Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Томас Вулф - Взгляни на дом свой, ангел [1929]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_contemporary

Аннотация. В первом романе американского писателя Томаса Вулфа «Взгляни на дом свой, ангел» жизненная ситуация настолько приближена к самому автору, что его можно во многом считать автобиографическим. Это не только цепь событий, вплотную следующих за биографией самого Вулфа, но и биография духа, повествующая о бурном «воспитании чувств», о любви и ненависти, о страстной привязанности к родине и бегстве от нее и, наконец, о творческих муках писателя. Критика отнеслась к роману очень хорошо, а вот на родине писателя, в Эшвилле, разыгрался скандал, потому что его жители немедленно «обнаружили» прототипы и восприняли роман как пасквиль.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

Она неторопливо переложила свои мощные ноги и улыбнулась ему. У него в глазах раздвоено застучала кровь. Он сухо глотнул; колени у него подгибались от волнения. — А… а за что он даст тебе доллар? — пробормотал он еле слышно. — Известно за что, — сказала Элла Корпенинг. Он дважды дернул губами, не в силах выговорить ни слова. Она встала с качалки. — А чего ты хочешь? — спросила она ласково. — Того же? — Хочу посмотреть… посмотреть! — выдохнул он. Она закрыла дверь, выходящую на откос, и заперла ее. Из открытого поддувала маленькой плиты падал багровый, исчерченный полосами свет. Сквозь решетку внезапно посыпался дождь раскаленных угольков. Элла Корпенинг открыла дверь сбоку от плиты, ведущую в другую комнату. Там виднелись две кровати со смятыми грязными простынями. Единственное окно было заперто и плотно задернуто старой зеленой занавеской. Элла Корпенинг зажгла коптящую лампочку и привернула фитиль. На маленьком облезлом комоде стояло мутное зеркало. Над загороженным ширмочкой камином на низкой полке располагались кукла купидон в розовом кушачке, ваза с волнистыми краями и золочеными цветами — карнавальный приз, и подушечка с булавками. Кроме того, календарь — дар алтамонтской Компании доставки на дом угля и льда, на котором молодая индианка неслась в своем каноэ по лунной дорожке, и кудрявая благочестивая пропись в рамочке орехового дерева: «Господь любит и тех и других». — Чего ты хочешь? — шепнула Элла Корпенинг, поворачиваясь к нему. Откуда-то издалека до него донесся призрачный отзвук его собственного голоса: — Разденься. Ее юбка кольцом упала вокруг ее ног. Она сняла накрахмаленную блузку. Через секунду она стояла перед ним совсем нагая, если не считать чулок. Она часто дышала, ее упругий язык быстро облизывал губы. — Танцуй! — крикнул он. — Танцуй! Она начала негромко постанывать, по ее мощному желтому телу пробежали волны дрожи; ее бедра и тяжелые круглые груди медленно колыхались в чувственном ритме. Прямые напомаженные волосы тяжелым пучком упали ей на шею. Балансируя, она протянула вперед руки, и веки сомкнулись на ее больших желтоватых глазах. Она подошла к нему, и он почувствовал на своем лице ее жаркое дыхание, ощутил душащий вал ее грудей. Его, как щепку, втягивал бешеный водоворот ее страсти. Сильные желтые пальцы, словно браслеты, обхватили его тонкие руки чуть ниже плеча. Она медленно раскачивала его, крепко прижав к себе. Он отчаянно пятился к двери, захлебываясь в ее объятиях. — Пусти, черномазая… пусти, — прохрипел он. Она медленно разомкнула руки — не открывая глаз, постанывая, она отступила, словно он был молодым деревцем. Тоскливо и жалобно она повторяла нараспев одни и те же звуки, завершая их низким протяжным стоном. Ее лицо, колонна ее шеи и большегрудый торс покрылись ручейками пота. Юджин слепо кинулся в дверь, пробежал через кухню и, задыхаясь, выбрался на воздух. Ее монотонный напев, не нарушенный, не прерванный его уходом, преследовал его на ветхих ступеньках. Он остановился перевести дух, только когда добрался до рыночной площади. Внизу, в лощине, и на холме за ней в сумерках светили коптящие лампы Негритянского квартала. Из темного улья поднимался далекий смех — звучный, тропический, буйный. Он слышал тоскующее побренькивание, размеренный топот далеких невидимых ног, и над всеми этими звуками, сквозь них, он слышал — еще призрачнее, еще дальше — стремительные причитания грешников в церкви. XXIII Enteuuev ede laugei staumous treis parasangas pentekaideka epi tou Eufrates patamon.[15] Он не рассказал Леонардам, что работает по утрам. Он знал, что они будут возражать против этого и что их возражения воплотятся в победоносном доводе сниженных баллов. Кроме того, он знал, что Маргарет Леонард будет зловеще говорить о подорванном здоровье, об ущербе, наносимом надеждам грядущих лет, о потерянных часах сладкого утреннего сна, которые ничем нельзя возместить. На самом деле он стал теперь гораздо крепче, чем был раньше. Он стал тяжелее и сильнее. Но иногда он томительно хотел спать. К полудню голова у него становилась тупой и свинцовой, потом он приободрялся, но после восьми часов ему уже никак не удавалось заставить свой сонный мозг сосредоточиться на книге. Дисциплине он не научился вовсе. Под опекой Леонардов он даже проникся к ней романтическим презрением. Маргарет Леонард обладала удивительной способностью великих людей — видеть сущность. Доминантный цвет она видела всегда, но не всегда замечала оттенки. Ей была свойственна вдохновенная сентиментальность. Она считала, что «знает мальчиков», и гордилась тем, что знает их. На самом же деле она не знала о них почти ничего. Она ужаснулась бы, если бы ей открылся дикий душевный хаос подростка, сексуальные кошмары наступающей половой зрелости, тоска, страх, стыд, томящие мальчика в темном мире его желания. Она не знала, что каждый мальчик за решеткой страха, запрещающего ему исповедаться, кажется себе чудовищем. Этого знания у нее не было. Но ей была дана мудрость. Она сразу же видела, чего стоит каждый человек. Мальчики были ее героями, ее маленькими божками. Она верила, что грехи мира будут искуплены и жизнь спасена одним из них. Она видела огонь, горящий в каждом из них, и бережно его хранила. Она искала доступа к слепым поискам света и самовыражения и у тех, кто был туп, тугодумен, скован стыдом. Она говорила дрожащему скаковому коню тихие ласковые слова, и он успокаивался. Вот почему он не исповедовался ей. Он все еще был заперт в темнице. Но он всегда тянулся к Маргарет Леонард, как к свету, — она видела отблески адского огня, отплясывающие танец мечей на его лице, она видела его голод и муку и кормила его (о, величественнейшее преступление!) поэзией. Там, где страх или стыд замыкали их в осторожном молчании, там, где чопорные требования обычая связывали им язык, они находили освобождение в многозначной символике стихов. И это означало, что Маргарет была потеряна для добрых ангелов. Ибо какое дело посланцам Сатаны до мелочной точности буквы и слова, если мы можем похитить у поющего хора земного методизма хотя бы одно-единственное сердце — вознести одну великую, заостренную пламенем погибшую душу к высочайшей греховности поэзии? Вино виноградных гроздьев никогда не оскверняло ее рта, но вино поэзии было неугасимо смешано с ее кровью, замуровано в ее плоти. К пятнадцати годам Юджин знал почти всех крупнейших лирических поэтов, писавших по-английски. Он владел всеми их живыми богатствами до последней строки, не ограничиваясь горсткой разрозненных цитат. Его жажда была пьяной, неутолимой; к своим сокровищам он добавил целые сцены из шиллеровского «Вильгельма Телля», которого самостоятельно читал по-немецки, стихи Гейне и несколько народных песен. Он выучил наизусть целый отрывок из «Анабасиса», в котором напряженно нарастающий победоносный греческий язык живописал ту минуту, когда измученные голодом остатки Десяти Тысяч наконец достигли моря и испустили свой бессмертный клич, называя его по имени. Кроме того, он выучил несколько звонких пошлостей Цицерона, за их звучание, и отрывки из Цезаря, сухие и мускулистые. Великие стихотворения Бернса он знал потому, что они были положены на музыку, потому, что он читал их или слышал, как их декламировал Гант. Однако «Тэма О'Шентера» ему прочла Маргарет Леонард, и ее глаза блестели смехом, когда она читала: — «В аду тебя поджарят, как селедку». Некоторые вордсвортовские стихотворения покороче он читал еще в начальной школе. «Стучит мое сердце», «Я шел, как облако, один» и «Взгляните, одна-одинешенька в поле» он помнил еще с тех самых пор, но Маргарет прочла ему сонеты и заставила выучить наизусть «Нам слишком дорог мир». Ее голос дрожал и становился низким и страстным, когда она читала эти строки. Он знал наизусть все песни в шекспировских пьесах, но особенно потрясали его две: «Где ты, милая, блуждаешь», которая отдавалась в его сердце далеким отзвуком рога, и великолепная песня из «Цимбелина» — «Для тебя не страшен зной». Он попытался прочесть все сонеты, и не смог, потому что их сложная насыщенность оказалась слишком трудной для его малого опыта, но он прочел и забыл примерно половину их, и навсегда запомнил те немногие, которые, непонятно почему, сразу же вспыхивали для него на странице, подобно светильникам. Это были: «Когда читаю в свитках мертвых лет», «Ты не меняешься с теченьем лет», «Мешать соединенью двух сердец», «Издержки духа и стыда растрата», «Когда на суд безмолвных, тайных дум», «Сравню ли с летним днем твои черты?», «Нас разлучил апрель цветущий, бурный» и «То время года видишь ты во мне» — самый великий из них всех, который открыла ему Маргарет и который пронизал его таким электрическим током восторга, когда он дошел до «На хорах, где умолк веселый свист», что он с трудом смог дочитать сонет до конца. Он прочел все пьесы, кроме «Тимона», «Тита Андроника», «Перикла», «Кориолана» и «Короля Иоанна», но захватил его только «Король Лир» — с начала и до самого конца. Наиболее известные монологи он знал с раннего детства, потому что их постоянно декламировал Гант, и теперь они были ему скучны. А многословные остроты шутов, над которыми Маргарет законопослушно смеялась, объявляя их образчиками бичующей сатиры гения, ему смутно казались очень тупыми. Юмор Шекспира не внушал ему доверия — его Оселки были дураками не только напыщенными, но к тому же еще и скучными. «Что до меня, то я скорей готов выносить вашу слабость, чем носить вас самих. Хотя, пожалуй, если бы я вас нес, груз был бы не очень велик, потому что, думается мне, в кошельке у вас нет ни гроша». Такое острословие самым неприятным образом напоминало ему Пентлендов. Только Шута в «Лире» он считал восхитительным — печального, трагического, таинственного Шута. А что до остальных, он занимался тем, что сочинял на них пародии, которые, заверял он себя с дьявольской усмешкой, заставят потомство надорвать животики: «Да, дядюшка, если бы страстной четверг пришелся на прошлую среду, я бы окаплунил твоего петуха, как сказал Том О'Лудгет пастуху, когда увидел, что пастушьи сумки отцвели. Ты лаешь в две глотки, Цербер? Лежать, пес, лежать!» Признанные красоты его редко трогали (может быть, потому, что