Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Михаил Загоскин - Рославлев, или Русские в 1812 году [1830]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history

Аннотация. Действие романа Михаила Николаевича Загоскина (1789-1852) «Рославлев» происходит во времена Отечественной войны 1812 г. В основе его лежит трагическая история отношений русского офицера Владимира Рославлева и его невесты Полины.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

– Нет, батушка!.. Allons сейшас!.. Клеба, – ou sacristi!..[85] – Не трогайте эту старуху, друзья мои! – сказал Зарецкой. – Вот вам червонец: вы можете на это купить и хлеба и вина. – Merci, mon officier![86] – сказал один усатый гренадер. – Подождите, друзья! Я сбегаю к нашей маркитанше: у ней все найдешь за деньги. Зарецкой, сделав рукою знак старухе идти за ним, вышел в другую комнату. – Послушай, голубушка, – сказал он вполголоса, – ведь хозяин этого дома купец Сеземов? – Да батюшка, я его сожительница. – Тем лучше. У вас есть больной? – Есть, батюшка; меньшой наш сын. – Неправда; русской офицер. – Видит бог, нет!.. – вскричала старуха, побледнев как полотно. – Тише, тише! не кричи. Его зовут Владимиром Сергеевичем Рославлевым? – Ах, господи!.. Кто это выболтал? – Не бойся, я его приятель… и также русской офицер. – Как, сударь?.. – Тише, бабушка, тише! Проведи меня к нему. – Ох, батюшка!.. Да правду ли вы изволите говорить?.. – Увидишь сама, как он мне обрадуется. Веди меня к нему скорее. – Пожалуйте, батюшка!.. Только бог вам судья, если вы меня, старуху, из ума выводите. Пройдя через две небольшие комнаты, хозяйка отворила потихоньку дверь в светлый и даже с некоторой роскошью убранный покой. На высокой кровати с ситцевым пологом сидел, облокотясь одной рукой на столик, поставленный у самого изголовья, бледный и худой как тень Рославлев. Подле него старик, с седою бородою, читал с большим вниманием толстую книгу в чёрном кожаном переплете. В ту самую минуту, как Зарецкой показался в дверях, старик произнес вполголоса: «Житие преподобного отца нашего…» – Александр!.. – вскричал Рославлев. – Нет, батюшка! – перервал старик, – не Александра, а Макария Египетского. – Тише, мой друг! – сказал Зарецкой. – Так точно, это я; но успокойся! – Ты в плену?.. – Нет, мой друг! – Но как же ты попал в Москву?.. Что значит этот французской мундир?.. – Я расскажу тебе все, но время дорого. Отвечай скорее: можешь ли ты пройти хотя до заставы пешком? – Могу. – Слава богу! ты спасен. – Как, сударь! – сказал старик, который в продолжение этого разговора смотрел с удивлением на Зарецкого. – Вы русской офицер?.. Вы надеетесь вывести Владимира Сергеевича из Москвы? – Да, любезный, надеюсь. Но одевайся проворней, Рославлев, в какой-нибудь сюртук или шинель. Чем простее, тем лучше. – За этим дело не станет, батюшка, – сказала старуха. – Платье найдем. Да изволите видеть, как он слаб! Сердечный! где ему и до заставы дотащиться! – Не бойтесь, – сказал Рославлев, вставая, – я почти совсем здоров. – Мавра Андреевна! – перервал старик, – вынь-ка из сундука Ваничкин сюртук: он будет впору его милости. Да где Андрюшина калмыцкая сибирка? – В подвале, Иван Архипович! Я засунула её между старых бочек. – Принеси же её скорее. Ну что ж, Мавра Андреевна, стоишь? Ступай! – Да как же это, батюшка, Иван Архипович! – отвечала старуха, перебирая одной рукой концы своей шубейки, – в чем же Андрюша-то сам выйдет на улицу? – Полно, матушка! не замерзнет и в кафтане. – Скоро будут заморозы; да и теперь уж по вечерам-то холодновато. – Я и сам не соглашусь, – перервал Рославлев, – чтобы вы для меня раздевали ваших детей. – И, Владимир Сергеич! что вы слушаете моей старухи; дело её бабье: сама не знает, что говорит. – Я вам заплачу за все чистыми деньгами, – сказал Зарецкой. – Слышишь, Мавра Андреевна? Эх, матушка!.. Вот до чего ты довела меня на старости!.. Пошла, сударыня, пошла! Старуха вышла. – Нет, господа! – продолжал Иван Архипович, – я благодаря бога в деньгах не нуждаюсь; а если бы и это было, так скорей сам в одной рубашке останусь, чем возьму хоть денежку с моего благодетеля. Да и она не знает, что мелет: у Андрюши есть полушубок; да он же теперь, слава богу, здоров; а вы, батюшка, только что оправляться, стали. Извольте-ка одеваться. Вот ваш кошелек и бумажник, – продолжал старик, вынимая их из сундука. – В бумажнике пятьсот ассигнациями, а в кошельке – не помню пятьдесят, не помню шестьдесят рублей серебром и золотом. Потрудитесь перечесть. – Как вам не стыдно, Иван Архипович? – Деньги счет любят, батюшка. – Мы перечтем их после, – сказал Зарецкой, пособляя одеваться Рославлеву. – На вот твою казну… Ну что ж? Положи её в боковой карман – вот так!.. Ну, Владимир, как ты исхудал, бедняжка! – Извольте, батюшка! – сказала старуха, входя в комнату, – вот Андрюшина сибирка. Виновата, Иван Архипович! Ведь я совсем забыла: у нас ещё запрятаны на чердаке два тулупа да лисья шуба. – Теперь, – перервал Зарецкой, – надень круглую шляпу или вот этот картуз – если позволите, Иван Архипович? – Сделайте милость, извольте брать все, что вам угодно. – Ну, Владимир, прощайся – да в поход! – А где же мой Егор? – спросил Рославлев. – Сошел со двора, батюшка! – отвечала старуха. – Скажите ему, чтоб он пробирался как-нибудь до нашей армии. Ну, прощайте, мои добрые хозяева! – Позвольте, батюшка! – сказал старик. – Все надо начинать со крестом и молитвою, а кольми паче когда дело идёт о животе и смерти. Милости прошу присесть. Садись, Мавра Андреевна. – Извините! – сказал Зарецкой, – нам должно торопиться!.. – Садись, Александр! – перервал вполголоса Рославлев, – не огорчай моего доброго хозяина. – Я очень уважаю все наши старинные обычаи, – сказал Зарецкой, садясь с приметным неудовольствием на стул, – но сделайте милость, чтоб это было покороче. Старик не отвечал ни слова. Все сели по своим местам. Молчание, наблюдаемое в подобных случаях всеми присутствующими, придает что-то торжественное и важное этому древнему обычаю, и доныне свято сохраняемому большею частию русских. Глубокая тишина продолжалась около полуминуты; вдруг раз дался шум, и громкие восклицания французских солдат разнеслись по всему дому. «За здоровье императора!.. Да здравствует император!..» – загремели грубые голоса в близком расстоянии. Казалось, солдаты вышли из-за стола и разбрелись по всем комнатам. Старик, а вслед за ним и все встали с своих мест. Оборотясь к иконам и положа три земные поклона, он произнес тихим голосом: – Матерь божия! сохрани раба твоего Владимира под святым покровом твоим! Да сопутствует ему ангел господень; да ослепит он очи врагов наших; да соблюдет его здравым, невредимым и сохранит от всякого бедствия! Твое бо есть, господи! еже миловати и спасати нас. – Аминь! – сказала старуха. – Vive l'amour et le vin!..[87] – заревел отвратительный голос почти у самых дверей комнаты. – Скорей, мой друг! скорей!.. – сказал Зарецкой. Рославлев молча обнял своих добрых хозяев, которые разливались горькими слезами. – Владимир Сергеич! – проговорил, всхлипывая, старик. – Я долго называл тебя сыном; позволь мне, батюшка, благословить тебя! – Он перекрестил Рославлева, прижал его к груди своей и сказал: – Ну, Мавра Андреевна! проводи их скорей задним крыльцом. Христос с вами, мои родные! ступайте с богом, ступайте! а я стану молиться. Старуха вывела наших друзей на улицу, простилась ещё раз с Рославлевым и захлопнула за ними калитку. – Теперь, мой друг, не прогневайся! – сказал Зарецкой, – я сяду на лошадь, а ты ступай подле меня пешком. Это не слишком вежливо, да делать нечего: надобно, чтоб всем казалось, что я куда-нибудь послан, а ты у меня проводником. Постарайтесь только, сударь, дойти как-нибудь до заставы, а там я вам позволю ехать со мною! – Ехать? Но где же ты возьмешь лошадь? – Это уж не твоя забота. Прошу только со мной не разговаривать, глядеть на меня со страхом и трепетом и не забывать, что я французской офицер, а ты московской мещанин. Проехав благополучно поперек площади, покрытой неприятельскими солдатами, Зарецкой принял направо и пустился вдоль средней Донской улицы, на которой почти не было проходящих. Попадавшиеся им изредка французы не обращали на них никакого внимания. Через несколько минут показались в конце улицы стены Донского монастыря, а вдали за ними гористые окрестности живописной Калужской дороги. – Что, Владимир! – спросил Зарецкой, – ты очень устал? Ну, что ж ты не отвечаешь? Не бойся, здесь никого нет, – продолжал он, оглянувшись назад. – Что это? Куда девался Владимир?.. А! вон где он!.. Как отстал, бедняжка! Не! veux-tu avancer, coquin…[88] – закричал он сердитым голосом, осадя свою лошадь; но Рославлев, казалось, не слышал ничего и стоял на одном месте как вкопанный. – Что ты, Владимир? – сказал Зарецкой, подъехав к своему приятелю. – Не отставай, братец! Да что ты уставился на этот дом?.. Эге! вижу, брат, вижу, куда ты смотришь! Ты глядишь на эту женщину… вон что стоит у окна, облокотясь на плечо французского полковника?.. О! да она в самом деле хороша! Немножко бледна!.. Впрочем, нам теперь не до красавиц. Полно, братец, ступай! – Так