1 2 3 4 5 6 7
– В мужской одежде?
– Да. Только я не помню, были ли на мне доспехи.
Это была почти уступка; возможно, она забыла о разрешении, данном ей церковью в Пуатье. Коварный суд сразу же перешел к другим вопросам, отвлекая внимание Жанны от допущенной ею маленькой оплошности, ибо в силу своей природной сообразительности она легко могла догадаться и защитить себя. Бурное заседание притупило ее бдительность.
– Есть сведения, что ты оживила мертвого ребенка в церкви в Ланьи. Ты этого достигла своими молитвами?
– Право, не знаю. Много девушек молилось за ребенка, я присоединилась к ним, и мы молились вместе.
– Продолжай!
– Пока мы молились, ребенок ожил и заплакал. Он был мертв уже три дня и был черен, как мой камзол. Его немедленно окрестили, но он опять ушел из жизни и был похоронен в освященной земле.
– С какой целью ты пыталась бежать, прыгая ночью с башни в Боревуаре?
– Мне хотелось помочь осажденному Компьену.
Ей вменяли в вину попытку совершить тягчайшее преступление – самоубийство, чтобы избежать плена и не попасть в руки англичан.
– Не утверждала ли ты, что скорее готова умереть, чем быть отданной в руки англичан?
Жанна отвечала откровенно, не замечая ловушки:
– Да, я сказала: пусть лучше душа моя вернется к богу, чем ей томиться в неволе у англичан.
Теперь ее старались обвинить в том, будто она, возвратившись в тюрьму после неудачного побега, в раздражении поносила имя божье и будто она еще раз изрыгала на бога хулу, узнав об измене коменданта Суассона[56]. Возмущенная клеветой, Жанна воскликнула:
– Это неправда! Я не могла кощунствовать. Не в моих привычках говорить дурные слова.
Глава XI
Объявили перерыв. Да и пора было. Кошон в этой битве терял под ногами почву. Жанна захватывала одну позицию за другой. Появились признаки, что и в самой судейской коллегии кое-кто из ее членов, увлеченный бесстрашием и находчивостью Жанны, ее моральной стойкостью, непреклонностью, благочестием, простотой и чистосердечием, ее невинностью, благородством характера, светлым умом и той справедливой, мужественной борьбой, которую она вела в одиночку, без друзей и защитников, при таком неравном соотношении сил, стал относиться к ней мягче. Были веские основания для опасений, что смягчение сердец будет продолжаться и рано или поздно поставит планы Кошона под угрозу.
Надо было что-то делать, и кое-что было сделано. Кошон не отличался добротой, но теперь и он доказал, что это качество не чуждо его натуре. Он пожалел бедных судей, уставших от длительных заседаний, и счел возможным ограничить их количество, ибо для ведения процесса было вполне достаточно нескольких человек. О милосердный судия! Но он не вспомнил о мучениях, которым подвергалась маленькая пленница!
Он разрешит всем членам суда, за исключением немногих, не присутствовать на заседаниях, но этих немногих он выберет сам. Так он и поступил. Конечно, он выбрал тигров. Если в эту стаю и затесалось случайно два-три ягненка, то только лишь по недосмотру; обнаружив их, он бы знал, как с ними обойтись.
Теперь он собирал коллегию в узком составе, и в течение пяти дней они тщательно анализировали многочисленные протоколы с показаниями Жанны. Они отбрасывали всю шелуху, все, с их точки зрения, бесполезное – то есть все то, что могло бы говорить в пользу Жанны; и, напротив, оставляли только то, что, собранное вместе, могло повредить ей. И эти материалы они положили в основу нового процесса, который и по форме и по содержанию явился продолжением прежнего. И еще одно новшество. Было ясно, что открытый процесс успеха не предвещал; о заседаниях суда толковали по всему городу, и многие сочувствовали несчастной пленнице. С этим надо было покончить. Отныне заседания стали закрытыми и публика в крепость не допускалась. Итак, Ноэль больше не сможет приходить. Я передал ему эту новость. У меня не хватило сил лично сообщить ему об этом. Мне хотелось, чтобы он хоть немного успокоился, прежде чем я увижусь с ним вечером.
10 марта начались закрытые заседания. Прошла неделя с того дня, как я в последний раз видел Жанну. Ее вид испугал меня. Она выглядела усталой и ослабевшей. Она была апатична и рассеянна, и ее ответы показывали, что она подавлена и не может уследить за всем, что здесь делается и говорится. Всякий другой суд постыдился бы воспользоваться ее болезненным состоянием – здесь решался вопрос ее жизни – и, щадя подсудимую, отложил бы рассмотрение дела. Поступил ли так данный суд? Нет. Он изматывал ее часами, изматывал со злорадством и яростью, делая все, что было в его силах, чтобы использовать этот удобный случай до конца, первый такой случай за все время с начала процесса.
Ее брали измором до тех пор, пока она не стала давать противоречивые показания о «знамении» королю; на следующий день продолжалось то же самое, час за часом. В итоге она частично проговорилась о некоторых деталях, которые ей запретили разглашать ее «голоса». Я даже заметил, что в своих показаниях она выдавала за действительное то, что на самом деле являлось аллегориями и смесью фантастического с реальным.
На третий день Жанна чувствовала себя лучше и выглядела менее усталой. Она была почти в норме и хорошо вела свое дело. Было немало попыток втянуть ее в разговор об интимных вещах, но она разгадала замысел судей и отвечала умно и осмотрительно.
– Известно ли тебе, что святая Екатерина и святая Маргарита ненавидят англичан?
– Они любят тех, кого возлюбил господь, и ненавидят тех, кого ненавидит господь.
– А разве бог ненавидит англичан?
– Мне неизвестно, любит или ненавидит бог англичан. Но я твердо знаю, что бог пошлет победу французам и что все англичане, кроме разве мертвых, будут выброшены из Франции! – Последнюю фразу она произнесла звонким голосом, с прежней воинской отвагой.
– Был ли господь на стороне англичан, когда они преуспевали во Франции?
– Я не знаю, гневается ли господь на французов, но я думаю – это им божья кара во искупление грехов.
Конечно, было довольно наивно отчитываться за кару, которая длится более девяноста шести лет. Но никто не находил в этом ничего необычного. Здесь не было ни одного человека, который бы не был способен наказывать грешника девяносто шесть лет подряд, если бы он только мог это сделать, как и не было никого, кто бы допустил даже мысль о том, что божий суд может быть менее строгим, чем суд человеческий.
– Ты когда-нибудь лобызалась со святой Маргаритой и святой Екатериной?
– Да, с обеими.
Злое лицо Кошона передернулось от удовольствия.
– Когда ты развешивала венки на Волшебном дереве Бурлемона, ты делала это в честь своих видений?
– Нет.
Снова удовлетворение. Теперь, несомненно, Кошон будет считать доказанным, что она развешивала их там в знак преступной любовной связи с нечистой силой.
– Когда перед тобой являлись святые, воздавала ли ты им почести, становилась ли на колени?
– Да, я кланялась им и воздавала самые высокие почести, какие могла.
Снова удачная зацепка для Кошона на тот случай, если ему удастся доказать, что эти столь чтимые ею святые были вовсе не святыми, а дьяволами в образе святых.
Теперь суд начал выяснять, почему Жанна держала в тайне от родителей эту свою сверхъестественную связь с видениями. Отсюда вытекало многое, и это было подчеркнуто в особом замечании, записанном на полях обвинительного акта: «Она скрывала свои видения от родителей и от всех». Полагали, что факт сокрытия подобных действий может сам по себе служить доказательством сатанинского происхождения ее миссии.
– Считаешь ли ты, что поступила правильно, отправившись на войну против воли родителей? В писании сказано: чти отца своего и матерь свою.
– Я чту их и слушаюсь во всем, кроме этого, А за то, что ушла на войну, я просила у них прощения в письме, и они простили меня.
– Ах, ты просила у них прощения? Значит, ты сознавала свою вину и, стало быть, свой грех в том, что ушла без их согласия?
Жанна вздрогнула. Глаза ее сверкнули, и она воскликнула:
– Я была послана богом и ушла по праву! Будь у меня хоть сто отцов и сто матерей, если бы я даже была дочерью короля, – я все равно ушла бы.
– А ты никогда не спрашивала у своих «голосов» разрешения довериться родителям?
– Они, конечно, не возражали; но я ни за что на свете не решилась бы огорчить отца и причинить боль матери.
По мнению судей, такое упрямство проистекало от гордыни. А всякая гордыня может привести к кощунственному поклонению.
– Твои «голоса» не называли тебя дочерью господней?
В простоте души Жанна ответила, ничего не подозревая:
– Да, перед осадой Орлеана и после нее они несколько раз называли меня дочерью божьей.
Началось выискивание новых фактов проявления ее гордости и тщеславия.
– На каком ты ездила коне, когда попалась в плен? Кто тебе его дал?
– Король.
– У тебя были еще какие-нибудь ценные вещи от короля?
– Для личного пользования у меня были кони и оружие и, конечно, деньги для выплаты жалованья людям из моей свиты.
– А разве у тебя не было казны?
– Была. Десять или двенадцать тысяч крон. – Сказав это, она добавила с наивностью: – Не очень-то велика сумма для ведения войны.
– Стало быть, ты имела казну?
– Нет. Это были деньги короля, и хранились они у моих братьев.
– Отвечай, что за оружие ты пожертвовала на алтарь в церкви Сен-Дени?
– Мои серебряные доспехи и меч.
– Ты оставила эти предметы для поклонения?
– Нет. Я их с благодарностью пожертвовала. У военных людей, особенно у тех, кто был ранен, вошло в обычай дарить церкви свое любимое оружие. Меня ведь тоже ранили под Парижем.
Ничто не трогало эти каменные сердца, эти тупые головы, и даже эта умилительная, так просто нарисованная картина, как раненная девушка-воин вешает в церкви свои игрушечные доспехи по соседству с мрачными и запыленными панцирями исторических защитников Франции, не взволновала судей. Ревниво и злобно они хватались за малейшее доказательство, чтобы погубить невинную, и только это волновало их.
– Кто кому помогал: ты знамени, или знамя тебе?
– А разве это имеет значение? Победы исходили от бога.
– Стремясь к победе, ты надеялась на себя или на свое знамя?
– Ни на себя, ни на знамя. Я надеялась на бога.
– А разве не твоим знаменем осенили короля во время коронации?
– Нет, оно было в стороне.
– Как же случилось, что именно твое знамя, а не знамена других военачальников, было выставлено в Реймском соборе при короновании короля?
И негромко, почти шепотом, были произнесены те замечательные слова, которым суждено жить на всех языках и наречиях и волновать отзывчивые сердца везде, куда бы они ни проникли, с начала и до конца времен:
– За бранный труд была ему и почесть.[57]
Как просто и как прекрасно! Ученое красноречие мастеров ораторского искусства бледнеет перед этими словами! Красноречие было врожденным даром Жанны
д'Арк; слова лились из ее уст легко и свободно. Они были возвышенны, как ее дела, благородны, как ее натура, их источником было великое дело, а чеканщиком – великий ум.
Глава XII
На этот раз ближайшим мероприятием этого закрытого судилища специально подобранных святейших убийц была такая подлость, что даже теперь, в старости, мне трудно говорить о ней без содрогания.
С самого начала общения с «голосами» в Домреми дитя Жанна торжественно посвятила свою жизнь богу, дав обет служить ему непорочно телом и душой. Вспомните, как родители Жанны пытались отвлечь ее от войны и с этой целью привели ее в суд в Туль, надеясь заставить вступить в брак, от которого она навсегда отказалась, с нашим бедным другом – славным, могучим, ветреным, долговязым воином-рубакой, светлой памяти знаменосцем Паладином, который пал смертью храбрых в честном бою и в бозе покоится вот уже более шестидесяти лет – мир праху его! Вспомните также, как шестнадцатилетняя Жанна предстала там перед почтенными судьями и провела все дело сама: разорвала жалкие домогательства бедного Паладина в клочки и развеяла их одним дуновением, и как изумленный престарелый судья назвал ее «чудо-ребенком».
Все это вы помните. Теперь представьте, что я чувствовал, видя, как эти вероломные служители церкви здесь, в трибунале, где Жанна, как и раньше, уже в четвертый раз за три года вела в одиночку неравный бой, умышленно все извратив, старались доказать, что сама Жанна потащила Паладина в суд под тем предлогом, что он якобы обещал жениться на ней, и хотела насильно заставить его выполнить взятое обязательство.
Поистине, кажется, не было такого грязного закоулка, который эти люди не постыдились бы обшарить в своем подлом намерении лишить жизни беззащитную девушку. Они стремились любыми средствами доказать, что она совершила тяжкий грех: отреклась от своего первоначального обета безбрачия и пыталась нарушить его.
Жанна подробно изложила истинную суть дела, но под конец вышла из терпения и заключила речь словами, адресованными самому Кошону, – словами, которых он не забудет никогда, независимо от того, влачит ли он свое жалкое существование в этом бренном мире или успел переселиться на жительство в ад.
Во второй половине этого дня и в начале следующего суд пережевывал старую тему – вопрос о мужской одежде Жанны; занятие низкое и недостойное серьезных людей, ибо им были хорошо известны причины, почему Жанна предпочитала мужскую одежду женской: спала ли она или бодрствовала, солдаты ее личной охраны всегда находились в ее комнате, и мужская одежда являлась лучшей защитой ее стыдливости, чем любая другая.
Суду было известно, что Жанна считала одной из важнейших своих задач вернуть из ссылки герцога Орлеанского, и ему хотелось узнать, как она намеревалась это осуществить. Ее план был деловит и прост, изложение – деловитым и кратким:
– Для его выкупа я бы захватила в плен нужное количество англичан; в том случае, если бы эта моя надежда не оправдалась, я бы вторглась в Англию и освободила его силой.
Таков был ее обычный метод. Поставив перед собой определенную цель, она увлекалась ею и немедленно, без всяких колебаний, начинала действовать. Вздохнув, она добавила:
– Была бы я свободной хотя бы три года, я бы его спасла.
– Тебе разрешали твои «голоса» бежать из тюрьмы при первой возможности?
– Я просила у них такого разрешения несколько раз, но они мне его не давали.
Мне думается, как я уже сказал, она надеялась, что избавление принесет ей смерть – смерть в стенах тюрьмы до истечения трехмесячного срока.
– Ты бы совершила побег, если бы дверь оказалась открытой?
Она не колеблясь ответила:
– Конечно, ибо я усмотрела бы в этом волю господню. Пословица гласит: «Помогай себе сам, поможет и бог». Но если бы я знала, что нет на то воли божьей, я бы не тронулась с места.
Именно в этот момент случилось нечто такое, что убеждает меня всякий раз, когда я думаю об этом, – я был поражен и тогда – убеждает в том, что на какой-то миг она обратила свои надежды к королю и у нее, точно так же как и у нас с Ноэлем, возникла мысль о побеге с помощью своих преданных соратников. Мне кажется, она страстно желала вырваться на волю, но эта мысль мелькнула и быстро исчезла.
Резкое замечание епископа заставило ее напомнить ему еще раз, что он пристрастный судья и не по праву председательствует здесь и что своим поведением он навлекает на себя большую опасность.
– Какую опасность? – спросил Кошон.
– Не знаю. Святая Екатерина обещала помочь мне, но я не знаю, когда и каким способом. Я не знаю, освободят ли меня из тюрьмы или, когда вы отправите меня на казнь, произойдут волнения и меня освободят по дороге. Не вдаваясь в подробности, скажу вам лишь то, что так или иначе, а избавление придет.
