Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Генри Джеймс - Женский портрет [1880]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. Генри Джеймс - признанный классик американской литературы. Его книги широко издают и переводят на иностранные языки, творческое наследие усиленно изучают и исследуют. Ему воздают должное как романисту и теоретику романа, как автору рассказов и путевых очерков, критику и мемуаристу. «Женский портрет» - один из лучших романов Джеймса. Изабель, главная героиня повествования, познает прелести брака с никчемным человеком. Ее судьба - стечение роковых обстоятельств. Будучи бесприданницей и оказавшись в Европе, она отказывает вполне достойным претендентам на руку, а получив состояние, связывает жизнь с проходимцем Осмондом, женившимся на ней только для того, чтобы обеспечить внебрачной дочери Пэнси, рожденной от куртизанки, приличное существование. Иллюзии рушатся, надежды на счастье никакой, но Изабель со стоическим мужеством переносит все выпавшие на ее долю беды. Издание содержит статьи Генри Джеймса, перевод, примечания и заключительная статья М.А.Шерешевской.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

– Стало быть, вам лучше оставить нас в покое, – улыбнулась мадам Мерль. – Я и не собираюсь до вас касаться, но с этой девушкой я поговорю. – Бедная моя Эми, – проворковала мадам Мерль. – Что за вздор вы забрали себе в голову! – Я хочу ей помочь – вот что я забрала себе в голову! Она мне нравится. – Я не уверена, что вы ей нравитесь, – сказала мадам Мерль, помолчав. Блестящие глазки графини расширились, лицо исказила гримаса: – А вы и впрямь опасны – даже сами по себе! – Если вы хотите, чтобы она хорошо относилась к вам, не оскорбляйте при ней вашего брата, – сказала мадам Мерль. – Полагаю, вы не станете утверждать, что, поговорив с ним два раза, она влюбилась в него. Мадам Мерль кинула быстрый взгляд на Изабеллу и хозяина дома. Он стоял лицом к гостье, прислонясь к парапету и скрестив на груди руки, а она, видимо, была поглощена не только созерцанием ландшафта, хотя и не отрывала от него взор В тот миг, когда мадам Мерль посмотрела на нее, Изабелла вдруг потупила глаза; она слушала, возможно, с некоторым смущением, опираясь на ушедший острием в землю зонтик. Мадам Мерль поднялась со стула. – Да, я убеждена в этом! – заявила она. Обтрепанный слуга, тот самый, за которым посылали Пэнси, совсем еще мальчик, – его ливрея так выцвела и весь облик был так своеобразен, что, казалось, он возник из неизвестного наброска старинного мастера, где его «запечатлела» кисть Лонги[106] или Гойи,[107] – вынес столик и поставил его на траву; затем возвратился в дом и снова появился уже с чайным прибором, еще раз исчез и вернулся с двумя стульями. Пэнси, с живейшим интересом наблюдавшая за этими манипуляциями, стояла, сложив ручки на своем коротеньком платьице, но не пыталась помочь. Однако, когда стол был накрыт, она тихонько подошла к тетушке. – Как вы думаете, папа не рассердится, если я сама приготовлю чай? Графиня осмотрела племянницу нарочито критическим взглядом и, не отвечая на вопрос, спросила: – Это что – твое лучшее платье, бедное мое дитя? – Нет, – отвечала Пэнси, – это так, простой toilette для обычных случаев. – Значит, визит твоей тетки – обычный случай? Не говоря уже о визите мадам Мерль и этой прелестной леди, которая стоит вон там. Обдумывая ответ, Пэнси очень серьезно обвела глазами всех поименованных особ. Затем лицо ее вновь озарилось светлой улыбкой. – У меня есть парадное платье, но оно тоже совсем простое. Зачем же мне надевать его, если оно все равно не будет иметь вида рядом с вашим великолепным нарядом? – Затем, что оно у тебя самое красивое. Ты должна надевать для меня все самое красивое, что у тебя есть. И в следующий раз изволь его надеть. Мне кажется, тебя недостаточно хорошо одевают. Девочка любовно расправила свою детскую юбочку. – Зато в этом удобно заваривать чай – разве нет? Вы думаете, папа не станет сердиться? – Затрудняюсь тебе сказать, дитя. Взгляды твоего отца для меня загадка. Мадам Мерль в этом лучше разбирается. Спроси-ка у нее. Мадам Мерль улыбнулась со своей неизменной благожелательностью. – Это сложный вопрос – надо подумать По-моему, твой отец будет только рад, если его заботливая дочурка приготовит чай. Это входит в обязанности маленькой хозяйки – когда она становится взрослой. – По-моему, тоже, мадам Мерль! – воскликнула Пэнси. – Я приготовлю очень вкусный чай – вот увидите. Положу по чайной ложке на каждую чашку. И она захлопотала у столика. – Мне – две ложки, – заявила графиня, которая, как и мадам Мерль, еще несколько минут наблюдала за девочкой. – Послушай, Пэнси, – вдруг сказала она после паузы, – что ты думаешь о твоей гостье? – Она не моя – она папина, – возразила Пэнси. – Мисс Арчер приехала и к тебе, – сказала мадам Мерль. – Да? Я очень рада. Она была со мной очень мила. – Стало быть, она тебе нравится? – спросила графиня. – О, она – прелесть, прелесть, – проговорила Пэнси особенно нежным светским голоском. – Она мне чудо как понравилась. – А твоему папе? Как ты думаешь – она ему тоже понравилась? – Право же, графиня… – пробормотала мадам Мерль предостерегающе. – Пойди, позови их чай пить, – сказала она девочке. – Мой чай им непременно понравится! Вот увидите! – воскликнула Пэнси и побежала звать отца и Изабеллу, все еще беседовавших у края террасы. – Коль скоро вы прочите мисс Арчер ей в матери, мне думается, не безынтересно узнать, нравится ли она девочке, – сказала графиня. – Если ваш брат пожелает жениться вторично, то не ради Пэнси, – ответила мадам Мерль. – Ей в ближайшее время минет шестнадцать, и не мачеха ей понадобится, а муж. – А мужа вы ей тоже предоставите? – Я, несомненно, постараюсь, чтобы она удачно вышла замуж. Как и вы, надеюсь. – Вот уж нет! – воскликнула графиня. – Уж кто-кто, а я-то знаю, что такое замужество. В моих глазах ему не высока цена. – Вы вышли замуж неудачно. Вот почему я об этом и говорю. Когда я произношу слово «муж», я имею в виду хорошего мужа. – Таких не бывает. Озмонд не будет хорошим мужем. Мадам Мерль на мгновение закрыла глаза. – Вы чем-то очень раздражены, – вдруг сказала она. – Не знаю, право, чем. Но я убеждена, что вы не станете возражать, если в свое время ваш брат женится или племянница выйдет замуж. Что касается Пэнси, то, не сомневаюсь, мы, когда придет пора, вместе будем иметь удовольствие приискивать ей мужа. Ваши знакомства придутся здесь очень кстати. – Да, я раздражена, – отвечала графиня. – Вы часто меня раздражаете. От вашего хладнокровия с ума можно сойти. Вы – поразительная женщина! – Нам лучше действовать заодно, – проговорила мадам Мерль. – Это что? Угроза? – спросила графиня, вставая. Мадам Мерль покачала головой с таким видом, словно подтрунивала над ней: – Да, вам действительно не хватает моего хладнокровия! Изабелла и Озмонд не спеша приближались к ним; Изабелла держала Пэнси за руку. – И вы утверждаете, будто верите, что она будет с ним счастлива? – спросила графиня. – Если Озмонд женится на мисс Арчер, он, полагаю, будет вести себя как джентльмен. Графиня судорожно задвигалась, переменив несколько поз. – Как большинство джентльменов, хотите вы сказать? Вот уж действительно одолжил бы! Да, Озмонд, слов нет, джентльмен, мне, его сестре, об этом не надобно напоминать. Но неужели он полагает, что ему ничего не стоит жениться на любой девушке – на любой, какая ему приглянется? Слов нет, он джентльмен, только, смею сказать, в жизни – да, да, в жизни – не встречала человека, у которого было бы столько претензий. А на чем они основаны – не знаю. Я ему родная сестра и уж, поверьте, знала бы, если было бы что знать. Кто он такой, позвольте спросить? Что такого совершил? Будь он отпрыском знаменитого рода – теки в его жилах голубая кровь, – мне, я полагаю, было бы об этом известно. Если бы наша семья прославилась подвигами или как-нибудь иначе отличилась. я бы первая кричала об этом на всех углах: такие вещи весьма по мне. Но ведь ничего же не было – ровным счетом ничего. Слов нет – наши родители были прелестные люди, но такими же, без сомнения, были и ваши. Нынче все – прелестные люди. Даже я попала в это число; не смейтесь – мне недавно буквально так и сказали. Что же до Озмонда, он всю жизнь ходит с таким видом, будто он прямой потомок богов. – Говорите, что хотите, – возразила мадам Мерль, которая внимала этому потоку красноречия с достаточным вниманием, хотя глаза ее глядели в сторону, а руки оправляли оборки на платье, – но вы, Озмонды, – благородный род, и кровь ваша, должно быть, течет из очень чистого источника. И ваш брат – человек незаурядного ума – убежден, что это так, хотя и нет тому доказательств. Пусть из скромности вы не хотите это признать, но вы и сами очень аристократичны. А ваша племянница? Это же маленькая принцесса! И тем не менее, – заключила мадам Мерль, – Озмонду будет не просто добиться руки мисс Арчер. Но его право попробовать. – Надеюсь, она ему откажет. Это немного собьет с него спесь. – Не будем забывать, что ваш брат – один из глубочайших людей на свете. – Вы мне это уже не раз говорили, но я так и не обнаружила, что он все-таки сделал. – Что он сделал? Он не сделал ничего, что пришлось бы переделывать. И умел ждать. – Ждать денег мисс Арчер? Кстати, сколько у нее на счету? – Я не это имела в виду, – возразила мадам Мерль. – А на счету у мисс Арчер семьдесят тысяч фунтов. – Жаль, что она так мила, – заявила графиня. – Для этой жертвы сгодилась бы любая девица. А она на голову выше других. – Не будь она выше других, ваш брат и не взглянул бы на нее. Он должен иметь все самое лучшее. – О да, – подтвердила графиня, когда они уже шли навстречу приближающейся группе. – Ему нелегко угодить. Оттого-то я и трепещу за счастье вашей протеже. 26 Гилберт Озмонд стал бывать у Изабеллы, иными словами, в палаццо Кресчентини. У него имелись там и другие знакомые, которым – как миссис Тачит, так и мадам Мерль – он всегда оказывал должное внимание; но первая из поименованных дам не преминула отметить, что за истекшие две недели сей джентльмен наведывался в ее дом пять раз, и тотчас сравнила этот факт с другими, вспомнить каковые ей не составило труда. До сей поры дань, которую Озмонд платил достоинствам миссис Тачит, не превышала двух визитов в год, к тому же они никогда не падали на те, регулярно повторявшиеся, периоды, когда под ее кровом гостила мадам Мерль. Стало быть, он бывал не ради мадам Мерль: эти двое были давними знакомыми, и ради нее он не стал бы себя утруждать. К Ральфу он не питал приязни – это ей сказал сам Ральф, – и трудно было предположить, что Озмонд вдруг воспылал нежностью к ее сыну. Ральф оставался невозмутим: он прикрывался какой-то мешковатой учтивостью, болтавшейся на нем, как сшитое не по мерке пальто, которое он тем не менее носил, не снимая; он считал Озмонда человеком превосходно воспитанным и изъявлял готовность в любое время оказывать ему гостеприимство. Однако он не льстил себя мыслью, что визитами этого гостя обязан его желанию загладить прежнюю несправедливость; он читал сложившуюся ситуацию с достаточной четкостью. Озмонда привлекла Изабелла, и, по совести говоря, с полным основанием. Он был знатоком, любителем всего изысканного, и столь редкостное явление, естественно, его заинтересовало Поэтому, когда миссис Тачит поведала сыну, что ей ясно, о чем думает мистер Озмонд, Ральф ответил, что придерживается одного с ней мнения Миссис Тачит уже давно отвела этому джентльмену место в скудном списке своих знакомств, хотя и смутно удивлялась, с помощью каких ходов и уловок, разумеется неприметных и обдуманных, он всюду успешно проникает. Частыми посещениями он ее не утомлял и, значит, не грозил превратиться в обузу, но более всего к нему располагало то, что он так же явно мог обходиться без нее, как и она без него, – а это, неведомо почему, всегда казалось миссис Тачит достаточным основанием, дабы позволить свести с собою знакомство. Однако ее вовсе не тешило, что сей джентльмен взял себе в голову жениться на ее племяннице. Для Изабеллы такой брак был бы просто чудовищной глупостью! Миссис Тачит не забыла, как эта юная особа отказала пэру Англии; и вот теперь девушка, которую не смог завоевать лорд Уорбертон, удовлетворится неким безвестным американским дилетантом, вдовцом средних лет с нелепой дочкой и сомнительным доходом! Нет, это не укладывалось в представлении миссис Тачит о том, что такое успех. Напомним, кстати, эта леди смотрела на брак не с чувствительной, а с деловой стороны – точка зрения, в пользу которой многое что говорит. «Надеюсь, ей не придет в голову блажь его слушать», – сказала она сыну. Но Ральф ответил, что слушать для Изабеллы – одно дело, а отвечать другое, и насколько ему известно, она уже дважды выслушивала, как сказал бы отец, другую договаривающуюся сторону, но, в свою очередь, заставила и ту кое-что выслушать. Ральф упивался мыслью, что знает Изабеллу всего несколько месяцев и вот опять станет свидетелем того, как очередной поклонник будет дожидаться милости у ее ворот. Она хотела узнать жизнь, и судьба шла ей в этом навстречу: вереница блестящих джентльменов, один за другим преклонявших пред ней колени, предоставляла не худшие возможности удовлетворить ее желание. Ральф предвкушал удовольствие увидеть четвертого, пятого, десятого рыцаря, штурмовавшего эту твердыню; он отнюдь не думал, что она остановится на третьем. Она откроет ворота и снизойдет до переговоров, но, конечно же, не позволит номеру третьему переступить порог. Примерно в подобном стиле он изложил свои соображения миссис Тачит, которая смотрела на него во все глаза, словно сын танцевал перед ней джигу. Он говорил столь образно и витиевато, что с тем же успехом мог бы обратиться к ней на языке жестов, на котором общаются между собой глухонемые. – Не понимаю, что ты хочешь сказать, – заявила миссис Тачит. – Ты употребляешь слишком много образных выражений, а с аллегориями я всегда была не в ладу. Я больше всего уважаю два слова – «да» и «нет». Если Изабелла захочет выйти за Озмонда, твои сравнения ее не остановят. Пусть уж сама подберет себе подходящие для этого случая. О молодом американце я мало что знаю, но вряд ли она день и ночь вспоминает о нем, да и он, подозреваю, давно устал ее ждать. Ничего не помешает Изабелле выйти за Озмонда, если ей заблагорассудится взглянуть на него с определенной точки зрения. Ну и пускай: я первая считаю – пусть каждый делает то, что ему по вкусу. Но у нее странный вкус – она способна выйти замуж за Озмонда ради его прекрасных речей или потому, что ему принадлежит автограф Микеланджело. Она, видите \и, не хочет быть корыстной; можно подумать, опасность впасть в этот грех грозит ей одной. Посмотрим, насколько бескорыстным будет он, когда получит возможность тратить ее денежки. Она носилась с этой мыслью еще до смерти твоего отца, а сейчас совсем на ней помешалась. Ей следует выйти замуж за человека, чье бескорыстие несомненно, а рассеять все сомнения здесь может только то обстоятельство, что у ее избранника будут собственные средства. – Дорогая матушка, я не разделяю ваших опасений, – отвечал на это Ральф. – Изабелла всех нас дурачит. Она, конечно, сделает то, что ей нравится, но ведь можно изучать человеческую натуру вблизи, не теряя при этом своей свободы. Кузина только-только вступила на путь исследований, и не думаю, чтобы ей захотелось тут же сойти с него по знаку какого-то Озмонда. Она, возможно, сбавила ход на час-другой, но не успеем мы оглянуться, как уже снова помчится на всех парах. Прошу прощения за очередную метафору. Метафору миссис Тачит, пожалуй, простила, но мнения своего не стала менять; во всяком случае, не настолько, чтобы не сообщить о своих опасениях мадам Мерль. – Вы всегда все знаете, – сказала она, – стало быть, вам и это должно быть известно: как вы считаете, этот странный субъект и впрямь увивается вокруг моей племянницы? – Гилберт Озмонд? – раскрыла свои ясные глаза мадам Мерль и, вникнув в суть дела, воскликнула: – Помилуйте! Откуда такая мысль?! – А вам она не приходила на ум? – Возможно, я очень глупа, но, признаюсь, – нет. Интересно, – добавила она, – а приходила ли она на ум Изабелле? – Что ж, я задам этот вопрос ей самой, – заявила миссис Тачит. Но мадам Мерль остановила ее: – Зачем же вкладывать ей это в голову? Уж если кого спрашивать, так мистера Озмонда. – Этого я не могу, – возразила миссис Тачит. – Я вовсе не жажду услышать в ответ – а он с его гонором, да притом еще, что Изабелла сама себе госпожа, вполне на это способен – мне-то какое дело. – Я сама его спрошу, – храбро заявила мадам Мерль. – А вам, – скажет он, – какое дело? – Решительно никакого; поэтому-то я и могу позволить себе задать ему подобный вопрос. Мне настолько нет до этого дела, что он вправе осадить меня, отговорившись любым путем. Но вот именно по тому, как он это сделает, я до всего и дознаюсь. – О, прошу вас поделиться со мной плодами ваших дознаний, – сказала миссис Тачит. – С ним, правда, я