я не ошибаюсь, – вскричал Рославлев, – это она! – Тише, мой друг, тише! Так точно! Боже мой! это граф Сеникур! – Да, это он! Прощай, Александр. – Что ты, Владимир? Опомнись! – Злодей! – продолжал Рославлев, устремив пылающий взор на полковника, – я оставил тебя ненаказанным; но ты был в плену, и я не видел Полины в твоих объятиях!.. А теперь… дай мне свою саблю, Александр!.. или нет!.. – прибавил он, схватив один из пистолетов Зарецкого, – это будет вернее… Он заряжен… слава богу!.. Зарецкой соскочил с лошади и схватил за руку Рославлева. – Пусти меня, пусти!.. – кричал Рославлев, стараясь вырваться. – Слушай, Владимир! – сказал твердым голосом его приятель, – я здесь под чужим именем, и если буду узнан, то меня сегодня же расстреляют как шпиона. – Как шпиона!.. – Да. Теперь ступай, если хочешь, к полковнику; я иду вместе с тобою. Рославлев не отвечал ни слова; казалось, он боролся с самим собою. Вдруг сверкающие глаза его наполнились слезами, он закрыл их рукою, бросил пистолет, и прежде чем Зарецкой успел поднять его и сесть на лошадь, Рославлев был уже у стен Донского монастыря. – Тише, – кричал Зарецкой, с трудом догоняй своего приятеля, – тише, Владимир! ты этак не дойдешь и до заставы. – О, не беспокойся! – отвечал Рославлев, остановись на минуту, чтоб перевести дух, – теперь я чувствую в себе довольно силы, чтоб уйти на край света. Вперёд, мой друг, вперёд! Через несколько минут они были уже за Калужскою заставою; у самого въезда в слободу стоял человек с верховой лошадью. – Я капитан Данвиль, – сказал Зарецкой, подъехав к нему. – Отдай лошадь моему проводнику. Слуга пособил Рославлеву сесть на коня, и наши приятели, выехав на чистое поле, повернули в сторону по первой проселочной дороге, которая, извиваясь между холмов, порытых рощами, терялась вдали среди густого леса. ГЛАВА VI Наши путешественники ехали сначала скорой рысью, наблюдая глубокое молчание; но когда на восьмой или девятой версте от города, миновав несколько деревень, они увидели себя посреди леса и уж с полчаса не встречали никого, то Зарецкой начал расспрашивать Рославлева обо всем, что с ним случилось со дня их разлуки. – Ну, Владимир! – сказал он, дослушав рассказ своего друга, – теперь я понимаю, отчего побледнел Сеникур, когда вспомнил о своем венчанье… Ах, батюшки! да знаешь ли, что из этого можно сделать такую адскую трагедию а la madarne Радклиф[89], что у всех зрителей волосы станут дыбом! Кладбище… полночь… и вдобавок сумасшедшая Федора… какие богатые материалы!.. Ну, свадебка!.. Я не охотник до русских стихов, а поневоле вспомнишь Озерова: Там был не Гименей – Мегера там была… — то есть косматая Федора, которая, вероятно, ничем не красивее греческой фурии. Но вот чего я не понимаю, мой друг! Ты поступил как человек благоразумный: не хотел видеть изменницу, ссориться с её мужем и, имея тысячу способов отмстить твоему беззащитному сопернику, оставил его в покое; это доказывает, что и в первую минуту твой рассудок был сильнее страсти. С тех пор прошло довольно времени; твое грустное положение и болезнь должны были тебя совершенно образумить, и, несмотря на это, ты готов был сейчас сделать величайшее дурачество в твоей жизни – и все для той же Полины! Конечно, что и говорить: она очень недурна собою, сложена прекрасно, и если сверх этого у ней маленькая ножка, то, может быть, и я сошел бы от неё с ума на несколько дней; но бесноваться целый месяц!.. – Ах, мой друг! – перервал Рославлев, – ты не знаешь, что такое любовь, ты не имеешь понятия об этом блаженстве и мучении нашей жизни! Да, Александр! Я и сам был уверен, что спокойствие возвратилось в мою душу. Несколько раз, испытывая себя, я воображал, что вижу Полину вместе с её мужем, и мне казалось, что я могу спокойно смотреть на их взаимные ласки и даже радоваться её счастью. Нет! Я обманывал самого себя. Когда сейчас я взглянул нечаянно на окно этого дома, когда увидел, что женщина, почти лежащая в объятиях французского полковника, походит на Полину, когда я узнал её… О Александр! я почувствовал тогда… Да сохранит тебя бог от подобного чувства!.. Холодная, ледяная смерть по всем жилам – и весь ад в душе!.. Ах, мой друг! ты не знаешь ещё, к каким мучениям способна душа наша, какие неизъяснимые страдания мы можем, и, вероятно, – прибавил тихим голосом Рославлев, – должны переносить, томясь в этой ссылке на этой каторге, которую мы называем жизнию!.. – И с которой, несмотря на это, даже и ты не захочешь расстаться! – перервал с улыбкою Зарецкой. – Полно, братец! Вы все, чувствительные меланхолики, пренеблагодарные люди: вечно жалуетесь на судьбу. Вот хоть ты; я желал бы знать, казалась ли тебе жизнь каторгою, когда ты был уверен, что Полина тебя любит? – Но я ошибался, мой друг! – Да разве от этого ты менее был счастлив? Вот то-то и есть, господа! Пока все делается по-вашему, так вы ещё и туда и сюда; чуть не так, и пошли поклепы на бедную жизнь, как будто бы век не было для вас радостной минуты. – Но что все прошедшие радости… – Перед настоящим горем?.. И, mon cher! и то и другое забывается. Конечно, я понимаю, для твоего самолюбия должно быть очень обидно… – Эх, братец! какое самолюбие… – Да, любезный, не прогневайся! Самолюбие в этом случае играет пребольшую ролю. Что ни говори, а ведь досадно, как отобьют невесту; да только смешно от этого сходить с ума: посердился, покричал и будет. Вот то-то же, поневоле похвалишь наших неприятелей. Кто лучше их умеет пользоваться жизнию?.. Француз не задохнется от избытка сердечной радости, да зато и не иссохнет от печали. Посмотри, как он весел, как всегда доволен собою, над всем смеется, все его забавляет. Заговорит дело – есть что послушать: все знает; заговорит вздор – также заслушаешься: какая веселость в каждом слове! И как милы эти фразы, в которых нет ни на волос здравого смысла! Конечно, и у них есть исключения, но они так редки… Печальный француз! не правда ли, что это даже странно слышать? А отчего они так счастливы?.. Оттого именно, что душа их не способна к сильным впечатлениям. Они… как бы это сказать по-русски?.. они слегка только прикасаются к жизни. Знаешь ли что, мой друг? Если ты хочешь непременно сравнивать с чем-нибудь жизнь, то сравни её с морем; но только, бога ради, не с бурным, – это уже слишком старо! – А с каким же, Александр? – Да просто с нашим петербургским, когда оно замерзнет. Катайся по нем сколько хочешь, забавляй себя, но не забывай, что под этим блестящим льдом таится смерть и бездонная пучина; не останавливайся на одном месте, не надавливай, а скользи только по гладкой его поверхности. – То есть не принимай ничего к сердцу, – перервал Рославлев, – не люби никого, не жалей ни о ком; беги от несчастного: он может тебя опечалить; старайся не испортить желудка и как можно реже думай о том, что будет с тобою под старость – то ли ты хотел сказать, Александр? – О нет, мой друг! я не желаю быть эгоистом. – И в то же время не хочешь ни о чем горевать? Да разве это возможно? – Да, конечно… не спорю, тут есть, по-видимому, какое-то противоречие… Однако ж я не менее того уверен, что эта философия… – Ничем не лучше моей. Что грех таить, Александр! у меня вырвалась глупость, а ты, желая доказать, что я вру, и сам заговорил вздор. По-моему, жизнь должна быть вечной ссылкою, а по-твоему, беспрерывным праздником. Благодаря бога и то и другое для нас невозможно, Александр! Тот, кто вечно крушится, и тот, кто всегда весел, – оба эгоисты. – Это почему? – А потому, что человек, неспособный делить ни с кем ни радости, ни горя, – любит одного себя. – Почему ж одного себя? Можно любить и приятеля – разумеется, до некоторой степени. – А до какой степени простирается эта любовь к приятелю в человеке, который для того, чтоб с ним повидаться и спасти его… – И полно, mon cher! что за важность! Ты видишь, я целехонек. – Вижу, мой друг! Но, признаюсь, удивляюсь и желал бы знать, как ты уцелел? – Ты ещё более удивишься, когда узнаешь, что я, будучи в Москве, вызывал на дуэль капитана французских жандармов. – Неужели?.. – Представь себе: он вздумал меня расспрашивать; я пустился ему лгать что есть мочи, и этот грубиян осмелился сказать мне в глаза, что я говорю неправду… – Ах он невежа!.. – Разумеется, я вспыхнул, закидал его французскими фразами… – И он не догадался, что ты русской? – А почему бы он догадался? – Да помилуй! Не может же быть, чтоб ты так хорошо говорил по-французски, как настоящий француз? – Не может быть? Да знаете ли, сударь, как я был воспитан в доме своей тетушки? Знаете ли, кто с пятилетнего возраста был моим гувернером? Известна ли вам знаменитая фамилия аббата Григри, который плохо знал правописание, но зато говорил самым чистым парижским языком? Знаете ли, что я на десятом году не умел ещё писать по-русски? Знаете ли, что весь Петербург дивился моему французскому выговору и все знакомые поздравляли тетушку с племянником, который как две капли воды походил на француза? Как теперь помню, добрая старушка всякой раз крестилась и говорила со слезами: «Слава богу! я знала наперед, что в Сашеньке будет путь!» Чему ж после этого удивляться, что меня приняли за