И, помолчав, она произнесла незабываемые слова, смысл которых, возможно, был ей непонятен, – мы этого не знаем и никогда не сможем узнать; слова, смысл которых, быть может, она постигла во всей глубине, – чего опять-таки мы никогда не узнаем; но это были слова, загадочность которых исчезла давным-давно, а их реальное значение открылось перед всем миром:
– Но яснее всего мои голоса сказали, что свободу принесет мне великая победа.
Она умолкла. Сердце мое трепетно билось, ибо для меня эта великая победа означала не что иное, как внезапное вторжение наших доблестных воинов, шум битвы, звон клинков и в финале – освобожденную Жанну д'Арк несут на руках под всеобщее ликование… Но – увы – недолог твой век, сладостная мечта!
Наконец, она вскинула голову и в заключение произнесла те величественные слова, которые так часто повторяются и теперь, – слова, повергшие меня в трепет, ибо они звучали как пророчество:
– И они всегда говорили мне: приемли все, что уготовано тебе, и не скорби о муках своих, ибо через них ты внидешь в царствие небесное.
Думала ли она в эту минуту о костре, о сожжении? Мне кажется, нет. Все это рисовалось лишь в моем воображении, она же, я уверен, думала только о длительных и жестоких мучениях, причиняемых ей цепями, заточением в темнице, глумлением и несправедливостью. Мученичество – какое это все-таки точное определение того, что она вынесла!..
Теперь допрос вел Жан де ла Фонтэн. Он старался извлечь наибольшую выгоду из прежних показаний Жанны:
– Поскольку твои «голоса» пообещали тебе райские блаженства, ты, стало быть, уверена, что это так и будет и что место в аду тебе не уготовано. Не так ли?
– Я верю тому, что они мне говорили. Я знаю, что буду спасена.
– Этот ответ чреват последствиями.
– Сознание того, что я буду спасена, для меня дороже любого сокровища.
– Не думаешь ли ты, что после такого откровения ты не сможешь совершить смертного греха?
– Этого я не знаю. Я надеюсь спастись, строго соблюдая обет держать в чистоте свою душу и тело.
– Поскольку ты наверняка знаешь, что будешь спасена, находишь ли ты для себя нужным исповедоваться?
Западня была подставлена дьявольски хитро, но простой и смиренный ответ Жанны обезвредил ее:
– Никто не может ручаться, что его совесть всегда чиста.
Итак, мы подошли к последнему дню второго этапа процесса. Жанна стойко выдержала все испытания. Это была долгая и утомительная борьба. Были испробованы все способы, чтобы доказать вину невиновной, и все они пока что оказались несостоятельными. Инквизиторы были крайне недовольны и раздражены. Но они решили проявить еще одно усилие, заставить себя потрудиться еще один день. Работа возобновилась 17 марта. С первых же минут утреннего заседания Жанне поставили явную ловушку.
– Согласна ли ты предоставить самой церкви судить о всех твоих словах и делах как хороших, так и дурных?
Задумано было неплохо. Жанна была на краю гибели. Если бы она, поспешив, сказала «да», судили бы не только ее, но и ее миссию, и каждый из судей ни минуты не колебался бы, какое решение принять относительно источника и сущности этой миссии. И наоборот: скажи она «нет», она тем самым дала бы повод для обвинения в ереси.
Но она выдержала и этот искус. Она провела резкую грань между властью церкви над ней как верующей и ее миссией. Она ответила, что любит церковь и готова всеми своими силами поддерживать христианскую веру, но что касается ее миссии, то она подлежит только божьему суду, так как выполнялась по велению всевышнего.
Судья продолжал настаивать, чтобы она согласилась передать все на рассмотрение церкви. Но она возражала:
– Я подчиняюсь только господу богу, пославшему меня. Мне кажется, что он и его церковь составляют одно целое и не может быть разных толкований. – Потом, обратясь к суду, она добавила: – Зачем вы создаете затруднения там, где для них нет никакого основания?
Жан де ла Фонтэн внес поправку в ее представление о единстве церкви. – Есть две церкви, – разъяснил он, – церковь торжествующая – бог, святые, ангелы и спасенные души, обитающие в небесах, и есть церковь воинствующая, в которую входят: святой отец наш папа – наместник бога, прелаты, священники и все верующие христиане-католики; местопребывание этой церкви на земле, она управляется духом святым и не может заблуждаться. Ну так как же, согласна ты подчинить дела спои суду этой воинствующей церкви? – спросил он в заключение.
– Я пришла к королю Франции по указу церкви торжествующей, что на небесах, и этой церкви подчиняются все дела мои. Для церкви воинствующей у меня нет пока иного ответа.
Суд принял к сведению этот прямо выраженный отказ, надеясь извлечь из него выгоду в дальнейшем; но покамест этот вопрос оставили открытым и возобновилась травля по давно проторенному следу – снова вспомнили волшебство, видения, мужскую одежду и все прочее.
После полудня сатана-епископ сам занял председательское кресло и вел заключительное заседание суда до конца. Незадолго до окончания прений одним из судей был задан и такой вопрос:
– Ты заявила его преосвященству епископу, что намерена отвечать ему, как отвечала бы перед самим святым отцом нашим папой, а между тем был ряд вопросов, на которые ты настойчиво отказываешься давать показания. Отвечала бы ты папе более полно и откровенно, чем ты отвечала его преосвященству нашему епископу? Не чувствовала бы ты себя обязанной отвечать более полно его святейшеству папе, божьему наместнику?
И тут грянул гром среди ясного неба:
– Доставьте меня к папе! Ему я отвечу на все, на что смогу ответить.
Багровое лицо епископа побледнело от ужаса. Если бы только Жанна знала, если бы она только знала! Случай дал ей возможность подвести мину под этих черных заговорщиков, мину, способную взорвать их всех вместе с епископом и развеять в пух и прах. А она об этом и не догадывалась! Она произнесла эти слова по наитию, не подозревая, какая страшная сила таится в их смысле, и никого не было, чтобы подсказать ей, как использовать эти слова. Я понимал это, понимал и Маншон, и если бы она умела читать, мы, быть может, сумели бы как-нибудь довести это до ее сведения; единственный способ – сообщить устно, но подойти к ней на близкое расстояние, чтобы сказать что-нибудь, было невозможно: никого не подпускали. И вот она сидела там, наша прежняя Жанна д'Арк – победительница, сама не сознавая этого. Она была очень измучена и истощена болезнью и продолжительной борьбой, которую вела в течение всего дня, иначе она непременно заметила бы, какой эффект произвели ее слова, и догадалась бы, в чем дело.
Много она наносила мастерских ударов, но этот был самым удачным. Обращение к Риму было ее неоспоримым правом. И если бы она настояла на нем, весь план Кошона рухнул бы, как карточный домик, и он убрался бы отсюда побитым, опозоренным так, как никто другой в этом столетии. Он был дерзок и крут, но не настолько, чтобы противиться высказанному требованию, если бы Жанна настаивала. Но нет, она была несведуща и, бедняжка, не понимала, какой удар она нанесла в борьбе за свою жизнь и свободу.
Одна Франция – это еще не вся церковь! Рим не был заинтересован в уничтожении этой божьей посланницы. Рим назначил бы над ней правый суд, а это как раз то, что было нужно ее делу. Из такого суда она ушла бы свободной, почитаемой и благословляемой.
Но ей было суждено другое. Кошон сразу же уклонился в сторону и поспешно стал заканчивать допрос.
Когда Жанна, шатаясь, еле побрела, влача за собой звенящие оковы, я чувствовал, что все во мне окаменело, разум словно помутился, и неотвязная мысль сверлила мой мозг: «Вот только-только она произнесла спасительные слова и могла бы выйти на волю, а теперь она идет отсюда на смерть; да, это смерть – я это знаю, я это чувствую. Они удвоят стражу, к. ней теперь никого не допустят, пока не вынесут приговор, если ей не сделать намек и если она снова не заговорит о том же».
О, это был самый горький для меня день за все это смутное время.
Глава XIII
Итак, кончился и второй суд над Жанной. Кончился и – никакого определенного результата! Его особенности я описал вам. В одном отношении этот суд был гнуснее предыдущего: пункты обвинения не сообщались Жанне, следовательно, она вынуждена была бороться вслепую. У нее не было возможности обдумывать что-либо заранее, как и возможности предвидеть, какие ловушки ей могут расставить впереди, и приготовиться к ним. Поистине, это было постыдное преимущество над девушкой, лишенной всего.
Однажды опытному адвокату из Нормандии, некоему мэтру Лойе, случилось быть в Руане во время суда, и я приведу вам его мнение об этом процессе, чтобы вы убедились в честности и беспристрастности, моего изложения и что мои симпатии к обвиняемой не оказывали на меня никакого влияния, когда я говорил о непорядочности и неправомочности этого судилища. Кошон предъявил адвокату Лойе обвинительный акт и спросил, что он думает о процессе. Тот сказал, что вся процедура суда недействительна и незаконна по следующим причинам: 1) потому что разбирательство дела велось на закрытых заседаниях и не было обеспечено полной свободы слова и действия всем присутствовавшим; 2) потому что процесс касался чести монарха Франции, а между тем он не был приглашен в суд, чтобы защищать себя, и никто другой не был назначен в качестве представителя для защиты его интересов; 3) потому что подсудимой не были вручены материалы обвинения; 4) потому что обвиняемая, несмотря на молодость и неопытность, вынуждена была защищаться сама, без помощи адвоката, хотя на карту была поставлена ее жизнь.
Удовлетворил ли этот отзыв епископа Кошона? Нет, конечно. Он разразился дикими проклятиями и пригрозил утопить адвоката. Лойе бежал из Руана, а потом поспешно покинул Францию и тем самым спас свою жизнь. Итак, как я уже сказал, и вторичное рассмотрение дела не дало нужного результата. Но Кошон не уступал. Он мог выдвигать все новые и новые козыри, если понадобится. Ему была полуобещана великолепная награда – архиепископство Руанское, при условии, конечно, если ему удастся сжечь на костре тело и послать в ад душу этой юной девушки, никогда не причинявшей ему никакого зла; а подобная награда для такого человека, как епископ из Бовэ, стоила того, чтобы сжечь и заклеймить проклятием не только одну, но и полсотни безобидных девушек.
И вот на другой день он снова взялся за дело с еще большим рвением и злорадно хвастался, что на этот раз непременно добьется своего. Ему и другим его прихвостням потребовалось девять дней, чтобы из показаний Жанны и своих собственных измышлений выудить достаточно данных для нового обвинения. И действительно, акт оказался внушительным: шестьдесят шесть пунктов! Этот объемистый документ был доставлен в крепость 27 марта, и там, в присутствии дюжины тщательно подобранных судей, началось новое рассмотрение дела.
Принимая во внимание мнения сторон, суд решил, что на этот раз Жанна должна выслушать обвинительное заключение полностью. Быть может, учли, замечание Лойе или, возможно, рассчитывали, что само чтение утомит узницу до смерти, ибо, как потом выяснилось, чтение это заняло несколько дней. Решено было также, что от Жанны потребуют ясных ответов на каждый пункт, а в случае отказа она будет признана виновной. Как видите, Кошон умудрялся все теснее и теснее затягивать петлю, не давая подсудимой ни малейших надежд на опасение.
Ввели Жанну, и епископ из Бовэ открыл заседание, обратившись к обвиняемой с речью, за которую даже такой человек, как он, мог покраснеть, – так разило от нее лицемерием и ложью. Он сказал, что суд состоит из благочестивых священников, сердца которых исполнены доброжелательства и сострадания к ней, и что они не имеют никакого намерения нанести ей телесный вред, а только горят желанием просветить ее и вывести на путь истины и спасения.
Как вам это нравится: дьявол в образе человека – и расписывает себя и своих послушных рабов в таких хвалебных выражениях!
Однако худшее было впереди. И вот теперь, помня один из намеков адвоката Лойе, он с неслыханной наглостью сделал Жанне предложение, которое, мне думается, ошеломит вас» когда вы о нем услышите. Он сказал, что, учитывая ее неграмотность и неспособность справиться со сложным и трудным делом без защиты, суд из сострадания и милосердия решил позволить ей выбрать из состава самих судей одного или нескольких человек, которые помогали бы ей советом и руководством!
Вы представляете – суд, состоящий из Луазелера и подобных ему пресмыкающихся. Это то же, что овце просить помощи у волка. Жанна посмотрела на него, желая убедиться, серьезно ли он это говорит, и, убедившись, что он, во всяком случае, хочет быть серьезным, разумеется, отказалась.
Епископ и не ожидал иного ответа. Ему нужно было показать свою объективность, тем более что этот его жест будет занесен в протокол – следовательно, он был вполне удовлетворен.
Затем он потребовал от Жанны отвечать конкретно на каждый пункт обвинения и пригрозил отлучить ее от церкви, если она не выполнит его приказ или будет задерживаться с ответами сверх положенного времени. Да, он шаг за шагом все более и более ограничивал ее возможности.
Тома де Курсель приступил к чтению длиннейшего обвинительного заключения, пункт за пунктом. Жанна отвечала на каждый пункт по очереди, иногда просто отрицая его правдивость, иногда указывая, что ее ответ по существу можно найти в протоколах предыдущих допросов.
Какой это был странный документ, в каком искаженном виде представлял он сердце и душу человека – единственного существа, которое по праву могло гордиться, что создано по образу и подобию божьему! Всякий, кто знал Жанну д'Арк, хорошо знал, что она безусловно благородна, чиста, правдива, храбра, сострадательна, великодушна, благочестива, самоотверженна, скромна, невинна, как полевой цветок, – словом, натура прекрасная и безупречная, душа возвышенная и великая. Если же судить о ней по этому документу, то в нем она представлена с прямо противоположной стороны. Чем она была в действительности – об этом ни слова, и наоборот, все чуждое ей было расписано во всех подробностях.
Рассмотрим, в чем же ее обвиняли, и напомним некоторые из пунктов этого документа. Ее называли колдуньей, лжепророчицей, чародейкой, сообщницей злых духов, чернокнижницей, отступницей от католической веры, еретичкой; она – язычница, идолопоклонница, хулящая господа и его святых, клеветница, искусительница, соблазнительница, сеятельница мятежа и раздоров; она подстрекает людей к войне и кровопролитию; она нарушает приличия и целомудренность, подобающие ее полу, непристойно облачившись в мужскую одежду и занимаясь солдатским ремеслом; она обманывает и принцев и народ; она обкрадывает господа, присваивая себе его почести, и, уподобившись кумиру, заставляет боготворить себя, обожать себя, целовать свои руки и одежды.
Здесь каждый факт ее жизни извращен, искажен, выворочен наизнанку. В детстве она любила фей и заступалась за эти маленькие существа, когда их изгоняли из лесного убежища; она играла под их Волшебным деревом и возле их родника, – отсюда обвинение в преступной связи со злыми духами. Она подняла Францию из грязи, призвала ее бороться за свободу и повела от победы к победе, – отсюда вывод: она мятежница и нарушительница мира. Да, она нарушила спокойствие, спокойствие рабов и господ! Да, она сражалась с врагами родины! И за эти ее подвиги Франция будет гордиться ею, вспоминать о ней с благодарностью и прославлять ее имя в веках! Ее боготворили, – опять же она, бедняжка, виновата! Виновата в том, что ее любили. И закаленные ветераны, и необстрелянные новобранцы, – все черпали боевое вдохновение в ее сверкающих мужеством глазах; они касались своими мечами ее меча и, непобедимые, шли вперед, – отсюда вывод: она ведьма и чародейка.
Вот так истолковывали все этот документ с первой и до последней строки, превращая целительные источники жизни в отраву, золото – в уголь, доказательства жизни благородной и прекрасной – в свидетельства нечестия и мерзости.
