1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
В волнах носилась касатка, переливалась серым брюхом под самой кормой, шумно выдыхала из черного своего дыхала. Кандей ей кинул буханку черного улестить, чтоб к нашей селедке не подбиралась. А то, не дай Бог, еще запутается, она ведь, пока не освободится все сети может изодрать.
Мы глядели на нее и как-то отходили сами. Кандей нам в те же миски насыпал каши с солониной, принес по кружке компота. И все, нужно снова на палубу.
Салаги хотели было перекурить, Алик сказал:
— Передохнем хоть.
— У мамы отдохнешь, — Ванька ему ответил.
— Какая же работа без перекура? Это ж святое дело.
— Есть такая работа, — я ему сказал. — Это наша, рыбацкая работа. И в ней ничего святого нет. Запомни это, салага. Чем скорей ты это усвоишь, тем легче жить.
Димка сказал:
— Пошли, Алик, пошли. Есть все-таки святое. Это слова нашего дорогого шефа.
Этот как будто понял. Можно, конечно, и выгадать время. Но только потом в сто раз труднее будет, из темпа выбьешься. Лучше уж сразу себя загнать до полусмерти, а потом повалиться в койку, чем разбивать себя перекурами.
Рыбу уже всю сгребли и палубу расчистили, ждали только нас.
— Давай по местам, — дрифтер сказал. — Начнем по новой вирать.
А когда он сам успел пообедать, никто не заметил.
После обеда Жора-штурман сменился, на вахту вышел третий. И тут у них с дрифтером начался раздрай.
С акул началось. Пришли к нам, родименькие, штук пять или шесть. Почуяли, что тут рыбы навалом. А они ее не просто из сетей выжирают, а вместе с делью — огромными кусками, потом не залатаешь. Сельдевая акула длиной чуть побольше метра, но прожорливые же они, никакого сладу с ними нет.
Третий вышел на мостик и стал в них сажать из ракетницы. Одной прямо в пасть шарахнул — видно было, как вспыхнуло между зубами. А та хоть бы глазом моргнула — погрузилась и снова вынырнула. Живая и здоровая.
Так вот, он, значит, стрелял акул без всякого толку, а дрифтер смотрел на это дело и накалялся. Потом спросил:
— Стрелять будем или подработаем?
А подработать, и правда, не мешало — растянуть порядок, потому что волна и ветер его складывают, это еще похуже, чем акулы, будешь потом век расцеплять, распутывать.
Но третий чего-то заупрямился.
— Кто вахтенный штурман? Я или ты?
— Я говорю — подработать надо назад.
— А я считаю — не в свою компетенцию суешься.
Дрифтер вышел на середину, против рубки.
— Тебя по-хорошему просят — подработай!
Но орал он уже не по-хорошему, пасть разинул, как у той же самой акулы; я думал — тот ему как раз туда ракетой пальнет.
— А я тебе по-хорошему отвечаю — мелко плаваешь, понял?
— Ты будешь работать или нет? — Дрифтер совсем уже бешено орал. Сейчас всю команду распускаю к Евгении Марковне!
— Ты на кого орешь, пошехонец? Ты с кем это при команде так разговариваешь? Ты со штурманом разговариваешь!
— А я штурмана не вижу. Я лодыря вижу. Один шрам тебе сделали — гляди, другой щас сделаю для равновесия.
— Ну, ты у меня запоешь!
— А я и пою!
— Ты при капитане запоешь!
— И при капитане запою!
Мы стояли, работу бросив, смотрели, как они лаются на ветру. Брызги их обдавали, мотало штормом, но дело еще только разгоралось. А нам, палубным, передышка. Ну, и развлечение как-никак. Мы тем временем закурили, из каждого рукава дымок поплыл.
И так бы они еще долго обменивались, но тут кеп вышел в рубку. И оба враз замолчали, тишь и гладь на пароходе. Дрифтер пошел к своему шпилю, а третий, конечно, подрабатывать начал. И мы разошлись по местам.
Дрифтер сказал хрипло:
— Поуродуемся, ребята, до чаю. Рыбы на борту, что грязи.
И чай пили тоже по сменам, на кнехте, и выбирали потом до ужина, а она все шла и шла, сетка за сеткой, сплошная серебристая шуба. Темень наступила, и врубили прожектора, и все не кончалась она, треклятая, не кончалась…
А кончилась — как-то вдруг, никто и не ждал. Вожак кончился, последняя сетка, бочка последняя ушла в трюм.
Сколько ночи прошло, когда задраивали трюма, не знаю. Я заклинивал брезент и попал себе ручником по пальцам, а боли не услышал как будто и боль во мне вся кончилась.
Потом еще помню, когда шел в кап, меня прихватило волной, и я встал на одну ногу, взялся за дверную задрайку и выливал воду из сапога. Ведро, наверно, вылил. Потом из другого. А первый у меня подхватило волной, и я за ним бежал босиком. Догнал и швырнул оба сапога в кап. Уже не думал, что в кого-нибудь попаду.
В кубрике спали уже, только роканы скинули на пол, и я тоже свой скинул, в телогрейке полез в койку. Но увидел — Димка мучается с Аликом, стаскивает с него, спящего, буксы и сапоги. Я слез помогать Димке, но уж не помню, стащили мы эти буксы или нет.
…А через час подняли нас — на выметку.
Так она шла четыре дня, подлая рыба, — по триста пятьдесят, по четыреста бочек за дрейф. И каждый день штормило, и валяло нас в койках, и снилось плохое. А потом сразу кончилось — не пустыря дернули, но и не заловилась она, как в эти четыре дня. Эхолот ее нащупывал, большие под килем проходили сигары, но в сети как-то не шла.
Часам к двум я скойлал последнюю бухту и вылез. Палуба была вся мокрая, серая и вдруг зажелтела от солнца. Облака плыли перистые, к ветру, к перемене погоды, и волна шла себе мелким бесом, сине-зеленая, с белыми барашками. Это еще можно пережить.
И вожак тоже можно пережить. Не то что привык я к нему, нельзя к нему привыкнуть, а просто разобрался — когда нужно "шевелить ушами", а когда и поберечься, что он тебя рванет со шпиля, когда попридержать, услышать вовремя, что сетку подводят, а когда можно и на палубу вылезти, покурить у всех на виду, и никто слова не скажет.
— Ну, как, Сень? — спросил дрифтер. — Освоил вожачка?
— Помаленьку.
— Вот, как скойлаешь его от промысла до порта, тогда и домой пойдем.
И правда, я посчитал — как раз за рейс и выберу эти две тысячи миль.
Я сплюнул и пошел к бочкам. Все же разнообразие…
13
В этот же день к нам почта пришла и картины. Один СРТ доставил, «Медуза», из нашего же отряда. Позже нас он на неделю вышел на промысел.
Бондарь приготовил пустую бочку, Серега достал багор с полатей. Как-то уж вышло, что он и за киномеханика, и вот если надо, с багром — то почту тащить, то чей-то кухтыль потерянный подобрать — в "Комсомольскую копилочку".
"Медуза" встала от нас метрах в пятнадцати, и кепы начали переговоры:
— Как самочувствие? — это с «Медузы».
— Спасибо, и вам такого же. — Это наш. — Имеем две про шпионов и эту… как ее…
Дрифтер сложил ладони рупором:
— "Берегись автомобиля"!
