Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Виктория Токарева - День без вранья [1994]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary

Аннотация. Виктория Токарева. Писательница, чье имя стало для нескольких поколений читателей своеобразным символом современной «городской прозы». Писательница, герои которой - наши современники. В их судьбах и поступках мы всегда можем угадать себя. Произведения Токаревой, яркие, психологически точные и ироничные, многие годы пользуются огромным успехом и по праву считаются классикой отечественной литературы. Содержание: Стрелец Старая собака Лавина Первая попытка Римские каникулы Мужская верность Банкетный зал Розовые розы Перелом Можно и нельзя «Система собак» На черта нам чужие Все нормально, все хорошо Антон, надень ботинки! День без вранья Как я объявлял войну Японии Вместо меня Инфузория-туфелька Коррида Полосатый матрас

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

Это было год назад. Траншею зарыли. По ней много воды утекло. Сейчас – другая жизнь. Другие проблемы. И посол другой. Я его не знаю. Розовые розы * * * Она была маленького роста. Карманная женщина. Маленькая, худенькая и довольно страшненькая. Но красота – дело относительное. В ее подвижном личике было столько ума, искренности, непреходящего детства, что это мирило с неправильными чертами. Да и что такое правильные? Кто мерил? Кто устанавливал? Ее всю жизнь звали Лилек. В детстве и отрочестве быть Лильком нормально. Но вот уже зрелость и перезрелость, и пора документы на пенсию собирать, – а она все Лилек. Так сложилось. Маленькая собачка до старости щенок. Лильку казалось, что она никогда не постареет. Все постареют, а она нет. Но… Отдельного закона природа не придумала. У природы нет исключений из правила. Как у всех, так и у нее. Постарела Лилек, как все люди, к пятидесяти пяти годам. Она не стала толстой, и морщины не особенно бороздили лицо, однако возраст все равно проступал. Человек живет по заданной программе: столько лет на молодость, столько на зрелость, столько на старость. В определенный срок включаются часы смерти. Природа изымает данный экземпляр и запускает новый. Вот и все. Пятьдесят пять лет – это юность старости. Лилек – юная старуха. Ее день рождения приходился на двадцатое ноября. Скорпион на излете. Но он и на излете – скорпион. Лилек всю жизнь была очень гордой. Могла сделать себе назло, только бы не унизиться. Но сделать себе назло – это и есть скорпион. Двадцатого ноября, в свой день рождения, Лилек проснулась, как всегда, в девять утра и, едва раскрыв глаза, включила телевизор. В девять часов показывали новости. Надо было узнать: кого сняли, кого назначили, кого убили и какой нынче курс доллара. Все менялось каждый день. Каждый день снимали и убивали и показывали лужу крови рядом с трупом. Средний возраст убитых – тридцать пять лет. Причина всегда одна – деньги. Было совершенно непонятно, как можно из-за денег терять жизнь. Разве жизнь меньше денег? Лилек догадывалась, что деньги – это не только бумажки, это – азарт, цель. А цель иногда бывает дороже жизни. Но все равно глупо. Цель можно изменить, а жизнь – не повторишь. Лилек смотрела телевизор. Муж шуршал за стеной. Он сам готовил себе завтрак, ел и уходил на работу. Муж был юрист, и в последние десять лет его специальность оказалась востребованной. А двадцать пять советских лет, четверть века, он просидел в юридической консультации на зарплате в сто двадцать рублей и почти выродился как личность и как мужчина. Лилек привыкла его не замечать. Сейчас она бы его заметила, но уже он не хотел ее замечать. Отвык. Можно жить и без любви, но иногда накатывала такая тоска – тяжелая, как волна из невыплаканных слез, и казалось: лучше не жить. Но Лилек – не сумасшедшая. Это только сумасшедшие или фанатики вроде курдов сжигают себя, облив бензином. Фанатизм и бескультурье рядом. Чем культурнее нация, тем выше цена человеческой жизни. Лилек – вполне культурный человек. Врач в престижной клинике. Но престижность не отражалась на зарплате. Платили мало, даже стыдно сказать сколько. На еду хватало, все остальное – мимо. Где-то она слышала выражение: «Пролетела, как фанера над Парижем». Почему фанера и почему над Парижем? Куда она летела? Но тем не менее ее жизнь пролетела, как фанера над Парижем. Никакого здоровья, никакой любви. Только работа и книги. Тоже немало, между прочим. У других и этого нет. Из классики больше всего любила Чехова – его творчество и его жизнь, но женщины Чехова Лильку не нравились: Лика глупая, Книппер умная, но неприятная. Возможно, она ревновала. Лильку казалось, что она больше бы подошла Антону Чехову. С ней он бы не умер. Ах, какой бы женой была Лилек… Но они не совпали во времени. Чехов умер в 1904 году, а Лилек родилась в сорок четвертом. Сорок лет их разделяло плюс двадцать на взрастание, итого шестьдесят лет. Это много или мало? Муж ушел на работу. Не поздравил, забыл. Ну и пусть. Она и сама забыла. Да и что за радость – 55 лет – пенсионный возраст. Лилек пока еще работает, но молодые подпирают. Среди молодых есть талантливые, продвинутые. Но их мало. Единицы. Российская медицина существует на уровне отдельных имен. Западная медицина – на уровне клиник. У нас – рулетка: то ли повезет, то ли нет. У них гарантия. В этом разница. Сегодня у Лилька отгул после дежурства. Отгул и день рождения. Можно никуда не торопиться, послушать, как время шелестит секундами. Посмотрела «Новости», утренний выпуск. Потом кино – мексиканский сериал. Действие двигалось медленно – практически не двигалось, поскольку авторам надо было растянуть бодягу на двести серий. Серия подходила к концу, когда раздался звонок в дверь. «Кто бы это?» – подумала Лилек и пошла открывать – как была, в ночной рубашке. В конце концов, рубашка длинная, скромная. В конце концов – она дома. Лилек открыла дверь и увидела на уровне глаз розовые розы, большой роскошный букет сильных и красивых цветов. Тугие бутоны на длинных толстых стеблях – должно быть, болгарские. Такие у нас не растут. За букетом стоял невысокий блондин с плитами молодого румянца на щеках. Лицо простодушное, дураковатое, как у скомороха. – Это вам, – сказал скоморох и протянул букет. – А вы кто? – не поняла Лилек. У нее мелькнула мысль, что цветы от благодарного пациента… Но откуда пациенту известен адрес и повод: день рождения. К тому же пациенты – как их называют, «контингент», партийная элита на пенсии – народ не сентиментальный и цветов не дарят. – Я посыльный из магазина, – объяснил скоморох. – А от кого? – В букете должна быть визитка. Лилек осмотрела цветы, никакой визитки не было. От букета исходил непередаваемый розовый аромат. Запах богов. Так пахнет счастье. – Нет ничего, – поделилась Лилек. – Вы, наверное, перепутали… Скоморох достал одной рукой маленький блокнот, прочитал фамилию и адрес. Все совпадало. Лильку ничего не оставалось как принять букет. – А от кого? – переспросила она. – Значит, сюрприз, – ответил посыльный и улыбнулся. Улыбка у него была хорошая, рубашка голубая и свежая, и весь он был ясный, незамысловатый, молодой, как утро. – Проходите, – пригласила Лилек. Парень ступил в прихожую. Лилек прошла на кухню, освободила руки от цветов. Стала искать кошелек, чтобы поблагодарить посыльного. Но кошелька не оказалось на положенном месте. Она пошарила по карманам и нашла пристойную купюру: не много и не мало. Посыльный ждал, озираясь по сторонам. Должно быть, смущался. Получив чаевые, он попрощался и ушел. А Лилек вернулась к цветам. Стала обрабатывать стебли, чтобы цветы дольше стояли. Налила воду, бросила туда таблетку аспирина. Совместила банку, воду и розы. Боже мой… Вот так среди осенней хляби и предчувствия зимы – маленький салют, букет роз. Но кто? Кто выбирал этот цвет? Кто платил такие деньги? И кому это вообще пришло в голову? Кто оказался способен на такой жест? Контингент – не в счет. Бывшие политики, как стареющие звезды, никак не могут поверить в то, что они – бывшие. И все розы – им. Кто еще? Антон Павлович Чехов? Но он умер в 1904 году. Может быть, Женька Чижик? Первая любовь, которая не ржавеет… Все-таки ржавеет. Более того, ничто так не ржавеет, как первая любовь. Лилек и Женька вместе учились в медицинском. Но Лилек – терапевт, а Женька – ухо, горло, нос. Он был красивый и сексуально активный. Его звали: «в ухо, в горло, в нос»… Они сошлись на почве активности и духовности. Лилек была влюблена в Чехова, а Женька в Достоевского. Он все-все-все знал про Достоевского: что он ел, чем болел, почему любил Аполлинарию Суслову, а женился на скромной Анне… Потому что одних любят, а на других женятся. На Лильке он женился по этому же принципу. Любил высокую независимую Лидку Братееву, которая переспала с половиной студенческого и профессорского состава. А может, и со всеми. При этом инициатива принадлежала Лидке. Она приходила и брала. Те, кто послабей, – убегали и прятались. Но Лидка находила и выволакивала на свет. Такой был характер. Она жила по принципу: бей сороку, бей ворону, руку набьешь – сокола убьешь. Так и вышло. Ей достался вполне сокол, она вышла за него замуж и на какое-то время притихла. Но потом принялась за старое. Распущенность, возведенная в привычку, – это ее стиль. Ей нравился риск, состояние полета. А за кем летать – за вороном или соколом – какая разница. Женька женился назло и долгое время путал их имена. Лиля и Лида – рядом. Лилек ненавидела Лидку – в принципе и в мелочах. Ей был ненавистен принцип ее жизни, нарушение восьми заповедей из десяти. И ненавистно лицо: лоб в два пальца, как у обезьяны гиббон, и манера хохотать – победная и непристойная. Как будто Лидка громко пукнула, огляделась по сторонам и расхохоталась. Но основная причина ненависти – Женька. Он без конца говорил о ней, кляня. Он был несвободен от нее, как Достоевский от Аполлинарии Сусловой. И оба спасались женами. Женька погружался в Лилька, зажмуривался и представлял себе ТУ. Мстил Лидке. Лилек была инструментом мести. Но время работало на Лилька. Та плохая, а Лилек хорошая и рядом. Они вместе учились, вместе ели и спали, вместе ездили на юг – тогда еще у России был юг. И все бы ничего, но… Женькина мамаша. Мамаша считала брак сына мезальянсом. Женька – почти красавец, умница, из хорошей семьи. Лилек – провинциалка, почти уродка. Мамаша просто кипела от такой жизненной несправедливости и была похожа на кипящий чайник – страшно подойти. Жили у Женьки. Лилек привезла с собой кошку, тоже не из красавиц. У кошки, видимо, была родовая травма, рот съехал набок, как у инсультников. Она криво мяукала и криво ела. И вот эта пара страшненьких – девушка и кошка – обожали друг друга нечеловеческой любовью, а может, как раз человеческой – идеальной и бескорыстной. Иногда у Лилька случался радикулит, кошка разбегалась и вскакивала ей на поясницу, обнимала лапами. Повисала. Грела поясницу своим теплым животом. И проходило. От живого существа шли мощные токи любви – получалась своеобразная физиотерапия. Лилек волновалась, что кошка выпадет из окна, – мамаша постоянно раскрывала окно настежь. Лилек навесила специальный крючок, который ограничивал щель до десяти сантиметров. Воздуха хватало, и никакого риска. Кошка скучала по воле. Она вскакивала на подоконник, втискивала в щель свой бок с откинутой лапой и так гуляла. Однажды в ее лапу залетела птица. Так что можно сказать, кошка охотилась, а значит, жила полноценной жизнью. Лилек не охотилась, но тоже жила вполне полноценно. Она любила своего Женьку, ей нравилось быть с ним наедине и на людях. Она им гордилась и любила показывать окружающим. Почти в каждых глазах она читала легкое удивление: Лилек – недомерок, а Женя – америкэн бой… Многие молодые женщины кокетничали с ним на глазах у Лилька, так как Женька казался легкой добычей. Каждая думала: если он польстился на такую каракатицу, то уж за мной побежит, писая от счастья горячим кипятком. Но это было большое заблуждение. Единственный человек, за которым он бежал бы, – Лидка Братеева. Однажды Лилек и Женька отправились в театр и встретили там Братееву со своим соколом. Поздоровались. Лидка оглядела принаряженного Лилька, усмехнулась. В ее ухмылке было много граней, и все эти грани процарапали Женькино сердце. Женька весь спектакль просидел бледный и подавленный. Молчал всю дорогу домой. А Лилька и вовсе тошнило. Она была беременной на третьем месяце. Беременность протекала тяжело, токсикоз, мутило от запахов. Ей казалось, что от Женьки пахнет моченым горохом. Она постоянно отворачивалась, чтобы не попасть в струю его дыхания. В этот же период поднялась неприязнь к Достоевскому – эпилептик, больной и нервный. Волосы вечно гладкие, блестящие, будто намазаны подсолнечным маслом. Непонятно, что в нем нашла Аполлинария Суслова… Чехов – совсем другое дело. Чехов – как Иисус – учил, терпел, был распят туберкулезом, его не понимали современники, критика упрекала за «мелкотемье». Но Иисус Христос никогда не улыбался, мрачный был парень. А Антон Чехов – шутил, и его юмор был тонкий, мягкий, еле слышный, погруженный глубоко, но слышный для посвященных. Для тех, кто с ним на одной волне. Неприятие Достоевского явилось началом неприятия Женьки. Женькина мамаша не советовала рожать, приводила убедительные аргументы. Лилек послушалась и сделала аборт, хотя все сроки прошли. Почему Лилек послушалась? Где была ее голова? В молодости не хватает опыта, требуется совет старших. Совет был дан неправильный. Вопрос: а где были родители Лилька? В другом городе, маленьком и провинциальном. Лильку казалось тогда, что ее родители тоже маленькие и провинциальные. Ничего не понимают. И еще одна причина – гордость – знак скорпиона. Чтобы не унизиться, готова укусить сама себя. Так оно и вышло. Лилек ужалила сама себя. Ребенок мог бы развернуть всю ситуацию на 180 градусов. Женькина мамаша непременно бы влюбилась во внука или внучку и из чайника ненависти превратилась бы в чайник любви. Этот новый человек всех бы объединил, включая кошку. И настала бы всеобщая гармония, когда все нужны всем. А так – никто не нужен никому. Женька стал реагировать на кокетство чужих женщин. У него стали формироваться левые романы в присутствии Лилька. Лилек боролась за свое счастье как могла – купила шляпку. Лильку шли маленькие беретики, а эта шляпа только подчеркнула ее внешнюю несостоятельность. – Ну как? – неосмотрительно спросила Лилек. Женька ничего не сказал. Усмехнулся, как Братеева. Это было прямое предательство. Сработал скорпион. Лилек взяла книжку, кошку и ушла. Куда? А никуда. Сначала к подруге. Потом сняла комнату. А потом… Об этом «потом» следует поговорить подробнее. Потом Лилек обратилась к юристу и отсудила у Женьки с мамашей площадь. Им пришлось разменивать свою квартиру на меньшую плюс комната. Вот так. Это был ее ответ. Из жертвы Лилек превратилась в народного мстителя, и весь суд был на ее стороне. Скорпион жалил не себя, а врага. Лилек мстила за поруганную веру, надежду и любовь. Когда женщина мстит – здравый смысл умолкает. Самое правильное, что может сделать мужчина, – это уносить ноги не раздумывая. Женька Чижик не ожидал такого развития событий. Он считал, что все зависит от него, и даже пытался помириться. Но Лилек уже спала с юристом Леней Блохиным, в той самой комнате, которую они вместе отсудили. Лилек пошла на эту связь Женьке НАЗЛО. А Леня просто подчинился. Потом он втянулся в Лилька, как в черное кофе. Вроде невкусно, но если