Конечно, эти шестьдесят шесть пунктов обвинения были не чем иным, как перелицовкой старых вопросов, уже обсуждавшихся раньше, поэтому я лишь вскользь коснусь этого нового разбирательства. Жанна не считала нужным входить в подробности и обычно отвечала кратко: «Это неправда, переходите к следующему», или «Я отвечала на этот вопрос раньше, подымите протокол, справьтесь», или что-нибудь другое в таком роде.
Она отказалась дать согласие, чтобы ее миссия рассматривалась судом земной церкви. Отказ ее был принят к сведению и записан.
Она отвергла обвинение в идолопоклонстве, как и то, что она добивалась оказания ей каких-либо особых почестей.
По этому поводу она заявила:
– Если кто-либо и целовал мои руки и мои одежды, то это было не по моему желанию, и я делала все от меня зависящее, чтобы этого не было.
Она имела мужество заявить перед этим трибуналом убийц, что не считает безобидных фей духами зла. Она знала, что говорить здесь такое смертельно опасно, но раз она уже начала, не в ее натуре было отступать от правды. Грозящая опасность не вызывала у нее страха, Это ее заявление было также принято к сведению.
Как и прежде, она ответила отрицательно на вопрос: сменит ли она мужскую одежду на женскую, если ей дадут разрешение причаститься. Она сказала:
– Когда принимаешь святое причастие, не все ли равно, как человек одет? Разве это имеет значение в очах господа нашего?
Ее обвиняли в греховной привязанности к мужской одежде, столь упорной, что даже в храме, пред алтарем всевышнего, она не желает расстаться с ней. Жанна пылко ответила:
– Лучше умереть, чем изменить клятве, данной мною богу.
Ей бросили упрек, что на войне она выполняла мужскую работу, следовательно, занималась делами, несвойственными ее полу. Она ответила с легкой ноткой презрения:
– Что касается женских дел, то и без меня есть кому ими заниматься.
Мне всегда было приятно видеть, когда в Жанне пробуждался воинственный дух. Пока в ней он живет, она будет оставаться Жанной д'Арк, способной смотреть судьбе и невзгодам прямо в лицо.
– Оказывается, эта твоя миссия, которую ты считаешь ниспосланной от бога, была направлена на разжигание войн и пролитие человеческой крови.
Жанна кратко и просто разъяснила, что война была не первым ее ходом, а вторым – вынужденным:
– Сначала я предложила заключить мир, но, ввиду отказа, была вынуждена сражаться.
Судья, говоря о противниках Жанны, смешивал бургундцев и англичан. Жанна заявила, что различала их и в делах своих и в словах; бургундцы – это французы, а следовательно, и обращение с ними должно быть мягче, чем с англичанами.
– Что касается герцога Бургундского, – сказала она, – я потребовала от него письменно, а также устно через его послов немедленно заключить мир с королем. С англичанами же условия мира были таковы: покинуть нашу страну и убираться восвояси.
Дальше она пояснила, что даже по отношению к англичанам она не была настроена враждебно, ибо всякий раз предупреждала их письменно, прежде чем напасть на них.
– Если бы они послушались меня, – сказала она, – они поступили бы разумно. – И еще раз во всеуслышание она повторила свое пророчество: – Не пройдет и семи лет, как они сами в этом убедятся.
После этого судьи снова принялись изводить ее расспросами о мужской одежде, пытаясь во что бы то ни стало добиться добровольного отречения от нее. Я никогда не отличался особой проницательностью, поэтому не удивительно, что я был просто поражен их настойчивостью в таком, казалось бы, маловажном вопросе: я не мог понять, какими мотивами они руководствовались. Но теперь нам все известно. Теперь все мы знаем, какой это был коварный заговор против нее. Да, если бы только им удалось заставить ее формально отречься от своей мужской одежды, они бы так повернули игру, что Жанна в два счета была бы уничтожена. Итак, они продолжали свои злонамеренные усилия до тех пор, пока ее не взорвало:
– Довольно! Без разрешения божьего я не сниму ее, если бы вы даже грозили отрубить мне голову!
В один из пунктов обвинения она внесла поправку, заявив:
– Вы мне приписываете, будто я сказала, что все, что я ни делала, делалось мною по велению всевышнего. Я сказала так: «Все доброе, что я делала… «
Под сомнение была поставлена и подлинность ее миссии, учитывая невежество и простое происхождение избранницы. Жанна только улыбнулась на это. Она могла бы напомнить этим людям, что господь, действуя нелицеприятно, выбирал для своих высоких целей людей низкого звания чаще, чем епископов и кардиналов; но она облекла свое возражение в более скромную форму:
– Право господа – избирать своим орудием того, кого он захочет.
Ее спросили, какой молитвой она пользовалась, испрашивая совета и помощи свыше. Она отвечала, что молитвы ее были просты и кратки; и тут же, обратив ввысь свое бледное лицо и сложив закованные руки, она произнесла:
– Милосердный господь, именем святых страстей твоих молю тебя, если ты любишь меня, поведай мне, как мне отвечать этим служителям церкви. Что же до одежд моих, мне ведомо, по чьей воле я облеклась в них, но я не знаю, каким образом я должна их оставить. Молю тебя, скажи мне, что делать.
Ее обвиняли в том, что она, вопреки заповедям господним и словам апостольским, в гордыне своей решилась принять на себя предводительство над людьми и стать главнокомандующим. Это оскорбило ее как воина. Она питала глубокое уважение к священникам, но, как воин, мало считалась с мнением церковников в делах войны. Она не извинялась, не оправдывалась, равнодушно взглянула на судей и ответила по-военному, вежливо и кратко:
– Я стала во главе войск лишь для того, чтобы разбить англичан!
Смерть пристально глядела ей в лицо, но что ей до этого! Ей доставляло удовольствие заставлять извиваться этих французских червей с английскими душонками, и она не пропускала ни одного удобного случая задеть их за живое. Эти небольшие эпизоды действовали на нее освежающе. Дни ее жизни были пустыней, а эти стычки – оазисами.
Ее пребывание на войне в обществе мужчин вменялось ей в вину, – она забыла женскую скромность! Она ответила:
– Везде и всюду, где только можно, – в городах и на квартирах – возле меня была женщина. В поле я всегда спала в доспехах.
Ей также вменялось в вину ее дворянское звание. Привилегии, пожалованные королем ей и ее родным, рассматривались как доказательство ее корыстолюбия и алчности. Она ответила, что никогда не добивалась этой награды, но такова была воля французского короля.
Наконец завершился и этот третий этап. И снова без определенного результата.
Быть может в четвертый раз удастся сломить эту все еще непобедимую девушку? И зловредный епископ энергично взялся за дело.
Он назначил комиссию с целью извлечь из шестидесяти шести пунктов обвинения самые главные и, сократив их до двенадцати, представить эти сгустки лжи суду как основу для нового разбирательства. Так и сделали. На это ушло несколько дней.
Тем временем Кошон вместе с Маншоном и двумя судьями – Изамбаром де ла Пьером и Мартином Ладвеню явился к Жанне в темницу с намерением обмануть ее и уговорить дать согласие на то, чтобы вопрос о божественности ее миссии решался церковью воинствующей – то есть той ее частью, представителями которой был он сам и его послушные ставленники.
Жанна еще раз наотрез отказалась. Изамбар де ла Пьер не был лишен сострадания; ему до такой степени стало жаль этой бедной гонимой девушки, что он отважился на весьма рискованный шаг: он спросил, не согласится ли она передать свое дело на рассмотрение Базельского совета[58], пояснив при этом, что в совете столько же священников, преданных Франции, как и сторонников англичан.
Жанна воскликнула, что с радостью предстала бы перед столь справедливым трибуналом, но, прежде чем Изамбар успел ей ответить, Кошон яростно набросился на него:
– Заткните глотку, черт вас дери!
Тогда Маншон, в свою очередь, решился на смелый поступок, хотя и дрожал за свою жизнь. Он спросил Кошона, должен ли он внести в протокол согласие Жанны предстать перед Базельским советом.
– Нет! Незачем! – заорал епископ.
– Ах, вот как! – промолвила бедная Жанна. – Вы записываете все, что против меня, и пропускаете все, что говорит в мою пользу.
Эти слова, полные горькой обиды, тронули бы сердце зверя, но Кошон был хуже зверя.
Глава XIV
Наступили первые дни апреля. Жанна была больна. Она слегла 29 марта, на другой день после окончания третьего этапа процесса, и ей стало еще хуже, когда разыгралась описанная мною сцена в тюрьме. Как это было похоже на Кошона: отправиться туда и попытаться воспользоваться болезнью узницы!
Укажем на некоторые особенности нового обвинительного заключения, этих коварных «Двенадцати наветов».
В первом пункте утверждалось, якобы Жанна говорила, что обрела себе спасение души. Никогда она не говорила ничего подобного. Там же утверждалось, что она отказалась подчиниться церкви. Неправда! Она согласилась передать дело на рассмотрение Руанского трибунала, за исключением того, что она свершила по велению бога во исполнение своей миссии; она оставляла за собой право представить эти свои деяния только на суд божий. Она отказывалась признавать церковь в лице Кошона и его сообщников, но согласна была предстать пред судом папы или Базельским советом.
В одном из этих «Двенадцати наветов» утверждалось, будто бы она, по ее собственному признанию, угрожала смертью тем, кто ей не подчинялся. Явная ложь! В следующем пункте говорилось, будто она провозглашала, что все ею содеянное она свершила по велению бога. В действительности же она сказала: «Все содеянное мною доброе…» И вы знаете, что по ее требованию исправление было в свое время внесено в протокол.
Дальше утверждалось, будто она заявляла, что никогда не грешила. Никогда она не говорила этого.
В следующем пункте ей вменялось в грех ношение мужской одежды. Если это и так, то на это она имела разрешение от весьма высоких и авторитетных деятелей католической церкви – архиепископа Реймского и всего трибунала в Пуатье.
Десятый пункт усматривал ее вину в том, что она якобы «оклеветала» святых угодниц – Екатерину и Маргариту, заявив, что они беседовали с ней не по-английски, а по-французски и высказались в поддержку французской политики.
Эти «Двенадцать наветов» должны были отправить сперва на просмотр и одобрение ученых богословов Парижского университета. Они были переписаны и готовы к вечеру 4 апреля. Тут Маншон совершил еще один смелый поступок: на полях чистовой копии он написал, что многие утверждения, приписываемые в этих двенадцати пунктах Жанне, прямо противоположны тому, что она фактически говорила. Но это свидетельство не могло показаться значительным Парижскому университету, как и не Могло повлиять на его решение или пробудить в нем гуманные чувства – конечно, если таковые имелись, – ибо человеческих чувств он никогда не проявлял, когда действовал в качестве политического орудия, как это и было в данном случае. Но как бы то ни было, добрый Маншон поступил мужественно.
«Двенадцать наветов» были посланы в Париж на другой день, 5 апреля. Во второй половине этого дня в Руане начались волнения; толпы народа запрудили все главные улицы, возбужденно толкуя о происшедшем и охотясь за новостями: прошел слух, что Жанна д'Арк больна и состояние ее безнадежно. Действительно, эти моральные пытки измучили ее до смерти, и она захворала. Главари английской партии были в смятении: ведь если бы Жанна умерла, не осужденная церковью, сошла в могилу незапятнанной, то жалость и любовь народа обратили бы все ее обиды и страдания, да и самую ее смерть, в святое мученичество, и после смерти она оказалась бы во Франции еще более могущественной силой, чем была при жизни.
Граф Варвик и английский кардинал Винчестерский[59] поспешили в крепость и немедленно послали за лекарями. Варвик был человек жестокий, грубый, черствый, человек безжалостный. Перед ним в железной клетке лежала больная девушка, закованная в цепи, – такое зрелище, казалось бы, могло удержать от непристойных речей; но Варвик без всякого стеснения громко начал поучать врачей, и она все слышала:
– Смотрите, ухаживайте за ней хорошенько! Король Англии вовсе не желает, чтобы она умерла своей смертью. Она ему дорога, – он дорого заплатил за нее и желает, чтобы она умерла не иначе как на костре. Делайте все! Приказываю вылечить ее во что бы то ни стало!
Врачи спросили Жанну о причине болезни. Она сказала, что епископ города Бовэ прислал ей рыбы и это, вероятно, от нее.
Тогда Жан д'Эстивэ закричал на нее, начал всячески поносить и оскорблять. Ему показалось, что Жанна обвиняет епископа в попытке отравить ее, а это ему очень не понравилось, ибо он был одним из самых раболепных и бессовестных холопов Кошона. Он выходил из себя при мысли, что Жанна компрометирует его господина в глазах этих могущественных английских владык: ведь эти люди могли уничтожить Кошона и сделали бы это немедленно, если бы убедились, что он способен избавить Жанну от костра, отравив ее и тем самым лишив англичан тех реальных преимуществ, которые они приобрели, выкупив ее у герцога Бургундского.
Жанну сильно лихорадило, и врачи предложили пустить ей кровь.
– С этим поосторожнее, – предупредил Варвик, – она догадлива и еще, чего доброго, убьет себя.
Он боялся, что Жанна, страшась костра, может сорвать повязку и умереть от потери крови.
Но врачи все же пустили ей кровь, и вскоре ей стало лучше.
Впрочем, ненадолго. Жан д'Эстивэ никак не мог успокоиться, – история с рыбой и намек на отравление сильно встревожили его ограниченный ум. Поэтому вечером он опять пришел к ней в каземат и распекал ее до тех пор, пока ее снова не начало лихорадить.
Уж будьте уверены – когда Варвик услыхал об этом, его гнев не знал предела: еще бы! – жертва опять может ускользнуть от них, и все благодаря чрезмерному усердию этого навязчивого дурака. Варвик осыпал д'Эстивэ отборнейшей бранью, я бы сказал, бранью удивительной по силе выразительности, ибо, как говорили люди культурные, хотя она была и самой низкой пробы, но весьма доходчива. После этого услужливый холоп больше не вмешивался.
Жанна хворала более двух недель; наконец ей стало лучше. Она все еще была очень слаба, но уже могла переносить краткие допросы без особой опасности для жизни. Кошон счел возможным возобновить свои занятия. Он созвал некоторых из своих богословов и отправился с ними в темницу. Мы с Маншоном последовали за ними для составления протокола, то есть для записи того, что могло быть выгодно для Кошона, опуская все остальное.
Вид Жанны испугал меня. Увы, от нее осталась только тень! Мне не верилось, что это тщедушное маленькое создание со скорбным лицом и согбенной фигуркой – та самая Жанна д'Арк, которую я так часто видел, – огонь, порыв, вдохновение; та самая Жанна д'Арк, что во главе своих отрядов мчалась в атаку на боевом коне, как молния, сквозь тучи смертоносных стрел, под грохот орудийных залпов. Я был потрясен. Сердце мое разрывалось на части.
Но Кошона это не тронуло. Он произнес свою очередную речь, как всегда лицемерную, коварную, полную лжи и обмана. Он сказал Жанне, что среди ее прежних ответов есть такие, которые кажутся противоречащими основам религии; а так как она неграмотна и незнакома со священным писанием, то он привел к ней ученых богословов, добрых и мудрых людей, чтобы просветить ее, если она этого пожелает.
– Мы, служители церкви, – говорил он, – всегда готовы как по доброй воле, так и по велению нашего долга радеть о спасении души твоей и тела твоего в такой же мере, как бы мы это сделали для своих ближайших родственников или для самих себя. И, думая о благе твоем, мы лишь следуем примеру нашей святой церкви, которая никогда не закрывает материнского лона своего, приемля всех, кто пожелает вернуться к ней.
Жанна поблагодарила его за эти слова и сказала:
– Болезнь моя, по-видимому, приведет меня к смерти; и если будет угодно богу, чтобы я умерла здесь, я бы просила позволения исповедаться и причаститься святых тайн, а также прошу похоронить меня в освященной земле.