не могу поговорить, зато по крайней мере могу поговорить с Изабеллой. – Не спешите объясняться с ней. – В голосе мадам Мерль прозвучала предостерегающая нотка. – Не воспламеняйте ее воображение! – Я ни разу в жизни не пыталась воздействовать на чье-то воображение. Но у меня такое чувство, будто она предпринимает что-то – ну, скажем, не в моем духе. – Вам такой брак не понравился бы, – обронила мадам Мерль с интонацией, вряд ли подразумевавшей вопрос. – Разумеется! Какие тут могут быть сомнения? Мистеру Озмонду решительно нечего ей предложить. Мадам Мерль снова погрузилась в молчание; глубокомысленная улыбка еще очаровательнее, чем обычно, приподняла левый уголок ее губ. – Ну, как сказать. Гилберт Озмонд все-таки не первый встречный. В подходящих обстоятельствах он вполне может произвести весьма благоприятное впечатление и, насколько мне известно, не раз уже производил. – Не вздумайте рассказывать мне о его любовных приключениях – сплошь рассудочных, надо полагать; меня они не интересуют! – воскликнула миссис Тачит. – Ваши слова отлично объясняют, почему я хочу, чтобы он прекратил свои визиты. У него, насколько я знаю, ничего нет – разве что десяток-другой полотен старых мастеров и эта кривляка-дочка. – Старые мастера сейчас весьма в цене, – сказала мадам Мерль, – ну а дочка его совсем юное, совсем невинное и безответное создание. – То есть совершенно бесцветное существо. Вы это хотели сказать? Состояния у нее нет и, стало быть, по здешним нравам, нет и никакой надежды выйти замуж, а потому Изабелле пришлось бы либо содержать ее, либо снабдить приданым. – Может быть, ей захочется обласкать бедняжку. По-моему, девочка ей нравится. – Тем больше оснований желать, чтобы Озмонд прекратил свои визиты. А то не пройдет и недели, как моя племянница, чего доброго, вообразит, будто ее жизненная миссия – доказать, что мачехи способны на самоотвержение. Ну а чтобы доказать это, надобно для начала самой стать мачехой. – Из нее вышла бы очаровательная мачеха, – улыбнулась мадам Мерль. – Однако я вполне разделяю ваше мнение: в выборе цели жизни лучше не спешить. Изменить ее так же сложно, как форму носа. То и другое занимает слишком видное место в нашем существовании: первое – определяет характер, второе – лицо, и, чтобы переменить их, пришлось бы вернуться к истокам. Впрочем, я все разузнаю и сообщу. Эти разговоры велись за спиной Изабеллы, нимало не подозревавшей о том, что ее отношения с Озмондом стали предметом обсуждений. Мадам Мерль не проронила ни слова, которое могло бы ее насторожить: она упоминала имя Озмонда не чаще, чем имена прочих джентльменов, коренных флорентийцев и заезжих, которые в большом числе являлись в палаццо Кресчентини выразить почтение тетушке мисс Арчер. Сама Изабелла находила Озмонда интересным – первоначальное ее впечатление подтвердилось, и ей нравилось думать о нем. Из поездки на вершину холма она унесла с собой некий образ, который дальнейшее знакомство с Озмондом не только не перечеркнуло, но, напротив, привело в полную гармонию с тем, что она предполагала или угадывала и что составляло как бы рассказ внутри рассказа – образ тихого, умного, тонко чувствующего, достойного человека; он прогуливался по мшистому уступу над чудесной долиной Арно, держа за руку девочку, чей чистый, как колокольчик, голосок сообщал новое очарование поре, именуемой детством. Картина эта не поражала пышностью, но Изабелле нравились ее приглушенные тона и разлитая в ней атмосфера летних сумерек. Эта картина говорила о таком повороте человеческой судьбы, который более всего трогал Изабеллу: о выборе, сделанном между предметами, явлениями, связями – какое название придумать для них? – мало значащими и значительными, об уединенном, отданном размышлениям существовании в прекрасной стране; о старой ране, все еще дававшей о себе знать; о гордости, быть может, и чрезмерной, но все же благородной; о любви к красоте и совершенству, столь же естественной, сколь и изощренной, под знаком которой прошла вся эта жизнь – жизнь, похожая на классический итальянский сад с его правильно разбитыми перспективами, ступенями, террасами и фонтанами, где непредусмотренной была лишь роса естественного, хотя и своеобразного отцовского чувства, тревожного и беспомощного. В палаццо Кресчентини Озмонд оставался все тем же: был застенчив – да, да, он, несомненно, робел, – но исполнен решимости (заметной только сочувственному взгляду) совладать с собой, а совладав с собой, начинал говорить – свободно, оживленно, весьма уверенно, несколько резко и всегда увлекательно. Он говорил, не стараясь блистать, что только красило его речь. Изабелла с легкостью верила в искренность человека, выказывавшего все признаки горячей убежденности, – например, он так открыто, с таким изяществом радовался, когда поддерживали его позицию, особенно, пожалуй, если поддерживала Изабелла. Ее по-прежнему привлекало и то, что, занимая ее беседой, он, в отличие от многих других, кого она слышала, не старался «произвести эффект». Он выражал свои мысли, даже самые необычные, так, словно свыкся и сжился с ними, словно это были старые отполированные набалдашники, рукоятки и ручки из драгоценных материалов, хранимые, чтобы при случае поставить их на новую трость – не на какую-нибудь палку, срезанную с обычного дерева, которой пользуются по необходимости, зато размахивают чересчур элегантно. Однажды он привез с собой свою дочурку, и эта девочка, подставлявшая каждому лоб для поцелуя, живо напомнила Изабелле ingénue[108] французских пьес. Такие маленькие особы Изабелле еще не встречались: американские сверстницы Пэнси были совсем иными, иными и английские девицы. Пэнси была в совершенстве воспитана и вымуштрована для того крошечного места в жизни, которое ей предстояло занять, но душой – и это сразу бросалось в глаза – неразвита и инфантильна. Она сидела на диване подле Изабеллы в гренадиновой мантилье и серых перчатках – немарких перчатках об одну пуговку, подаренных мадам Мерль. Лист чистой бумаги – идеальная jeune fille[109] иностранных романов. Изабелла всем сердцем желала, чтобы эту превосходную гладкую страницу украсил достойный текст. Графиня Джемини также посетила Изабеллу, но с графиней дело обстояло совсем иначе. Она отнюдь не казалась чистым листом; сия поверхность была густо испещрена надписями, выполненными различными почерками, и, если верить миссис Тачит, вовсе не польщенной этим визитом, носила явные следы клякс. Посещение графини привело к спору между хозяйкой дома и ее гостьей из Рима: мадам Мерль (у которой хватало ума не раздражать людей, во всем поддакивая им) позволила себе – и весьма удачно – изъявить несогласие с миссис Тачит, и хозяйка милостиво разрешила гостье эту вольность, поскольку и сама широко ею пользовалась. Миссис Тачит считала наглостью со стороны этой столь скомпрометированной особы явиться среди бела дня в палаццо Кресчентини, где к ней – как ей давно уже было известно – относились без малейшего уважения. Изабеллу не преминули ознакомить с мнением, которое утвердилось в доме ее тетушки о сестре мистера Озмонда: означенная леди так дурно управляла своими страстями, что грехи ее перестали даже прикрывать друг друга – а уж меньше этого нельзя требовать от приличного человека! – и ее без того потрепанная репутация превратилась в сплошные лохмотья, в которых неприлично было показываться в свете. Она вышла замуж по выбору матери – весьма предприимчивой особы, питавшей слабость к иностранным титулам, каковую ее дочь, в чем нельзя не отдать ей должное, в настоящее время, очевидно, уже не разделяет, – за итальянского графа, который, возможно, дал ей некоторые поводы пытаться утолить охватившее ее бурное возмущение. Однако графиня утоляла его слишком бурно, и перечень послуживших тому поводов намного уступал числу ее похождений. Миссис Тачит ни за что не хотела принимать графиню у себя, хотя та с давних пор пыталась ее умилостивить. Флоренция не отличалась суровостью нравов, но, как заявила миссис Тачит, где-то нужно провести черту. Мадам Мерль защищала злополучную графиню с большим жаром и умом. Она отказывалась понимать, почему миссис Тачит отыгрывается на этой женщине, которая никому не сделала зла и даже делала много хорошего, хотя и дурными путями. Слов нет, где-то нужно провести черту, но уж если проводить ее, то прямо: между тем рубеж, за которым оставалась графиня Джемини, был весьма извилист. В таком случае пусть миссис Тачит вовсе закроет свой дом, и это, право, наилучший выход, коль скоро она собирается оставаться во Флоренции. Нужно быть справедливым и не допускать произвола в выборе. Графиня, разумеется, вела себя опрометчиво – не то что другие, умные женщины. Она доброе существо, но отнюдь не умна, однако с каких пор этот недостаток закрывает двери в порядочное общество? К тому же о ней уже давно не слышно ничего такого, а лучшее доказательство того, насколько она сожалеет о былых ошибках – желание войти в кружок миссис Тачит. Изабелла не могла внести свой вклад в сей интересный спор, даже в роли терпеливой слушательницы, и удовлетворилась тем, что очень радушно приняла эту незадачливую леди, которая при всех своих недостатках обладала одним несомненным достоинством – была сестрой мистера Озмонда. Изабелле нравился брат, и она считала необходимым сделать все от нее зависящее, чтобы ей понравилась и сестра: при всей сложности данных обстоятельств Изабелла не утратила способности к простейшим умозаключениям. При первом знакомстве, на вилле, графиня не произвела на нашу героиню приятного впечатления, и теперь Изабелла благодарила судьбу, пославшую ей случай исправить ошибку. Разве мистер Озмонд еще тогда не сказал, что сестра его вполне респектабельная особа? Такое утверждение, исходившее от Озмонда, было не слишком осмотрительно, но мадам Мерль навела на его слова подобающий глянец. Она сообщила Изабелле о бедной графине много больше, чем ее брат, посвятив нашу героиню в историю ее замужества и его последствий. Граф происходил из древнего тосканского рода, но располагал столь скудными средствами, что был рад заполучить Эми Озмонд, несмотря на ее сомнительную красоту – не мешавшую, однако, ее успехам – и то скромное приданое, какое давала за ней ее мать, приданое, составившее примерно такую же сумму, как и отошедшее к ее брату отцовское достояние. Позднее, правда, граф унаследовал кое-какой капитал, и теперь супруги жили в достатке – по итальянским понятиям, – хотя Эми чудовищно сорила деньгами. Граф оказался грубым животным, и его поведение служило его жене оправданием. Детей у нее не было: хотя она родила троих, ни один не дожил до года. Матушка ее, весьма кичившаяся своим тонким образованием, публиковавшая дидактические вирши и посылавшая письма об Италии в английские еженедельники, умерла спустя три года после замужества дочери, а отец, затерявшийся где-то в рассветном сумраке американского предпринимательства, но слывший человеком некогда богатым и неистовым, скончался еще раньше. По мнению мадам Мерль, нетрудно было заметить, что обстоятельства эти сказались на Озмонде, – заметить, что он воспитан женщиной, однако – и это следует поставить ему в заслугу – явно куда более здравомыслящей, чем американская Коринна[110],как, к огромному ее удовольствию, иногда величали миссис Озмонд. После смерти мужа она привезла детей в Италию и миссис Тачит помнила ее такой, какой она была в первый год по приезде. Тетушка Изабеллы отзывалась о ней как об особе с невероятными претензиями, каковое суждение говорило лишь о непоследовательности самой миссис Тачит, ибо, как и миссис Озмонд, она всегда одобряла браки по расчету. С графиней вполне можно водить знакомство: она вовсе не такая пустельга, какой кажется на первый взгляд, и, чтобы иметь с ней дело, следует соблюдать простейшее правило: не верить ни единому ее слову. Мадам Мерль всегда мирилась с ней ради ее брата, ценившего малейшее внимание к Эми, хотя он прекрасно понимал (если дозволено признаться в этом за него), что она не делает чести их родовому имени. Ему, естественно, претили ее манеры, ее громогласность, эгоизм, проявления дурного вкуса и, главное, лживость; она действовала ему на нервы и отнюдь не принадлежала к тем женщинам, какие ему нравились. Какие женщины ему нравились? О, во всем противоположные графине Джемини – те, для которых истина всегда священна. Изабелла, разумеется, не могла знать, сколько раз ее гостья всего за полчаса погрешила против истины; напротив, она показалась нашей героине неуместно откровенной. Говорила графиня почти исключительно о себе – как она жаждет сблизиться с мисс Арчер; как благодарила бы судьбу за настоящего друга, какие низкие люди флорентийцы; как опротивел ей этот город; как бы ей хотелось жить в другом месте – Париже, Лондоне, Вашингтоне; как трудно, просто невозможно, купить в Италии что-то элегантное, разве что старинные кружева; как все безумно вздорожало; какой страдальческой и тяжкой жизнью она живет. Мадам Мерль с интересом выслушала эти излияния в передаче Изабеллы, но и без ее рассказа не ощутила бы беспокойства. В общем она не боялась графини и могла позволить себе соответственно держаться, а это и было наилучшей линией поведения. Тем временем к Изабелле пожаловала новая гостья, покровительствовать которой, даже за ее спиной, было делом весьма нелегким. Генриетта Стэкпол, покинувшая Париж вскоре после отъезда миссис Тачит в Сан-Ремо и одолевшая, по ее выражению, города северной Италии, появилась на берегах Арно в середине мая. Мадам Мерль сразу же оценила ее и, обозрев с головы до ног, после короткого приступа отчаяния решила с ней примириться. Более того, она решила ею насладиться. Если не как розой, чей аромат приятно вдыхать, то как сорняком, который приятно искоренить. Мадам Мерль разнесла Генриетту в пух и прах, но весьма добродушно, чем показала, что, предвидя подобную широту взгляда, Изабелла верно судила об уме своей старшей подруги. Весть о прибытии Генриетты Стэкпол принес мистер Бентлинг: он приехал из Ниццы, ожидая встретить мисс Стэкпол во Флоренции, меж тем как она в это время все еще была в Венеции, и явился в палаццо Кресчентини посетовать на постигшее его разочарование. Двумя днями позже объявилась и сама Генриетта, которой мистер Бентлинг несказанно обрадовался, в чем не было ничего удивительного, если вспомнить, что они не виделись с того дня, как совершили поездку в Версаль. Все понимали комизм его положения, но только Ральф Тачит, уединившись с гостем в своих апартаментах, позволил себе удовольствие, пока тот курил сигару, поиронизировать вслух над презабавной историей американской всезнайки и ее британского поклонника. Последний принял его шутки с полным благодушием и откровенно признался, что в отношениях с мисс Стэкпол его увлекает их глубокая интеллектуальность. Мисс Стэкпол ему чрезвычайно нравится; у нее, насколько он мог судить, поразительная голова на плечах, и он находит большую прелесть в обществе женщины, которая позволяет себе не думать о том, что кто скажет и как будут выглядеть ее поступки со стороны, их поступки – а они кое-что себе позволяли! Мисс Стэкпол была совершенно безразлична к тому, как что выглядит, а раз так – с какой стати волноваться ему? К тому же его разбирает любопытство: ему хочется знать, неужели она всегда будет столь же безразлична? Он решил идти до того предела, до которого пожелает пойти она – во имя чего он должен был отступаться первый? Генриетта же и не думала отступаться. Со времени отъезда из Англии дела ее пошли на лад, и сейчас она в полную меру наслаждалась предоставившимися ей богатыми возможностями. Правда, ей пришлось расстаться с надеждой познакомиться с частной жизнью жителей Европейского континента: социальные барьеры оказались там еще более непреодолимыми, чем в Англии. Зато на континенте существовала уличная жизнь, которая открыто и прямо давала о себе знать на каждом углу и которую было куда легче использовать в литературных целях, чем быт и нравы этих непроницаемых островитян. На континенте, по меткому замечанию самой мисс Стэкпол, занавеси смотрели на улицу лицевой стороной, а в Англии – тыльной, что не давало должного представления об их узоре. Такое открытие всегда ранит сердце историка, но Генриетта, отчаявшись добраться до скрытого внутри, перенесла свое внимание на видимое снаружи и уже два месяца изучала в этом плане жизнь Венеции, откуда слала в «Интервьюер» подробнейшие описания гондол, площади Св. Марка, Моста вздохов, голубей и юного лодочника, напевавшего октавы Тассо.