Там пошло совещание. Потом с «Медузы» ответили:
— Товар берем.
— А вы что имеете?
— Одну про шпионов, но две серьи. И заграничную, про карнавал. С песнями.
Кеп поглядел на нас. Я ее как будто видел в порту.
— Ничего, веселенькая.
Кеп опять приложился к мегафону.
— Махнемся!
Они запечатали бочку и кинули за борт, а сами отошли. Мы подошли, подцепили багром, бросили свою. А пока вот так маневрировали, каждый во что горазд перекрикивался с парохода на пароход: кто про какого-то Женьку Сидорова, которого что-то давно не встречали на морях, и в «Арктику» он не заявляется; кто про Верочку, общую знакомую, которой вдруг счастье подвалило — физика себе оторвала с ледокола «Ленин», скоро свадьба, поди; кто по делу — помногу ль на сетку берем и не собираемся ли менять промысел…
Серега из бочки вытаскивал коробки с фильмами, газеты за прошлую неделю. И тощенькую пачку писем — еще не расписались там, на берегу.
Бондарь, около меня, говорил Сереге:
— Хороший пароход, я на нем ходил.
— Кеп ничего там?
— Такой же.
— А дрифтер?
— То ж самое.
— А боцман?
— Разницы нету.
Я взглянул — и правда: пароход — ну в точности наш, мы в нем отражались, как в зеркале. Такой же стоял на крыле кеп — в шапке и телогрейке, такой же дрифтер горластый, боцман — с бородкой по-северному, бичи — в зеленом, как лягушки. Такой же я сам там стоял, держался за стойку кухтыльника, высматривал знакомых. Вот, значит, какие мы со стороны…
Кто-то меня толкнул под локоть. Бондарь. Глаза — как будто драться со мной хотел. А на самом деле — письма мне протягивал.
— Держи, нерусский.
А я ни от кого писем не ждал. Мать еще не знала, на каком я ушел. Но тут и от нее было, переслали из общаги.
— Почему же это я нерусский?
— Чучмек[43] ты какой-то. И одеваешься не по-русски.
Вот, значит, что мы не поделили. Курточка виновата.
— Надо, — говорит, — сапоги носить, пинжак. А так тебя только шалавы будут любить, Лилички всякие.
Ага, он уже и посмотрел от кого. Второе было — от Лили. Третье от какого-то кореша, фамилии я не вспомнил.
"Медуза" дала три гудка, мы ей ответили — и разошлись. Она — дальше, к Оркнейским островам, ей еще больше суток было ходу. А мы — на поиск.
Я ушел на полубак, сел там на свою бухту. Первым хотелось мне от Лили прочесть, но я его отложил. А распечатал — от матери.
"Сенечка золотой мой, что же ты не приехал под Новый год, как обещал? Мы со Светой так тебя ждали, наготовили всего, а ты не приехал. С тех пор как я министру писала, чтоб тебе на год службу скостили как единственному кормильцу, вон сколько прошло, а ты все равно на море остался, и к нам заезжал всего два раза, и то все проездом, проездом. Ну, приезжай хоть в эту весну да побудь подольше.
Света большая стала, невеста уже, и парни ее провожают из школы. Тебя каждый день вспоминает, забыл, говорит, нас Сенечка. И пишешь ты нам редко и все невпопад: сначала я за декабрь от тебя получила, а после уж за ноябрь. Огорчаешь ты своего очкарика. В рождество я на отцову могилу сходила, поплакала и стежку протоптала. Пирамидка, что ему от депо поставили, вся ржой пошла с-под болтов, весной отчищу. Золотой мой, купили еще дров на 20 рублей и, наверно, будут стеллажи под книги, ты ж читать любишь, так напиши, как их оставить просто тесовые, не морить и не крыть лаком, может, это будет пообстрактней?[44]
Встретила я днями Люсю. Она все незамужем и такая ж красивая, тебя помнит, приветы передает. И Тамара тебя помнит, хотя она с животом ходит, не знаю от кого, тоже незамужем. Она напротив нас раньше жила, вы в школу вместе ходили.
В Дворце культуры артисты выступали из Москвы, ой какие талантливые, очень красиво все преподнесли, я так восхищалась. Сидела я на 40 ряду, и все было слышно и видно.
Золотой мой, беспокоит меня, что ты деньгам счету не знаешь, а ведь получаешь хорошо. Я как посмотрела на тебя в последний приезд, неужели больше себе ничего не купил, только костюм и пальто зимнее. Ты бы мне все присылал, я лишнего на себя не потрачу. Золотой мой, напиши, как живешь, как нервы и настроение. Очень хочу, чтоб ты был спокоен, не нервничал и был здоров, только этого хочу.
Твоя мама Алевтина Шалай.
Сама я здорова вроде ничего, иногда душит горло, но потом проходит.
А. Ш."
Хорошо такие письма в море читать. Тут я себе сто клятв даю, что на все лето заверну в Орел. И самому не верится, что когда вернемся, совсем другие будут планы.
Как же все получилось? Сошел я с крейсера — на год раньше других — и дал себе зарок, что больше я в море и пассажиром не выйду. А вышел — через неделю, на траулере. Надо же было, чтоб я на вокзале объявление прочел тюлькиной конторы. Большой набор тогда шел, и деньги предвиделись немалые. А с чем мне было домой возвращаться — с десяткой в кармане? Вот я и решил одну экспедицию сплавать. И — не обманулся, пришел с такими деньгами, каких до этого и в руках не держал. И в поезде, возле Апатитов, чистенько их у меня увели. Со всеми шмотками, с чемоданом. Хорошие мне соседи попались в вагоне-ресторане, и имел я дурость их в свое купе пригласить: зачем же им на жесткой плацкарте валяться, когда у меня свободно? Один, помню, пел неплохо, другой — на гитаре; в общем, дай Бог попутчики… Хорошо — в том же вагоне свои ехали, скинулись мне на обратный путь. Ну, и «деда» я уже встретил, он-то меня и выручил, я хоть в Ялту на три недели смотался, отогрелся после Атлантики. Вот так и пришлось во второй раз идти. Но уж, думал, только раз еще, больше меня туда не заманишь…
А Люсю эту я помнил. Не такая уж она красивая, но я с ней первой целовался, и кажется — любовь была; хотя, когда я из школы ушел, мы все реже и реже встречались. И все же она провожать пришла, когда меня призвали, ждать обещала — четыре года. А вот, оказывается, и до сих пор ждет. А может, и не ждет, просто судьба не сложилась.
И Тамару я помнил, только мы не вместе в школу ходили, а — по разным сторонам улицы, как незнакомые. А потом она ко мне в депо пришла и сказала: "Теперь ты для Люськи ничто, понял. А для меня — все". Может быть, и здесь любовь была, она тоже на вокзал примчалась провожать, хотя я не звал ее, и смотрела издали, как я Люсю целую, — такими злыми глазами, в упор.
Все это — детство, к нему уже не вернуться. Я стал читать от Лили:
"Милый Сеня!
