1 2 3 4 5 6 7 8
Мы не выходили из лимузина, по щекам Констанции катились слезы, и, по-прежнему глядя перед собой, она сказала:
— Господи, у меня такое ощущение, будто во мне весу пять пудов, двинуться не могу.
Но в конце концов двинуться все же пришлось. Когда мы уже поднялись до середины лестницы, Констанция вдруг упала на колени, зажмурилась, перекрестилась и прорыдала:
— О Господи, Господи, сделай так, чтобы Фанни была жива, сделай, Господи!
Я помог ей, опьяневшей от горя, подняться наверх.
* * *
На площадке второго этажа нас встретила темнота и сильный, словно засасывающий, сквозняк. Где-то за тысячу миль, на другом конце ночи, в северном крыле этого дома, кто-то открыл и закрыл дверь. Вышел подышать воздухом или спасался бегством? Одна тень переплеталась с другой. Минуту спустя до нас долетел пушечный выстрел захлопнувшейся двери. Констанция пошатнулась на своих каблуках, я схватил ее за руку и потащил за собой.
Мы двигались сквозь непогоду, и вокруг становилось все холоднее, все влажнее, все темнее. Я пустился бегом, не своим голосом бормоча заклинания, пытаясь спасти Фанни.
«Все в порядке, она у себя в комнате, — твердил я мысленно магические формулы, — она у себя вместе со своими пластинками, портретами Карузо, гороскопами, майонезными банками, со своим пением…» Она действительно была у себя. Дверь ее комнаты висела на петлях. Фанни лежала на спине, прямо на линолеуме, посреди комнаты.
— Фанни! — закричали мы в один голос. «Вставай! — просилось у нас на язык. — Тебе нельзя лежать на спине, ты задохнешься! Ты тридцать лет не лежала в кровати. Ты можешь спать только сидя. Вставай, Фанни!»
Но она не шевелилась. Она ничего не говорила. Она не пела.
И даже не дышала.
Мы опустились подле нее на колени, взывая к ней шепотом, молясь про себя. Мы стояли возле нее на коленях, будто два кающихся грешника, будто молящиеся паломники, мы тянули к ней руки, будто целители, словно это могло что-то изменить. Словно своим прикосновением мы могли вернуть ей жизнь.
Но Фанни лежала, устремив глаза в потолок, точно хотела сказать: «Откуда здесь взялся потолок? И почему я молчу?»
Все было очень просто и очень страшно. Не то Фанни сама упала, не то ее толкнули, но встать она не смогла. Она лежала здесь одна среди ночи, пока не задохнулась от собственной тяжести. Не нужно было особых усилий, чтобы удержать ее в этом положении, не дать ей повернуться. Не надо было ни душить, ни наваливаться на нее. Никакого насилия не требовалось. Нужно было только постоять над ней и убедиться, что она не может перевернуться, опереться на что-нибудь и подняться. Достаточно было понаблюдать за ней минуту-другую, пока она наконец совсем не затихла, а глаза не остекленели.
«Фанни! Ох, Фанни, — стонал я. — Фанни, — оплакивал я ее, — что же ты с собой сделала?»
И вдруг я различил едва слышный шепоток.
У меня дернулась голова. Я выкатил глаза.
Диск потрепанного патефона все еще вращался медленно, очень медленно. Но все-таки вращался. А значит, всего пять минут назад она завела патефон, поставила пластинку и…
Ответила на стук, открыла дверь в темноту.
Диск вращался. Но пластинки под иголкой не было. «Тоска» исчезла.
Я прищурился и вдруг…
Быстро простучали каблуки.
Констанция вскочила и, задыхаясь, побежала к двери на балкон, выходивший на заваленный мусором пустырь, на Банкер Хилл и на бильярдную, откуда всю ночь доносились раскаты хохота. Не успел я схватить Констанцию, как она дернула дверь и бросилась к балконным перилам.
— Нет! Констанция, не надо! — закричал я.
Но она выскочила туда, потому что ее рвало — она склонилась над перилами, нагнулась и освободилась от всего. Я рад был бы последовать ее примеру. Но только стоял, присматривая за ней, и переводил глаза с нее на гору, у подножия которой мы стояли минуту назад.
Наконец рвота прекратилась.
Повернувшись, я, сам не зная почему, пересек комнату, обошел Фанни и открыл маленькую дверцу. Отблеск слабого холодного света упал мне на лицо.
— Святый Боже! — воскликнула Констанция, стоя в дверях у меня за спиной. — Что ты делаешь?
— То, что велела Фанни, — ответил я, едва шевеля онемевшими губами. — Если что случится, посмотреть в холодильнике.
Ледяной могильный ветерок обвевал мои щеки.
— Вот я и смотрю.
* * *
Конечно, в холодильнике ничего не было.
Вернее, там было слишком много всего. Желе, джемы, самые разные майонезы, соусы для салатов, маринованные огурцы, острые перцы, сдобные ватрушки, булочки, булки, масло, холодная вырезка — словом, настоящий арктический гастроном. При виде этого становилось понятно, как планомерно и упорно создавалась невероятная толщина Фанни.
Я глядел, напрягая зрение, пытаясь обнаружить то, что имела в виду Фанни.
«Боже мой! — думал я. — Но что? Что я должен искать? Может, что-то скрыто в одной из этих банок?»
Я с трудом сдержался, чтобы не вывернуть все джемы и желе на пол. Но вовремя отдернул руку. Нету здесь ничего. А если есть, то найти это я не могу.
У меня вырвался жуткий глухой стон, и я захлопнул дверцу.
Диск, с которого исчезла «Тоска», отчаялся и перестал крутиться.
«Надо, чтобы кто-нибудь вызвал полицию, — подумал я. — Но кто?»
Констанция снова выскочила на балкон.
Значит, я.
* * *
К трем часам ночи все было закончено. Приехала полиция, всех опросила, записала фамилии, многоквартирный дом был поднят на ноги, словно в подвале обнаружился пожар, и когда я вышел на улицу, то машина из морга еще стояла у входа, а служители прикидывали, как им вытащить Фанни из комнаты, снести вниз по лестнице и увезти. Я надеялся, что они не додумаются использовать ящик от рояля в переулке, насчет которого шутила Фанни. Они и не додумались. Но Фанни пришлось пролежать в комнате до рассвета — утром пригнали машину побольше и носилки поосновательней.
Ужасно тяжело было оставлять ее там одну на ночь. Но полиция не разрешила мне побыть с ней, ведь в конце концов случай был самый обычный — естественная смерть.
Пока я спускался по лестнице, минуя этаж за этажом, двери одна за другой закрывались, гас свет, и я вспомнил вечера в конце войны, когда последние из пляшущих конгу, выбившись из сил, расходились по своим комнатам или разбредались по улицам, а я в одиночку поднимался на Банкер Хилл, а потом спускался к вокзалу, откуда меня уносил домой грохочущий трамвай.
Выйдя на улицу, я увидел, что Констанция Реттиген свернулась на заднем сиденье своего лимузина и тихо лежит, глядя в никуда. Услышав, что я открываю заднюю дверцу, она сказала:
— Садись за руль.
Я уселся на переднее сиденье.
— Отвези меня домой, — тихо попросила Констанция.
Несколько минут я набирался храбрости, но в конце концов признался:
— Не могу.
— Почему?
— Не умею водить машину.
— Что?
— Никогда этому не учился. К чему мне? — Язык, тяжелый как свинец, с трудом меня слушался. — Разве писатели могут позволить себе иметь машину?