француза? – Хорошо, мой друг, согласен: по выговору не можно было догадаться, что ты русской; но нельзя же, чтоб не было в твоей манере и ухватках… – В моей манере? Постой, братец, я сейчас представлю тебе лихого французского кавалериста, который только что вырвался из Пале-Рояля. Посмотрим, заметишь ли во мне хоть что-нибудь русское? Зарецкой развалился небрежно на седле, подбоченился и надел а la tapageur[90] свою французскую фуражку. В продолжение сих приготовлений к роле, которую он готовился играть, из-за куста выглянули две весьма некрасивые рожи: одна с рыжей бородою, а другая, по-видимому, обритая недели две тому назад и обезображенная огромным рубцом. Небольшой чёрный галстук, единственный остаток от прежнего наряда, доказывал, что это лицо принадлежало какому-нибудь отставному солдату. Наши путешественники, не замечая этой засады, продолжали ехать потихоньку. – Ну что? – спросил Зарецкой, отпустив несколько парижских фраз, – заметен ли во мне русской, который прикидывается французом? Посмотри на эту небрежную посадку, на этот самодовольный вид – а? что, братец?.. Vive I' Empereur et la joie! Chantons![91] – Зарецкой пришпорил свою лошадь и, заставив её сделать две или три лансады[92], запел: Enlant cheri des dames, J'etais en tout pays, Tres bien avec les femmes, Et mal avec les maris![93] Вдруг раздался выстрел, и человек десять вооруженных крестьян высыпало на дорогу. Прежде чем Зарецкой успел опомниться и рассмотреть, кто на них нападает, второй выстрел ранил лошадь, на которой ехал Рославлев; она закусила удила и понесла вдоль дороги. Зарецкой пустился вслед за ним; но в несколько минут потерял его совершенно из вида. Ослабевший от болезни Рославлев не мог долго управлять своей лошадью: выскакав на поляну, на которой сходились три дороги, она помчала его по одной из них, ведущей в самую глубину леса. Несколько раз принимался он снова её удерживать, но все напрасно; наконец, проскакав ещё версты две, она повалилась на землю. Рославлев, видя, что лошадь его издыхает, решился идти пешком по дороге, которая по всем приметам должна была скоро вывести его на жилое место. Едва он успел сделать несколько шагов, как ему послышались в близком расстоянии смешанные голоса; сначала он не мог ничего разобрать и не знал, должен ли спрятаться или идти навстречу людям, которые, громко разговаривая меж собою, шли по одной с ним дороге. Вдруг ясно выговоренный немецкой швернот[94] раздался от него в двух шагах, и кто-то повелительным голосом закричал: «Allons, sacristie! en avant!»[95] Рославлев кинулся в сторону, но было уже поздно: из-за кустов показалась целая толпа неприятельских мародеров. – Гальт![96] – закричал высокой баварской кирасир, прицелясь в него своим карабином. Человек двадцать солдат разных полков и наций окружили Рославлева. – Господа! чего вы от меня хотите? – сказал Рославлев по-французски, – я бедный прохожий… – Бедный? – заревел на дурном французском языке баварец, – а вот мы тотчас это увидим. – Вы все бедны! – запищал итальянской вольтижер[97], схватив за ворот Рославлева. – Знаем мы вас, господа русские – malledeto![98] – Тише, товарищи! – сказал повелительным голосом французской гренадер, – не обижайте его: он говорит по-французски. – Так что ж? – возразил другой французской полупьяный солдат в уланском мундире, сверх которого была надета изорванная фризовая шинель. – Может быть, этот негодяй эмигрант. – В самом деле? – перервал важным голосом гренадер. – Прочь все! Посторонитесь! Я допрошу его. – Рег dio sacrato![99] Что это? – вскричал итальянец, – на этом еретике крест. – Так он не француз? – сказал с презрением солдат в фризовой шинели. – Да ещё и золотой! – продолжал итальянец, сорвав с шеи Рославлева крест, повешенный на тонком шнурке. – Оставишь ли ты его в покое? Sacre italien![100] – вскричал гренадер, оттолкнув прочь итальянца. – Не бойтесь ничего и отвечайте на мои вопросы: кто вы? – Московский мещанин. – Вы русской? – Да! – Отчего вы говорите по-французски? – Я учился. – Хорошо! это доказывает, что вы уважаете нашу великую нацию… Тише, господа! прошу его не трогать! Не можете ли вы нам сказать, есть ли вооруженные люди в ближайшей деревне? – Не знаю. – Не знаешь? Доннер-веттер![101] – заревел баварец. – Как тебе не знать? Говори! – Я шёл все лесом и ни в одной деревне не был. – Он лжет! – закричал итальянец. – Прикладом его, согро de dio![102] так он заговорит. – Тише, господа! – перервал гренадер. – Этот варвар уважает нашу нацию, и я никому не дам его обидеть. – В самом деле? – сказал баварец. – А если я хочу его обижать? – Не советую. – Право? Да что ж ты этак поговариваешь?.. Уж не думаешь ли ты, что баварской кирасир не стоит французского гренадера? – Как? чёрт возьми! Ты смеешь равняться с французским солдатом?.. Се miserable allemand![103] Да знаешь ли ты?.. – Я знаю, что должен повиноваться моему капитану, но если всякой французской солдат… – Да знаешь ли ты, животное, что такое французской гренадер? Знаешь ли ты, что между тобой и твоим капитаном более расстояния, чем между мной и баварским королем? – Что, что? – Да! такой болван, как ты, никогда не будет капитаном; а каждый французской гренадер может быть вашим государем. – Хоц таузент!..[104] Да это как? – А вот как: мой родной брат из сержантов в одну кампанию сделался капитаном – правда, он отнял два знамя и три пушки у неприятеля; но разве я не могу взять дюжины знамен и отбить целую батарею: следовательно, буду по крайней мере полковником, а там генералом, а там маршалом, а там – при первом производстве – и в короли; а если на ту пору вакансия случится у вас… – Правда, правда – il a raison![105] – закричали все французские солдаты. – Ну, немецкая харя! – продолжал гренадер, – понял ли ты теперь, что значит французской солдат. Баварец, закиданный словами и совершенно сбитый с толку, не отвечал ни слова. – Господа! – сказал гренадер, – не надобно терять времени – до Москвы ещё далеко; ступайте вперёд, а мне нужно кой о чем расспросить по секрету этого русского. Allons, morbleu avancez donc![106] Вся толпа двинулась вперёд по дороге, а гренадер, подойдя к Рославлеву, сказал вполголоса: – Не бойтесь!.. Француз всегда великодушен… но вы знаете права войны… Есть ли у вас деньги? – Я охотно отдам все, что у меня есть. – Не беспокойтесь! – продолжал гренадер, обшаривая кругом Рославлева, – я возьму сам… Книжник!.. ну, так и есть, ассигнации! Терпеть не могу этих клочков бумаги: они имеют только цену у вас, а мы берем здесь все даром… Ага! кошелек!.. серебро… прекрасно!.. золото!! C'est charmant! Прощайте! – Лавалер!.. Ну что ж ты? – сказал французской улан, идя, навстречу к гренадеру. – Ты один знаешь здешние места – куда нам идти? – Все прямо. – Да там две дороги. – Не, может быть. – Когда я тебе говорю, что две… – Да это оттого, что у тебя двоится в глазах. – Неправда. Вот, например, я вижу, что на этом русском только, одна, а не две шинели, и для того не возьму её, а поменяюсь. Мой плащ вовсе не греет… Эге! да это, кажется, шуба?.. Скидай её, товарищ! Рославлев повиновался; улан сбросил с себя фризовую шинель и надел его сибирку. – Однако ж русские не вовсе глупы, – сказал он, уходя вместе с гренадером, – и если они сами изобрели эти шубы, то, чёрт возьми! эта выдумка недурная! Когда Рославлев потерял из вида всю толпу мародеров и стал надевать оставленную французом шинель, то заметил, что в боковом её кармане лежало что-то довольно тяжелое; но он не успел удовлетворить своему любопытству и посмотреть, в чем состояла эта неожиданная находка: в близком от него расстоянии раздался дикой крик, вслед за ним загремели частые ружейные выстрелы, и через несколько минут послышался шум от бегущих по дороге людей. Рославлеву не трудно было отгадать, что французские мародеры повстречались с толпою вооруженных крестьян, и в то самое время, как он колебался, не зная, что ему делать: идти ли вперёд или дожидаться, чем кончится эта встреча, – человек пять французских солдат, преследуемых крестьянами, пробежали мимо его и рассыпались по лесу. – Вот ещё один! – вскричал молодой парень, указывая на Рославлева. – Пришиби его! – заревел высокой мужик с рыжей бородою, и вмиг целая толпа вооруженных косами, ружьями и топорами крестьян окружила Рославлева. ГЛАВА VII Посреди большого села, на обширном лугу, или площади, на которой разгуливали овцы и резвились ребятишки, стояла ветхая деревянная церковь с высокой колокольнею. У дверей её, на одной из ступеней поросшей травою лестницы, сидел старик лет восьмидесяти, в зеленом сюртуке с красным воротником, обшитым позументом; с полдюжины медалей, различных форм и величины, покрывали грудь его. Он разговаривал с молодым человеком, который стоял перед ним и по наряду своему, казалось, принадлежал к духовному званию. – Нет, Александр Дмитрич! – говорил старик, покачивая головою, – рано ли, поздно ли, а несдобровать нашему селу; чай, злодеи-то больно на нас зубы грызут. – Оно и есть за что! – сказал молодой человек, – ведь мы у них как бельмо на глазу. Да бог милостив! Кой-как до сих пор с ними справлялись. Fortes fortuna abjuvat, то есть: смелым бог владеет, Кондратий Пахомыч! – Конечно, батюшка, за правое дело бог заступа; а все-таки, как проведают в Москве, что в нашем селе легло сот пять, шесть французов, да пришлют сюда полка два… – Так что ж? Будем драться. – Вот то-то и горе! Вы станете драться, а я что буду делать? Протягивай шею, как баран. – Эх, Кондратий Пахомыч! Да на людях и смерть красна! – Не о смерти речь, батюшка! Когда вы, народ молодой, себя не жалеете, так мне ли, старику, торговаться; да каково подумать, что эти злодеи наругаются над моей седой головою? Пожалуй, на смех живого оставят. Эх, старость, старость! Как бы прежние годы, так я бы трёх поджарых французов на один штык посадил. Небось турки их дюжее, да и тех, бывало, как примусь нанизывать, так господи боже мой! считать не поспевают. Вот как мы с батюшкой, графом Суворовым, штурмовали Измаил… Тогда был нашим капитаном его благородие Сергей Дмитрич, царство ему небесное! Отец, а не командир! И что за молодец!.. как теперь гляжу – мигнуть не успели, а уж наш сокол на стене, вся рота за ним – ура!.. – Ты уж мне это рассказывал, Кондратий Пахомович! – Вот, батюшка, тогда дело другое: и подраться-то было куражнее! Знал, что живой в руки не дамся; а теперь что я?.. малой ребенок одолеет. Пробовал вчера стрелять из ружья – куда-те? Так в руках ходуном и ходит! Метил в забор, а подстрелил батькину корову. Да что отец Егор, вернулся, что ль? – Нет ещё. Я слышал, будто бы его французы в полон захватили. – Ах они разбойники! Уж и попов стали хватать! А того не подумают, басурманы, что этак наш брат старик и без исповеди умрет. – Видно, узнали, что он из нашего села. Ведь французы-то называют нас бунтовщиками. – Бунтовщиками? Ах они проклятые! да как бы они смели это сказать? Разве мы бунтуем против нашего государя? Разве мы их гладим по головке? – В том-то и дело, что не гладим. Они говорят: Tui, quid nihil refet, ne cures, то есть: не мешайся не в свое дело, а мы толкуем: cuneus cuneum trudit, сиречь – клин клином выбивают. – Эх, батюшка! да перестанешь ли ты говорить не по-русскому? – Привык, Пахомыч! У нас на Перерве без латинской пословицы ступить нельзя. – Да что вы в Перервинском монастыре все латыши, что ль, а не русские? Знаешь ли, как это не по нутру нашим мужичкам? Что, дискать, за притча такая? Кажись, церковник-то, что к нам пристал, детина бравый, а все по-французскому говорит. – По-французскому! Невежды!.. – Александр Дмитрич! – раздался голос с колокольни, – никак, наши идут. – Наши ли, Андрюша? – сказал семинарист, подняв кверху голову. – Посмотри-ка хорошенько! – Точно наши. Вот впереди Ерема косой да солдат Потапыч; они ведут какого-то чужого: никак, француза изловили. – Навряд француза, – сказал, покачав головой, старый унтер-офицер. – Они бы уж его дорогою раз десять уходили; а не захватили ли они, как ономнясь бронницкие молодцы, какого-нибудь изменника или шпиона? – Что ты, Пахомыч! Боже сохрани! Будет с нас и того, что один русской осрамился и служил нашим злодеям. – Эх, батюшка! в семье не без урода. – Вот уж наши ребята из-за рощи показались. Пойдем, Кондратий Пахомыч, в мирскую избу. Если они в самом деле захватили какого-нибудь подозрительного человека, так надобно его порядком допросить, а то, пожалуй, у наших молодцов и правый будет виноват: auri est bonus…[107] – Да полно тебе язык-то коверкать!.. – перервал с досадою старик. – Что за латыш, в самом деле? Смотри, Александр Дмитрич, несдобровать тебе, если ты заговоришь на мирской сходке этим чухонским наречием. – Чухонским! – повторил сквозь зубы семинарист. – Чухонским!.. Ignarus barbarus![108] – Полно бормотать-то: ведь я дело говорю. Пойдем! А ты, Андрюша, – продолжал инвалид, обращаясь к молодому парню, который стоял на, колокольне, – лишь только завидишь супостатов, тотчас и давай знать. Пойдем, Александр Дмитрич! Мирская изба, построенная на том же лугу, или площади, против самой церкви, отличалась от прочего жилья только тем, что не имела двора и была несколько просторнее других изб. Когда инвалид и семинарист вошли в эту управу сельского благочиния, то нашли уже в ней человек пять стариков и сотника. Сержант и наш ученый латинист, поклонясь присутствующим, заняли передний угол. Через несколько минут вошли в избу отставной солдат с ружьем, а за ним широкоплечий крестьянин с рыжей бородою, вооруженный также ружьем и большим поварским ножом, заткнутым за пояс. В сенях и вокруг избы столпилось человек двести крестьян, по большей части с ружьями, отбитыми у французских солдат. – Ну что, братцы? – спросил сотник, – захватили ли вы в селе Богородском французов? – Нет-ста, Никита Пахомыч! – отвечал рыжий мужик. – Ушли, пострелы! A бают, они с утра до самых полуден уж буянили, буянили на барском дворе. Приказчика, в гроб заколотили. Слышь ты, давай им все калачей, а на наш хлеб так и плюют. – Ах они безбожники! – вскричал сотник, – плевать на дар божий! Эка нехристь проклятая! – Вишь какие прихотники! – сказал один осанистый крестьянин в синем кафтане, – трескали б, разбойники, то, что дают. Ведь матушка-рожь кормит всех дураков, a пшеничка по выбору. – Народ-то в Богородском такой несмышленый! – примолвил рыжий мужик – Гонца к нам послали, а сами разбежались по лесу. Им бы принять злодеев-то с хлебом и с солью, да пивца, да винца, да того, да другого – убаюкали бы их, голубчиков, а мы бы как тут! Нагрянули врасплох да и катай их чем ни попало. – Как мы шли назад, – сказал отставной солдат, – так наткнулись в лесу на французов, на тех ли самых, на других ли – лукавый их знает! – Ну что, ребятушки? – вскричал сержант, – расчесали, что ль, их? – Как пить дали, Кондратий Пахомыч! – Неужли-то и отпору вам не было? – Как не быть! Мы, знаешь, сначала из-за кустов как шарахнули! Вот они приостановились, да и ну отстреливаться; а пуще какой-то в мохнатой шапке, командир что ль, их, так и загорланил: алон, камрат! Да другие-то прочие не так, чтоб очень: все какая-то вольница; стрельнули раза три, да и врассыпную. Не знаю, сколько их ушло, а кучка порядочная в лесу осталась. – Что за притча такая? – сказал сотник, – откуда берутся эти французы? Бьем, бьем – а все их много! – Видно, сват Пахомыч, – перервал крестьянин в синем кафтане, – они как осенние мухи. Да вот погоди! как придет на них Егорей с гвоздем да Никола с мостом, так все передохнут. – Мы, Пахомыч, – сказал рыжий мужик, – захватили одного живьем. Кто его знает? баит по-нашему и стоит в том, что он православный. Он наговорил нам с три короба: вишь, ушел из Москвы, и русской-то он офицер, и вовсе не якшается с нашими злодеями, и то и се, и дьявол его знает! Да все лжет, проклятый! не верьте; он притоманный француз. – А почему ж ты это думаешь? – спросил семинарист. – Ну, если в самом деле говорит правду? – Правду? Так коего ж черта ему было таскаться вместе с французами! – Но разве он не мог с ними повстречаться так же, как и вы? – А зачем же он, – перервал солдат, – вот этак с час назад ехал верхом вместе с французским офицером? Ян лошадь-то его подстрелил. – Как с французским офицером! – Да так же! – Но почему ты знаешь, что этот офицер французской? – Почему знаю? Вот ещё что! Нет, господин церковник! мы получше твоего знаем французские-то мундиры: под Устерлицем я на них насмотрелен. Да, и станет ли русской офицер петь французские песни? А он так горло и драл. – А тот, что мы захватили, ему подтягивал, – примолвил рыжик мужик, – я сам слышал. – Я хоть и не слыхал, – перервал солдат, – да видел, что они ехали дружно, рядышком, словно братья родные. – Так что ж и калякать? – вскричал сотник. – Вестимо, он француз: не так ли, православные? – Так, Никита Пахомыч! Так! – повторили все старики. – А если француз, – примолвил один лысый старик, – на осину его! – Как бы не так! – перервал сотник, – ещё веревку припасай. В колодезь к товарищам, так и концы в воду. – Ей, не торопись, ребята! – сказал семинарист. – Melior est consulta…[109] – Что ты, сумасшедший, перестань! – шепнул сержант, дернув за рукав своего соседа. – Православные? – продолжал он, – послушайтесь меня, старика: чтоб не было оглядок, так не лучше ли его хорошенько допросить? – Да, скажет он тебе правду, дожидайся! – перервал лысый старик. – Погодите, братцы! – заговорил крестьянин в синем кафтане, – коли этот полоненник доподлинно не русской, так мы такую найдем улику, что ему и пикнуть неча будет. Не велика фигура, что он баит по-нашему: ведь французы на все смышлены, только бога-то не знают. Помните ли, ребята, ономнясь, как мы их сотни полторы в одно утро уходили, был ли хоть на одном из этих басурманов крест господень? – Ни на одном не было, Терентий Иваныч! – отвечал сотник, – я сам видел. – Так и на этом не будет, коли он француз; а если православный, так носит крест – не правда ли? – Правда, Терентий Иваныч, правда! – повторили все присутствующие. – Так давайте же его сюда. Посмотрим, есть ли у него на шее-то отцовское благословление? Два крестьянина, вооруженные топорами, ввели Рославлева в избу. – Ваня! – сказал Терентий одному из них, – расстегни-ка ему ворот у рубахи – вот так! – Что вы делаете, ребята? – перервал