[111] И хотя в «Интервьюере», возможно, ждали большего, зато Генриетта по крайней мере познакомилась с Европой. В настоящий момент она спешила в Рим, дабы посетить его до малярийного сезона. Генриетта, очевидно, полагала, что сезон этот открывается в точно назначенный день, и поэтому не хотела задерживаться во Флоренции более чем на несколько дней. В Рим ее сопровождал мистер Бентлинг, который, на что Генриетта особенно упирала в разговоре с Изабеллой, уже бывал там и как человек военный, к тому же получивший классическое образование – он, сказала мисс Стэкпол, воспитывался в Итоне, где изучают только латынь и Уайэта Мелвилла,[112] – будет ей очень полезен в городе цезарей. И тут у Ральфа явилась счастливая мысль предложить Изабелле тоже совершить паломничество в Рим, взяв его в провожатые. Она, правда, собиралась провести там часть будущей зимы – ну так что ж, ей будет только полезно осмотреться заранее. До конца мая – прелестного месяца мая, бесценного для всех влюбленных в Рим, – оставалось еще десять дней. Изабелла, конечно, влюбится в Рим – в этом не могло быть сомнений. Сама судьба посылает ей надежную спутницу, чье общество в силу того, что у этой леди немало других обязанностей, не будет, надо думать, слишком обременительным. Мадам Мерль останется с миссис Тачит: уехав на лето из Рима, она не выражает желания возвращаться туда. Действительно, мадам Мерль не раз заявляла, что наслаждается во Флоренции покоем; квартиру свою она заперла, а кухарку отправила домой, в Палестрину. Что же касается Изабеллы, то мадам Мерль принялась уговаривать ее принять приглашение Ральфа, убеждая, что нельзя пренебрегать такой прекрасной возможностью познакомиться с Римом. Впрочем, Изабеллу и не нужно было уговаривать, и четверо путешественников собрались в путь. На этот раз миссис Тачит примирилась с отсутствием дуэньи: она, как мы помним, склонялась к мысли, что ее племяннице пора стоять на собственных ногах. Но среди прочих приготовлений Изабелла не преминула свидеться с мистером Озмондом и рассказать ему о своем намерении поехать в Рим. – Как бы я хотел быть там с вами, – отозвался он. – Как бы хотел видеть вас в этом неповторимом городе. – Так поезжайте тоже, – сказала она, не задумываясь. – Но с вами будет тьма народу. – Да, – согласилась Изабелла, – конечно, я буду там не одна. Он ничего не отвечал. – Вам понравится Рим, – сказал он наконец. – Его сильно изуродовали, но все равно вы будете от него без ума. – Изуродовали? Бедный вечный город! Вселенская Ниобея.[113] Но разве от этого он должен мне не понравиться? – Нет, не думаю. Его слишком часто портили, – улыбнулся он. – Я бы поехал, но что мне делать с Пэнси. – Вы не могли бы оставить ее с кем-нибудь на вилле? – Мне бы этого не хотелось. Правда, там есть одна добрая старушка, которая смотрит за ней. Гувернантка мне не по средствам. – Тогда возьмите Пэнси с собой, – предложила Изабелла. Озмонд с грустью взглянул на нее. – Она провела в Риме всю зиму, в монастыре, да и мала она еще для увеселительных прогулок. – Вы не торопитесь вывозить ее? – спросила Изабелла. – По-моему, молоденькую девушку лучше держать от света подальше. – Меня воспитывали в иных принципах. – Вас? Ну, вам это пошло на пользу, потому что вы… это вы. Вы особенная. – Я? Почему? – запротестовала Изабелла, хотя и не была уверена, что ее собеседник так уж неправ. Мистер Озмонд уклонился от объяснений и продолжал: – Если бы я полагал, что поездка в приятном обществе сделала бы ее такой, как вы, я завтра же повез бы ее в Рим. – Не надо делать ее такой, как я, – сказала Изабелла. – Оставьте ее такой, какая она есть. – Я мог бы отослать ее к сестре, – обронил мистер Озмонд. Казалось, он ждал от Изабеллы совета; ему, по-видимому, доставляло удовольствие обсуждать с мисс Арчер свои домашние дела. – Конечно, – согласилась Изабелла. – Вот где ей меньше всего грозит опасность стать такой, как я. Вскоре после отъезда Изабеллы Озмонд встретился с мадам Мерль у графини Джемини. Они были не одни; в гостиной графини, как всегда, было полно народу и разговор шел общий, однако, выждав немного, Озмонд поднялся со своего места и пересел на низкий пуф, стоящий чуть позади стула мадам Мерль. – Она хочет, чтобы я поехал с нею в Рим, – проговорил он вполголоса. – С нею в Рим? – И пробыл там, пока она там будет. Она сама это предложила. – Полагаю, это значит, что вы предложили, а она изъявила согласие. – Разумеется, я навел ее на эту мысль. Но она и сама непрочь, очень непрочь. – Счастлива это слышать… но не торопитесь бить в литавры. А вот в Рим поезжайте непременно. – Н-да, – сказал Озмонд, – немало у меня хлопот из-за этой вашей идеи. – Только не притворяйтесь, что она вам не по вкусу. До чего же вы неблагодарны! Вас уже много лет ничто так не занимало. – Вот как вы на это смотрите! Превосходно! – сказал он. – Как же мне не благодарить вас! – Благодарите, но в меру, – улыбнулась мадам Мерль, откидываясь на спинку стула и обводя глазами комнату. – Вы произвели прекрасное впечатление, и, насколько могу судить, ваше впечатление не менее отрадно. Не для меня же вы семь раз посетили дом миссис Тачит. – Да, девушка недурна, – бесстрастно подтвердил Озмонд. Мадам Мерль взглянула на него и решительно поджала губы. – И это все, что вы можете сказать о столь очаровательном существе? – Все? Разве этого мало? Вы не часто слышали, чтобы я о ком-нибудь так отзывался. Она ничего не ответила, хотя по ее виду можно было заключить, что они ведут обычный светский разговор. – Вы непостижимы! – пробормотала она наконец. – Я содрогаюсь при мысли о том, в какую бездну я ее толкаю. Казалось, это замечание развеселило его: – Вам нет пути назад – вы слишком далеко зашли. – Прекрасно. Но остальное уже ваше дело. – Несомненно, – сказал Гилберт Озмонд. Мадам Мерль промолчала, и он снова поднялся и переменил место, однако, когда она собралась уходить, он тоже стал прощаться. Экипаж миссис Тачит ждал ее гостью во дворе; Озмонд подсадил в него мадам Мерль и остановился возле, не отпуская ее. – Вы неосторожны, – сказала она усталым голосом. – Вам не следовало уходить вместе со мной. Он снял шляпу и провел рукой по лбу. – Я всегда забываю, отвык, знаете ли. – Вы непостижимы, – повторила она, бросив взгляд на окна дома – современной постройки в новой части города. Он оставил ее слова без внимания и заговорил о том, что не выходило у него из мыслей. – Она и вправду очень хороша. Я, пожалуй, не встречал женщины грациознее. – Я рада, если это так. Чем больше она нравится вам, тем лучше для меня. – Она очень мне нравится. Точно такая, какой вы ее описали, и к тому же, мне кажется, способна на истинную преданность. У нее лишь один недостаток. – Какой же? – Чересчур много идей. – Я предупреждала вас – она умна. – К счастью, никуда негодных, – продолжал он. – Отчего же «к счастью»? – Оттого, сударыня, что ей придется расстаться с ними! Мадам Мерль откинулась на спинку сиденья и, глядя прямо перед собой, приказала кучеру трогать, но Озмонд все еще не отпускал ее. – Что мне делать с Пэнси, если я решу ехать в Рим? – Я буду навещать ее, – сказала мадам Мерль. 27 Нет надобности подробно описывать, как отозвалось в душе моей героини величие Рима, с каким трепетом ступала она по мостовой Форума и как билось ее сердце на пороге храма Св. Петра. Достаточно сказать, что вечный город вызвал у нее именно те чувства, какие и следовало ожидать от столь впечатлительной и непосредственной натуры. Изабелла всегда любила историю – здесь же история жила в камнях мостовой, в брызгах солнечного света. Ее воображение воспламенялось от одного упоминания о великих деяниях – здесь же всюду, куда ни повернись, стояли свидетели этих деяний. Все это не могло не волновать Изабеллу, но ее волнение не выливалось наружу. Прежде словоохотливая, Изабелла теперь часто молчала, что не укрылось от ее спутников, и Ральф Тачит, который, казалось, с равнодушным и рассеянным видом посматривал по сторонам, на самом деле с удвоенным вниманием наблюдал за ней. По собственным своим меркам Изабелла была очень счастлива и, наверно, охотно признала бы эти часы счастливейшими в своей жизни. Мысли о страшном человеческом прошлом бременили ей душу, но порою в них врывалось ощущение живого сегодняшнего дня, и тогда у нее словно вырастали крылья, готовые поднять ее в поднебесье. В ее голове все так перепуталось, что она и сама вряд ли знала, какое из этих двух настроений овладеет ею в следующую минуту, и непрерывно пребывала в безмолвном экстазе созерцания, зачастую видя в тех предметах, на которые смотрела, куда больше, чем в них заключалось, и не видя многие достопримечательности, отмеченные в ее Марри.[114] Недаром Ральф говорил, что Рим открывает свои тайны только тем, кому доступны минуты особого душевного подъема. Толпы перекликавшихся туристов рассеялись, и величавые памятники Рима вновь обрели свое величие. Небо полыхало синевой, и шелест фонтанов в поросших мхом мраморных нишах уже не сулил прохлады, но звучал особенно мелодично. На уличных перекрестках, залитых и прогретых солнцем, валялись букетики цветов. В тот день – третий по приезде в Рим – наши друзья отправились на Форум осмотреть раскопки, которые уже давно велись там, захватив немалую территорию. Спустившись по современной улице к Священной дороге, они пошли по ней, с разной долей почтения взирая вокруг. Генриетта Стэкпол, например, поражалась тому обстоятельству, что мостовые древнего Рима мало чем отличались от нью-йоркских, и даже находила сходство между все еще различимыми, некогда глубокими бороздами, проложенными посреди старинных улочек античными колесницами, и оглушительно звонкими рельсовыми колеями, воплощавшими всю стремительность американской жизни. Солнце клонилось к западу, в воздухе таяла золотистая дымка, и длинные тени от полуразбитых колонн с еле обозначенными основаниями прорезали неоглядное поле руин. Генриетта пошла бродить с мистером Бентлингом, который таял от восторга, когда она называла Цезаря «прытким молодчиком», а Ральф принялся давать Изабелле подробные объяснения, специально подготовленные им для ее внимательные ушей. Один из археологов – из той нищей братии, что всегда снует по Форуму, – не замедлил навязать им свои услуги и отрапортовал положенный урок с беглостью, которая нимало не пострадала оттого, что сезон подходил к концу. Он не преминул привлечь внимание наших друзей к раскопкам, шедшим в дальнем конце Форума, присовокупив, что, если signori будет угодно пройти и взглянуть на них поближе, они, несомненно, увидят там много примечательного. Предложение это соблазнило больше Ральфа, нежели Изабеллу, утомившуюся от долгой прогулки, и, уговорив кузена удовлетворить свое любопытство и пройти туда одному, она осталась ждать его возвращения. И это место, и это время дня отвечали настрою ее души, и ей хотелось насладиться ими в одиночестве. Ральф послушно последовал за чичероне, а Изабелла присела на опрокинутую колонну, лежащую неподалеку от подножья Капитолия. Ей хотелось немного побыть одной, но наслаждаться уединением довелось ей недолго. При всем интересе нашей героини к обступавшим ее щербатым останкам древнего Рима, изъеденным веками и все же сохранившим столько живого своеобразия, мысли ее, поблуждав недолго среди этих реликвий, перенеслись в силу сцеплений и связей, которые не легко проследить, на области и предметы, обладавшие большей притягательностью. От канувшего в прошлое Рима до будущего мисс Арчер – расстояние огромное, но воображение Изабеллы перемахнуло его единым скачком и теперь витало в более близких и многообещающих пределах. Потупив взор на уложенные в ряд, растрескавшиеся, но по-прежнему крепко вбитые в землю плиты, простиравшиеся у ее ног, она так увлеклась своими мыслями, что не расслышала шума приближавшихся шагов и только тогда очнулась от раздумий, когда чья-то тень упала на площадку, к которой был прикован ее взгляд. Подняв глаза, она увидела джентльмена – но это был не Ральф, который, осмотрев раскопки, вернулся бы со словами «какая адская скука!». Господин, представший ее взору, был поражен не меньше, чем она: обнажив голову, он замер, взирая на ее заметно побледневшее от изумления лицо. – Лорд Уорбертон?! – вырвалось у Изабеллы, и она встала. – Я никак не ожидал, что это вы. Забрести сюда совсем случайно – и вот, встретить вас! – Я не одна! Мои спутники только что отлучились, – как бы объясняя, сказала Изабелла и посмотрела вокруг. – Ральфу захотелось взглянуть на раскопки. – Вот как, – произнес лорд Уорбертон, обращая рассеянный взор в ту сторону, куда она показала. Он уже оправился от неожиданности и, вновь обретя душевное равновесие, видимо, хотел пусть мягко, но дать ей это почувствовать. – Не хочу мешать вам, – закончил он, опуская взгляд на простертую колонну, на которой она только что сидела. – Вы, наверно, устали. – Да, немного устала, – и, помолчав, Изабелла снова присела на колонну. – Не хочу нарушать ваши планы. – Помилуйте, я здесь один, а дел и вовсе никаких. Мне, знаете ли, и в голову не могло прийти, что вы – в Риме. Я и сам тут проездом – возвращаюсь с Востока. – Да, ведь вы давно путешествуете, – сказала Изабелла, знавшая об этом от Ральфа. – Уже с полгода. Я уехал из Англии вскоре после нашей последней встречи. Был в Турции, в Малой Азии и вот позавчера приехал сюда из Афин. – Он уже избавился от скованности, но держался все же недостаточно свободно и, только посмотрев на нее долгим изучающим взглядом, заговорил в присущей ему естественной манере. – Мне лучше уйти? Или можно побыть с вами? – Зачем же уходить, – милостиво проронила Изабелла. – Я очень рада видеть вас, лорд Уорбертон. – Благодарю вас, вы очень добры. Позволите сесть? На каннелированном стволе колонны, облюбованном Изабеллой, достало бы места для нескольких человек, вполне хватило его и для одного, даже обремененного столь многими достоинствами англичанина. Этот великолепный представитель блистательной касты поместился возле нашей героини и в следующие пять минут задал ей наугад несколько вопросов, ответы на которые, судя по тому, как часто он переспрашивал, не всегда достигали его слуха; он также сообщил кое-какие сведения о себе, которые отнюдь не прошли мимо ее более уравновешенного женского ума. Он повторял, что не ожидал ее встретить – признание, несомненно говорившее о том, как полезно ему было бы подготовиться к такому волнующему свиданию. Сказав что-то о произвольности иных совпадений, он тут же стал говорить о глубоком их смысле, признав их пленительность, но заметил, что они все равно ни к чему не ведут. Он превосходно загорел, даже в густой его бороде играли отблески жаркого аравийского солнца. Свободная, разномастная одежда, характерная для путешествующего англичанина, имеющего обыкновение руководствоваться только соображениями комфорта и ни при каких обстоятельствах не поступаться национальным своеобразием, была ему к лицу; спокойный взгляд красивых глаз, золотистый оттенок кожи, проступавший даже под темным загаром, мужественная осанка, сдержанные манеры – весь этот облик джентльмена-исследователя чуждых стран обличал в нем достойный образец британской расы, который в любых широтах не посрамил бы высокой репутации своих соотечественников в глазах тех, кто к ним привержен. Все это не ускользнуло от внимательных глаз Изабеллы, и она не без удовольствия отметила про себя, что он ей всегда нравился. Несмотря на постигший его удар, он не утратил ни одного из тех достоинств, что составляют, так сказать, неотъемлемую собственность старинных родов – собственность, чей состав, равно как и атрибуты, не подвластен обычным житейским невзгодам и может быть сокрушен разве что мировым катаклизмом. Разговор, естественно, коснулся всего по порядку: смерти мистера Тачита, здоровья Ральфа, того, как Изабелла провела зиму, ее поездки в Рим и скорого возвращения во Флоренцию, ее планов на лето и гостиницы, где она стояла; в свою очередь, лорд Уорбертон рассказал о своих приключениях, путешествиях, намерениях, впечатлениях и нынешнем пристанище. Затем наступила пауза, более красноречивая, чем предшествовавшая беседа, – пауза, после которой заключительная фраза лорда Уорбертона была, пожалуй, излишней: – Я много раз писал вам. – Писали? Я не получила ни одного письма. ч – Я ни одного не отослал. Все их сжег. – Вот это мило! – рассмеялась Изабелла. – Вы предпочли избавить меня даже от этой заботы. – Мне казалось, они вам ни к чему, – сказал он с такой простотой, что это не могло не тронуть Изабеллу. – Я полагал, что не вправе докучать вам моими письмами. – Напротив, я была бы только рада. Вы же знаете, как я желала, чтобы… – и она осеклась: облеченная в слова, ее мысль прозвучала бы слишком банально. – Я знаю, что вы хотели сказать: «как я желала, чтобы мы навсегда остались друзьями», – эта фраза прозвучала в его устах необычайно ходульно, но он как раз и стремился подчеркнуть ее банальность. Изабелла не нашлась сказать ничего лучшего, чем: – Пожалуйста, не нужно об этом… – хотя и понимала, что вряд ли исправила положение. – Согласитесь, это слабое для меня утешение! – с глубоким чувством воскликнул лорд Уорбертон. – А я и не думаю вас утешать! – ответила она и, внешне невозмутимая, не без торжества мысленно вернулась к тому дню, полгода назад, когда ее ответ так сильно задел его. Да, пусть он подкупающее мил, влиятелен, полон рыцарских чувств, пусть лучше него никого не сыскать, но ответ ему остается прежним. – И хорошо делаете: вам все равно меня не утешить, – донеслось до Изабеллы