изложить вашу просьбу герцогу и дерзну обещать вам его покровительство. В ответ на это гренадец рассыпался в благодарностях, которые, наверно, вошли бы у меня в одно ухо, а вышли в другое, если б он не заявил, что непосредственно за оказанной услугой последует нечто более существенное. Как только он коснулся этой струны, я решил приняться за хлопоты. В тот же день я рассказал историю дона Рохерио герцогу, который позволил мне привести этого кавалера и заявил ему: — Дон Рохерио, я уже знаю о поединке, побудившем вас приехать ко двору: Сантильяна изложил мне все подробности. Не тревожьтесь, вы не совершили ничего такого, чего нельзя было бы извинить. Его высочество особенно охотно милует дворян, мстящих за поруганную честь. Вам придется для проформы отправиться в тюрьму; но будьте спокойны, вы пробудете там недолго. У вас в лице Сантильяны есть добрый друг, который позаботится об остальном и ускорит ваше освобождение. Дон Рохерио отвесил министру глубокий поклон и, полагаясь на его слова, добровольно пошел под арест. Вскоре благодаря моим стараниям вышел указ о помиловании. Менее чем в десять дней я отправил этого нового Телемака обратно к его Улиссу и Пенелопе, тогда как он едва ли отделался бы одним годом тюрьмы, если б у него не было покровителя и денег. Впрочем, мне досталось за эту услугу всего-навсего сто пистолей. Это был неважный улов, но я ведь и не был еще Кальдероном, а потому не гнушался и малым. ГЛАВА IX Какими способами Жиль Блас нажил в короткое время крупное состояние и как он благодаря этому заважничал Это дело разлакомило меня, а десять пистолей куртажа, которые я дал Сипиону, побудили его приняться за новые розыски. Я уже прежде превозносил его таланты в этой области и могу сказать, что его по справедливости следовало назвать Сципионом Великим. В качестве второго клиента он привел мне издателя рыцарских романов, который нажился вопреки здравому смыслу. Этот издатель незаконно перепечатал книгу, выпущенную одним из его собратьев, и издание это было конфисковано. За триста дукатов я добился снятия запрещения с его экземпляров и спас владельца от крупного штрафа. Хотя такие дела не входили в компетенцию первого министра, герцог согласился по моей просьбе повлиять на тех, от кого это зависело. После издателя через мои руки прошел один коммерсант, и вот в чем заключалось его дело. Португальский корабль был захвачен берберийским корсаром и снова отбит одним кадикским арматором. Две трети погруженных на него товаров принадлежали моему лиссабонскому купцу, который после тщетных требований о возврате своего имущества приехал к испанскому двору, чтоб найти влиятельного покровителя, способного защитить его интересы. Ему выпало счастье наткнуться на меня. Я вступился за него, и он вернул свои товары с помощью четырехсот пистолей, которые преподнес своему протектору. Мне чудится, будто я слышу в этом месте возглас читателя: «Смелей, сеньор Сантильяна! Набивайте карман! Вы теперь на хорошем пути, не выпускайте счастья из рук!» О, не беспокойтесь: не выпущу. Коли не ошибаюсь, вот уже мой лакей с новой жертвой, которую он подцепил. Действительно, это — Сипион. Послушаем его: — Сеньор, — сказал он, — дозвольте представить вам знаменитого дрогиста. Он хлопочет о привилегии продавать свои снадобья в течение десяти лет во всех городах Испанского королевства с предоставлением ему на то исключительного права, т. е. чтоб остальным его собратьям по ремеслу было запрещено торговать в тех местах, которые он для себя облюбует. В благодарность за содействие он обязуется отсчитать двести пистолей тому, кто добудет для него такую привилегию. На это я сказал шарлатану покровительственным тоном: — Хорошо, друг мой, я устрою ваше дело. Действительно, спустя несколько дней я отослал его восвояси с патентом на исключительное право обманывать народ во всех королевствах Испании. Тут я убедился в справедливости поговорки, что аппетит приходит во время еды. Я не только становился жаднее, по мере того как богател, но первые четыре милости, о которых я упомянул, достались мне с такой