привыкнешь – ничем не заменишь. Малая наркомания. Лилек взяла своего юриста – нагло, как Братеева. И оказалось, что Леня этому очень рад. Лилек сообразила, что мужчины на самом деле – слабый пол. И бывают довольны, когда женщины проявляют инициативу и сами все решают. Леня – москвич, тоже с мамашей и прочими родственниками. Но на его территорию Лилек не ступала и с мамашей не знакомилась. Хватит с нее мамаш. Они познакомились на свадьбе. Мамашу звали Ванда, хоть и не полька. Явно не полька. Ванда доброжелательна и терпима – это и есть интеллигентность. Воспитать эти качества невозможно, с ними надо родиться, получить с генами. Ванда отметила, конечно, что Лилек – не из красавиц, но это и хорошо. Спокойно. Меньше соблазна, а значит, крепче семья. А крепкая семья – это самая большая человеческая ценность. На свадьбе Леня напился и в конце заснул прямо за столом. Лилек везла его на стуле до кровати, а потом снимала ботинки и в этот момент любила пронзительно, до холодка под ложечкой. Первое время они старались не разлучаться и даже спали, взявшись за руки. Так длилось долго, несколько лет. Но… У Лилька было одно неудобное качество: желание объять необъятное. То, что шло в руки, – было уже в руках. Это уже неинтересно. Интересно, а что там… за поворотом. Хотелось заглянуть за поворот. И она заглядывала. Лилек пошла лицом в отца. Мать говорила: не удалась. А первая свекровь произносила: «не красива», с ударением на последнем «а». Аристократка сраная. Лилек всю дальнейшую жизнь пыталась доказать: удалась и красива. Она доказывала это другим и себе. Имея весьма скромные внешние данные, она существовала как красавица. Ну, пусть не красавица… Но эмоций – полноводная река. Выбор – большой: врачи, пациенты, родственники пациентов. Привилегированная среда. А если выражаться языком орнитологов – элитарные самцы. Лилек была открыта для любви и сама влюблялась на разрыв аорты. Начинался сумасшедший дом, душа рвалась на части. Леня тем временем жил свою жизнь: уходил на работу и возвращался с работы. Кого-то защищал, выигрывал процессы, копался в юридических кадастрах – она в этом ничего не понимала. Основные его дела – раздел имущества, и Леня не переставал удивляться человеческой низости. Люди готовы были убить друг друга из-за клочка земли. Инстинкт «мое» оказывался доминирующим. Несколько раз Леня являлся с синяком на губе, кто-то высасывал его из семьи. Но Леня держался. Почему? Непонятно. Лилек для всех была ангел-спаситель, кроме собственного мужа. Иногда в доме раздавались немые звонки. Звонили и молчали. Лилек догадывалась, что это – претендентки на Леню. Где он их брал? Наверное, в юридической консультации. Лилек злилась, но молчала, поскольку претендентки вели себя прилично, не грубили по телефону и не приходили на дом. А потом и вовсе куда-то исчезали. Растворялись в пространстве. Леня неизменно возвращался с работы. Совал ноги в тапки. Ужинал – как правило, это было мясо с жареной картошкой. Потом садился в кресло и просматривал газеты. Затем включал телевизор и ревниво смотрел – что творится в мире. В мире творилось такое, что интереснее любого детектива. Детей не было, но Леня и не хотел. Он умел любить только себя, свой покой и свои привычки. А дети выжирают жизнь, хоть и являются ее смыслом. Какой-то странный смысл получается: жить ради другого. А ты сам? Разве не логичнее жить свою жизнь для себя… Лилек хотела ребенка, готова была родить от кого угодно, но… как говорит пословица: «Бодливой корове бог рогов не дает». Лилек во всем винила свою первую свекровь и ненавидела ее со всей яростью скорпиона. Со временем первая свекровь умерла, но Лилек ненавидела ее за гробом. Бедная старуха Чижик, должно быть, переворачивалась в гробу. Женька Чижик, как она слышала, несколько раз женился и разводился. У него не складывалось. Видимо, его браки совершались на земле. В районных загсах. А брак Лилька и Лени – стоял и даже не качался. Значит, был заключен на небесах. Жизнь манила и звала. Было интересно заглянуть за поворот. За поворотом, как правило, оказывалось либо чужое, не твое, либо негодное к употреблению, как поддельная водка. Чужое – значит красть. Поддельное – значит отравиться. Лилек, случалось, крала и блевала. А потом все вставало на свои места. Чужое – на место. Порченое – забыть. Сама – в работу. В работе Лилек избавлялась от комплекса неполноценности. Если разобраться, то мужчины в ее жизни тоже возникали от комплекса неполноценности. Комплексы есть даже у красавиц. Людьми вообще движут комплексы. И президенты скорее всего имеют комплексы и поэтому становятся президентами. Либо их жены имеют комплексы и делают своих мужей президентами. Комплексы – это те дрожжи, которые движут миром. Существует власть талантом, власть красотой, просто власть. Но если нет таланта, красоты и власти, то есть маленькая личная власть над одним человеком. Именно поэтому Лилек хваталась за чужое и порченое. Она хотела иметь маленькую личную власть. Но основная ее свобода – в работе. Когда она погружалась в историю болезни, то начинала видеть больного изнутри, как будто сама плыла по кровеносному руслу и заплывала в жизненно важные органы. И вот тогда приходила власть над жизнью человека, и можно почувствовать себя немножко богом. Лилек давно поняла, что человек-рост себе могилу зубами. Неправильно питается. Человек – машина. Главное – бензин и профилактика. Не надо запускать внутрь вредное горючее, иначе забиваются трубки-сосуды, и мотор выходит из строя. И еще – иммунная система. Если укрепить иммунитет, он сам справится со своими врагами. Сам победит любую инфекцию. Даже рак. Раковые клетки представлялись Лильку одинокими бомжами, которые бродят по организму в поисках жилья, стучатся во все двери. В организме существуют механизмы-замки. Здоровая клетка как бы заглядывает в дверной замок: кто пришел? Свой, чужой? Видит чужого – и не отпирает. Пошел вон. И клетка-бомж снова слоняется в поисках удачи. Но вот у человека стресс, старость, плохая еда, южное солнце – все это сажает иммунную систему. Она садится, как аккумулятор. Механизм-замок не срабатывает, и бомжик – р-раз! И проник. И впустил другого. А дальше – все, как в бандитской группировке. Основная опухоль контролирует кислород. Она питается кислородом. Чтобы победить болезнь, надо блокировать подачу кислорода. Бомжам будет нечего жрать, и опухоль скукожится, завянет. Лилек была уверена, что лечение рака должно быть очень простым – как все гениальное. Победа близка, стоит только руку протянуть. Лилек протягивала руку к генетикам, даже к колдунам, пытаясь вычленить в их методе рациональное зерно. Очень часто рациональное кроется в иррациональном. Лилек увлекалась очередной идеей вместе с носителем идеи. Ей начинало казаться, что это ОДНО: идея и ее носитель. А колдуны, между прочим, тоже мужчины, и современный колдун – это не шаман с бубном и не Гришка Распутин с неряшливой бородой. Это – неординарная личность, владеющая гипнозом, философией и многими знаниями. Эту личность звали Максим. Лилек тогда совсем сошла с резьбы. Не приходила домой ночевать, объясняя это дежурствами. Леня пожаловался Ванде. Ванда сказала: – Значит, она не может по-другому. Ванда уважала Лилька, ее жизнь и даже ее поиск. Лилек, в свою очередь, чтила Ванду: только благородный человек видит благородство в другом. На склоне лет Ванда жестоко заболела. Лилек кинулась на борьбу за ее жизнь со всей яростью скорпиона. Буквально отбила от рук смерти, жадной до всего живого. Смерть и Лилек вцепились в Ванду с двух сторон. Лилек не отдала. Смерти в конце концов это надоело, и она ушла. Ванда объявила, что родилась дважды, и отпраздновала второй день рождения. Говорила о Лильке высокие слова. Все прослезились. Но все-таки главное – не Ванда. Ванда – сопутствующая линия. А основная линия в то время – Максим. Максим работал в районной больнице, сочетал традиционную медицину с нетрадиционной. Он считал: люди заболевают от разлада души с телом. Человека надо настроить, как гитару. Максим подтягивал струны души. Человек начинал звучать чисто. И выздоравливал. Теория Максима во многом совпадала с теорией Лилька. Она называлась «остановиться, оглянуться»… Люди больших городов бегут, бегут, протянув руку за ложной целью. Что-то в них рвется, развинчивается, а они все равно бегут, пока не падают. Надо остановиться, оглянуться. Лилек и Максим познакомились на курсах повышения квалификации. Он был страшненький, но красивый. Лилек что-то почувствовала. Они несколько раз переглянулись, почуяли друг друга, как два волка среди собак. Потом Лилек стала посылать к нему своих больных. А потом… Почти у каждого человека бывает в жизни главная любовь и несколько не главных. Не главные – забываются. А главная – остается, но не в чувственной памяти, а в душевной. Память души – не проходит. Может быть, и у Максима не прошло. Может быть, эти розы – от него… Есть выражение: нахлынули воспоминания… На Лилька они не нахлынули. Они всегда были в ней и звучали, как музыка из репродуктора: иногда тише, иногда громче, но всегда… Максим – вдовец. Жена умерла рано и неожиданно, ни с того ни с сего. Оказывается, у нее была аневризма в мозгу, о которой никто не подозревал. В один прекрасный день аневризма лопнула и убила. Среди бела дня. Жена вела машину, и вдруг милиционер увидел, что машина, как пьяная, движется куда-то вбок. Милиционер засвистел, и это было последнее, что услышала тридцатипятилетняя женщина. Дети – маленькие, семь и одиннадцать лет. Никакой родни. Хоть бери и бросай работу. Но работу не оставить. Приходилось оставлять мальчиков. Пару раз они попали в комнату милиции, и женщина-милиционер терпеливо с ними возилась, ожидая прихода отца. Когда Максим являлся в великом смущении, мальчики не хотели уходить от тети-милиционера. Кончилось тем, что Максим стал скидывать на нее детей, и она – ее звали Зина – перебралась к ним жить. Зина – лимитчица, приехала в Москву из Читы. Для нее выйти замуж с пропиской – большая удача. Она вышла и прописалась. В глубине души Зина считала, что сделала Максиму большое одолжение. Он был невидный, маленького росточка, с лысиной в середине головы. Красоты никакой. А у Зины были плечистые кавалеры – сыщики и оперативники. Красавцы, но что толку… Тоже лимитчики без площади и пьющие. Максим – без вредных привычек, культурный в обхождении. А мальчиков она просто полюбила. Как можно не полюбить маленьких детей-сирот? Работу Зина бросила. Быт оказался налажен. У нее были вкусные руки. Даже самая простая еда типа жареной картошки выходила из-под ее рук как кулинарный шедевр. Она знала, как порезать, сколько масла, сколько времени без крышки и под крышкой. И еще она знала секрет: порезав картошку, она ее сушила в полотенце, лишала влаги и только после этого – на раскаленную сковороду. Оказывается, на все нужен талант. Даже на картошку. Максим возвращался в теплый, ухоженный дом. Мальчики были спокойны и счастливы. Иногда выходили в гости, но Зине было скучно с друзьями Максима. Говорили о чем-то непонятном, женщины – в брюках, как мужики, и стриженые. У Зины – своя эстетика: волос должно быть много – коса. И грудей много, и зада. Вот тогда это женщина. Зинаиде тоже хотелось принять участие в разговоре, и она рассказывала жуткие истории, как кто-то напился до чертей и повесился в углу, а остальные не заметили и продолжали застолье. Друзья Максима замолкали и не знали, что сказать, как комментировать. Максиму было неловко. Он перестал брать Зину, да и она не стремилась. Ей было гораздо интереснее остаться дома и посмотреть мексиканский сериал. Первое время Максим с Лильком прятались под покровом ночи, целовались в парадных, как школьники. Лильку в ту пору было за тридцать, большая девочка. Но страсть горела, как факел, загоняла в подъезды. В это время Максим купил машину, стали ездить за город. Гуляли, разговаривали. Максим рассказал, как однажды привезли рабочего, который упал с восьмого этажа. Было понятно, что его не собрать, но Максим все-таки взялся за операцию, что называется, для очистки совести. Он подшивал на место оторвавшиеся органы, совмещал кости и был готов к тому, что больной умрет на столе. Но не умер. И вдруг через неделю. О Боже… Максим увидел, как он ковылял по коридору, опираясь на костыли. И в этот момент Максим осознал: Бог есть. Он стоит за спиной, как хирургическая сестра. – А что такое Бог? – спросила Лилек. – Это любовь. – А что такое любовь? – Это резонанс. – Не поняла. – Ну… Когда люди вместе молятся, они входят в резонанс и посылают в космос усиленное желание, и оно ловится космосом. – Значит, Бог – это приемник? – уточнила Лилек. – Это мировой разум, – поправил Максим. – А как он выглядит? – Разве это важно? – отозвался Максим. – В любви человек ближе всего к Богу. Когда человек любит – он в резонансе с Богом. Лилек подняла голову, увидела верхушки берез. Они качали ветками, как будто тоже входили в резонанс друг с другом и с ней, Лильком. «Я никогда это не забуду», – подумала Лилек. И в самом деле не забыла: ажурные зеленые ветки, плывущие под ветром, на фоне синего, как кобальт, неба. Лилек и Максим практически не расставались, вместе ездили в отпуск и ходили в гости. Лилек совершенно не походила на любовницу – маленькая, неяркая, ее никто за любовницу и не принимал. Лилек смотрелась как жена, как соратница, как его ЧАСТЬ. Их уже невозможно было представить отдельно друг от друга. Юрист Леня существовал где-то за чертой. Его как бы не было, хотя он был. Лилек стала подумывать о разводе и о новом браке. Хотелось быть вместе всегда, всегда, всегда… Однажды Максим позвонил и отменил свидание. Он заболел, у него двухстороннее воспаление легких. Лилек терпела разлуку два дня, а потом не выдержала, взяла с работы белый халат и шапочку и явилась к Максиму на квартиру. Вроде как врач из поликлиники. Ей открыла Зина. Лилек ступила в сердце семьи. Квартира была блочная, типовая, с полированной мебелью на тонких ножках. Висел запах тушеного мяса. Клубились двое мальчишек. Младший был похож на принца Чарльза. Лилек вдруг поняла, что Максим тоже похож на принца Чарльза, только меньше ростом и лысый. Зина – большая, уютная. Две большие груди и большой живот походили на три засаленные подушки. От нее пахло тушеным луком. Она не хотела нравиться и не хотела казаться лучше, чем есть. И именно поэтому нравилась. Зина провела Лилька к больному. Максим засветился лицом и глазами. Зина ничего не заметила, потому что в эту секунду в комнату влетели мальчишки. Один выдирал у другого что-то изо рта. – Он схватил мою жвачку! – вопил принц Чарльз. Зина быстро щелкнула им подзатыльники, мальчишки выкатились, шум переместился за стенку. Зина поторопилась к ним, чтобы разобраться и восстановить справедливость. Чувствовалось, что она здесь главная и все держится на ней. Максим – только материально несущая балка. Лилек молча раскрыла свой чемоданчик, достала горчичники, растирки. Стала, как медсестра, растирать ему спину, чтобы не было застоя. Потом укутала в пуховый платок, который тоже принесла с собой. Укрыла одеялом под горло. И села рядом. Надо было о чем-то говорить. Максим стал пересказывать интересное исследование о раке, которое он недавно прочел в американском журнале. Статья американского профессора по имени Иуда Форман. Тема была интересна Лильку, но она слушала невнимательно. Думала о другом. О чем? О том, что она протянула руку к чужому. Воровка. На кого