— Господи помилуй! — Констанция ухитрилась выпрямиться и вылезла из машины. Она двигалась неуклюже, как с похмелья. Медленно, ничего не видя, покачиваясь, обошла лимузин и махнула мне:
— Подвинься!
Кое-как она завела машину. На этот раз мы ехали со скоростью десять миль в час, как будто нас окружал густой туман, в котором и на десять шагов уже ничего не видно.
Мы доехали до гостиницы «Амбассадор». Констанция повернула ко входу, и мы остановились, как раз когда расходились последние участники субботней вечеринки в смешных шляпах, с воздушными шариками в руках. В «Кокосовой роще» над нами гасли огни. Я видел, как, подхватив инструменты, спешат домой музыканты.
Констанцию знали все. Мы расписались в книге, и нам отвели бунгало в нескольких минутах ходьбы от гостиницы. Багажа у нас не было, но это, по-видимому, никого не волновало. Посыльный, провожавший нас в бунгало, смотрел на Констанцию так, будто считал, что ее нужно нести на руках. Когда мы вошли в комнату, Констанция спросила его:
— Как насчет того, чтобы за пятьдесят долларов найти ключ и отпереть бассейн, который за гостиницей? Мы хотели бы поплавать.
— Ключ-то, если хорошенько постараться, найти можно, — сказал посыльный. — Но купаться среди ночи…
— Я всегда купаюсь в это время, — объяснила Констанция.
Через пять минут в бассейне вспыхнули огни, и я, усевшись там, наблюдал, как Констанция ныряет и плавает: она сделала двадцать кругов, иногда проплывая под водой, из одного конца бассейна в другой, даже не высовываясь, чтобы набрать воздуха.
Раскрасневшаяся, она вылезла через десять минут, и я закутал ее в большое полотенце и не разомкнул руки.
— Когда же вы будете плакать? — решился спросить я.
— Черт возьми! Этим я сейчас и занималась, — ответила она. — Если под боком нет океана, сойдет и бассейн. Если нет бассейна, включи душ. Тогда можешь кричать, выть и рыдать сколько тебе влезет, и никто об этом не узнает, никто не услышит. Когда-нибудь этим пользовался?
— Никогда. — Я с благоговением посмотрел на нее. В четыре утра Констанция застала меня в ванной, я стоял и смотрел на душ.
— Давай! — ласково сказала она. — Запусти его! Попробуй!
Я встал под душ и пустил воду, открыв кран до предела.
* * *
В одиннадцать утра, возвращаясь, мы проехали через Венецию, поглядели на каналы, затянутые тонкой зеленой ряской, миновали полуразрушенный пирс, понаблюдали, как взмывают вверх, в туман, чайки. Солнце так и не вышло, а прибой был чуть слышен, словно приглушенный гул черных барабанов.
— К черту все это! — выдохнула Констанция. — Бросай монету! Орел — едем на север, в Санта-Барбару, решка — на юг, в Тихуану.
— Нет у меня даже мелочи, — ответил я.
— Господи! — Констанция порылась в кошельке, вынула монету в двадцать пять центов и подбросила в воздух.
— Решка.
К полудню мы приехали в Лагуну, благо дорожный патруль нас почему-то не задержал. Мы сидели в открытом кафе, расположенном на скале над берегом, и пили двойной коктейль «Маргарита».
— Ты видел фильм «Сейчас, путешественник!»?
— Десять раз, — ответил я.
— Так в этом фильме, в первой части, здесь завтракали влюбленные Бетт Дэвис[131] и Пол Хендрид[132]. Они сидели там, где мы сейчас сидим. В начале сороковых тут всегда шли натурные съемки. Стул, на котором ты сидишь, до сих пор хранит отпечаток задницы Хендрида.
В три мы были в Сан-Диего и ровно в четыре остановились перед ареной, где происходили бои быков.
— Ну как, выдержишь? — спросила Констанция.
— Попробую, — сказал я.
Мы высидели до третьего быка, вышли в предвечерние сумерки, выпили еще две «Маргариты» и, перед тем как двинуться на север, съели плотный мексиканский обед. Потом выехали на остров и наблюдали закат, сидя у «Отеля дель Коронадо». Мы ни о чем не говорили, просто смотрели, как солнце, опускаясь, окрашивает в розовый цвет старые викторианские башни и свежеокрашенную белую обшивку отеля.
По дороге домой мы купались в прибое, молчали, иногда держались за руки.
В полночь мы остановились перед джунглями, где жил Крамли.
— Женись на мне, — сказала Констанция.
— Непременно, в следующей жизни, — ответил я.
— Что ж! И это неплохо! До завтра!
Когда она уехала, я пошел через заросли по тропинке к дому.
— Где вы пропадали? — спросил стоявший в дверях Крамли.
* * *
— Дядюшка Уиггли[133] говорит: «Отпрыгни на три шага».
— А Скизикс и Зимолюбка[134] говорят: «Входи!» — сказал Крамли.
В руке у меня очутилось что-то холодное — пиво.
— Да! — вздохнул Крамли. — На вас смотреть страшно. Бедняга.
И он обнял меня. Никогда бы не подумал, что Крамли способен кого-то обнять, даже женщину.
— Осторожно! — воскликнул я. — Я сделан из стекла!
— Я узнал сегодня утром, в Центральном отделении. Приятель сказал. Я вам сочувствую, малыш. Знаю, что вы были большими друзьями. Ваш список при вас?
Мы вышли в джунгли, где раздавалось только стрекотание сверчков да доносились откуда-то из глубин дома жалобы Сеговии, тоскующей по каким-то давно прошедшим дням, когда солнце в Севилье не заходило сорок восемь часов.
Я нашел в кармане свой несчастный измятый список и протянул его Крамли.
— С чего это вы им заинтересовались?
— Да так, ни с того ни с сего, — ответил Крамли. — Просто вы разожгли мое любопытство.
Он сел и начал читать.
Старик в львиной клетке. Убит, оружие неизвестно.
Леди, торговавшая канарейками. Напугана.
Пьетро Массинелло. В тюрьме.
Джимми. Утонул в ванне.
Сэм. Умер. Кто-то опоил его спиртным.
Фанни.
И недавняя приписка: Задохнулась.
Другие возможные жертвы:
Генри — слепой
Энни Оукли — хозяйка тира
А. Л. Чужак — психиатр-мошенник
Джон Уилкс Хопвуд
Констанция Реттиген
Мистер Формтень
Приписка: Нет, его надо вычеркнуть
Я сам.
Крамли повертел список в руках, всмотрелся в него еще раз, перечитал фамилии.
— Да, друг! Настоящий зверинец. А я-то почему сюда не попал?
— Потому что все перечисленные здесь чем-то пришиблены. А вы? Вас не пришибешь. У вас собственный стартер.
— Это только с тех пор, как мы встретились, малыш. — Крамли осекся и покраснел. — А себя-то вы почему сюда вписали?
— Потому что я до смерти напуган.
— Понятно, но у вас тоже есть собственный стартер, и работает он безотказно. Так что, следуя вашей логике, вам бояться нечего. А вот что делать с остальными? Они так торопятся убежать от всего, что, того и гляди, сорвутся с утеса.
Крамли снова повертел список, не глядя на меня, и начал читать фамилии вслух.
Я остановил его:
— Ну так как?
— Что «ну так как»?
— Больше ждать нельзя, — сказал я. — Приступайте к гипнозу, Крамли. Ради всего святого, верните меня в тот вечер.