сквозь волну подымающегося в ее душе неизъяснимого ликования. – Мне хотелось снова встретить вас, потому что я считала, что могу быть уверенной – кто-кто, а вы не станете пытаться дать мне почувствовать, будто я сделала вас несчастным. Но раз вы взяли этот тон, право, мне скорее больно, чем приятно видеть вас. – И она встала – маленькая королева! – ища глазами своих спутников. – У меня и в мыслях не было вас в чем-то обвинять, да мне и не в чем вас обвинять. Я только хочу, чтобы вы знали… я должен вам это сказать, хотя бы из чувства справедливости к самому себе. Больше я к этой теме не вернусь. Мое признание в прошлом году не было сделано под влиянием минуты; чувство к вам захватило меня целиком. Я пытался забыть вас – всеми силами, всеми средствами. Пытался увлечься другой женщиной. Я говорю вам об этом, чтобы вы не думали, будто я не делал того, что должно. Но попытки мои не увенчались успехом. Я ведь и за границу поехал для того, чтобы быть как можно дальше от вас. Говорят, в путешествиях рассеиваешься, но меня они не рассеяли. С тех пор как мы расстались, я не переставал думать о вас. Чувства мои не изменились. Я по-прежнему люблю вас и готов слово в слово повторить то, что сказал тогда. И сейчас, разговаривая с вами, я ловлю себя на том, что, к несчастью, ваше очарование имеет надо мной необоримую власть. Вот и все… Простите, я не могу вам это не сказать. И больше не стану докучать вам. Я все сказал. Позволю себе только добавить, что, когда четверть часа назад неожиданно наткнулся на вас, я, сознаюсь, как раз думал, где вы и как бы мне об этом узнать. Он уже овладел собой, а к концу своей речи обрел полное спокойствие. Можно было подумать, что он выступает в одном из парламентских комитетов и, докладывая о важном деле, изредка справляется с запиской, спрятанной в шляпе, которую все еще держал в руке. И будь перед ним комитет, его доводы, надо полагать, возымели бы должное действие. – Я тоже часто вспоминаю вас, лорд Уорбертон, – отвечала Изабелла. – И поверьте, всегда буду вспоминать, – и помедлив, добавила любезным тоном, стараясь позолотить пилюлю: – В этом же нет никакого вреда ни для той, ни для другой стороны. Они прошлись немного; Изабелла не преминула осведомиться о его сестрах, попросив передать им, что интересовалась ими. Он больше не касался больного для обоих места, переведя разговор на менее скользкие и более спокойные темы, но между прочим спросил, когда Изабелла уезжает из Рима и, услышав, что это произойдет еще не очень скоро, откровенно обрадовался. – Что-то я не пойму, – удивилась Изабелла. – Вы же сказали, что здесь только проездом. – Да, но я вовсе не имел в виду миновать Рим, как какой-нибудь йоркширский железнодорожный узел. Проехать через Рим – значит остановиться на неделю, на две. – Скажите уж прямо, что никуда не уедете, пока не уеду я. В его глазах мелькнула улыбка, секунду он словно изучающе вглядывался в ее лицо. – А вам это не по вкусу. Боитесь, что придется видеть меня слишком часто. – Мало ли что мне не по вкусу. Не могу же я требовать, чтобы из-за меня вы покинули этот дивный город. Но, признаться, я вас боюсь. – Боитесь, что я вновь примусь за старое? Клянусь вам, буду держать себя в узде. Замедлив шаг, они остановились и постояли, повернувшись друг к Другу. – Бедный лорд Уорбертон! – сказала Изабелла с сочувствием, которое в равной мере относилось к ним обоим. – Воистину бедный! Но он будет держать себя в узде! – Если вам угодно страдать – на здоровье, но не смейте заставлять страдать меня. Я все равно вам не поддамся. – Если бы я думал, что сумею заставить вас страдать, то, пожалуй, дерзнул бы попробовать. – Она шагнула вперед; он вслед за ней: – Не сердитесь, я больше не скажу вам ничего такого. – Хорошо. Но если нарушите слово – нашей дружбе конец. – Может быть, когда-нибудь… погодя… вы позволите мне?… – Позволю заставить меня страдать? Он не сразу ответил: – Позволите снова сказать вам… – но оборвал фразу. – Простите, не буду больше, никогда не буду… Осматривая раскопки, Ральф встретил там мисс Стэкпол с ее поклонником, и теперь, вынырнув из-за земляного вала и груды камней, окаймлявших широкую яму, все трое предстали перед Изабеллой и ее спутником. При виде приятеля Ральф не смог сдержать возглас радостного удивления, а Генриетта в полный голос воскликнула: «Ба! Да это тот самый лорд!». Пока Ральф и его сосед обменивались сдержанными приветствиями, какими обычно обмениваются после долгой разлуки англичане, мисс Стэкпол не сводила с загорелого путешественника своих широко распахнутых умных глаз. Наконец она решила, что настало время заявить о себе: – А меня вы, наверно, не помните, сэр. – Разумеется, помню, – сказал лорд Уорбертон. – Я приглашал вас посетить мой дом, но вы так и не пожаловали. – Я езжу не во все дома, куда меня зовут, – холодно отрезала мисс Стэкпол. – Что ж, не смею настаивать, – рассмеялся хозяин Локли. – А вы посмейте, и я приеду к вам. Можете не сомневаться! Лорд Уорбертон, при всей своей показной веселости, по-видимому, и не сомневался. Теперь и мистер Бентлинг, до сих пор стоявший в стороне, воспользовался случаем, чтобы поздороваться с его светлостью. – О, и вы здесь, Бентлинг! – радушно откликнулся лорд Уорбертон и протянул ему руку. – Вот как! – удивилась Генриетта. – Не знала, что вы знакомы. – А вы полагаете, что знаете всех, с кем я знаком? – шутливо осведомился Бентлинг. – Я полагала, англичанин не упустит случая объявить, что знаком с настоящим лордом. – Просто Бентлинг меня стыдится, – снова рассмеялся лорд Уорбертон. Изабелла порадовалась этой перемене в его настроении и с облегчением вздохнула, когда компания направилась домой. На следующий день было воскресенье, и она провела утро, сочиняя два длинных письма – одно сестре Лили, другое мадам Мерль, но ни в одном из этих посланий не обмолвилась и словом о том, что отвергнутый ею поклонник вновь появился на ее горизонте. По воскресеньям все истые римляне (а самые истые римляне – это, как правило, северные варвары) обыкновенно отправляются к вечерне в собор Св. Петра, и наши друзья тоже решили всем обществом посетить этот прославленный храм. Днем, за час до прибытия экипажа, в Hótel de Paris явился с визитом лорд Уорбертон, застав там только дам; Ральф Тачит и мистер Бентлинг вышли пройтись вдвоем. Лорд Уорбертон, по-видимому, желал показать Изабелле, что намерен блюсти данное накануне слово, и держался открыто и ровно – без тени настойчивости, без намека на затаенное упорство, – предоставляя ей судить самой, способен ли он быть ей просто другом. Он рассказывал о своих путешествиях, о Персии и Турции, и на вопрос мисс Стэкпол, «стоит» ли ей посетить эти страны, отвечал, что, по его убеждению, она найдет там благодатную почву для женской предприимчивости. Изабелла не могла не отдать ему должное, хотя и недоумевала, зачем он так старается и чего мнит добиться, доказывая ей высшую меру своей искренности. Если он полагал растопить лед ее сердца, демонстрируя, какой он славный малый, то тратил время зря. Она и без того знала, что он обладает всем в высшей мере, и ему нет нужды усердствовать, чтобы дорисовать ей свой портрет. Напротив, его пребывание в Риме только досадно все усложняло, а она не любила сложностей, которые ей досаждали. Тем не менее, когда в конце визита он заявил, что тоже непременно будет у Св. Петра и непременно разыщет там Изабеллу и ее спутников, ей только и оставалось ответить ему любезным «как вам будет угодно». Едва ступив на неоглядные мозаичные полы святого храма, Изабелла столкнулась с лордом Уорбертоном. Наша героиня не принадлежала к сонму рафинированных туристов, утверждающих, что собор «разочаровывает» и что он куда меньше, чем о том говорят; в первый же раз, когда она прошла под огромной кожаной завесой в центральном проеме, натянутой и колышущейся, в первый же раз, когда очутилась под высоко взнесенной полусферой купола среди рассеянного света, сочащегося сквозь марево ладана и рассыпающего блики на мраморе, позолоте, мозаиках и бронзе, ее представление о том, что такое величие, поднялось на головокружительную высоту. И поднявшись, уже навсегда осталось в этом необъятном просторе. Изабелла смотрела и смотрела во все глаза и дивилась, словно ребенок, словно простая крестьянка, отдавая молчаливую дань восхищения возведенному в камне идеалу возвышенного. Лорд Уорбертон не отходил от нее ни на шаг и, не переставая, рассказывал о константинопольской Св. Софии, Изабелла же со страхом ждала, что он вот-вот скажет: «Видите, как примерно я веду себя». Служба еще не началась, но в соборе было на чем остановить глаз, а при огромном, чуть ли не святотатственном, размере нефа, предназначенного, надо полагать, столько же для мирских, сколько и духовных утех, находившиеся в нем богомольцы – кто в одиночку, кто группами, – равно как и праздные зеваки, могли каждый следовать своим побуждениям, не раздражая и не задевая друг друга. В этой величественной безмерности тонут любые всплески крикливой суетности. Впрочем, Изабелла и ее спутники ничем подобным не согрешили, и если Генриетта в силу честности своей натуры не могла не заявить, что творение Микеланджело[115] уступает куполу вашингтонского Капитолия, она сообщила об этом открытии на ухо мистеру Бентлингу, воздержавшись от броских выражений, которые решила приберечь для полосы в «Интервьюере». Обойдя весь собор в сопровождении лорда Уорбертона, Изабелла приблизилась к хорам слева от входа и остановилась послушать папских певчих, чьи голоса взлетали даже над теснившейся за дверьми толпой. Они стояли с краю, не смешиваясь с людской массой, состоявшей из римских простолюдинов вперемежку с любопытствующими иностранцами, и слушали молитвенное пение. Ральф вместе с Генриеттой и мистером Бентлингом находился, по-видимому, внутри собора, где над морем колыхавшихся голов трепетали полосы дневного света, посеребренные клубами ладана, который, словно напитавшись торжественным гимном, устремлялся к высоким лепным оконным нишам. Наконец певчие умолкли, и лорд Уорбертон повернулся к Изабелле, приглашая ее совершить с ним еще один круг. Изабелле оставалось лишь исполнить его желание, но не успела она сделать и шага, как оказалась лицом к лицу с Гилбертом Озмондом, который, по-видимому, уже некоторое время стоял неподалеку от нее. Теперь он приблизился во всеоружии светской учтивости, особенно утонченной ввиду столь торжественного случая и места. – Итак, вы все-таки решились приехать, – сказала она, протягивая ему руку. – Да, я приехал вчера вечером и сегодня пополудни справлялся о вас в вашей гостинице. Мне сказали, что вы отправились сюда, и вот я здесь. – Все наши тоже здесь, – поспешила сообщить Изабелла. – Я приехал не ради них, – быстро проговорил Озмонд. Изабелла отвела взгляд; лорд Уорбертон не сводил с них глаз; возможно, он слышал последнюю фразу. Изабелла вдруг вспомнила, что точно то же сказал ей он сам в то утро в Гарденкорте, когда явился просить ее Руки. Слова Озмонда вызвали краску на ее щеках, и воспоминание о Гарденкорте отнюдь не согнало с них румянец. Чтобы никого никому не выдать, она поспешила представить джентльменов друг другу; к счастью, в этот момент с хоров спустился мистер Бентлинг, с истинно британской доблестью расчищая путь для мисс Стэкпол и Ральфа Тачита, следовавших за ним. Мое «к счастью», боюсь, здесь не совсем уместно, ибо, узрев джентльмена из Флоренции, Ральф Тачит не выказал особого удовольствия. Правда, он не нарушил приличия, не повернулся спиной и лишь заметил Изабелле с должной мягкостью, что вскоре сюда съедутся все ее друзья. Мисс Стэкпол, встречавшая мистера Озмонда во Флоренции, уже имела случай заявить Изабелле, что этот ее воздыхатель ничем не лучше всех остальных – мистера Тачита, лорда Уорбертона, вкупе с парижским ничтожеством, мистером Розьером. – Не знаю, твоя ли тут вина, – не без удовольствия комментировала она, – но, при всей твоей привлекательности, тобой прельщаются весьма странные люди. Из всех твоих поклонников один мистер Гудвуд внушает мне симпатию, но именно его ты ни во что не ставишь. – Как вам понравился собор? – осведомился тем временем мистер Озмонд у корреспондентки «Интервьюера». – Огромен и великолепен, – соблаговолила ответить она. – Даже чересчур огромен; в нем чувствуешь себя ничтожной пылинкой. – А как еще может чувствовать себя человек в величайшем из храмов? – спросила она, довольная удачной фразой. – Несомненно. Именно так и должен чувствовать себя везде тот, кто и сам есть ничтожество. Но, на мой вкус, чувствовать себя ничтожеством так же тягостно в церкви, как и в любом другом месте. – О, вам, действительно, следует быть папой! – воскликнула Изабелла, припоминая кое-какие его прежние речи. – Ничего не имею против! – ответил Гилберт Озмонд. Меж тем лорд Уорбертон подошел к Ральфу Тачиту, и они отошли в сторону. – Что это за господин беседует с мисс Арчер? – спросил он. – Некто Гилберт Озмонд; он живет во Флоренции, – ответил Ральф. – А что он еще? – Ровным счетом ничего. Ах да! Он – американец. Я как-то всегда забываю об этом: уж очень непохож. – Мисс Арчер с ним давно знакома? – Около месяца. – И он ей нравится? – Она как раз пытается себе это уяснить. – Думаете, она способна?… – Уяснить себе? – спросил Ральф. – Увлечься им? Вы хотите сказать – принять его предложение. – Да, – подтвердил лорд Уорбертон после паузы – Именно эту ужасную возможность я имел в виду. – Пожалуй, нет, если оставить ее в покое, – ответил Ральф. Его светлость с удивлением уставился на него, стараясь понять. – Значит, мы должны быть немы? – Как могила. А там что будет, то будет, – добавил Ральф. – Но она может сказать «да»! – Но она может сказать «нет»! Лорд Уорбертон помолчал, затем начал снова: – Он, что же, чрезвычайно умен? – Чрезвычайно, – сказал Ральф. Лорд Уорбертон задумался. – А сверх этого? – А что еще вам нужно? – вздохнул Ральф. – Вы хотите сказать – что ей еще нужно? Ральф взял его под руку: пора было возвратиться к остальным. – То, что мы с вами можем дать, ей не нужно. – Ну, если она отвергает даже вас!.. – великодушно посочувствовал его светлость, когда они двинулись к остальным. 28 Вечером следующего дня лорд Уорбертон вновь отправился в гостиницу навестить своих друзей, но ему сказали, что они уехали в оперу. Он поспешил за ними следом, полагая, что при непринужденности итальянских нравов вполне может нанести им визит в ложе, и, войдя в театр – один из второразрядных, – тут же принялся оглядывать большой, голый, тускло освещенный зал. Первый акт как раз кончился, и ничто не мешало ему в этом занятии. Обозрев два или три яруса лож, он наконец в одной из лучших увидел знакомый женский профиль. Мисс Арчер сидела лицом к сцене, наполовину скрытая портьерой; рядом откинулся в кресле Гилберт Озмонд. В ложе они, по-видимому, были одни, их спутники, наверное, воспользовались антрактом и поспешили окунуться в относительную прохладу фойэ. Лорд Уорбертон стоял, устремив взгляд на занимавшую его пару, и раздумывал, следует ли ему подняться в ложу, нарушив тем самым идиллию. Вдруг ему показалось, что Изабелла его заметила, и это решило дело. Она не должна думать, будто он намеренно ее избегает! Поднимаясь по лестнице, он столкнулся с медленно спускавшимся Ральфом; цилиндр его уныло глядел вниз, руки по обыкновению были засунуты в карманы. – Я только что увидел вас в партере и вот иду к вам. Мне адски одиноко, не с кем словом перемолвиться, – сказал он вместо приветствия. – Помилуйте! А приятнейшее общество, которое вы только что покинули? – Вы имеете в виду мою кузину? Она занята своим гостем, и я ей ни к чему. Ну, а мисс Стэкпол с Бентлингом отправились в кафе лакомиться мороженым: мисс Стэкпол до него большая охотница. Этим двум я, по-моему, тоже ни к чему. Опера ужасная: певицы похожи на прачек, а голоса у них павлиньи. Они нагнали на меня смертельную тоску. – Так возвращайтесь в гостиницу, – предложил лорд Уорбертон. – Оставив мою прелестную кузину в этом мрачном месте? А кто будет ее стеречь? – Но у нее, кажется, нет недостатка в друзьях. – Тем больше оснований ее стеречь, – возразил Ральф все в том же наигранно-меланхолическом тоне. – Если вы ей ни к чему, то я, надо думать, и подавно. – Вы – другое дело. Подымитесь в ложу и побудьте там, а я тем временем немного пройдусь. Когда лорд Уорбертон вошел в ложу, Изабелла встретила его с таким радушием, словно он был ее старинный закадычный друг, и он несколько смешался, не понимая, зачем ей понадобилось вторгаться в столь чуждую для себя область. Он раскланялся с мистером Озмондом, который был представлен ему накануне, а сейчас, при появлении его светлости, тотчас устранился и замолчал, как бы давая понять, что те темы, каких могут коснуться в беседе лорд Уорбертон и мисс Арчер, вне его компетенции. Лорда Уорбертона же поразило, что здесь, в театре, мисс Арчер вся так и сияла и была даже несколько возбуждена; впрочем, может быть, он и ошибался: такая девушка, как Изабелла, – при живости ее глаз и стремительности движений – всегда казалась полной огня. Да и разговор ее не наводил на мысль о душевном смятении: она осыпала его изысканными, хорошо обдуманными любезностями, которые явно показывали, что ум и находчивость ей ни в коей мере не изменили. Бедный лорд Уорбертон был совершенно ошеломлен! Она решительно – настолько, насколько это доступно женщине, – отвергла его; зачем же теперь пускать в ход все эти ухищрения и уловки, зачем прибегать к этому тону «заглаживания-привораживания»? В ее голосе проскальзывали нежные нотки, но с какой стати испытывать их на нем? Антракт кончился, ложа заполнилась; со сцены вновь зазвучала знакомая, плоская, ничем не примечательная опера. В обширной ложе нашлось место и для лорда Уорбертона – правда, в дальнем и темном углу. С полчаса он томился за спиной Озмонда, который, уперев локти в колени и подавшись вперед, сидел прямо за Изабеллой. Из своего погруженного во тьму угла лорд Уорбертон ничего не слышал и ничего не видел, кроме точеного профиля молодой женщины, вырисовывавшегося в полумраке зрительного зала. Кончился второй акт, но в ложе никто не двинулся с места. Мистер Озмонд беседовал с Изабеллой, а лорд Уорбертон по-прежнему оставался в своем кресле; однако некоторое время спустя он поднялся и простился, пожелав дамам приятного вечера. Изабелла не стала его удерживать, и это снова вызвало в нем недоумение. Почему она так старательно подчеркивает в нем то, что не имеет никакого значения, и не желает ничего знать о том, что поистине значительно? Он рассердился на себя за это свое недоумение, а затем на то, что позволяет себе сердиться. Музыка Верди доставляла ему мало удовольствия; он покинул театр и, не помня дороги домой, еще долго блуждал по извилистым, впитавшим в себя столько трагедий римским улицам, свидетелям печалей куда более безысходных, чем та, которую испытывал он. – Что представляет собой этот господин? – спросил Озмонд у Изабеллы, когда тот откланялся. – Безупречный джентльмен. Разве вы не видите? – Он владеет чуть ли не половиной Англии – вот что он собой представляет, – вмешалась Генриетта. – И эти англичане еще толкуют о свободе! – Так он помещик? Вот счастливец! – воскликнул Гилберт Озмонд. – Счастливец? Потому что владеет несчастными бедняками? – возмутилась мисс Стэкпол. – Да, он владеет своими арендаторами, а у него их тысячи. Владеть чем-нибудь, конечно, приятно, но с меня достаточно неодушевленных предметов. Я не жажду распоряжаться живыми людьми из плоти и крови, их умами и душами. – Одной душой, по крайней мере, вы, по-моему, владеете, – шутливо заявил мистер Бентлинг. – Вряд ли Уорбертон так распоряжается своими арендаторами, как вы мной. – Лорд Уорбертон придерживается очень передовых взглядов, – сказала Изабелла. – Он радикал, и притом твердокаменный. – Ну, что у него твердокаменное, так это стены вокруг замка. А парк обнесен железной решеткой, миль тридцать в окружности, – пояснила Генриетта специально для сведения Озмонда. – Хотела бы я свести его с нашими бостонскими радикалами.[116] Они бы ему показали! – А что, они не одобряют железных решеток? – осведомился мистер Бентлинг. – Только когда за ними сидят закоснелые ретрограды, – отрезала мисс Стэкпол. – Признаться, разговаривая с вами, я всегда чувствую, будто между нами глухая стена с битым стеклом по верху. – И вы близко знакомы с этим неисправимым исправителем социальных нравов? – спросил Озмонд у Изабеллы. – Достаточно близко, чтобы ценить его общество. – А вы очень цените его общество? – Да, мне приятно, что он мне приятен. – «Приятно, что приятен» – помилуйте, это уже похоже на любовь! – Нет, – сказала Изабелла, подумав, – оставьте это определение для того случая, когда приятнее, чтобы был неприятен. – Стало быть, вы хотите пробудить во мне любовь к нему? – засмеялся Озмонд. Изабелла помолчала. – Нет, мистер Озмонд, – сказала она с серьезностью, неоправданной в их легкой беседе. – Боюсь, я никогда не осмелюсь к чему-либо вас побуждать. Что же до лорда Уорбертона, – добавила она более непринужденным тоном, – он, право, милейший человек. – И умен? – О, да! И он действительно очень хороший. – Так же хорош, как хорош собой, вы это хотите сказать? Он ведь очень хорош собой. Вот кому до безобразия повезло! Мало того, что он английский земельный магнат, к тому же умен и красив, он, в довершение всех благ, еще пользуется вашим бесценным расположением. Нет, я ему положительно завидую. Изабелла внимательно посмотрела на него. – Вы, кажется, всегда кому-нибудь завидуете. Вчера это был Папа, сегодня – бедный лорд Уорбертон. – Моя зависть неопасна: она никому не приносит вреда. Я же не желаю этим людям ничего плохого, я только хотел бы быть на их месте. Так что, как видите, если кому-то от этого плохо, так только мне самому. – Вы серьезно хотели бы быть Папой? – спросила Изабелла. – Не отказался бы… впрочем, мое время для этого уже ушло. Кстати, – вспомнил вдруг Озмонд, – почему вы называете своего друга «бедный»? – Очень, очень добрые женщины нет-нет да начинают жалеть мужчин, с которыми дурно обошлись; это особый способ выражать свое великодушие, – впервые вступил в разговор Ральф, вкладывая в эту тираду столь тонкую иронию, что она выглядела вполне безобидной. – Когда это я дурно обошлась с лордом Уорбертоном? – спросила Изабелла, удивленно вскидывая брови, словно такая мысль никогда не приходила ей на ум. – И поделом ему, если даже и так, – заключила Генриетта, меж тем как поднялся занавес и начался балет. В течение следующих суток Изабелла не видела жертву своей мнимой жестокости, но через день после посещения оперы она встретила лорда Уорбертона в Капитолийском музее,[117] где тот стоял перед жемчужиной собранных там шедевров – «Умирающим галлом».[118] Изабелла пришла в музей со всей компанией, в которую и на этот раз вошел Гилберт Озмонд; поднявшись по лестнице, они начали осмотр с первой и самой примечательной залы. Лорд Уорбертон заговорил с Изабеллой достаточно свободно, но со второго слова сообщил, что уже покидает музей. – Так же, как и Рим, – добавил он. – Я должен с вами проститься. Изабеллу, как ни странно, огорчило это известие. Возможно, потому, что она уже не боялась возобновления его поползновений и думала совсем о другом. Она чуть было не сказала вслух, что сожалеет о его отъезде, но сдержалась и попросту пожелала ему счастливого пути, на что он ответил весьма сумрачным взглядом. – Боюсь, вы сочтете меня «непостоянным». Не далее как позавчера я говорил вам, как мне хочется побыть в Риме. – Ну, почему же, вы вполне могли передумать. – Я именно передумал. – В таком случае, bon voyage.[119] – Как вы торопитесь избавиться от меня, – удрученно сказал его светлость. – Ничуть. Просто я не выношу прощаний. – Вам все равно, что бы я ни делал, – сказал он с грустью. Изабелла пристально взглянула на него. – Ах, – сказала она, – вы забыли о вашем обещании! Он покраснел, как мальчишка. – Виноват, но я не в силах его сдержать. Поэтому я и уезжаю. – В таком случае, до свидания. – До свидания, – сказал он, все еще мешкая. – Когда же я снова вас увижу? Изабелла помедлила и вдруг, словно напав на счастливую мысль, сказала: – Когда вы женитесь. – Я не женюсь. Стало быть, когда вы выйдете замуж. – Можно и так, – улыбнулась она. – Вот и прекрасно. До свидания. Они обменялись рукопожатием, и он вышел, оставив ее одну в прославленной зале среди поблескивающих белых мраморов. Усевшись в самом центре этого замечательного собрания, она неторопливо обводила его глазами, останавливая взгляд то на одном прекрасном недвижном лице, то на другом, и словно вслушивалась в вечное их молчание. Когда долго смотришь на греческие скульптуры, невозможно – по крайней мере в Риме – не проникнуться их возвышенным спокойствием, словно в зале с высокой дверью, закрытой для некой церемонии, окутывает вас необъятный белый покров умиротворения. Я говорю особенно в Риме, потому что сам воздух Рима на редкость способствует такого рода восприятию. Золотистый солнечный свет пронизывает мраморные тела, глубокая тишина прошлого, все еще столь живого – хотя, по сути, оно лишь гулкая пустота, наполненная отзвуком имен, – сообщают им особую величавость. Жалюзи на окнах Капитолия были прикрыты, и теплые тени лежали на мраморных фигурах, придавая им почти человеческую мягкость. Изабелла долго сидела, зачарованная их застывшей грацией, думая о том, какие воспоминания теснятся перед их незрячими глазами и как звучала бы на наш слух их чуждая речь. Темно-красные стены служили им великолепным фоном, гладкий мраморный пол отражал их красоту. Изабелла уже не раз видела эти статуи, но сейчас вновь наслаждалась ими, и наслаждалась во сто крат сильнее – пусть на короткое время, но была с ними одна. Однако в конце концов внимание ее ослабело, отвлеченное вторжением живого мира. Вошел случайный посетитель и, постояв перед «Умирающим галлом», вышел, скрипя башмаками на зеркально-гладком полу. Спустя полчаса появился Гилберт Озмонд, очевидно опередивший своих спутников. Он медленно приблизился к Изабелле, держа руки за спиной и улыбаясь своей обычной чуть вопросительной, но отнюдь не просительной улыбкой. – Как? Вы одна? – сказал он. – Я думал застать вас в блестящем обществе. – И не ошиблись – в самом блестящем, – и она посмотрела на Антиноя[120] и Фавна.[121] – Вы предпочитаете такое общество английскому пэру? – Ах, мой английский пэр уже меня покинул, – сказала она намеренно суховатым тоном, вставая. Сухость ее тона, не ускользнув от внимания мистера Озмонда, только удвоила его интерес к затронутому предмету. – Так, значит, вчера говорили правду: вы и впрямь весьма суровы с этим джентльменом. Изабелла перевела взор на поверженного галла. – Нет, неправда. Я с ним в высшей степени любезна. – Именно это я и имел в виду, – отвечал он таким откровенно радостным тоном, что эта шутливая фраза нуждается в пояснении. Читатель уже знает, насколько Гилберт Озмонд любил все оригинальное и редкостное, все самое лучшее и изысканное, и теперь, когда он познакомился с лордом Уорбертоном – совершенным, на его взгляд, представителем своего народа и ранга, – мысль завладеть молодой особой, которая, отвергнув столь благородную руку, вошла бы в его собрание раритетов, приобрела для него новую привлекательность. Гилберт Озмонд высоко ставил институт лордства, не столько за его достоинства, каковые, как он считал, ничего не стоит превзойти, сколько за непреложность его существования. Он не прощал провидению, что оно не сделало его английским пэром, и мог в полную меру оценить необычность поступка Изабеллы. Женщина, на которой он считал возможным жениться, и должна была совершить подобный шаг. 29 Ральф Тачит в разговоре со своим достойным другом, как мы знаем, весьма лестно отозвался о Гилберте Озмонде, отдавая должное его превосходным качествам, и тем не менее Ральфу следовало бы сказать себе, что он поскупился на похвалы, – в столь выгодном свете предстал этот джентльмен во время их последующего пребывания в Риме. Часть дня Озмонд неизменно проводил с Изабеллой и ее друзьями и в конце концов убедил их, что он – самый обходительный человек на свете. Можно ли было закрыть глаза на то, что к его услугам и живость ума, и такт? Очевидно, поэтому Ральф Тачит и ставил ему в вину прежнее его напускное равнодушие к обществу. Но даже сверхпристрастный кузен Изабеллы вынужден был признать теперь, что Гилберт Озмонд чрезвычайно приятный спутник. Дружелюбие его было неиссякаемо, а знание нужных фактов, умение подсказать нужное слово не менее своевременны, чем поднесенная к вашей сигарете услужливо вспыхнувшая спичка. Он явно развлекался в их кругу – разумеется, в той мере, в какой способен развлекаться человек, уже не способный удивляться, – и даже не скрывал своего воодушевления. Внешне, однако, оно никак не проявлялось – в симфонии радости Озмонд не позволил бы себе и костяшкой пальца коснуться бравурного барабана: ему претили все резкие, громкие звуки, И он называл их неуместным неистовством. Иногда ему казалось, мисс Арчер слишком живо на все отзывается. Это единственное, что он moi бы поставить ей в упрек, в остальном же она была безупречна, в остальном все в ней так же гладко сходилось с его желаниями, как старый Набалдашник слоновой кости с ладонью. Но если Озмонду недоставало звонкости, это искупалось обилием приглушенных тонов, и в эти завершающие дни римского мая он изведал удовлетворение, созвучное медленным блужданиям под пиниями виллы Боргезе,[122] среди прелестных неброских полевых цветов и замшелых мраморных изваяний. Ему все доставляло удовольствие; еще никогда не бывало, чтобы столь многое доставляло ему удовольствие одновременно. Обновились полузабытые впечатления, полузабытые радости, и как-то вечером, вернувшись к себе в гостиницу, он сочинил изящный сонет, предпослав ему название: «Я вновь увидел Рим». Спустя несколько дней он показал эти, написание мастерски, с соблюдением всех правил, стихи Изабелле, пояснив, что в Италии принято в знаменательные минуты жизни приносить дань музам. Доволен бывал Озмонд только оставаясь наедине с самим собой, слишком часто и – по его собственному признанию – слишком остро он ощущал присутствие чего-то чуждого, уродливого; благодатная роса доступного людям блаженства слишком редко орошала его душу. Но в данный момент он был счастлив – счастлив так, как, пожалуй, никогда в жизни, и счастье его покоилось на прочном основании. Это было просто сознание успеха – самое приятное из всех ведомых человеческому сердцу чувств. Озмонду вечно его не хватало, он никогда не был им сыт и знал это, и не упускал случая напомнить себе: «О нет, я не избалован, отнюдь не избалован, – мысленно твердил он. – Если мне удастся преуспеть, прежде чем я умру, это будет только заслуженно». Из его рассуждений выходило, что «заслуживание» вышеупомянутого блага главным образом сводится к тому, чтобы втайне жаждать его всеми силами души, – в иных стараниях надобности нет. Однако нельзя сказать, что успех был вовсе Озмонду незнаком. На сторонний взгляд, ему не раз случалось почивать на каких-то несколько туманных лаврах. Но победы его – одни были слишком давние, другие слишком легкие. Нынешняя далась ему против ожидания без особого труда, но если она досталась ему легко, а точнее говоря, быстро, то только потому, что на сей раз Озмонд превзошел себя – он даже не предполагал, что способен совершить такое усилие. Желание так или иначе проявить свои «таланты», проявить их на том или ином жизненном поприще было мечтой всей его юности, но, по мере того как шли годы, обстоятельства, сопутствующие проявлению собственной незаурядности, представлялись ему все более грубыми и отталкивающими, ну, скажем, как пить кружку за кружкой пиво, дабы доказать свое «молодечество». Если бы выставленный в музее анонимный рисунок наделен был сознанием и наблюдательностью, он мог бы испытать это ни с чем не сравнимое наслаждение, – наконец-то и совершенно нежданно быть признанным работой великого художника, притом всего лишь на основании особенностей стиля, особенностей столь высокого и столь неприметного свойства. «Стиль» Озмонда – вот что не без некоторой помощи открыла эта девушка, и теперь она не только сама будет наслаждаться им, но и оповестит об этом весь мир; ему не придется даже пошевелить пальцем. Она сделает все за него, и таким образом окажется, что он ждал не напрасно. Незадолго до заранее намеченного дня отъезда Изабелла получила от миссис Тачит телеграмму следующего содержания: «4 июня уезжаю Флоренции Белладжо если не имеешь в виду ничего другого прихвачу тебя. Ждать пока прохлаждаешься Риме не намерена». «Прохлаждаться» в Риме было необычайно приятно, но Изабелла, имея в виду другое, известила тетушку, что тотчас же к ней присоединится. Когда она сообщила об этом Озмонду, он сказал, что уже не раз проводил зиму, а также и лето в Италии, поэтому предпочитает послоняться еще немного в прохладе под сенью Святого Петра. Во Флоренцию он вернется не раньше как дней через десять, к этому времени Изабелла будет уже на пути в Белладжо. Скорее всего, пройдут долгие месяцы, прежде чем он ее увидит снова. Эта светская беседа происходила в пышно убранной гостиной, предоставленной в распоряжение наших друзей, час был поздний, назавтра Изабелла в сопровождении кузена уезжала во Флоренцию. Озмонд застал ее одну, – мисс Стэкпол, успевшая обзавестись друзьями в той же гостинице, отправилась по бесконечной лестнице с визитом на пятый этаж, где и проживало это милое американское семейство. Путешествуя, Генриетта обзаводилась друзьями с необыкновенной легкостью, в поездах у нее завязалось несколько знакомств, которыми впоследствии она очень дорожила. Ральф готовился к предстоящему отъезду, и Изабелла сидела одна, затерявшись в дебрях желтой обивки. Кресла и диваны в гостиной были оранжевые, стены и окна тонули в пурпуре и позолоте; картины и зеркала заключены были в затейливо разукрашенные рамы, а высокий сводчатый потолок расписан обнаженными нимфами и ангелочками. Озмонду эта комната казалась