легкостью, что я не колеблясь обратился к его светлости за пятой. Дело шло о передаче губернаторства города Веры на андалузском побережье одному кавалеру ордена Калатравы, который обещал мне за это тысячу пистолей. Увидя такую алчность к наживе, министр расхохотался. — Да, друг Жиль Блас, у вас недурной аппетит! Вижу, что вы большой охотник одолжать ближних. Но выслушайте меня: если речь зайдет о мелочах, я в это входить не стану, но когда вы будете хлопотать о губернаторствах или каких-либо крупных милостях, то соблаговолите довольствоваться половиной прибыли: другая принадлежит мне. Вы не можете себе представить, — добавил он, — какие у меня расходы и сколько мне нужно денег, чтоб с достоинством поддерживать свой ранг, ибо, признаюсь вам, что, несмотря на бескорыстие, проявляемое мною перед народом, я достаточно осторожен, чтоб не расстраивать своего состояния. Примите это к руководству. После этой речи министра я перестал бояться, что надоем ему своими просьбами; напротив, она подстрекла меня еще энергичнее взяться за дело и усилила во мне пуще прежнего жажду к обогащению. В то время я охотно повесил бы объявление, в котором бы говорилось, что все желающие добиться при дворе каких-либо милостей, могут обращаться ко мне. Я работал в одном направлении, Сипион — в другом. У меня не было других желаний, как оказывать услуги ближним, но, разумеется, за деньги. Мой кавалер ордена Калатравы получил губернаторство города Веры за тысячу пистолей, и вскоре я выхлопотал другое за такую же сумму кавалеру ордена св. Якова. Не довольствуясь назначением губернаторов, я раздавал кавалерии и с помощью жалованных грамот превращал достойных разночинцев в недостойных дворян. Духовенство тоже было осчастливлено моими благодеяниями. Я жаловал мелкие бенефиции, каноникаты и некоторые церковные должности. Что касается епископств и архиепископств, то они относились к ведению дона Родриго Кальдерона. Он распределял также судейские должности, командорства и вице-королевства, из чего можно заключить, что важные посты замещались столь же мало достойными личностями, как и мелкие, ибо на места, служившие предметом этой честной торговли, мы назначали далеко не самых искусных и беспорочных людей. Нам было известно, что мадридские насмешники издеваются над нами по этому поводу, но мы, подобно скупцам, любовались видом собственного золота, забывая о гиканье толпы.159 Исократ160 прав, называя невоздержанность и безумства неразлучными спутниками богатства. Оказавшись собственником тридцати тысяч дукатов и предвидя возможность заработать, быть может, еще в десять раз больше, я счел нужным изобразить из себя персону, достойную называться наперсником первого министра. Поэтому я снял целый дом, приказав омеблировать его пристойным образом, и купил карету у одного повытчика,161 который обзавелся таковою из чванства и стремился избавиться от нее по совету своего булочника. Я нанял кучера, а также трех лакеев, и, считая справедливым повышать старых слуг, пожаловал Сипиона тройной честью, сделав его одновременно своим камердинером, секретарем и управителем. Но я совершенно опьянел от тщеславия, когда министр разрешил моим людям носить его ливрею. Тут во мне угасли последние проблески рассудительности. Я стал не меньшим безумцем, чем ученики Порция Латро,162 которые благодаря употреблению тминного настоя стали такими же бледными, как их учитель, и вообразили, что тем самым могут равняться с ним в учености. Я чуть было не возомнил себя родственником герцога Лермы. Мне хотелось прослыть таковым или хотя бы его побочным сыном, что весьма польстило бы моему самолюбию. Прибавьте к этому, что, по примеру его светлости, державшей открытый стол, я тоже решил устраивать угощения. Для этой цели я поручил Сипиону сыскать искусного кухаря, и он раскопал мне такого, который, пожалуй, не уступал повару римлянина Номентана,163 обжорной памяти. Наполнив свой погреб изысканными винами и запасшись разной снедью, я начал принимать гостей. Каждый вечер у меня ужинало несколько человек из числа старших чиновников министерской