замахнулась? На детей? На Зину, которая батрачит с утра до вечера… Лилек хотела только Максима. Ей казалось: изъять Максима, а все остальное пусть останется по-прежнему. В том-то и дело, что по-прежнему ничего не останется. Все рухнет, потому что они с двух сторон – Максим и Зина —. равноценно поддерживают эту конструкцию: семья. – О чем ты думаешь? – заметил Максим. – О том, что профессора зовут Иуда, – сказала Лилек. – Я думала, что этим именем никто не пользуется. Оно настолько скомпрометировано… Заглянула Зина и пригласила Лилька поесть. Максим настаивал. Пришлось согласиться. И вот они втроем сидят на кухне и едят бефстроганов. Блюдо приготовлено классически, в сметане. Боже, как давно Лилек не ела бефстроганов. Все больше сосиски. Зина рассказывала жуткую историю о том, как в их районе бандиты приковали к батарее беременную женщину, а сами стали искать ценности и валюту. А потом сообразили, что не туда пришли. Перепутали квартиру. – И дальше что? – спросила Лилек. – Ничего. Ушли, – ответила Зина. История имела счастливый конец. Наручники отстегнули и ушли. Хэппи энд. Вкусная еда. Прочность бытия. Так сложилось у Зины и Максима. Хорошо ли, плохо ли, но сложилось и летит, как самодельный летательный аппарат. Лилек поблагодарила и стала прощаться. – Заходите, – попросила Зина. – Просто так. В гости. Она ничего не заподозрила, чистая душа. Начались страдания. Их любовь стала походить на те самые клетки, которые пожирают кислород из организма. Все это вело к полному краху. И Лилек решила не ждать. Порвать без объяснений. Как будто нырнула на большую глубину. Задыхалась. Всплывала на мгновение – и опять на глубину. Максим понял. Согласился. Потянулись мучительные дни без него. Потом дни переросли в месяц и в год. * * * Больше ничего значительного в жизни Лилька так и не случилось. Кроме самой жизни. Постепенно она привыкла к тому, что ничего не происходит. Меняются только больные и времена года. А все остальное остается по-прежнему, и это очень хорошо. Ей нравилось просыпаться и встречать день утром. И провожать его вечером. Она научилась делать бефстроганов по правилам, в сметане. Сверху посыпала травкой, мелко рубила. Леня приходил с работы, молча ел. Потом садился, читал газету. Лилек иногда задумывалась: чем жить дальше? Как разнообразить свое существование? Она знала как врач, что старость – это болезнь. Старость надо преодолевать. На это уйдет время. Новая цель – продление жизни. Это ложная цель. Но если разобраться – все цели ложные: любовь, которая все равно кончается. Успех, который не что иное, как самоутверждение. Лилек решила сделать в квартире ремонт. Друзья порекомендовали армянскую бригаду. Пришли три брата-армянина, в джинсах, худые и смуглые. Не особенно молодые, старшему – пятьдесят, но все-таки молодые, с сединой в густых волосах. Лилек расцвела, руководила, командовала. Армяне охотно подчинялись, склонив головы, притушив южный блеск глаз. Блеск оказался не столько южный, сколько алчный. Они приехали заработать деньги «на семю» – так они произносили слово «семья». А страшненькая русская интересовала их только как источник дохода. Они быстро поняли, что ее можно раскрутить – то есть взять в два раза больше. Армяне обманывали Лилька налево и направо. Младший, по имени Ашот, постоянно что-нибудь выпрашивал: то раскладушку, то одеяло. Лилек любила быть сильной и благородной. Она все отдавала и любовалась собой. Ашот рассказывал, что живет в маленьком городе. Единственный культурный центр – базар. Армяне там собираются и проводят время. Работы нет. Страна разрушена. Взрослые мужчины разбрелись кто куда, лишь бы найти работу. Живут бесправно, как рабы. Милиция их отлавливает и штрафует, по сути, грабит. Дома у него жена и трое детей. Жену зовут Изольда. Армяне любят давать экзотические имена. С женой они спят в разных комнатах – так решила жена, потому что он постоянно к ней пристает. Изольда не может заниматься любовью так часто и так много, как он этого хочет. Она слишком устает днем и должна отдохнуть ночью. Но Ашот – натура любвеобильная, его ничего больше в жизни не интересует. Он каждую ночь пытается проникнуть к Изольде, но она ставит в дверях кого-то из детей, чтобы задержать Ашота. Дети дежурят каждую ночь по очереди. – Ты любишь жену или ты любишь любовь? – спросила Лилек. – А какая разница? – не понял Ашот. Он был прост, как молоток, которым забивал гвозди. И Лильку на какое-то время показалось: он прав. Вся эта культура, которую придумало человечество, – надстройка. А базис – сам человек, его биология и инстинкты. Инстинкты вложены в программу и составляют саму жизнь. Инстинкт продолжения рода – любовь, инстинкт сохранения потомства – чадолюбие. Инстинкт самосохранения – страх смерти. И все, в сущности. А люди выдумывают всякие кружева – культура, архитектура, литература, Чехов, Достоевский, Иуда Форман. Ашот нравился Лильку за молодость и неравнодушие. Он был на десять лет моложе, но как бы не замечал разницы или притворялся. Мужчины Лилька – филолог, юрист, хирург – интеллигенция. Но они были в те времена, когда у Лилька была полная колода козырей: молодость, энергия, жизненная жажда. В сущности, полной колоды не было никогда – так, один-два козыря. Но сегодня нет ни одного. Значит, надо понизить критерий. Пусть будет молодой, серый, любвеобильный Ашот. Он улыбался лучезарно, его светло-карие глаза лучились, и белые зубы тоже лучились. Лилек не сомневалась, что он влюблен. Она была самоуверенна на свой счет. Все кончилось очень быстро. Армяне ее обокрали и смылись Они были даже не особенно виноваты. Лилек никогда не прятала деньги. Кошелек с деньгами всегда лежал в прихожей под зеркалом. И не захочешь, да прихватишь. Лилек предполагала, что украл средний брат – самый красивый и подлый. Подлость заключалась в том, что он выдавал себя за другого. Был мелкий жулик, а изображал из себя Гамлета. Украсть мог и старший брат, рукастый и пьющий. Он единственный из троих умел работать. Лилек не успела понизить критерий, слава Богу. Какой это был бы ужас. Она поняла: культура держит человека на поверхности, не дает ему опуститься до воровства. Если бы братья-армяне читали книги, слушали музыку и ходили в театр, то прошли бы мимо чужого кошелька. Лилек была рада, что Ашот оказался таким ничтожеством, от слова «ничто». Она с легкостью помахала рукой станции по имени «Любовь» и поехала к следующей станции по имени «Старость». Без сожаления, не оборачиваясь. Она понимала – ничего нельзя повторить. На место Максима могут прийти только Ашоты. Лучше пусть не приходит никто. По теории относительности время во второй половине жизни течет быстрее. И это правда. Только что было 45, уже 55. Только что было лето, уже зима. А осень где? Проскочила. Лилек углубилась в свою работу. Потребность в интеллектуальной деятельности была для нее такой же сильной, как потребность в еде. И даже больше. Или на равных. Вернее, так: когда хочешь есть, думаешь только о еде. Но когда сыт – первая потребность в интеллектуальной деятельности. Розы пришли из ТОЙ жизни, как воспоминание о мазурке – есть такое музыкальное произведение. Но все-таки кто же их прислал? Женька? Простил и прислал. С возрастом многое прощаешь. «Что пройдет, то будет мило…» И может быть, ему сейчас милы воспоминания их одухотворенной жизни, Чехов – Достоевский, походы в театры, на поэтические вечера. А развод-размен – это всего-навсего гроза. Гроза – это тоже красиво, тем более что она проходит. Лилек порылась в ящике и нашла старую записную книжку тридцатилетней давности. Там был телефон Женьки от новой квартиры, куда он переехал после размена. Откуда телефон? Лилек что-то у него отбирала, кажется, книги, и преследовала звонками до тех пор, пока он не отдал. Ему было легче отдать, чем противостоять. Лильку эти книги были не нужны, просто ею правило НАЗЛО. Чем хуже, тем лучше. Лилек набрала номер. Трубку сняла БРАТЕЕВА. Этот голос она узнала бы через тысячу лет из тысячи голосов. – Да-а-а, – пропела Братеева с длинным сексуальным «а». «Старая блядь, – подумала Лилек. – Под шестьдесят, а туда же…» – Позови Женю, – жестко приказала Лилек. Ненависть была свежа, как будто вчера расстались. Братеева тут же ее узнала и почувствовала. – А зачем? – спросила она. С ее точки зрения, Лилек не была нужна Женьке и в двадцать лет, а уж теперь и подавно. – Это я ему скажу… Братеева громко позвала: – Женя! Тебя твоя жена за номером один… Значит, были номер два и три. Но в результате они воссоединились. Женя и Лида. Лида бросила сокола, или всю стаю, и пришла к Женьке. Значит, это ЛЮБОВЬ – та самая, прошедшая через испытания… – Я слушаю, – настороженно отозвался Женька. Он, наверное, решил, что Лилек хочет еще что-то у него отобрать. – Мне цветы прислали, – деловито произнесла Лилек. – розовые розы. Она замолчала. – И что? – не понял Женька. – Это не ты прислал? – прямо спросила Лилек. – Я?? Тебе?? Чувствовалось, что Женька очень удивился. Он относился к человечеству по Достоевскому, то есть не верил ни во что хорошее. – Ну ладно, пока, – попрощалась Лилек. Она положила трубку и почему-то не огорчилась. Если Женька счастлив со своей Аполлинарией Сусловой – то пусть. Чем больше счастливых людей, тем благополучнее страна. А стране так не хватает благополучия… Откуда в Лильке это смирение? А где же скорпион? Значит, и скорпион тоже постарел и перестал быть таким ядовитым. Откуда же розы? Не Ашот же прислал их на краденые деньги. Он украл на «семю», а не на посторонних женщин, тем более немолодых и некрасивых. Значит, Максим… Лилек набрала воздух, как перед погружением на глубину. И позвонила. Этот телефон она помнила наизусть. Эти семь цифр – шифр от главного сейфа, в котором лежала ее любовь. Трубку взяла Зина. Это был ее голос. Значит, ничего не изменилось. Время плыло над их головами, не задевая. – Здравствуйте, – вежливо поздоровалась Лилек. – А можно Максима? – Его нет, – ответила Зина. – Нет дома или нет в Москве? – уточнила Лилек. – Нет нигде. – Он умер? – оторопела Лилек. – Он женился, – просто сказала Зина. Лилек молчала. Зина ждала. Потом крикнула: – Але! – проверила, не сломался ли телефон. – Давно? – спросила Лилек из пустоты. – В 85-м году. А это кто? – Да так. Никто. Лилек снова замолчала. Значит, она не посмела. А кто-то посмел. И получилось. Лилек тогда кинула себя в жертву. Ушла. Освободила место в его душе. А свято место пусто не бывает. Женщины могут жить прошлым, а мужчины устроены по-другому. Им надо сегодня и сейчас. – А дети? – спросила Лилек. – Старший в Америке. А младший со мной. Значит, Зина не одинока. И Максим не одинок. Все как-то устроились и живут. А что бы она хотела? Чтобы все страдали по ней, такой неповторимой, рвали на себе волосы, заламывали руки… Да, хотела бы… Лилек молчала. Зина терпеливо ждала. – А вы чего хотите? – проверила Зина. «Чтобы меня любили», – это был бы правильный ответ. Но Лилек сказала: – Мне сегодня розы прислали. С посыльным. А визитки нет. Я всех знакомых обзваниваю на всякий случай… – Меняйте замок, – энергично отозвалась Зина. – Это наводчик приходил. Сейчас у воров новая фенька: они сначала наводчика посылают, с цветами. Тот все обсматривает, а на другой день приходят и чистят. Хорошо, если по голове не дадут… Лилек вспомнила, что Зина любила жуткие истории, и чем жутчее, тем интереснее. Но нехорошее чувство шевельнулось в груди. Она действительно потеряла кошелек, может, вытащили или забыла в магазине. Она вообще все забывает: вещи, имена людей. Память стерлась. В кошельке денег было мало, ерунда какая-то, но лежал ключ и квитанция из прачечной. На квитанции адрес. Если есть ключ и адрес, почему бы наводчику не прийти и не посмотреть, что и как. – А откуда вы это знаете? – уточнила Лилек. – Так я ж в милиции работаю, у нас в месяц по девять краж. Значит, Зина вернулась на работу. – Ну ладно, – проговорила Лилек. – До свидания… Зина не хотела ее отпускать так быстро и кинулась торопливо рассказывать, что появился новый вид ограбления: в машине. Один жулик вежливо спрашивает, как проехать. И пока ему объясняют, другой в это время тырит сумку. Тот, кто спрашивает, – одет прилично и красивый. Они специально держат для этой цели культурных, в голову не придет, что вор. Внешность – отвлекающий маневр. Лилек положила трубку. Все! Тот парень с плитами румянца – наводчик. Лилек вспомнила, как он шил глазами. И стало так противно, так беспросветно и оскорбительно, как будто в душу наплевали. Измена и обман! Вот на чем стоит жизнь. Достоевский прав. Чехов говорил, что люди через сто лет будут жить лучше и чище. Прошло сто лет. И что? Хорошо, что Чехов умер в 1904 году и не видел ничего, что стало потом. Потом пришла беда. Достоевский оказался пророком. А сейчас или завтра в ее дом явится Раскольников и ударит по голове. Прихлопнет, как муху. Ей много не надо. Физический страх вполз в душу, как холодная змея, и шевелился там. А собственно, чего она так боится? Что у нее впереди? Одинокая больная старость. Стоит ли держаться за эту жизнь? Но быть прихлопнутой, как муха… Пасть от руки подонка без морали… Лилек вспомнила наводчика и подумала: как же ему не стыдно? Но с другой стороны, он – вор. У него профессия такая. Надо не задаваться интеллигентскими вопросами, а сменить замок. На войне как на войне. Возле телефона лежала записная книжка. Лилек раскрыла на букве «ю», против пометки «юридическая консультация». Набрала номер, подумав при этом, что почти никогда не звонила мужу на работу. Леня отозвался сразу, как будто ждал. Услышал голос жены. – Поздравляю, – сказал он вместо «здравствуй». – С чем? – Страх вытеснил из Лилька все остальные реалии. – С днем рождения, – напомнил Леня. – А… Лучше скажи – соболезную. – Вовсе нет. Поздравляю. Желаю. Ты цветы получила? Лилек споткнулась мыслями. – Какие цветы? – проверила она. – Розовые розы. – Это ты?.. – Здрасьте, – поздоровался Леня. – Проходите… Видимо, к нему в кабинет вошли. Лилек положила трубку. Мысли громоздились друг на друга, как вагоны поезда, сошедшего с рельсов. Леня… Прислал цветы через магазин. Как в кино. А что она дала ему в этой жизни? Себя – страшненькую и неверную. Все, кого она любила, – мучили ее, мызгали и тратили. А Леня собирал. Как? Просто был. И ждал. И ей всегда было куда вернуться. Почему он выносил эту жизнь без тепла? Потому что их брак оказался заключенным на небесах. И какие бы страсти ни раздирали их союз – ничего не получалось, потому что на земле нельзя разрушить брак, заключенный на небесах. А возможно, все проще. Леня – верный человек. И Лилек – верный человек, несмотря ни на что. А верность – это тоже талант, и довольно редкий. Лилек захотела есть и пошла на кухню. Открыла холодильник. Кошелек с деньгами лежал на полке, в том отделе, где хранят яйца. Как он там оказался? Он же не сам туда вскочил? Скорее всего она выгружала продукты из сумки и заодно выгрузила кошелек. * * * Вечером пришли гости – друзья их молодости и среднего периода. Стол был обильный, хоть и без затей. Еды и выпивки навалом. Лилек опьянела и стала счастливой. Для этого были причины. Во-первых, посыльный – не жулик, и это счастье. Как тяжело разочаровываться в людях и как сладостно восстанавливать доверие. Во-вторых, на ее столе в стеклянной банке стояли розовые розы неправдоподобной красоты. Сильные перекрещенные стебли просвечивали сквозь стекло. Сверху красота и цветение, а внизу – аскетизм и сила, фундамент