он постоянно их слышал), а кроме того, ему казалось, что Шекспир часто выражался нелепо и напыщенно там, где простота была бы гораздо уместнее, — например, в той сцене, когда Лаэрт, узнав от королевы, что его сестра утонула, произносит: Офелия, тебе довольно влаги, И слезы я сдержу. Нет, это неподражаемо (думал он). Да-да, Бен! Лучше бы он вычеркнул их сотню. Тысячу! Но его завораживали другие монологи, которые декламаторы не замечают, — такие, как страшный и потрясающий призыв Эдмонда в «Короле Лире», весь пропитанный порочностью, который начинается словами: Природа, ты — моя богиня, — — и кончается: Заступниками будьте, боги, Всем незаконным сыновьям. Монолог этот был темен, как ночь, порочен, как Негритянский квартал, необъятен, как стихийные ветры, которые завывали в горах, — он декламировал его в черные часы своего труда темноте и ветру. Он понимал этот монолог, он наслаждался его злобой, ибо это была злоба земли, злоба незаконной природы. Это был призыв к изгоям, клич, обращенный к тем, кто за оградой, к мятежным ангелам и ко всем людям, которые слишком высоки ростом. Елизаветинская драма, помимо произведений Шекспира, была ему неизвестна. Но он очень скоро познакомился с прозой Бена Джонсона, на которого Маргарет смотрела, как на литературного Фальстафа, со снисходительностью школьной учительницы извиняя его раблезианские эксцессы, как простительные причуды гения. Литературная вакханалия будила в ней несколько академическую веселость — так преподаватель в баптистском колледже аппетитно причмокивает и благодушно сияет улыбками на своих студентов, когда читает о хересе, о портере и о кружках, пенящихся душистым элем. Все это входит в традиции либерализма. Широкообразованные люди всегда терпимы. Живое свидетельство тому — профессор Чикагского университета Альберт Торндайк Феркинс в «Соколе» в Сохо. Мужественно улыбаясь, он сидит за полупинтой горького пива в обществе мелкого жулика, кривобокой буфетчицы с широким задом и съемными зубами и трех компанейских проституток с Лайл-стрит, которые лихо расправляются с двумя пинтами темного пива. С живым нетерпением он ожидает появления Г. К. Честертона и Э. В. Льюкаса. — О, неповторимый Бен Джонсон, — с мягким смехом вздохнула Маргарет Леонард. — О господи! — Боже мой, мальчик, — взревела Шеба, на лету подхватывая предложенную тему разговора и шумно облизывая выпачканные маслом пальцы перед тем, как ринуться в бой. — Да благословит его бог! — Ее волосатое красное лицо пылало, как мак, глаза в красных прожилках слезно блестели. — Да благословит его бог, Джин! Он был насквозь английским, как ростбиф и кружка душистого эля! — О господи! — вздохнула Маргарет. — Он был истинным гением. — Затуманенными глазами она смотрела вдаль, а на ее губах дергалась ниточка смеха. — У-и-и! — мягко засмеялась она. — Старина Бен! — И послушай, Джин, — продолжала Шеба и наклонилась вперед, упершись толстой ладонью в колено. — Ты знаешь, что величайшая дань уважения гению Шекспира вышла из-под его пера? — Да, мальчик! — сказала Маргарет. Ее глаза потемнели, голос стал чуть хриплым. Он боялся, что она расплачется. — И все же эти дураки, — вопила Шеба, — подлые, слабоумные, хлебающие помои дураки… — У-и-и! — мягко стонала Маргарет. Джон Дорси повернул свое меловое лицо к мальчику и заржал с бессмысленным одобрением. О, так рассеянно! — …они ведь все такие — имеют наглость утверждать, что он ему завидовал! — Пф! — нетерпеливо сказала Маргарет. — Это все вздор. — Они сами не знают, что говорят! — Шеба повернула к нему внезапно заулыбавшееся лицо. — Наглые выскочки! А мы должны им объяснять, Джин! — сказала она. Он начал потихоньку соскальзывать с плетеного кресла на пол. Джон Дорси хлопнул себя по толстому бедру и наклонился вперед с самопроизвольным ржанием, брызгая слюной. — Господи помилуй! — пропыхтел он, задыхаясь. — Я на днях разговаривала с одним субъектом, — сказала Шеба, — с адвокатом, которому полагалось бы что-то знать, и я процитировала строку из «Венецианского купца», известную любому школьнику: «Не надо милосердье принуждать». Он поглядел на меня так, словно решил, что я сумасшедшая. — Боже великий! — сказала Маргарет застывшим голосом. — Я сказала, послушайте, мистер Имярек, может, вы и ловкий адвокат, может, у вас и правда есть миллион долларов, как все говорят, но вы еще многого и многого не знаете. Есть множество вещей, которых нельзя купить за деньги, сынок, и одна из них — это общество культурных мужчин и женщин. — Пф! — сказал мистер Леонард. — Что эти сморчки знают о духовных ценностях? С тем же успехом можно потребовать от какого-нибудь чернокожего батрака, чтобы он перевел строфу Гомера. — Меловыми пальцами он схватил со стола стакан с простоквашей и, сосредоточенно наклонив его, подцепил ложечкой большой трепещущий кусок и отправил его в рот. — Нет, сэр, — засмеялся он. — Возможно, в налоговых книгах они и Большие Люди, но когда они пытаются, как говорится, водить знакомство с культурными мужчинами и женщинами, они… они… — он начал ржать, — они — пустое место, и больше ничего. — Что человеку приобрести весь мир, — сказала Шеба, — если он потеряет… — О господи! — вздохнула Маргарет, покачивая дымно-темными глазами. — Ну, скажу я вам! И она сказала ему. Она сказала ему, как глубоко Лебедь Эйвона знал человеческое сердце, какие полнокровные и разнообразные характеры он создавал, каким колоссальным обладал юмором. — «Сражался добрый час по шрусберийским часам!» — Она засмеялась. — Толстый плут! Только представь себе: мужчина следит за временем! И дальше, убедительно: — Так было принято в ту эпоху, Джин. И когда ты прочтешь пьесы его современников, ты убедишься, насколько чище их всех он был. Но она постоянно пропускала то слово, то строку. Чуть-чуть пятнистый Лебедь Эйвона — слегка запачканный эпохой. Ну и, кроме того, Библия. Дымные огарки времени. «Парнас — вид с горы Синай» — лекция с волшебным фонарем профессора пресвитерианского колледжа Мактевиша (доктора богословия). — И заметь, Юджин, — сказала она, — он нигде не называет порок привлекательным. — Но почему же? — спросил он. — А Фальстаф? — Да, — ответила она. — И ты знаешь, что с ним случилось, не так ли? — Ну, — задумался он, — он умер. — Вот видишь! — закончила она с торжествующим предостережением. — Вижу ли я? Воздаяние за грехи. А кстати, каково воздаяние за добродетель? Лучшие умирают молодыми. У-у-у! У-у-у! У-у-у! Попал я в беду! Я предавался пороку, И вот умираю до сроку — На восьмидесятом году! — И еще заметь, — сказала она, — характеры его персонажей никогда не бывают застывшими. Ты все время видишь их в процессе роста. Ни один не остается в конце таким, каким он был в начале. В начале было слово. Я — Альфа и Омега. Лир в процессе роста. Он стал старым и сумасшедшим. Результат процесса роста. Этой мелкой критической разменной монеты она набралась из лекций в колледже и из книг. Все эти клише были — и, возможно, остаются — частью гладенького жаргона педантов. Но ей они настоящего вреда не причинили. Это было просто то, что говорят люди. Она виновато чувствовала себя обязанной украшать свои объяснения этой мишурой — она боялась, что сама она дает недостаточно. А давала она всего только чувство, которое было настолько верным, настолько безошибочным, что она так же не могла бы плохо прочесть великие стихи, как плохие — хорошо. У нее был голос, взысканный богом. Она была свирелью демонического экстаза. Она была одержимой — она не знала, в чем это заключалось, но знала, когда наступал миг одержимости. Поющие языки всего мира вновь оживали в заклинаниях ее голоса. Она была вдохновенна. Она была истрачена. Она проходила через их замкнутую и запертую мальчишескую жизнь прямым и неуклонным путем стихийного духа. Она открывала их сердца, как медальоны. Они говорили: «Миссис Леонард — очень хорошая женщина». Он знал некоторые стихотворения Бена Джонсона, включая прекрасный «Гимн Диане» — охотнице-царице, целомудренно-прекрасной, и великую дань уважения Шекспиру, которая подымала дыбом его волосы строками: …но призови гремящего Эсхила, Софокла с Еврипидом к нам… — — и брала за горло строками: Он сын был тех веков, не этих лет, И Муз еще не миновал расцвет… Элегия маленькому Салатиэлю Пейви, ребенку-актеру, была медом из львиной пасти. Но она была слишком длинна. Геррика, помеченного печатью колена Бенова, он знал гораздо лучше. Эта поэзия пела изнутри. Она была, как он думал позднее, самым совершенным и верным лирическим голосом в английском языке — чистая, нежная, негромкая, недрожащая нота. Эта поэзия творилась с несравненной легкостью, как творят вдохновенные дети. Молодые поэты и поэтессы нашего века пытались уловить ее, как они пытались уловить секрет Блейка и — более успешно — Донна. Я, дитя, господь, к тебе Руки возношу в мольбе… Выше этого не могло быть ничего — ничто не могло бы превзойти эту поэзию точностью, изяществом и целостностью. Их имена сыпались звонкими музыкальными птичьими трелями в веснушчатом солнечном свете юного мира — он с пророческой тоской перебирал нежные утраченные птичьи песенки их имен, зная, что они никогда уже не вернутся. Геррик, Крешо, Керью, Саклинг, Кэмпьон, Ловлас, Деккер. О, сладостная безмятежность, о, сладостная, о, сладостная безмятежность! Он читал романы полку за полкой — всего Теккерея, рассказы По и Готорна, «Ому» и «Тайпи» Германа Мелвилла, которые нашел у Ганта. Про «Моби Дика» он не слышал. Он прочел полдесятка романов Купера, всего Марка Твена, но не сумел добраться до конца ни одной книги Хоуэллса или Джеймса. Он перечитал десяток романов Вальтера Скотта, и больше всего ему понравился «Квентин Дорвард», потому что описания пиршеств там были на редкость обильными и аппетитными. Когда ему было четырнадцать лет, Элиза снова уехала во Флориду и оставила его пансионером у Леонардов. Хелен со все возрастающей усталостью и страхом странствовала по большим городам Востока и Среднего Запада. Несколько недель она пела в маленьком балтиморском кабаре, потом перебралась в Филадельфию, где барабанила модные песенки на разбитом пианино в музыкальном отделе дешевого магазина, трудолюбиво высовывая язык, когда приходилось разбирать незнакомый аккомпанемент. Гант регулярно писал ей два раза в неделю — унылый, но подробный журнал его существования. Иногда он вкладывал в письма небольшие чеки, которые она прятала, не кассируя. «Твоя мать, — писал он, — снова отправилась во Флориду гоняться за журавлями в небе, оставив меня тут одного разделываться со всеми неприятностями, мерзнуть и умирать с голоду. Одному богу известно, что с нами всеми станется к концу этой страшной, адской и проклятой зимы, но я предсказываю богадельню и благотворительный супчик, как было в президентство Кливленда. Когда к власти приходят демократы, можешь сразу туже затягивать ремень. В банках нет денег, люди сидят без работы. Помяни мое слово, кончится тем, что все пойдет с молотка в карман сборщика налогов. Сегодня утром температура была тринадцать градусов ниже нуля, а уголь теперь подорожал на семьдесят пять