Пишу на этот раз коротко. Не обижайся, что я не пришла. Я, должно быть, нарушила одну очень важную традицию, не помахала платочком с пирса, и по этому поводу усиленно угрызаюсь совестью. Но ты меня простишь, я знаю. Тем более что есть надежда увидеться очень скоро. И притом — в море. Вижу твои удивленные глаза. Правда, правда. Потому, что есть такой решительный мужчина, товарищ Граков, начальник отдела добычи, который очень-очень ратует за сближение науки с производством. Говорит, что мы ни черта не стоим, пока не увидим воочию, как она ловится — та самая селедочка, которая так хороша с луком и подсолнечным маслом. Это, правда, уже не он говорит, это я порю отсебятину, вкладываю свои слова в уста высокого начальства. А он решил взять с собою нескольких молодых специалистов. Представляешь, не на «Персее», а на самой настоящей плавбазе. Там мы проживем недели две и, конечно, сблизимся с производством на все сто и пять процентов. Не знаю еще, на какой именно плавбазе, но там же все это рядом, так что ты сможешь меня разыскать. Если, конечно, захочешь. Послезавтра отходим, а у меня еще ничего не готово. Надо написать уйму всяких писем и как минимум сделать прическу. Посему закругляюсь. Крепко жму твою мужественную руку, добывающую для страны неисчислимые рыбные богатства. До встречи в море!
Лиля."
Число она не проставила, но я так прикинул: «Медуза» шлепала семь суток, а база-то шла быстрее, уже она там. Только какая база? Их на промысле бывает и по две, вопрос еще, к какой мы подойдем? "Там же все это рядом… Если захочешь".
Ладно, я его отложил, сунул под рокан, в телогрейку. Стал читать третье:
"Добрый день, веселый час, пишу письмо и жду от вас!
Сеня, а мы про тебя вспомнили.
Не знаю, где ты сейчас, где тебя море качает. Может, Северное качает, может Норвежское, может Баренцево. Но на Жорж-Банке тебя нету, Сеня. А мы как раз там. То есть не там, а тут. Хека серебристого берем и камбалу. Поэтому пишу тебе на общагу, чтоб переслали где ты кантуешься.
Сеня, слух такой долетел до наших берегов, что на Черном море, в Сочи, влажность большая, а это вредно, как врачи установили, и за эту вредность решили платить морякам вроде нашей полярки. Говорят, что совсем разницы нету в оплате, так лучше же в Сочи ловить, чем на Жорж-Банке. Влажность мы как-нибудь переборем! Хоть она и вредная.
Сеня, вот я к тебе и обращаюсь. Ты же у нас землепроходец. Ты же все разведаешь, как и что. И мне напишешь. Обязательно? Ты же не подведешь, Сеня, я на тебя вмертвую полагаюсь…
Сеня, а помнишь, как мы с тобой в «Арктике» гуляли и немножко посуды побили, когда у нас арктические девчат наших захотели отбить. Хорошо мы им врезали, Сеня. А потом ты меня под носом у милиции провел и в общагу притащил на себе. Есть что вспомнить, Сеня! И в память об этом я тебе посылаю фотографию меня и товарищей по экипажу. Остаюсь кореш твой задушевный.
Толик".
Что-то никак я не мог этого Толика вспомнить. Вообще-то у меня их четыре было, и с каждым у нас что-нибудь такое примерно случалось. На фотографии, на обороте, так было написано:
"Если встретиться нам не придется,
если так уж сурова судьба,
пусть на память тебе остается
неподвижная личность моя".
А пониже: "Сеня, узнаешь меня? Я на этом фото третий".
А какой третий — справа или слева? Там их шестеро было "неподвижных личностей", и все в роканах, под зюйдвестками. Кто-то их против солнца снимал, да отпечатал — хуже нельзя; как сквозь мутную воду они на меня смотрели.
Нет. Сколько я ни копался в памяти, но так я этого Толика и не вспомнил.
14
Лилино письмо я в куртку переложил, в потайной карман. Потом стоял на руле и все думал про него. Что оно там, в кубрике, вот меня скоро сменят, и я его еще раз прочту. И может быть, вычитаю что-нибудь между строк, чего сразу не заметил.
Третий мне что-то всю вахту втолковывал — впрочем, то же самое: у тебя, Шалай, голова светлая, иди в мореходку, зачем тебе в кубрике с семью рылами жить, купишь себе макен, надо быть резким человеком. Спрашивал — сколько предметов должно быть в спасательной шлюпке. Это он к экзамену готовился, по морской практике. Оказалось — девяносто шесть предметов. Едва я дождался, пока сменили.
Но я не сразу еще пошел в кубрик, пересилил себя. Лучше я его после ужина прочту, когда все попадают в ящики. Тогда я его за занавеской прочитаю раз десять на сон грядущий. А пока слазил Фомку покормил, почистил ему гнездышко.
В салоне за ужином я как чокнутый сидел, все думал про это письмо. Потом услышал — смеются. Я не сразу и понял, что надо мною, пока бондарь не сказал:
— Вожаковый-то на шалаве помешался, на Лиличке.
Я поднял голову — он чуть ухмылялся в усы. С интересом следил — что же я теперь сделаю? И я почувствовал: сейчас это надо с ним решить. Встать, перегнуться через стол и врезать. Пусть он еще хоть одно слово о ней скажет.
Шурка спросил:
— Поди, хороша Лиличка?
— Хороша ли, не знаю. Да только она у них одна на троих. У него да у салаг. Та же самая Щетинина всем троим пишет.
Я поглядел на Алика и на Димку, они на меня. Но ни слова мы не сказали. Я встал и ушел из салона.
Я не читал его в этот вечер за занавеской, на сон грядущий.
На другой день мы управились к полудню, и я пошел стояночный трос для выметки потравить, чтоб потом в темноте с ним не чухаться.
— Не надо, — дрифтер меня остановил. — Метать сегодня не будем.
— Это почему?
— А груз набрали. Сейчас к базе пойдем.
Ну верно, я все забыл. Вчера же еще последние бочки запихивали.
— А к какой базе, не знаешь?
— Одна сейчас в Норвежском на промысле, «Федор».
— "Достоевский"?
— Ну! Сейчас кеп «добро» запрашивает.
Часам к пяти дали «добро», и мы зашлепали. Последняя рыба, тонны две, так и осталась на палубе. Потом один СРТ из нашего отряда сжалился, покидал нам в воду бочек двадцать. А мы ему за это два шланга подали — солярки отлили и пресной воды.
Уже вечерело, когда мы все дела закончили. Те, кто оставались на промысле, провожали нас гудками, и мы отвечали им. Хоть мы и не в порт уходили, но все же прощание. Может быть, нас от плавбазы в Северное завернут, к Шетландским и Оркнейским, а может быть, и на Джорджес-Банку. Это как где заловится,
У нас еще оставалось пресной воды, и старпом объявил баню и постирушки. Все-таки надо к плавбазе чистыми прийти, а у нас все пропотело, рыбой пропиталось.
Нижнее я постирал, когда мылся, но это одно мучение, а не стирка, кабинка, как душегубка, и не знаешь, за что раньше хвататься — чтоб тебя самого, голого, о ржавую переборку не било, или шайку бы не выплеснуло, с постиранным. Так что я с верхним не стал мытариться — со штанами и робой-малестинкой, а решил постирать старым морским способом. Штертом обвязал рукав и штанину и кинул с борта. Когда судно хорошо идет, за ночь ни пятнышка не остается. А мы полным шли, узлов по двенадцати, к базе всегда спешат, почти так же, как в порт.