безобразной до головной боли: кричащие тона, поддельная роскошь были все равно что пошлое, назойливое, хвастливое вранье. Изабелла сидела, опустив на колени руку с томиком Ампера,[123] подаренным ей по приезде в Рим Ральфом, но, придерживая рассеянно пальцем нужную страницу, она, судя по всему, не спешила приняться за чтение. Лампа, окутанная томно ниспадающей розовой шелковой бумагой, горела на столике рядом с ней, придавая всему вокруг тусклую неестественную розоватость. – Вы говорите, что вернетесь, но как знать, – сказал Гилберт Озмонд. – Мне представляется более вероятным, что это начало вашего кругосветного путешествия. Что может заставить вас вернуться? Вы ни «чем не связаны, вольны поступать как вам вздумается, вольны блуждать по земным просторам. – Италия тоже часть этих просторов, – ответила Изабелла. – Я могу заглянуть и сюда по пути. – По пути вокруг света? Нет, нет, не стоит. Не стоит превращать час во вставной эпизод – посвятите нам отдельную главу. Я не хотел бы видеть вас во время ваших странствий, предпочитаю увидеть, когда с ними будет покончено, когда вы будете усталой и пресыщенной. – Помолчав, Озмонд добавил: – Да, я предпочитаю вас такой. Опустив глаза, Изабелла теребила кончиками пальцев страницы мосье Ампера. – Вы умеете все представить в смешном виде, – как бы помимо вашей воли, но не думаю, что вопреки ей. Вы ни во что не ставите мои путешествия. Они кажутся вам смешными. – С чего вы это взяли? Водя костяным ножом по обрезу книги, Изабелла тем же тоном продолжала: – Вы видите, как я невежественна, видите все мои промахи и что я странствую по свету с таким видом, будто он мне принадлежит только потому… потому, что мне стало это доступно. Ведь вы считаете, что женщине вести себя так непристало, что это вызывающе и неизящно. – Я считаю, что это прекрасно, – сказал Озмонд. – Вам же известны мои взгляды, я ими достаточно вам докучал. Помните, я как-то говорил вам, что надо попытаться сделать из своей жизни произведение искусства? Сначала вы были, по-моему, слегка шокированы, но потом я вам объяснил, что именно это и пытаетесь, мне кажется, сделать из своей жизни вы. Изабелла оторвала глаза от книги. – Но как раз больше всего на свете вы не выносите плохое, неумелое искусство. – Пожалуй, но у вас все получается очень хорошо, очень прозрачно. – И все же вздумай я вдруг будущей зимой отправиться в Японию, вы подняли бы меня на смех, – продолжала Изабелла. Озмонд улыбнулся – улыбнулся не без иронии, но смеяться не стал: разговор по своему тону был совсем не шутливый. Изабелла настроена была чуть ли не торжественно, – Озмонду уже случалось видеть ее такой. – Ну и воображение у вас, вы меня пугаете. – Вот видите! Я права, вам это кажется вздорным. – Чего бы я только не дал за то, чтобы отправиться в Японию. Это одна из тех стран, где мне так хотелось бы побывать. Можете ли вы в этом сомневаться, зная мое пристрастие к старинному лаку? – Но я не питаю пристрастия к старинному лаку, у меня нет этого оправдания. – У вас есть лучшее – возможность путешествовать. Вы напрасно думаете, что я над вами смеюсь. Не знаю, из чего вы это заключили. – В этом не было бы ничего удивительного. Такая нелепость, что у меня есть возможность путешествовать, а у вас нет, когда вы знаете все, между тем как я ничего не знаю. – Тем больше у вас оснований путешествовать и узнавать, – снова улыбнулся Озмонд. – К тому же, – продолжал он, словно дойдя наконец до сути разговора, – я знаю далеко не все. Изабеллу не поразила неожиданная серьезность, с какой это было сказано; она думала о том, что приятнейший эпизод ее жизни – так ей угодно было расценить эти слишком недолгие дни в Риме, которые она мысленно могла бы уподобить портрету какой-нибудь маленькой принцессы в парадном облачении былых времен, затерявшейся в своей царственной мантии, влачащей за собой шлейф, в чьих складках способны были не запутаться лишь пажи и историки, – что блаженство это подходит к концу. Понять, что дни в Риме обрели особый интерес благодаря мистеру Озмонду, сейчас не составляло для нее труда, она уже вполне отдала должное сему обстоятельству. Но она говорила себе, что если случится так, что они никогда больше не увидятся, в конце концов, может быть, оно и к лучшему. Счастливые мгновения не повторяются, и приключение ее, меняя облик, уже преображалось в видимый с моря романтический остров, от которого, насладившись румяной кистью винограда, она вот-вот отдалится с попутным ветром. Она могла вернуться в Италию и найти его изменившимся, этого странного человека, которого не хотела видеть иным, – лучше уж совсем не возвращаться, чем идти на подобный риск! Но если она не вернется, остается лишь пожалеть, что глава эта дописана. На мгновение Изабелла ощутила боль, острую до слез. Это заставило ее умолкнуть – молчал и Гилберт Озмонд; он смотрел на нее. – Побывайте всюду, где вам вздумается, – проговорил он наконец негромко и ласково, – делайте все, что вам вздумается, получите от жизни все, что мыслимо. Будьте счастливы – торжествуйте. – Торжествовать – что это значит? – Исполнять все свои желания. – Тогда, мне кажется, торжествовать – это терпеть поражение. Исполнять все свои прихоти порой так утомительно. – Совершенно верно, – спокойно подхватил Озмонд. – Как я только что имел честь намекнуть вам, в один прекрасный день вы устанете. – Помолчав немного, он продолжал: – Пожалуй, мне лучше подождать до тех пор и тогда уже сказать вам то, что я хочу. – Мне трудно вам советовать, ведь я не знаю, о чем идет речь. Но я становлюсь очень противной, когда устаю, – добавила Изабелла с женской непоследовательностью. – Никогда в это не поверю. Вы можете вспылить, в это я готов еще поверить, хотя и не видел вас такой. Но я убежден, что вы не можете быть «несносной». – Даже когда выхожу из себя? – Вы не выходите из себя, вы себя обретаете, и как это, должно быть, прекрасно! – проговорил Озмонд с благородной горячностью. – Хотел бы я видеть вас в одну из таких великолепных минут. – Если бы мне обрести себя сейчас! – воскликнула Изабелла взволнованно. – Я не испугался бы. Я скрестил бы руки на груди и любовался вами. Говорю это вполне серьезно. – Он подался вперед, опираясь ладонями о колени, и сидел так, устремив взгляд на ковер. – Вот что я хотел сказать вам, – произнес он наконец, поднимая голову. – Как оказалось, я в вас влюблен. В следующее мгновение Изабелла была уже на ногах. – Подождите с этим до тех пор, пока я и вправду не устану. – Устанете выслушивать это от других? – Он продолжал сидеть, глядя ей в глаза. – Нет уж, как хотите, сейчас или никогда. И, с вашего Разрешения, это будет сейчас. – Она хотела было отвернуться, но сдержалась и, стоя в полуоборот, посмотрела на Озмонда. Некоторое время они двигались, словно прикованные друг к другу взглядом – глубоким, наполненным значения взглядом, которым обмениваются в решающие минуты жизни. Потом Озмонд встал и подошел к ней; он сделал это чрезвычайно почтительно, как будто опасаясь, что позволяет себе слишком большую вольность. – Я в вас влюблен без памяти. Он объявил это снова тоном почти бесстрастного раздумья, как человек, который ни на что не рассчитывает и говорит только для того, чтобы облегчить душу. На глазах у нее выступили слезы; на этот раз их было не удержать, боль была так остра, что Изабелле вдруг показалось, будто в очень сложном замке сдала какая-то пружинка, отпирающая или запирающая – она и сама не знала. Слова, которые он, глядя на нее, произнес, прекрасные и рыцарственные, словно придали ему золотой ореол ранней осени, но, в сущности, продолжая стоять с Озмондом лицом к лицу, она перед ними отступила, как всякий раз отступала в подобных случаях. – Пожалуйста, не говорите мне этого, – ответила она с настоятельностью в голосе, показывающей, что и теперь ее страшит необходимость решать, делать выбор. И больше всего страшит та самая сила, которая, казалось бы, должна отмести все страхи, – ощущение в себе, в глубине своего существа, того, что, по предположению Изабеллы, было истинной и высокой страстью. Она хранилась там, как положенная в банк крупная сумма – когда и помыслить нельзя, что надо начать ее тратить. Ведь стоит к ней прикоснуться, и придется выложить все до последнего гроша. – Я никак не думал, что это может для вас что-то значить, – сказал Озмонд. – Я так мало могу предложить вам. То, чем я располагаю, довольно для меня, но недовольно для вас. У меня нет ни состояния, ни громкого имени, ни каких-либо иных внешних преимуществ. Так что я не предлагаю вам ничего. Я потому только позволил себе сказать это, что, потому, вас это не должно обидеть, а возможно, даже когда-нибудь порадует. Меня это радует, поверьте, – продолжал он, почтительно перед ней склонившись и вертя в руках шляпу движением, исполненным приличествующего случаю трепета, но лишенным какой бы то ни было неловкости, и обратив к ней свое решительное, тонкое, с легким отпечатком прожитых лет лицо. – Я нисколько не страдаю, все так просто. Для меня вы всегда будете значить больше, чем все женщины на свете. Изабелла разглядывала себя в этой новой для нее роли – разглядывала очень добросовестно и находила, что исполняет ее не без изящества. Но в том, что она произнесла, не было и тени довольства собой: – Нет, вы меня не обидели, но вы должны понимать, что, и не обидев, можно взволновать, причинить неудобство. Едва произнеся слово «неудобство», она услышала, как смешно оно прозвучало. До чего глупо, что оно пришло ей в голову. – Я прекрасно это понимаю. Конечно, вы удивлены, вы даже слегка напуганы, но эти чувства не в счет, они пройдут без следа. А если и оставят в вашей душе след, то, верю, не такой, чтобы я его стыдился. – Право, я не знаю, какой это оставит след. Во всяком случае, как вы сами видите, я не в смятении, – сказала Изабелла с подобием улыбки, – и не настолько взволнована, чтобы потерять способность думать. И я думаю – хорошо, что мы расстаемся, что завтра я покидаю Рим. – В этом я позволю себе с вами не согласиться. – Я ведь вас совсем не знаю, – вырвалось вдруг у Изабеллы, и, не успев договорить, она залилась краской, вспомнив, что повторила фразу, которую почти год назад сказала лорду Уорбертону. – Останьтесь, и вы сможете лучше меня узнать. – Когда-нибудь в другой раз. – Не буду терять надежды, тем более что узнать меня совсем не трудно. – Нет, нет, в этом вы неискренни, – возразила Изабелла горячо – Узнать вас очень трудно. Труднее, чем кого бы то ни было. – Я сказал это потому, – рассмеялся Озмонд, – что сам себя я отлично знаю. Это действительно так, я не хвастаюсь. – Очень может быть, но вы необыкновенно умны. – Вы тоже, мисс Арчер, – воскликнул Озмонд. – В данную минуту я этого не чувствую. И все же у меня хватает ума понять, что сейчас вам лучше уйти. Спокойной ночи. – Да хранит вас бог! – сказал Озмонд, завладевая той самой рукой, которую она не решилась ему отдать. Помолчав немного, он добавил: Если мы встретимся снова, вы убедитесь, что я все тот же. Если мы никогда больше не встретимся, знайте, что это всегда будет так. – Я очень благодарна вам. До свидания. Было в собеседнике Изабеллы некое скрытое упорство: он мог уйти по собственному побуждению, но его нельзя было отослать. – И вот что еще я хотел сказать вам. Я ни о чем вас не просил – даже вспомнить обо мне когда-нибудь; оцените хотя бы это. Но мне хотелось бы попросить вас о небольшой услуге. Я вернусь домой не раньше как через несколько дней. Рим восхитителен, для человека в моем состоянии духа нет места лучше. Я знаю, что и вам жаль с ним расставаться, но вы правы, поступая так, как того хочет ваша тетушка. – Она вовсе этого и не хочет, – вырвалось невольно у Изабеллы. Озмонд собрался уже ответить ей в тон, но, видно, передумал и просто сказал: – Очень похвально, что вы решили сопровождать вашу тетушку. Очень похвально. Всегда поступайте так, как подобает, я приветствую это всей душой. Простите мне мой наставительный тон. Когда вы узнаете меня лучше, вы увидите, как благоговейно я отношусь к соблюдению приличий. – Но вы не слишком привержены условностям? – спросила его Изабелла очень серьезно. – Как мило это у вас прозвучало. Нет, я не привержен условностям, я их в себе воплощаю. Вам это непонятно? – Он помолчал, улыбаясь. Как бы мне хотелось вам это объяснить! – Затем с внезапной проникновенной покоряющей искренностью он взмолился: – Возвращайтесь поскорее! Нам еще столько всего нужно с вами обсудить. Изабелла стояла перед ним, не поднимая глаз. – Вы просили меня о какой-то услуге? – Перед отъездом из Флоренции навестите, пожалуйста, мою дочурку. Она там совсем одна на нашей вилле; я решил не отправлять ее к сестре, мы с ней слишком во многом расходимся. Передайте моей девочке, пусть непременно любит своего не очень счастливого отца, – проговорил Гилберт Озмонд с нежностью. – Я с радостью ее навещу, – ответила Изабелла. – И передам ей ваши слова. А теперь еще раз до свидания. Не задерживаясь больше, Озмонд почтительно откланялся. После его ухода она с минуту продолжала стоять, озираясь, потом, поглощенная своими мыслями, медленно опустилась в кресло. Так она и сидела до прихода своих спутников, сложив на коленях руки, устремив взгляд на уродливый ковер. Ее волнение – а оно не уменьшалось – было очень глубоким, очень затаенным. То, что произошло, не представлялось ей неожиданным, вот уже неделю как, забегая вперед, воображение готовило ее к этому, но в нужную минуту она растерялась и изменила своему высокому принципу. Душевные движения нашей юной героини сложны, и я могу лишь изобразить их такими, какими они видятся мне, не надеясь убедить вас, что они вполне естественны. Итак, сейчас ее воображение было бессильно, – перед ним расстилалось некое смутно видимое пространство, которое ему было не одолеть, – этот последний неясный отрезок пути казался трудным, даже чуть-чуть коварным, как в зимние сумерки поросшее вереском болото. И все же он был неминуем. 30 Назавтра Изабелла в сопровождении своего кузена вернулась во Флоренцию, и Ральф Тачит, тяготившийся, как правило, стеснительным железнодорожным распорядком, остался очень доволен часами, проведенными в поезде, уносившем его спутницу прочь от города, отмеченного отныне печатью Гилберта Озмонда, – часами, которые должны были послужить вступлением к обширной программе путешествий. Мисс Стэкпол к нашим друзьям не присоединилась, ей хотелось побывать в Неаполе, и она собиралась осуществить свое желание при содействии мистера Бентлинга. До намеченного миссис Тачит для отъезда, приходившегося на 4 июля, Изабелла располагала во Флоренции тремя днями и последний из них решила посвятить выполнению своего обещания – проведать Пэнси Озмонд. Однако ей чуть было не пришлось изменить свое намерение в угоду мадам Мерль. Дама эта по-прежнему гостила в Каза Тачит, но и она должна была вот-вот покинуть Флоренцию и перебраться в старинный замок в горах Тосканы, принадлежавший одному из знатнейших итальянских семейств, знакомство с которым (по словам мадам Мерль, она знала владельцев замка «с незапамятных времен») стало казаться Изабелле поистине великой честью, после того как благодаря любезности мадам Мерль она получила возможность полюбоваться фотографиями сего величественного, прорезанного бойницами обиталища. Она сказала счастливой избраннице, что мистер Озмонд просил ее проведать его дочь, но не сказала, что, кроме этого, он объяснился ей в любви. – Ah, comme cela se trouve![124] – воскликнула мадам Мерль. – Я и сама подумываю, что хорошо было бы перед отъездом из Флоренции заехать хотя бы на полчаса к этой девочке. – В таком случае мы можем отправиться туда вдвоем, – ответила рассудительно Изабелла: «рассудительно» – поскольку сказано это было без всякого воодушевления. Она думала совершить свое маленькое паломничество одна; ей было бы это больше по душе, однако из уважения к своей приятельнице она готова была пожертвовать владевшим ею мистическим чувством. Но эта мудрая особа тут же заметила: – Впрочем, с какой стати мы поедем туда вдвоем, когда и вам и мне надо столько еще успеть за оставшиеся часы. – Прекрасно, тогда я отправлюсь одна. – Я не убеждена, что вам можно отправиться одной в дом красивого холостяка. Правда, когда-то он был женат, но очень давно. Изабелла посмотрела на нее с изумлением. – Но какое это имеет значение, раз мистера Озмонда во Флоренции нет? – Они могут не знать, что его нет. – Они? Кого вы имеете в виду? – Всех. Хотя, пожалуй, это не столь уж существенно. – Но вы ведь собирались туда, почему же мне нельзя? – Потому что я старая мегера, а вы прелестная молодая женщина» – Допустим, но ведь обещали не вы? – Не слишком ли серьезно вы относитесь к своим обещаниям? – спросила чуть-чуть насмешливо старшая из собеседниц. – Я отношусь к ним очень серьезно. Вас это удивляет? – Нет, вы правы! Очевидно, вы в самом деле хотите быть доброй к этой девочке? – Хочу этого всей душой. – Тогда поезжайте проведайте ее, и будем надеяться, что никто ничего не пронюхает. Скажите ей, что если бы к