Рославлев. – Я точно русской! – Ладно, брат! увидим-ста, русской ли ты. Ну что, Ваня, есть ли на нем крест? – спросил сотник. – Не, Пахомыч! – ни креста, ни образа! – Видите, православные! – сказал рыжий Ерема. – Чего же вам ещё? – В колодезь его! – завопили почти все крестьяне. – Послушайте, братцы! – вскричал Рославлев, – видит бог, на мне был крест, да меня ограбили французы. – Что с ним растабарывать! – подхватил сотник. – Тащите его! в колодезь! – Да что вам дался колодезь? – перервал Ерема, – И так все колодцы перепортили. Много ли ему надобно? Эй, Ваня, что ты смотришь басурману-то в зубы? Обухом его! – И то правда! – закричали другие мужики. – Пришиби его! Один из крестьян, которые караулили Рославлева, вынул из-за пояса свой топор. – Постойте, детушки! – перервал сержант. – Эк у вас руки-то расходились! Убить недолго. Ну, если его в самом деле ограбили французы?.. – И он действительно русской офицер? – примолвил семинарист. – А это что? – вскричал Ерема, вынимая из бокового кармана Рославлевой шинели кошелек с деньгами. – Что, брат? видно, они тебя грабили, да не дограбили? Смотрите, православные! И деньги-то не наши. – Эта шинель не моя, – сказал Рославлев. – Один из французов поменялся со мной насильно. – А деньги-то дал впридачу, что ль? – закричал Ерема. – Ах ты, проклятый басурман! Что мы тебе, олухи достались? Да что с тобой калякать? Ваня! хвати его по маковке!.. Что ж ты?.. Полно, брат, не переминайся! а не то я сам… – примолвил Ерема, вынимая из-за пояса свой широкой нож. – Погоди, кум, не торопись! – сказал Иван. – Послушай-ка, молодец: ты баишь, что с тебя сняли крест французы. Ну! а какой он был? деревянный или серебряный? – Нет, золотой! – отвечал Рославлев. – Ладно. А на каком он висел гайтане – на чёрном или красном? – Нет, на зеленом шелковом снурке. – Что, ребята, ведь он баит правду: вот и крест; я вынул его из кармана у одного убитого француза. – Да поверьте мне, братцы! – сказал Рославлев, – я вас не обманываю: я точно русской офицер. – И впрямь, православные! – примолвил Терентий, – уж не русской ли он? – Точно русской! – подхватил семинарист. – А если русской, – возразил отставной солдат, – так он изменник! – Изменник! – повторил в негодованием Рославлев. – Вестимо, изменник! – закричал Ерема. – Ради чего ты ехал с французским офицером – а? – Мой товарищ также русской офицер, а нарядился французом для того, чтоб выручить меня из Москвы.  – Эк с чем подъехал! На вас пошлюсь, православные: ну станет ли русской офицер петь эти басурманкие песни? – Вестимо, не станет! – закричали крестьяне. – Клянусь вам богом, ребята! – продолжал Рославлев, – я и мой товарищ – мы оба русские. Он гусарской ротмистр Зарецкой, а я гвардии поручик Рославлев. – Рославлев! – повторил с необычайною живостию сержант. – А как звали вашего батюшку? – Сергеем Дмитричем. – Не припомните ли, сударь! где он изволил служить капитаном? – Он служил капитаном при Суворове, в Фанагорийском полку. – Ну, так и есть! – воскликнул с радостию сержант, вскочив со скамьи. – Ваше благородие! ведь батюшка ваш был моим командиром, и мы вместе с ним штурмовали Измаил. – Слышите ль, братцы! – сказал семинарист. – Слышим-ста! – отвечал Ерема, – да нам-то что до этого? – Как что? – перервал сержант, – да разве сын моего командира может быть изменником? Ну, статочное это дело? Не правда ли, детушки? Все крестьяне встали с своих мест, поглядывали друг на друга; один почесывал голову, другой пожимался; но никто не отвечал ни слова. – Что это, братцы? – продолжал сержант, – неужели-то вы и мне, старику, верить не хотите? – Верить-та мы тебе верим, – отвечал Ерема, – да ведь не все сыновья в отцов родятся, Пахомыч! – Всяко бывает, конечно, – примолвил Терентий, – да ведь недаром же и пословица: недалеко яблочко от яблони падает. Ну, как вы думаете, православные? – Как ты, Терентий Иваныч? – отвечали сотник и старики. – А по мне, вот как: уж если Кондратий Пахомыч за него порукою, так нам и баить нечего. Поклон его благородию, да милости просим в передний угол! Так ли, православные? – Ну, коли так, так так! – повторили в один голос крестьяне. – Милости просим, батюшка! – Ваня! – сказал Терентий, – сбегай ко мне да принеси-ка жбан браги, каравай хлеба и спроси у Андревны пирог с кашею: чай, его милость проголодаться изволил. – Забеги и к моей старухе, – примолвил сотник, – да возьми у неё штоф Ерофеичу. – Благодарю вас, добрые люди! – сказал Рославлев, – я хоть и не обедал, а мне что-то есть не хочется. – Чу!.. – вскричал сотник, – что это? – Французы! Французы! – загремели сотни голосов на улице. Все бросились опрометью из избы, и в одну минуту густая толпа окружила колокольню. – Эй, Андрюша! где французы? – спросил сотник. – Вон там, у дальней засеки, – отвечал мальчик. – Много ли их? – Много, Пахомыч! и конных и пеших видимо-невидимо. – Ну, ребята! – сказал сержант, – смотрите, стоять грудью за нашу матушку святую Русь и веру православную. – Стоять-то мы рады, – перервал сотник, – да слышишь, Кондратий Пахомыч, – их идёт несметная сила? – Так что ж? – Не одолеешь, кормилец! много ли нас? – Да и французов-то, верно, не больше, – сказал Рославлев, – они растянулись по дороге, так издали и кажется, что их много. – Ох, батюшка! – подхватил Терентий, – хитры они, злодеи! не пошлют мало. Ведь они, басурманы, уж давным-давно до нас добираются. – Ну, православные! – сказал Пахомыч, – говорите, что делать? Ни один голос не отозвался на вопрос сотника. Все крестьяне поглядывали молча друг на друга, и на многих лицах ясно изображались недоумение и робость… – Эх, худо дело! – шепнул сержант. – Ваше благородие! – продолжал он, обращаясь к Рославлеву, – не принять ли вам команды? Вы человек военный, так авось это наших ребят покуражит. Эй, братцы, сюда! слушайте его благородия! – Как так? Что такое? Да разве он не француз? – заговорили крестьяне. – Нет, детушки! Его благородие – русской офицер, сын моего бывшего капитана. – Ой ли? Вот-те раз! Слышите, ребята!.. Вот что!.. – загремели восклицания из удивленной толпы. – Друзья! – сказал Рославлев, – чего хотите вы? Покориться ли злодеям нашим или биться с ними до последней капли крови?.. Ну, что ж вы молчите? – Да вот что, – сказал один крестьянин, – Андрюха-то говорит, что их больно много. – Так что ж, ребята? – подхватил семинарист, – хоть покоримся, хоть нет, а все нам от них милости никакой не будет: мало ли мы их передушили! – Вестимо, – сказал отставной солдат, – мы им пардону не давали, так и они нам не дадут. – А если б и дали, – возразил Рославлев, – так не грешно ли вам будет выдать руками жен и детей ваших? Эх, братцы! уж если вы начали служить верой и правдой царю православному, так и дослуживайте! Что нам считать, много ли их? Наше дело правое – с нами бог! – А с ними чёрт! – заревел Ерема. – Что в самом деле, драться так драться. – Так за мной, православные! – воскликнул отставной солдат. – Ура! за батюшку царя и святую Русь! – Ура! – подхватила вся толпа. – Весь в покойника! – шептал потихоньку сержант, глядя на Рославлева, – как две капли воды! – Теперь слушайте, ребята! – продолжал Рославлев. – Ты, я вижу, господин церковник, молодец! Возьми-ка с собой человек пятьдесят с ружьями да засядь вон там в кустах, за болотом, около дороги, и лишь только неприятель вас минует… – Так мы вдогонку и откроем по нем огонь? Понимаю, господин офицер. Это вроде тех засад, о коих говорит Цезарь в комментариях своих de bello Gallico… – Да полно, Александр Дмитрич! – закричал сержант. – Эк тебе неймется! – Ты, служивый, и ты, молодец, – продолжал Рославлев, обращаясь к отставному солдату и Ереме, – возьмите с собой человек сто также с ружьями, ступайте к речке, разломайте мост, и когда французы станут переправляться вброд… – То мы из-за деревьев пустим по них такую дробь, – перервал солдат, – что им и небо с овчинку покажется. – А мы с тобой, сослуживец моего батюшки, – примолвил Рославлев, взяв за руку сержанта, – с остальными встретим неприятеля у самой деревни, и если я отступлю хоть на шаг, так назови мне по имени прежнего твоего командира, и ты увидишь – сын ли я его! Ну, ребята, с богом! Крестьяне, зарядив свои ружья, отправились в назначенные для них места, и на лугу осталось не более осьмидесяти человек, вооруженных по большей части дубинами, топорами и рогатинами. К ним вскоре присоединилось сотни три женщин с ухватами и вилами. Ребятишки, старики, больные – одним словом, всякой, кто мог только двигаться и подымать руку, вооруженную чем ни попало, вышел на луг. В глубокой тишине, изредка прерываемой рыданиями и молитвою, стояла вся толпа вокруг церкви. – Что, Андрюша? – закричал наконец сержант, – близко ли наши злодеи? – Близехонько, крестной! – отвечал с колокольни мальчик, – на самом выгоне – вон уж поравнялись с нашими, что засели на болоте; да они их не видят… Впереди едут конные… в железных шапках с хвостами… Крестной! крестной! да на них и одежа-та железная… так от солнышка и светит… Эва! сколько их!.. Вот пошли пешие!.. Эге! да народ-то все мелкой, крестной! Наши с ними справятся… – То-то ребячьи простота! – сказал сержант, покачивая