центов за тонну. Солнечный Юг! Не накидывайтесь на траву, сказал Билл Най. Господи Иисусе! Вчера я проходил мимо „Южной топливной компании“ и видел в окне старика Вагнера, который со злорадной улыбкой смотрел на страдания вдов и сирот. Что ему за дело, даже если все они замерзнут! Боб Грейди упал мертвым во вторник утром, когда выходил из Гражданского банка. Я был знаком с ним двадцать пять лет. Он ни разу в жизни не болел. Все, все ушло, все прежние знакомые лица. Следующим будет старик Гант. После отъезда твоей матери я столуюсь у миссис Сейлс. Ты в жизни не видела такого стола, какой она держит, — масса фруктов, сложенных пирамидами, маринованные сливы, персики и всякие варенья, большие куски жареной свинины, говядины, молодого барашка, холодная ветчина и язык и всяческие овощи в изобилии, которое не поддается описанию. Как, во имя всего святого, она умудряется кормить всем этим за тридцать пять центов, я просто не понимаю. Юджин пока живет у Леонардов. Раза два в неделю я беру его с собой к Сейлсам подкормить. Они сильно мрачнеют, когда видят приближение этих длинных ног. Одному богу известно, куда ом все это упихивает, — ест он за троих. Наверное, в школе его кормят не очень сытно. Вид у него гантовский — тощий и голодный. Бедный мальчик. У него больше нет матери. Я буду делать для него все, что смогу, пока не наступит крах. Леонард приходит каждую неделю хвастать им. Он говорит, что равного ему нигде не найти. Весь город о нем знает. Престон Карр (он наверняка будет следующим губернатором) на днях разговаривал со мной про него. Он советует, чтобы я послал его на юридический факультет университета штата, где он на всю жизнь завяжет дружбу с людьми из его собственного штата, и чтобы потом я помог ему сделать первые шаги на политическом поприще. И то верно — надо бы. Я намерен дать ему хорошее образование, а остальное зависит от него самого. Возможно, он прославит свое имя. Ты же его еще не видела после того, как он начал носить длинные штаны. Его мать купила ему очень красивый костюм на рождественской распродаже у Моула. На рождество он уехал к Дейзи и там надел его в первый раз. Я купил ему пару дешевых брюк у Рэкета на каждый день. А хорошие пусть побережет для праздников. Твоя мать сдала Старый Сарай миссис Ревелл до своего возвращения. Недавно я туда зашел, и в первый раз за мою жизнь там было тепло. Она не жалеет угля. Бена я неделями не вижу. Он возвращается домой и возится на кухне в час, в два ночи, а я встаю и ухожу задолго до того, как он проснется. От него никогда ничего не добьешься — сам он ничего не скажет, а задашь ему вежливый вопрос, так он тебя сразу обрывает. Иногда я вижу его поздно вечером в городе с миссис П. Их водой не разольешь. По-моему, она дрянь. Ну, пока все. Джона Дьюка вечером в воскресенье застрелил насмерть в отеле „Уайтстоун“ их сыщик. Он был пьян и грозился всех там перестрелять. Большое горе для его жены. После него осталось трое детей. Она сегодня заходила ко мне. Его все любили, но с пьяным с ним никакого сладу не было. Жаль ее просто до слез. Очень симпатичная женщина. Спиртное приносит больше бед, чем все остальные пороки, вместе взятые. Проклинаю день, когда оно было изобретено. Прилагаю небольшой чек — купи себе что-нибудь. Одному богу известно, к чему мы идем. Твой любящий отец У. О Гант». Она тщательно сберегала все его письма — крупными готическими каракулями написанные его правой искалеченной рукой на толстой глянцевитой бумаге, которой он пользовался для деловой переписки. А тем временем во Флориде Элиза рыскала по побережью: задумчиво оглядела захолустный городок Майами, нашла, что цены в Палм-Бич слишком высоки, а участки в Дайтоне слишком дороги, и в конце концов повернула в глубь материка, в Орландо, где, окруженные цепью озер и цитрусовыми деревьями, ее приближения ожидали Пентленды — Петт с холодной жаждой боя на лице, Уилл с нервической подергивающейся гримасой, тупым лезвием соскребывая с ладони шелушащиеся хлопья экземы. XXIV Толстыми намеленными пальцами Джон Дорси задумчиво массировал свой торс от чресел до подбородка. — Ну-с, посмотрим, — проржал он с рассчитанной медлительностью, — что он говорит об этом. Он порылся в своих заметках. Том Дэвис отвернул покрасневшие щеки к окну, и из его стиснутых губ брызнул тихий смешок. Гай Доук невозмутимо смотрел на Юджина, поглаживая двумя раздвинутыми пальцами серьезное бледное лицо. — Entgegen, — сказал Юджин тонким прерывистым голосом, — следует за своим дополнением. Джон Дорси неуверенно засмеялся и покачал головой, все еще роясь в заметках. — Я в этом не убежден, — сказал он. Их буйный хохот рванулся вперед, как спущенные со сворки гончие. Том Дэвис рывком упал лицом в парту. Джон Дорси поднял голову и неуверенно присоединил к их веселью свой рассеянный пронзительный смех. Время от времени они почти насильно понемножку обучали его немецкому языку, относительно которого он пребывал в безмятежном неведении. Эти уроки стали для них каждодневной приманкой — они занимались с сумасшедшим усердием, убыстряя и полируя свои переводы, чтобы насладиться его растерянностью. Иногда вполне сознательно они подсаливали свои страницы правдоподобными вставками, не имевшими ничего общего с оригиналом, а иногда вставляли нелепейшие фразы, а потом, ликуя, ждали, чтобы он осторожно объяснил слово, которого вообще не существовало. — «Медленно лунный свет полз по креслу, в котором сидел старик, поднимаясь по его коленям, его груди, и наконец… — Гай Доук лукаво покосился на своего наставника, — поставил ему хорошего фонаря под глазом». — Не-е-ет, — сказал Джон Дорси, потирая подбородок, — не совсем так. «Ударил ему прямо в глаза», на мой взгляд, передает это идиоматическое выражение несколько лучше. Том Дэвис спрятал взрыв странных булькающих звуков в парту и замер в ожидании обычного классического маневра. Маневр этот последовал незамедлительно. — Посмотрим, — сказал Джон Дорси, листая страницы, — что он говорит об этом. Гай Доук быстро нацарапал пару строк на смятом листке и бросил его на парту Юджина. Юджин прочел: Gebe mir Papier etwas,[16] А не то получишь в глаз. Он вырвал из тетрадки глянцевитый двойной листок и написал в ответ: «Du bist wie eine du — рень».[17] Они читали слащавые историйки, исторгающие тяжелые немецкие всхлипы: «Immensee», «Hoher als die Kirche», «Die Zerbrochene Krug».[18] А потом пришла очередь «Вильгельма Телля». Чудесный размер песни, открывающей действие, неземной песни сирены, манящей юного рыбака, преследовал их, как волшебная музыка. Перегруженная мелодраматичность некоторых сцен не казалась им избитой — сцены стрельбы по яблоку и спасения в лодке их захватили. Остальное же было, как они со скукой признавали, Великой Литературой. Мистер Шиллер, убедились они, подобно Патрику Генри, Джорджу Вашингтону и Полю Ревиру, благоговейно почитал прелести Свободы. Его закаленный швейцарец тяжеловесно прыгал с утеса на утес, взывая к ней в многословных речах. — Горы, — заметил Джон Дорси, которого в минуту озарения коснулся гений этих мест, — издавна считались оплотом Свободы. Юджин повернул лицо в сторону западных хребтов. Он услышал — далеко-далеко гудок и дальний гром на рельсах. Во время этого отсутствия Элизы он жил в одной комнате с Гаем Доуком. Гай Доук был на пять лет старше него. Он родился в Ньюарке, в штате Нью-Джерси — он гнусавил и был энергичен, как янки. Его мать, содержательница пансиона, приехала в Алтамонт за два года до этого, чтобы поправить здоровье — у нее был туберкулез, — и часть зимы она проводила во Флориде. Гай Доук был среднего роста, с ловко сбитой фигурой, черными волосами, блестящими темными глазами и бледным, очень гладким лицом, которое, по мнению Юджина, чем-то напоминало рыбье брюхо. Из-за толстого подбородка нижняя часть его лица, к сожалению, казалась крупнее верхней. Он одевался со щеголеватой аккуратностью. Люди называли его красивым мальчиком. Он ни с кем не сдружился. Ученикам Леонарда этот янки был намного более чужим, чем богатый кубинский мальчик Мануэль Кевадо, чей сочный темный смех и ломаная речь посвящались только девушкам. Мануэль принадлежал к более богатому Югу, но им он был понятен. Гай Доук был лишен их полнокровия, их добродушной буйности. Он никогда громко не хохотал. Он обладал острым, ясным, неглубоким, окостенело-догматичным умом. Его товарищи были скверные южные романтики, он был поддельный реалист-янки. Таким образом, разными путями они достигали единой цели — суеверной предубежденности. Гай Доук уже затвердел в изложнице инфантильного цинизма американцев, живущих в больших городах. Иногда он возился с другими ребятами, но всегда в классической манере горожанина, дурачащегося с неотесанными деревенскими парнями. Он был благоразумен. Превыше всего он был благоразумен. Он чувствовал, что безопаснее исходить из того, что Правда всегда на эшафоте, а Кривда вечно на престоле. Избиение младенцев не приводило его в гнетущее уныние — наоборот, это зрелище доставляло ему немало горького удовольствия. В остальном Гай Доук был очень симпатичным юношей — неглупый, упрямый, нетонкий и удовлетворенный своим остроумием. Они жили в доме Леонарда на первом этаже; по вечерам возле ревущего огня они внимательно прислушивались к великому грому деревьев и к крадущимся поскрипывающим шагам директора, когда, осторожно спустившись по лестнице, он останавливался у их двери. Они ели за одним столом с Маргарет, Джоном Дорси, мисс Эми, двумя детьми (Джоном Дорси-младшим, девяти лет, и Маргарет — пяти) и двумя теннессийскими племянниками Леонарда: Тайсоном Леонардом, восемнадцатилетним хитрым и грубым парнем с лицом хорька, и Дерком Барнардом, высоким стройным мальчиком семнадцати лет, с шишковатым лицом, веселыми карими глазами и вспыльчивым характером. За столом они поддерживали тайное общение с помощью многозначительных гримас и незаметных движений — пока Джон Дорси читал молитву, в соседа исподтишка вонзалась вилка, он хрюкал, и они задыхались от сдержанного смеха. По ночам они вызывали друг друга стуком в пол или в потолок, хихикая, собирались и болтали в темном, полном сквозняков холле, а потом, когда на них обрушивался Джон Дорси, опрометью бросались в свои нетронутые постели. Леонард прилагал отчаянные усилия, чтобы поддержать жизнь своей маленькой школы. В первый год у него было меньше двадцати учеников, а во второй — меньше тридцати. Из дохода, не превышавшего трех тысяч долларов, ему приходилось платить небольшое жалование мисс Эми, которая, чтобы помочь ему, ушла из школы, где преподавала в старших классах. Старый дом на прекрасном лесистом холме, без современных удобств и со множеством сквозняков, был сдан ему за очень небольшую плату. Но из-за буйств тридцати мальчишек он требовал ежегодного ремонта. Леонарды с большим упорством и мужеством вели борьбу за существование. Еда была скудной и однообразной — за завтраком тарелка голубоватой водянистой овсянки, яйца и поджаренный хлеб; за обедом жидкий суп, горячий кислый кукурузный хлеб и вареные овощи с куском жирной свинины; за