красоты. Букет-модерн. Гости поднимали тост за вечную весну. Лилек усмехалась. Не надо утешений и красивых слов. Она – юная старуха. Впереди у нее юность старости, зрелость старости, а что там дальше – знают только в небесной канцелярии. Леня напился и стал слабый. Когда все разошлись, он не мог встать с места. Лилек везла его на стуле до кровати, а потом снимала ботинки. Перелом Татьяна Нечаева, тренер по фигурному катанию, сломала ногу. Как это получилось: она бежала за десятилетней дочерью, чтобы взять ее из гостей… Но начнем сначала. Сначала она поругалась с мужем. Муж завел любовницу. Ему – сорок пять, ей – восемнадцать. Но не в возрасте дело. Дело в том, что… Однако придется начать совсем с начала, с ее восемнадцати лет. Таня занимается фигурным катанием у лучшего тренера страны. Тренер, с немецкой фамилией Бах, был настроен скептически. У Тани не хватало росту. Фигура на троечку: талия коротковата, шея коротковата, нет гибких линий. Этакий крепко сбитый ящичек, с детским мальчишечьим лицом и большими круглыми глазами. Глаза – темно-карие, почти черные, как переспелые вишни. И челочка над глазами. И желание победить. Вот это желание победить оказалось больше, чем все линии, вместе взятые. Тренер называл Таню про себя «летающий ящик». Но именно в этот летающий ящик безумно влюбился Миша Полянский, фигурист первого разряда. Они стали кататься вместе, образовали пару. Никогда не расставались: на льду по десять часов, все время в обнимку. Потом эти объятия переходили в те. Миша – красив, как лилия, изысканный блондин. У него немного женственная красота. Когда он скользил по льду, как в полусне, покачиваясь, как лилия в воде, – это было завораживающее зрелище. И больше ничего не надо: ни скорости, ни оборотов, ни прыжков. У Татьяны – наоборот: скорость, обороты и прыжки. Она несла активное начало. Это была сильная пара. Таня была молода и ликующе счастлива. Она даже как будто немножко выросла, так она тянулась к Мише во всех отношениях, во всех смыслах. Она крутилась в воздухе, как веретено. И в этом кружении были не видны недостатки ее линий. Таню и Мишу послали на соревнования в другую страну. Победа светила им прямо в лицо, надо было только добежать до победы, доскользить на коньках в своих черно-белых костюмах. Но… Миша влюбился в фигуристку из города Приштина. Черт знает, где этот город… В какой-то социалистической стране. Фигуристка была высокая и обтекаемая, как русалка. И волосы – прямые и белые, как у русалки. Они были даже похожи друг на друга, как брат и сестра. И влюбились с первого взгляда. Таня поймала этот его взгляд. У Миши глаза стали расширяться, как от ужаса, как будто он увидел свою смерть. Дальше все пошло прахом – и соревнования, и жизнь. Таня тогда впервые упала в обморок. А потом эти предобморочные состояния стали повторяться. Она почти привыкла к резко подступающей слабости. Ее как будто куда-то тянуло и утягивало. Таня поняла: она не выдержит. Она потеряет все: и форму, и спорт, и жизнь в конце концов. Надо что-то делать. Клин вышибают клином. Любовь вышибают другой любовью. Таня пристально огляделась вокруг и вытащила из своего окружения Димку Боброва – длинного, смешного, как кукла Петрушка. Димка был простоват, и это отражалось на танце. Танец его тоже был простоват. Он как бы все умел, но в его движении не было наполнения. Одни голые скольжения и пируэты. Фигурное катание – это мастерство плюс личность. Мастерство у Димки было, а личности – нет. Татьяна стала думать: что из него тянуть. Внешне он был похож на куклу Петрушку с прямыми волосами, торчащим носом, мелкими круглыми глазами. Значит, Петрушку и тянуть. Фольклор. Эксцентрика. Характерный танец. Для такого танца требуется такое супермастерство, чтобы его не было заметно вообще. Чтобы не видны были швы тренировок. Как будто танец рождается из воздуха, по мановению палочки. Из воздуха, а не из пота. Таня предложила свою концепцию тренеру. Тренер поразился: летающий ящик оказался с золотыми мозгами. И пошло-поехало… Татьяна продолжала падать в обмороки, но от усталости. Зато крепко спала. Димка Бобров оказался хорошим материалом. Податливым. Его можно было вести за собой в любую сторону. Он шел, потел, как козел, но в обмороки не падал. И даже, кажется, не уставал. Петрушка – деревянная кукла. А дерево – оно дерево и есть. Главная цель Татьяны – перетанцевать Мишу с русалкой. Завоевать первое место в мире и этим отомстить. Татьяна так тренировала тело, кидала его, гнула, крутила, что просто невозможно было представить себе, что у человека такие возможности. Она УМЕЛА хотеть. А это второй талант. На следующее первенство Таня и Миша Полянский приехали уже из разных городов. Когда Таня увидела их вместе – Мишу и русалку, ей показалось, что весь этот год они не вылезали из кровати: глаза с поволокой, ходят как во сне, его рука постоянно на ее жопе. Танцуют кое-как. Казалось, думают только об одном: хорошо бы трахнуться, прямо на льду, не ждать, когда все кончится. У них была своя цель – любовь. Тогда зачем приезжать на первенство мира по фигурному катанию? И сидели бы в Приштине. Татьяна победила. Они заняли с Димкой первое место. Стали чемпионы мира этого года. На нее надели красную ленту. Зал рукоплескал. Как сияли ее глаза, из них просто летели звезды. А Димка Бобров, несчастный Петрушка, стоял рядом и потел от радости. От него пахло молодым козлом. Татьяна поискала глазами Мишу, но не нашла. Должно быть, они не пришли на закрытие. Остались в номере, чтобы потрахаться лишний раз. У них – свои ценности, а у Тани – свои. Об их ценностях никто не знает, а Тане рукоплещет весь стадион. Таня и Димка вернулись с победой и поженились на радостях. Детей не рожали, чтобы не выходить из формы. Фигурное катание – искусство молодых. О Мише Полянском она больше ничего не слышала. Он ушел в профессиональный балет на льду и в соревнованиях не появлялся. Она ничего не знала о его жизни. Да и зачем? В тридцать пять Таня родила дочь и перешла на тренерскую работу. Димка несколько лет болтался без дела, сидел дома и смотрел телевизор. Потом купил абонемент в бассейн и стал плавать. Татьяна должна была работать, зарабатывать, растить дочь. А Димка – только ходил в бассейн. Потом возвращался и ложился спать. А вечером смотрел телевизор. Татьяна снова, как когда-то, сосредоточилась: куда направить Димкину энергию. И нашла. Она порекомендовала его Баху. Тренер Бах старел, ему нужны были помощники для разминки. Димка для этой работы – просто создан. Разминка – как гаммы для пианиста. На гаммы Димка годился. А на следующем, основном этапе, подключался великий Бах. Димка стал работать и тут же завел себе любовницу. Татьяна поняла это потому, что он стал воровать ее цветы. У Татьяны в доме все время были цветы: дарили ученики и поклонники, а после соревнований – просто море цветов. Ставили даже в туалет, погружали в воду сливного бачка. Не хватало ваз и ведер. Стали пропадать цветы. Потом стал пропадать сам Димка, говорил, что пошел в библиотеку. Какая библиотека, он и книг-то не читал никогда. Только в школе. Таня не ревновала Димку, ей было все равно. Она только удивлялась, что кто-то соглашается вдыхать его козлиный пот. Она не ревновала, но отвратительно было пребывать во лжи. Ей казалось, что она провалилась в выгребную яму с говном и говно у самого лица. Еще немного, и она начнет его хлебать. Разразился грандиозный скандал. Татьяна забрала дочь и уехала на дачу. Был конец апреля – неделя детских каникул. Все сошлось – и скандал, и каникулы. В данную минуту времени, о которой пойдет речь, Татьяна бежала по скользкой дороге дачного поселка. Дочь Саша была в гостях, надо было ее забрать, чтобы не возвращалась одна в потемках. Саша была беленькая, большеглазая, очень пластичная. Занималась теннисом. Татьяна не хотела делать из нее фигуристку. Профессия должна быть на сорок лет как минимум. А не на десять, как у нее с Димкой. Вообще спорт должен быть не профессией, а хобби. Что касается тенниса, он пригодится всегда. При любой профессии. Дочь, ее здоровье, становление личности – все было на Татьяне. Димка участвовал только в процессе зачатия. И это все. Татьяна бежала по дороге, задыхаясь от злости. Мысленно выговаривала Димке: «Мало я тебя, козла, тянула всю жизнь, родила дочь, чуть не умерла…» Роды были ужасные. На горле до сих пор вмятина, как след от пули. В трахею вставляли трубку, чтобы воздух проходил. Лучше не вспоминать, не погружаться в этот мрак. В пять лет Саша чуть не умерла на ровном месте. Грязно сделали операцию аппендицита. И опять все на Татьяне, находить новых врачей, собирать консилиум, бегать, сходить с ума. Она победила и в этот раз. Димкиных родственников лечила, хоронила. И вот благодарность… Мише Полянскому она прощала другую любовь. Миша был создан для обожания. А этот – козел – туда же… Куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Но почему, почему у Татьяны такая участь? Она – верна, ее предают. Может быть, в ней что-то не хватает? Красоты, женственности? Может, она не умеет трахаться? Хотя чего там уметь, тоже мне высшая математика… Надо просто любить это занятие. Древняя профессия – та область, в которой любители превосходят профессионалов. Вот стать чемпионом мира, получить лавровый венок – это попробуй… Хотят все, а получается у одного. У нее получилось. Значит, она – леди удачи. Тогда почему бежит и плачет в ночи? Почему задыхается от обиды… Татьяна поскользнулась и грохнулась. Она умела балансировать, у нее были тренированные мускулы и связки. Она бы устояла, если бы не была такой жесткой, стремительной, напряженной от злости. Попробовала встать, не получилось. Стопа была ватная. «Сломала, – поняла Татьяна. – Плохо». Эти слова «сломала» и «плохо» прозвучали в ней как бы изнутри. Организм сказал. Видимо, именно так люди общаются с гуманоидами: вслух не произнесено, но все понятно. Татьяна села на снег. Осознала: надвигается другая жизнь. Нога – это профессия. Профессия – занятость и деньги. Надеяться не на кого. Димки практически нет. Да она и не привыкла рассчитывать на других. Всю жизнь только на себя. Но вот она сломалась. Что теперь? Леди удачи хренова. Удача отвернулась и ушла в другую сторону, равно как и Димка. В конце улицы появилась Саша. Она шла домой, не дождавшись мамы, и помпон подрагивал на ее шапке. Приблизилась. С удивлением посмотрела на мать. – Ты чего сидишь? – Я ногу сломала, – спокойно сказала Татьяна. – Иди домой и позвони в «скорую помощь». Дверь не заперта. Позвони 01. – 01 – это пожар, – поправила Саша тихим голосом. – Тогда 02. – 02 – это милиция. – Значит, 03, – сообразила Татьяна. – Позвони 03. Саша смотрела в землю. Скрывала лицо. – А потом позвони папе, пусть он приедет и тебя заберет. Поняла? Саша молчала. Она тихо плакала. – Не плачь. Мне совсем не больно. И это скоро пройдет. Саша заплакала громче. – Ты уже большая и умная девочка, – ласково сказала Татьяна. – Иди и делай, что я сказала. – Я не могу тебя бросить… Как я уйду, а ты останешься. Я с тобой постою… – Тогда кто позовет «скорую помощь»? Мы не можем сидеть здесь всю ночь? Да? Иди… Саша кивнула и пошла, наклонив голову. Татьяна посмотрела в ее удаляющуюся спину и заплакала от любви и жалости. Наверняка Саша получила стресс и теперь на всю жизнь запомнит: ночь, луна, сидящая на снегу мама, которая не может встать и пойти вместе с ней. Но Саша – ее дочь. Она умела собраться и действовать в нужную минуту. «Скорая помощь» приехала довольно быстро, раньше Димки. Это была перевозка не из Москвы, а из Подольска, поскольку дачное место относилось к Подольску. Татьяну отвезли, можно сказать, в другой город. Молчаливый сосредоточенный хирург производил хорошее впечатление. Он без лишних слов поставил стопу на место и наложил гипс. Предложил остаться в больнице на три дня, пока не спадет отек. – Вы спортом занимались? – спросил врач. Видимо, заметил каменные мускулы и жилы, как веревки. – Занималась, – сдержанно ответила Татьяна. Врач ее не узнал. Правильнее сказать: не застал. Татьяна стала чемпионкой 25 лет назад, а врачу – примерно тридцать. В год ее триумфа ему было пять лет. В жизнь входило новое поколение, у которого – своя музыка и свои чемпионы мира. «Пришли другие времена, взошли другие времена». Откуда это… Хотя какая разница. Татьяну положили в палату, где лежали старухи с переломом шейки бедра. Выходил из строя самый крупный, генеральный сустав, который крепит туловище к ногам. У старых людей кости хрупкие, легко ломаются и плохо срастаются. А иногда не срастаются вообще, и тогда впереди – неподвижность до конца дней. Старухи узнали бывшую чемпионку мира. Татьяна мало изменилась за двадцать пять лет: тот же сбитый ящичек и челочка над большими круглыми глазами. Только затравленное лицо и жилистые ноги. Старуха возле окна преподнесла Татьяне подарок: банку с широким горлом и крышкой. – А зачем? – не поняла Татьяна. – Какать, – объяснила старуха. – Оправишься. Крышкой закроешь… – Как же это возможно? – удивилась Татьяна. – Я не попаду. – Жизнь заставит, попадешь, – ласково объяснила старуха. «Жизнь заставит»… В свои семьдесят пять лет она хорошо выучила этот урок. На ее поколение пришлась война, бедность, тяжелый рабский труд – она работала в прачечной. Последние десять лет – перестройка и уже не бедность, а нищета. А месяц назад ее сбил велосипедист. Впереди – неподвижность и все, что с этим связано. И надо к этому привыкать. Но старуха думала не о том, как плохо, а о том, как хорошо. Велосипедист мог ее убить, и она сейчас лежала бы в сырой земле и ее ели черви. А она тем не менее лежит на этом свете, в окошко светит солнышко, а рядом – бывшая чемпионка мира. Пусть бывшая, но ведь была… – У моего деверя рак нашли, – поведала старуха. – Ему в больнице сказали: операция – десять миллионов. Он решил: поедет домой, вырастит поросенка до десяти пудов и продаст. И тогда у него будут деньги. – А сколько времени надо растить свинью? – спросила Татьяна. – Год. – Так он за год умрет. – Что ж поделаешь… – вздохнула старуха. – На все воля Божия. Легче жить, когда за все отвечает Бог. Даже не отвечает – велит. Это ЕГО воля. Он ТАК решил: отнять у Татьяны профессию, а Димке дать новое чувство. Почему такая несправедливость – у нее отобрать, а ему дать… А может быть, справедливость. Татьяна всегда была сильной. Она подчинила мужа. Задавила. А он от этого устал. Он хотел свободы, хотел САМ быть сильным. С этой новой, восемнадцатилетней, – он сильный, как отец, и всемогущий, как Господь Бог. Вот кем он захотел стать: папой и Богом, а не козлом вонючим, куклой деревянной. Каждая монета имеет две стороны. Одна сторона Татьяны – умение хотеть и фанатизм в достижении цели. Другая – давление и подчинение. Она тяжелая, как чугунная плита. А Димке этого НЕ НАДО. Ему бы сидеть, расслабившись, перед телевизором, потом плыть в хлорированных водах бассейна и погружать свою плоть в цветущую нежную молодость. А не в жилистое тело рабочей лошади. Но что же делать? Она – такая, как есть, и другой быть не может. Пусть чугунная плита, но зато ответственный человек. За всех отвечает, за близких и дальних. За первенство мира. Она и сейчас – лучший тренер. Все ее ученики занимают призовые места. Она – рабочая лошадь. А Димка – наездник. Сел на шею и едет. Почему? Потому что она везет. В этом дело. Она везет – он едет и при этом ее не замечает. Просто едет и едет. Татьяна лежала с приподнятой ногой. Мысли наплывали, как