головою. – Эх, дитятко! ведь они не в кулачки пришли драться; с пулей да штыком бороться не станешь; да бог милостив! – Кондратий Пахомыч! – закричал мальчик, – они подъехали к речке… остановились… вот человек пять выехало вперёд… стали в кучку… Эх, какой верзила! Ну, этот всех выше!.. а лошадь-то под ним так и пляшет!.. Видно, это их набольший… Вдруг вдали раздался залп из ружьев, и вслед за ним загремели частые выстрелы по сю сторону речки, на берегу которой стояли французы. – Помоги, господи! – сказал сержант, перекрестясь. – Крестной! – закричал мальчик, – наша взяла! Длинной-то упал с лошади; вон и другие стали падать… Да что это? Они не бегут!.. Вот и они принялись стрелять… Ну, все застлало дымом: ничего не видно. Минут двадцать продолжалась жаркая перестрелка; потом выстрелы стали реже, раздался конской топот, и мальчик закричал: – Крестной, крестной! никак, наших гонят назад. – Вперёд, друзья! – воскликнул Рославлев; но в ту же самую минуту показались на улице бегущие без порядка крестьяне, преследуемые французскими латниками. – За мной, ребята, на паперть! – закричал Рославлев. Сержант и человек тридцать крестьян, вооруженных ружьями, кинулись вслед за ним, а остальные рассыпались во все стороны. Неприятельская конница выскакала на площадь. – Ну, братцы! – сказал Рославлев, – если злодеи нас одолеют, то, по крайней мере, не дадимся живые в руки. Стреляйте по конным, да метьте хорошенько! В полминуты человек десять латников слетело с лошадей. – Славно, детушки! – вскричал сержант, – знатно! вот так!.. Саржируй! то есть заряжай проворней, ребята. Ай да Герасим!.. другова-то ещё!.. Смотри, вот этого-то, что юлит впереди!.. Свалил!.. Ну, молодец!.. Эх, брат! в фанагорийцы бы тебя!.. – Старик! – сказал вполголоса Рославлев; – думал ли ты на штурме Измаила, что умрешь подле сына твоего капитана? – Авось не умрем, – отвечал сержант, – бог милостив, ваше благородие! – Да, мой друг! Он точно милостив! Страдания наши не будут продолжительны. Смотри! Старик устремил свой взор в ту сторону, в которую показывал Рославлев: густая колонна неприятельской пехоты приближалась скорым шагом к площади. – Ребята! – вскричал сержант, – стыдно и грешно старому солдату умереть с пустыми руками: дайте и мне ружьё! Вдруг дикой, пронзительный крик пронесся от другого конца селения, и человек двести казаков, наклоня свои дротики, с визгом промчались мимо церкви. В одну минуту латники были смяты, пехота опрокинута, и в то же время русское «ура!» загремело в тылу французов человек триста крестьян из соседних деревень и семинарист с своим отрядом ударили в расстроенного неприятеля. С четверть часа, окруженные со всех сторон, французы упорно защищались; наконец более половины неприятельской пехоты и почти вся конница легли на месте, остальные положили оружие. В продолжение этого короткого, но жаркого дела Рославлев заметил одного русского офицера, который, по-видимому, командовал всем отрядом; он летал и крутился, как вихрь, впереди своих наездников: лихой горской конь его перепрыгивал через кучи убитых, топтал в ногах французов и с быстротою молнии переносил его с одного места на другое. Когда сраженье кончилось и всех пленных окружили цепью казаков; едва успевающих отгонять крестьян, которые, как дикие звери, рыскали вокруг побеждённых, начальник отряда, окружённый офицерами, подъехал к церкви. При первом взгляде на его вздёрнутый кверху нос, чёрные густые усы и живые, исполненные ума и весёлости глаза Рославлев узнал в нём, несмотря на странный полуказачий и полукрестьянской наряд, старинного своего знакомца, который в мирное время – певец любви, вина и славы – обворожал друзей своей любезностию и добродушием; а в военное, как ангел-истребитель, являлся с своими крылатыми полками, как молния, губил и исчезал среди врагов, изумлённых его отвагою; но и посреди беспрерывных тревог войны, подобно древнему скальду, он не оставлял своей златострунной цевницы: …Славил Марса и Темиру И бранную повесил лиру Меж верной сабли и седла. – Это ты, – раздался знакомый голос на церковной паперти. – Ты жив, мой друг? Слава богу! – Рославлев обернулся; – перед ним стоял Зарецкой в том же французском мундире, но в русской кавалерийской фуражке и форменной серой шинели. ГЛАВА VIII – Нет, братец, решено! ни русские, ни французы, ни люди, ни судьба, ничто не может нас разлучить. – Так говорил Зарецкой, обнимая своего друга. – Думал ли я, – продолжал он, – что буду сегодня в Москве, перебранюсь с жандармским офицером, что по милости французского полковника выеду вместе с тобою из Москвы, что нас разлучат русские крестьяне, что они подстрелят твою лошадь и выберут тебя потом в свои главнокомандующие?.. – Прибавь, мой друг! – перервал Рославлев, – что с час тому назад они хотели упрятать своего главнокомандующего в колодезь. – За что? – А за то, что приятель, с которым он ехал, поет хорошо французские куплеты. – Неужели? – Да, братец; они верить не хотели, что я русской. – Ах они бородачи! Так поэтому, если б я им попался… – То, верно, бы тебе пришлось хлебнуть колодезной водицы. – Вот, чёрт возьми! а я терпеть не могу и нашей невской. Пойдем-ка, братец, выпьем лучше бутылку вина: у русских партизанов оно всегда водится. – Ты как попал сюда, Александр? – спросил Рославлев, сходя вместе с ним с паперти. – Нечаянным, но самым натуральным образом! Помнишь, когда ранили твою лошадь и ты помчался от меня, как бешеный? В полминуты я потерял тебя из вида. Проплутав с полчаса в лесу, я повстречался с летучим отрядом нашего общего знакомого, который, вероятно, не ожидает увидеть тебя в этом наряде; впрочем, и то сказать, мы все трое в маскарадных платьях: хорош и он! Разумеется, передовые казаки сочли меня сначала за французского офицера. Несмотря на все уверения в противном, они обшарили меня кругом и принялись было раздевать; но, к счастию, прежде чем успели кончить мой туалет, подъехал, их отрядный начальник: он узнал меня, велел отдать мне все, что у меня отняли, заменил мою синюю шинель и французскую фуражку вот этими, и хорошо сделал: в этом полурусском наряде я не рискую, чтоб какой-нибудь деревенской витязь застрелил меня из-за куста, как тетерева. Проезжая недалеко от здешнего селения, мы услышали перестрелку; не трудно было догадаться, что это шалят французские фуражиры. Мы пустились во всю рысь и, как видишь, подоспели в самую пору. Жаль мне их, сердечных! Дрались, дрались, а не поживятся ни одним теленком. – Да неужели это в самом деле фуражиры? Их что-то очень много. – Целый батальон пехоты и эскадрон конницы. – Кто ж посылает фуражировать такие сильные отряды? – Кто? да французы. Ты жил затворником у своего Сеземова и ничего не знаешь: им скоро придется давать генеральные сражения для того только, чтоб отбить у нас кулей десять муки. У мирской избы сидел на скамье начальник отряда и некоторые из его офицеров. Кругом толпился народ, а подле самой скамьи стояли сержант и семинарист. Узнав в бледном молодом человеке, который в изорванной фризовой шинели походил более на нищего, чем на русского офицера, старинного своего знакомца, начальник отряда обнял по-дружески Рославлева и, пожимая ему руку, не мог удержаться от невольного восклицания: – Боже мой! как вы переменились! – Он очень был болен, – сказал Зарецкой. – Это заметно. А запретил ли вам лекарь пить вино? – Моим лекарем была одна молодость, – сказал с улыбкой Рославлев. – О! так с этим медиком можно ладить! Эй, Жигулин! бутылку вина! Не знаю, хорошо ли: я ещё его не пробовал. – Я вам порукою, что, хорошо, – сказал один смугловатый и толстый офицер в черкесской бурке. – Его везли в Москву для Раппа; а говорят, этот лихой генерал также терпеть не может дурного вина, как не терпит трусов. – Да где наш сорвиголова? – спросил начальник отряда. – Старик есаул? Он отправляет пленных в главную квартиру. – Скажи ему, брат, чтоб он поторапливался: мы здесь слишком близко от неприятеля. Офицер в бурке встал и пошёл к толпе пленных, которых обезоруживали и строили в колонну. – Ну, православные! – продолжал начальник отряда, обращаясь к крестьянам, – исполать вам! Да вы все чудо-богатыри! Смотрите-ка, сколько передушили этих буянов! Славно, ребята, славно!.. и вперёд стойте грудью за веру православную и царя-государя, так и он вас пожалует и господь бог помилует. – Рады стараться, батюшка! – закричали крестьяне. – Готовы и напредки. – Да где у вас этот молодец, который с своими ребятами отрезал французов от речки? Кажется, он из церковников? Что он – дьячок, что ль? – Студент Перервинской семинарии, ваше благородие! – сказал семинарист, сделав шаг вперёд. – А, старый знакомый! – вскричал Зарецкой, – Ну вот, бог привел нам опять встретиться. Помните ли, господин студент, как я догнал вас около Останкина? – Как не помнить, господин офицер! – Ну что? помогают ли вам комментарии Кесаря, бить французов? – Как бы вам сказать, сударь? Странное дело! Кажется, и Кесарь дрался с теми же французами, да теперешние-то вовсе на прежних не походят, и, признаюсь, я весьма начинаю подозревать, что образ войны совершенно переменился. – Неужели? – Да, сударь, да! Кесарь