В это время они и подошли ко мне, Алик и Димка. Взялись за леер, смотрели, как я кидаю робу в волну.
— Чудно, — Алик сказал. — И выстирывается?
— Завтра увидишь.
— Тогда уж лучше с кормы бросать?
— Лучше. Но можно и на винт намотать.
— Да, верно.
Я чувствовал — они о другом хотят спросить. Алик постоял и отошел, а Димка все наблюдал — как моя роба волочится в струе и штерт похлестывает по обшивке.
— Шеф, ты с ней давно знаком?
— С кем?
— Шеф, зачем делать вид, что не понимаешь.
— Ладно, не будем делать вид. Тебе — зачем знать?
— Слушай. — Он взял меня за локоть, я отодвинулся. — Ты не дичись, пожалуйста. Дело в том, что я ее чуть не с детства знаю. Мы в школе вместе учились.
Ну что ж, в общем-то правильно я догадался. Интересно только, из-за кого она тогда не пришла — Алик у нее или Димка?
Он спросил:
— У тебя с ней что-нибудь было? Мне просто хочется знать — далеко ли у вас зашло.
Я пожал плечами. Вот уж о чем не хотелось бы.
— Не было, — сказал Димка. — И скажи спасибо. И ничего не будет.
— Так ты уверен?
— Шеф, речь же идет не об переспать. С таким парнем ей это даже будет интересно. Ты не подумай, что здесь мужицкая солидарность, я к ней такие же чувства питаю, как и к тебе. Но я знаю — роман у вас все равно не склеится, только для нее это пройдет бесследно, а для тебя — нет. Я на тебя посмотрел в салоне, и понял, что нет.
— Чья она? Твоя или его?
— Ничья, шеф. Отношения чисто товарищеские. Такая застарелая платоника, что уже неинтересно по-другому. Шеф… Ты извини, старик, что я тебя так зову. Ну, привязалось. И тут ничего нет плохого.
— Да хоть горшком.
— Так вот, шеф. Мне жаль тебя огорчать. Ты славный парень. И мне не хочется твоего разочарования.
— Она, ты хочешь сказать, стерва?
Он засмеялся:
— О нет! Это было бы даже прелестно!
— Ну, может, она какая-нибудь…
— Шеф, она никакая!
Мне смешно стало.
— Ну, это я уж и не верю. Какая-нибудь да есть. Просто, ты ее не знаешь.
— Почему я думаю, что я ее все-таки знаю, шеф. Потому, что сам такой же. Понимаешь, мы, наверное, все серьезно больны. Я и о себе, и об Алике говорю, и о чудных наших приятелях, которые остались в Питере, считаются нам компанией. Все милые, порядочные люди. Не гадят в своем кругу. Не делают карьеры один за счет другого. А это уже доблесть, шеф. Но на самом деле положиться на них нельзя. Потому что — никакие. Наверное, когда людям долго говорят одно, а потом — совсем другое, это не проходит безнаказанно. В конце концов, рождается поколение, которое уже не знает, что такое хорошо и что такое плохо.
— Что ж вам такого говорили?
— Ну, не нам, предкам нашим. Мы еще не так далеко от них ушли… Это же все было — отрекись от отца с матерью, если их в чем-то там подозреваешь, забудь про гнилые родственные чувства. Потом — сказали наоборот: нужно было верить своему сердцу, а не верить — ложным наветам. Теперь как будто все верно? А вот во время войны — мне отец рассказывал — висел на нашем доме такой плакат: "Граждане, не верьте ложным слухам!" И никто не смеялся, а ведь смехотура — как же их распознать, где ложные, а где нет? Ну, хорошо, а если наветы были — не ложные? Действительно предкам чего-то там не нравилось. Тогда отречься — можно? Тогда разоблачить их — это доблесть? Скажешь, эта ситуация вроде бы миновала. А не слышал ты, что не нужно нам "ложного чувства товарищества", а нужно перед всем коллективом выступить против лучшего друга своего? Пожалуй, не совсем миновала? Вот так, шеф. Сначала одно, потом совсем другое, потом опять — то же самое. И все, черт меня дери, с пафосом! Где уж нам разобраться, кто там прав был — отцы или дедушки? Нам бы как-нибудь прожить без подлостей.
— Так все-таки — насчет Лили?
— Шеф, вот за что я тебя уважаю. Ты последователен. Дитя природы. Ты все-таки хочешь знать — хорошая она или плохая. Слышал ты про такую философскую систему — «данетизм»? Один мой приятель, Вадик Сосницкий, считает себя ее основоположником. Он великий человек, Вадик. Может быть, не меньше, чем Аристотель. Это такой философ был в древности, воспитатель Саши Македонского, первого фашиста. Он же, по некоторым сведениям, выдумал диалектику. Так вот, «данетизм» — это ее дальнейшее развитие, высший расцвет, дальше уже развиваться некуда. Понимаешь, в русском языке есть слово «да» и есть слово «нет». А вот слово «данет» катастрофически отсутствует. Вадик Сосницкий считает, что его просто необходимо ввести, с каждым десятилетием человечество будет все больше в нем нуждаться. Мы с ним затевали такую игру: "Вадик, любишь ты свою Алку? " — «Данет». — "Хочешь на ней жениться?" — «Данет». — "Хочешь, чтоб она ушла и не появлялась?" «Данет». Спросишь его, уже для смеха: "Но кирнуть с нами, в смысле — выпить, — хочешь?" — И что думаешь — Вадик и тут себе верен: «Данет»!
— Делать вам больше не хрена!
— Теперь, шеф, я скажу тебе о Лиле. Насколько я понял, это ты ее приглашал в «Арктику». Так вот, она весь вечер говорила об этом. Что она должна, должна, должна пойти. Что ее мучит совесть, совесть, совесть. Нам с Аликом это просто надоело, мы ее уже в шею гнали. А она — клялась и продолжала с нами трепаться. Не знаю, как ты, а по мне — так лучше, если тебя отшивают сразу и посылают подальше, чем вот такие вшивые угрызения. Нравишься ты ей? Данет. Она такая же данетистка, как и Вадик Сосницкий. Ну, вот, шеф. Если ты хоть что-нибудь понял — я счастлив. Озадачил я тебя сильно?
— Ничего, переживем.
— Тогда я могу спокойно заснуть. Сном праведника. Чао! Он ушел. А я залез повыше, на ростры, сел там под шлюпкой. Там было ветрено, и трансляция ревела джазами над самым ухом, и сажа летела из трубы, но хоть можно было одному побыть и кое о чем подумать. Одно я понял — не нужно мне читать ее письма, ничего я там не найду между строк. А нужно встретиться и посмотреть на нее — пристально, как я никогда, наверно, к ней не приглядывался.
Черные облака несло ветром в корму, и уходили назад корабельные огни топовые, ходовые, гакабортные и лампочки на вантах. Какой-то праздник был у англичан, и все мачты оконтурились огнями.
Глава третья. Граков
1
Утром я первое что увидел — базу.
Я вышел поглядеть, как там моя роба, и сразу в глаза бросилось огромный серо-зеленый борт, белые надстройки, желтые мачты и стрелы. База от нас стояла к весту, в четверти мили примерно, а за нею плавали в дымке Фареры — белые скалы, как пирамиды, с лиловыми извилинами, с оранжевыми вершинами, прямо сказочные. Подножья их не было видно, и так казалось — база стоит, а они плывут в воздухе.