ней не приехали вы, то приехала бы я. А впрочем, – добавила мадам Мерль, – не говорите, не стоит. Ей это безразлично. Когда Изабелла на виду у всех в открытом экипаже следовала извилистым путем на вершину холма к дому мистера Озмонда, она с недоумением спрашивала себя, что означает брошенная ее приятельницей фраза: никто ничего не пронюхает. Изредка, через большие промежутки времени, дама эта, которая, как правило, избегала опасных проливов и без околичностей держала курс в открытое море, роняла двусмысленное замечание, брала фальшивую ноту. Ну, могут ли задевать Изабеллу Арчер пошлые суждения каких-то неведомых ей людей, и неужели мадам Мерль предполагает, что она вообще способна делать то, что надо делать тайком? Нет, этого не может быть, она хотела сказать что-то другое – что в предотьездной спешке не удосужилась объяснить. Когда-нибудь Изабелла к этому еще вернется, есть такие вещи, в которых она предпочитает полную ясность. Входя в гостиную мистера Озмонда, она услышала, как Пэнси где-то бренчит на рояле; девочка «упражнялась», и Изабеллу порадовало, что она так неуклонно выполняет свой долг. Пэнси не заставила себя ждать, она вошла, одергивая на себе платье, и тотчас же с простодушной серьезностью принялась развлекать гостью. Изабелла провела там полчаса, и все это время Пэнси оставалась на высоте, как маленькая крылатая фея в пантомиме, которая парит с помощью скрытой проволоки, – она не болтала, она поддерживала разговор, проявляя такой же почтительный интерес к делам своей гостьи, какой та любезно проявляла к ее делам. Изабелла не могла на нее надивиться: впервые ей поднесен был к самому носу белоснежный цветок столь искусно выращенного очарования. Как хорошо эту девочку воспитали, думала про себя восхищенная Изабелла, как прекрасно ее направили и отполировали и как удалось при этом сохранить в ней такую простоту, такую естественность, такую невинность! Изабелла любила размышлять над проблемой человеческих характеров и свойств, погружаться, так сказать, в глубину непостижимой тайны личности, и вплоть до этой минуты она позволяла себе сомневаться, действительно ли сей нежный росток столь несведущ? Что это – беспредельная наивность или совершенное владение собой? Притворство ради того, чтобы угодить гостье своего отца, или истинное проявление непорочной натуры? Час, который Изабелла провела в доме мистера Озмонда, в его прекрасных пустынных сумрачных комнатах – окна были затенены, чтобы уберечься от зноя, и в широкие щели то тут, то там заглядывал роскошный летний день, выхватывая своим лучом поблекшие краски, потускневшую позолоту, заставляя их мерцать в густом полумраке, – так вот, свидание ее с юной дочерью хозяина дома исчерпывающе ответило на эти вопросы. Пэнси в самом деле была чистая страница, поверхность безукоризненной белизны, которую удалось сохранить нетронутой. Не было у нее ни ловкости, ни хитрости, ни характера, ни талантов, лишь два-три тончайших инстинкта: умение распознать друга, избежать ошибки, сберечь старую игрушку или новое платье. Но как уязвима была она в своей нежной беззащитности, как легко могла стать жертвой судьбы! У нее не окажется в нужную минуту ни воли, ни решимости бороться, ни сознания своего права постоять за себя, ее легко будет обмануть, легко сломить; ее спасение – лишь в твердом знании, где и к чему прилепиться. Она неотступно сопровождала гостью, которая попросила разрешения снова пройти по всем комнатам, раз или два высказывала свое мнение о произведениях искусства, говорила о своих планах и занятиях, о намерениях своего отца; Пэнси не страдала самомнением, просто ей представлялось уместным сообщить все эти сведения столь высокой гостье. – Скажите, пожалуйста, – спросила она, – был папа у мадам Катрин? Он обещал, что пойдет к ней, если ему хватит на это времени. Может быть, ему не хватило. Папе нужно, чтобы у него было очень много времени Он хотел поговорить о моем образовании: понимаете, оно еще не закончено. Уж не знаю, что со мной можно делать еще, но мое образование, оказывается, совсем не закончено. Папа как-то сказал мне, что он закончит его сам, ведь учителя, которые последний год, даже два года учат в монастыре взрослых девочек, берут очень дорого. А папа не богат, и мне так не хочется, чтобы он тратил на меня много денег. По-моему, я этого не заслуживаю, я не очень способная, и у меня плохая память. Когда мне рассказывают, я запоминаю хорошо, особенно если это интересно, а вот то, что в книгах написано, я никак не могу запомнить. В монастыре у нас была одна девочка, моя лучшая подруга, ее, как только ей исполнилось четырнадцать лет, взяли из монастыря, чтобы – как это в Англии говорят? – чтобы сколотить ей приданое. Ах, в Англии так не говорят? Но ведь в этом нет ничего дурного, просто я хотела сказать – чтобы сберечь деньги и выдать ее замуж. Может быть, папа тоже хочет сберечь деньги и выдать меня замуж. Выдавать замуж так дорого стоит! – вздохнув, продолжала Пэнси. – Мне кажется, папа мог бы на этом сэкономить. Во всяком случае, я слишком мала, чтобы думать о замужестве, и мне еще ни один джентльмен не нравился, не считая, конечно, папы. Если бы он не был моим отцом, я хотела бы выйти за него замуж. Лучше быть его дочерью, чем женой какого-нибудь незнакомого человека. Я очень по нему скучаю, но не так, как вы могли бы подумать, ведь я очень долго жила без него. Папа всегда был главным образом для каникул. По мадам Катрин я скучаю чуть ли не больше, но вы ему этого не говорите. Вы уже не увидите его? Мне очень жаль. И ему будет очень жаль. Из всех, кто у нас бывает, мне никто так не нравится, как вы. Это не такой уж комплимент, – у нас бывает совсем немного людей. Как любезно было с вашей стороны приехать ко мне сегодня в такую даль, – я ведь всего лишь девочка, и занятия у меня детские. А когда вы забросили свои детские занятия? Мне хотелось бы спросить вас, сколько вам лет, но не знаю, прилично ли это? В монастыре нас учили никогда не спрашивать о возрасте. Мне было бы неприятно сделать что-нибудь такое, чего никто не ждет: это производит плохое впечатление, как будто человек дурно воспитан. Да я и сама… мне и самой не хотелось бы, чтобы меня захватили врасплох. Папа насчет всего распорядился. Спать я ложусь рано. Когда солнце с этой стороны уходит, я иду в сад. Папа строго-настрого велел мне беречься загара. Я всегда любуюсь этим видом, горы так прелестны! В Риме из нашего монастыря видны были только крыши и колокольня. Три часа я играю на рояле. Играю я не очень хорошо. А вы играете? Я так хотела бы вас послушать; папа считает, что мне полезно слушать, когда хорошо играют. Мне Несколько раз играла мадам Мерль – это мне в ней нравится больше Всего: у нее такое мягкое туше. У меня никогда не будет мягкого туше. И голоса у меня нет, так, какой-то писк, будто грифель скрипит, когда делаешь росчерк. Изабеллу удовлетворило столь учтиво выраженное желание: она сняла перчатки и села за рояль, а Пэнси тем временем, стоя возле, не сводила глаз с белых рук, летавших по клавишам. Окончив играть, Изабелла притянула к себе девочку и поцеловала ее на прощание; она крепко ее обняла, долго на нее смотрела. – Будьте всегда очень хорошей, – сказала она. – Радуйте своего отца. – Мне кажется, для того я и живу на свете, – ответила Пэнси. – У него не очень много радостей, он все больше грустит. Изабелла выслушала это утверждение с таким интересом, что скрыть его было для нее настоящей пыткой. Но она должна была скрыть его, должна – из гордости, из чувства приличия. Сколько еще всего хотела бы она – но тут же воспрещала себе – сказать Пэнси, сколько всего хотелось бы ей услышать из уст этой девочки, заставить эту девочку поведать ей. Но стоило какому-нибудь вопросу мелькнуть в ее сознании, как воображение Изабеллы в ужасе отступало перед возможностью воспользоваться доверчивостью ребенка, – потом она казнила бы себя за это, – и выдохнуть хотя бы единый звук о тайной своей зачарованности в комнатах, где мистер Озмонд, быть может, невольно это ощутит. Да, она выполнила его просьбу – приехала сюда, но пробыла всего лишь час. Она быстро встала из-за рояля, но снова помедлила, удерживая возле себя свою маленькую собеседницу, притягивая ближе по-детски милую, изящную фигурку и глядя на нее почти с завистью. Изабелла не могла не признаться себе, что ей страстно хотелось бы поговорить о Гилберте Озмонде с этим столь близким ему миниатюрным существом. Но она не проронила ни слова. Только еще раз поцеловала Пэнси, и они вышли вместе в прихожую, направляясь к двери, которая вела во двор; здесь юная хозяйка дома остановилась и с грустью посмотрела за ограду. – Дальше мне нельзя. Я обещала папе не выходить за эту дверь. – Вы правы, что слушаетесь его во всем. Если он вас о чем-то просит, значит у него есть причины. – Я всегда буду его слушаться. А когда вы снова к нам приедете? – Боюсь, что не скоро. – Приезжайте, как только сможете, – сказала Пэнси. – Я всего лишь девочка, но я всегда вас буду ждать. – Пэнси, стоя в высоком и темном дверном проеме, смотрела, как Изабелла пересекла прозрачный полумрак двора и растворилась в сиянии за большими portone,[125] которые, приоткрывшись, впустили ослепительный свет. 31 Изабелла возвратилась во Флоренцию, но лишь много месяцев спустя. Этот промежуток времени был достаточно насыщен событиями, но мы не станем следовать за ней по пятам, наше пристальное внимание снова обращено на нее в некий день, один из последних весенних дней, вскоре после ее возвращения в палаццо Кресчентини год спустя после событий, о которых мы только что повествовали. На этот раз Изабелла была одна в наиболее скромной из многочисленных комнат, предназначенных миссис Тачит для приема гостей, и что-то в ее позе и выражении лица говорило, что она ожидает посетителя. Хотя зеленые жалюзи были приспущены, в высокое распахнутое окно свободно лился из сада свежий воздух, наполняя комнату теплом и благоуханием. Некоторое время Изабелла стояла У окна, сжимая заложенные за спину руки, и взгляд ее, устремленный вдаль, был отсутствующим, как у человека, охваченного беспокойством. Пересилить волнение и сосредоточиться она не могла, ей не вырваться было из тревожного круга мыслей. При этом она вовсе не рассчитывала увидеть своего гостя издали, прежде чем он войдет в дом: вход во дворец был прямо с улицы, и ничто не нарушало тишины и уединения сада. Скорее, она пыталась предварить его появление всевозможными догадками, что, судя по выражению ее лица, оказалось задачей не из легких, Изабелла настроена была на серьезный лад, она чувствовала себя как бы отягощенной грузом опыта этого года, потраченного на то, чтобы повидать мир. Она блуждала, как выразилась бы она сама, по земным просторам, наблюдая людей и нравы, и оттого в своих собственных глазах была далеко уже не той легкомысленной молодой женщиной из Олбани, которая два года назад, стоя на лужайке в Гарденкорте, начала постигать Европу. Изабелла льстила себя надеждой, что набралась за это время ума и узнала о жизни гораздо больше, чем тому беспечному созданию могло бы прийти в голову. Если бы мысли ее обратились вспять, вместо того чтобы трепетать взволнованно крыльями по поводу предстоящего, они оживили бы в ее памяти множество примечательных картин. Это были бы и ландшафты, и портреты, причем преобладали бы, несомненно, портреты. С иными лицами, которые могли бы появиться на этом полотне, мы уже знакомы. Например, добродушная Лили, сестра нашей героини и жена Эдмунда Ладлоу, прибывшая из Нью-Йорка с тем, чтобы провести полгода со своей родственницей. Муж ее остался в Нью-Йорке, но она привезла с собой детей, по отношению к которым Изабелла с большой нежностью и не меньшей щедростью исполняла роль незамужней тетки. Под конец и мистер Ладлоу, урвав несколько недель от своих полемических триумфов, переправился с необыкновенной быстротой через океан и, прежде чем увезти жену домой, провел в Париже месяц с упомянутыми дамами. Так как маленькие Ладлоу, даже с американской точки зрения, не достигли еще надлежащего для туристов возраста, Изабелла, пока при ней находилась ее сестра, двигалась в пределах довольно ограниченного круга. Лили с детьми присоединилась к ней в Швейцарии в июле месяце, и они провели безоблачное лето в Альпах, где луга пестрели цветами и где можно было, укрывшись в тени огромного каштана, передохнуть во время восхождения на горы, если позволительно так назвать прогулки, предпринимаемые дамами с детьми в жаркий день. Позже сии добрались До французской столицы, и Лили поклонялась ей, соблюдая весь дорогостоящий ритуал, между тем как Изабелла находила эту столицу шумной и пустой, – для нее воспоминания о Риме были в эти дни все равно что Для человека, оказавшегося в душной, набитой людьми комнате, зажатая в платке склянка с нашатырным спиртом. У миссис Ладлоу, которая, как я уже сказал, рьяно приносила жертвы Парижу, были тем не менее сомнения и тревоги, никак с этим алтарем не связанные, и к ним присоединилась еще и досада, когда прибывший из-за океана мистер Ладлоу не проявил ни малейшей охоты рассуждать с ней на тему, столь ее волновавшую. Темой, разумеется, была Изабелла, и Эдмунд Ладлоу, следуя своему обыкновению, наотрез отказался удивляться, сокрушаться, теряться в догадках или ликовать по поводу того, что могла бы или чего не пожелала сделать его свояченица. Душевные движения миссис Ладлоу были в достаточной мере противоречивы. То ей казалось, что ничего не может быть естественнее для Изабеллы, чем вернуться в Нью-Йорк и купить там дом, хотя бы дом Рос-ситеров с великолепным зимним садом, в двух шагах от ее собственного, то она не могла понять, почему Изабелла не выходит замуж за какого-нибудь отпрыска знатного рода. Одним словом, повторяю, голова у нее шла кругом от всех этих необыкновенных возможностей. Превращение Изабеллы в богатую наследницу было для нее радостью – большей, чем если бы деньги достались ей самой; Лили полагала, что они послужат достойным обрамлением для, быть может, излишне тонкой, но оттого не менее замечательной фигуры ее сестры. Однако Изабелла обманула ее ожидания, она не достигла той полноты расцвета, которая каким-то непостижимым образом связывалась в представлении Лили с утренними визитами и вечерними приемами. Ум Изабеллы, безусловно, очень развился, но, судя по всему, она не одержала тех светских побед, плодами которых хотелось бы восторгаться миссис Ладлоу. Правда, она не совсем ясно представляла себе, как эти плоды должны выглядеть, но на то и была Изабелла, чтобы придать им форму, облечь их в плоть. Все, чего Изабелла достигла, она могла с равным успехом достичь и в Нью-Йорке: имелось ли хотя бы одно преимущество, взывала к своему мужу миссис Ладлоу, которым Изабелла располагала бы в Европе и которое не сумело бы предоставить ей общество этого города? Нам с читателем известно, что Изабелла одержала победы; были они по своему достоинству выше или ниже тех, что она могла бы одержать в своей родной стране, я судить не берусь, это вопрос щекотливый, и если снова упоминаю, что она не предала их гласности, то делаю это вовсе не для того, чтобы снискать ей похвалы. Она не рассказала своей сестре о предложении лорда Уорбертона и ни словом не обмолвилась о чувствах мистера Озмонда по одной единственной причине – ей просто не хотелось об этом говорить. Романтичнее было молчать и втайне от всех читать запоем свой любовный роман: Изабелла была не более расположена просить совета у бедняжки Лили, чем захлопнуть драгоценный том и отложить его навсегда. Но Лили, не зная ничего о скрытых пристрастиях своей сестры, могла лишь прийти к выводу, что взлет ее кончился и начался спад, – впечатление это усиливалось еще и оттого, что чем чаще Изабелла вспоминала мистера Озмонда, тем упорнее она молчала. И поскольку вспоминала она его достаточно часто, то миссис Ладлоу иногда казалось, что Изабелла окончательно пала духом. Столь ни с чем несообразный результат такого головокружительного события, как получение наследства, разумеется, ставил в тупик жизнелюбивую Лили и способствовал тому, что она еще больше утверждалась в мнении, будто Изабелла не похожа на всех остальных людей. Что же до настроения духа моей героини, то оно необычайно поднялось после отъезда домой упомянутых родственников. У нее хватило бы духа на большее, чем на зимний сезон в Париже – Париж во многих отношениях напоминал ей Нью-Йорк, – он был все равно что элегантная, отточенная проза; к тому же постоянная переписка с мадам Мерль тоже весьма способствовала ее душевному подъему. Никогда еще Изабелла с такой остротой не чувствовала полной своей независимости, всей безграничности и безудержности свободы, как в тот момент, когда в последних числах ноября сошла с платформы Юстонского вокзала, после того как тронулся поезд, увозивший бедняжку Лили, ее мужа и ее детей в Ливерпуль. Так хорошо было снова вздохнуть полной грудью. Изабелла очень ясно это ощущала, ибо всегда знала, – для нас это уже не новость, – что для нее хорошо, и