Кошон сразу же ухватился за счастливую возможность; это ослабевшее тело трепещет перед муками ада, боится уйти из жизни без покаяния. Наконец-то этот неукротимый дух сдается! И он промолвил:
– Ну что ж, если ты желаешь вкусить святых тайн, поступай так, как все добрые католики: подчинись нашей матери-церкви.
Он с нетерпением ждал ответа. Но когда ответ последовал, в словах Жанны не было покорности, – она твердо держалась прежних позиций. Отвернувшись, она устало проговорила:
– Мне больше нечего сказать.
Кошон взорвался: он грозно возвысил голос и сказал, что чем ближе она к смерти, тем больше ей следовало бы стремиться исправить свою жизнь, и наотрез отказался выполнить ее просьбу, если она не подчинится церкви. Жанна ответила:
– Если я умру в этой тюрьме, я прошу вас похоронить меня в освященной земле. Если же и этого нельзя, я отдаю себя в руки моего спасителя.
Беседа продолжалась более спокойно, но Кошон не удержался и снова потребовал, чтобы она подчинила себя и все дела свои суду церкви. Его угрозы и запугивания не привели ни к чему. Тело ее было слабым, но дух, неукротимый дух Жанны д'Арк, не угасал, и от него исходили та ясность мысли, та решительность и непреклонность, которые были так хорошо известны этим людям и за которые они так искренне ее ненавидели.
– Будь что будет, а я не скажу ничего другого, кроме того, что было мной уже сказано на суде.
Тогда мудрые богословы пришли на помощь Кошону, и все вместе они замучили ее своими рассуждениями, аргументами и цитатами из священного писания; при этом они без конца твердили, что она обязана причаститься, и пытались соблазнить ее этим, надеясь, что она уступит и согласится передать свою миссию на суд церкви, то. есть на их суд, как будто они представляли собой всю церковь! Но и это не дало ничего. Если бы меня спросили, я мог бы предсказать им это заранее. Но они никогда меня ни о чем не спрашивали, – я был в их глазах слишком мелкой козявкой.
Беседа закончилась угрозой, – угрозой жестокой и ужасной, рассчитанной на то, чтобы заставить христианку-католичку почувствовать, как почва уходит у нее из-под ног.
– Церковь взывает к тебе – подчинись! Если ты ослушаешься, она отступится от тебя как от язычницы!
Вы представляете, что это значит – отлучить от церкви! Быть покинутой церковью – этой высшей властью, в руках которой судьба рода человеческого! Быть покинутой церковью, скипетр которой простирается выше самых дальних созвездий, мерцающих в небе, чье могущество господствует над миллионами живущих и над миллиардами усопших и дрожащих в чистилище в ожидании искупления или гибели! Быть покинутой церковью, чье благоволение открывает перед тобой врата рая и чей гнев ввергает тебя в неугасимое пламя адской бездны; быть покинутой властью, сила которой затмевает власть любого земного владыки настолько, насколько мощь и блеск земного монарха затмевает и подавляет пестроту деревенской ярмарки! Быть покинутой королем – о да, – это смерть, а смерть страшна, но быть покинутой Римом, быть отвергнутой церковью? Ах, перед этим ужасом смерть – ничто, ибо это означает осуждение на жизнь вечную, и на какую жизнь!
Мысленно я представлял себе красные, бушующие волны в безбрежном море огня, мне рисовались бесчисленные множества черных грешников, подбрасываемых языками пламени, стонущих, воющих и снова ввергаемых в пучину; я знал, что Жанна в своем воображении видела точно такую же картину, когда сидела молча в глубоком раздумье. И я поверил, что теперь она может уступить, и она непременно уступит, ибо эти люди способны были исполнить свою угрозу и предать ее на вечные муки; движимые злобой и ненавистью, они были способны на все.
Но какой же я был глупец, допуская подобные мысли и сомнения! Разве Жанна д'Арк такая, как другие? Верность принципу, верность истине, верность своему слову – все это было частью ее самой, ее плотью и кровью. Она не могла измениться, не могла отрешиться от этих прекрасных качеств. Она была олицетворением верности, воплощением стойкости. На чем она однажды остановилась, на том она и будет стоять до конца; и даже самый ад не сдвинет ее с места.
«Голоса» не разрешали ей подчиниться незаконным вымогательствам судей, и она не уступит никогда. Она будет терпеливо ждать, безропотно ждать, – и будь что будет.
Мое сердце изнывало в тоске, когда я выходил из темницы, а она оставалась безмятежной и ничем не озабоченной. Она поступила так, как велел ей долг, и этого достаточно; последствия – не ее дело. Прощальные слова ее были полны кротости и удовлетворенного спокойствия:
– Я родилась и крестилась доброй христианкой и такой же доброй христианкой хочу умереть.
Глава XV
Прошло еще две недели, наступило 2 мая; в воздухе потеплело, в долинах и на полянах появились первые луговые цветы, в лесах защебетали птицы, природа сияла и нежилась под солнцем, всюду свежесть и обновление, сердца наполнились радостью, в мире пробудились надежды. Равнина за Сеной, бархатисто-зеленая, мягко простиралась вдаль; река была прозрачна и ласкова; островки, заросшие кустарником, были очаровательны, но еще более прекрасны были их нарядные отражения в сверкающих водах реки; и Руан, если смотреть с высокого обрыва над мостом, стал снова отрадой для глаз, представляя собой самую прелестную панораму города, какую можно где-либо видеть под прозрачным куполом голубых небес.
Сказав, что сердца наполнились радостью и надеждой, я подразумевал пробуждение природы и всего живого вообще. Но были исключения: мы – друзья Жанны д'Арк, и наша героиня – несчастная узница, брошенная в каменный склеп под мрачные своды огромной крепости, томящаяся без света и тепла, когда вокруг – лишь протяни руку – все залито солнцем, жаждущая увидеть хотя бы крохотный луч в своей темнице, – но, увы – ее лишили даже этого ничтожного блага мерзавцы в черных сутанах, готовившие ей гибель и поносившие ее доброе имя.
Кошону не терпелось продолжать свое грязное дело. Теперь он хотел испробовать новый план: нельзя ли чего-нибудь достичь путем убедительной аргументации и елейного красноречия, изливаемых на неисправимую пленницу устами опытного оратора. Таков был его план. Но читать ей «Двенадцать пунктов» нового обвинительного заключения он не посмел. Нет, даже Кошон стыдился показывать ей эту чудовищную клевету; червяк стыда, издыхавший в недрах его жирного тела, на этот раз проявил признаки жизни.
Итак, в погожий день второго мая вся черная свора собралась в просторном зале крепостного замка. Епископ из Бовэ поднялся на свой трон, а шестьдесят два члена коллегии уселись перед ним; стража и писцы заняли свои места, и на кафедре появился оратор.
Затем мы услышали в отдалении звон цепей: Жанна вошла в сопровождении тюремщиков и села на свою одинокую скамью. Теперь, после двухнедельного отдыха от изнурительных допросов, она казалась здоровой и заметно похорошела.
Она взглянула на судей, увидела оратора и сразу же поняла обстановку.
Оратор заготовил свою речь заранее, она была переписана и спрятана в рукаве. Речь была так объемиста, что походила на книгу. Начал он без запинки, однако посредине какого-то цветистого периода память изменила оратору и ему пришлось заглянуть в рукопись, что в значительной степени испортило эффект. Через минуту то же самое повторилось еще раз и, наконец, в третий раз. Оратор покраснел от смущения, присутствующие выразили сочувствие, и бедняга совсем растерялся. Тогда Жанна бросила реплику, которая окончательно до-канала его. Она сказала:
– Читайте вашу «книгу», а потом я отвечу.
Надо было видеть, как смеялись эти дряхлые старцы, многие хватались за животы, а незадачливый оратор имел такой глупый и беспомощный вид, что вызывал всеобщую жалость, и даже я готов был ему посочувствовать. Да, Жанна после отдыха была в хорошем настроении, и присущее ей чувство юмора снова пробивалось наружу. Она сделала ему замечание совершенно серьезно, но мне был понятен скрытый смысл ее слов.
Когда оратор снова обрел дар речи, он последовал благоразумному совету Жанны и больше не пытался блеснуть искусством импровизации, а прочел остаток речи по «книге». Он свел двенадцать пунктов к шести, и эти шесть тезисов размазал, как умел, в своей обвинительной речи.
Время от времени он останавливался и задавал вопросы, а Жанна отвечала. Подробнейшим образом были истолкованы сущность и значение церкви воинствующей, и от Жанны еще раз потребовали, чтобы она подчинилась ей.
Ответ был прежний.
Потом у нее спросили:
– Веришь ли ты, что церковь способна заблуждаться?
– Я верю, что она заблуждаться не может; но за дела и слова мои, совершенные и произнесенные по велению господа, я буду отчитываться лишь перед ним.
– Не хочешь ли ты этим сказать, что у тебя не может быть судьи на Земле? Разве святейший отец наш папа не судья тебе?
– Об этом я вам ничего не скажу. Милосердный господь – владыка мой, и ему одному я подчинюсь во всем.
И тогда последовали страшные слова:
– Если ты не подчинишься церкви, высокие судьи здесь присутствующие признают тебя еретичкой и ты будешь сожжена на костре.
О, такая угроза сразила бы насмерть меня или вас, но в сердце Жанны д'Арк пробудилась прежняя отвага. Она порывисто встала, и ее ответ прозвучал, как вдохновенный призыв, как воинственный клич, как сигнал боевого рожка:
– Я могу сказать только то, что уже сказала, и в пламени костра я повторю то же самое!
Услышать еще раз ее вдохновенный голос, увидеть еще раз воинственный блеск ее глаз – как это действовало возбуждающе! Многие были взволнованы; каждый, кто был человеком, будь то друг или недруг, не мог оставаться равнодушным. Маншон, эта добрая душа, рискнул своей жизнью вторично, написав на полях протокола красивым каллиграфическим почерком замечательные слова: «Superba responsio!»[60] С тех пор прошло шестьдесят лет, но слова эти сохранились, и вы можете прочесть их там и по сей день.
«Superba responsio!» Да, именно так. Ибо этот «превосходный ответ» прозвучал в устах девятнадцатилетней девушки, когда смерть и ад смотрели ей прямо в лицо.
Разумеется, не забыли вытащить за уши и вопрос о мужской одежде и, как всегда, прения на эту тему тянулись до бесконечности. Был заброшен старый крючок с приманкой: если она добровольно отречется от этой одежды, ей позволят присутствовать на мессе. Но Жанна отвечала так, как не раз отвечала до этого:
– Я готова ходить в женском платье на все церковные службы, если мне разрешат, а вернувшись в тюрьму – одеваться в мужское.
Ей расставлялись ловушки в самой соблазнительной форме: хитрые судьи делали ей разные условные предложения и с невинным видом пытались добиться ее согласия на одну часть предложения, не оговаривая, что они согласны выполнить его вторую часть. Но она легко разгадывала игру и расстраивала ее. Ловушки были примерно такого образца:
– Ты согласилась бы сделать то-то и то-то, если бы мы тебе разрешили то-то и то-то? На это она отвечала:
– Когда вы мне разрешите, тогда и узнаете.
Да, 2 мая Жанна чувствовала себя отлично. Она блистала умом, находчивостью, и поймать ее на чем-либо было невозможно. Заседание длилось целый день; борьба велась на старых позициях, которые приходилось отвоевывать вновь шаг за шагом; оратор-обвинитель пускал в ход все свои доводы, все свое красноречие, но успеха не имел и, огорченный, оставил кафедру. Итак, шестьдесят два блюстителя закона отступили на исходные рубежи, а их одинокий противник по-прежнему удерживал командную высоту.
Глава XVI
Прекрасная погода, великолепная погода, чудная погода стояла в начале мая, и сердца человеческие пели. Как я уже сказал, весь Руан был в веселом возбуждении и готов был смеяться по малейшему поводу. И вот, когда распространился слух, что молодая девушка в крепости нанесла еще одно поражение епископу Кошону, все жители города, приверженцы обеих партий, хохотали и злорадствовали. Епископа ненавидели все. Правда, поддерживавшее англичан большинство желало, чтобы Жанну сожгли, но это нисколько не мешало ему издеваться над человеком, которого ненавидел весь город. Жители боялись критиковать английских военачальников и многих судей – помощников Кошона, но посмеяться над самим Кошоном, или д'Эстивэ, или Луазелером было безопасно: никто не донесет.
Фамилия «Кошон» («Cauchon») созвучна слову «со-chon», что означает «свинья», – и это давало неограниченную возможность для разных каламбуров и шуток; созвучием пользовались вовсю.
Некоторые из острот от частого употребления изрядно поистрепались, ибо всякий раз, когда Кошон затевал новый суд над Жанной, народ говорил: «Ну, свинья опять опоросилась», и всякий раз, когда суд заканчивался провалом, повторял то же самое, но уже в другом смысле: «Ну, свинья опять насвинячила!»[61]
3 мая мы с Ноэлем, слоняясь по городу, наблюдали, как то тут, то там какой-нибудь весельчак-мастеровой втирался в толпу и, давясь от смеха, распространял очередную шутку; потом переходил к другой группе, гордясь своим остроумием и наслаждаясь возможностью позубоскалить всласть:
– Ей-же-ей, свинья поросилась раз пять и – осрамилась опять!
Иногда попадались удальцы, этакие буйные головы, которые набирались смелости сказать, хотя и шепотом:
– Шестьдесят два судьи и все могущество Англии против одной девушки – и все же она вышла победительницей из пяти сражений.
Кошон жил в роскошном архиепископском дворце, охраняемом английскими солдатами; но, несмотря на это, не проходило ни одной темной ночи, чтобы наутро стены дворца не свидетельствовали о том, что здесь побывал неизвестный озорник с кистью и красками. Да, художник поработал, и притом изрядно, ибо священные стены дворца были испещрены изображениями свиньи, в самых нелестных видах; многие свиньи были в епископском облачении, с епископской митрой на ушах, лихо заломленной набекрень.
Кошон, раздраженный своими неудачами и бессилием, бесновался и ругался семь дней, после чего у него созрел новый план. Вы вскоре узнаете, что это был за план. Сами вы не догадаетесь, надо иметь слишком жестокое сердце, чтобы догадаться.
9 мая должно было состояться заседание; Маншон и я захватили с собой письменные принадлежности и отправились. На этот раз нам пришлось идти в другую башню, а не в ту, где томилась Жанна. Башня была круглая, серая и мрачная, сложенная из грубых неотесанных камней, с толстыми стенами – сооружение ужасное и отвратительное.[62]
Мы вошли в круглую комнату первого этажа, и я увидел то, что заставило меня содрогнуться: орудия пыток и палачей наготове! Вот где черная душа Кошона проявилась во всей своей отвратительной наготе, вот где он окончательно доказал, что в его душе не было ни капли жалости. Можно было усомниться, была ли у него когда-нибудь родная мать, была ли у него сестра…
Кошон был уже там, вместе с ним вице-инквизитор, он же настоятель монастыря св. Корнелия; кроме того, там находилось еще шестеро других лиц и среди них предатель Луазелер. Стража охраняла вход; возле дыбы стоял палач со своими помощниками в красных трико и камзолах – цвет вполне подходящий для их кровавого ремесла. Я мысленно представил себе картину: Жанна, вздернутая на дыбу; ее ноги привязаны к нижнему концу, а руки – к верхнему, и эти кровавые великаны вертят колесо и вытягивают ее конечности из суставов. Мне чудилось, что я уже слышу, как лопаются сухожилия, трещат кости, разрывается на куски тело… И мне было непонятно, как эти благочестивые слуги милосердного Иисуса могли сидеть там и взирать на этот ужас с таким невозмутимым спокойствием.