ужином разогретые сухари, маленький кусочек мяса и тушеный или вареный картофель. Никому не разрешалось пить ни кофе, ни чая, но свежего жирного молока было сколько угодно. У Джона Дорси всегда была корова, которую он сам доил. Иногда на стол подавался пышный пирог с хрустящей корочкой, поджаренные в желтке тартинки или имбирные пряники — изделия Маргарет. Она готовила прекрасно. Часто по вечерам Гай Доук тихонько выбирался через окно на боковое крыльцо и ускользал по дороге под защитный рев деревьев. Он возвращался из города часа через два и торжествующе влезал в комнату с бумажным мешком, полным бутербродов с горячей колбасой, покрытых густым слоем горчицы, рубленого лука и жгучего мексиканского соуса. С лукавой усмешкой он снимал фольгу с двух пятицентовых сигар, и они роскошно курили, приятно взбодренные собственной дерзостью, и осторожно выпускали дым в трубу на случай внезапного появления директора. Из ветра и ночи Гай, кроме того, приносил добрый соленый хлеб городских новостей, подхваченных на улицах и в лавках сплетен и доблестное бахвальство любезников из аптеки. Пока они курили и набивали рты толстыми вкусными кусками бутербродов, они поглядывали друг на друга с довольными смешками, разыгрывая вот такую безумную симфонию смеха: Хех-хех-хех! — смех смаковации. Хиих-хиих-хиих! — смех щекотулии. Хух-ху-ух! — смех обжирательности. Бодрящий жар горящих поленьев ласково наполнял их комнату, над их укрытыми головами выл, проносясь по земле, темный гигантский ветер. О укрытая любовь, уютно прикорнувшая в тепле вопреки этой зимней ночи! О теплые прекрасные женщины, в лесных ли хижинах или в городе, вознесенные высоко над стонущими волнами, выброшенные на ветер, я иду! Гай Доук мягко похлопывал себя по животу правой рукой, а левой неторопливо поглаживал круглый подбородок. — Ну-с, посмотрим, — проржал он, — что он говорит об этом. Их хохот бился о стены. И слишком поздно они услышали разбуженные крадущиеся шаги директора, скрипящие в холле. Позже — тишина, темнота, ветер. Мисс Эми закрыла свой маленький аккуратный журнал, вскинула над головой крупные руки и зевнула. Юджин с надеждой взглянул на нее и дальше — на площадку для игр, красную в лучах заходящего солнца. Он был своенравен, необуздан, взбалмошен. Он не желал сдерживать в классе свой сумасшедший язык. Не было дня, когда бы он не сорвался. Он ставил их в тупик. Они его любили и наказывали сочувственно, с сознанием исполненного долга. Его никогда не отпускали вовремя. Его всегда оставляли после уроков. Джон Дорси аккуратно отмечал в специальном журнале малейшее нарушение порядка, каждый плохо выученный урок. Перед концом занятий он под гул невнятных протестов прочитывал список нарушителей и назначал им наказания. Как-то раз Юджин за целый день не получил ни одного замечания. Он с торжеством ждал, пока Леонард просматривал список. Джон Дорси испустил глупый смешок и ласково сжал его руку повыше локтя. — Что же, сэр! — сказал он. — По-видимому, произошла ошибка. Я все-таки оставлю тебя после уроков для поддержания принципа. Он перегнулся, залившись долгим прерывистым смехом. На отчаянные глаза Юджина навернулись слезы злости и удивления. Этого он не забыл. Мисс Эми зевнула и улыбнулась ему с медлительным, могучим, ласковым презрением. — Ну, иди! — сказала она протяжным ленивым голосом. — Мне надоело с тобой возиться. Ты не стоишь даже пороха, чтобы тебя застрелить. Вошла Маргарет. Ее лицо хмурилось, а в темных дымчатых глазах затаилась нежная строгость и скрытый смех. — Что происходит с этим шалопаем? — спросила она. — Неужели он не может выучить алгебры? — Выучить-то он может! — протянула мисс Эми. — Он все может выучить. Он лентяй — в этом все дело. Просто лентяй! Она ловко шлепнула его по заду линейкой. — Подогреть бы тебя немного таким способом. — Она засмеялась медлительно и звучно. — Вот тогда бы ты все выучил! — Нет, нет! — сказала Маргарет, покачивая головой. — Оставь его в покое. Нельзя смотреть фавну за уши. А ты не обращай на алгебру внимания. Она для тех, кто победнее. Там, где дважды два — пять, алгебра не нужна. Мисс Эми обратила на Юджина красивые цыганские глаза. — Ну, иди! Ты мне надоел. — Она утомленно махнула могучей рукой. Он с безумным воплем выскочил без шляпы из двери и прыгнул через перила крыльца. — Эй-эй! — крикнула Маргарет. — А где твоя шляпа? Ухмыляясь, он помчался обратно, схватил бесформенный комок зеленого грязного фетра и натянул его на вздыбленные волосы. Из прорех у тульи высунулись кудрявые завитки. — Поди-ка сюда! — печально сказала Маргарет. Ее нервные пальцы поправили сбившийся под ухо галстук, одернули жилет и застегнули пиджак, а он поглядывал на нее со своей странной бесовской усмешкой. Вдруг она содрогнулась от смеха. — Господи, Эми! — сказала она. — Погляди на эту шляпу! Мисс Эми улыбнулась с сонной и равнодушной кошачьей нежностью. — Пора бы уж тебе начать следить за собой, Юджин, — сказала она. — Не то девушки не станут обращать на тебя внимания. Он услышал странную мелодию смеха Маргарет. — Нет, ты только представь себе — он ухаживает! — сказала она. — Бедняжка, наверное, подумает, что в нее влюбился демон. И под луной ущербной плакал голос, Возлюбленного демона зовущий… Глаза ее горели, изливая темную тайную красоту. — Ну, убирайся, разбойник, — приказала она. Он повернулся и с яростным горловым кличем понесся по дороге огромными прыжками. Сумерки закружились в ее глазах. — Оставьте его в покое, — прошептала она, ни к кому не обращаясь. — Оставьте его в покое! Легкий апрельский ветер овевал холм. Около школы пахло горящими листьями и мусором. В поле на склоне позади здания пахарь погонял большого коня в свободных позвякивающих постромках вокруг все уменьшающегося квадрата сухой прошлогодней пашни. Но-о! Но-о! Его сильные ноги шагали следом. Большой лемех чисто впивался в почву, разваливая за собой глубокую плодоносную борозду во влажной юной земле. Джон Дорси Леонард завороженно смотрел из окна на ежегодное омоложение земли. На его глазах возрождающаяся нимфа сбрасывала жесткую растрескавшуюся кожу ведьмы. Вернулся золотой век. Дальше по дороге растянувшаяся вереница мальчиков уходила в мир света. Взмокнув честным потом, пахарь остановился на повороте и провел синим рукавом рубахи по обисеренному лбу. Тем временем его разумный конь, воспользовавшись остановкой, с медлительным величием поднял гордый волнистый хвост и добавил свою лепту к плодородию почвы, уронив на нее три влажных, усаженных овсом шара. Джон Дорси одобрительно крякнул. Кто лишь стоит и ждет, тот тоже служит. — Мистер Леонард, — сказал Юджин, тщательно выбрав момент, — можно, я пойду? Джон Дорси Леонард рассеянно погладил подбородок и невидящими глазами уставился в книгу. Другие ждут нашего вопроса, ты ж свободен. — Э-э? — промурлыкал он неопределенно. Затем с визгливым бессмысленным хихиканьем внезапно повернулся и сказал: — Ах ты, мошенник! Сходи узнай, не нужен ли ты миссис Леонард. С острым голодом он сомкнул свирепые тиски пальцев на худом мальчишеском предплечье. Апрель — самый жестокий из всех месяцев. Юджин вздрогнул, отступил, а затем спокойно остановился: память о старом бунте прогнала почтение. Маргарет в библиотеке читала детям «Речных малышей». — Мистер Леонард велел спросить — можно мне уйти? — сказал он. И ее глаза совсем потемнели. — Да, шалопай. Иди, — сказала она. — Скажи мне, мальчик, — ласково и нежно спросила она, — неужели ты не можешь вести себя чуть-чуть получше? — Да, мэм, — обещал он беззаботно. — Я попробую. Не говори, что ничего борьба не даст. Она улыбнулась его горячей гарцующей нервности. — В аду тебя поджарят, как селедку, — сказала она мягко. — Убирайся отсюда. И он умчался прочь от женского монастыря целомудренной груди и безмятежного духа. Сбегая по ступенькам во двор, он услышал упоенное плещущееся соло Дерка Барнарда в ванной. Милая Темза, тише лейся, пока я песни не допою. Тайсон Леонард, с узкой довольной улыбкой покопавшись во всех грязных уголках природы, вышел из сарая с кепкой, полной свежих яиц. Вслед ему неслось заикающееся кудахтанье рассерженных кур, которые слишком поздно постигли коварство мужчин. У сарая под навесом «Папаша» Рейнхарт подтянул потуже подпругу своей оседланной гнедой кобылы, одним махом вскочил в седло, под жесткое цоканье копыт взлетел на вершину холма, повернул за дом и остановил кобылу возле Юджина. — Прыгай, Джин, — пригласил он, поглаживая широкий круп кобылы. — Я тебя подвезу до дому. Юджин, ухмыляясь, посмотрел на него снизу. — Не подвезешь, — сказал он. — После прошлого раза я неделю сидеть не мог. «Папаша» басисто захохотал. — Ерунда, малый! — сказал он. — Ну, проехались мелкой рысцой, только и делов. — Расскажи своей бабушке, — сказал Юджин. — Ты меня решил прикончить. «Папаша» Рейнхарт изогнул длинную шею и поглядел на него сверху вниз с невозмутимым сухим юмором. — Давай садись! — сказал он ворчливо. — Я тебе ничего не сделаю, только научу ездить верхом. — Весьма обязан, Папаша, — сказал Юджин иронически. — Но мне на старости лет понадобится моя задница. Я не хочу стереть ее до дыр еще в юные годы. Довольный и им и собой «Папаша» Рейнхарт захохотал громко и басисто, сплюнул бурую жвачку назад через круп, лихо ударил кобылу каблуками и галопом поскакал вокруг дома к дороге. Лошадь яростно работала ногами, как вытянувшаяся в беге собака. Она обрушивала на гулкую землю четырехкопытный гром — quadrupedanteputrem sonitu quatit ungula campum. У ворот возле границы владений епископа уходящие школьники обернулись, быстро расступились и начали подбадривать всадника пронзительными криками. «Папаша» пригнулся, подняв над лошадиной гривой руки со свободно висящими поводьями, и пронесся сквозь ворота, как жужжащая стрела арбалета. Затем он сильным рывком осадил кобылу, окутавшись клубами пыли из-под скользящих копыт, и подождал товарищей. — Э-эй! — Юджин спускался к ним ликующими прыжками. Не оборачиваясь, толстяк Ван Йетс нетерпеливо поднял руку и приветствовал невидимого бодрым «ура!». Остальные обернулись и встретили его ироническими поздравлениями. — А, Верзила! — сказал «Доктор» Хайнс, собирая свое маленькое тугое лицо в насмешливую гримасу. — Как это ты выбрался так рано? Он говорил с искусственной пронзительной протяжностью, подражая негритянскому выговору. Одну руку он держал в кармане и ощупывал кожаный хлыст, утяжеленный дробью. — Дж. Д. занялся весенней пахотой, — сказал Юджин. — Да никак это наш Красавчик, — сказал Джулиус Артур. Он косоглазо усмехнулся, показав испорченные зубы в металлической пластинке. Его лицо было покрыто мелкими желтоватыми гнойными прыщиками. Как зачат? Как вскормлен? — А не спеть ли нам нашу песенку в честь Красавчика Хела? — сказал Ральф Роллс своему приятелю Джулиусу. На нем был котелок, нахлобученный на самые брови нахальной веснушчатой физиономии. Он вытащил из кармана растрепанную пачку табака и с залихватским видом откусил угол. — Хочешь пожевать, Джу? — спросил он. Джулиус взял пачку, утер рот в вислогубой мужской усмешке и заложил за щеку большой