* * *
— Господи помилуй! — проговорил Крамли.
— Вы должны проделать это не откладывая. Сегодня же. Обязаны.
— Господи! Ну хорошо, хорошо. Садитесь. Даже лучше — ложитесь. Выключить свет? Боже, дайте я выпью чего-нибудь покрепче.
Я сбегал за стульями и поставил их в ряд друг за другом.
— Вот это вагон в том ночном трамвае, — пояснил я. — Я сидел здесь. Сядьте позади меня.
Я сбегал на кухню и принес Крамли виски.
— Надо, чтобы от вас пахло так же, как от него.
— Вот за этот штрих огромное спасибо. — Крамли опрокинул виски в рот и закрыл глаза. — Ничем глупее в жизни не занимался.
— Замолчите и пейте.
Он опрокинул вторую порцию. Я сел. Потом, подумав, вскочил и поставил пластинку с записью африканской бури. На дом сразу обрушился ливень, он бушевал и за стенками большого красного трамвая. Я притушил свет.
— Ну вот, отлично.
— Заткнитесь и закройте ваши гляделки, — сказал Крамли. — Боже! Не представляю, с чего начинать?
— Ш-ш-ш. Как можно мягче.
— Ш-ш-ш, тихо. Все хорошо, малыш. Засыпайте.
Я внимательно слушал.
— Едем тихо, — гудел Крамли, сидя за моей спиной в вагоне трамвая, едущего ночью под дождем. — Спокойствие. Тишина. Расслабьтесь. Легче. Поворачиваем мягко. Дождь стучит тихо.
Он начинал входить в ритм, и, судя по голосу, ему это нравилось.
— Тихо. Мягко. Спокойно. Поздно. Далеко за полночь. Дождь каплет, тихий дождь, — шептал Крамли. — Где вы сейчас, малыш?
— Сплю, — сонно пробормотал я.
— Спите и едете. Едете и спите, — гудел он. — Вы в трамвае?
— В трамвае, — пробормотал я. — А дождь поливает. Ночь.
— Так, так. Сидите в вагоне. Едем дальше. Прямо через Калвер-Сити, мимо студии. Поздно, уже поздно, в трамвае никого, только вы и кто-то еще.
— Кто-то, — прошептал я.
— Кто-то пьяный.
— Пьяный, — повторил я.
— Шатается, шатается, болтает-болтает. Бормоток, шепоток, слышите его, сынок?
— Слышу шепот, бормотание, болтовню, — проговорил я.
И трамвай поехал дальше, сквозь ночь, сквозь мрак и непогоду, а я сидел в нем послушный, основательно усыпленный, но весь — слух, весь — ожидание, покачивался из стороны в сторону, голова опущена, руки, как неживые, на коленях.
— Слышите его голос, сынок?
— Слышу.
— Чувствуете, как от него пахнет?
— Чувствую.
— Дождь усилился?
— Усилился.
— Темно?
— Темно.
— Вы в трамвае, все равно как под водой, такой сильный дождь, а сзади вас кто-то раскачивается, стонет, шепчет, бормочет…
— Ддд… ааа…
— Слышно вам, что он говорит?
— Почти.
— Глубже, тише, легче, несемся, трясемся, катимся. Слышите его голос?
— Да.
— Что он говорит?
— Он…
— Спим, спим, крепко, глубоко. Слушайте.
Он обдавал мой затылок дыханием, теплым от виски.
— Ну что? Что?
— Он говорит…
В голове у меня раздался скрежет, трамвай сделал поворот. Из проводов полетели искры. Ударил гром.
— Ха! — заорал я. — Ха! — И еще раз:
— Ха!
Я завертелся на стуле в паническом ужасе — как бы увернуться от дыхания этого маньяка, этого проспиртованного чудовища. И вспомнил еще что-то: запах! Он вернулся ко мне вдруг и теперь обдавал мне лицо, лоб, нос.
Это был запах разверстых могил, запах сырого мяса, гниющего на солнце. Запах скотобойни.
Я крепко зажмурился, и меня начало рвать.
— Малыш! Проснитесь! Господи помилуй! Очнитесь, малыш! — кричал Крамли, он тряс меня, шлепал по щекам, массировал шею. Он опустился на колени, пытаясь подпереть мне голову, поддержать руки, не зная, как лучше меня ухватить. — Ну все, малыш, все! Ради Бога, успокойтесь!
— Ха! — выкрикнул я, в последний раз содрогнулся, дико озираясь, выпрямился и вместе с этим гниющим мясом свалился в могилу, а трамвай пронесся надо мной, и могилу залило дождем, а Крамли продолжал бить меня по щекам, пока у меня изо рта не вылетел большой сгусток залежавшейся пищи.
Крамли вывел меня в сад, добился, чтобы я стал ровнее дышать, вытер мне лицо, ушел в дом подтереть пол и вернулся.
— Господи! — воскликнул он. — Ведь получилось! Мы достигли даже большего, чем хотели! Правда?
— Да, — устало согласился я. — Я услышал его голос. И говорил он именно то, что я ждал. То, что предложил вам как название вашей книги. Но голос его я хорошо слышал, он мне запомнился. Когда я теперь его увижу, где бы это ни оказалось, я его узнаю. Мы идем по следу, Крамли! Мы уже близко. На этот раз он не уйдет. Теперь у меня есть примета еще получше, чтобы его узнать.
— Какая?
— Он пахнет трупом. В тот раз я не заметил, а если и заметил, то так нервничал, что забыл. Но сейчас вспомнил. Он мертвый, наполовину мертвый. Так пахнет пес, раздавленный на улице. У него рубашка, и брюки, и пиджак — все застарело-заплесневевшее. А сам он еще того хуже. Так что…
Я побрел в дом и очутился за письменным столом.
— Ну теперь-то я и своей книге могу дать новое название, — сказал я и стал печатать.
Крамли следил за моей рукой. На бумаге появились слова, и мы оба прочли: «От смерти на всех парусах».
— Хлесткое название, — сказал Крамли. И пошел выключить звук, убрать шум темного дождя.
* * *
Панихиду по Фанни Флорианне служили на следующий день. Крамли отпросился на час и подвез меня к благостному старомодному кладбищу на холме, с которого открывался вид на горы Санта-Моники. Я удивился, обнаружив вереницу машин у ограды, и еще больше удивился, увидев, что к открытой могиле движется длинная процессия желающих возложить цветы. Людей было не меньше двух сотен, а цветов, наверно, тысячи.
— Обалдеть! — пробормотал Крамли. — только посмотрите, какое сборище! Кого тут только нет! Вон тот сзади — это же Кинг Видор[135]!
— Точно, Видор. А вон Салка Фиртель. Когда-то она писала сценарии для Греты Гарбо[136]. А вон тот типчик — мистер Фоке — адвокат Луиса Б. Майера[137]. А этот подальше — Бен Гетц, он возглавлял филиал МГМ в Лондоне. А тот…
— Как же вы никогда не говорили, что ваша подружка Фанни водится с такими шишками?
— А думаете, мне она говорила?
«Фанни, милая моя Фанни, — подумал я, — как это на тебя похоже, ведь словечком не обмолвилась, не похвасталась ни разу, что столько знаменитостей карабкалось все эти годы по лестницам твоего чудовищного дома, чтобы посидеть с тобой, поболтать, повспоминать, послушать твое пение. Почему, Фанни, ты ни разу об этом не заикнулась? Как жаль, что я этого не знал, я никому не проболтался бы».