Вскоре привели Жанну. Она увидела дыбу и палачей, и, вероятно, та же самая картина, что и у меня, предстала перед ее мысленным взором. И, вы думаете, она оробела, вздрогнула? Нет, ничего подобного. Она гордо выпрямилась, и лишь презрительная улыбка слегка искривила ее губы; она не проявляла ни малейшего страха.
Это было памятное заседание, хотя и самое короткое из всех. Когда Жанна села, ей прочли краткий перечень ее «преступлений». Потом Кошон произнес торжественную речь. Он заявил, что в ходе суда и следствия Жанна отказывалась отвечать на некоторые вопросы, а также давала ложные показания и что теперь она обязана сказать ему всю правду, истинно, подлинно и безоговорочно.
На этот раз он держался самоуверенно: он был убежден, что наконец-то нашел способ сломить упорный дух этой девочки и заставить ее со слезами просить пощады. Теперь он добьется победы и заткнет глотки руанским болтунам и насмешникам. Как видите, человеческое было ему не чуждо, он, как и все, не выносил глумления над своей личностью. Он говорил резко, почти кричал, его прыщеватое лицо светилось всеми оттенками злорадства и предвкушения торжества: багровым, желтым, красным, зеленоватым, порой оно принимало даже темно-фиолетовый и синий цвет, как у утопленника, – самый зловещий из всех. Наконец в порыве ярости он воскликнул:
– Вот дыба, и вот мастера-исполнители! Теперь ты или признаешься во всем, или будешь подвергнута пыткам. Говори!
И ею был дан великий, бессмертный ответ; он был дан спокойно, без гнева и вызова, но как хорошо, как благородно прозвучали ее слова:
– Я не скажу вам ничего, кроме того, что уже сказала; не скажу, если бы вы даже вырывали мне руки и ноги. И даже если бы в мучениях я и сказала что-либо иное, то потом я все равно заявлю, что это говорила пытка, а не я.
Дух Жанны был несокрушим. Вы представляете, что творилось с Кошоном! Опять провал, и какой неожиданный провал! На другой день по городу прошел слух, что у него в кармане лежала заранее заготовленная полная исповедь, под которой не хватало лишь подписи Жанны. Не знаю, правда ли это, но, вероятно, правда, ибо ее знак, поставленный под текстом исповеди, был бы чем-то вроде доказательства (для публики, конечно), которое, как вы знаете, Кошону и его сообщникам было крайне необходимо.
Нет, нельзя было сокрушить дух Жанны, помрачить ее ясный ум. Учтите всю глубину, всю мудрость этого ответа, исходившего от неграмотной девушки! Вряд ли нашлось бы на свете пять-шесть человек, которые когда-либо додумались бы, что слова, вырванные у человека под пыткой, не могут служить доказательством истины, а между тем неученая деревенская девушка сразу же внутренним чутьем безошибочно попала в точку. Я всегда полагал, что пытка есть средство познания истины, и таково было мнение всех; но когда Жанна произнесла эти простые слова здравого смысла, все вокруг как бы озарилось ярким светом. Так иногда вспышка молнии в полночь внезапно освещает великолепную долину со сверкающими на ней серебристыми ручьями и мирно спящими селениями, долину, над которой прежде висела завеса непроницаемой мглы. Маншон искоса взглянул на меня: на его лице было явное удивление, точно такое же, как и на многих других лицах. Учтите, все они – люди старые, весьма образованные, и оказалось – эта юная крестьянка способна научить их тому, чего они раньше не знали. Я слышал, как один из них пробормотал:
– Перед нами – существо необыкновенное. Перстами своими ома коснулась истины бесспорной, древней как мир, и эта истина рассыпалась в прах, как от дуновения ветра. Откуда сей дар, эта непостижимая уму прозорливость?
Судьи наклонились друг к другу и начали совещаться шепотом. Из немногих слов, которые нам удалось услышать, стало ясно, что Луазелер и Кошон настаивали на применении пытки, но все остальные упорно возражали.
Наконец Кошон в сильнейшем раздражении прекратил дискуссию и приказал отвести Жанну обратно в темницу. Для меня это было радостной неожиданностью. Я не предполагал, что епископ отступит.
Вернувшись домой поздно вечером, Маншон сообщил, что ему удалось выяснить, почему не были применены пытки. На то имелись две причины: во-первых, из опасения, что Жанна может умереть под пыткой, а это никак не входило в расчеты англичан, и, во-вторых, из тех соображений, что истязания бесполезны, поскольку она готова отречься от всякого показания, данного ею под воздействием физической боли; решили также, что никакая дыба, никакие муки не заставят ее поставить свой знак под заранее заготовленной фальшивой исповедью.
И снова весь Руан смеялся – три дня по городу только и слышалось:
– Свинья опоросилась шестым опоросом и осталась с носом!
И, конечно, стены дворца украсились новой росписью – свинья в митре уносит на спине станок для пыток, а за ней по пятам – плачущий Луазелер. Немалая награда была обещана тому, кто поймает этих таинственных живописцев, но никто не клюнул на приманку. Даже английская стража не проявляла особого усердия и смотрела сквозь пальцы на работу ретивых художников.
Епископ был вне себя от гнева. Он не мог примириться с тем, что ему не удалось применить пытку. Это была его любимая идея, его лучшее изобретение, мечта, с которой он не расставался. 12 мая он созвал некоторых из своих приспешников и снова потребовал применения пытки. И опять его постигла неудача. На одних оказали воздействие слова Жанны; другие опасались, что она не выдержит пытки и умрет; наконец, третьи вообще не верили, что страдания смогут вынудить ее поставить свой знак под ложными признаниями. Присутствовало четырнадцать человек, включая и самого епископа. Одиннадцать из них решительно высказались против пытки и твердо стояли на своем, несмотря на брань и угрозы Кошона. Только двое голосовали за предложение епископа и настаивали на применении пытки: Луазелер и оратор – тот самый, которому Жанна посоветовала читать свою речь по «книге», – Тома де Курсель, известный адвокат и мастер красноречия.
Жизненный опыт научил меня быть сдержанным в выражениях, но, признаюсь, я изменяю этому правилу всякий раз, когда вспоминаю этих троих – Кошона, Курселя, Луазелера.
Глава XVII
Еще десять дней ожидания. Именитые богословы этой сокровищницы всякой учености и всякой мудрости, именуемой Парижским университетом, все еще взвешивали, рассматривали и обсуждали «Двенадцать наветов».
Мне почти нечего было делать все эти десять дней, и мы с Ноэлем часто бродили по городу. Но эти прогулки не доставляли нам удовольствия; мы бродили подавленные, полные тревожных предчувствий, ибо тучи, нависшие над головою Жанны, с каждым днем становились мрачнее, и вот-вот могла разразиться гроза. Притом мы невольно сравнивали ее положение с нашим; просторы городских улиц и весеннее солнце – с ее темницей и цепями; наш дружеский союз – с ее одиночеством; наше пользование многими благами жизни – с ее крайней нуждой и лишениями. Она привыкла к свободе, а теперь ее лишена; она была существом, родившимся и выросшим на лоне природы, а теперь днем и ночью сидит в железной клетке, как зверь; она привыкла к свету, теперь же вокруг нее мрак, едва позволяющий различать окружающие предметы; она привыкла слышать вокруг себя тысячи разнообразных звуков – сладостную музыку бурнокипящей жизни, а теперь она слышит лишь мерные шаги часовых, охраняющих ее одиночество; она любила общаться с друзьями и товарищами – теперь же ей не с кем перекинуться словом; она любила шутить и смеяться, а теперь пребывает в печали и на скорбных устах ее печать молчания; она была рождена для дружбы, для труда, для радости и счастья – здесь же для нее лишь тоскливое прозябание, томительные часы бездействия, гнетущее безмолвие и мысли, бесконечные мысли, день и ночь вращающиеся по замкнутому кругу, иссушающие сердце и мозг. Она была заживо погребена, да, – погребена заживо, иными словами такое существование назвать нельзя. Но была и еще одна жестокость во всем этом. Молодая девушка, попав в беду, нуждается в утешении, в поддержке и сочувствии лиц ее пола. Проявить материнскую заботу, приласкать и утешить ее могли только женщины, а между тем за все эти месяцы заточения в крепости Жанна не видела ни одного женского лица. Можно себе представить, как бы она обрадовалась, увидев около себя добрую женщину!
И еще вам скажу. Если вы хотите понять величие Жанны д'Арк, помните, что из такого жуткого места и при таких условиях она неделю за неделей, месяц за месяцем ходила в суд и выступала перед сборищем наиболее изощренных умов Франции – одинокая, беззащитная – и все время разгадывала их самые коварные замыслы, самые хитроумные планы, замечала и обходила все их капканы и ловушки, расстраивала их оборону, отбивала их атаки и после каждой схватки еще больше укрепляла свои позиции на поле боя; всегда неукротимая, беззаветно преданная своей вере и своим идеалам, не страшась ни пыток, ни пламени костра, она отвечала на угрозы предать ее смерти и свергнуть в преисподнюю на вечные муки простыми словами: «Будь что будет, а я стою на своем и ни от чего не отступлю».
Да, если вы хотите постичь величие души, глубину мудрости и благородство светлого разума Жанны д'Арк, вы должны изучать ее там, где она вела свой упорный, длительный поединок, и не только с самыми просвещенными и выдающимися умами Франции, но и с самым гнусным обманом, с самым подлым вероломством и с самыми жестокими сердцами, какие только можно найти на земле – в странах языческих и христианских.
Она была велика в сражениях – это известно всем; велика своей прозорливостью, велика своей преданностью и патриотизмом, велика своим умением убеждать недовольных военачальников и примирять враждующих; велика своим умением открывать способности и таланты, где бы они ни таились; велика своим чудесным даром говорить убедительно и красноречиво; непревзойденно велика умением воспламенять сердца разуверившихся, вселять в них надежду и страсть; умением превращать трусов в героев, толпы лентяев и дезертиров в батальоны храбрецов, с песнями идущих на смерть. Все эти качества возвышенны: они побуждают к определенным действиям, вдохновляют на достижение поставленной цели, ускоряют движение вперед и приводят к успеху; душа переполняется жизненной энергией, все силы сливаются воедино в предельном напряжении; усталость, уныние и равнодушие перестают существовать.
Да, Жанна д'Арк была велика всегда и во всем, велика везде, но особенно велика она была на этом судилище в Руане. Тут она превзошла ограничения и несовершенства человеческой природы и свершила в тяжелых, гнетущих и безнадежных условиях такое, что могла бы совершить во всеоружии своих моральных и интеллектуальных сил лишь при поддержке, одобрении и сочувствии, в присутствии друзей, в условиях справедливой и равной борьбы, за которой с восхищением следил бы весь мир.
Глава XVIII
К концу десятидневного перерыва Парижский университет представил свое заключение по «Двенадцати пунктам». По всем этим пунктам Жанна была признана виновной: она должна отречься от своих заблуждений и полностью искупить свою вину, в противном случае ее передадут в руки светских властей и приговор церковного суда будет приведен в исполнение.
Мнение Университета, вероятно, было сформулировано и согласовано еще до того, как им был получен текст обвинительного акта; однако прошло время с 5 по 18 мая, пока он вынес свое решение. Мне думается, что задержка была вызвана временными затруднениями при рассмотрении следующих вопросов:
1. Какие именно дьяволы являлись Жанне под видом «голосов»?
2. Действительно ли святые беседовали с Жанной только по-французски?
Университет единодушно признал, и это вполне понятно, что таинственные «голоса», с которыми она общалась, были голосами дьяволов; требовалось это доказать, и он доказал. Он даже установил конкретно имена этих дьяволов, отметив в своем решении, что таковыми являлись Велиал, Сатана и Бегемот. Мне лично это всегда казалось сомнительным и не заслуживающим доверия, и вот почему: уж если Университет действительно установил, что она общалась с этими тремя врагами рода человеческого, то по логике вещей необходимо было указать, каким образом ему удалось узнать это, а не ограничиваться голословным утверждением, ибо тот же Университет, через своих представителей в суде, настойчиво добивался от Жанны объяснения, как она смогла определить, что общалась с ангелами, а не с дьяволами. Довод, мне кажется, обоснованный. По-моему, позиция Университета была очень шаткой, и вот почему: он утверждал, что ангелы, являвшиеся Жанне, были переодетыми дьяволами. Каждому известно, что дьяволы обычно являются в образе ангелов, и тут Университет был совершенно прав. Но дальше, как вы сами убедитесь, он впадает в грубое противоречие, претендуя на то, что лишь он один может объяснить характер и сущность этих призраков и никто другой, даже более умный, чем эти университетские головы, не может и не имеет на это права.
Докторам из Университета надо было видеть эти таинственные существа, чтобы распознать их; и если ими была обманута Жанна, то это доказывает, что и они, в свою очередь, могли быть обмануты, ибо их проницательность и суждения ни в коей мере не были глубже, чем у нее.
На втором пункте, который, как мне думается, вызывал затруднения и задерживал ответ Университета, я долго останавливаться не буду. Университет признал, что со стороны Жанны было кощунством утверждать, будто являвшиеся ей святые говорили по-французски, а не по-английски и в политическом отношении питали симпатии к французам. Я полагаю, докторов богословия тревожила следующая предпосылка: они постановили, что «голосами» являются Сатана и два других дьявола, но в то же время ими также было признано, что эти самые «голоса» не могли поддерживать французскую сторону, следовательно, они должны были стоять за англичан. А раз они за англичан, то их надо считать ангелами, а не дьяволами. Получается путаница. А ведь Университет, считающий себя умнейшим и эрудированнейшим органом в мире, в интересах собственной репутации должен был рассуждать, по возможности, логично; поэтому он и бился изо дня в день над разрешением неразрешимого, стремясь отыскать хотя бы видимость здравого смысла своим доказательствам, что в пункте первом речь идет о голосах дьяволов, а в пункте десятом – о голосах ангелов. Но, в конце концов, он вынужден был отказаться от дальнейших поисков. Таким образом, и по сей день решение Университета двусмысленно: пункт первый трактует о дьяволах, а пункт десятый – об ангелах; примирить эти противоречия невозможно.
Посланцы университета доставили это решение в Руан, а вместе с ним и письмо к Кошону, полное самых щедрых похвал. Университет с благодарностью отмечал его исключительное усердие в преследовании женщины, «которая своим ядом отравила умы истинно верующих всего западного мира», и в награду за это сулил ему «венец бессмертной славы в небесах». Только и всего – венец в небесах?! Это что-то уж очень ненадежное, что-то вроде векселя без передаточной надписи. И хотя бы слово об архиепископстве Руанском, ради которого Кошон погубил свою душу! Венец в небесах! Это звучало иронически после всех его тяжких трудов. Что он будет делать на небесах? Там у него не найдется знакомых…
19 мая коллегия из пятидесяти судей собралась во дворце архиепископа, чтобы обсудить вопрос о дальнейшей судьбе Жанны. Некоторые настаивали на немедленной передаче преступницы в руки светских властей для наказания, большинство же считало целесообразным попытаться еще раз подействовать на нее «отеческим внушением».
Итак, 23 мая, в том же составе, суд собрался в замке, и Жанну подвели к барьеру. Пьер Морис, каноник из Руана, обратился к подсудимой с речью, в которой убеждал ее спасти свою жизнь и душу, отказаться от своих заблуждений и отдать себя в руки церкви. Заканчивая речь, он строго предупредил: если она будет упорствовать, гибель души ее несомненна, а гибель тела весьма вероятна. «Отеческое внушение» не подействовало. Жанна сказала:
– Даже идя на казнь, увидев перед собой костер и палача, готового поджечь его, более того, даже пылая в огне, – и тогда бы я не сказала ничего иного, а лишь то, что говорила раньше на суде, и осталась бы верна своим словам до последнего дыхания.