стремилась к еще лучшему. Чтобы вкусить всю прелесть нынешнего своего преимущества, она сопровождала отъезжающих, которым отнюдь не завидовала, от Парижа до Лондона. Сопровождала бы их и дальше, до Ливерпуля, если бы Эдмунд Ладлоу не попросил ее в виде одолжения не делать этого, а то Лили все время суетится и задает немыслимые вопросы. Изабелла проводила взглядом поезд; она послала воздушный поцелуй старшему из своих малолетних племянников, который с удивительной непосредственностью и отвагой высунулся из окна, предаваясь по случаю расставания бурному веселью, и ступила на окутанную туманом лондонскую улицу. Перед ней был весь мир, – она могла делать все, что пожелает. От одного этого захватывало дух, но пока желания ее были сравнительно скромными, она желала всего лишь пройти пешком от Юстонской площади до своей гостиницы. На город уже спустились ранние ноябрьские сумерки, и в густом коричневом тумане уличные фонари светили слабым красноватым светом. Нашу героиню никто не сопровождал, а путь от Юстонской площади до Пикадилли немалый; тем не менее Изабелла проделала его, наслаждаясь всеми подстерегающими путника опасностями, вплоть до того, что пыталась для большей остроты ощущений заблудиться, и была чуть ли не разочарована, когда услужливый полицейский с легкостью указал ей дорогу. Так привлекало Изабеллу зрелище человеческой жизни, что она готова была наслаждаться даже видом лондонских улиц в сгущающихся сумерках – Движущейся толпой, проносившимися мимо кебами, освещенными лавками, пестрыми лотками и темным глянцем сырости на всем вокруг. Придя к себе в гостиницу, она в тот же вечер написала мадам Мерль, что через два-три дня отправится в Рим. Изабелла прибыла в Рим, не заезжая во Флоренцию, – добралась сначала до Венеции, потом двинулась через Анкону на юг. Она совершила это путешествие только в сопровождении горничной, так как все, кто обычно составлял ее эскорт, как нарочно, отсутствовали. Ральф проводил зиму на острове Корфу, а мисс тэкпол еще в минувшем сентябре была отозвана телеграммой из «Интервьюера» в Америку. Журнал предлагал своей выдающейся корреспондентке для приложения ее талантов более плодотворное поле деятельности, нежели одряхлевшие города Европы, и Генриетта полна была бодрости, тем более что заручилась обещанием мистера Бентлиша в самом скором времени пожаловать к ней в гости. Изабелла написала миссис Тачит письмо с просьбой извинить ее за то, что она не тотчас явится во Флоренцию, и получила ответ, который был очень в духе ее тетушки. Да будет ей известно, писала Изабелле миссис Тачит, что в извинениях не больше проку, чем в мыльных пузырях, а до них она не охотница. Человек либо что-то делает, либо не делает, а все, что он «бы» сделал, принадлежит тому же не идущему к делу кругу понятий, что идея загробной жизни или вопрос о происхождении мира. Письмо было в достаточной мере откровенным, но (редкий случай с миссис Тачит) не настолько, как это могло бы показаться. Она с легкостью прощала своей племяннице, что та не побывала во Флоренции, ибо приняла это как знак, что Гилберт Озмонд теперь не такая уж злоба дня. Разумеется, она с пристальным вниманием следила, не отлучится ли он под благовидным предлогом в Рим, и вздохнула с облегчением, убедившись, что в этом он был неповинен. Изабелла, со своей стороны, не пробыв в Риме и двух недель, предложила мадам Мерль немного постранствовать по Востоку. Мадам Мерль заметила, что приятельнице ее не сидится на месте, но тут же добавила, что давно уже мечтает посетить Афины и Константинополь. Итак, наши дамы пустились в путь и провели три месяца в Греции, Турции и Египте. Изабелла увидела в этих странах много для себя интересного, но мадам Мерль по-прежнему замечала, что даже в самых прославленных местах, как бы предназначенных склонять к безмятежности и созерцанию, героиней нашей вопреки всему владеет беспокойство. Изабелла путешествовала быстро и безоглядно: точно томимый жаждой человек, поглощающий воду чашка за чашкой. Тем временем мадам Мерль в качестве фрейлины при странствующей инкогнито принцессе, чуть запыхавшись, замыкала шествие. Приняв приглашение Изабеллы, она придала соответствующую величавость нашей растерявшей кортеж героине. Она играла свою роль с присущим ей неизменным тактом, держась в тени, как и пристало спутнице, чьи расходы щедро оплачиваются. Однако в этом положении не было ничего тягостного, и люди, встречавшие на своем пути двух этих весьма сдержанных, но оттого не менее примечательных дам, вряд ли взялись бы определить, кто здесь патронесса, а кто – опекаемое лицо. Сказать, что мадам Мерль выиграла от более близкого знакомства, значит выразить весьма недостаточно впечатление, сложившееся у ее приятельницы, которой с самого начала она казалась верхом обходительности и совершенства. После трех месяцев тесного общения Изабелла почувствовала, что знает ее лучше, – характер мадам Мерль в достаточной мере обнаружился; к тому же удивительная женщина выполнила наконец обещание и рассказала свою историю с собственной точки зрения – завершение тем более желательное, что Изабелла слышала ее не раз с точки зрения других. История была очень печальная (особенно в той части, где речь шла о покойном мосье Мерле, отъявленном, так сказать, авантюристе, который когда-то, много лет назад, сумел вкрасться к ней в Доверие, воспользовавшись ее юным возрастом и неопытностью, хотя людям, узнавшим ее только теперь, поверить в это, разумеется, трудно) и изобиловала такими поразительными и горестными стечениями обстоятельств, что слушательнице оставалось только удивляться, как женщина столь éprouvée[126] могла сохранить подобную жизнерадостность и интерес к окружающему миру. Что касается жизнерадостности мадам Мерль, то Изабелла получила возможность присмотреться к ней более пристально, – несколько заученная, несколько, по мнению Изабеллы, профессиональная, она либо в футляре, как скрипка маэстро, либо в попоне и на поводу, как «фаворит» жокея, сопровождала мадам Мерль повсюду. Изабелле нравилась мадам Мерль ничуть не меньше, чем прежде, но был уголок занавеса, который так и не приподнялся; казалось, она всегда в какой-то мере играет для публики, словно навек обречена появляться лишь в гриме и театральном костюме. Когда-то в начале их знакомства она сказала Изабелле, что прибыла издалека, что принадлежит «старому, старому» миру, и у Изабеллы так и запечатлелось в сознании, что она порождена иным, отличным от ее собственного, общественным и нравственным климатом, что она выросла под иными звездами. Изабелла полагала, что у мадам Мерль в самом деле другие нравственные основы. Конечно, у людей цивилизованных основы эти во многом совпадают, но Изабелла не могла избавиться от чувства, что понятие ценностей у нее сместилось или, как в лавках говорят, упало в цене. Со свойственным юности высокомерием Изабелла считала, что нравственные основы, отличные от ее собственных, неизбежно будут сортом ниже, и уверенность эта способствовала тому, что ей нет-нет да и удавалось уловить нотку жестокости или обнаружить уклонение от истины в словах женщины, которая изысканную доброжелательность возвела в степень искусства и была слишком горда, чтобы идти избитыми путями обмана. Некоторые ее представления о мотивах человеческих поступков могли быть почерпнуты лишь при каком-нибудь княжеском дворе времен упадка; в этом перечне числилось и такое, о чем моя героиня никогда не слышала. Не обо всем же на свете она слышала, это было очевидно, как очевидно и то, что существуют вещи, о которых лучше не слышать вовсе. Раз или два Изабелла была просто напугана своей приятельницей, и напугана так сильно, что невольно воскликнула: «Боже, прости ей, она совсем меня не понимает!» Как ни смешно, но открытие это потрясло Изабеллу До глубины души, даже вселило смутную тревогу, к которой примешалось что-то вроде дурного предчувствия. Тревога, разумеется, улеглась, стоило мадам Мерль внезапно блеснуть незаурядностью своего ума, но она знаменовала собой высшую точку приливной волны доверия. Когда-то мадам Мерль заявила, что, согласно ее опыту, дружба, как только перестает возрастать, тут же начинает убывать, – чаши весов с «нравиться больше» и «нравиться меньше» никогда не приходят в равновесие. Иными словами, устойчивых привязанностей не бывает – они всегда в движении. Как бы там ни было, Изабелла находила множество применений духу романтики, владевшему ею в эти дни как никогда. Я имею в виду не то чувство, которое волновало ее, когда она ездила из Каира смотреть на пирамиды или когда стояла среди сломанных колонн Акрополя[127] устремляя взор туда, где, если верить указаниям, находился Саламинский пролив,[128] хотя чувство это было глубоким и памятным. В конце марта, на обратном пути из Египта и Греции, она снова задержалась в Риме. Несколько дней спустя из Флоренции приехал Гилберт Озмонд, пробыл в Риме три недели, и, так как Изабелла поселилась в доме его старинной приятельницы мадам Мерль, он, словно волей обстоятельств, каждый день неизбежно встречался с ней. Когда апрель подходил к концу, Изабелла написала миссис Тачит, что с радостью примет теперь ее давнее приглашение и приедет погостить в палаццо Кресчентини. Мадам Мерль на этот раз задержалась в Риме. Изабелла застала свою тетушку в одиночестве: Ральф был все еще на Корфу. Однако во Флоренции его ждали со дня на день, и Изабелла, которая вот уже почти год, как не виделась с ним, готовилась со всей нежностью встретить своего кузена. 32 Однако не о нем она думала, стоя у распахнутого окна, где мы с ней совсем недавно расстались, и не обо всем прочем, бегло мною упомянутом. Мысли ее не были обращены к прошлому, они заняты были тем, что неминуемо предстояло ей сейчас. По всей видимости, ее ожидала сцена, а Изабелла не любила сцен. Она не спрашивала себя, что скажет своему гостю, – на этот вопрос она уже ответила. Ее волновало другое, что ее гость скажет ей. Во всяком случае, ничего приятного, – тут сомневаться не приходилось, и, вероятно, именно эта уверенность ложилась облаком на ее лицо. В остальном Изабелла была сама ясность; покончив с трауром, она выступала в неком мерцающем великолепии. Правда, она чувствовала, что стала старше – намного старше, но оттого словно бы «больше стоила», точно какая-нибудь редкостная вещь в коллекции антиквара. Как бы там ни было, ее тревожному предвкушению скоро был положен конец, в комнату вошел лакей с визитной карточкой на подносе. – Просите, – сказала она, продолжая после ухода лакея смотреть в окно, и только когда закрылась дверь за тем, кто не замедлил войти, Изабелла обернулась. Перед ней был Каспар Гудвуд. Всем своим существом ощутил он на мгновение ее холодно сверкнувший взор, которым она окинула его, не столько приветствуя, сколько отстраняя. Вступил ли он тоже в пору зрелости, поспевая за моей героиней, это мы скоро увидим; пока я лишь позволю себе сказать, что даже на ее взыскательный взгляд время не нанесло ему ни малейшего ущерба. Он был прям, тверд, неутомим, и ничто в его наружности достоверно не говорило ни о молодости, ни о зрелых годах; напрасно было бы искать в нем следы слабости или невинности души, как, впрочем, и приметы житейской мудрости. Все так же решительно вскинут был волевой подбородок, но, естественно, что подобный поворот судьбы наложил на его лицо отпечаток мрачности. Судя по виду, Каспар проделал весь путь, не переводя духа, и теперь молчал, словно вначале ему надо бы отдышаться. За это время Изабелла успела подумать: «Бедняга, он способен совершать подвиги. Как жаль, что он так чудовищно растрачивает свои могучие силы; как жаль, что нельзя удовлетворить всех сразу!» Более того, она даже успела сказать: – Господи, как я надеялась, что вы не приедете! – Нисколько в этом не сомневаюсь. Каспар огляделся, отыскивая, где бы ему сесть. Он не только приехал, он намерен был прочно обосноваться. – Вы, должно быть, очень устали? – спросила Изабелла, опускаясь в кресло с сознанием, что великодушно предоставляет ему такую возможность. – Нет, я не устал. Вы разве видели меня когда-нибудь усталым? – К сожалению, нет. Когда вы приехали? – Вчера вечером, точнее, ночью; поездом, который ползет, как черепаха, хоть и называется здесь экспрессом. Скорость этих итальянских поездов все равно что в Америке у похоронных процессий. – Видите, как все сошлось, – наверное, у вас было такое чувство, будто вы едете меня хоронить. Изабелла заставила себя улыбнуться, словно призывая гостя не принимать все так близко к сердцу. Она до тех пор разбирала этот сложный вопрос, пока окончательно не убедилась, что не нарушила слова и не обманула доверия, но все же боялась своего гостя. Она стыдилась этого страха и притом была от души благодарна судьбе, что больше ей стыдиться нечего. Каспар смотрел на нее с неотступным упорством – с упорством, лишенным малейшей деликатности, особенно когда в его взгляде загорался тусклый угрюмый огонь, который был ей непереносимо тяжел. – Нет, такого чувства у меня не было. К сожалению, я не могу думать о вас как об умершей, – сказал он чистосердечно. – Благодарю вас от всей души. – Мне легче было бы, чтобы вы умерли, чем вышли замуж за другого. – Как это эгоистично! – воскликнула с искренним негодованием Изабелла. – Если вы сами несчастливы, так уж и никто не должен быть счастлив! – Эгоистично, не спорю. Вы можете говорить все, что вам вздумается, мне это глубоко безразлично, – я к этому нечувствителен. Ваши самые Жестокие слова для меня все равно, что булавочные уколы. После того что вы сделали, я стал ко всему нечувствителен, т. е. ко всему, кроме этого. Это я буду чувствовать до конца своих дней. Он делал эти отрывочные признания с нарочитой сухостью, тем свойственным американцам медлительно-твердым тоном, который отнюдь не прикрывает воздушным покровом грубую прямоту слов. Его тон не растрогал, а скорее разозлил Изабеллу, что было, пожалуй, к лучшему, поскольку теперь у нее появилась лишняя причина держать себя в узде. Поневоле повинуясь этой узде, она, немного выждав, спросила без всякой связи: – Давно вы из Нью-Йорка? Он вскинул голову, как бы подсчитывая. – Нынче семнадцатый день. – Вы добрались сюда очень быстро, хоть и жалуетесь на поезда. – Я очень спешил. Если бы это только от меня зависело, я был бы здесь пять дней назад. – От этого ничего бы не изменилось, мистер Гудвуд, – сказала она с холодной улыбкой. – Для вас, – но не для меня. – Не вижу, что вы могли бы выиграть. – Об этом лучше судить мне. – Безусловно. Но мне кажется, вы понапрасну мучаете себя. Желая переменить тему, она спросила, видел ли он Генриетту Стэк-пол. Он посмотрел на нее так, словно хотел сказать, что приехал из Бостона во Флоренцию не для того, чтобы говорить о мисс Стэкпол, но все же вполне вразумительно ответил, что видел эту молодую особу перед самым своим отъездом. – Она была у вас? – спросила Изабелла. – Она приехала в Бостон и навестила меня в конторе. Как раз в тот день, когда я получил ваше письмо. – Вы сказали ей? – спросила с некоторым беспокойством Изабелла. – Нет, – ответил Каспар просто. – Мне не хотелось. Но скоро она узнает сама. Она всегда все узнает. – Я напишу ей, и она пришлет письмо, в котором меня разбранит, – проговорила Изабелла, снова пытаясь улыбнуться. Но Каспар был все так же неумолимо серьезен. – Думаю, она скоро сама сюда явится. – Чтобы разбранить меня? – Этого я не знаю. Она как будто считает, что недостаточно изучила Европу. – Хорошо, что вы меня предупредили, – сказала Изабелла. – Мне надо к этому заранее подготовиться. Уставившись в пол, Каспар сидел некоторое время молча; наконец, подняв глаза, он спросил: – Она знакома с мистером Озмондом? – Да, немного. Он ей не нравится. Но, разумеется, я не для того выхожу замуж, чтобы доставить удовольствие Генриетте, – добавила она. Бедный Каспар, насколько было бы лучше для него, если бы она чуть больше старалась угодить мисс Стэкпол. Однако этого он не сказал, а лишь спросил, когда предполагается свадьба. Изабелла ответила, что точно еще не знает. – Одно могу сказать – скоро. Я никому пока об этом не говорила, кроме вас и еще… еще старинной приятельницы мистера Озмонда. – Вы думаете, ваши друзья не одобрят ваш выбор? – Право, не имею представления. Я уже сказала вам, что не для того выхожу замуж, чтобы доставить удовольствие друзьям. Он продолжал задавать вопросы – без восклицаний, без комментариев, но и без малейшей деликатности. – Что из себя представляет мистер Озмонд? Кто он и что он? – Кто он и что он? Да никто и ничто, просто очень хороший, очень достойный человек, – сказала Изабелла. – Он не занимается коммерцией, не богат, ничем не знаменит. Вопросы мистера Гудвуда были неприятны ей, но она сказала себе, что ее долг – удовлетворить его по мере сил. Однако бедный Каспар отнюдь не выглядел удовлетворенным; он сидел очень прямо и не сводил с нее глаз. – Откуда он взялся? Из каких он мест? Изабеллу еще больше, чем всегда, покоробило от его манеры выговаривать слово «взялся».

The script ran 0.087 seconds.