говорит одно, а делается совсем другое; разумеется, в таком случае experientia est optima magistra – сиречь: опыт – самый лучший наставник. Конечно, ум хорошо, а два лучше; plus vident oculi… – Полно, Александр Дмитрич, не срамись! – шепнул сержант, толкнув локтем семинариста. – Вот и вино! – перервал начальник отряда, откупоривая бутылку, которую вместе с серебряными стаканами подал ему казачий урядник. – Милости просим, господа, по чарке вина, за здоровье воина-семинариста. – Bene tibi! Доктум семинаристум![110] – закричал Зарецкой, выпивая свой стакан. – Respondebo tibi propinantil[111] – возразил семинарист, протягивая руку. – То есть, – подхватил начальник отряда, – и ваша ученость хочет выпить стаканчик? Милости просим! Ну, что? – продолжал он, обращаясь к подходящему офицеру, – наши пленные ушли? – Отправились, – отвечал офицер. – К ним в проводники вызвался один рыжий мужик, который берется довести их до нашего войска такими тропинками, что они не только с французами, но и с русскими не повстречаются: – Приказал ли ты построже, чтоб их дорогой казаки и крестьяне не обижали? – Приказывал. Да ведь на них не угодишь. Представьте себе: один из этих французов, кирасирской поручик, так и вопит, что у него отняли – и как вы думайте что? Деньги? – нет! Часы, вещи? – и то нет! Какие-то любовные записочки и волосы! Поверите ли, почти плачет! А кажется, славный офицер и лихо дрался. – Как! – вскричал начальник отряда, – у этого молодца отняли письма и волосы той, которую он любит? Ах, чёрт возьми! да от этого и я бы взвыл! Бедняжка! А знаете ли, какой он должен быть славный малый? Он любит и дрался как лев! Знаете ли, товарищи, что если б этот кирасир не был нашим неприятелем, то я поменялся бы с ним крестами? Да, господа, когда в булатной груди молодца бьется сердце, способное любить, то он брат мой! И на что этим пострелам его любовная переписка? Эй, Жигулин! узнай сейчас, кто обобрал пленного кирасирского офицера? Деньги и вещи перед ними; но чтоб все его бумаги были отысканы. – Не извольте беспокоиться, – сказал семинарист, подавая начальнику отряда вышитый по канве книжник, – я захватил его из предосторожности – diftidentia tempestiva…[112] – Давай его сюда! – перервал начальник отряда. – Извольте хорошенько рассмотреть, ваше высокоблагородие! Между бумагами могут быть важные документы. – О, преважные! но только не для нас, – перервал начальник отряда, рассматривая книжник. – Adorable ami… cher Adolphe…[113] А вот и локон волос… – Какая прелесть! – вскричал Зарецкой, – чёрные как смоль! – Портрет!.. Да она в самом деле хороша. Бедняжка! ну как же ему не реветь? Жигулин! садись на коня; ты догонишь транспорт и отдашь кирасирскому пленному офицеру этот бумажник; да постой, я напишу к нему записку. Начальник отряда вынул из кармана клочок бумаги, карандаш и написал следующее: «Recevez, monsieur, les effets qui vous sont si chers. Puissent ils, en vous rappelant l'objet aime, vous prouver que le courage et le malheur sont respectes en Russie comme ailleurs»[114]. – Жигулин! отдай ему эту записку да смотри не потеряй бумажника… боже тебя сохрани! Отправляйся! Ну, господа! – продолжал начальник отряда, обращаясь к нашим приятелям, – что намерены вы теперь делать? Я, может быть, подвинусь с моим отрядом к Вязьме и стану кочевать в тылу у французов; а вы, вероятно, желаете пробраться к нашей армии? – Да, – отвечал Зарецкой, – я давно уже тоскую о моем эскадроне, а по Владимире, верно, вздыхает наш дивизионный генерал. – Так отправляйтесь вслед за пленными. Потрудитесь, Владимир Сергеевич, выбрать любую лошадь из отбитых у неприятеля, да и с богом! Не надобно терять времени; догоняйте скорее транспорт, над которым, Зарецкой, вы можете принять команду: я пошлю с вами казака. Наши приятели, распростясь с начальником отряда, отправились в дорогу и, догнав в четверть часа пленных, были свидетелями восторгов кирасирского офицера. Покрывая поцелуями портрет своей любезной, он повторял: «Боже мой, боже мой! кто бы мог подумать, чтоб этот казак, этот варвар имел такую душу!.. О, этот русской достоин быть французом! Il est Francais dans l'ame!»[115] Остальную часть дня и всю ночь пленные, под прикрытием тридцати казаков и такого же числа вооруженных крестьян, шли почти не отдыхая. Перед рассветом Зарецкой сделал привал и послал в ближайшую деревню за хлебом; в полчаса крестьяне навезли всяких съестных припасов. Покормив и своих и неприятелей, Зарецкой двинулся вперёд. Вскоре стали им попадаться наши разъезды, и часу в одиннадцатом утра они подошли наконец к аванпостам русского авангарда. ГЛАВА IX Узнав на аванпостах, что полк Зарецкого стоит биваками в первой линии авангарда, наши приятели пустились немедля его отыскивать. Трудно было описать радость и удивление сослуживцев Зарецкого и Рославлева, когда они явились перед ними в своих маскарадных костюмах. Выходцев с того света не закидали бы таким множеством вопросов, как наших друзей, которые были в Москве и видели своими глазами все, что там делается. Офицеры на радостях затеяли пирушку: самовар закипел, пошла попойка, явились песельники и грянули хором авангардную песню, сочиненную одним из наших воинов-поэтов. Постукивая стаканами, офицеры повторяли с восторгом первый куплет её: Вспомним, братцы, россов славу И пойдем врагов разить! Защитим свою державу: Лучше смерть – чем в рабстве жить! Едва оправившийся от болезни, Рославлев не мог подражать своим товарищам, и, в то время как они веселились и опоражнивали стаканы с пуншем, он подсел к двум заслуженным ротмистрам, которые также принимали не слишком деятельное участие в шумной радости других офицеров. – Ну что вы, господа, поделываете с французами? – спросил Рославлев. – Да покамест ничего! – отвечал один из них, закручивая свои густые с проседью усы. – Мы стоим друг против друга, на передовых цепях от скуки перестреливаются; иногда наши казаки выезжают погарцевать в чистом поле, рисуются, тратят даром заряды, поддразнивают французов: вот и все тут. – А никто так их не дразнит, как наш удалой авангардный начальник! – подхватил другой ротмистр, помоложе первого. – Он каждый день, так – для моциону, прогуливается вдоль неприятельской цепи. – Да ему там только и весело, где свистят пули, – перервал старый ротмистр. – Всякой раз его встречают и провожают с пальбою; а он все-таки целехонек. Ну, правду он говорит, что его и смерть боится. – Против нас командует Мюрат, – сказал другой ротмистр, – также молодец! Не знаю, каково он представляет короля у себя во дворце, но в деле, а особливо в кавалерийской атаке, дьявол! – так все и ломит. Нечего сказать, боек и он, а все за нашим графом не угоняется. Я слышал, что на этих днях Мюрату вздумалось под выстрелами русских часовых кушать кофе. На ту пору граф выехал также за нашу цепь; пули посыпались на него со всех сторон, но не помешали ему заметить удальство неаполитанского короля. «Бог мой! – вскричал он, – что это? Уж не хочет ли Мюрат удивить русских?.. Стол и прибор! я здесь обедаю». Не знаю, правда ли, только это очень на него походит. – А можете ли вы мне сказать, господа, – спросил Рославлев, – где теперь полковник Сурской? – Здесь, – отвечал старый ротмистр. – Так он уж не служит при главном штабе? – Я думаю, он скоро нигде служить не будет. – Как? – Да, вчера он приехал с приказаниями к нашему авангардному начальнику, обедал у него и потом отправился вместе с ним прогуливаться вдоль нашей цепи; какая-то шальная пуля попала ему в грудь, и если доктора говорят правду, так он не жилец. – Ах, боже мой! – вскричал Рославлев, – сделайте милость, господа, скажите, где мне его отыскать? – Он должен быть в обозе, вон за этим лесом, – сказал старый ротмистр. – Да постойте, – продолжал он, – вас в этом наряде примут за маркитанта: наденьте хоть мою шинель. Рославлев накинул шинель ротмистра и отправился к тому месту, где был расположен обоз нашего авангарда. Повстречавшийся с ним полковой фельдшер указал ему на низкую избенку, которая, вероятно, уцелела оттого, что стояла в некотором расстоянии от большой дороги. Рославлев подошел к избе в ту самую минуту, как выходил из неё лекарь. – Что полковник? – спросил он. Лекарь пожал плечами. – Итак, нет никакой надежды? – Никакой! Впрочем, он в полной памяти и всех узнает – пожалуйте!.. Рославлев вошел в избу. В переднем углу на лавке лежал раненый. Все признаки близкой смерти изображались на лице умирающего, но кроткой взор его был ясен и покоен. – Это ты, Рославлев? – сказал он едва слышным голосом. – Как я рад, что могу ещё хоть раз поговорить с тобою. Садись! – Но я думаю, вам запрещено говорить? – сказал Рославлев. – Да, было запрещено вчера, а сегодня я получил разрешение. – Поэтому вы чувствуете себя лучше? – О, гораздо! я через несколько часов умру. – Нет! – вскричал Рославлев, – не может быть… я не хочу верить… – Чтоб старый твой приятель мог умереть? – перервал с улыбкою Сурской. – В самом деле, это невероятно! – Но вы так спокойны?.. – Да о чем же мне беспокоиться? Ты, верно, знаешь, кто сказал: «Придите вси труждающие, и аз успокою вас». А я много трудился, мой друг! Долго