Перед нами еще штук восемь было траулеров, и все, конечно, друг друга стерегли, чтоб никто не сунулся без очереди.
И тихо было вокруг, временами лишь вахтенный штурман с плавбазы покрикивал в мегафон:
— Восемьсот двенадцатый, подходите к моему третьему причалу. Или там:
— Отходите, отдать шпринговый, отдать продольный!
Я вытянул свою робу, штаны, стал развешивать на подстрельнике. В рубке опустилось стекло — там кеп стоял и старпом.
— Что там в кубрике? — кеп спросил. — Спят?
— Просыпаются.
— Пошевели. Сейчас нам причал дадут, надо бочки выставить.
Бочки — это чтоб крен выровнять перед швартовкой. А отчего крен бывает, это вещь таинственная; на таких калошиках, как наш пароход, он всегда отчего-нибудь да есть. Но я посчитал всю очередь — раньше чем через пару часов причала нам не видать.
В рубке, слышно было, посвистели в переговорную трубку. Кеп подошел, послушал.
— Чо? — спросил старпом.
— "Дед" напоминает. Чтоб левым бортом не швартовались. Носится со своей заплатой.
— Это уж как дадут!
— Ладно, — сказал кеп. — Попросимся правым.
Бичи вылезали понемножку — на базу поглядеть. Там у каждого почти кореш или зазноба. Много там женщин плавает — буфетчицы, медички, рыбообработчицы, прачки. У меня там Нинка плавала. Да и утро было хорошее — как не вылезешь. Тихое, штилевое, волна лоснилась как масляная, небо чистое, чуть видные перышки неслись по ветру. Ненадолго, конечно, такая погода — колдунчик[45] на бакштаге показывал норд-вест; ближе к полудню, пожалуй, зыбь разведет.
По случаю базы кандей Вася пирог сделал с кремом — в базовые дни какая-то чувствуется торжественность, хотя, если честно говорить, торжественного мало, а работы много — и самой хребтовой, суток на двое без передышек, без сна. Поэтому чай пили молча, и даже за пирог кандея не похвалили, хотя он все время у нас над душой стоял, напрашивался на комплимент.
Потом услышали:
— Восемьсот пятнадцатый, ваш второй причал! Подходите!
Кеп попросил в мегафон:
— Нам бы правым, если возможно!
— А что вы такие косорылые?
— Такие уж!
Там подумали и ответили:
— Тогда к седьмому, убогие!
— Спасибо вам!
Непонятно было, за что он благодарит — за причал или за «убогих».
Машина заработала веселее, и боцман сунул голову в дверь, выкликнул швартовных — по четыре на полубак и в корму. И тут уже было не до пирога, уже в иллюминаторе показался борт плавбазы, высоченный, в полнеба. Он придвигался и закрыл все небо, и мы пошли, не допив.
В корме я оказался с Ванькой Ободом и с салагами. Очистили кнехты — там стояла кадушка с капустой и мешки с углем. Борт плавбазы проплывал над нами — с ржавыми потеками, патрубками, в них что-то сипело, текли помои и старый тузлук. Наконец вахтенный к нам подплыл — в синей телогрейке, в шапке с торчащими ушами.
— На "Федоре"! — спросил Ванька. — Медицина на месте?
Вахтенный не расслышал, приставил варежку к уху.
— Глухари тут, — Ванька махнул рукой.
Но уже было не до разговоров, пошли команды — и с плавбазы, и с нашего мостика, — и вахтенный нам подал конец.
Потом его снова пришлось отдать, плохо подошли, никак нос не подваливал.
— Пошли чай допивать, — сказал Ванька.
Салаги удивились:
— Сейчас же опять зайдем.
— Щас же! Учи вас, учи. Когда зайдем, уж пить некогда будет.
Они все же остались у кнехта, а мы с Ванькой пошли в салон.
— На самом деле списываешься? — я спросил.
Он какой-то осовелый был, будто непроспавшийся.
— Что задумал, то сделаю, понял. Только симптом надо придумать. Симптом должен быть. Погляди — ухо у меня хорошо дергается?
Ухо у него не дергалось, но двигалось. Ваньку это не устроило.
— Плохо мы психику знаем. Ладно, чего-нибудь потравлю. С ходу оно лучше получается. У меня тогда глаз как-то идет.
— Я думал, ты все шутишь — насчет топорика.
— Хороши шутки! Я уже вот так дошел. — Ладонью провел по горлу. — Рыбу только сдам. Святой морской закон.
Мы успели выпить по кружке чаю и по куску пирога съесть, пока нас опять позвали. На этот раз как будто чисто подошли.
— На "Федоре"! — Ванька опять начал. — Врачиха у вас когда принимает?
— Зубная?
— Нервная!
Вахтенный себя похлопал варежкой по лбу.
— Тут чего-нибудь?
— Есть малость. Сплю плохо. Совсем даже не сплю. Грудь все время сдавливает. Коленки дрожат. И воду все пью, никак не могу напиться. Вот уже не хочется, а пью.
— Это у меня тоже бывает, — сказал вахтенный. — Только с водярой. Ну, хошь — запишу тебя на прием.
— Будь ласков. Обод моя фамилия.
— Обод. Ладно. Только там не врачиха, а мужик. Он строгий.
— Володька, что ли?
— Ну!
— Какой же он строгий, когда он святой? Он-то мне запросто бюллетень выпишет.
Вахтенный нам подал конец. Салаги все совались нам помочь, да только мешали.
— Сгиньте! — Ванька им сказал. — Бойся тут за вас. Защемит кому-нибудь хвост, а нам переживание. И так у нас полно переживаний.
Конец провисал, мы его потихоньку подтягивали.
— Почему святой? — я спросил. — Фамилия?
— Что ты! Фамилия у него, знаешь какая… Не знаю, какая. А это кличка. Про него ж песенку сочинили. — Пропел дурным голосом, без мотива:
А было так — тогда на нашем судне
Служил Володька, лекарь судовой,
Он баб любил и в праздники, и в будни
И заработал прозвище — Святой.
Вахтенный посмеялся:
— А и правда, чокнутый. Есть малость.
— Как раз сколько нужно.
Мы закрепили конец и пошли с кормы.
С базы уже завели стрелу, под ней качалась сетка. Это еще не грузовой строп, а для людей, хоть он такой же, из стального троса, только поновее — в него руками цепляешься, так чтоб не пораниться жилкой.
А к сетке между тем уже понемногу очередь собиралась. Каждому, конечно, найдется на базе дело. Радисту — фильмы поменять или аппаратуру сдать в ремонт, рыбмастеру — следить, чтоб не обидели нас, когда рыбу считают, дрифтеру — сети новые получить, механикам — какие-нибудь запчасти, кандею продукты, боцману — сдать чего-нибудь в утиль. Одним неграм палубным на базе делать нечего, их в последний черед отпускают, когда выходит какая-нибудь задержка. А она редко случается, вон сколько траулеров очереди ждут, и еще новые подходят. Никогда не знаешь, попадешь ты на эту базу или нет.
Пятеро вцеплялись в сетку, продевали ноги в ячею. Старпом из рубки кричал третьему:
— Ты там не задерживайся. Сдашь и сразу майнайсь, мне тоже охота.
— Смотря как сдам. Если на пятерку, тут же вернусь. А двоечку — еще переживать буду.