Наступило глубокое, тягостное молчание, длившееся несколько минут. Я понимал: беда неминуема! Потом Кошон, суровый и торжественный, обратился к Пьеру Морису:
– Желаете ли вы что-нибудь добавить? Каноник низко поклонился и ответил:
– Ничего, ваше преосвященство.
– Обвиняемая у барьера, желаешь ли ты что-нибудь добавить?
– Ничего.
– В таком случае, прения закончены. Завтра будет вынесен приговор. Уведите обвиняемую!
Кажется, она уходила, гордо подняв свою милую голову; впрочем, может, я и ошибся, – глаза мои были мутны от слез.
Завтра – 24 мая! А ровно год назад я видел ее верхом на коне, скачущей по равнине во главе войска в серебряном сверкающем шлеме с белыми перьями, в серебристой епанче, развевающейся на ветру, с высоко поднятым мечом; видел, как она трижды бросалась в атаку на лагерь бургундцев и захватила его; видел, как она повернула вправо и, пришпорив коня, помчалась прямо на резервы герцога; видел, как она врезалась в гущу врагов в той последней атаке, из которой ей не суждено было вернуться. И вот опять наступила годовщина этого рокового дня – и, смотрите, что она принесла!
Глава XIX
Жанну признали виновной в ереси, колдовстве и всех остальных тяжких преступлениях, перечисленных в «Двенадцати пунктах», и жизнь ее, наконец-то, находилась в руках Кошона. Он мог сразу же отправить ее на костер. И, вы думаете, этим кончилось дело? Думаете, он был доволен? Нисколько! Чего стоило бы его архиепископство, если бы у народа сложилось мнение, что Жанну д'Арк, Освободительницу Франции, несправедливо осудила и сожгла на костре клика пристрастных церковников, угодливо склонивших голову перед английской плетью? Это бы только возвеличило ее в глазах народа и окружило ореолом мученицы. Ее дух восстал бы из пепла тысячекратно окрепшим и, как ураган, смел бы английское владычество в море, а вместе с ним и злодея Кошона. Нет, победа была еще неполной. Виновность Жанны требовалось подтвердить вещественными доказательствами, которые убедили бы народ. Где же найти эти убедительные доказательства? Только один человек во всем мире мог бы их дать – сама Жанна д'Арк. Она сама должна осудить себя, причем публично, или, по крайней мере, создать видимость этого.
Но как ее заставить? Неделями тянулась упорная борьба, использованы были все средства и – никакого успеха. Как же заставить ее теперь? Грозили пыткой, грозили костром, – что оставалось еще? Болезнь, смертельная усталость, вид пылающего костра, огонь, огонь – вот что еще оставалось!
И способ был найден. Ведь, в конце концов, она только девушка. Изнуренная до предела, в отчаянии она могла проявить женскую слабость.
Да, придумано было хитро. Ведь она сама молчаливо признала, что под страшными пытками на дыбе им, вероятно, удалось бы исторгнуть из нее ложные показания. Это был намек, который следовало запомнить, и его запомнили.
Тогда же был сделан и другой намек; сразу же, как только прекратится невыносимая боль, она отречется от своих показаний. И этот намек не забыли.
Как видите, она сама надоумила их, как действовать. Сначала они должны истощать ее силы, после чего запугать огнем. И когда она будет вне себя от ужаса, ее можно будет заставить подписать нужный документ.
Но ведь она потребует прочесть этот документ, и они не решатся отказать ей в этом на глазах у народа, а во время чтения к ней опять может вернуться мужество, и тогда она откажется подписать его. Ну что ж, пусть даже так; препятствие можно обойти. Ей могут прочесть какую-нибудь коротенькую записку, не имеющую значения, а потом вместо нее незаметно подсунуть на подпись заранее заготовленную покаянную исповедь.
Но была еще одна помеха. Если бы им удалось заставить ее отречься от своих убеждений хотя бы для виду, это спасало бы ее от смертной казни. Они могли бы держать ее в церковной тюрьме, но не могли бы уничтожить физически. А это никак не устраивало англичан, жаждавших ее смерти. Живая – она вселяла в них ужас, будь-то в тюрьме или на свободе. Из двух тюрем она уже пыталась бежать.
Да, положение затруднительное! И все же не безвыходное. Кошон посулит ей некоторые льготы, она же, в порядке взаимных уступок, должна будет отказаться от мужской одежды. Конечно, своих обещаний он не выполнит и тем самым поставит ее перед необходимостью нарушить данное ею слово. За преступлением последует наказание, а костер к тому времени будет приготовлен.
Таковы были звенья единого замысла; оставалось привести его в исполнение в определенной последовательности – и игра будет выиграна. И уже заранее намечался день, когда обманутую девушку, невинную, благороднейшую девушку поведут на казнь.
А время благоприятствовало. Жестокое, неумолимое время! Дух Жанны еще не был надломлен, он по-прежнему был бодр и могуч; но ее физические силы за последние десять дней сильно ослабели, а ведь и сильный дух нуждается в живительной поддержке здорового тела.
Теперь всему миру известно, что план Кошона был именно таков, каким я изложил его вам, но тогда мир этого не знал. Есть достаточные указания на то, что Варвик и прочие представители английских властей, за исключением самого высокого – кардинала Винчестерского, не были посвящены в этот заговор, а также на то, что с французской стороны знали о плане лишь Луазелер и Бопер. Иногда я даже сам сомневаюсь, что Луазелер и Бопер знали решительно все. Впрочем, кому же об этом знать, как не этим двум.
Существует обычай оставлять приговоренного к казни в последнюю ночь его жизни в покое, но если верить слухам того времени, то и в этой милости было отказано бедной Жанне. Луазелера тайком провели к ней, и там, под видом священника, друга, тайного сторонника французов и ненавистника англичан, он провел несколько часов, убеждая ее совершить «благочестивый и угодный богу поступок», а именно: подчиниться церкви, как и подобает доброй христианке; тогда она вырвется из когтей лютых англичан и ее немедленно переведут в церковную тюрьму, где к ней будут относиться с должным вниманием и приставят надзирательницами женщин. Он знал, чем ее можно тронуть. Он знал, как отвратительна ей была близость невежественных грубиянов из английской охраны; он знал, что ее «голоса» смутно обещали ей что-то и это «что-то» она истолковывала как освобождение, избавление, бегство, как возможность еще раз броситься на защиту Франции и победоносно завершить великое дело, доверенное ей небом. Было у них и другое соображение: если еще больше изнурить ее тело, лишив его отдыха и сна, то под утро ее усталый дремлющий ум при виде костра не сможет сопротивляться уговорам и запугиваниям, и она не заметит расставленных ловушек, которые сразу бы обнаружила, находясь в нормальном состоянии.
Незачем говорить, что я глаз не сомкнул в эту ночь. И Ноэль тоже. Мы отправились к главным городским воротам до наступления темноты с горячей надеждой, основанной на смутном предсказании «голосов» Жанны, якобы пообещавших, что ее освободят силой в последний час. Великая новость разнеслась как на крыльях; все только и говорили о том, что приговор Жанне д'Арк, наконец, вынесен, что он будет приведен в исполнение и что утром ее заживо сожгут на костре. Отовсюду к огромным воротам стекались толпы народа; многих, у кого был сомнительный пропуск или кто не имел его вовсе, солдаты в город не впускали. Мы пристально вглядывались в каждого встречного, но не нашли никого из наших товарищей и соратников, ни одного переодетого воина, словом, ни одного знакомого лица. И когда, наконец, ворота заперли, мы повернули обратно и побрели молча, печальные, грустные, не смея взглянуть друг другу в глаза.
На улицах было полно народу. Мы с трудом пробирались сквозь возбужденные толпы. Около полуночи, бесцельно блуждая, мы очутились недалеко от красивой церкви святого Уэна, где вовсю кипела работа. Площадь напоминала потревоженный муравейник: бесчисленное множество людей и сотни пылающих факелов. Через площадь по широкому проходу, охраняемому стражей, поденщики таскали доски и брусья в ворота кладбища. Мы спросили, что там строят; кто-то ответил:
– Помост и костер. Разве вы не знаете, что завтра утром здесь сожгут живьем французскую ведьму?
Мы ушли. Мы больше не могли здесь оставаться.
На рассвете мы снова были у городских ворот; на этот раз с новой надеждой, которую бессонная ночь, физическая усталость и лихорадочная работа мысли довели до полной уверенности. Мы услышали сообщение, что аббат городка Жюмьеж вместе со всеми своими монахами прибудет в Руан, чтобы присутствовать при казни. Наше воображение, подогретое пылким желанием, уже превращало этих девятьсот монахов в старых соратников Жанны, а их аббата – в Ла Гира, Дюнуа или герцога Алансонского; и мы смотрели, как тянется вереница монахов, как никто их не останавливает, как толпа почтительно расступается перед ними, и сердца наши учащенно бились, комок подступал к горлу, а глаза наполнялись слезами радости и гордости; и мы старались заглянуть в их лица, прикрытые капюшонами, и если бы кто-нибудь из них оказался нашим боевым товарищем, мы бы дали им понять, что мы также сторонники Жанны и полны решимости сражаться за правое дело. Какими же, однако, глупцами мы были. Но мы были молоды, как вам известно, а молодость на все надеется и всему верит.
Глава XX
Утром я был уже на своем служебном посту, – на одном из помостов высотою в рост человека, воздвигнутом на кладбище у стен церкви святого Уэна. На этом же помосте толпились представители духовенства, знатные горожане и несколько юристов. Перед ним, на небольшом расстоянии, был воздвигнут другой помост пошире, с красивым навесом от дождя и солнца, устланный дорогими коврами; там. стояло много удобных стульев и среди них в центре два тронных кресла, роскошных и высоких. Одно из них занимал представитель английского короля, принц крови, его высокопреосвященство кардинал Винчестерский, другое – Кошон, епископ города Бовэ. Рядом с ними и вокруг сидели три епископа, вице-инквизитор, восемь аббатов и шестьдесят два монаха и благочестивых законника, входивших в состав суда на процессе Жанны.
Шагах в двадцати перед этими двумя помостами находился третий, построенный из камня в виде усеченной пирамиды со ступеньками. В центре этого безобразного сооружения торчал позорный столб; у столба были навалены дрова и вязанки хвороста. У подножия пирамиды стояли три фигуры в ярко-красных одеждах – палач и его подручные. Перед ними – жаровня с кучей раскаленных угольев, а в стороне неподалеку – большая поленница сухих дров и хвороста, доставленных сюда не менее чем на шести возах. Как странно! На вид, кажется, мы так тщедушны, так беспомощны; и все же легче превратить в пепел гранитную статую, чем сжечь человеческое тело.
Вид приготовленного костра вызывал во мне острую физическую боль, болезненно трепетал каждый нерв в моем теле, но как я ни отворачивался, взор мой все время устремлялся туда: такова притягательная сила ужасного и необычного.
Пространство, занимаемое помостами и костром, было оцеплено английскими солдатами, стоявшими плечом к плечу плотной стеной, угрюмыми и величественными, в начищенных до блеска стальных доспехах; а за ними, во все стороны – море человеческих голов; всюду и везде, насколько можно было охватить глазом, в окнах и на коньках крыш расположились зрители.
Ни движения, ни шороха; казалось, все вымерло. Зловещая тишина усугублялась полумраком. Свинцово-серое небо было покрыто грозовыми тучами, низко нависшими над землей; на горизонте время от времени вспыхивали бледные зарницы, и глухое ворчание грома доносилось издалека.
Наконец, тишина была нарушена. Где-то за площадью послышались неясные, но такие знакомые звуки – грубая, отрывистая команда, и я увидел, как человеческое море расступилось и показалась группа людей, мерно двигающаяся к нам. Я вздрогнул, напряженно всматриваясь. Неужели Ла Гир со своими молодцами? Нет, не их шаги, не их выправка. Это под усиленной охраной вели Жанну д'Арк. Надежда моя угасла, сердце заныло в тоске. Слабую, измученную, ее все-таки заставили идти; они старались вымотать из нее последние силы.
Расстояние было невелико – всего несколько сот ярдов, но как бы ни был краток этот путь, он был не легким для человека, пролежавшего неподвижно в оковах несколько месяцев и почти разучившегося ходить. Ведь на протяжении целого года Жанна знала лишь холодные стены сырого каземата, а теперь должна была тащиться пешком в предгрозовой духоте хмурого весеннего утра. Когда она входила в ворота, шатаясь от изнеможения, возле нее, нашептывая ей что-то на ухо, все время вертелся гнусный Луазелер. Впоследствии мы узнали, что он пробыл у нее в темнице все это утро, изводя своими наставлениями и соблазняя коварными обещаниями. Еще и теперь, у кладбищенских ворот, он продолжал свое мерзкое дело, уговаривая ее уступить всему, что от нее потребуют здесь, и уверяя, что если она последует его совету, все будет хорошо: она сразу же избавится от ужасных англичан и обретет приют и убежище под надежной защитой матери-церкви. Подлая тварь, кретин с холодным жабьим сердцем!
Поднявшись по ступенькам, Жанна присела на помост, закрыла глаза и уронила голову на грудь; и так сидела, сложив руки на коленях, отрешенная, безразличная ко всему, думая, очевидно, только об одном – покое. Она была бледна – бледна, как алебастровое изваяние.
Как оживилась вся эта многочисленная толпа, с каким жадным любопытством тысячи глаз рассматривали эту хрупкую девушку! И это естественно: люди понимали, что, наконец-то, они получили возможность хоть раз взглянуть на человека, которого они так давно мечтали увидеть, что перед ними та самая женщина, имя и слава которой наполнили всю Европу, затмив своим блеском имена и славу других; перед ними Жанна д'Арк – величайшее чудо своего времени, которому суждено быть чудом всех времен! Изумление было всеобщим, и я читал, как по книге, мысли народа: «Невероятно! Непостижимо! Может ли быть, чтобы это крохотное существо, эта девочка, прелестная девочка, милая, добрая девочка – брала Штурмом крепости и, возглавив войска, двигала их вперед к победе, сдувая, как пушинку, могущество Англии на всем пути своего следования, воевала без устали и выдержала длительный бой, одинокая и покинутая всеми, со сворой ученейших мракобесов Франции, и выиграла бы этот свой последний бой наверняка, если бы борьба была честной и справедливой!»
Очевидно Кошон все же побаивался Маншона, заметив его явное сочувствие Жанне, ибо на месте Маншона оказался другой протоколист; таким образом, мы с моим хозяином остались не у дел и должны были сидеть и смотреть на происходящее.
Мне казалось, сделано было все, что только можно было придумать, чтобы изнурить тело и душу Жанны, но я ошибся; придумали еще одно издевательство – стали читать ей длинное нравоучение. Духота и жара становились невыносимыми.
Когда проповедник начал, она взглянула на него так печально, так тоскливо! – и снова опустила голову. Этим проповедником был Гийом Эрар, выдающийся оратор. Темой своей проповеди он избрал некоторые пункты пресловутых «Двенадцати наветов». Из этого мерзкого сосуда он черпал клевету и ложь и, смачивая их слюною бешенства, приукрашивая и преувеличивая, бесстыдно изрыгал на Жанну; он клеймил ее всеми оскорбительными именами и прозвищами, собранными в «Двенадцати наветах», и, по мере своего выступления, приходил во все большее и большее неистовство; но все его старания были напрасны. Жанна словно погрузилась в глубокую задумчивость и, казалось, ничего не слышала. Наконец, он разразился громовой тирадой:
– О Франция, как жестоко тебя обманули! Ты всегда была очагом христианства, а ныне Карл, именующий себя твоим королем и правителем, как еретик и вероотступник, возлагает свои упования на слова и деяния презренной и гнусной женщины!