кусок. Он приносил мне сладостность корений. — Хочешь, Верзила? — ухмыляясь, спросил он Юджина. Я ненавижу его за то, что он хотел бы на дыбе этого жестокого мира растянуть меня еще сильнее. — Черт! — сказал Ральф Роллс. — Красавчик сразу ножки протянет, если попробует пожевать. Весной, как вялые змеи, просыпаются мои враги. На углу Черч-стрит, напротив новой псевдотюдоровской епископальной церкви, они остановились. Над ними на холме поднимались шпицы методистской и пресвитерианской церквей. О, древние шпили, о, дальние башни! — Кому со мной по дороге? — спросил Джулиус Артур. — Пошли, Джин. Автомобиль ждет внизу. Я подвезу тебя. — Спасибо, но мне не туда, — сказал Юджин. — Я в город. Их глаза, жадно вперяющиеся в «Диксиленд», когда я вылезу. — Ты домой, Вилья? — Нет, — сказал Джордж Грейвс. — Ну, так последи, чтобы с Хелом ничего не случилось, — сказал Ральф Роллс. Джулиус Артур грубовато захохотал и сунул руку в волосы Юджина. — Хел Сорвиголова, — сказал он. — Гроза Зазубренного перевала. — Не поддавайся им, сынок, — сказал Ван Йетс, поворачивая к Юджину спокойное благодушное лицо. — Если тебе будет нужна помощь, дай мне знать. — Всего, ребята. — Всего. Они пошли через улицу, толкаясь и увертываясь друг от друга, и свернули у церкви в переулок, круто спускающийся к гаражам. Джордж Грейвс и Юджин продолжали подниматься вверх по склону. — Джулиус — хороший парень, — сказал Джордж Грейвс. — Его отец зарабатывает больше всех других адвокатов в городе. — Да, — ответил Юджин, все еще уныло думая о «Диксиленде» и о неуклюжих обманах, к которым он прибегал. Мусорщик медленно взбирался вверх по склону рядом со своей глубокой треугольной повозкой. Время от времени он останавливал грузную медлительную лошадь, длинной метлой сметал мусор мостовых и канав в совок и ссыпал его в повозку. Пусть Гордость не презрит их труд полезный. Три воробья ловко прыгали между тремя свежими дымящимися яблоками конского навоза, выклевывая лакомые кусочки с изяществом разборчивых гурманов. Вспугнутые приближением повозки, они с досадливым чириканьем перепорхнули на забор. О, слишком тебе подобный — неукротимый, быстрый, гордый. Джордж Грейвс поднимался по склону в медленном тяжеловесном ритме, сумрачно глядя в землю. — Знаешь, Джин, — сказал он наконец, — не может у него быть такого дохода. Юджин на секунду задумался. Разговор с Джорджем Грейвсом всегда приходилось возобновлять с того места, на котором он оборвался три дня назад. — У кого? — сказал он. — У Джона Дорси? По-моему, может, — добавил он, ухмыляясь. — Ну, уж во всяком случае, не больше двух с половиной тысяч, — мрачно объявил Джордж Грейвс. — Нет! Три тысячи, три тысячи! — сказал он придушенным голосом. Джордж Грейвс повернулся к нему с сумрачной недоуменной улыбкой. — Что это с тобой? — спросил он. — Ах ты, дурак! Распроклятый дурак! — пропыхтел Юджин. — Ты с тех пор думал об этом! Джордж Грейвс засмеялся виновато, смущенно, басисто. Слева над вершиной холма, отдаленно нарастая, вздымался елей методического органа, сопровождаемый сочным контральто, которое нарасхват приглашалось на похороны. Пребудь со мною. Из плакальщиков самый гармоничный, восплачь опять. Джордж Грейвс повернулся и начал рассматривать четыре больших черных дома на выровненных площадках, которые поднимались к церкви на Пастон-плейс. — Недурная недвижимость, Джин, — сказал он. — Пастоновская собственность. Как быстро наступает вечер. Вздымает гордая блудница расширенную грудь, выводя сложные фиоритуры. — Все это когда-нибудь достанется Гилу Пастону, — сказал Джордж Грейвс с добродетельным сожалением. — Он ломаного гроша не стоит. Они добрались до вершины холма. Через квартал Черч-стрит горизонтально упиралась в узкое ущелье бульвара. С убыстрившимся биением сердца они смотрели на кишение города. Негр осторожно окапывал круглые, рыхлые клумбы пресвитерианского кладбища; время от времени он нагибался и толстыми пальцами нежно разминал землю у корней. Старая церковь с острым шпилем гнила медленно, благопристойно, обеспеченно, точно жизнь добродетельного человека — сверху вниз, в сыром, обросшем лишайником кирпиче. Юджин с секундной гордостью благодарно посмотрел на ее темную чопорность, на солидную шотландскую воспитанность. — Я пресвитерианин, — сказал он. — А ты? — Когда я хожу в церковь, то в епископальную, — ответил Джордж Грейвс с кощунственным смехом. — К черту этих методистов! — сказал Юджин с изящной презрительной гримасой. — Для нас они слишком уж плебеи. Бог в трех лицах — святая троица. Брат Грейвс, — продолжал он жирным промасленным голосом. — Я не видел вас на прошлом молитвенном собрании в среду. Где во имя Иисусово вы были? Открытой ладонью он изо всех сил хлопнул Джорджа Грейвса между мясистых лопаток. Джордж Грейвс пьяно зашатался, пронзительно захохотав. — Да видите ли, брат Гант, — сказал он, — у меня было свиданьице с одной из почтенных сестер в коровьем хлеву. Юджин сжал в бешеных объятиях телефонный столб и эротически вскинул ногу на вторую приступку. Джордж Грейвс привалился к столбу тяжелым плечом — его массивное тело было опустошено хохотом. Через улицу пронесся горячий вихрь пара из прачечной «Аппалачи», и сквозь открывшуюся внутреннюю дверь конторы они на мгновение увидели негритянок, до плеч погружающих мокрые руки в струение своих одежд. Джордж Грейвс утер глаза. Утомленно смеясь, они перешли через улицу. — Мы не должны так говорить, Джин, — с упреком сказал Джордж Грейвс. — Нет, правда! Это нехорошо. Он быстро погружался в угрюмую серьезность. — Все лучшие люди города принадлежат церкви, — сказал он убежденно. — И это очень здорово. — Почему? — спросил Юджин с ленивым любопытством. — А потому что, — сказал Джордж Грейвс, — так ты знакомишься со всеми людьми, которые чего-то стоят, черт их дери. «Стоят того, чтобы их черт подрал!» — быстро подумал он. Забавная мысль. — Это полезно в деловом отношении. Они тебя запоминают, начинают уважать. А без них, Джин, в этом городе ты ничего не достигнешь. Быть христианином, — добавил он благочестиво, — стоит того. — Да, — серьезно согласился Юджин, — ты прав. Идти степенно в божий храм среди почтенных прихожан. Он грустно задумался о своем утраченном благонравии и о том, что когда-то он в одиночестве бродил по чинным улочкам божьего шотландского городка. Непрошеные, они явились вновь завладеть его памятью — бритые лица добродетельных торговцев, ведущих свои тщательно умытые домашние царствия покорно совершать все положенные обряды, сухие, приглушенные улыбки благочестия, скованная страсть истовости, с которой они молили, чтобы господь возлюбил их деловые сделки, или отдавали девственных дочерей на святое торжище брака. А из даже еще более глубоких штолен его сознания к берегам его былого голода медленно всплывали огромные рыбы, чьи имена он знал не все, чьи имена, собранные в слепых усилиях из тысяч книг, от Августина (тоже всего лишь имя) до Джереми Тейлора, английского метафизика, были формулами, на миг зажигавшими чешуйчатые огни — электрические, фосфоресцирующие, освещающие магическими ассоциациями бездонные глубины обряда и религии. Они возникали — Варфоломей, Иларий, Златоуст, Поликарп, Антоний, Иероним и сорок каппадокийских мучеников, которые шли по волнам, свернутым в кольца, как их собственные зеленоватые тени, и через мгновение исчезали. — Кроме того, — сказал Джордж Грейвс, — так же принято. Честный путь — самый прямой. По ту сторону улицы на втором этаже небольшого трехэтажного кирпичного здания, служившего приютом нескольким юристам, врачам и дантистам, доктор Г. М. Смейзерс энергично нажал на педаль правой ногой, взял ватную колбаску у своей помощницы мисс Лолы Брюс и, плотно заложив ее за губу невидимого пациента, сосредоточенно наклонил свою фешенебельную лысую голову. Легкий ветерок откинул тонкие занавески и показал его — знающего свое дело, в белом халате, с бором в руке. — Так не больно? — спросил он нежно. — Оэн оно! — Сплюньте! С тобой беседуя, я забываю время. — Наверное, — сказал задумчиво Джордж Грейвс, — золото, которым они пломбируют зубы, стоит больших денег. — Да, — сказал Юджин, захваченный этой мыслью, — если золотые пломбы есть хотя бы даже у одного человека из десяти, это даст десять миллионов только на Соединенные Штаты. А сколько это будет, считая по пять долларов штука, ты и сам легко сосчитаешь. — Еще бы! — сказал Джордж Грейвс. — Я и больше сосчитаю. — И он со смаком задумался на минуту. — Куча денег, — сказал он. В конторе Похоронного бюро Роджерса Мелоуна собралась скорбящая семья похищенного смертью, — «Конь» Хайнс откинулся во вращающемся кресле и, положив ноги на широкий подоконник, лениво переговаривался с мистером Ч. М. Пауэллом, лощеным членом фирмы, не участвующим в ведении дел. Как спят бойцы, обретшие покой. Не забывай хотя б еще немного. — Похоронная контора — доходное предприятие, — сказал Джордж Грейвс. — Мистер Пауэлл богат. Глаза Юджина прилипли к тяжелой нижней челюсти «Коня» Хайнса. Он забил по воздуху судорожной рукой и вцепился пальцами себе в горло. — Что с тобой? — воскликнул Джордж Грейвс. — Они не похоронят меня заживо, — сказал Юджин. — Это как знать, — мрачно сказал Джордж Грейвс. — Такие вещи случались. Потом раскапывали могилу, и оказывалось, что они перевернулись и лежат лицом вниз. Юджин затрясся. — По-моему, — высказал он мучительное предположение, — при бальзамировании у тебя вынимают внутренности. — Да, — сказал Джордж Грейвс, повеселев. — Да и эта дрянь, которую они применяют, все равно тебя прикончит. Они же ее в тебя накачивают галлонами. Сердце Юджина съежилось, пока он прикидывал. Призрак былого страха, давно уже успокоившийся, восстал, чтобы вновь начать его преследовать. В своих прежних фантазиях он видел, как его погребали заживо, предвидел свое пробуждение в смертной тоске, свои медлительные тщетные усилия отбросить душащую землю, пока наконец, подобно тонущему, который хватается за воздух, его безмолвные застывшие пальцы не скрючатся над рыхлой могилой, моля о спасительно протянутой руке. Они завороженно смотрели сквозь сетчатые двери в темный коридор, обрамленный плакучими папоротниками. Сладкий похоронный запах гвоздик и кедра плыл в прохладном тяжелом воздухе. За ширмой они смутно разглядели на постаменте с колесиками тяжелый гроб с массивными серебряными ручками и бархатным покровом. Дальше густой свет сливался с темнотой. — Их обряжают в задней комнате, — сказал Джордж Грейвс, понизив голос. Сгнить в цветок, раствориться в дерево с бесприютными телами непогребенных. В эту минуту, отдав скорби все, что у него было (одну слезу), преподобный отец Джеймс О'Хейли, иезуит, среди неверных один лишь верный, неуклонившийся, несоблазненный, неустрашенный, сдобно покинул часовню, короткими энергичными шажками прошествовал по ковровой дорожке в приделе и вышел на свет. Его голубые глазки секунду быстро мигали, сдобное, гладкое лицо твердо несло улыбку тихой благожелательности; он надел на голову маленькую аккуратную шляпу из черного бархата и направил свои стопы к бульвару. Юджин