— Договорились же!
— Ладно, не скули, я за тебя на промысле две вахты отстою.
— Что там на промысле!
— Не скули.
Сетка понеслась, взлетела над базовским бортом, там ее ухман[46] перехватил. Третий еще выглянул.
— Смотри, не шляпь, я тебе доверил. Со второй сеткой тоже пятеро вознеслись. Потом ее снова спустили, и в нее только четверо вцепились. И тут Васька Буров к ней кинулся.
— Куда? — Серега ему заорал. — Тебе там чего делать, сачок!
— Бичи, я ж артельный, мне в лавочку — яблоки получить, мандаринчики, «беломору».
— Кандей получит!
Серега его догнал, но сетка пошла уже, он только за сапог Васькин схватился.
— Артельный же я, за что ж я десятку лишнюю получаю?
— За то, чтоб на палубе веселей работал.
Сапог так и остался у Сереги в руках. Васька летел кверху и дрыгал ногой, портянка у него размоталась. Потом он из-за планширя выглянул, стал канючить:
— Бичи, ну отдайте же сапог! Я ногу застужу.
— Майнайсь книзу — получишь.
— Майнайсь! Вы ж меня потом не пустите. Как же вы главного бича на базу без сапога отпустили, позор же для всего парохода.
— Ладно, — сказал Серега, — подай штертик.
Васька там куда-то сбегал, потом стравил штерт. Серега концом обвязал сапог.
— Мотай, сачок.
— Вот спасибо, бичи. Зато уж я вам самых лучших яблочков отберу, мандаринчиков…
С базы крикнули:
— Строп идет!
На шкентеле,[47] за один угол зацепленный, спускался строп — стальной, квадратный. Мы его расстелили и пошли катать к нему бочки. Друг за дружкой, каждый другому накатывает на пятку, остановиться нельзя. Бочку валишь, катишь по палубе, вкатываешь на строп и рывком ее — на стакан. И она должна стать точно, как шар в лузу, ни на дюйм левее или правее, потому что их должно стать девять; считают нам теперь рыбу не бочками, а стропами; будет восемь — ухман заметит, заставит перегружать.
Ну, вот их уже и девять, по три в ряд, стоят пузатенькие, стоят родные, кровные. Двое забегают, заносят углы, цепляют петли на гак, — и теперь рассыпайсь, кто куда успеет, потому что ухман не ждет, у него там работа на два борта, с той стороны такой же траулер разгружается. Он махнул варежкой, и нет его, а строп с нашими пузатенькими полетел к небу, мотается между мачтами. Беда, если хоть одна петля как следует не накинута, тогда он весь рассыпается, бочки летят и лопаются, как арбузы.
Но ничего, прошел первый, сгинул за бортом, и пока его там разгружают, мы вылетаем, кидаемся к трюмам — готовить новые девять. А успеваем — так и в запас, пока не крикнут сверху:
— Строп идет!..
Через час у нас в спинах хорошо заломило, то и дело кто-нибудь остановится, трет себе поясницу — прямо как радикулитные. Первым салага Алик начал сдавать. Бочку накатывал долго, ставил кое-как, потом еще кантовал ее, а все его ждали наклонившись — на палубе лежачую бочку нельзя выпускать из рук, она покатится.
Скоро он и вовсе сдох, не мог поставить на «стакан», хоть и рвал изо всей силы. Ну, правда, на стропе ее потрудней поставить, тут еще сапогами в тросах путаешься, в стальных калышках. Мне пришлось сначала свою поставить, а потом уж я подошел к нему и за него поставил.
— Слабак! — на него орали. — Инвалид!
— Тебя еще здоровей. Лень ему мослы таскать.
Вообще-то, не слабей он был хоть Ваньки Обода. Просто сноровка в нем кончилась от усталости. И маленькой хитрости он не заметил — что нужно ее серединой по тросу катить, тогда она идет как по ролику, а потом наклонить в одну сторону, взять разгон, тогда она сама взлетает, как ванька-встанька. Я ему это показывал, а бондарь кричал:
— Что, так и будет за тебя вожаковый ставить? Ты только подкатываешь?
— Угомонись, — я ему сказал, — уж меня-то тебе чего жалеть.
Алик весь красный сделался. Следующую бочку он уже так рванул, что она чуть не завертелась. И опять зря, тут силы совсем не надо тратить. Димка подошел, отнял у него бочку.
— Отдохни, Алик. Пропусти свой черед.
— Да я не устал.
— А я говорю — отдохни. И посмотри внимательно.
Шурка, конечно, тут же стал орать:
— А мне тоже отдохнуть можно?
— Можно.
— Тогда ты и за меня поработай, а я посижу, отдохну.
— И помолчи также, — сказал Димка. — А то я кой-кому могу и отвесить.
Шурке это до того понравилось, что он даже не ответил. Сел на свою бочку и закурил.
Димка несколько раз показал Алику, сам весь строп нагрузил, а тот лишь кивал.
Шурка опять не стерпел:
— Что ж только один? Теперь за меня нагрузи.
Но в общем-то до всех дошло, что Димка не одному Алику дал передохнуть, но и нам тоже. И маленький урок он нам дал…
Не заметили мы, как и погода переменилась, палуба уже не желтой была от солнца, а серой, и по волне пошли гребешки. А мы только еще один стакан[48] выгрузили, верхний. А их в обоих трюмах по четыре.
Не замечали мы, что вокруг делается — кто еще там подходит к базе, кто отчаливает. Раз только, я помню, вышла какая-то задержка, и я разогнулся, поглядел на море. Там, среди зеленых гребней, шел куда-то баркасик с подвесным мотором — красненький борт и белая рубка, а в корме сидели двое, молодые, с рыжими бородами, и глядели на нас. Куда они шли? А Бог весть куда, в море. И не знал я, на сколько у них горючего хватит для этого моторчика, и был ли у них еще парус с собой, но их-то это не пугало, и я подумал — да уж, наверно, дойдут куда хотят. Главное — идти куда хочется. Может, и мне вот так — смотаться сейчас на базу, и на ней вернуться в порт, а оттуда: не задерживаясь ни на час, на поезде в Россию, хотя бы в Орел к себе поначалу… Что меня держит — неужели вот эта бочка?
Тут же мне про нее напомнили, толкнули в спину.
— Кати, чего встал!
И я забыл про этот баркасик.
Небо темнело понемногу, и ветер свежел. В этих местах погода меняется быстро, в полчаса штиль кончается и разводит мертвую зыбь.
Со следующим стропом какая-то задержка вышла. Ухман нам крикнул:
— Ступайте, отдохните. Я покричу.
Шурка с Серегой в самый кубрик сошли, сели за свои карты. Остальные на трапе устроились, кто повыше, кто пониже. А я — на самой верхней ступеньке, следить, когда ухман появится.
— Не разгрузимся сегодня, — сказал Ванька Обод. — А я к врачу не попаду до вечера.
— Так вали сейчас, — Алик сказал.
— Вали! А кто мне тогда эту рыбу засчитает? Вдруг он мне с этого дня бюллетень выпишет.
— Разгрузились бы, — сказал Димка. — За три часа бы разгрузились, если б с «голубятника» на подвахту вышли.
— А кому это надо, — Ванька спросил, — чтоб за три часа? Им трое суток погулять охота на базе. А сразу разгрузишься — тебя и погонят на промысел.