канцелярии, гордо величавших себя статс-секретарями. Я потчевал их, как следует, и они всегда уходили от меня подвыпившими. Сипион, со своей стороны, следуя поговорке «каков барин, таков и слуга», тоже держал открытый стол в людской, где угощал на мой счет своих знакомых. Я очень полюбил этого молодца, а кроме того, он помогал мне наживать богатства, и мне казалось справедливым, чтоб он тратил их вместе со мной. К тому же я смотрел на эти забавы с точки зрения молодого человека и, не замечая зла, которое они мне причиняли, видел лишь почести, выпадавшие на мою долю. Еще другая причина мешала мне обращать на них внимание: благодаря раздаче бенефиции и должностей рука моя никогда не оскудевала, а казна изо дня в день умножалась. Я вообразил, что мне удалось ухватиться за колесо Фортуны. Моему тщеславию не хватало только одного, а именно, чтоб Фабрисио стал свидетелем той роскошной жизни, которую я вел. По моим расчетам, он должен был уже вернуться из Андалузии, а потому, желая насладиться его удивлением, я послал ему записку без подписи, в которой сообщалось, что один сицилийский сеньор из числа его приятелей просит его к себе. В записке указывались день, час и место, куда ему надлежало пойти. Свидание было назначено у меня. Нуньес явился и был крайне изумлен, узнав, что я тот таинственный вельможа, который пригласил его к вечернему столу. — Да, друг мой, — сказал я, — ты видишь перед собой хозяина этого дома. Я обзавелся каретой, хорошим поваром и, кроме того, денежным сундуком. — Возможно ли, что мне довелось встретить тебя среди такой роскоши? — воскликнул он с живостью. — Как я рад, что поместил тебя к графу Галиано. Ведь я говорил тебе, что он щедрый вельможа и не преминет позаботиться о твоем благополучии. Вероятно, — добавил он, — ты последовал моему мудрому совету и немного отпустил дворецкому поводья. Поздравляю тебя. Только благодаря такой разумной тактике управители богатых домов и набивают себе карманы. Я предоставил Фабрисио вдосталь восторгаться тем, что он определил меня к графу Галиано. Затем, чтоб умерить его радость по поводу того, что он доставил мне столь изрядное место, я сообщил ему, как отблагодарил меня этот сеньор за мое усердие. Но, приметя, что, во время этого рассказа мой поэт внутренне бил отбой, я сказал ему: — Охотно прощаю сицилийцу его неблагодарность. Между нами будь сказано, мне следует скорее радоваться, нежели негодовать. Если бы граф не поступил со мной так дурно, я последовал бы за ним в Сицилию, где служил бы ему и по сие время в ожидании весьма сомнительных благодеяний. Словом, я не был бы теперь наперсником герцога Лермы. Нуньес был до того поражен моими последними словами, что несколько мгновений не мог проронить ни звука. Наконец, прервав молчание, он сказал: — Не ослышался ли я? Правда ли, что вы пользуетесь доверием первого министра? — Я разделяю его с доном Родриго Кальдероном и, судя по всем данным, пойду далеко, — отвечал я. — Поистине, сеньор де Сантильяна, я восхищаюсь вами, — заявил Фабрисио. — Вы в состоянии справиться с любой должностью. Сколько талантов вы соединяете в себе! Словом, говоря языком наших притонов, вы обладаете «универсальной отмычкой», т. е. являетесь мастером на все руки. Во всяком случае, сеньор, — добавил он, — я радуюсь благополучию вашей милости. — Вот что, господин Нуньес, — прервал я его, — к черту все титулования и величания! Бросим эти церемонии и давай жить по-прежнему на дружеской ноге. — Ты прав, — возразил он. — Хотя ты и разбогател, но я не должен смотреть на тебя другими глазами. Признаюсь тебе, впрочем, в своей слабости, — добавил он. — Поведав мне о своей блестящей судьбе, ты меня просто ослепил; к счастью, это ослепление теперь проходит, и я снова вижу в тебе только своего друга Жиль Бласа. Наш разговор был прерван приходом четырех или пяти чиновников. — Господа, — сказал я им, указывая на Нуньеса, — вы будете иметь удовольствие ужинать с сеньором доном Фабрисио, который сочиняет стихи, достойные царя Нумы,164 и пишет прозой так, как не пишет никто. К несчастью, я обращался к людям, которые