тучи. Вспомнилось, как заболела Димкина мать, никто не мог поставить диагноз, пока за это не взялась Татьяна. Диагноз-приговор был объявлен, но операцию сделали вовремя и мать прожила еще двадцать лет. Татьяна подарила ей двадцать лет. А когда мать умерла, Татьяна пробила престижное кладбище в центре города. В могилу вкопали колумбарий из восьми урн. Димка спросил: – А зачем так много? – Вовсе не много, – возразила Татьяна. – Твои родители, мои родители – уже четверо. И нас трое. – Дура, – откомментировал Димка. Эти мысли казались ему кощунственными. А человек должен думать о смерти, потому что жизнь и смерть – это ОДНО. Как сутки: день и ночь. И пока день – она пашет борозду. А Димка едет и покусывает травинку… – Что же делать? – вслух подумала Татьяна и обернула лицо к старухе. – Ты про что? – не поняла старуха. – Про все. – А что ты можешь делать? Ничего не можешь, – спокойно и беззлобно сказала старуха. Ну что ж… Так даже лучше. Лежи себе и жди, что будет. От тебя ничего не зависит. На все воля Божия. Значит, на пьедестал чемпионата мира ее тоже поставила чужая воля. И Мишу Полянского отобрала. Теперь Димку – отбирает. И ногу отбирает. За что? За то, что влезла на пьедестал выше всех? Постояла – и хватит. Бог много дал, много взял. Мог бы дать и забыть. Но не забыл, спохватился… Возле противоположной стены на кровати сидела женщина и терла колено по часовой стрелке. Она делала это часами, не отрываясь. Боролась за колено. Разрабатывала. Значит, не надеялась на волю Божию, а включала и свою волю. * * * Через четыре дня лечащий врач сделал повторный снимок. Он довольно долго рассматривал его, потом сказал: – Можно переделать, а можно так оставить. – Не поняла, – отозвалась Татьяна. – Что переделать? – Есть небольшое смещение. Но организм сам все откорректирует. Организм умнее ножа. Значит, надо положиться на волю Божию. На ум организма. – А вы сами как считаете? – уточнила Татьяна. – Не вмешиваться? – Я бы не стал… Татьяна вернулась домой. Нужно было два месяца просидеть в гипсе. Она не представляла себе: как это возможно – два месяца неподвижности. Но человеческий организм оказался невероятно умной машиной. В мозг как будто заложили дискету с новой программой, и Татьяна зажила по новой программе. Не испытывала никакого драматизма. Добиралась на костылях до телефона, усаживалась в кресло. Она звонила, ей звонили, телефон, казалось, раскалялся докрасна. За два месяца провернула кучу дел: перевела Сашу из одной школы в другую, достала спонсоров для летних соревнований. Страна в экономическом кризисе, но это дело страны. А дело Татьяны Нечаевой – не выпускать из рук фигурное катание, спорт-искусство. Дети должны кататься и соревноваться. И так будет. Татьяна дозвонилась нужным людям, выбила новое помещение для спортивного комплекса. Вернее, не помещение, а землю. Хорошая земля в центре города. Звонила в банки. Банкиры – ребята молодые, умные, жадные. Но деньги дали. Как отказать Татьяне Нечаевой. И не захочешь, а дашь… Димка помогал: готовил еду, мыл посуду, ходил в магазин. Но в положенные часы исчезал исправно. Он хорошо относился к своей жене, но и к себе тоже хорошо относился и не хотел лишать себя радости, более того – счастья. * * * Через два месяца гипс сняли. Татьяна вышла на работу. Работа тренера – слово и показ. Она должна объяснить и показать. Татьяна привычно скользила по льду. Высокие конькобежные ботинки фиксировали сустав. Какое счастье от движения, от скольжения. От того, что тело тебе послушно. Однако после рабочего дня нога синела, как грозовая туча, и отекала. По ночам Татьяна долго не могла заснуть. В место перелома как будто насыпали горячий песок. Димка сочувствовал. Смотрел встревоженными глазами, но из дома убегал. В нем прекрасно уживались привязанность к семье и к любовнице. И это логично. Каждая привносила свое, и для гармонии ему были нужны обе. На одной ехал, а с другой чувствовал. Ехал и чувствовал. Что еще надо… Татьяна долго не хотела идти к врачу, надеялась на ум организма. Но организм не справлялся. Значит, была какая-то ошибка. В конце концов Татьяна пошла к врачу, не к подольскому, а к московскому. Московский врач осмотрел ногу, потом поставил рентгеновский снимок на светящийся экран. – Вилка разъехалась, – сказал он. – А что это такое? – не поняла Татьяна. Перелом со смещением. Надо было сразу делать операцию, скрепить болтом. А сейчас уже поздно. Время упущено. Слова «операция» и «болт» пугали. Но оказывается, операция и болт – это не самое плохое. Самое плохое то, что время упущено. – Что же делать? – тихо спросила Татьяна. – Надо лечь в диспансер, пройти курс реабилитации. Это займет шесть недель. У вас есть шесть недель? – Найду, – отозвалась Татьяна. Да, она найдет время и сделает все, чтобы поставить себя на ноги. Она умеет ходить и умеет дойти до конца. Она сделает все, что зависит от нее. Но не все зависит от нее. Судьба не любит, когда ОЧЕНЬ хотят. Когда слишком настаивают. Тогда она сопротивляется. У судьбы – свой характер. А у Татьяны – свой. Значит, кто кого… День в диспансере был расписан по секундам. Утром массаж, потом магнит, спортивный зал, бассейн, уколы, иголки, процедуры – для того, для этого, для суставов, для сосудов… Татьяна выматывалась, как на тренировках. Смысл жизни сводился к одному: никуда не опоздать, ничего не пропустить. Молодые методистки сбегались посмотреть, как Татьяна работает на спортивных снарядах. Им, методисткам, надоели больные – неповоротливые тетки и дядьки, сырые и неспортивные, как мешки с мукой. Бассейн – небольшой. В нем могли плавать одновременно три человека, и расписание составляли так, чтобы больше трех не было. Одновременно с Татьяной плавали еще двое: Партийный и студент. Партийный был крупный, с красивыми густыми волосами. Татьяне такие не нравились. Она их, Партийных, за людей не держала. Ей нравились хрупкие лилии, как Миша Полянский. Татьяна – сильная, и ее тянуло к своей противоположности. Партийный зависал в воде, ухватившись за поручень, и делал круговые упражнения ногой. У него была болезнь тазобедренного сустава. Оказывается, и такое бывает. Раз в год он ложился в больницу и активно противостоял своей болезни. Потом выходил из больницы и так же активно делал деньги. Не зарабатывал, а именно делал. – Вы раньше где работали? – поинтересовалась Татьяна. – Номенклатура, – коротко отвечал Партийный. – А теперь? – В коммерческой структуре. – Значит, эту песню не задушишь, не убьешь… Партийный неопределенно посмеивался, сверкая крепкими зубами, и казался здоровым и качественным, как белый гриб. – Это вы хотели видеть нас дураками. А мы не дураки… «Вы» – значит интеллигенция. А «Мы» – партийная элита. Интеллигенция всегда находится в оппозиции к власти, тем более к ТОЙ, партийной власти. Но сейчас, глядя на его сильные плечи, блестящие от воды, Татьяна вдруг подумала, что не туда смотрела всю жизнь. Надо было смотреть не на спортсменов, влюбленных в себя, а на этих вот, хозяев жизни. С такими ногу не сломаешь… Партийный часто рассказывал про свою собаку по имени Дуня. Собака так любила хозяина, что выучилась петь и говорить. Говорила она только одно слово – ма-ма. А пела под музыку. Без слов. Выла, короче. Татьяна заметила, что Партийный смотрит в самые ее зрачки тревожащим взглядом. Казалось, что он говорит одно, а думает другое. Рассказывает о своей собаке, а видит себя и Таню в постели. Студент командовал: наперегонки! Все трое отходили к стенке бассейна и по свистку – у студента был свисток – плыли к противоположному концу. Три пары рук мелькали, как мельничные крылья, брызги летели во все стороны. Но еще никто и никогда не выигрывал у Татьяны. Она первая касалась рукой кафельной стены. Студент неизменно радовался чужой победе. Он был веселый и красивый, но слишком худой. Он упал с дельтапланом с шестиметровой высоты, раздробил позвонок. После операции стал ходить, но не прямо, а заваливаясь назад, неестественно выгнув спину. Татьяна не задавала лишних вопросов, а сам студент о своей болезни не распространялся. Казалось, он о ней не помнил. И только худоба намекала о чем-то непоправимом. Рядом с ним Татьяне всякий раз было стыдно за себя. Подумаешь, вилка разошлась на полсантиметра. У людей не такое, и то ничего… Хотя почему «ничего». Студенту еще как «чего». На субботу и воскресенье Татьяна уезжала домой. Во время ее отсутствия пол посыпали порошком от тараканов. Когда Татьяна возвращалась в свою палату, погибшие тараканы плотным слоем лежали на полу, как махровый ковер. Татьяна ступала прямо по ним, тараканы хрустели и щелкали под ногами. Больница находилась на государственном обеспечении, а это значит – прямая, грубая бедность. Телевизор в холле старый, таких уже не выпускали. Стулья с продранной обивкой. Врачи – хорошие, но от них ничего не зависело. Сюда в основном попадали из других больниц. Приходилось реабилитировать то, что испорчено другими. Преимущество Татьяны состояло в том, что у нее была палата на одного человека с телефоном и телевизором. Она каждый день звонила домой, проверяла, что и как, и даже делала с Сашей уроки по телефону. Димка неизменно оказывался дома. Значит, не бросал Сашу, не менял на любовницу. Это хорошо. Бывает, мужчина устремляется на зов страсти, как дикий лось, сметая все, что по дороге. И детей в том числе. Димка не такой. А может, ТА не такая. После обеда заходила звонить Наташа-челнок с порванными связками. Связки ей порвали в Варшаве. Она грузила в такси свои узлы, потом вышла из-за машины и угодила под другую. Ее отвезли в больницу. Врач-поляк определил, что кости целы, а связки порваны. – Русская Наташа? – спросил лысый врач. – Любите русских Наташ? – игриво поинтересовалась Наташа. Она была рада, что целы кости. Она еще не знала, что кости – это проще, чем связки. – Не-на-ви-жу! – раздельно произнес врач. Наташа оторопела. Она поняла, что ненависть относится не к женщинам, а к понятию «русский». Ненависть была не шуточной, а серьезной и осознанной. За что? За Катынь? За 50 лет социализма? А она тут при чем? – Будете подавать судебный иск? – официально спросил врач. – На кого? – не поняла Наташа. – На того, кто вас сбил. – Нет, нет, – торопливо отказалась Наташа. Она хотела поскорее отделаться от врача с его ненавистью. – Отправьте меня в Москву, и все. Наташа хотела домой, и как можно скорее. Дома ей сшили связки. Врач попался уникальный, наподобие собаки Дуни. Дуня умела делать все, что полагается собаке, плюс петь и говорить. Так и врач. Он сделал все возможное и невозможное, но сустав продолжал выезжать в сторону. Предстояла повторная операция. Наташа приходила на костылях, садилась на кровать и решала по телефону свои челночные дела: почем продать колготки, почем косметику, сколько платить продавцу, сколько отдавать рэкетирам. Наташа рассказывала Татьяне, что на милицию сейчас рассчитывать нельзя. Только на бандитов. Они гораздо справедливее. У бандитов есть своя мораль, а у милиции – никакой. Татьяна слушала и понимала, что бандиты стали равноправной прослойкой общества. Более того – престижной. У них сосредоточены самые большие деньги. У них самые красивые девушки. Новые хозяева жизни. Правда, их отстреливают рано или поздно. Пожил хозяином и поймал ртом пулю. Или грудью. Но чаще лбом. Бандиты стреляют в голову. Такая у них привычка. Основная тема Наташи – неподанный иск. Оказывается, она могла получить огромную денежную компенсацию за физический ущерб. Она не знала этого закона. Утрата денег мучила ее, не давала жить. Она так трудно их зарабатывает. А тут взяла и отдала сама. Подарила, можно сказать. – Представляешь? – Наташа простирала руки к самому лицу Татьяны. – Взяла и подарила этой польской сволочи… У нее навертывались на глаза злые слезы. – Брось, – отвечала Татьяна. – Что упало, то пропало. Наташа тяжело дышала ноздрями, мысленно возвращаясь в ту точку своей жизни, когда она сказала «нет, нет». Она хотела вернуться в ту роковую точку и все переиграть на «да, да»… У Татьяны тоже была такая точка. У каждого человека есть такая роковая точка, когда жизнь могла пойти по другому пути. Можно смириться, а можно бунтовать. Но какой смысл в бунте? Татьяна вспомнила старуху из подольской больницы и сказала: – Радуйся, что тебя не убило насмерть. Наташа вдруг задумалась и проговорила: – Это да… Смирение гасит душевное воспаление. Наташа вспомнила рыло наезжающей машины. Ее передернуло и тут же переключило на другую жизненную волну. – Заходи вечером, – пригласила Наташа. – Выпьем, в карты поиграем. А то ты все одна… Наташа была таборным человеком, любила кучковаться. С самой собой ей было скучно, и она не понимала, как можно лежать в одноместной палате. Татьяна воспринимала одиночество как свободу, а Наташа – как наказание. В столовой Татьяна, как правило, сидела с ученым-физиком. У него была смешная фамилия: Картошко. Они вместе ели и вместе ходили гулять. Картошко лежал в больнице потому, что у него умерла мама. Он лечился от тоски. Крутил велотренажер, плавал в бассейне, делал специальную гимнастику, выгонял тоску физическим трудом. Семьи у него не было. Вернее, так: она была, но осталась в Израиле. Картошко поначалу тоже уехал, но потом вернулся обратно к своей работе и к своей маме. А мама умерла. И работа накрылась медным тазом. Наука не финансировалась государством. Татьяна и Картошко выходили за территорию больницы, шли по городу. И им казалось, что они здоровые, свободные люди. Идут себе, беседуют о том о сем. Картошко рассказывал, что в эмиграции он работал шофером у мерзкой бабы из Кишинева, вульгарной барышницы. В Москве он не сказал бы с ней и двух слов. Они бы просто не встретились в Москве. А там приходилось терпеть из-за денег. Картошко мучительно остро переживал потерю статуса. Для него смысл жизни – наука и мама. А в Израиле – ни того, ни другого. А теперь и здесь – ни того, ни другого. В Израиль он не вернется, потому что никогда не сможет выучить этот искусственный язык. А без языка человек теряет восемьдесят процентов своей индивидуальности. Тогда что же остается? – А вы еврей? – спросила Татьяна. – Наполовину. У меня русский отец. – Это хорошо или плохо? – Что именно? – не понял Картошко. – Быть половиной. Как вы себя ощущаете? – Как русей. Русский еврей. Я, например, люблю только русские песни. Иудейскую музыку не понимаю. Она мне ничего не дает. Я не могу жить без русского языка и русской культуры. А привязанность к матери – это восток. – Вы хотите сказать, что русские меньше любят своих матерей? – Я хочу сказать, что в московских богадельнях вы никогда не встретите еврейских старух. Евреи не сдают своих матерей. И своих детей. Ни при каких условиях. Восток не бросает старых. Он бережет корни и ветки. – Может быть, дело не в национальности, а в нищете? Картошко шел молча. Потом сказал: – Если бы я точно знал, что существует загробная жизнь, я ушел бы за мамой. Но я боюсь, что я ее там не встречу. Просто провалюсь в черный мешок. Татьяна посмотрела на него и вдруг увидела, что Картошко чем-то неуловимо похож на постаревшего Мишу Полянского. Это был Миша в состоянии дождя. Он хотел выйти из дождя, но ему не удавалось. Вывести его могли только работа и другой человек. Мужчины бывают еще более одинокими, чем женщины. Однажды зашли в часовую мастерскую. У Картошко остановились часы. Часовщик склонился над часами. Татьяна отошла к стене и села на стул. Картошко ждал и оборачивался, смотрел на нее. Татьяна отметила: ему необходимо оборачиваться и видеть, что его ждут. Татьяне стало его хорошо жаль. Бывает, когда плохо жаль, через презрение. А ее жалость просачивалась через уважение и понимание. Когда вышли из мастерской, Татьяна спросила: – Как вы можете верить или не верить в загробную жизнь? Вы же ученый. Вы должны знать. – Должны, но не знаем. Мы многое можем объяснить с научной точки зрения. Но в конце концов упираемся во что-то, чего объяснить нельзя. Эйнштейн в конце жизни верил в Бога. – А он мог бы его открыть? Теоретически обосновать? – Кого? – не понял Картошко. – Бога. – Это Бог мог открыть Эйнштейна, и никогда наоборот. Человеку дано только верить. Неожиданно хлынул сильный майский дождь. – Я скорпион, – сказала Татьяна. – Я люблю воду. Вокруг бежали, суетились, прятались. А они шли себе – медленно и с удовольствием. И почему-то стало легко и беспечно, как в молодости, и даже раньше, в детстве, когда все живы и вечны, и никто не умирал. В девять часов вечера Картошко неизменно заходил смотреть программу «Время». Палата узкая, сесть не на что. Татьяна поджимала ноги. Картошко присаживался на краешек постели. Спина оставалась без опоры, долго не просидишь. Он стал приносить с собой свою подушку, кидал ее к стене и вдвигал себя глубоко и удобно. Они существовали с Татьяной под прямым углом. Татьяна – вдоль кровати, Картошко – поперек. Грызли соленые орешки. Смотрели телевизор. Обменивались впечатлениями. Однажды был вечерний обход. Дежурный врач строго оглядел их композицию под прямым углом и так же строго скомандовал: – А ну расходитесь… Татьяне стало смешно. Как будто они старшие школьники в пионерском лагере. – Мы телевизор смотрим, – объяснила Татьяна. – Ничего, ничего… – Дежурный врач сделал в воздухе зачеркивающее движение. Картошко взял свою подушку и послушно пошел прочь. Врач проводил глазами подушку. Потом выразительно посмотрел на Татьяну. Значит, принял ее за прелюбодейку. Это хорошо. Хуже, если бы такое ему не приходило в голову. Много хуже. Татьяна заснула с хорошим настроением. В крайнем случае можно зачеркнуть двадцать пять лет с Димкой и начать сначала. Выйти замуж за Картошко. Уйти с тренерской работы. Сделать из Картошки хозяина жизни. Варить ему супчики, как мама… По телевизору пела певица – тоже не молодая, но пела хорошо. Как когда-то Татьяна хотела перетанцевать Мишу Полянского, так сейчас она хотела перетанцевать свою судьбу. Ее судьба называлась «посттравматический артроз». – Что такое артроз? – спросила Татьяна у своего лечащего врача. Врач – немолодая, высокая женщина, производила впечатление фронтового хирурга. Хотя откуда фронт? Война кончилась пятьдесят лет назад. Другое дело: болезнь всегда фронт, и врач всегда на передовой. – Артроз – это отложение солей, – ответила врач. – А откуда соли? – При переломе организм посылает в место аварии много солей, для формирования костной ткани. Лишняя соль откладывается. Татьяна догадалась: если соль лишняя, ее надо выгонять. Чистить организм. Как? Пить воду. И не есть. Только овощи и фрукты. А хорошо бы и без них. Татьяна перестала ходить в столовую. Покупала минеральную воду и пила по два литра в день. Первые три дня было тяжело. Хотелось есть. А потом уже не хотелось. Тело стало легким. Глаза горели фантастическим блеском борьбы. Есть такие характеры, которые расцветают только в борьбе. Татьяна вся устремилась в борьбу с лишней солью, которая как ржавчина оседала на костях. Картошко стал голодать вместе с Татьяной. Проявил солидарность. Они гуляли по вечерам, держась за руку, как блокадные дети. В теле растекалась легкость, она тянула их вверх. И казалось, что если они подпрыгнут, то не опустятся на землю, а будут парить, как в парном катании, скользя над землей. – Вас Миша зовут? – спросила Татьяна. – Да. Михаил Евгеньевич. А что? – Ничего. Так. Они стали искать аналоги имени в другом языке: Мишель, Мигель, Майкл, Михай, Микола, Микеле… Потом стали искать аналоги имени Татьяна, и оказалось, что аналогов нет. Чисто русское имя. На другом языке могут только изменить ударение, если захотят. Миша никогда не говорил о своей семье. А ведь она была. В Израиле остались жена и дочь. Жену можно разлюбить. Но дочь… Должно быть, это был ребенок жены от первого брака. Миша женился на женщине с ребенком. – У вас приемная дочь? – проверила Татьяна. – А вы, случайно, не ведьма? – Случайно, нет. – А откуда вы все знаете? – От голода. Голод промывает каналы, открывает ясновидение. Через две недели врач заметила заострившийся нос и голубую бледность своей пациентки Нечаевой. Татьяна созналась, или, как говорят на воровском языке: раскололась. – Вы протянете ноги, а я из-за вас в тюрьму, – испугалась врач. Это шло в комплексе: Татьяна – в свой семейный склеп, а врач-фронтовичка в тюрьму. Татьяне назначили капельницу. Оказывается, из голода выходить гораздо сложнее, чем входить в него. Миша Картошко выздоровел от депрессии. Метод голодания оказался эффективным методом, потому что встряхнул нервную систему. Голод действительно съел тоску. Перед выпиской Миша зашел к Татьяне с бутылкой испанского вина. Вино было со смолой. Во рту отдавало лесом. – Вы меня вылечили. Но мне не хочется домой, – сознался Миша. – Оставайтесь. – На это место завтра кладут другого. Здесь конвейер. – Как везде, – отозвалась Татьяна. – Один умирает, другой рождается. Свято место пусто не бывает. – Бывает, – серьезно сказал Миша. Посмотрел на Татьяну. Она испугалась, что он сделает ей предложение. Но Миша поднялся. – Вы куда? – Я боюсь еще одной депрессии. Я должен окрепнуть. Во мне должно сформироваться состояние покоя. Миша ушел, как сбежал. От вина у Татьяны кружилась голова. По стене напротив полз таракан, уцелевший от порошка. Он еле волочил ноги, но полз. «Как я», – подумала Татьяна. * * * В соседней палате лежали две Гали: большая и маленькая. Обе пьющие. Галя-маленькая умирала от рака. К суставам эта болезнь отношения не имела, но Галя когда-то работала в диспансере, и главный врач взял ее из сострадания. Здесь она получала препараты, снимающие боль. Галя-маленькая много спала и лежала лицом к стене. Но когда оживлялась, неизменно хотела выпить. Галя-большая ходила на двух костылях. У нее не работали колени. Рентген показывал, что хрящи спаялись и ничего сделать нельзя. Но Галя-большая была уверена, что если дать ей наркоз, а потом силой согнуть и силой разогнуть, то можно поправить ситуацию. Это не бред. Есть такая методика: силой сломать спаявшийся конгломерат. Но врачи не решались. Галя-большая была преувеличенно вежливой. Это – вежливость инвалида, зависимого человека. Иногда она уставала от вежливости и становилась хамкой. Увидев Татьяну впервые, Галя искренне удивилась: – А ты что тут делаешь? Гале казалось, что чемпионы, даже бывшие, – это особые люди и ног не ломают. Потом сообразила, что чемпионы – богатые люди. – Есть выпить? – деловито спросила Галя-большая. – Откуда? – удивилась Татьяна. – От верблюда. Возле метро продают. Сбегай купи. Был вечер. Татьяне обмотали ногу спиртовым компрессом, и выходить на улицу было нельзя. – Я не могу, – сказала Татьяна. – Ты зажралась! – объявила Галя-большая. – Не понимаешь наших страданий. Сходи! – Сходи! – подхватила со своего места Галя-маленькая. – Хочешь, я пойду с тобой? Она вскочила с кровати – растрепанная, худенькая. Рубашка сползла с плеча, обнажилась грудь, и Татьяна увидела рак. Это была шишка величиной с картофелину, обтянутая нежной розовой кожей. – Я пойду с тобой, а ты меня подержи. Хорошо? Истовое желание перехлестывало возможности. Татьяна вышла из палаты. Возле двери стоял солдат Рома – безумно молодой, почти подросток. Татьяна не понимала, зачем здесь нужна охрана, но охрана была. – Рома, будь добр, сбегай за бутылкой, – попросила Татьяна. – Не имею права. Я при исполнении, – отказался Рома. Татьяна протянула деньги. – Купи две бутылки. Одну мне, другую себе. Сдача твоя. Рома быстро сообразил и исчез. Как ветром сдуло. И так же быстро появился. Ноги у него были длинные, сердце восемнадцатилетнее. Вся операция заняла десять минут. Не больше. Татьяна с бутылкой вошла к Галям. Она ожидала, что Гали обрадуются, но обе отреагировали по-деловому. Подставили чашки. Татьяна понимала, что она нарушает больничные правила. Но правила годятся не каждому. У этих Галь нет другой радости, кроме водки. И не будет. А радость нужна. Татьяна наливала, держа бутылку вертикально, чтобы жидкость падала скорее. Когда чашки были наполнены, Галя-большая подставила чайник для заварки, приказала: – Лей сюда! Татьяна налила в чайник. – Бутылку выбрось! – руководила Галя-большая. – Хорошо, – согласилась Татьяна. – А себе? – встревожилась Галя-маленькая. – Я не пью. – Нет. Мы так не согласны. Они хотели праздника, а не попойки. Татьяна принесла из своей палаты свою чашку. Ей плеснули из чайника. – Будем, – сказала Галя-большая. – Будем, – поддержала Галя-маленькая. И они тут же начали пить – жадно, как будто жаждали. «Бедные люди… – подумала Татьяна. – Живьем горят в аду…» Считается, что ад – ТАМ, на том свете. А там ничего нет скорее всего. Все здесь, на земле. Они втроем сидят в аду и пьют водку. Перед выпиской Татьяне сделали контрольный снимок. Ей казалось, что шесть недель нечеловеческих усилий могут сдвинуть горы, не то что кости. Но кости остались равнодушны к усилиям. Как срослись, так и стояли. – Что же теперь делать? – Татьяна беспомощно посмотрела на врача. Врач медлила с ответом. У врачей развита солидарность, и они друг друга не закладывают. Каждый человек может ошибиться, но ошибка художника оборачивается плохой картиной, а ошибка врача – испорченной жизнью. Татьяна ждала. – Надо было сразу делать операцию, – сказала врач. – А сейчас время упущено. – И что теперь? – Болезненность и тугоподвижность. – Хромота? – расшифровала Татьяна. – Не только. Когда из строя выходит сустав, за ним следует другой. Меняется нагрузка на позвоночник. В организме все взаимосвязано. Татьяна вдруг вспомнила, как в детстве они дразнили хромого соседа: «Рупь, пять, где взять, надо заработать»… Ритм дразнилки имитировал ритм хромой походки. Татьяна вернулась в палату и позвонила подольскому врачу. Спросила, не здороваясь: – Вы видели, что у меня вилка разошлась? – Видел, – ответил врач, как будто ждал звонка. – Я подам на вас в суд. Вы ответите. – Я отвечу, что у нас нет медицинского оборудования. Знаете, где мы заказываем болты-стяжки? На заводе. После такой операции у вас был бы остеомиелит. – Что это? – хмуро спросила Татьяна. – Инфекция. Гной. Сустав бы спаялся, и привет. А так вы хотя бы ходите. – А почему нет болтов? – не поняла Татьяна. – Ничего нет. Экономика рухнула. А медицина – часть экономики. Все взаимосвязано… Теперь понятно. Страна стояла 70 лет и рухнула, как гнилое строение. Поднялся столб пыли. Татьяна – одна из пылинок. Пылинка перестройки. – А что делать? – растерялась Татьяна. – Ничего не делать, – просто сказал врач. – У каждого человека что-то болит. У одних печень, у других мочевой пузырь, а у вас нога. Судьба стояла в стороне и улыбалась нагло. Судьба была похожа на кишиневскую барышницу с накрашенным ртом. Зубы – розовые от помады, как в крови. Вечером Татьяна купила три бутылки водки и пошла к Галям. Выпили и закусили. Жизнь просветлела. Гали запели песню «Куда бежишь, тропинка милая…». Татьяна задумалась: немец никогда не скажет «тропинка милая»… Ему это просто в голову не придет. А русский скажет. Гали пели хорошо, на два голоса, будто отрепетировали. В какой-то момент показалось, что все образуется и уже начало образовываться: ее кости сдвигаются, она слышит нежный скрип… Колени Гали-большой работают, хотя и с трудом. А рак с тихим шорохом покидает Галю-маленькую и уводит с собой колонну метастазов… «Ах ты, печаль моя безмерная, кому пожалуюсь пойду…» – вдохновенно пели-орали Гали. Они устали от безнадежности, отдались музыке и словам. В палату заглянула медсестра, сделала замечание. Татьяна вышла на улицу. По небу бежали быстрые перистые облака, но казалось, что это едет Луна, подпрыгивая на ухабах. В больничном дворе появился человек. «Миша» – сказало внутри. Она пошла ему навстречу. Обнялись молча. Стояли, держа друг друга. Потом Татьяна подняла лицо, стали целоваться. Водка обнажила и обострила все чувства. Стояли долго, не могли оторваться друг от друга. Набирали воздух и снова смешивали губы и дыхание. Мимо них прошел дежурный врач. Узнал Татьяну. Обернулся. Покачал головой, дескать: так я и думал. – Поедем ко мне, – сказал Миша бездыханным голосом. – Я не могу быть один в пустом доме. Я опять схожу с ума. Поедем… – На вечер или на ночь? – усмехнулась Татьяна. – Навсегда. – Ты делаешь мне предложение? – Считай как хочешь. Только будь рядом. – Я не поеду, – отказалась Татьяна. – Я не могу спать не дома. – А больница что, дом? – Временно, да. – Тогда я у тебя останусь. Они пошли в палату мимо Ромы. Рома и ухом не повел. Сторож, называется… Хотя он охранял имущество, а не нравственность. Войдя в палату, Татьяна повернула ключ. Они остались вдвоем, отрезанные от всего мира. Артроз ничему не мешал. Татьяна как будто провалилась в двадцать пять лет назад. Она так же остро чувствовала, как двадцать пять лет назад. Этот Миша был лучше того, он не тащил за собой груза предательства, был чист, талантлив и одинок. Татьяна как будто вошла в серебряную воду. Святая вода – это вода с серебром. Значит, в святую воду. Потом, когда они смогли говорить, Татьяна сказала: – Как хорошо, что я сломала ногу… – У меня ЭТОГО так давно не было… – отозвался Миша. В дверь постучали хамски-требовательно. «Дежурный», – догадалась Татьяна. Она мягко, как кошка, спрыгнула с кровати, открыла окно. Миша подхватил свои вещи и вышел в три приема: шаг на табуретку, с табуретки на подоконник, с подоконника – на землю. Это был первый этаж. – Сейчас, – бесстрастным академическим голосом отозвалась Татьяна. Миша стоял на земле – голый, как в первый день творения. Снизу вверх смотрел на Татьяну. – А вот этого у меня не было никогда, – сообщил он, имея в виду эвакуацию через окно. – Пожилые люди, а как школьники… – Я пойду домой. – А ничего? – обеспокоенно спросила Татьяна, имея в виду пустой дом и призрак мамы. – Теперь ничего. Теперь я буду ждать… Миша замерз и заметно дрожал, то ли от холода, то ли от волнения. В дверь нетерпеливо стучали. Татьяна повернула ключ. Перед ней стояла Галя-большая. – У тебя есть пожрать? – громко и пьяно потребовала Галя. Ей надоели инвалидность и вежливость. На другой день Татьяна вернулась домой. За ней приехал Димка. Выносил вещи. Врачи и медсестры смотрели в окошко. На погляд все выглядело гармонично: слаженная пара экс-чемпионов. Еще немного, и затанцуют. Дома ждала Саша. – Ты скучала по мне? – спросила Татьяна. – Средне. Папа водил меня в цирк и в кафе. Такой ответ устраивал Татьяну. Она не хотела, чтобы дочь страдала и перемогалась в ее отсутствие. Димка ходил по дому с сочувствующим лицом, и то хорошо. Лучше, чем ничего. Но сочувствие в данной ситуации – это ничего. Кости от сочувствия не сдвигаются. Тренер Бах прислал лучшую спортивную массажистку. Ее звали Люда. Люда, милая, неяркая, как ромашка, мастерски управлялась с ногой. – Кто вас научил делать массаж? – спросила Татьяна. – Мой муж. – Он массажист? – Он – особый массажист. У него руки сильные, как у обезьяны. Он вообще как Тулуз Лотрек. – Художник? – уточнила Татьяна. – Урод, – поправила Люда. – Развитое туловище на