Я вглядывался в лица среди цветов. Крамли тоже.
— Думаете, он тут? — тихонько спросил он.
— Кто?
— Тот, кто, по-вашему, прикончил Фанни.
— Если бы я его увидел, я бы его узнал. Хотя нет, я бы узнал его, только если бы услышал.
— И что тогда? — спросил Крамли. — Арестовали бы его за то, что несколько дней назад он ехал пьяный в ночном трамвае?
Наверно, по моему лицу он понял, как я ужасно устал.
— Ну вот, опять я порчу вам настроение, — расстроился Крамли.
— Друзья! — начал кто-то.
И толпа смолкла.
Это была самая лучшая панихида из всех, какие я когда-либо наблюдал, если только так можно сказать о панихиде. Меня никто не просил выступать, да и с какой стати? Но другие брали слово на одну — три минуты и вспоминали Чикаго в двадцатых годах или Калвер-Сити в середине двадцатых, тогда там были луга и поля и МГМ возводила там свою лжецивилизацию. В ту пору раз десять в году вечерами на обочину возле студии подавали большой красный автомобиль, в него садились Луис Б. Майер с Беном Гетцем и остальными и играли в покер по дороге в Сант-Бернардино, там они просматривали последние фильмы с Джильбертом[138], или Гарбо, или Наварро[139] и привозили домой пачки карточек с предварительными оценками: «шикарный фильм», «дрянной», «прекрасный», «кошмар» — и долго потом тасовали эти карточки вместе с королями и дамами, валетами и тузами, стараясь представить, какие же, черт возьми, у них на руках взятки. В полночь они снова собирались за студией, играли в карты и, благоухая запретным виски, вставали со счастливыми улыбками или с мрачными, полными решимости лицами посмотреть, как Луис Б. Майер ковыляет к своей машине и первый уезжает домой.
И сейчас они все были здесь, и их речи звучали очень искренне и очень проникновенно. Никто не лгал. За каждым сказанным словом угадывалось большое горе.
В разгар этого жаркого полдня кто-то взял меня за локоть. Я обернулся и ахнул:
— Генри! Ты-то как сюда добрался?
— Уж конечно, не пешком.
— Как же ты нашел меня в этой толпе?
— Мылом «Слоновая кость» от тебя одного пахнет, от всех других «Шанелью» или «Пикантным». В такие дни, как сегодня, я радуюсь, что я слепой. Слушать все это еще ладно, а видеть никакой охоты нет.
Выступления продолжались. Теперь речь держал мистер Фоке, адвокат Луиса Б. Майера, законы он знал назубок, но вряд ли смотрел фильмы, выпускаемые студией. Сейчас он вспоминал прежние дни в Чикаго, когда Фанни…
Среди ярких цветов порхала колибри, вслед за ней появилась стрекоза.
— Подмышки, — тихо произнес Генри. Поразившись, я выждал, а потом спросил шепотом:
— Что еще за подмышки?
— На улице перед нашим домом, — зашептал Генри, глядя в небо, которого он не видел, и цедя слова уголком рта, — и в коридорах. Возле моей комнаты. И возле комнаты Фанни. Пахло подмышками. Это он. — Генри помолчал, потом кивнул. — Он так пахнет.
В носу у меня защипало. Глаза заслезились. Я переступал с ноги на ногу. Мне не терпелось бежать, расследовать, искать.
— Когда это было, Генри? — прошептал я.
— Позавчера. В тот вечер, как Фанни ушла от нас навсегда.
— Ш-ш! — зашипели на нас те, кто стоял поблизости.
Генри замолчал. Дождавшись, когда выступающие сменяли друг друга, я спросил:
— Где это было?
— В тот вечер, до того как с Фанни случилось, я переходил улицу, — прошептал Генри. — И запах там стоял крепкий, прямо разило. Потом мне показалось, что эти Подмышки идут за мной по коридору. Потому что запахло так, что у меня аж лобные пазухи пробрало. Словно гризли в затылок дышит. Ты когда-нибудь слышал, как дышит гризли? Я когда улицу переходил, так и замер, будто меня клюшкой саданули. Подумал, если кто так пахнет, то он, не иначе, всех ненавидит — и самого Бога, и собак, и людей — весь мир! Попадись ему под ноги кошка, он ее не обойдет — раздавит. Одно слово — ублюдок! А пахнет от него точно подмышками. Это тебе может помочь?
Я оцепенел. Мог только кивнуть, а Генри продолжал:
— Я запах подмышек учуял в коридорах еще несколько дней назад, просто он тогда был слабее, а вот когда эта сволочь ко мне подошла… Ведь ногу мне подставил как раз мистер Подмышки. Теперь я это понял.
— Ш-ш-ш! — опять шикнули на нас. Выступал какой-то актер, потом священник, потом раввин, а в заключение между памятниками промаршировал хор Первой баптистской церкви, что на Центральной авеню, они выстроились и стали петь. А пели они «Мой в небе край родной, мой в небе дом», «Встретимся ли мы с тобой, где святые все поют?», «Вот уж многие святые перешли к тем берегам, и грядут часы благие, скоро все мы будем там».
Такие божественные голоса я слышал разве что в конце тридцатых, когда Роналд Колман[140], одолев снежные пики, спускался в Шангри-Ла, или когда в «Зеленых пастбищах» такие рулады раздавались с облаков. Но вот райское пение смолкло, а я так расчувствовался и возликовал, что Смерть предстала передо мной в новом обличье — желанной и залитой солнечным светом, и колибри снова запорхала в поисках нектара, а стрекоза задела крылышками мою щеку и улетела.
Когда мы с Крамли и Генри выходили с кладбища, Крамли сказал:
— Хотел бы я, чтобы меня проводили на тот свет под такое пение. Вот бы петь в этом хоре! И деньги не нужны, если так поешь.
Но я не спускал глаз с Генри. Он чувствовал мой взгляд.
— Дело в том, — проговорил он, — что этот мистер Подмышки снова к нам повадился. Можно подумать, хватит уже с него, верно? Но его, видно, голод мучает, хочется творить подлости, не может остановиться. Запугивать людей до смерти для него в радость. Причинять боль — он этим живет. Он и старого Генри хочет погубить, как сгубил других. Но не выйдет. Больше я не свалюсь. Ниоткуда.
Крамли серьезно прислушивался к рассуждениям Генри.
— Если Подмышки снова появятся…
— Я вам дам знать immediament[141]. Он шляется у нас по дому. Я застал его, когда он ковырял запертую дверь Фанни. Комнату ведь запечатали, такой закон, да? Он возился с замком, а я как закричу! Спугнул его. Он же трус, ручаюсь. Оружия у него нет, зачем ему? Ногу слепцу и так можно подставить, свалится с лестницы за милую душу! Я так и наорал на него: «Подмышки! Скотина!»
— В другой раз вызывай нас. Подвезти тебя? — спросил Крамли.
— Нет, кое-кто из недостойных леди из нашего дома захватил меня с собой, спасибо им. Они меня и отвезут.
— Генри! — Я протянул ему руку. Он сразу схватил ее, будто все видел.
— Скажи, Генри, а чем пахнет от меня? — спросил я.
Генри понюхал, понюхал и рассмеялся.
— Вообще-то, теперь таких бравых парней, как раньше, не бывает. Но ты сойдешь.