был игралищем всех житейских непогод и, видит бог, устал. Всю жизнь боролся с страстями, редко оставался победителем, грешил, гневил бога; но всегда с детской любовию лобызал руку, меня наказующую, – так чего же мне бояться? Я иду к отцу моему! Сурской замолчал. Несколько минут Рославлев смотрел, не говоря ни слова, на это кроткое, спокойное лицо умирающего христианина. – Боже мой! – вскричал он наконец, – что сказал бы неверующий, если б он так же, как я, видел последние ваши минуты? – Он сказал бы, мой друг, – перервал Сурской, – что я в сильном бреду; что легковерное малодушие свойственно детям и умирающим; что уверенность в лучшей жизни есть необходимое следствие недостатка просвещения; что я человек запоздалый, что я нейду вслед за моим веком. О мой друг! гордость и самонадеянность найдут всегда тысячи способов затмить истину. Нет, Рославлев! один бог может смягчить сердце неверующего. Я сам был молод, и часто сомнение, как лютый враг, терзало мою душу; рассудок обдавал её холодом; я читал, искал везде истины, готов был ехать за нею на край света и нашёл её в самом себе! Да, мой друг! что значат все рассуждения, трактаты, опровержения, доводы, все эти блестки ума, перед простым, безотчетным убеждением того, кто верует? Все, что непонятно для нашего земного рассудка, – так чисто, так ясно для души его! Она видит, осязает, верует, тогда как мы, с бедным умом нашим, бродим в потемках и, желая достигнуть света, час от часу становимся слепее… Сурской остановился; силы его приметным образом ослабевали. – Несчастные! – продолжал он после короткого молчания, – если б они знали, чего им стоит их утешенное самолюбие? Кто укрепляет их в бедствии? Кого благодарят они в минуту радости? Бедные, жалкие сироты! они отреклись добровольно от отца своего, заключили жизнь в её тесные, земные пределы. Ах, их сердца, иссушенные гордостию и неверием, не испытают никогда этой чистой, небесной любви, этого неизъяснимого спокойствия души… ты понимаешь меня, Рославлев!.. Бездушный противник веры, отрицающий все неземное, не может любить; кто любит, тот верует; а ты любил, мой друг! Сурской остановился; дыхание его сделалось чаще, прерывистее; он взял за руку Рославлева. – Да, Владимир Сергеевич, – сказал он, – я умираю спокойно; одна только мысль тревожит мою душу… – И светлый взор умирающего помрачился, а на бледном челе изобразились сердечная грусть и беспокойство. – Что станется с нашей милой родиной? – продолжал он. – Неужели господь нас не помилует? Неужели попустит он злодеям надругаться над всем, что для нас свято, и сгубит до конца землю русскую? Ах, мой друг! если б непреклонное правосудие было, прибежищем нашим, то я потерял бы всю надежду. Не сами ли мы хотели быть рабами тех, коим поклонялись, как идолам? Насмехаясь над добродушием наших предков – которые при всем невежестве своем были люди, – не добивались ли мы чести называться обезьянами французов? Вот они, наши образцы и наставники! Вот эти французы, у которых мы до сих пор умели перенимать только то, что достойно порицания! Нам ли прибегать к правосудию небесному? Нет! одно милосердие божие может спасти нас. Ах, Рославлев! для чего я не умер годом прежде! Я не унёс бы с собою в могилу ужасной мысли, что, может быть, русские будут рабами иноземцев, что кровь наших воинов будет литься не за отечество, что они станут служить не русскому царю! О, эта мысль отравляет последние мои минуты! Чувствую, мой друг, что я грешу пред господом: что слишком ещё привязан к моему земному отечеству. Желал бы победить это чувство, но оно так сильно, так связано с моею жизнию… а я жив ещё! Отечество!.. Россия!.. Пусть судит меня господь! но я чувствую, что даже и там не перестану быть русским. Двери отворились, и полковой священник вошёл в избу. – Теперь ступай, Владимир Сергеевич! – сказал Сурской, – зайди ко мне опять часа через два; быть может, ты меня не застанешь, но я все-таки не прощаюсь с тобою. Я знаю твою душу, Рославлев: рано или поздно, а мы увидимся. Итак, до свиданья, Мой друг! Случалось ли вам провожать приятеля, который после долгого отсутствия возвращается наконец на свою родину? Вам грустно с ним расстаться; но если вы точно его любите, то поневоле улыбаетесь сквозь слезы, воображая, как весело будет ему обнять жену и детей, увидеть снова дом отцов своих и отдохнуть в нем от всех трудов утомительной и скучной дороги. Точно то же чувствовал Рославлев, прощаясь с своим другом. Какое-то грустное и вместе приятное чувство, наполняло его душу; слезы градом катились по лицу его, но сердце было совершенно спокойно. Отойдя от избы, он пустился прямо полем к тому месту, где чернелись биваки передовой линии. Когда Рославлев стал подходить к балагану, в котором офицеры праздновали его возвращение, ему попался навстречу Зарецкой. – Ага, беглец! – закричал он, увидя Рославлева, – разве этак порядочные люди делают? Мы пьём за твое здоровье, а ты дал тягу! – Ты знаешь, мой друг, я много пить не люблю. – А я и люблю, да не могу: тотчас голова закружится. Я вышел немного проветриться. Да, кстати! Граф сейчас поехал на передовую цепь; пойдём и мы туда. – Пожалуй, пойдём. – Правда, по нас будут стрелять, да, верно, не попадут. – Не беда, если и попадут, мой друг. – А! да ты опять захандрил! Пойдём скорей, Владимир: я заметил, что под пулями ты всегда становишься веселее. Миновав биваки передовой линии, они подошли к нашей цепи. Впереди её, на одном открытом и несколько возвышенном месте, стоял окруженный офицерами русской генерал небольшого роста, в звездах и в треугольной шляпе с высоким султаном. Казалось, он смотрел с большим вниманием на одного молодцеватого французского кавалериста, который, отделись от неприятельской цепи, ехал прямо на нашу сторону впереди нескольких всадников, составляющих, по-видимому, его свиту. – Как я рад, – сказал Рославлев, смотря на русского генерала, – что увижу наконец вблизи нашего Баярда. Представь себе, мне до сих пор не удалось ни разу хорошенько его рассмотреть! – Да, его надобно видеть во время дела, – перервал Зарецкой, – а если так, то он покажется тебе весьма обыкновенным человеком. Он не красавец, не молодец собою и даже неловок, а взгляни на него, когда он в самом пылу сражения летает соколом вдоль рядов своего бесстрашного авангарда, когда один взгляд его, одно слово воспламеняет души всех солдат. Ученик и сослуживец Суворова, он обладает, подобно ему, счастливым даром увлекать за собою сердца русских воинов: указывает им на батарею – и она взята; дарит их неприятельскими колоннами – и они истреблены. Но что это? никак, парламентёр? Видишь этих французов? Они едут прямо на нас. Пойдём поближе. Рославлев и Зарецкой смешались с толпою офицеров, которые окружали начальника авангарда. Меж тем французы медленно приближались к тому месту, где стоял русской генерал. Впереди ехал видный собою мужчина на сером красивом коне; чёрные, огненные глаза и густые бакенбарды придавали мужественный вид его прекрасной и открытой физиономии; но в то же время золотые серьги, распущенные по плечам локоны и вообще какая-то не мужская щеголеватость составляла самую чудную противуположность с остальною частию его воинственного наряда, и без того отменно странного. Он был в куртке готического покроя, с стоячим воротником, на котором блистало генеральское шитьё; надетая немного набок польская шапка, украшенная пуком страусовых перьев; пунцовые гусарские чихчиры и богатый персидский кушак; жёлтые ботинки посыпанная бриллиантами турецкая сабля; французское седло и вся остальная сбруя азиатская; вместо чепрака тигровая кожа, одним словом: весь наряд его и убор лошади составляли такое странное смешение азиатского с европейским, древнего с новейшим, мужского с женским, что Зарецкой не мог удержаться от невольного восклицания и сказал вслух: – Кой чёрт! что это за герольда[116] выслали к нам французы? Уж нет ли у них конных тамбурмажоров? – Что вы? – шепнул один из адъютантов русского генерала, – это Мюрат. – Как? Неаполитанский король? – Да. – Хорошо же ему так дурачиться; вздумал бы этак пошалить наш брат, простой офицер… – Так его бы посадили в сумасшедший дом, разумеется! Но тише: он слезает с лошади; вот и граф к нему подошел… Подойдемте и мы поближе. Наш генерал не дипломат и любит вслух разговаривать с неприятелем. Зарецкой и Рославлев подошли вместе с адъютантом к русскому генералу в то время, как он после некоторых приветствий спрашивал Мюрата о том, что доставило ему честь видеть у себя в гостях его королевское величество? – Генерал! – сказал Мюрат, – известны ли вам поступки ваших казаков? Они стреляют по фуражирам, которых я посылаю в разные стороны; даже крестьяне ваши при их помощи убивают наших отдельных гусар. – Я очень рад, – отвечал русской генерал, – что казаки в точности исполняют мои приказания; мне также весьма приятно слышать из уст вашего величества, что крестьяне наши показывают себя достойными имени русских. – Но это совершенно противно принятым повсюду обыкновениям, и если это продолжится, то я буду вынужден посылать целые колонны для прикрытия моих фуражиров.

The script ran 0.003 seconds.