непомерно коротких ногах. – А почему вы за него вышли? – вырвалось у Татьяны. – Все так спрашивают. – И что вы отвечаете? – Я его люблю. Никто не верит. – А нормального нельзя любить? – Он нормальный. Просто не такой, как все. – Вы стесняетесь с ним на людях? – А какая мне разница, что подумают люди, которых я даже не знаю… Мне с ним хорошо. Он для меня все. И учитель, и отец, и сын, и любовник. А на остальных мне наплевать. «Детдомовская», – догадалась Татьяна. Но спрашивать не стала. Задумалась: она всю жизнь старалась привлечь к себе внимание, добиться восхищения всей планеты. А оказывается, на это можно наплевать. – А кости ваш муж может сдвинуть? – с надеждой спросила Татьяна. – Нет. Здесь нужен заговор. У меня есть подруга, которая заговаривает по телефону. – Тоже урод? – Нет. – А почему по телефону? – Нужно, чтобы никого не было рядом. Чужое биополе мешает. – Разве слова могут сдвинуть кости? – засомневалась Татьяна. – Слово – это первооснова всего. Помните в Библии: сначала было слово… Значит, слово – впереди Бога? А кто же его произнес? Татьяна позвонила Людиной подруге в полдень, когда никого не было в доме. Тихий женский голос спрашивал, задавал вопросы типа: «Что вы сейчас чувствуете? А сейчас? Так-так… Это хорошо…» Потом голос пропал. Шло таинство заговора. Невидимая женщина, сосредоточившись и прикрыв глаза, призывала небо сдвинуть кости хоть на чуть-чуть, на миллиметр. Этого бы хватило для начала. И Татьяна снова прикрывала глаза и мысленно сдвигала свои кости. А потом слышала тихий вопрос: – Ну как? Вы что-нибудь чувствуете? – Чувствую. Как будто мурашки в ноге. – Правильно, – отвечала тихая женщина. – Так и должно быть. Через месяц Татьяне сделали рентген. Все оставалось по-прежнему. Чуда не случилось. Слово не помогло. Реабилитация, голодание, заговоры – все мимо. Судьбу не перетанцевать. Татьяна вдруг расслабилась и успокоилась. Вспомнилась подольская старуха: могло быть и хуже. Да. Она могла сломать позвоночник и всю оставшуюся жизнь провести в инвалидной коляске с парализованным низом. Такие больные называются «спинальники». Они живут и не чуют половины своего тела. А она – на своих ногах. В сущности, счастье. Самый мелкий сустав разъехался на 0,7 сантиметра. Ну и что? У каждого человека к сорока пяти годам что-то ломается: у одних здоровье, у других любовь, у третьих то и другое. Мало ли чего не бывает в жизни… Надо перестать думать о своем суставе. Сломать доминанту в мозгу. Жить дальше. Полюбить свою ущербную ногу, как Люда полюбила Тулуз Лотрека. Судьба победила, но Татьяне плевать на судьбу. Она устала от бесплодной борьбы, и если бунтовать дальше – сойдешь с ума. Взбесишься. И тоже без толку. Будешь хромая и сумасшедшая. Татьяна впервые за много месяцев уснула спокойно. Ей приснился Миша Картошко. Он протягивал к ней руки и звал: – Прыгай… А она стояла на подоконнике и боялась. Из сна ее вытащил телефонный звонок. И проснувшись, Татьяна знала, что звонит Миша. Она сняла трубку и спросила: – Который час? – Восемь, – сказал Миша. – Возьми ручку и запиши телефон. Миша продиктовал телефон. Татьяна записала на листочке. – Спросишь Веру, – руководил Миша. – Какую Веру? – Это совместная медицинская фирма. Тебя отправят в Израиль и сделают операцию. Там медицина двадцать первого века. Внутри что-то сказало: «сделают». Произнесено не было, но понятно и так. – Спасибо, – тускло отозвалась Татьяна. – Ты не рада? – Рада, – мрачно ответила Татьяна. Ей не хотелось опять затевать «корриду», выходить против быка. Но судьба помогает и дает тогда, когда ты от нее уже ничего не ждешь. Вот когда тебе становится все равно, она говорит: «На!» Для того чтобы чего-то добиться, надо не особенно хотеть. Быть почти равнодушной. Тогда все получишь. – Я забыл тебя спросить… – спохватился Миша. – Ты забыл спросить: пойду ли я за тебя замуж? – Пойдешь? – Миша замолчал, как провалился. – Запросто. – На самом деле? – не поверил Миша. – А что здесь особенного? Ты свободный, талантливый, с жилплощадью. – Я старый, больной и одинокий. – Я тоже больная и одинокая. – Значит, мы пара… Миша помолчал, потом сказал: – Как хорошо, что ты сломала ногу. Иначе я не встретил бы тебя… – Иначе я не встретила бы тебя… Они молчали, но это было наполненное молчание. Чем? Всем: острой надеждой и сомнением. Страстью на пять минут и вечной страстью. Молчание – диалог. В комнату вошла Саша. Что-то спросила. Потом вошел Димка, что-то не мог найти. Какой может быть диалог при посторонних. Свои в данную минуту выступали как посторонние. Через две недели Татьяна уезжала в Израиль. Ее должен был принять госпиталь в Хайфе. Предстояла операция: реконструкция стопы. За все заплатил спорткомитет. Провожал Димка. – Что тебе привезти? – спросила Татьяна. – Себя, – серьезно сказал Димка. – Больше ничего. Татьяна посмотрела на мужа: он, конечно, козел. Но это ЕЕ козел. Она так много в него вложила. Он помог ей перетанцевать Мишу Полянского, и они продолжают вместе кружить по жизни, как по ледяному полю. У них общее поле. Димка бегает, как козел на длинном поводке, но колышек вбит крепко, и он не может убежать совсем. И не хочет. А если и забежит в чужой огород – ну что же… Много ли ему осталось быть молодым? Какие-нибудь двадцать лет. Жизнь так быстротечна… Еще совсем недавно они гоняли по ледяному полю, наматывая на коньки сотни километров… Татьяна заплакала, и вместе со слезами из нее вытекала обида и ненависть. Душа становилась легче, не такой тяжелой. Слезы облегчали душу. Как мучительно ненавидеть. И какое счастье – прощать. – Не бойся. – Димка обнял ее. Прижал к груди. Он думал, что она боится операции. Татьяна вернулась через неделю. Каждый день в госпитале стоил дорого, и она не стала задерживаться. Да ее и не задерживали. Сломали, сложили, как надо, ввинтили нужный болт – и привет. Железо в ноге – не праздник. Но раз надо, значит, так тому и быть. Два здоровых марроканца подняли Татьяну в самолет на железном стуле. А в Москве двое русских работяг на таком же стуле стали спускать вниз. Трап был крутой. От работяг несло водкой. – Вы же пьяные, – ужаснулась Татьяна. – Так День моряка, – объяснил тот, что справа, по имени Коля. Татьяна испытала настоящий ужас. Самым страшным оказалась не операция, а вот этот спуск на качающемся стуле. Было ясно: если уронят, костей не соберешь. Но не уронили. Коля энергично довез Татьяну до зеленого коридора. Нигде не задержали. Таможня пропустила без очереди. За стеклянной стеной Татьяна увидела кучу народа, мини-толпу. Ее встречали все, кто сопровождал ее в этой жизни: ученики, родители учеников, тренер Бах, даже массажистка с Тулуз Лотреком и подольский врач. Переживал, значит. Миша и Димка стояли в общей толпе. Татьяну это не смутило. Это, конечно, важно: кто будет рядом – тот или этот. Но еще важнее то, что она сама есть у себя. Увидев Татьяну, все зааплодировали. Она скользила к ним, как будто возвращалась с самых главных своих соревнований. Можно и нельзя Отец хотел назвать ее Марией, а мать – Анной. И они нашли имя, которое совмещало оба: Марианна. Сокращенно: Маруся. Отец с матерью жили спокойно, скучно. Никак. Разнообразие составляли редкие ссоры. Эти ссоры – как поход в театр. Все же эмоциональная разрядка. А потом все входило в прежнее русло, похожее на пенсионерское. Маруся точно знала, что ни при каких обстоятельствах не повторит такую жизнь. У нее все будет, как в кино. Маруся обожала кино: как там любили, как умирали, какие красивые лица и одежды. Она мечтала сняться, чтобы все ее увидели, вздрогнули и влюбились. Все-все-все: студенты в общежитиях, солдаты в казармах, ученые в лабораториях и короли во дворцах. Она хотела, чтобы ее портреты продавались в киосках, как открытки, и ее лицо, растиражированное в миллион экземпляров, вошло в каждый дом. Что лежит в основе такого чувства? Желание победить забвение? Человек приходит и уходит. Его век короток. Может быть, потребность ОСТАТЬСЯ любой ценой. Продлить на подольше. Маруся приезжала к проходной киностудии, стояла и чего-то ждала. Ждала, что ее заметят и позовут. Ее замечали и звали, но не те и не туда. Она не шла. Те, кто звал, – мужской человеческий мусор. Но и среди мусора можно найти что-то стоящее. Помощник режиссера по кличке Ганс организовал ей маленькую роль медсестры. Она должна была сказать одну фразу: «Иванов, вас спрашивают»… На нее надели белый халат, скрывающий фигуру, надели шапочку, скрывающую лоб. Осталось только: «Иванов, вас спрашивают»… А самое потрясающее у Марианны были именно фигура и лоб. Она носила прическу балерины – все волосы назад, в хвостик, чтобы видны были лоб и шея. И уши – маленькие драгоценные раковинки. Было очевидно, что природа индивидуально трудилась над этим человеческим экземпляром. И труд увенчался успехом. Съемка фильма оставила тягостное впечатление: никакой организации, все сидят, чего-то ждут, у моря погоды. Ганс посылал ее в магазин за хлебом и колбасой, и она ходила, неудобно отказать… Но все равно съемка, дорога к славе. И к первой любви. Но, как выяснилось, за любовью не надо было далеко ходить. Первой любовью оказался мальчик из класса по имени Андрей. Он приходил к ней домой. Они слушали музыку, сидели на диване и обжимались, чтобы никто не видел. Когда родителей не было дома, их действия активизировались: они ложились и целовались лежа. Марианне казалось, будто пламя мощными потоками устремлялось по ее телу. Музыка и страсть наполняли комнату. Марианна плыла в звуках и томлении юных тел. Она касалась своего мальчика, и то, к чему она прикасалась, готово было треснуть в ее руках от напряжения. Но они не преступали черту. Андрей берег свою Марусю, не нарушал ее девственности. Они заходили все дальше в своих познаниях, и все кончилось ужасно. Маруся оставалась девушкой, но беременной девушкой. Врачи сказали: да, так может быть, потому что девственная перегородка – не бетонная стена, а живая и пористая, через нее вполне может проскочить юркий сперматозоид. Таких случаев сколько угодно. Маруся испытала шок. Она шла на аборт, как на заклание. Дефлорацию произвели врачи. Она теряла свою невинность под холодным скальпелем хирурга. И когда Маруся вышла из больницы и вернулась домой, она уже ненавидела Андрея и свое к нему тяготение. Будь оно проклято! Андрей стоял перед ней с потрясенным лицом. Она видела его горе и слезы. Он плакал. Но она презирала его слезы. И это презрение вконец уничтожило его. Мальчик ушел, плача, в свою дальнейшую жизнь. Что с ним было потом, она не интересовалась. Жизнь продолжалась тем не менее. Маруся по-прежнему хотела сниматься. И, как поется в песне Дунаевского: «Кто хочет, тот добьется»… Марусе поручили довольно большую роль. По сюжету от этой героини ничего не зависело. Она просто ждала главного героя с войны. Смысл ее роли – ожидание. Маруся изображала терпение, и лицо ее было неподвижным и туповатым, как само терпение. Однако фильм вышел на экраны. Марусю приглашали на встречу со зрителями, дарили цветы. Так начиналась слава. Не бог весть какая, но все же… Люди, цветы. Появился мужчина, старше на двадцать лет. Писатель. Он был холостой, пьющий и конфликтный. Основное его состояние – ненависть. Он ненавидел всех – ближних и дальних: соседей, собратьев по перу, правительство и Генерального секретаря Брежнева. Любил он только свою маму. Он ее обожал, боготворил и боялся. Маруся приезжала к нему на холостяцкую квартиру с сумкой продуктов. И прежде чем лечь с ним в постель – варила и убирала. Иначе это было логово зверя. Маруся вытирала пыль, мыла пол, жарила мясо. Потом они садились за стол. На столе как непременная деталь к натюрморту стояла бутылка водки – холодная, запотевшая, и Писатель в предчувствии реальной выпивки приходил в восторг. Он смотрел на Марусю, видел, что она – гений чистой красоты. Жизнь ненадолго, пусть на мгновение оборачивалась своей сверкающе-прекрасной гранью: женщина, водка, мясо… Что еще нужно одинокой взыскующей душе? Потом они ложились в кровать. Он близко видел ее изумительные плечи, восемнадцатилетние груди, его сердце трепетало от любви. А потом он быстро засыпал с открытым ртом, и она смотрела на него, спящего, слегка балдея от его алкогольных паров. Марусино сердце созрело для любви, и она принимала любовь, как весенняя земля принимает зерно. И уже не важно, какое это зерно: здоровое или гнилое. В этот год Маруся поступила в театральное училище. Ее ждала жизнь профессиональной актрисы. Но… судьба поставила первую преграду. Маруся заболела. Врачи поставили диагноз: туберкулез кишок. Откуда взялась эта болезнь? Маруся считала, что внешность для актрисы – это инструмент, как скрипка для скрипача. Она постоянно худела, чтобы истончить себя до прозрачности. Может быть, это явилось причиной. Но скорее всего – судьба не хотела, не пускала ее в актрисы. Маруся лежала в больнице и медленно таяла. Цвет лица сравнялся с цветом подушки, и высокий овальный лоб завершал гробовой образ. Маруся смотрела на себя и думала: мертвая панночка. Даже в таком состоянии она примеряла на себя роль. Писатель приходил, навещал. Он садился возле кровати, доставал из портфеля бутылку и пил с горя. Закуску он не приносил, поэтому Маруся отдавала ему протертый больничный обед. Она все равно не могла это есть. Организм не принимал. А Писатель ел с удовольствием. Врачи увеличивали дозы лекарств, но лучше не становилось. Организм как будто вздрагивал и замирал, потом вопил: нет! Поднималась температура. Марусина мама пришла к главному врачу больницы и устроила скандал. Позвонили с киностудии и пригрозили тюрьмой. Зашел пьяный, однако известный писатель и грозился избить. Главный врач испугался и созвал консилиум. На консилиум приехал знаменитый Ковалев – полуармянин и полубог. У него не умирали. Это был сорокалетний человек, отдаленно похожий на Ленина в период эмиграции. Но красивее. Хотя Ленин тоже был вполне красив, недаром от него потеряла голову Инесса Арманд. Итак, Ковалев был похож на Ульянова, который пустил свою энергию и талант в мирных целях. Ковалев увидел Марусю у смерти на краю. Им овладело желание прорваться, спасти, прижать к груди. Он взял домой историю болезни и просидел над ней всю ночь. А на рассвете понял: у Маруси не туберкулез, а аллергическая реакция на препараты, которыми ее лечат. Врачи увеличивали дозу и усугубляли реакцию, и все это шло к своему логическому концу. Организм сначала протестует: нет! Потом замолкает. Маруся проснулась рано и смотрела в окно. Прозрачная рука лежала на одеяле, и так хорошо было не двигаться. Просто лежать и смотреть. Ей нравилось не отвечать на вопросы, не реагировать на входящих. Мама, медсестры, подруги, Писатель – все они были как в аквариуме, в другой среде и за стеклом. Подплывали, разевали рты, что-то хотели, помахивая кистями рук, как плавниками. Маруся смотрела на них равнодушно, потому что принадлежала уже каким-то другим хозяевам. Это утро было особенно тихим и торжественным. Никто не заглядывал, наверное, был выходной. Внезапно открылась дверь и возник Ковалев в белом халате, с историей болезни в руке. Он приблизился к Марусе и произнес: – Я вас вылечу. Но для этого я должен забрать вас из этой больницы и перевести в свою. Вы согласны? – А это можно? – тихо удивилась Маруся. В больнице была строгая дисциплина, как в армии, и больной считался самым нижним чином. Ниже, чем солдат. Что-то вроде солдата на гауптвахте. Ему нельзя ничего. – Если вы согласитесь, то больше ни