Когда мы с Крамли уже порядочно отъехали, нас обогнал лимузин, выжимавший семьдесят миль в час, спеша оставить позади заваленную цветами могилу. Я замахал руками и закричал.
Констанция Реттиген даже не обернулась. На кладбище она держалась в стороне, пряталась где-то сбоку, а сейчас мчалась домой в гневе на Фанни — как та посмела нас покинуть — и, возможно, негодуя на меня, считая, что я каким-то образом навел на них Смерть, предъявившую свой счет.
Лимузин скрылся в бело-сером облаке выхлопных газов.
— Гарпии и фурии пронеслись мимо, — заметил Крамли.
— Да нет, — возразил я, — всего лишь растерявшаяся леди спешит скрыться, и ей это необходимо.
* * *
Следующие три дня я пытался дозвониться до Констанции Реттиген, но она не отвечала. Она хандрила и злилась, и в ее глазах, черт знает почему, я был связан с тем человеком, который как тень бродил по коридорам и совершал злодейства.
Пытался я позвонить и в Мехико-Сити, но Пег тоже не было. Мне казалось, что я потерял ее навсегда.
Я бродил по Венеции, присматривался, прислушивался, принюхивался, надеялся услышать тот страшный голос, учуять тлетворный запах чего-то умирающего или давно умершего.
Даже Крамли куда-то запропал. Его нигде не было, сколько я ни высматривал.
В конце этих трех дней, измученный тщетными попытками дозвониться и несостоявшимися встречами с убийцами, выбитый из колеи похоронами, я возроптал на судьбу и выкинул такое, на что раньше никогда не решился бы.
* * *
Около десяти вечера я брел по пустому пирсу, сам не зная куда, пока не пришел в нужное место.
— Эй! — окликнул меня кто-то.
Я схватил с полки ружье и, даже не проверив, заряжено оно или нет, не посмотрев, не стоит ли кто рядом, начал палить. Бах, бах! И бах, бах! И еще бах, бах, бах! Я сделал шестнадцать выстрелов!
И услышал, как кто-то кричит.
Ни в одну из мишеней мне попасть не удалось. До этого я ни разу не держал в руках ружья. Я и сам не знал, во что целюсь, впрочем, нет — знал!
— Вот тебе, сукин ты сын! Получай, гад! Будешь знать, мерзавец!
Бах, бах и опять бах, бах!
Патроны кончились, но я продолжал жать на спусковой крючок. И вдруг понял, что стараюсь впустую. Кто-то отобрал у меня ружье. Оказалось, это Энни Оукли. Она таращилась на меня так, будто видела в первый раз.
— Вы понимаете, что творите? — спросила она.
— Не понимаю и понимать не хочу, идите вы все знаете куда? — Я оглянулся. — А почему у вас так поздно открыто?
— А что делать? Спать не могу, а заняться нечем. А с вами-то, мистер, что стряслось?
— Через неделю в этот час на всем нашем несчастном земном шаре никого в живых не останется.
— Неужели вы в это верите?
— Не верю, но похоже на то. Дайте мне еще ружье.
— Да вам уже и стрелять-то неохота.
— Охота! Но денег у меня нет, так что буду палить в долг, — заявил я.
Она долго всматривалась в меня. Потом протянула ружье и напутствовала:
— Ухлопай-ка их всех, ковбой. Задай им жару, чертяка!
Я выстрелил еще шестнадцать раз и случайно попал в две мишени, хотя даже не видел их — так у меня запотели очки.
— Ну что, хватит? — раздался позади спокойный голос Энни Оукли.
— Нет! — заорал я. Но потом сбавил тон:
— Ладно, хватит. А чего это вы вышли из тира на дорожку?
— Да испугалась, как бы меня не подстрелили. Объявился тут, знаете, один маньяк, разрядил два ружья, не целясь!
Мы посмотрели друг на друга, и я расхохотался. Энни послушала, послушала, а потом спросила:
— Вы смеетесь или плачете?
— А вам как кажется? Мне надо что-то сделать. Немедленно. Скажите только — что?
Она посмотрела на меня долгим изучающим взглядом и начала убирать бегущих уток и пляшущих клоунов, гасить свет. Открыв дверь, ведущую во внутренние помещения, она встала на пороге, освещенная сзади, и проговорила:
— Если все еще хочется выстрелить, вот вам цель! — и ушла.
Только спустя полминуты до меня дошло, что она приглашает меня последовать за ней.
* * *
— И часто ты такое выкидываешь? — спросила меня Энни Оукли.
— Прости, пожалуйста, — извинился я. Я лежал на одном краю ее кровати, она — на другом, покорно слушая мои излияния про Мехико-Сити и про Пег, про Пег и про Мехико-Сити, которые так далеко, что можно сойти с ума.
— А я всю жизнь, — вступила в разговор Энни Оукли, — сплю с парнями, которым со мной либо до смерти скучно, либо они рассказывают мне про других женщин, либо курят, либо, стоит мне выйти в ванную, садятся в свои машины и смываются. Знаешь, как меня зовут на самом деле? Лукреция Изабель Клариса Аннабелла Мария Моника Брауди… Это моя мамаша так меня нарекла. А я какое имечко выбрала? Энни Оукли. Вся беда, что я тупая. Мужчины через десять минут уже не знают, как от меня сбежать. Тупица. Прочту книгу, а через час уже ничего не помню! Ничего в башке не задерживается. Я чего-то разболталась, да?
— Немножечко, — ласково сказал я.
— Казалось бы, парни радоваться должны, что им Бог посылает дуру, но им со мной быстро становится невтерпеж. Все эти годы каждую ночь на том месте, где ты лежишь, лежит какой-нибудь охламон — каждую ночь другой. А эта чертова сирена в тумане знай воет! Тебя не доводит ее вой? В иную ночь, даже если рядом валяется какой-нибудь придурок, стоит этой сирене завыть, я до того завожусь! Такой себя одинокой чувствую! А он уже ключи от машины достает и на дверь поглядывает.
Зазвонил телефон. Энни схватила трубку, послушала, сказала:
— Черт возьми! — и передала трубку мне. — Тебя.
— Быть не может, — возразил я. — Никто не знает, что я здесь.
Но трубку взял.
— Что ты у этой делаешь? — спросила Констанция Реттиген.
— Да ничего. Как ты меня разыскала?
— Мне кто-то позвонил. Какой-то голос посоветовал проверить, нет ли тебя у нее? И трубку повесил.
— Господи! — Я похолодел.
— Быстро выбирайся из тира, — приказала Констанция. — Ты мне нужен. Твой подозрительный дружок нанес мне визит.
— Мой дружок?
Под тиром ревел океан, сотрясая комнату и кровать.
— Возникал внизу, на берегу, два вечера подряд. Приходи, надо его припугнуть, о Господи!
— Констанция!
Трубка молчала, слышен был только шум прибоя под окнами Констанции Реттиген. Потом она проговорила странным, каким-то неживым голосом:
— Он и сейчас там.
— Не показывайся ему.
— Этот идиот стоит у самой воды. Там, где стоял прошлой ночью. Просто стоит и смотрит на окна, будто ждет меня. К тому же этот болван голый. Что он себе воображает? Что обезумевшая старуха выскочит из дому и оседлает его? Господи!
— Констанция, закрой окна и погаси свет.
— Нет, нет! Он пятится в море. Может, услышал мой голос. Может, думает, что я вызываю полицию.
— Вот и вызови ее!
— Исчез! — Констанция шумно вздохнула. — Приходи, малыш. Побыстрее!