тихонько попятился, когда толстячок проходил мимо, ибо эта маленькая фигура в черном надвигалась на него грозным символом своей великой госпожи — это гладкое лицо слышало непроизносимое, видело непознаваемое. На отдаленном аванпосте могучей церкви он был знаменосцем единственной истинной веры, освященной плотью бога. — Им не платят никакого жалования, — печально сказал Джордж Грейвс. — Так как же они живут? — спросил Юджин. — Об этом не беспокойся, — сказал Джордж Грейвс с многозначительной улыбкой. — Они берут все, что плывет в руки. По его виду не скажешь, что он голодает, верно? — Да, — ответил Юджин, — не скажешь. — Он живет в свое удовольствие, — сказал Джордж Грейвс. — Вино за завтраком, обедом и ужином. Здесь в городе есть богатые католики. — Да, — сказал Юджин. — Фрэнк Мориэрти сидит по уши в деньгах, нажитых на самогоне. — Берегись, чтобы они тебя не услышали! — сказал Джордж Грейвс с ворчливым смехом. — У них уже есть генеалогическое древо и герб. — Пивная бутылка на задних лапах в поле лимбургского сыра с тремя алыми полосами, — сказал Юджин. — Они из кожи вон лезут, стараясь пропихнуть Принцессу Мадлен в общество, — сказал Джордж Грейвс. — Черт возьми! — воскликнул Юджин, ухмыляясь. — Ну, и надо ее туда допустить, если ей так хочется. Мы же — золотая молодежь, разве нет? — Ты, может, и золотая молодежь, — сказал Джордж Грейвс, шатаясь от смеха. — А я нет! Не желаю, чтобы меня ставили на одну доску с этими нахальными сопляками. — Мистер Юджин Гант вчера вечером устроил прием с жареной бараниной для местного кружка золотой молодежи в «Диксиленде» — прекрасном старинном родовом особняке своей матушки миссис Элизы Гант. — Джордж Грейвс потерял равновесие. — Зря ты так говоришь, Джин! — всхлипнул он и укоризненно покачал головой. — Твоя мать — прекрасная женщина. — В течение вечера высокородный Джордж Грейвс, талантливый отпрыск одной из старейших и богатейших семей — честерфилдских Грейвсов (десять долларов в неделю и более), исполнил несколько соответствующих случаю опусов на гребешке. Подчеркнуто остановившись, Джордж Грейвс вытер слезящиеся глаза и высморкался. В витрине шляпочной мастерской Бейна восковая нимфа, чьи фальшивые локоны были увенчаны кокетливыми перьями, протягивала жеманные пальчики грациозным противовесом. Шляпы для миледи. О, если б эти губы говорили! В эту минуту под ровное шуршание рысящих крупов роджерс-мелоуновская повозка смерти быстро свернула с бульвара и на звонких копытах пронеслась мимо. Они с любопытством обернулись и смотрели, как фургон остановился у тротуара. — Еще один краснокожий покатился в пыли, — сказал Джордж Грейвс. Приди же, нежная смерть, безмятежно, все ближе и ближе. «Конь» Хайнс быстро выбежал на длинных хлопающих ногах и раскрыл дверь сзади. Через минуту он с помощью двух людей, сидевших на козлах, осторожно извлек длинную плетеную корзину и скрылся в душистой мгле своего заведения. Пока Юджин смотрел, это место обрело былую фатальность. Каждый день, думал он, мы проходим там, где когда-нибудь умрем. Или и я тоже прибуду мертвым в какое-нибудь убогое здание, еще неведомое? Суждено ли этой светлой плоти, прикованной к горам, умереть в жилище, еще не построенном? Суждено ли этим глазам, затопленным еще не увиденными видениями, заполненным вязкими и бесконечными морями на заре, грустным утешением несбывшихся Аркадий, суждено ли им в свое время запечатать свои холодные мертвые грезы на таком же матрасе в каком-нибудь жарком селении на равнинах? Он уловил и зафиксировал этот миг. Доставщик телеграмм, трудолюбиво вертя педали, энергично свернул с бульвара, по широкой дуге въехал в переулок справа, резко вздернул колесо на тротуар и подкатил к черному ходу. Без отдыха по суше и по морю чреда вестей. Милтон, ты должен был бы жить сейчас. Медленно спустившись по темной лестнице «Дома терапевтов и хирургов», миссис Томас Хьюитт, хорошенькая жена преуспевающего адвоката (фирма «Артур, Хьюитт и Грей»), вышла на свет и медленно направилась к бульвару. Вежливыми взмахами шляп ее приветствовали Генри Т. Мерримен («Мерримен и Мерримен») и Роберт Ч. Аллен, коллеги ее мужа. Она улыбнулась и быстро сразила каждого взглядом. Красива эта плоть. Когда она прошла, они посмотрели ей вслед. Потом продолжили свою беседу о судебных процессах. На третьем этаже Первого национального банка на правом углу Фергес Пастон, пятидесяти шести лет, с узким похотливым ртом между оловянно-седыми бакенбардами, поставил полусогнутую ногу на подоконник открытого окна и внимательно следил за движениями переходящей улицу мисс Берни Пауэрс, двадцати двух лет. Даже и в нашем пепле живет былой огонь. На противоположном углу миссис Роланд Роулс, чей муж был управляющим «Пирлесс Палп компани» (фабрика № 3) и чей отец был владельцем этой компании, вышла из богатой недоступности магазина Артура Н. Райта, ювелира. Она защелкнула сумочку из серебряной сетки и села в ожидавший ее «паккард». Это была высокая темноволосая женщина тридцати трех лет, с хорошей фигурой. Ее лицо было скучным, плоским, типичным для Среднего Запада. — Все денежки у нее, — сказал Джордж Грейвс. — У него за душой нет и ломаного гроша. Все записано на ее имя. Она хочет петь в опере. — А петь она умеет? — Ни на ломаный грош, — сказал Джордж Грейвс. — Я ее слышал. Не зевай, Джин. У нее есть дочка, твоя ровесница. — А что она делает? — спросил Юджин. — Хочет быть актрисой, — сказал Джордж Грейвс с горловым смехом. — Слишком тяжелая работа за такие деньги, — сказал Юджин. Они дошли до банка на углу и нерешительно остановились, вглядываясь в прохладное ущелье предвечернего часа. Улица жужжала легким, веселым роем праздных зевак; лица юных девственниц возникали там и тут, как цветы на венке. Юджин увидел, что на него по дюйму в секунду надвигается тяжелое парализованное тело старого мистера Эйвери, весьма большого эрудита, совершенно глухого, семидесяти восьми лет. Он жил один в комнате над Публичной библиотекой. У него не было ни друзей, ни родственников. Он был мифом. — О господи, — сказал Юджин. — Вот он. Спасаться было поздно. С хрипящим приветствием мистер Эйвери приближался к нему; судорожно шаркая ногами, выбивая дрожащую дробь тяжелой палкой, он покрыл разделявшие их три ярда за сорок секунд. — Ну-с, молодой человек, — прохрипел он, — как ваша латынь? — Прекрасно! — завопил Юджин в его розовое ухо. — Poeta nascitur, non fit,[19] — сказал мистер Эйвери и разразился беззвучным чихающим смехом, который тут же вызвал у него припадок удушья. Его глаза выпучились, нежная розовая кожа стала малиновой, его ужас вырвался мокрым клокотанием, а белая в пупырышках рука беспомощно тряслась в поисках носового платка. Вокруг собралась толпа. Юджин быстро извлек грязный носовой платок из кармана старика и сунул его ему в руку. Мистер Эйвери вырвал из сведенных легких гниющую массу и часто задышал. Толпа разошлась, несколько поникнув. Джордж Грейвс темно ухмыльнулся. — Нехорошо, — сказал он. — Не следует смеяться, Юджин. Он, булькая, отвернулся. — Вы умеете спрягать? — прохрипел мистер Эйвери. — Я учился так: Amo, amas, Я люблю вас, Amat, Он любит тоже. Сотрясаемый дрожью смеха, он двинулся дальше. Поскольку он покидал их дюйм за дюймом, они отошли на несколько шагов к краю тротуара. Состарься со мною рядом! — Черт знает что! — сказал Джордж Грейвс, глядя ему вслед и покачивая головой. — Куда он идет? — Ужинать, — сказал Юджин. — Ужинать! — сказал Джордж Грейвс. — Но ведь только четыре часа! Где он ест? Не где он ест, а где его съедают. — В «Юниде», — сказал Юджин, начиная захлебываться. — Ему требуется два часа, чтобы туда добраться. — Он каждый день туда ходит? — сказал Джордж Грейвс, начиная смеяться. — Три раза в день! — взвизгнул Юджин. — Он все утро идет обедать, и весь день идет ужинать. Шепотный смех вырвался из их усталых челюстей. Они вздохнули, как камыши. В этот момент, энергично пробираясь сквозь толпу, не скупясь на бодрые слова приветствия, их нагнал мистер Джозеф Бейли, секретарь алтамонтской торговой палаты, приземистый, толстый, краснолицый, и ласково помахал им. — Как живете, мальчики? — воскликнул он. — Как дела? — Но прежде, чем они успели ответить, он прошел дальше с ободряющим кивком и басистой похвалой. — Так и надо! — Что именно надо? — сказал Юджин. Но прежде, чем Джордж Грейвс успел ответить, прославленный легочный специалист доктор Ферфакс Грайндер, отпрыск одной из самых старых и самых гордых виргинских семей, злобно вылетел с Черч-стрит, напряженно свернув свои мускулистые шесть футов восемь дюймов в глубоком брюхе большого «бьюика». Беспристрастно проклиная эту ползучую сыпь — послевоенную чернь, как южную, так и северную, с несколькими особыми отступлениями в адрес евреев и черномазых, — он направил автомобиль прямо на коротенькую пухлую фигуру Джо Замшника, мужская галантерея («В двух шагах от площади»). Джо, находившийся в полутора ярдах от черты, за которой пешехода охраняет закон, с диким визгом кинулся на тротуар. Он достиг его на четвереньках, но без добавочного толчка извне. — Ч-черт! — сказал Юджин. — Вновь неудача! Это было верно. Тонкая щетинистая верхняя губа доктора Ферфакса Грайндера растянулась, открывая крепкие желтые зубы. Он нажал на тормоз и повернул автомобиль, описав длинными руками полный круг. Затем он с ревом умчался прочь по смятенной мостовой в жирном синем облаке бензина и горелой резины. Джо Замшник отчаянно вытер шелковым платком сияющую лысину и громко призвал всех в свидетели. — Что это с ним? — разочарованно сказал Джордж Грейвс. — Обычно он въезжает за ними на тротуар, если не догонит на мостовой. На противоположной стороне улицы, почти не привлекая к себе взглядов бездельничающих туземцев, достопочтенный Уильям Дженнингс Брайан благожелательно остановился у витрины «Книжной лавки» Г. Мартина Граймса, позволяя шаловливому ветерку ласково играть своими знаменитыми кудрями. Силки волос Неэры. Достопочтенный Гражданин внимательно разглядывал выставленные в витрине книги, включавшие несколько экземпляров «До Адама» Джека Лондона. Затем он вошел и отправил несколько открыток с видами Алтамонта и окружающих гор. — Он, возможно, тут поселится, — сказал Джордж Грейвс. — Доктор Доук предложил ему дом и участок в Доук-парке. — Зачем? — сказал Юджин. — А для города это будет хорошая реклама, — сказал Джордж Грейвс. В нескольких шагах впереди из вулвортовского магазина «Пять — Десять центов» вышла доблестная дочь желания, мисс Элизабет Скрэгг, и пошла в сторону площади. Улыбаясь, она ответила на тяжеловесный поклон великана совладельца отеля «Уайтстоун» Большого Джеффа Уайта, который начал богатеть после того, как отказался вернуть своему старому товарищу Диксону Риду, кассиру-растратчику, девяносто тысяч долларов вверенной ему добычи. Ворон выклевывает глаз ворону. Вор ловит вора. Дуб высотой своей отличен, а человеку вес приличен. Его тень, длиной в шесть с половиной футов, медленно скользила впереди него. Он прошел мимо них в скрипящих башмаках сорок восьмого размера — дородный бритый человек с большим