Жанна подняла голову, и глаза ее сверкнули. Проповедник тотчас же обратился к ней: – Тебе я говорю это, Жанна, и повторяю еще раз: твой король вероотступник и еретик!
Ах, ее лично он мог поносить и оскорблять сколько угодно – она стерпела бы все, но и в свой смертный час она не могла допустить, чтобы кто-нибудь задевал честь этого неблагодарного пса, этого предателя – нашего короля, первейший долг которого – в эту минуту находиться здесь с мечом в руке, чтобы разогнать этих гадин и спасти человека, служившего ему верой и правдой, человека, которым мог бы гордиться любой король. И он бы, конечно, был здесь, не будь он таким, как я его только что назвал. Благородная душа Жанны была глубоко уязвлена, она повернула голову к проповеднику и бросила ему в лицо несколько слов с такой страстностью, которая сразу подтвердила толпе все то, что она знала о неукротимом духе Жанны д'Арк.
– Клянусь своей верой, – сказала она, – клянусь перед лицом смерти, что он благороднейший из всех христиан, честнейший и преданнейший сын веры и церкви.
Послышались бурные аплодисменты. Толпа приветствовала Жанну. Это разозлило проповедника, жаждавшего заполучить этот знак признания в свой адрес и теперь обманувшегося в своих лучших ожиданиях. Это что же такое? Он трудился в поте лица, а награда досталась другому! Он топнул ногой и крикнул шерифу:
– Заставьте ее прикусить язык! – Его крик вызвал общий смех.
Толпа не могла питать уважения к дюжему мужчине, призывающему полицейскую власть для того, чтобы защитить его от несчастной, истерзанной девушки.
Одной фразой Жанна повредила его усилиям больше, чем он помог черному делу сотней красноречивейших фраз. Проповедник был смущен, и ему нелегко было оправиться, чтобы продолжать свою проповедь. Впрочем, напрасно он так волновался: толпа, в подавляющем большинстве, поддерживала англичан. Она лишь на мгновение поддалась закону человеческой природы – непреложному закону откликаться и рукоплескать бойкому и меткому возражению, кто бы его ни сделал. В сущности, толпа была за проповедника и, пошумев немного, быстро успокоилась. Ведь эти люди собрались сюда поглядеть, как будут сжигать Жанну д'Арк, и если это свершится без большой задержки, они останутся довольны.
Но вот проповедник потребовал от Жанны безоговорочного подчинения церкви. Он предъявил это требование с большой уверенностью, ибо от Луазелера и Бопера получил заверения, что она истощена и измучена предельно и оказывать сопротивление больше не в состоянии. Действительно, глядя на нее, можно было с этим согласиться. Тем не менее, она еще раз попыталась защищаться и ответила слабым голосом:
– Что касается существа дела, то я уже предлагала моим судьям передать все сведения о моих словах и поступках нашему святейшему отцу папе, к которому, а прежде всего к богу, я и взываю.
Опять таки, по своей природной мудрости, сама того не сознавая, она сделала важнейшее заявление. Но теперь, когда готов был костер, а вокруг стояли тысячи врагов, ее слова уже ничем не могли ей помочь; и все же, услышав их, церковники побледнели, а проповедник, учуяв опасность, поспешил перевести речь на другое. И не удивительно, что эти злодеи испугались; ведь обращение Жанны к папе лишало Кошона его юридических прав и аннулировало все, что им и его судьями было состряпано до сих пор и могло быть сделано впредь.
Затем Жанна повторила, что все ее действия и высказывания определялись волею божьей, но потом, когда попытались вторично замешать в это дело короля и близких к нему лиц, она резко оборвала оратора:
– Ответственность за мои слова и поступки, – заявила она твердо, – не падает ни на моего короля, ни на кого-либо другого. Если в них и есть какая-либо ошибка, отвечаю за все я, и никто другой.
Ее спросили, согласна ли она отречься от тех слов и действий, которые ее судьями были признаны греховными и преступными. Ее ответ снова вызвал замешательство:
– Я взываю к богу, и пусть нас рассудит бог и папа.
Опять папа! Священники попали в тупик. Перед ними был человек, от которого требовали, чтобы он подчинился церкви, и он охотно соглашается, признает власть ее главы и законно апеллирует к этой власти. Чего же еще от нее требовать? И как отвечать на такое неожиданное предложение?
Озадаченные судьи, собравшись в кучу, начали шептаться, спорить и доказывать. Наконец они пришли к довольно неуклюжему предлогу, по-видимому лучшему, какой только могли найти при сложившихся обстоятельствах: они заявили, что папа чересчур далеко, что, во всяком случае, нет особой надобности обращаться к нему, ибо присутствующие здесь судьи облечены надлежащими полномочиями и достаточно авторитетны, чтобы довести дело до конца, и что они в полной мере олицетворяют церковь. В другое время и в другом месте они, возможно, сами бы посмеялись над подобным чванством, но теперь им было не до смеха.
Толпа начинала проявлять нетерпение. Положение становилось угрожающим. Людям надоело стоять, все изнемогали от жары, к тому же надвигалась гроза; на горизонте все чаще и чаще сверкали молнии, и все явственнее слышались отдаленные раскаты грома. Надо было поторапливаться. Эрар показал Жанне документ, заранее заготовленный, и потребовал от нее отречения.
– Отречения? Какого отречения?
Она не понимала этого слова. Судья Масье разъяснил ей. Истерзанная, измученная, она напрягала все свои силы, но никак не могла уловить смысл того, что от нее требовали. Все смешалось у нее в голове. И, отчаявшись, она воскликнула голосом, полным мольбы:
– Взываю ко вселенской церкви, должна я отречься или нет?
Эрар провозгласил:
– Ты должна отречься, сейчас же, или будешь сейчас же сожжена!
Услышав эти страшные слова, она подняла голову и только теперь впервые увидела костер и жаровню с раскаленными углями, казавшимися еще более красными, еще более жуткими в предгрозовом сумраке. Задыхаясь, она вскочила с места, бормоча что-то бессвязное и растерянно оглядываясь, ошеломленная, потрясенная, испуганная, словно ее внезапно разбудили и она не знает, где находится.
Священники, как стая воронов, сгрудились вокруг нее, умоляя подписать бумагу; со всех сторон раздавались голоса, требующие, просящие, умоляющие; в толпе послышались истерические крики.
– Подпиши, подпиши! – уговаривали священники.
– Подпиши, подписывай – и будешь спасена! – доносилось отовсюду.
А Луазелер, как дьявол, шептал ей на ухо:
– Делай, как я говорил тебе, не губи себя! Жанна посмотрела на окружающих, и голос ее прозвучал, как стон:
– Ах, нехорошо вы делаете, соблазняя меня.
Судьи присоединились к общему требованию и, желая показать, что сердцам их не чуждо сострадание, ласково обратились к Жанне:
– О, Жанна, нам так жаль тебя! Возьми назад свои показания, иначе мы будем вынуждены свершить приговор.
И тогда зазвучал еще один голос, с высокого помоста – голос торжественный и властный, прокатившийся по площади, как похоронный звон, – голос Кошона, читавшего смертный приговор.
Силы Жанны иссякли. Несколько мгновений она стояла, дико и бессмысленно озираясь, потом медленно опустилась на колени, склонила голову и сказала:
– Я повинуюсь.
Ей не дали опомниться, понимая, чем это грозит. Как только роковые слова сорвались с ее уст, судья Масье начал читать ей текст отречения, и она повторяла за ним каждое слово машинально, бессознательно и улыбаясь; ее мысли витали где-то далеко-далеко, в мире ином и прекрасном.
Затем этот краткий документ, всего в шесть строк, незаметно спрятали, а на его место подложили другой в несколько страниц, и она, ничего не заметив, поставила на нем свой крестик, при этом трогательно извинилась, что писать не обучена. Но секретарь» английского короля был тут как тут и любезно согласился помочь ее горю: он водил ее рукой, и она начертала свое имя: «Jehanne», Великое злодеяние было совершено. Она подписала – что? Этого она не знала; зато другие знали, хорошо знали. Она подписала бумагу, в которой признавала себя колдуньей, сообщницей нечистой силы, лгуньей, хулительницей бога и его ангелов, кровожадной бунтовщицей, сеятельницей смуты, гнусной посланницей сатаны; эта же подпись обязывала ее снова облечься в женскую одежду. Были там и другие обязательства, предусмотрительно придуманные, чтобы погубить ее.
Луазелер протиснулся вперед и похвалил ее за смирение и за «благостный труд сегодняшнего дня». Но она все еще была как во сне и едва слышала, что ей говорят.
Вслед за этим Кошон произнес слова, отменяющие вердикт об отлучении и возвращающие ее в лоно столь любимой ею церкви со всеми дорогими для нее привилегиями веры. О, это она расслышала! Лицо ее прояснилось, выражая глубокую признательность и даже радость.
Но как непродолжительно было это счастливое мгновение! Кошон без малейшего смущения добавил следующие убийственные слова:
– А дабы она могла раскаяться в своих грехах и не повторяла их впредь, она приговаривается к пожизненному заключению и будет питаться хлебом скорби и водой душевных страданий.
Пожизненное заключение! Ей это и не снилось, никогда ей не намекал на это ни Луазелер, ни кто-либо другой. Луазелер определенно говорил, что «все обойдется хорошо». А заключительные слова Эрара здесь на этом самом помосте, когда он убеждал ее отречься от своих заблуждений, были прямым и недвусмысленным обещанием: если она последует его совету, ее немедленно освободят.
Какое-то мгновение она стояла безмолвно, точно пораженная громом; потом ее вдруг осенила мысль: она с облегчением вспомнила, что было еще одно обещание, данное ей самим Кошоном, – обещание перевести ее в церковную тюрьму, под надзор милосердных монахинь вместо грубых иноземных солдат. И, покорная, грустная, она обратилась к собранию священников:
– Ну что же, служители церкви, ведите меня в вашу тюрьму, не оставляйте меня в руках англичан, – и с этими словами она подняла свои цепи и приготовилась идти.
Но, увы, последовало постыдное распоряжение Кошона, сопровождаемое наглой усмешкой:
– Отведите ее в ту тюрьму, откуда ее привели!
Бедная обманутая девушка! Она стояла пораженная, подавленная, убитая горем. Ее обманули, оклеветали, предали, – и теперь она ясно увидела это.
Бой барабанов нарушил гробовую тишину, и на какой-то миг она поверила в чудесное избавление, обещанное ей «голосами» – я прочел это на ее просиявшем лице, в ее взгляде; потом она поняла: явилась тюремная стража, чтобы забрать ее; она поняла все, и лучистые глаза ее погасли, погасли навсегда. Но вот она вздрогнула, голова ее закачалась, как у человека, терпящего невыносимую боль, или у обреченного, которому пронзили сердце; медленно, усталой поступью она удалялась от нас, закрыв лицо руками и горько рыдая.
Глава XXI
У нас нет оснований утверждать, что в Руане, кроме кардинала Винчестерского, были еще люди, посвященные в тайну той скрытой игры, которую вел Кошон. Теперь вы можете себе представить, как велико было изумление многотысячной толпы горожан на площади и церковников на обоих помостах: все буквально остолбенели, увидев, что Жанна д'Арк, жива и невредима, вырвалась из когтей и ускользает после столь сложных приготовлений и такого томительного ожидания.
Долгое время никто не шевельнулся и не мог вымолвить ни слова: столь невероятным казался факт, что великолепное Сооружение из дров осталось незанятым, а его добыча ушла. Наконец гнев прорвался: послышались яростные крики, проклятия, обвинения в предательстве, полетели даже камни, и один увесистый голыш, брошенный чьей-то меткой рукой, чуть не убил кардинала Винчестерского – просвистел у него над ухом. Но того, кто его запустил, вряд ли можно упрекнуть за промах, – человек был раздражен, а когда человек раздражен, он никогда не попадает в цель.
Толпа на площади бушевала. Церковники на помостах ссорились между собой. Капеллан кардинала разошелся настолько, что, позабыв всякие приличия, напал на его преосвященство епископа города Бовэ и, потрясай кулаком перед его носом, воскликнул:
– Клянусь богом, ты изменник!
– Лжешь! – возразил епископ. Это он-то изменник?
И с ним, пожалуй, можно согласиться. Во всяком случае, англичанин не имел права обвинять его в измене, ибо из всех французов, предавших родину, Кошон был самым последовательным слугой своих господ.
Граф Варвик также потерял самообладание. Он был доблестным воином, но когда требовалась сообразительность, когда в дело замешивались интриги, происки и плутовство, – тут он не был догадливее других. В простоте душевной он искренне негодовал и клялся, что с королем Англии обошлись вероломно и что Жанну д'Арк преднамеренно уберегли от костра. Но ему ласково шепнули на ухо:
– Не волнуйтесь, милорд, скоро она опять будет в наших руках.
По всей вероятности, новость уже успела распространиться, ибо хорошие вести столь же крылаты, как и дурные. Так или иначе, шум утихал, да и само огромное море народа постепенно убывало, растекалось мелкими ручейками, и, наконец, к полудню этого черного четверга площадь опустела.
Мы, двое юношей, были счастливы, безгранично счастливы, счастливы как никогда; и мы не скрывали своей радости. Жанна была спасена! Мы это знали, и этого было достаточно. Франция узнает об этом ужасном дне – и тогда!.. О, тогда ее доблестные сыны, тысяча за тысячей, колонна за колонной явятся сюда, и гнев их будет, как гнев океана, разбуженного штормовым ветром; волна за волной они обрушатся на этот обреченный город, – и Жанна д'Арк снова поднимется на гребне народной волны, поднимется – и возглавит новый поход! Через шесть-семь дней, через неделю не больше – благородная Франция, благодарная Франция, негодующая Франция загремит у руанских ворот. Будем же считать часы, минуты, секунды! О день счастья и упоительного восторга! Как бьется и поет сердце в груди!
Мы были молоды тогда, мы были очень молоды…
Вы думаете, изнуренной пленнице дали возможность отдохнуть и выспаться после того, как она, израсходовав жалкий остаток своих сил, добралась, наконец, до своей темницы?
Нет, да и могла ли она отдыхать, когда по ее следам гналась эта черная собачья свора? Кошон и несколько других его приспешников тотчас же явились к ней в знакомый им каземат. Они нашли ее в состоянии близком к обмороку, неподвижно сидящей в углу. Они напомнили ей, что она отреклась и дала определенные обещания, в том числе – обещание переодеться в женскую одежду, и что, если она опять впадет в ересь и вернется на путь заблуждений, церковь отвернется от нее навсегда. Она терпеливо их слушала, но смысла слов не улавливала. Как больной, принявший слишком большую дозу снотворного, она жаждала лишь одного: забыться, заснуть, освободиться от своих назойливых мучителей и остаться в одиночестве, и она механически делала все, что требовал от нее Кошон, почти не имея представления о том, что она делает и чем это все может кончиться. Она без возражений надела платье, принесенное ей Кошоном и его прихвостнями, и, лишь надев его, постепенно начала приходить в себя и смутно догадываться, что с нею произошло.
Кошон удалился счастливый и удовлетворенный: наконец-то Жанна облеклась в женскую одежду; кроме того, ей по всей форме было сделано предупреждение об ответственности за малейшее нарушение взятых ею обязательств. Он был непосредственным очевидцем этих фактов. Чего же еще желать лучшего?
А что если нарушений не будет?
В таком случае ее надо заставить, создать для этого условия.