— Но можно же и по-другому, — сказал Алик. — Всем дружно поработать день, а потом всем гулять двое суток. Это было бы справедливо.
Ванька даже закашлялся от смеха.
— Вот ты человека ограбишь, а тебя засудят, а ты тоже будешь говорить несправедливо?
Алик удивился.
— Что за логика?
— Не понимаешь, салага? Вот ты на СРТ подался. Почему на плавбазу не пошел, там тоже матросы есть? Или — в берегаши? Потому что дикари вчетверо больше получают. Значит, за рублем погнался? Так чего ж тут несправедливого? Ты и должен уродоваться, как карла. А они там, с «голубятника», гулять в это время будут, водку пить, с бабами спать. Потому что дипломы имеют, а ты — не имеешь. И ты хоть упади на палубе, они те руки не подадут. Хотя нет, подадут — вставай и дальше уродуйся. Все справедливо!
Алик примолк, только усмехался про себя.
Ванька спросил:
— Понял теперь, салага, как она ловится, селедочка?
— Приблизительно.
— Вот, когда совсем поймешь, ты ее и жрать не захочешь. Если б все знали, как она ловится, она б у них колом в горле стала!
— Лучше пусть не знают, — сказал Алик.
Ванька согласился:
— Это ты верно, салага. А то ее и покупать не станут.
С базы позвали:
— Эй, на «Скакуне»!
Я выглянул. Там стоял Жора-штурман.
— Шалай, позови там салагу.
— У нас их двое.
— Любого.
Димка полез.
— Ну, как там Шакал Сергеич? Горит синим пламенем?
— Голубеньким пока. — Тут он мне цидульку выкинул в иллюминатор. Решил на свободную тему писать. Вот… "Радуюсь я, это мой труд вливается в труд моей республики".
— Прелестно! — сказал Дима. — Пускай насчет вдохновения подзальет, насчет творчества.
— Это он подзальет. Он вот спрашивает — «вдохновение» через «а» пишется или через «о»?
— Вдох! Второе тоже «о».
— Ясно-ясно.
Жора ушел. Через минуту опять крикнули с базы:
— Строп идет!
Небо стало тревожное, темное, поднялась зыбь. Ветер ее гнал к Фарерам.
Ванька постоял в капе, поежился.
— Шторм, ребятки, будет.
— Ну и пускай, — сказал Алик, — отдохнем хоть.
— Дурак, это тебе не промысел. Там — пускай, лежи себе в койке. А тут тебя каждый час будут к причалу гнать. Чуть просвет — подходи выгружайся. Ни сна тебе, ни работы. Так неделю промаешься, тогда и скажешь — пускай.
Еще мы нагрузили стропов десять и опять вернулись в кап. Там уже наши бочки не успевали укладывать, много их на борту скопилось. В обычные дни это не страшно, а теперь и базу качало.
Ванька опять помрачнел:
— И завтра не выгрузимся. И послезавтра.
— Тебе-то куда спешить? — я спросил. — Все равно в порт уйдешь.
— Вот и не все равно. Эта база только три дня простоит. А там жди следующей.
Откуда он это выведал? Но уж, наверно, выведал, если заранее задумал. А мне все баркасик мой не давал покоя. И то, что я Лилю так и не увижу.
— Неужели три дня? — я спросил. — Да, не успеть нам.
Ванька ко мне придвинулся.
— Ты чего? Может, на пару спишемся? Чего ты тут не видал?
Я поглядел — все сидят на трапе, привалясь к переборке. Митрохин — в самом низу — спит на комингсе. Из кубрика щелчки по носу доносятся: "сто сорок восемь… сто сорок девять". И правда, чего я тут не видел?
— А это каждому можно списаться? — спросил Алик.
— Ты сиди, — сказал Ванька. — Каждому, да не всем. А то подумают команда разбегается, чепе. Ты на следующей базе спишешься, никто тебя не держит.
— Я и не думаю.
— Не думаешь, так не спрашивай. Так как? — Ванька меня спросил.
Я не успел ответить. С базы опять крикнули:
— Строп идет!
Я катал бочки, нагружал стропа, а голова была другим занята. Вообще-то, я ни разу не списывался, хотя это можно, никто не держит. Только полагается кепа за неделю предупредить, чтобы из порта прислали замену. Но и на базе ее найти можно, найдутся любители поразвлечься — побродить недельку-другую дикарем на СРТ. К тому же, деньги я кое-какие заработал, вот за этот груз. И все же хотелось бы мне сначала ее увидеть. Тогда б я наверняка решился поплыл бы с ней до порта. И, может быть, все бы по дороге выяснилось — в море все иначе, чем на берегу.
Но мы опять входили в раж, в злобный какой-то запал, ничего не видели вокруг. Только бочки перед глазами и прутья стропов, и как они нагруженные уходят в небо. Тут-то я снова с бондарем сцепился. С базы какой-то чудак попросил:
— Ребята, не подкинете селедочки? Штуки три.
Ну что, жалко, что ли? На траулере рыбы попросить — что снега зимой. Так вот, этот кошмар вытащил их из шпигата и стал ему кидать. Я думал — тот их обратно швырнет ему в рожу. Потому что эта селедка валялась в шпигате черт-те с какой выборки, может быть, с прошлой недели. А он еще благодарить стал:
— Спасибо, ребятки. Ах, хороша!
Я тут совсем сбесился.
— Выкинь сейчас же! — я ему заорал. — Выкинь эту падаль!
— Да зачем же добро выкидывать?
Я схватил ручник и кинулся к бочке, выбил донышко, захватил в варежки верхних три и ему закинул, как гранаты. Бондарь смотрел на меня и ухмылялся.
— Чего это с ним? — тот спросил.
— Спортом занимается.
Тот покачал головой, ушел.
— Крохобор ты! — я сказал. — Человеку рыбы хорошей не мог дать. Которая тебе и копейки не стоит.
Он расцеплял храпцы и смотрел на меня — ласково, чуть насупясь печально. Брови у него какие-то серые, как будто золой присыпанные. Смотрел вот так и мотал железной цепью с храпцами.
— Лезь в трюм, — пригласил меня.
— Это почему?
— Так. Снизу будешь подавать.
Я подумал — всегда можно сделать, чтоб храпцы случайно расцепились. Как раз у меня над головой.
— Я и так каждый день в трюме работаю. А у базы хочу — на палубе.
— Не полезешь?
— Нет.
— А я тебе приказываю.
— А я не слушаю. Ты мне не начальство.
Он чуть прикрыл глаза и спросил:
— Тебе отвесить?
— Оставь при себе.
Он пошел ко мне. Я стиснул ручник — прямо до боли. Он остановился и сказал мне устало:
— Ладно, запечатывай. И становись на место.
Тем и кончилось. Никто даже не успел к нам кинуться. Мы выгрузили второй стакан, начали третий, и тут ухман нам сказал:
— Идите, ребятки, обедать. Перерыв.
В салоне я против бондаря сидел. Он на меня не глядел и жрал, как лошадь, за ушами у него что-то двигалось. Мне сначала противно было глядеть, а потом как-то жалко его стало. Он старше всех нас, даже Васьки Бурова старше. И мне рассказывали — никто его на берегу трезвым не видит. Он все с себя может пропить — пиджак, сорочку, ботинки. Сыну его- почти уже восемь, а он только «папа-мама» выговаривает. Может, он из-за этого такой? Что же дальше будет? Вот так сопьется, ослабеет, в рейсы его перестанут брать.