брюхом, заправленным в широкий пояс. И опять-таки на другой стороне улицы перед витринами обувной фирмы Ван У. Йетса преподобный Дж. Брукс Голл (Амхерст, выпуск 1861 года), выглядящий в свои семьдесят три года шестидесятилетним, прервал бодрую прогулку и завел оживленную беседу с тремя своими бой-скаутами — господами Льюисом Монком, семнадцати лет, Брюсом Роджерсом, тринадцати, и Малкольмом Ходжесом, тринадцати. Никто лучше его не знал мальчишеского сердца. Он тоже, как оказалось, когда-то был мальчиком. И вот, пока одна веселая история сменяла или подсказывала полдесятка других, они с почтительным вниманием покорно улыбались сверкающему постукиванию его фальшивых зубов под приподнятым шлагбаумом седых щетинистых усов. А он с грубоватой, но товарищеской фамильярностью время от времени прерывал рассказ, чтобы сказать «старина Малк!» или «старина Брюс!», крепко стискивая плечо слушателя и легонечко его встряхивая. Они бледно улыбались, переминались с ноги на ногу и искоса, украдкой прикидывали, как бы удрать. Мистер Бьюз, торговец восточными коврами, вышел из-за угла Либерти-стрит. Его широкое смуглое лицо сияло персидскими улыбками. Я встретил странника, он шел из стран далеких. В кафе «Бижу» для дам и господ Майк, буфетчик, оперся волосатыми руками на мрамор стойки и склонил сморщенный дюймовый лоб над старым номером «Атлантиды». Сегодня: жареные цыплята с картофелем. О веселый дух, ты птицей не был никогда. Одинокая муха металась над захватанной пальцами стеклянной крышкой, под которой парился кожистый кусок мясного пирога. Весна пришла. Тем временем, дважды совершив церемониальный марш по улице от площади до почтамта, мисс Кристин Болл, мисс Виола Пауэлл, мисс Элайн Роллинс и мисс Дороти Хэззард были окликнуты у аптеки Вуда Томом Френчем, семнадцати лет, Роем Данкеном, семнадцати лет, и Карлом Джонсом, восемнадцати лет. — Куда это вы направляетесь? — развязно спросил Френч. Весело, бойко, в унисон они ответили: — Но-но-о! — Сено нынче семь долларов тонна, — сказал Рой Данкен и разразился визгливым кудахтаньем, к которому радостно присоединились все остальные. — Ненорма-альный! — нежно сказала Виола Пауэлл. Скажите, дочери купцов, кто с ней красою и умом сравнится. — Мистер Данкен, — сказал Том Френч, поворачивая гордое зловещее лицо к своему лучшему другу, — позвольте представить вас моей хорошей знакомой мисс Роллинс. — Мне кажется, я его где-то уже видела, — сказала Элайн Роллинс. И новый блеск его уста зажег. — Да, — сказал Рой Данкен. — Я там часто бываю. Его маленькое тугое веснушчатое бесячье лицо снова сморщилось от визгливого кудахтанья. Все то, чем мне не суждено быть. Они вошли в аптеку, где жаждущий сосед встречается с соседом, и пронизали ленивую кучку присяжных сердцеедов у фонтанчика. Мистер Генри Соррел («Все к вашим услугам») и мистер Джон Т. Хауленд («Наши участки идут нарасхват») вышли из сумрачной полутьмы грюнеровского дома за магазином Артура Н. Райта, ювелира. Каждый заглянул в ячейки сердца другого, и глаза их хранили великое видение заветной горы, когда они быстро свернули в Черч-стрит, где стоял «хадсон» Соррела. В белом жилете, с наливающимся брюшком, большими плоскими ступнями, бритой полной луной красного лица и изобилием волос цвета патоки, преподобный Джон Смоллвуд, священник Первой баптистской церкви, грузно шел по улице, ласково здороваясь со своими прихожанами и уповая встретиться лицом к лицу со своим Кормчим. Однако вместо этого он натолкнулся на достопочтенного Уильяма Дженнингса Брайана, который медленно выходил из книжной лавки. Два близких друга тепло поздоровались и твердым дружеским возложением рук оказали один другому взаимную христианскую помощь благодетельного экзорцизма. — Как раз тот, кого я искал, — сказал брат Смоллвуд. В молчании они несколько секунд обменивались рукопожатием. Молчание было довольным. — Именно это, — с серьезным юмором заметил Гражданин, — как мне казалось, Великий Американский Народ говорил мне в трех случаях. Это была его излюбленная шутка, налитая мудростью, умягченная годами и все же столь для него характерная. Глубокие складки его рта разошлись в улыбке. Наш наставник — прославленный, спокойный, мертвый. Мимо кошачьей походкой на резине прошел, покинув длинную сумрачную книжную лавку, профессор Л. Б. Дуни, директор школы № 3 на Монтгомери-авеню. Он холодно улыбнулся им, сузив в буравчики глаза за толстыми стеклами очков. Из его кармана предательски выглядывала обложка «Нью Рипаблик». Худой веснушчатой рукой он прижимал к боку новенькие издания «Великой иллюзии» Нормана Энджела и «Старинной обиды» Оуэна Уистера. Пожизненный сторонник союза двух англоязычных (sic!) наций, вдвоем победоносно утверждающих мир, истину и праведность, благодетельно, но твердо главенствуя над прочими безответственными элементами цивилизации — он прошел, католичнейший человек, радостно посвятивший себя доблестным дерзаниям духа и спасению человечества. О да! — Как вам и вашей почтенной супруге нравится Страна Небес? — спросил преподобный Джон Смоллвуд. — Мы сожалеем только о том, — сказал Гражданин, — что наше пребывание тут измеряется днями, а не месяцами. Нет — годами. Мистер Ричард Гормен, двадцати шести лет, репортер «Ситизен», быстро шагал по улице, задрав гордый холодный газетный нос. Его жесткогубая самодовольная улыбка угодливо одрябла. — А-а! Дик! — сказал Джон Смоллвуд, ласково сжимая его руку и стискивая его локоть. — Как раз тот, кого я искал. Вы знакомы с мистером Брайаном? — Как коллеги-газетчики, — сказал Гражданин, — мы с Диком были близкими друзьями уже… сколько именно лет, мой мальчик? — Три года, сэр, — сказал мистер Гормен, мило краснея. — Жаль, вы не слышали, Дик, — сказал преподобный Смоллвуд, — что нам сейчас говорил мистер Брайан. Наши добрые горожане возгордились бы, узнай они это. — Мне хотелось бы взять у вас еще одно интервью до вашего отъезда, мистер Брайан, — сказал Ричард Гормен. — В городе говорят, что вы, возможно, в будущем поселитесь у нас. На вопрос репортера «Ситизен» мистер Брайан ответа не дал, отказавшись подтвердить или опровергнуть этот слух. — Возможно, я в дальнейшем смогу сказать что-то более определенное, — заметил он с многозначительной улыбкой, — но в настоящий момент мне приходится удовлетвориться заявлением, что, будь в моей власти выбрать себе место рождения, я не мог бы отыскать более прекрасного места, чем этот край чудес природы. Земной Рай, по мнению Гражданина. — В свое время я много путешествовал, — продолжал человек, которого великая партия трижды избирала своим кандидатом на получение высшего дара, вручаемого народом. — Я странствовал от лесов Мэна до омываемых волнами песков Флориды, от Гаттераса до Галифакса и от вершин Скалистых гор до равнин, где Миссури мчит свои бурные воды, но мне довелось увидеть лишь немного мест, которые могли бы сравниться с этим горным Эдемом, и ни одного, которое его превзошло бы. Репортер делал быстрые пометки в своем блокноте. Мощные валы риторики приносили ему на своих гребнях годы былой славы — великие утраченные дни первого крестового похода, когда бароны денежного мешка трепетали перед тенью Золотого Креста и Брайан! Брайан! Брайан! горел над страной, как комета. Когда я еще не был стар. 1886 год. О, горькое «еще», твердящее, что юность миновала. Предвидит Зарю Новой Эры. Когда репортер начал более настойчиво расспрашивать мистера Брайана о его дальнейших планах, он сказал: — Мое время на много месяцев вперед будет полностью занято выступлениями, которые мне предстоит сделать по всей стране во имя ведущейся мною борьбы за сокращение колоссальных вооружений, каковые составляют главное препятствие к воцарению мира на земле и во человецех благоволения. А потом — кто знает? — сказал он, блеснув, своей прославленной улыбкой. — Возможно, я вернусь в этот прекрасный край и начну мою жизнь здесь, среди моих друзей, как тот, кто честно сражался во имя благого дела и заслужил провести закат своих дней, не только узрев пределы счастливой страны Ханаанской, но и вступив в нее. На вопрос, может ли он назвать точное время, когда он намерен уйти на покой, Гражданин дал характерный для него ответ, процитировав следующие прекрасные строки Лонгфелло: Когда свернут войны знамена, Военный смолкнет барабан В Парламенте Людского Рода, В Союзе Мировом всех стран. Магическая клеточка музыки — электрическое пианино в неглубоком, выложенном изразцами фойе «Аякса», любимого кинематографа Алтамонта, смолкло с жестяной резкостью, секунду зловеще жужжало и без всякого предупреждения заиграло вновь. Путь далекий до Типперери. Мир содрогался от топота марширующих людей. Мисс Маргарет Бленчерд и миссис Ч. М. Макриди, занаркотизированная жена фармацевта, которая, как свидетельствовала белая рыхлая ткань ее лица и блестящая одурманенность широких зрачков, слишком часто медвяную пила росу, вышли из кинематографа и повернули к аптеке Вуда. — Сегодня показывает «Вайтограф» — Морис Костелло и Эдит М. Стори в «Бросьте спасательный канат». Мимо в соломенной шляпе, которую он носил зимой и летом, подергиваясь, выворачивая внутрь искалеченную ногу, выпучив глаза, прошел Уилли Гофф, торговец карандашами: крупная голова идиота болталась на жилистой шее. Пальцы его высохшей руки были окаменело обращены к нему — они манили его, прикасаясь к нему, пока он шел жесткими рывками, как жуткая пародия на чванство. Из грудного кармана его аккуратно перепоясанной норфолкской куртки буйным пятном свисал носовой платок с сине-желто-малиновым узором, широкий отложной шелковый воротник, расчерченный красными и оранжевыми полосками, цвел поперек его узких плеч. На лацкане — огромная красная гвоздика. Его худое личико под выступающим шарообразным лбом непрерывно ухмылялось, навсегда пропитанное широкими, плещущими, откатывающимися, возвращающимися идиотскими улыбками. Ибо, проживи он хоть тысячу лет, его настроение ни разу не омрачилось бы. Он что-то восторженно шепелявил всем встречным, и они отвечали ему сочувственными усмешками, а у аптеки его громкими возгласами и смехом приветствовали молодые люди, околачивавшиеся возле фонтанчика. Они шумно сомкнулись вокруг него, и, хлопая по спине, потащили к фонтанчику. Очень довольный, он смотрел на них радостно и благодарно. — Что пьешь, Уилли? — спросил мистер Тобиас Поттл. — Мне кока-колу, — сказал Уилли Гофф ухмыляющемуся газировщику. — Кока-колу с лимонным соком. Пэдж Карр, сын политического воротилы, радостно захохотал. — Хочешь кока-колу с лимонным соком, а, Уилли? — сказал он и изо всех сил хлопнул его по спине. Его толстое глупое лицо посерьезнело. — Возьми сигарету, Уилли, — сказал он, протягивая Уилли Гоффу. — Чего налить? — спросил газировщик Тоби Поттла. — Мне тоже кока-колу. — Я ничего не буду, — сказал Пэдж Карр. Напитки, что благородно пьянили их, не затмевая разум. Пэдж Карр поднес зажженную спичку к сигарете Уилли Гоффа и медленно подмигнул Брейди Чэлмерсу, высокому красивому малому с черными волосами и длинным смуглым лицом. Уилли Гофф затянулся своей сигаретой, раскуривая ее