Трубку она не повесила. Просто выпустила из рук и отошла. Мне было слышно, как стучат ее каблуки, будто кто-то печатает на машинке.
Я тоже не повесил трубку. Положил ее почему-то рядом с собой, будто это была пуповина, связывающая меня с Констанцией Реттиген. Пока я не повешу трубку, она не умрет. Я слышал, как ночной прилив подступает к концу ее телефонной линии.
— Все как с другими. Теперь и ты уходишь, — прозвучало рядом.
Я повернулся.
Энни Оукли сидела завернувшись в простыни, как брошенный ламантин[142].
— Не вешай, пожалуйста, трубку! — попросил я. А сам подумал: «Пока я не доберусь до конца линии и не спасу чью-то жизнь».
— Тупая я, — сказала Энни Оукли. — Потому и уходишь, что я дура.
* * *
Ох и страшно было мчаться ночным берегом к дому Констанции Реттиген! Мне все мерещилось, что навстречу несется отвратительный мертвец.
— Господи! — задыхался я. — Что же будет, если я наскочу на него!
— Ух! — завопил я.
И врезался в довольно плотную тень.
— Слава Богу, это ты! — воскликнула тень.
— Нет, Констанция! — возразил я. — Слава Богу, что это ты!
* * *
— Что тебя так разбирает? Что нашел смешного?
— Вот это! — Я похлопал по большим ярким подушкам, на которых возлежал. — За сегодняшнюю ночь я уже переменил две постели!
— Лопнуть можно со смеху! — отозвалась Констанция. — А как ты посмотришь, если я расквашу тебе нос?
— Констанция, ты же знаешь, моя девушка — Пег. Просто мне было тоскливо. Ты не звонила столько дней! А Энни всего-навсего позвала меня поболтать в постели. Я же не умею врать, все равно физиономия меня выдаст. Посмотри на меня!
Констанция посмотрела и расхохоталась:
— Господи, прямо яблочный пирог с пылу, с жару! Ладно уж. — Она откинулась на подушки. — Вот, наверно, я тебя сейчас напугала!
— Надо было подать голос еще издали.
— Ох, я так обрадовалась тебе, сынок! Прости, что не звонила. Раньше мне хватало пары часов, и я забывала о похоронах. А теперь который день не могу опомниться.
Она повернула выключатель. В комнате стало темней, заработал шестнадцатимиллиметровый проектор.
Два ковбоя молотили друг друга на белой стене.
— Как ты можешь смотреть фильмы в таком настроении? — удивился я.
— Хочу разогреться как следует, — если мистер Голый завтра опять пожалует, выскочу и оторву ему башку.
— Не смей даже шутить так! — Я посмотрел в высокое окно на пустынный берег. Только белые волны вздымались на краю ночи. — Как ты считаешь, это он позвонил тебе и сообщил, что я у Энни, а сам отправился покрасоваться на берегу?
— Нет. У того, кто звонил, был не такой голос. Тут, наверно, замешаны двое. Господи! Ну я не знаю, как это объяснить. Понимаешь, тот, кто появляется голый, он, наверно, какой-нибудь эксгибиционист, извращенец, правда? Иначе он ворвался бы сюда, измордовал бы старуху или убил, или и то и другое. Нет, меня больше напугал тот, кто звонил, — вот от него меня действительно затрясло.
«Представляю, — подумал я. — Я ведь слышал, как он дышит в трубку».
— У него голос форменного выродка, — сказала Констанция.
«Да», — мысленно согласился я с ней — и будто услышал, как где-то вдалеке заскрежетал большой красный трамвай, поворачивая под дождем, и как голос за моей спиной бубнил слова, ставшие названием для той книги, что пишет Крамли.
— Констанция… — начал я, но замолчал. Я собрался сказать ей, что уже видел этого обнаженного на берегу несколько вечеров назад.
— У меня есть поместье к югу отсюда, — сказала Констанция. — Завтра я хочу поехать туда, проверить, как там. Позвони мне попозже вечером, ладно? А пока наведешь для меня кое-какие справки, согласен?
— Любые! Ну какие только смогу!
Констанция наблюдала за тем, как Уильям Фэрнам сбил своего брата Дастина с ног, поднял и снова свалил одним ударом.
— Мне кажется, я знаю, кто этот мистер Голый.
— Кто?
Она оглядела волны прибоя, словно дух неизвестного все еще витал там.
— Один сукин сын из моего прошлого. Голова у него как у отвратного немецкого генерала, а тело — тело лучшего из лучших юношей, что когда-либо летом резвились на берегу.
* * *
К зданию с каруселями подкатил мопед, на нем сидел молодой человек в купальных трусах, загорелый, блестящий от крема, великолепный. На голове у него был массивный шлем, темное забрало закрывало лицо до самого подбородка, так что я не мог его разглядеть. Но тело молодого человека просто поражало красотой — пожалуй, ничего подобного я в жизни не видел. При взгляде на него я вспомнил, как много лет назад встретил такого прекрасного Аполлона: он шагал вдоль берега, а за ним, не сводя с него глаз, завороженные сами не зная чем, следовали мальчишки. Они шли, словно овеваемые его красотой, влюбленные, но не сознающие, что это — любовь; став старше, они будут гнать от себя это воспоминание, не решаясь заговорить о нем. Да, существуют такие красавцы на свете, и всех — и мужчин, и женщин, и детей — тянет к ним, и это — чудесное, чистое, светлое влечение, оно не оставляет чувства вины, ведь при этом ничего не случается, решительно ничего не происходит. Вы видите такую красоту и идете за ней, а когда день на пляже кончается, красавец уходит, и вы уходите к себе, улыбаясь радостной улыбкой, и когда час спустя поднимаете руку к лицу, обнаруживаете, что она так и не исчезла.
За целое лето на всем берегу вы встретите юношей или девушек с подобными телами лишь однажды. Ну от силы два раза, если боги вздремнули и не слишком ревниво следят за людьми.
И сейчас, восседая на мопеде, на меня глядел через темное непроницаемое забрало истинный Аполлон.
— Что, пришли проведать старика? — раздался из-под забрала гортанный, раскатистый смех. — Прекрасно! Идемте!
Он прислонил мопед к стене, вошел в дом и стал впереди меня подниматься по лестнице. Как газель, он в несколько прыжков взлетел наверх и скрылся в одной из комнат.
Чувствуя себя древним старцем, я поднимался следом, аккуратно ступая на каждую ступеньку.
Войдя за ним в комнату, я услышал, как шумит душ. Через минуту он появился совершенно обнаженный, блестя от воды и все еще в шлеме. Он стоял на пороге ванной, глядя на меня, как смотрятся в зеркало, явно довольный тем, что видит.
— Ну, — спросил он, так и не снимая шлема, — как вам нравится этот самый прекрасный юноша на свете? Этот молодой человек, в которого я влюблен?
Я густо покраснел.
Он рассмеялся и стащил с себя шлем.
— Боже! — воскликнул я. — Это и вправду вы!
— Старик! — сказал Джон Уилкс Хопвуд. Он посмотрел на свое тело и заулыбался. — Или юнец? Кого из нас вы предпочли бы?
Я с трудом перевел дух. Нельзя было медлить с ответом. Мне хотелось скорее сбежать вниз, пока он не запер меня в этой комнате.
— А это зависит оттого, кто из вас стоял поздно вечером на берегу под окнами Констанции Реттиген.