Таким-то образом я думал, когда пришел Митрохин и задал нам работу для ума.
— Ребята, — говорит, — отпустите на базу. С того борта братан мой ошвартовался. Хоть часик с ним повидаться, я его с полгода не видел.
Мы молча прикидывали. Это не на час, конечно, только так говорится. А у нас еще Васька Буров сбежал. Когда одного не хватает на палубе, и то заметно.
Он стоял, ждал нашего приговора. И правда, этого ему никто не мог позволить, только мы.
Первым бондарь сказал:
— Я своего братана год не видал. Он на военке служит.
— Нельзя, значит? — Митрохин вздохнул. — Он же тут, рядом. Я, может, еще год его не увижу. Мы все в разное время в порт приходим.
— А я своего, — сказал бондарь, — может, три года не увижу.
Митрохин все ждал. Пока ведь только один высказался. Жалко было на него смотреть, на Митрохина. У него чуть слезы не выступили.
Я сказал:
— Ступай, о чем говорить. Как-нибудь заменим.
Шурка тоже разрешил:
— Валяй, гаденыш. Привет передавай братану.
Потом Серега и салаги. И Ванька Обод — с большой натугой.
— Спасибо, ребята.
Митрохин весь засиял, помчался сетку просить. Потом все вышли, и мы одни остались с бондарем. Он на меня не смотрел. А я закурил и спокойно его разглядывал.
Однажды я за него на руле отстоял. Он себе палец поранил ржавым обручем, и загноилось, вся кисть начала опухать. И он на штурвал отказывался идти, а все на него орать начали, что у нас не детский сад. Дрифтеров помощник Геша даже потребовал, чтоб он повязку размотал и всем показал, что у него с рукой. Вот это меня взбесило. А может, просто любопытно стало — как же он отнесется, если я за него вызовусь. И что думаете — он еще больше меня возненавидел. Если только можно больше.
Я спросил у него — спокойно, с улыбкой:
— Феликс! За что ты меня ненавидишь, сволочь?
Он сразу ответил:
— А добрый ты. Умненький. Вот за что. Я б таких добрячков безответственных на мачте подвешивал. По вторникам.
— За шею?
— За ноги. Пусть повисят, посохнут. А то у них все в башке перевернуто. Не видят, на чем земля стоит.
— На чем же она стоит?
— На том, что все суки. Каждый по-разному, но — сука.
— Так. И этот, который рыбки попросил? Что ты про него знаешь?
— То же самое. Он и хотел, чтоб ты свою бочку распечатал. Ему свою на базе лень распечатывать. Он эту падаль все равно бы выкинул, а пошел бы клянчить на другой траулер.
— Понятно. А салаг ты все же не так ненавидишь, как меня.
— Салаги — мне что? Они отплавали да уехали. А ты свой, падло. Все время перед глазами будешь.
— Не буду. Рейс как-нибудь докончим. Ну, приятного аппетита.
— Уматывай.
Стропа все не было, мы сели на бочки перекурить. Ванька Обод подсел ко мне и зашептал:
— Я чего придумал. Я сразу две справки попрошу. Скажу-у тебя примерно то же самое. Выпишет, не глядя.
— Кто?
— Да Володька же Святой. Ты на голову когда-нибудь жаловался?
— Нет.
— А не мешает иногда пожаловаться. Бывает, пригодится. Ушиб какой-нибудь был?
— Что-то не помню.
— Дурак, а кто это проверит. Говори — был, с тех пор не сплю нормально, трудоспособность понизилась. Не хочу быть для товарищей обузой.
Честно говоря, не хотелось мне в эти хитрости пускаться. Списываться, так по одной причине — "не ваше собачье дело". Зачем мне это вранье, если я уже не вернусь? Он-то вернется, я знаю, поколобродит и вернется, больше-то он делать ни черта не умеет. А я уж спишусь, так навсегда. Поначалу хоть в депо свое устроюсь. Мне надо по-серьезному решаться, а не так, с панталыку.
— Ну, как? Рвем на пару?
— Нет.
— Ты ж договаривался!
— Когда?
Он на меня поглядел с презрением.
— Э, на дураках в рай ездят. Я тебе как умному советовал. Пример тебе подавал.
— Да списывайся ты один, для других не старайся.
— И спишусь. Думаешь — духу не хватит?
— Да ничего не думаю.
— Вот и видно. Думал бы, так…
Он не договорил, пошел от меня. Совесть его, что ли, мучила, что он нас покидает? С базы крикнул ухман:
— Эй, бичи, провизию примите!
Кандей Вася вывалил за борт на штерте мешок и коровью ногу. Он уже был хорошо веселый, наш кандей. Рядом с ним дрифтер появился и «маркони». У всех того же цвета рожи.
Дрифтер взревел:
— Полундра, сети кидаю!
Восемь зеленых покидал, из сизаля, и две белых, капроновых.
— Эти ко мне в каюту несите.
Ясное дело, в порядок он их не поставит. Он их как-нибудь поприжмет до порта, выгадает на штопке, на перештопке, а эти дружкам подарит для переметов. Да и не к чему их в порядок ставить — капроновые долго не рвутся, но зато рыбу режут до крови, и другая рыба боится лезть в ячею.
Кандей Вася смайнал свой груз и предупредил:
— Сухофруктов хоть полмешка оставьте, больше не дадут.
— А нам и не надо больше, — Шурка уже туда руки по локти запустил. — Ты за нас выпил, мы за тебя хоть закусим.
"Маркони" с фильмами сам пожелал спуститься.
Я помог ему дотащить коробки до салона. Вдруг он остановился, хлопнул себя по лбу.
— Сень! Совсем выпало. Тебя ж там одна девка спрашивала. Постой… Лиля ее зовут. Ну да, Лиля. Их там трое при Гракове, молодые специалисты. Хочешь — свидание устрою?
Я укладывал коробки в рундук, читал названия и молчал.
— Слушай! — сказал «маркони». — Я ж туда передатчик аварийный должен на проверку сдать. Барахлит. Ну, скажу, что барахлит. Мне же его одному не стащить, ты поможешь.
— А кто на палубе останется?
— Такой ты незаменимый, Сеня?
— Это не знаю, а шорох поднимется. У нас уже двое сбежали.
— Что ж делать? Надо чего-нибудь придумать. Пока он придумывал, с базы опять крикнули:
— Строп идет!
Мы его нагрузили, потом ухман подал сетку — для «маркони». Я его подсаживал.
— Чего передать? — он спросил.
— Привет. Больше ничего.
— Так мало, Сеня? Нет, я все-таки придумаю.
Он ехал вверх и держался одной рукой, а другой мне помахивал. Ухман его выматерил и втащил за пояс.
Качало уже чувствительно, и строп мотался над всей палубой, от мачты до мачты. Мы ждали, что прекратят разгрузку, — кранец взлетал выше борта. Но успели все-таки выгрузить один трюм. Половина работы. Шурка подмел там веничком и вылез.
— Стоп, ребятки, — сказал ухман. — Отдохните пока. Сейчас решают может, вам отойти.
|
The script ran 0.014 seconds.