сухими, чмокающими губами. Он закашлялся, вынул ее изо рта и неуклюже зажал между большим и указательным пальцами, с любопытством на нее посматривая. Они прыснули, и смех их запутался и исчез в клубах табачного дыма; они захлебывались — наглец, лакей и конюх. Брейди Чэлмерс осторожно вытащил пестрый платок Уилли у него из кармана и показал остальным. Потом аккуратно сложил его и засунул обратно. — Для чего это ты расфрантился, Уилли? — сказал он. — Идешь на свидание со своей девочкой? Уилли Гофф хитро улыбнулся. Тоби Поттл выпустил из ноздрей великолепную струю дыма. Ему было двадцать четыре года — безупречный костюм, напомаженные белокурые волосы, розовое от массажа лицо. — Не скрытничай, Уилли, — сказал он ласково, негромко. — У тебя же есть девушка, верно? Уилли Гофф самодовольно оскалился. У дальнего конца стойки Тим Маккол, двадцати двух лет, который все это время медленно выдавливал зажатые в кулаке кубики льда в глубокие защечные мешки, внезапно уронил голову, обрушив радужный, дробный град на мраморную доску. — У меня их несколько, — сказал Уилли Гофф. — Может же человек поразвлечься, верно? Раскрасневшись от пронзительного звенящего смеха, они заулыбались, заговорили почтительней, сняли шляпы перед мисс Тот Уэбстер, мисс Мэри Макгроу и мисс Мартой Коттог, старейшими членами местного кружка золотой молодежи. Они потребовали музыки покрепче, вина погромче. — Как поживаете? — Ага! Ага! — сказал Брейди Чэлмерс мисс Мэри Макгроу. — Где же это вы были? — Вы об этом никогда не узнаете! — отозвалась она. Это знали только они двое — их маленькая тайна. Они многозначительно засмеялись в восторге обладания. — Пойдемте за столик, Пэдж, — сказал Юстон Фиппс, их эскорт. — И вы, Брейди. Он последовал за дамами в задний зал — высокий, дерзкий, хвастливый. Молодой алкоголик с одним здоровым легким. Он хорошо играл в гольф. Развязные мальчишки кидались от переполненных кабинетов и столиков к фонтанчику, подлетая к стойке на одном скольжении. Они грубо выкрикивали заказы, безжалостно язвя шустрых газировщиков. — Ладно, сынок. Две колы и мятный лимонад. И побыстрее. — Ты здесь работаешь или нет, мальчик? Газировщики двигались в ритме регтайма, жонглируя напитками, подбрасывая в воздух шарики мороженого и ловя их в бокалы, выбивая ложками стремительный мотив. Сидя в одиночестве, глядя поверх соломки густыми карими глазами, миссис. Тельма Джервис, модистка, единым свистящим вздохом всосала последние бусинки сладости, еще остававшиеся на дне ее бокала. Пей за меня одну — глазами. Она медленно поднялась, глядясь в зеркальце своей открытой сумочки. Затем струящимися движениями пышного тела, изваянного шелковым платьем цвета хны, она начала огибать столики, лавируя в тесных проходах, негромко, мелодично извиняясь. У нее был нежный голосок, что так прекрасно в женщине. Пронзительная болтовня за столиками затихала, когда она проходила мимо. О, ради бога, придержи язык, дай мне любить! Покачивая янтарными бедрами, она плыла по проходу мимо духов, конвертов, резиновых изделий и туалетных принадлежностей, остановившись у табачного прилавка, чтобы оплатить свой чек. Ее округлые, тяжелые, как дыни, груди кивали венчиками в медленном, но задорном танце. Как не возликовать поэту в веселом обществе таком. Но… у входа, в алькове с газетным киоском мистер Поль Гудсон из «Надежной жизни» разом замкнул свое длинное ухмыляющееся блюдообразное лицо и оборвал разговор. Он не слишком подчеркнуто снял шляпу, как и его собеседник Костон Смейзерс, мебельщик («Жена ваша, мебель наша»). Они оба были баптистами. Миссис Тельма Джервис обратила на них свой теплый слоновой кости взгляд, полуоткрыла пухлый маленький рот в рассеянной улыбке и прошла, плавная. Когда она исчезла за дверью, они повернулись друг к другу, тихонько ухмыляясь. Мы будем ждать над рекой. Они быстро поглядели по сторонам. Никто ничего не заметил. Покровительница всех искусств, но особенно Музыки, Небесная Дева миссис Франц Вильгельм фон Зек, супруга известного легочного специалиста и создателя сыворотки фон Зека, августейше прошествовала из дверей магазина мод и была нежно подсажена в объятия мягких сидений ее «кадиллака» мистером Луисом Розальским. Она улыбнулась ему сверху вниз, благосклонно и сдержанно. Белый пергамент его жесткого польского лица был разорван улыбкой безжалостной сервильности, которая закручивалась кверху, у ноздрей его колоссального носа цвета оконной замазки. Фрау фон Зек уложил мощные подбородки на рубленую полку своих вагнеровских грудей — ее тяжеловесный взор уже был мечтательно устремлен к отдаленным филантропическим свершениям, — и величественная колесница мягко унесла ее прочь от преданного торговца. Nur wer die Sehnsucht kennt, weifi was Ich leide.[20] Мистер Розальский вернулся в свой магазин. В третий раз мисс Милдред Шафорд, мисс Хелен Пендергаст и мисс Мэри Кэтрин Брус проехали мимо, собранные в гроздь, как несорванные вишни, на переднем сиденье «рео» мисс Шафорд. Они проехали, впиваясь в тротуар жадными высокомерными глазами, очень довольные своим гордым видом. Они повернули на Либерти-стрит, совершая четвертый объезд по кругу. Ах, вальсируй со мною, о Вилли. — Ты умеешь танцевать, Джордж? — спросил Юджин. Его сердце было полно горькой гордости и страха. — Да, — сказал Джордж Грейвс рассеянно, — немножко. Я этого не люблю. — Он поднял глаза, полные сумеречного раздумья. — Послушай, Джин, — сказал он. — Сколько стоит доктор фон Зек, как ты думаешь? На смех Юджина он ответил недоумевающей смущенной улыбкой. — Пошли, выпьем чего-нибудь, — сказал Юджин. Они перебежали узкую улицу, ловко лавируя в густеющем к вечеру потоке машин. — С каждым днем все хуже, — сказал Джордж Грейвс. — Люди, которые планировали город, не умели видеть будущее. Что тут будет через десять лет? — Но ведь улицы можно расширить, ведь так? — сказал Юджин. — Нет. Теперь уже нельзя. Придется отодвигать все эти здания. Интересно, во сколько это обошлось бы? — задумчиво сказал Джордж Грейвс. — А если мы этого не сделаем, — произнес холодное предупреждение педантичный голос профессора Б. Дунна, — то их следующая акция будет направлена против нас. И возможно, вы еще доживете до того дня, когда железная пята милитаризма придавит вам шею и вооруженные силы кайзера пройдут гусиным шагом по этим улицам. Когда этот день наступит… — Я в эти россказни не верю, — грубо и кощунственно сказал мистер Боб Уэбстер. Это был низенький человек с серым подлым лицом, вспыльчивый и озлобленный. Хроническая повышенная кислотность всех его внутренностей словно наложила печать на его черты. — По-моему, это все пропаганда. Просто немцы им не по зубам, вот они и расхныкались. — Когда этот день настанет, — неумолимо продолжал профессор Дунн, — вспомните мои слова. Немецкое правительство питает империалистические замыслы, касающиеся всего мира. Оно мечтает о том дне, когда принудит все человечество склониться под иго Круппа и die Kultur. Судьба цивилизации брошена на чашу весов. Человечество стоит на распутье. Я молю бога, чтобы о нас никто не мог сказать, что мы не исполнили своего долга. Я молю бога, чтобы нашему свободному народу никогда не довелось страдать, как страдают маленькие бельгийцы, чтобы наши жены и дочери не были уведены в рабство или на позор, чтобы наши дети не были искалечены и убиты. — Это не наша война, — сказал мистер Боб Уэбстер. — Я не хочу посылать моих ребят за три тысячи миль за море, чтобы их убили ради этих иностранцев. Если они явятся сюда, я возьму ружье не хуже всех прочих, а пока пусть дерутся меж собой. Верно, судья? — сказал он, обращаясь к третьему лицу, федеральному судье Уолтеру Ч. Джетеру, который, к счастью, был близким другом Гровера Кливленда. Войну пророчат предков голоса. — Ты был знаком с Уилерами? — спросил Юджин у Джорджа Грейвса. — С Полем и Клифтоном? — Да, — сказал Джордж Грейвс. — Они уехали и поступили во французскую армию. Они служат в Иностранном легионе. — Они там в авиационной части, — сказал Юджин. — Эскадриль «Лафайет». Клифтон Уилер сшиб больше шести немецких самолетов. — Ребята тут его не любили, — сказал Джордж Грейвс. — Считали его маменькиным сынком. Юджин слегка вздрогнул при этом определении. — Сколько ему было лет? — спросил он. — Он был совсем взрослый, — сказал Джордж. — Двадцать два, не то двадцать три. Юджин разочарованно прикинул свои шансы на славу. (Ich bin ja noch ein Kind.[21]) — …но к счастью, — неторопливо продолжал судья Уолтер Ч. Джетер, — у нас в Белом доме есть человек, на чью государственную дальнозоркость мы можем спокойно положиться. Доверимся же мудрости его руководства, словом и духом следуя принципу строгого нейтралитета и лишь в случае крайней необходимости избрав путь, который вновь ввергнет нашу великую нацию в страдания и трагедию войны, от чего, — его голос понизился до шепота, — господь да избавит нас. Размышляя о более древней войне, в которой он доблестно сражался, полковник Джеймс Бьюкенен Петтигрю, начальник Военной академии Петтигрю (основана в 1789 г.), ехал в своей открытой коляске позади старого негра-кучера и двух откормленных гнедых кобыл. Вокруг стоял добротный гнедой запах лошадей и дубленной потом кожи. Старик негр легонько опускал змеящийся кнут на глянцевитые рысящие крупы, что-то тихонько ворча. Полковник Петтигрю был по талию закутан в толстый плед, плечи его закрывал серый конфедератский плащ. Он наклонялся вперед, опираясь всем дряхлым весом на тяжелую полированную трость, на серебряном набалдашнике которой лежали его весноватые руки. Что-то бормоча, он поворачивал массивную гордую старую голову на дрожащей шее из стороны в сторону и бросал на проплывающую мимо толпу яростные расщепленные взгляды. Он был благородным рыцарем без страха и упрека. Он что-то бормотал. — Сэр? — сказал негр, натягивая вожжи и оглядываясь. — Поезжай! Поезжай, мошенник! — сказал полковник Петтигрю. — Слушаю, сэр, — сказал негр. Они поехали дальше. В толпе бездельничающих юнцов, которые стояли за порогом аптеки Вуда, рыскающие глаза полковника Петтигрю увидели двух его собственных кадетов. Это были прыщавые мальчишки с отвислыми челюстями и никуда не годной выправкой. Он бормотал, изливая свое отвращение. Не такие! Не такие! Все не такое! В дни своей гордой юности, в единственной по-настоящему важной войне полковник Петтигрю шел во главе своих кадетов. Их было сто семнадцать, сэр, и ни одному не было девятнадцати. Они все до единого выступили вперед… пока не осталось ни одного офицера… вернулось назад тридцать шесть… с тысяча семьсот восемьдесят девятого года… впредь и всегда!.. Девятнадцать, сэр, и ни одному не было ста семнадцати… впредь и всегда… впредь и всегда! Отвислые фланги его щек легонько тряслись. Лошади неторопливой рысцой свернули за угол под гладкоспицый рокот резиновых шин. Джордж Грейвс и Юджин вошли в аптеку Вуда и остановились перед стойкой. Старший газировщик, хмурясь, провел тряпкой по лужице на мраморной доске. — Что вам? — спросил он раздраженно. — Мне шоколадного молока, — сказал Юджин.

The script ran 0.022 seconds.