И тут, словно это заранее было срепетировано, внизу в ротонде заиграла каллиопа и закружилась карусель. Казалось, дракон заглотил отряд волынщиков и пытается их изрыгнуть, не беспокоясь о том, в какой последовательности и под какой мотив.
Юный старец Хопвуд, словно кошка, растягивающая время перед прыжком, повернулся ко мне загорелой спиной, рассчитывая вызвать новый приступ восхищения.
Я зажмурился, чтобы не видеть этого золотого блеска.
А Хопвуд тем временем решил, что сказать:
— С чего вы взяли, что такая старая кляча, как Реттиген, может меня интересовать? — и, потянувшись за полотенцем, он стал растирать грудь и плечи.
— Сами же говорили, что вы были главной любовью ее жизни, а она — вашей, и что вся Америка в то лето была влюблена в вас, влюбленных.
Хопвуд повернулся, чтобы проверить, отражается ли на моем лице ирония, которую он заподозрил в голосе.
— Это она подослала вас, чтобы меня отвадить?
— Возможно.
— Скажите, сколько раз вы можете отжаться? А способны вы шестьдесят раз пересечь бассейн? А проехать на велосипеде сорок миль, даже не вспотев? Причем ежедневно? А какой вес вы можете поднять? А сколько человек — я отметил, что он сказал «человек», а не «женщин», — поиметь за ночь? — сыпал вопросами Хопвуд.
— Нет, нет, нет и нет на все ваши вопросы, а на последний — ну, может быть, двух, — отчеканил я.
— Тогда, — произнес Гельмут Гунн, поворачиваясь ко мне великолепной грудью Антиноя, ничуть не уступающей его золотой спине, — выходит, что угрожать мне вы никак не можете! Ja[143]?
Из его рта, в точности похожего на разрез бритвой, из-за блестящих акульих зубов с шипением и свистом вырывались слова:
— Я ходил и буду ходить по берегу!
«Ну да, — подумал я, — впереди гестапо, а сзади сонм солнечных юношей!»
— Не собираюсь ничего подтверждать. Может, я там и был когда-нибудь. — Он показал подбородком на берег. — А может, нет!
Его улыбкой можно было вскрыть вены на запястьях.
Он бросил мне полотенце. Я его подхватил.
— Вытрите мне спину, ладно?
Я отшвырнул полотенце. Оно упало ему на голову, закрыв лицо. На секунду злобный Гунн исчез. Остался лишь Солнечный принц Аполлон, чьи ягодицы блестели, как яблоки в садах у богов.
Из-под полотенца раздался спокойный голос:
— Интервью окончено.
— А разве оно начиналось? — удивился я.
И пошел вниз по лестнице, куда поднималась снизу драконья музыка осипшей каллиопы.
* * *
На Венецианском кинотеатре не было ни одной афиши.
Все надписи исчезли.
Несколько минут я вчитывался в пустоту, чувствуя, как у меня в груди что-то переворачивается и испускает дух.
Обойдя кинотеатр со всех сторон, я подергал двери — они были заперты, заглянул в кассу — она пустовала, оглядел еще раз щиты для афиш. Всего несколько вечеров назад с них улыбались Берримор, Чейни и Норма Ширер. Сейчас они были пусты.
Я отошел назад и напоследок снова медленно вчитался в пустоту.
— Хотите… — раздался вдруг сзади чей-то голос.
Я круто повернулся. Передо мной стоял улыбающийся мистер Формтень. Он вручил мне большой сверток киноафиш. Я знал, что это такое. Мои дипломы об окончании Института Носферату[144], училища Квазимодо, аспирантуры Робин Гуда и д'Артаньяна.
— Мистер Формтень, ну как вы можете отдать их?
— Вы же романтик, верно?
— Ну да, но только…
— Берите, берите! До свидания и прощайте! Но вон там вы сейчас увидите другое прощание. Kum-men-sei pier oudt[156]!
Дипломы остались у меня в руках, а он потрусил к пирсу.
Я догнал его в самом конце, он указал пальцем в воду и наблюдал, как я, сморщившись, ухватился за перила и склонился вниз.
Под водой лежали ружья; в первый раз за долгие годы они молчали. Лежали на дне, на глубине футов пятнадцати, но вода была прозрачная, потому что вышло солнце.
Я насчитал целую дюжину — длинных, холодно поблескивающих металлом стволов, мимо них плавали рыбы.
— Вот это прощание так прощание! — Формтень проследил за моим взглядом. — Одно за другим! Одно за другим! Сегодня рано утром. Я подбежал, кричу: «Что вы делаете?» А она говорит: «А как по-вашему?» И снова одно за другим, одно за другим. «Вас закрывают, и меня сегодня закроют, — говорит, — так что какая разница!» И все кидает и кидает ружья.
— А она… — начал я и остановился. Вгляделся в воду под пирсом и вокруг него. — Она сама как?
— Не прыгнула ли вслед за ними? Нет, нет! Постояла тут еще со мной, посмотрела на океан. «Они здесь долго не пролежат, — посмеялась, — через неделю ни одного не останется. Мальчишки-дураки начнут нырять за ними. Верно?» Что я ей мог ответить? «Да», — говорю.
— Что-нибудь она сказала напоследок? Я не мог отвести глаз от длинных ружей, поблескивающих в прибывающей воде.
— Сказала, что уедет пасти коров. «Только, — говорит, — не быков, чтобы быков и близко не было». Будет доить коров и сбивать масло — вот все, что я, от нее услышал.
— Надеюсь, так и будет, — сказал я. Среди ружей вдруг замельтешили целые стаи рыб, будто приплывших поглазеть на оружие. Но ружья безмолвствовали.
— Как приятно, что они молчат, правда? — сказал Формтень. Я кивнул.
— Не забудьте афиши, — напомнил Формтень. Дипломы выпали у меня из рук. Он подобрал их и снова дал мне — эти свидетельства моих увлечений в младые годы, когда я мальчишкой носился взад-вперед по темным проходам между рядами с попкорном в руках, плечом к плечу с Призраком и Горбуном.
Возвращаясь, я прошел мимо маленького мальчика — он разглядывал останки «русских горок», громоздившиеся на песке, словно куча костей.
— Почему этот динозавр умер здесь, у нас на берегу? — спросил мальчик.
Я первый принял эти обломки за динозавра. Мне было досадно, что и мальчик увидел разрушенный аттракцион моими глазами — мертвое чудовище, выброшенное приливом.
Мне хотелось крикнуть:
«Не смей их так называть!»
Но вслух я ласково проговорил:
— О Боже, сынок, я и сам не знаю.
И, повернувшись, побрел прочь, унося с собой с пирса невидимую охапку ружей.
* * *
В эту ночь мне приснились два сна.
В первом лавочку имени Зигмунда Фрейда и Шопенгауэра, где А. Л. Чужак торговал картами таро, разнес в щепки озверевший от голода гигантский экскаватор, так что книги маркиза де Сада и Де Куинси, Сартра[157] и больных дочерей Марка Твена[145] покачивались на волнах в темной воде, опускаясь на блестевшие на дне ружья из тира.
Второй сон был как виденный мной когда-то фильм о семье русского царя: их выстроили в ряд у вырытых могил и начали по ним стрелять, а они дергались, подпрыгивали, словно персонажи немых фильмов, и один за другим, будто пробки из бутылок, уничтоженные, сшибленные с ног, падали в яму. А вас в это время душил идиотский смех. Истерический! Неестественный! Бамс!