Разве Кошон не намекнул английской страже, что отныне, если охрана сочтет необходимым применить к ней самый жесткий, самый суровый режим, она может действовать, не опасаясь последствий: официальные власти будут смотреть на все сквозь пальцы? Конечно, намекнул и весьма прозрачно намекнул. Меры были приняты, и с этого дня жизнь Жанны в тюрьме стала невыносимой. Не спрашивайте меня о подробностях – я не в силах об этом рассказывать.
Глава XXII
Пятница и суббота были для нас с Ноэлем счастливыми днями. Мы погрузились в мечтания. Нашему взору представлялась Франция восставшая, Франция на коне, Франция в походе, Франция у ворот Руана. Ура!.. Руан обращен в пепелище, и Жанна освобождена. Наше воображение пылало, сердца наполнялись гордостью, в сладком восторге кружилась голова. Ах, юность, юность!.. Но об этом я, кажется, уже говорил.
Мы, конечно, ничего не знали о том, что происходило в тюремной башне в четверг после полудня. Мы полагали, если Жанна отреклась от всего и снова принята в лоно всепрощающей церкви, то теперь с ней должны обращаться хорошо и ее пребывание в тюрьме будет, по меньшей мере, сносным. Довольные и спокойные за будущее, мы строили всевозможные планы и горячо обсуждали свое участие в предстоящей борьбе за освобождение нашей дорогой узницы в эти радостные два дня, счастливейшие из всех памятных дней моей жизни.
Наступило воскресное утро. Я проснулся рано, наслаждаясь теплой, солнечной погодой и размышляя. Размышляя, как всегда, об освобождении Жанны – о чем же еще? Это была моя единственная мысль, единственная цель, и я уже предвкушал счастливый исход.
Вдруг откуда-то издали, вероятно с улицы, раздались голоса; вскоре они приблизились, и я отчетливо услышал:
– Жанна д'Арк снова твердит свое! Пора покончить с колдуньей!
Я оцепенел, кровь застыла в моих жилах. Хотя это случилось более шестидесяти лет тому назад, эти слова до сих пор звенят у меня в ушах, как и в то давно прошедшее светлое майское утро. Как странно устроен человек: воспоминания о том, что переполнило нас счастьем, исчезают бесследно, но как упорно держатся наши горькие воспоминания!..
Вскоре и другие голоса подхватили этот крик – десять, двадцать, сто, тысяча голосов; казалось, весь мир наполнился жестоким злорадством. Шум нарастал: топот и шлепанье бегущих, веселые приветствия, громкий смех, трескотня барабанов, гул и грохот духового оркестра, оскверняющего неуместной музыкой святость воскресного дня.
Около полудня Маншону и мне было приказано явиться к Жанне в тюрьму – приказано самим Кошоном. К этому времени подозрения среди англичан и их солдат вспыхнули с новой силой, и весь Руан был в крайнем раздражении. Мы могли видеть достаточно примеров этому из своих окон, мимо которых, потрясая кулаками, сновали взад и вперед разъяренные толпы людей с искаженными злобой лицами.
Вскоре мы узнали, что и в самой крепости обстановка была угрожающей; там у ворот собралась огромная толпа горожан, считавших, что версия о новых преступлениях Жанны – не что иное, как новая ложь, очередной подвох этой свиньи – Кошона. В толпе было немало полупьяных английских солдат, которые уже не ограничивались руганью и криками, а дали волю рукам. Они схватили нескольких ретивых святых отцов, пытавшихся проникнуть в замок; едва-едва удалось вырвать их и спасти от неминуемой расправы.
Маншон, услышав об этом, отказался идти. Он заявил, что не сделает ни шагу без личной охраны от графа Варвика. На следующее утро Варвик прислал десяток солдат, и мы отправились. За истекшие сутки волнения не только не улеглись, но еще больше усилились. Правда, солдаты защищали нас от телесных увечий, но когда мы пробирались сквозь толпу у стен крепости, нас буквально смешивали с грязью, оскорбляя всячески. Я терпеливо все выносил, а в душе, не без тайного удовольствия, говорил себе: «Ничего, ребята, через три-четыре дня ваши длинные языки начнут болтать иначе. Интересно будет послушать, как это получится».
По моему мнению, это были люди обреченные. Сколько из них уцелеет после того, как свершится предстоящее освобождение? Ведь их горстка – палачу работы на полчаса, не больше.
Но, как оказалось, слухи не были лишены оснований. Жанна нарушила взятое на себя обязательство. Она сидела в своей камере в цепях, одетая по-прежнему в мужское платье.
Она никого не винила, не жаловалась, не упрекала. Не в ее обычае было обвинять слугу за то, что он выполнил приказ своего хозяина; теперь ум ее прояснился, и она ясно сознавала, что преимущество, которое они возымели над ней со вчерашнего утра, исходило не от подчиненных, а от хозяина, от ее злейшего врага – Кошона.
А случилось вот что. Ранним утром, в воскресенье, пока Жанна спала, один из охранников выкрал ее женское платье, а на его место подложил мужское. Проснувшись, она увидела, что одежда не та, и попросила вернуть ей женское платье, но ей в этом отказали. Она заявила протест, ссылаясь на то, что ей запрещено носить мужскую одежду. Но стража упорствовала. Из простого чувства стыдливости она вынуждена была снова одеться в мужское, более того, она поняла, что ей уже не спасти свою жизнь, если на каждом шагу ей приходится бороться с таким неслыханным вероломством, и она оделась в мужскую одежду, заранее зная, чем это кончится. Она изнемогла в борьбе, бедняжка.
Мы проследовали за Кошоном, вице-инквизитором и другими священниками (их было шесть или восемь – не помню), и я увидел Жанну сидящей на своей кровати – измученную, подавленную, все еще в оковах. А ведь я надеялся найти ее совсем в. ином положении. И теперь я не знал, что мне делать, как быть. Удар был слишком велик. Я сразу же отбросил мысль, что она изменила своему обещанию. Возможно, я и верил слухам, но понять, как это произошло, не мог.
Победа Кошона была полной. Долгое время он ходил раздраженный, озабоченный, угрюмый, но теперь эта хмурость с него сошла, уступив место тупому, безмятежному самодовольству. Его багровое прыщеватое лицо расплылось в злорадной улыбке. Он шел, влача свою пышную фиолетовую сутану, и остановился перед Жанной, широко расставив ноги; и так стоял с минуту, вперив в нее хищный взгляд и явно наслаждаясь видом этого несчастного, загубленного создания, завоевавшего ему столь высокое место среди верноподданных слуг кроткого и милосердного владыки вселенной, спасителя мира – господа нашего Иисуса Христа, при условии, конечно, если англичане сдержат слово, данное этому выродку, этому живому олицетворению вероломства.
Судьи немедленно приступили к допросу. Один из них, некий Маргери, человек скорее наблюдательный, чем осторожный, заметив перемену в одежде Жанны, сказал:
– Тут что-то не так. Вряд ли это могло случиться без постороннего вмешательства. Не скрывается ли за этим нечто худшее?
– Тысяча чертей! – завопил Кошон в ярости. – Или вы заткнете свою глотку, или вам поставят кляп!
– Арманьяк! Предатель! – закричали солдаты охраны и, выставив алебарды, бросились на Маргери.
С трудом удалось их удержать. Прямодушный судья легко мог поплатиться жизнью. Бедняга отошел в сторону и больше не осмеливался помогать следствию. Допрос продолжался.
– Ты почему оделась в мужскую одежду?
Ответа Жанны я не расслышал, ибо в этот момент у одного из солдат алебарда выскользнула из рук и с грохотом упала на каменные плиты пола; но мне показалось, будто Жанна сказала, что таково было ее желание.
– Но ты же обещала и поклялась быть во всем послушной.
Я с трепетом ждал ее ответа, и, когда ответ последовал, он оказался таким, как я и предполагал. Она спокойно сказала:
– Не помню. Я не думала и не намеревалась давать такой клятвы.
Мои опасения подтвердились. Я ведь был уверен, что в четверг, стоя у костра, она говорила и действовала бессознательно, и ее ответ доказал это.
– Вы же сами дали мне право снова надеть мужскую одежду, – продолжала она. – Вы первые нарушили свое слово. Вы обещали допустить меня к мессе и к причастию, вы обещали избавить меня от цепей; но, как видите, они до сих пор на мне.
– И все же ты отреклась и дала клятву не облекаться больше в мужскую одежду.
Тогда Жанна, охваченная скорбью, простерла свои закованные руки к этим бесчувственным людям и промолвила с потрясающей искренностью:
– Лучше умереть, чем терпеть эти муки. Но если с меня снимут цепи, если мне разрешат слушать мессу, если меня переведут в монастырскую тюрьму и приставят надсмотрщицей женщину вместо мужчины, то я покорюсь и буду послушно выполнять все, что вы сочтете за благо.
Кошон лишь презрительно фыркнул. Оказать ей честь и соблюсти соглашение? Выполнить ее условия? К чему это? Игра стоила свеч, пока было выгодно; а теперь, когда дело выиграно, в расчет следует принимать другое, более важное. Она изобличена, она в мужской одежде, и этого достаточно. Но нельзя ли ее спровоцировать еще? Изобличить в новых нарушениях, дополнительно к содеянному? И Кошон, сурово напомнив ей об отречении, спросил, была ли у нее беседа с «голосами» после четверга, при этом он напомнил ей об ее отречении.
– Да, – ответила она.
Да, у нее была беседа с «голосами» и, как я полагаю, именно об отречении. Она чистосердечно заверила их еще раз, что ее миссия от бога, причем говорила все это совершенно спокойно, не допуская и мысли, чтобы она могла когда-либо сознательно отречься от этого. Таким образом, я еще раз убедился, что она не имела ясного представления о том, что она делала в четверг утром, стоя у костра. Наконец, она сказала:
– Мои голоса сказали мне, что я допустила большую ошибку, признав греховными все дела свои.
Она вздохнула и добавила с трогательной простотой:
– Но я так боялась огня и, вероятно, поэтому допустила ошибку.
Итак, боязнь огня заставила ее подписать бумагу, содержания которой она не понимала тогда, но поняла теперь по откровению «голосов» и по свидетельству своих гонителей.
Теперь она была в здравом рассудке, менее измучена; к ней снова вернулось ее мужество, а с ним и природная правдивость. Она спокойно и смело говорила правду, сознавая, что тем самым обрекает себя на мучительную смерть в том самом огне, которого так страшилась.
Ее ответ был пространен, откровенен, она ничего не утаивала и ничего не смягчала. Я вздрогнул, услышав ее исповедь, мне стало ясно: она сама себе выносит смертный приговор. То же почувствовал и бедный Маншон. И он написал на полях протокола:
«Responsio mortifera» – роковой ответ.
Да, ее ответ был роковым, и все это знали. Наступила гнетущая тишина, как в комнате умирающего, когда его близкие прислушиваются и, тяжело вздыхая, шепчут друг другу: «все кончено».
Здесь тоже все было кончено, но Кошон, желая вколотить еще один гвоздь в готовый гроб, обратился к Жанне со следующим вопросом:
– Ты все еще веришь, что тебе являлись святая Маргарита и святая Екатерина? Это были их «голоса»?
– Да, и они исходят от бога.
– Но ты же отреклась от них на эшафоте?
Тогда Жанна заявила во всеуслышание, что она никогда не имела намерения отрекаться от них и что если (я подчеркиваю это «если») она на эшафоте и отступила от истины, то лишь из боязни быть сожженной на костре.
Как видите, все вернулось к старому. Конечно, она не знала и никогда бы не вспомнила того, что говорила там, если бы ей не подсказали эти люди и ее «голоса».
И она закончила свою исповедь печальными, трогательными словами:
– Позвольте мне умереть. Покарайте меня сразу, чтобы я долго не мучилась. Я не могу больше выносить заточения.
Душа, рожденная для света и свободы, так истомилась в неволе, что готова была принять избавление в любой его форме, даже в такой.
Кое-кто из судей был смущен и даже опечален, но большинство не проявляло никакого сочувствия. Во дворе замка мы встретили графа Варвика и полсотни англичан, с нетерпением ждавших новостей. Не успев поравняться с ними, Кошон со смехом воскликнул – да, да, этот гнусный могильщик, погубивший невинную, беспомощную, покинутую всеми девушку, смеялся и радостно потирал руки:
– Можете быть спокойны – с ней все покончено!
Глава XXIII
Юность легко впадает в отчаяние, – и мы с Ноэлем убедились в этом; но юности свойственно гак же легко переходить от отчаяния к надежде, – и надежды окрылили нас. Мы снова вспомнили смутные обещания ее «голосов» и сказали друг другу, что славное освобождение свершится в последний момент, – что все, что было, это еще не последний момент, и только теперь приближается час великих свершений: явится король, подоспеет Ла Гир, явятся наши ветераны, а за ними – и вся Франция.
Итак, мы снова воспрянули духом, и нам уже слышалась – в воображении, конечно, – волнующая музыка боя: нарастающий гул атаки, яростные крики, звон и скрежет железа; мысленно мы уже могли представить себе нашу пленницу свободной, сбросившей цепи, с мечом в руке.
Но сладостная мечта, озарив наши души, быстро исчезла. Поздно вечером ко мне явился Маншон и сказал:
– Я только что из тюрьмы, и у меня к вам поручение от этой несчастной.
Поручение ко мне! Если бы он был более наблюдательным, мне думается, он сразу бы догадался, кто я, – понял бы, что мое равнодушие к судьбе узницы – только притворство, ибо, застигнутый врасплох, я был так растерян, так тронут этой высокой честью, что не мог утаить своих чувств.
– Поручение ко мне, ваше преподобие?
– Да. Она хочет, чтобы вы что-то для нее сделали. Она сказала, что заметила молодого человека, который мне помогает в суде, что у него доброе лицо; она спросила меня, не будет ли он столь любезен оказать ей одно одолжение. Я ответил: конечно, вы окажете, и спросил ее, что она имеет в виду. Она сказала, что имеет в виду письмо, – не напишете ли вы письмо ее матери? Я сказал: конечно, вы напишете, и добавил, что сам готов это сделать для нее с удовольствием. Но она не согласилась, мотивируя свой отказ тем, что я и без того загружен работой, а вот вашему молодому помощнику, сказала она, не составит особого труда оказать небольшую услугу человеку, не умеющему ни читать, ни писать. Я сказал, что сейчас же пошлю за вами, и она как-то сразу просияла. Она даже улыбнулась, будто готовилась к встрече с близким другом. Бедная девушка! Но мне не разрешили. Как я ни старался – ничего не помогло; приказ остается приказом: вход в тюрьму строго воспрещен, туда допускаются лишь официальные лица, как и прежде. Я вернулся ни с чем и сказал ей об этом, она вздохнула и опять опечалилась. Вот что она просит вас написать ее матери. Должен признаться, мне ее послание кажется несколько странным и бессвязным, но она уверяла, что мать ее все поймет. Передайте от нее «пламенную любовь и низкий поклон семье и всем деревенским друзьям» и скажите, что «спасение не придет, ибо в эту ночь – и это уже в третий раз в течение года, в последний раз – ей привиделось Дерево».
– Как странно!
– Да, действительно странно, но она именно так сказала и заверила, что ее родители все поймут. Потом, погрузившись в мечтания, она вдруг заговорила сама с собой; из ее шепота я разобрал несколько слов какой-то песни или баллады, которые она повторила два или три раза, и они, очевидно, приносили ей отраду и утешение. Я записал эти строки, полагая, что они имеют какое-то отношение к ее письму и могут быть полезны; но вижу, что нет, – это просто обрывки воспоминаний, проносящихся в усталом уме, лишенные смысла, или во всяком случае прямой связи с ее просьбой.
|
The script ran 0.015 seconds.