так мало ценили поэзию, что мой поэт даже побледнел. Они еле удостоили его взгляда. Тщетно пытался он привлечь их внимание своим острословием; они не понимали соли. Это так его задело, что он позволил себе поэтическую вольность, а именно бросил всю компанию и испарился. Чиновники не заметили его исчезновения и сели за стол, даже не осведомившись о том, что с ним сталось. Когда я на следующее утро кончил свой туалет и собрался уже уходить, вошел ко мне в спальню астурийский поэт и сказал: — Прости меня, любезный друг, что я вчера повернулся спиной к твоим чиновникам, но скажу тебе откровенно: мне было в их обществе до того не по себе, что я не вытерпел. Черт знает, что за скучные люди, и к тому же самонадеянные и надутые. Не понимаю, как ты с твоим живым умом можешь довольствоваться такими тяжелыми сотрапезниками. Сегодня же приведу к тебе более удобоваримых. — Ты меня одолжишь, — отвечал я. — Полагаюсь в этом отношении на твой вкус. — И не раскаешься, — возразил Фабрисио. — Обещаю тебе людей выдающихся и на редкость интересных. Тотчас же отправлюсь к одному лимонадчику, у которого они вскоре соберутся. Я сговорюсь с ними с утра, а не то как бы они не обещали пойти в какое-нибудь другое место; это такие занимательные люди, что их перехватывают из рук в руки кто на обед, кто на ужин. С этими словами он покинул меня и вернулся вечером к ужину в сопровождении не более не менее, как шести сочинителей, которых представил мне одного за другим, осыпая каждого безмерными похвалами. Его послушать, эти остромыслы превосходили своих греческих и римских собратьев, а их произведения следовало, по его словам, напечатать золотыми литерами. Я принял этих господ весьма учтиво и даже наговорил им комплиментов, ибо сочинители — народ довольно пустой и тщеславный. Хотя я и не давал Сипиону никаких приказаний, чтобы за этим ужином царило особенное изобилие, однако он сам позаботился увеличить число блюд, так как знал, какого сорта людей я должен был в этот день потчевать. Наконец, мы очень весело уселись за стол. Мои поэты принялись говорить о самих себе и хвастаться. Один с гордым видом перечислял вельмож и знатных дам, наслаждавшихся его музой. Другой, порицая одну академию изящной словесности за выборы двух новых членов, скромно заявил, что ей следовало бы избрать именно его. Речи прочих отличались не меньшей самонадеянностью. В середине ужина они принялись засыпать меня стихами и прозой, и каждый по очереди демонстрировал образчики своего творчества. Один угостил нас сонетом, другой продекламировал сцену из трагедии, третий прочел критику на комедию. Четвертый собрался было познакомить нас с одой Анакреона, переведенной им дрянными испанскими стихами, но один из его собратьев прервал его, указав на какое-то неудачное выражение. Автор перевода с этим не согласился, отчего возник спор, в котором приняли участие все остромыслы. Мнения разделились; спорщики пришли в раж, и дело дошло до брани. Это было бы полбеды, но эти бесноватые вскочили из-за стола и принялись тузить друг друга кулаками. Мне, Фабрисио, Сипиону, кучеру и лакеям стоило немалых трудов их разнять. Не успели мы их растащить, как они ушли из моего дома, точно из кабака, не подумав даже извиниться передо мной за свое непристойное поведение. Нуньес, обнадеживший меня приятным ужином, был крайне смущен этим происшествием. — Ну-с, уважаемый, не собираетесь ли вы и сейчас расхваливать своих друзей? — сказал я. — Клянусь честью, вы привели мне гнуснейших людишек. Я остаюсь при своих чиновниках. Не упоминайте мне больше о сочинителях. — Я и не намерен представлять тебе других: это еще самые рассудительные из всех, — отвечал Фабрисио. ГЛАВА X Придворная жизнь вконец развращает Жиль Бласа. О поручении, которое возлагает на него граф Лемос, и об интриге, в которую он впутывается вместе с этим вельможей Как скоро узнали, что я пользуюсь расположением герцога Лермы, у меня образовался собственный двор. Каждый день моя передняя была полна народу, и я с утра давал аудиенции. Ко мне приходили двоякого рода люди: одни для того, чтоб я за