В моем сне в яму падали друг за другом Сэм, Джимми, Пьетро, леди с канарейками, Фанни, Кэл, старик в львиной клетке, Констанция, Чужак, Крамли, Пег и я сам!
Бамс!
Я в ужасе проснулся, обливаясь ледяным потом.
Телефон на заправочной станции напротив моего дома заходился звонками.
Замолчал.
Я затаил дыхание.
Он прозвонил еще один раз и снова смолк.
Я ждал.
Опять один звонок и молчание.
«Господи, — подумал я, — Пег так звонить не станет. Крамли тоже. Один звонок и вешают трубку. Кто же это?»
Телефон опять прозвонил один раз, и снова тишина.
Это он! Мистер Одинокая Смерть! Звонит, чтобы сообщить мне о том, чего я знать не хочу!
Я сел в постели, волоски у меня на груди встали дыбом, будто Кэл прошелся своим электрическим парикмахерским шмелем по моей шее, едва не задев нерв.
Я оделся и выбежал на берег. Глубоко втянул в себя воздух и удивленно уставился вдаль.
Южнее, на берегу, пылали огнями окна мавританской крепости Констанции Реттиген.
«Констанция! — подумал я. — Фанни это не понравилось бы».
«Фанни?»
И тут я пустился бежать.
* * *
Покинув линию прибоя, я двинулся на берег, как сама Смерть.
В замке Констанции все лампы были зажжены, все двери распахнуты, будто она решила впустить к себе всю природу, весь мир, и ночь, и ветер — пусть наведут порядок в доме, пока ее нет.
А ее не было.
Я понял это, даже не входя внутрь, потому что к волнам прилива вела длинная цепочка ее следов. Я остановился и попытался разглядеть, в каком месте они исчезли в воде, чтобы никогда больше не появиться.
Я не был удивлен. И сам поражался тому, что не был удивлен. Подойдя к широко раскрытой парадной двери, я чуть не позвал шофера, посмеялся над собственной глупостью и, ни до чего не дотрагиваясь, вошел внутрь. В арабской гостиной играл патефон, танцевальная музыка 1934 года. Какие-то мелодии из спектаклей Ноэля Кауарда[146]. Я не стал выключать патефон. Кинопроектор тоже был включен, пленка прокрутилась до конца, фильм завершился, и пустую стену освещал белый глаз кинолампы. Я не выключил и ее. В ведерке со льдом ждала бутылка французского шампанского, будто Констанция вышла на берег, собираясь привести к себе в гости золотого морского бога, выплывшего из глубин.
На подушке была приготовлена тарелочка с разными сырами, рядом уже запотевший шейкер с мартини. Лимузин стоял в гараже, а следы на песке все не исчезали, и вели они только в одну сторону. Я позвонил Крамли и поздравил себя с тем, что даже не плачу — до того ошеломлен.
— Крамли? — спросил я трубку.
— Крамли, Крам, — позвал я.
— А, дитя ночи! — отозвался он. — Опять не на ту лошадку поставили?
Я объяснил ему, откуда звоню.
— Что-то меня ноги не держат. — И внезапно я сел, не выпуская трубку из рук. — Приезжайте за мной!
* * *
Крамли нашел меня на пляже.
Мы стояли, глядя на ярко освещенный арабский форт, он казался празднично украшенным шатром посреди песчаной пустыни. Дверь, выходившая на берег, так и оставалась распахнутой, и из нее лилась музыка. Запас пластинок никак не хотел кончаться. «Сезон сирени» сменяла «Диана», потом — «Языческая любовная песня», за ней — «Послушайте песню о Ниле». Я так и ждал, что вот-вот появится растрепанный, с безумными глазами Рамон Наварро, вбежит в дверь, выскочит обратно и бросится по берегу к морю.
— А здесь только я и Крамли.
— Что?
— Я и не заметил, что думаю вслух, — извинился я.
Мы медленно пошли к дому.
— Вы что-нибудь трогали?
— Только телефон.
У входа я пропустил Крамли внутрь, чтобы он мог все осмотреть, а сам подождал, когда он выйдет.
— А где шофер?
— Вот об этом я вам еще не сказал. Никакого шофера никогда не было.
— То есть?
Я объяснил ему, как Констанция Реттиген развлекалась, играя разные роли.
— Выходит, в собственном лице она имела целое созвездие звезд, все роли исполняла сама, — хмыкнул Крамли. — Здорово! Как говорится, чем дальше — тем смешнее.
Мы обошли форт и остановились на обдуваемом ветром крыльце — с него было видно, что следы на песке постепенно исчезают.
— Возможно, самоубийство, — предположил Крамли.
— Констанция на это не пошла бы.
— Господи, до чего же вы уверены в людях! Не пора ли повзрослеть! Как будто, если человек вам нравится, он не может выкинуть что-нибудь необычное без вашего ведома.
— Кто-то ждал ее на берегу.
— Докажите!
Мы прошли вдоль цепочки следов Констанции, они обрывались в прибое.
— Он стоял вот здесь, — показал я. — Два вечера подряд. Я его видел.
— Прекрасно. По щиколотку в воде. Так что следов убийцы не имеется. Что еще можете показать, сынок?
— Час назад кто-то позвонил мне, разбудил, велел идти на берег. Он знал, что дом Констанции пуст или скоро будет пуст.
— Оповестили по телефону? Час от часу не легче. Теперь уж вы сами стоите по щиколотку в воде. И следов никаких. Это все?
Наверно, я покраснел. Ведь Крамли понял, что я привираю. Мне не хотелось рассказывать, что я не подходил к телефону, а, почуяв недоброе, сразу бросился на берег.
— Ну что ж, писака, по крайней мере, вы цельная натура — Крамли посмотрел на белые волны, причесывающие песок, перевел взгляд на следы, потом на дом — белый, холодный и пустой среди ночи. — Вы хоть понимаете, что значит «цельная»? От слова «целый», «целое число». То есть, чтобы его получить, надо все части объединить в одно целое. Ничего общего с нравственными достоинствами это не имеет. Гитлер, например, был цельной натурой — ноль плюс ноль плюс ноль — в сумме имеем ноль. Так и у вас — телефонные звонки, следы под водой, неясные намеки и дурацкая уверенность в людях.
Эти ночные тревоги начинают действовать мне на нервы. Итак, в итоге — все?
— Нет, черт побери! Я подозреваю определенного человека. Констанция его узнала. Я тоже. Я ходил к нему. Выясните, где он был сегодня вечером, — и убийца у вас в руках! А вы…
Голос перестал меня слушаться. Пришлось снять очки и стереть со стекол маленькие соленые капли, а то я ничего не видел.
Крамли потрепал меня по щеке:
— Ну не надо, не надо! Откуда вы знаете, может, этот парень, кто бы он там ни был, увлек ее за собой в воду…
— И утопил!
— Да нет! Они поплавали, мило беседуя, проплыли сто ярдов, вышли и отправились к нему. Кто знает, может, она прибредет домой на рассвете, со странной улыбкой на губах.
— Нет, — ответил я.
— Я что, оскверняю таинственный романтический образ?
— Не в этом дело.
Но Крамли мог заметить, что я не слишком уверен.
Он взял меня за локоть.
— Чего вы не договариваете?
— Констанция сказала, что недалеко отсюда, где-то на берегу, у нее есть бунгало.
— Ну так, может, она туда и поехала. Если то, что вы рассказываете, правда, она могла запаниковать, вот и решила подстраховаться.
|
The script ran 0.008 seconds.