деньги выпросил им милости у герцога, другие для того, чтоб склонить меня мольбами к безвозмездному выполнению их просьб. Первые могли быть уверены, что я их выслушаю и постараюсь им услужить, от вторых же я сразу отделывался отказом или канителил их так долго, что они теряли терпение. Прежде чем попасть ко двору, я был от природы сострадателен и милосерден, но там человеческие слабости испаряются, и я стал черствее камня. Исцелился я также от сентиментальности по отношению к друзьям и перестал испытывать к ним привязанность. Об этом свидетельствует мой поступок с Хосе Наварро в связи с одним делом, о котором я сейчас расскажу. Этот Наварро, которому я был столь многим обязан и который, кстати сказать, был первой причиной моего благополучия, зашел однажды ко мне. Выразив мне свои дружеские чувства, что он обычно делал при каждой нашей встрече, Наварро попросил меня выхлопотать у герцога Лермы какую-то должность для своего приятеля, который был, по его словам, весьма любезным и достойным кавалером, но за неимением средств к существованию нуждался в службе. — Зная вашу доброту и услужливость, — добавил он, — я не сомневаюсь, что вы будете рады посодействовать честному, но небогатому человеку; его стесненные обстоятельства послужат поводом к тому, чтобы вы его поддержали, я уверен, что заслужу ваше расположение, доставив вам возможность проявить свою склонность к благодеяниям. Этим он дал мне ясно понять, что ждет от меня бесплатной услуги. Хотя это было не в моем вкусе, однако же я притворился, будто весьма склонен исполнить его желание. — Очень рад случаю, — отвечал я ему, — доказать живейшую благодарность, которую я питаю к вам за все, что вы для меня сделали. Раз вы кем-нибудь интересуетесь, то этого вполне довольно, чтобы я постарался ему услужить. Ваш друг получит должность, о которой вы хлопочете. Можете быть спокойны: это теперь уже не ваша забота, а моя. Получив такое заверение, Хосе ушел, весьма довольный моими дружескими чувствами. Тем не менее рекомендованное им лицо не получило упомянутой должности. Благодаря моим стараниям она досталась другому человеку за тысячу дукатов, которые попали в мой денежный сундук. Эта сумма оказалась мне милей, чем благодарность моего дворецкого, которому я при встрече заявил тоном величайшей досады: — Ах, любезнейший Наварро, вы обратились ко мне слишком поздно. Кальдерон опередил меня; он успел выхлопотать это место для другого. Я в отчаянии, что не могу сообщить вам более приятной вести. Хосе простодушно поверил мне, и мы расстались еще большими друзьями, чем прежде; но полагаю, что он вскоре докопался до истины, так как перестал ко мне ходить. Я не только не испытывал угрызений совести за такой поступок с подлинным другом, которому был столь многим обязан, но, напротив, радовался этому разрыву. Меня тяготили его прежние услуги, а кроме того, будучи в такой милости при дворе, я считал для себя неподходящим водиться с дворецкими. Я уже давно не упоминал о графе Лемосе. Вернемся теперь к этому сеньору. Мне приходилось навещать его от времени до времени. Я передал графу, как уже было сказано, тысячу пистолей и отнес ему по приказу герцога, его дяди, еще и вторую, которая причиталась с меня его светлости. В этот раз граф Лемос пожелал побеседовать со мной подольше и сообщил, что, наконец, достиг своей цели и что пользуется безраздельно расположением наследного принца, у которого нет теперь других наперсников, кроме него. Затем он почтил меня весьма достойным поручением, о котором уже раньше предупреждал. — Друг Сантильяна, — сказал он, — настало время действовать. Приложите все усилия, чтоб приискать какую-нибудь молодую красавицу, достойную развлечь этого галантного принца. Вы человек сметливый, а потому мне незачем давать вам указания. Ступайте, бегите, ищите, а когда попадется вам удачная находка, приходите меня о том уведомить. Я обещал графу не жалеть сил, лишь бы тщательно выполнить его поручение, которое, вообще говоря, не представляет особенных трудностей, раз столько людей этим занимаются.

The script ran 0.017 seconds.