у кого не надо спрашивать, – сказал Ковалев. Это было так странно, как будто Ковалев пришел от новых хозяев. Он пришел ЗА НЕЙ. Он переправит ее ТУДА, где ничего не болит. – Я согласна, – проговорила Маруся. Ковалев собственноручно перенес Марусю в свою машину, закутал сверху казенным одеялом. Отвез в свою больницу, где руководил отделением. Лечение было начато через час. Ковалев полностью отменил все гормональные препараты, поставил капельницу – промыть сосуды, назначил гемосорбцию – очистить кровь. Через три дня Маруся уже сама подходила к умывальнику, мыла лицо. Какое это счастье – бросить на лицо свежесть и прохладу, самостоятельно совершить движение руками сверху вниз, вдоль лица. Недаром мусульмане используют этот жест во время молитвы. Через неделю Маруся бродила по коридорам больницы, могла звонить домой и на киностудию: нет ли новых предложений? Предложений не было, что странно. Едва воспряв для жизни, Маруся тут же захотела сниматься в кино. Видимо, это был ее основной инстинкт. Писатель приходил, удобно усаживался и начинал ругать всех подряд, начиная с Генерального секретаря. Маруся слушала и соглашалась: Брежнев действительно был не в лучшей форме. Но ведь существовала сама Маруся – сноп солнечного света. Как можно не видеть этого сияния даже сквозь закопченное стекло. Как можно быть недовольным, если рядом ТАКАЯ Маруся. Ковалев имел честь познакомиться с Писателем. Общение было коротким. – Где-то я вас видел, – сказал Писатель, вглядываясь в Ковалева. Он вглядывался подозрительно, будто видел Ковалева в непристойном месте: в кабинете КГБ или в борделе. – Возможно, – ответил Ковалев. – Не помню… Когда Писатель ушел, Ковалев сказал, что ему тоже надо промыть мозги и сосуды. Маруся вдруг поняла, что Писатель в самом деле весь, с головы до ног, закопчен алкогольной копотью, которая не пропускает в него солнечный свет. Она думала прежде, что горечь Писателя – это лермонтовская горечь: разлад мечты с действительностью, как у всякого гения. А оказывается – все просто. Продукты алкогольного распада отравляют мозги, и все видится как в кривом зеркале. Маруся не могла не заметить, что в больнице – культ и диктатура Ковалева. Ему безоговорочно подчинялись и боготворили. И было за что. Ковалев знал свое дело. Его дело – человеческое здоровье. Книги, которые создавал Писатель, кому-то нужны, а кому-то нет. Здоровье нужно всем без исключения. В больнице это становится особенно очевидно. Маруся пролежала в больнице три недели. За это время Ковалев влюбился в нее, как в свою Галатею. Как доктор Хиггинс в свое творение. Как зрелый мужчина в молодую женщину. Ковалев точно знал, что ему нужно для счастья, и поэтому решил не тратить времени на долгие ухаживания. В первый раз Ковалев женился рано, на своей сокурснице. Они вместе проходили практику, вместе дежурили по ночам. В результате этих дежурств родился сын Денис. Сейчас Денис окончил десять классов и тоже хотел стать врачом. Готовился поступать в медицинский. Ковалев не стал объясняться, а просто оставил жене письмо. В письме он сообщил, что никогда не задумывался над отношениями между ними. Просто жил из года в год. А оказывается, это была дружба. И если не знать, что такое любовь, то можно просуществовать и на дружбе. Но если узнать, что такое любовь… И так далее. Ковалев оставил письмо на столе, взял дорожную сумку, запихнул в нее самое необходимое и ушел. Куда? В свой рабочий кабинет. Он спал на казенном диване, ел больничный супчик. Ел он мало. Считал, что достаточно принимать пищу один раз в день. Как отреагировала жена на его уход, он не знал. И не интересовался. Какой смысл в словах? Предположим, состоялось бы тяжелое объяснение, после которого он бы ушел. По результатам то же самое. Объяснился и ушел или ушел без объяснений. Но ушел все равно. Жена и сын тоже не стали звонить и задавать вопросы. Может быть, жена оскорбилась и возненавидела. А возможно, обрадовалась, ведь он оставил все, что было нажито за двадцать лет жизни. Казалось бы – мелочь. Что такое собственность, когда жизнь рушится. А не мелочь. Во все вложены большие деньги, а значит, труд, а значит, жизнь. Мелочей нет. А скорее всего жена хорошо знала его характер. Ковалев – цельный человек, сделан из единого куска, как гранитная плита. Он не умеет двоиться, троиться, входить в положение. Такой характер имеет свои достоинства и свои столь же тяжелые недостатки. Жена знала, что бесполезно призывать к его состраданию, сочувствию и прочим СО. Он не услышит. Он не может делать одновременно два дела: любить женщину и при этом беспокоиться о прежней семье. Он может делать что-то одно. Прожив три недели в кабинете, Ковалев снял квартиру у знакомых, которые уезжали за границу. Квартира была красивая, в кирпичном доме на краю лесопарка. Утром можно было выбегать в деревья и делать гимнастику. В день выписки Ковалев сделал Марусе предложение. – Но я люблю другого, – сказала Маруся, удивившись. Она воспринимала Ковалева как лечащего врача, как верховного главнокомандующего и не подозревала о его чувствах. – Люби, – спокойно отреагировал Ковалев. – Я тебе разрешу. – Что разрешите? – не поняла Маруся. – С ним спать. Если хочешь… – Значит, я буду спать с двумя? – уточнила Маруся. – До тех пор, пока ты не прозреешь, – объяснил Ковалев. – Ты в конце концов бросишь его. Но не надо делать это насильственно. Он сам отвалится. Марусе было неудобно сказать «нет» после всего, что Ковалев для нее сделал. Он спас ей жизнь, ни больше ни меньше. – Я подумаю, – дипломатично ответила Маруся. Она вернулась домой и стала думать о Ковалеве. Она боялась остаться без него. Ей казалось: без него с ней что-то случится. Она опять заболеет и начнет умирать, или опять забеременеет с воздуха, или кто-то ее обидит, толкнет. А при Ковалеве никто не обидит, и можно жить, как раньше. И даже лучше, чем раньше. Ковалев будет лечить знаменитых режиссеров, а они за это будут снимать Марусю в кино. Одно дело – снимать студентку, другое дело – жену великого Ковалева. Положение в обществе. Мать тихо позавидовала Марусе. Ее муж, Марусин папа, был, как говорится, ни Богу свечка, ни черту кочерга. Для него главное, чтобы его не трогали. А Ковалев – и свечка, и кочерга. Да чего там, сам – и Бог, и черт. Мать всегда мечтала о таком. А Маруся получила. Мечта сбылась в следующем поколении. Стрелка судьбы неуклонно шла в сторону Ковалева. Не о такой Маруся мечтала любви. Но в конце концов, если придет ТАКАЯ, можно все переиграть. Какие ее годы, вся жизнь впереди… Маруся переехала в квартиру возле лесопарка с мебелью Луи Каторз. Первая близость произошла между ними на пути из кухни в спальню. Ковалев не мог дотерпеть еще четыре шага и зажал ее в проеме двери. Он обладал ею истово и ритмично, как собака. Безумно неинтересно. Насколько значителен Ковалев был на работе, настолько примитивен в любви. «Ужас, – подумала Маруся. – Зачем мне это?» На другой день она поехала к Писателю и сидела подавленная. Писатель отмалчивался. Он мог бы сказать: «Зачем он тебе? Переезжай ко мне». Но это не входило в его планы. Писателю нравилось так, как есть. Он имеет Марусю и свободен от ответственности за нее. Ночи с Ковалевым проходили в больших неудобствах. Он постоянно будил ее, пытаясь утолить свою любовную жажду. Маруся просыпалась каждый час, как на вахте. Он все не мог утолить, и это продолжалось, продолжалось… Марусе казалось, что это никогда не закончится… – Отстань! – сказала Маруся. – Надоело. – Как надоело? – не понял Ковалев. – Так. Надоело, и все. Давай спать. Ковалев послушался, и они заснули. Во сне она положила голову ему на грудь. Он обнял ее, и они заснули, как два зверя в одной норке. Среди ночи Ковалев тихо застонал. – Что с тобой? – встревожилась Маруся. – Люблю, – тихо отозвался Ковалев. – И я, – произнесла Маруся, неожиданно для себя. Это было правдой. Маруся нашла СВОЕ тепло. Это было чувство, не похожее на первую страсть, как в школьные годы, и не похожее на греховное соитие с Писателем. Это было СВОЕ тепло. Они принадлежали друг другу, как две косточки внутри одного яблока. Яблоко принадлежит ветке, ветка – стволу. Так и они принадлежали всему человечеству. Но в темноте ночи – только друг другу. Их яблоко было целым и спелым. Маруся нашла его губы, он с готовностью отозвался на поцелуй. Ткнулся, как клюнул. – Не так… – сказала Маруся. И повела его за собой по тропинкам любви. Она и сама не очень хорошо знала эти тропинки и закоулки, но ее вела интуиция женщины. – Откуда ты все знаешь? – поразился Ковалев. – Не знаю, – отозвалась Маруся. – А ты почему ничего не знаешь? – Не знаю… Как-то не обязательно было знать. Те отношения, которые связывали его с женой, действительно походили на дружбу. А в дружбе секс не обязателен. Они вместе осваивали эту страну любви. И уснули в конце концов, переплетясь ногами, прижавшись устьями своих тел, как лицами. И казалось, не было такой силы, которая могла бы их растащить. Каждое утро Ковалев уезжал на работу. Маруся оставалась дома, занималась хозяйством. Детей она не хотела, потому что беременность и кормление выведут ее из формы на целый год и даже больше. А вдруг в это время выскочит удачная роль… Маруся не хотела рисковать. Ковалев купил ей собаку – овчарку, чтобы охраняла. Он не мог оставить Марусю одну, без защиты. Иногда приходил Писатель. Маруся кормила его обедом и отправляла выгуливать собаку. Иногда он сталкивался в подъезде с Ковалевым. Они здоровались и шли в разные стороны: Ковалев домой, а Писатель с собакой – в лесопарк. Писателя устраивала такая расстановка сил. Он не собирался жениться, и хорошо, что Маруся была пристроена. И вместе с тем что-то его раздражало, он не мог понять, что именно. Статус любовника, не тайного, а явного. И получалось, что они – Ковалев и Маруся – оба его употребляют. Маруся заезжала к Писателю довольно редко, на пару часов, и по дороге. Она уже не готовила, не прибирала, а так… Приедет, развлечется, и домой. Как мужик. Иногда звонила мужу на работу из постели. – Как ты? Все в порядке? Писателю хотелось взять трубку и добавить: «И у нас тоже в порядке». – Странные вы люди, – говорил он Марусе. – Нет, – отвечала она. – Мы не странные. Просто мы не врем друг другу. – Уж лучше врать… – Зачем? – удивлялась Маруся. – Я его люблю. – А тогда зачем ты со мной? Маруся задумалась: и в самом деле – зачем? Они расстались. Трудно понять: кто кого бросил. И зачем они были вместе. Хотя, если подумать, понять можно. Маруся – молодая, красивая и одухотворенная, как мадонна без младенца. А Писатель – бедный, больной и талантливый. И непостижимый. Какая-то холера его ломала. Он всегда был несчастлив. Он так жил, через боль. И хотелось отдать себя – такому вот, неустроенному. Хотелось жертвовать собой, находить в самопожертвовании высшее предназначение. Ковалев – другое дело. Ковалев – крепость. Можно лечь и спокойно заснуть и ничего не бояться. А собака будет сидеть у порога и сторожить. В кино дела шли туго. Приглашали, делали пробы, а потом не отзванивали. Почему? По тем ролям, которые она сыграла, невозможно было определить: хорошая это актриса, или плохая, или посередине. На троечку. Возможно, попади она в хорошие руки, из нее можно было бы сделать символ времени. Все зависит от случая. Маруся начала формировать случай. Случай – это хороший режиссер. Значит, нужны контакты, близкое общение. Гости, водка и еда. Кормить, поить, дружить домами. Но кто поедет в район лесопарка? Значит, надо приобрести квартиру в Центре. Ковалеву пришлось войти в квартирные волны: обменное бюро, взятки, маклеры, кооперативы и, конечно же, деньги, деньги и еще раз деньги. Советская медицина была бесплатной, пришлось заняться частной практикой. После работы ездил по вызовам. Рабочий день кончался не в четыре, как раньше, а в восемь и в десять. Ковалев входил в дом, ватный от усталости, а в доме – киношный народ. Приходилось сидеть с гостями, хотя единственное, чего хотелось, – это свалиться и заснуть. Случай не заставил себя долго ждать. К их дому прибился знаменитый режиссер, страдающий язвой желудка. Он предложил Марусе роль – небольшую, но очень колоритную: городская сумасшедшая. Марусе сделали грим: волосы во все стороны, в глазах безумие, но видно, что молода и хороша. В такой роли можно просверкнуть, поразить, запомниться, войти в сознание. После такой роли от нее уже не отмахнешься. Маруся месяц ездила на студию, за ней присылали машину. Наконец съемки были закончены. Наступил монтажный период. Режиссер отсмотрел материал и увидел, что отснято много лишних метров. Надо было освобождаться от необязательного. Городская сумасшедшая пошла под ножницы, ее вырезали, хотя и с сожалением. О монтажных купюрах актерам не сообщают. Маруся ничего не знала. Настал день премьеры. Маруся и Ковалев нарядились, пришли в Дом кино и сели на лучшие места. Зал был переполнен, только что не висели на люстрах. Начался фильм. И кончился фильм. Маруся поднялась со своего места. Ее лицо горело как после пощечины. Ковалев боялся на нее смотреть. К ним как ни в чем не бывало подошел режиссер. Спросил: – Ну как? – Очень интересно, – нейтрально ответила Маруся. – В ресторане банкет. Поднимайтесь, – пригласил режиссер. Он приглашал Ковалева как своего лечащего врача. По поводу Маруси у него не было никаких комплексов. Ему казалось: они дружат, вот и все. Какая компенсация за дружбу? Дружба – сама по себе ценность. – Спасибо, – поблагодарила Маруся. Режиссер отошел, вернее, отбежал. Отбежал навстречу своей славе, признанию и зависти. – Неужели ты пойдешь? – удивился Ковалев. – С ним нельзя рвать. Может быть, он пригласит меня в следующий раз, – проговорила Маруся с каменным лицом. – А гордость у тебя есть? – Кино – это опыт унижений. Если надо терпеть и унижаться, я буду терпеть и унижаться. Они пошли на банкет, сидели до закрытия ресторана, потом все отправились к Ковалевым догуливать. Ушли под утро, оставив после себя горы грязной посуды. Кто-то вывернул мусорное ведро на балконе. Пришлось руками возвращать мусор в ведро. Режиссер напоследок решил сесть на собаку верхом. – Не надо, – спокойно предупредила Маруся. – Будет «ам». – Она меня не тронет, – успокоил режиссер. – Я сделаю «ам», – четко сказала Маруся. Сама она готова была терпеть и унижаться. Но свою собаку она защитит. За свою собаку она укусит. Режиссер подчинился. Может быть, что-то почувствовал. А скорее всего – ничего не почувствовал. В этот вечер ему было позволено все. Когда все ушли, Маруся легла лицом к стене и пролежала сутки. У нее началась депрессия. Через год родился ребенок. Девочка. Назвали Мария, сокращенно Маруся. Пусть будут две. Большая Маруся поняла простую вещь: чтобы терпеть и унижаться, надо иметь мощный противовес: семью, детей и благосостояние. Дети и деньги – вот что надо иметь, чтобы спокойно дождаться случая. Девочка оказалась копией Ковалева. Маруся знала причину: во время зачатия она пребывала в депрессии и не участвовала в процессе. А Ковалев старался за двоих, поэтому девочка оказалась похожа на него одного. Маленькая Маруся росла и радовала и на какое-то время оттеснила мысли о кино. Какое еще кино, когда головой на плече спит беспомощное существо, теплое, как кролик! Большая Маруся все время носила ребенка на руках, не могла расстаться. И когда на ночь укладывала в кровать, руки тосковали. Ковалев был занят работой по горло и выше. Но ему так нравилось, он так жил. Больница его ширилась, строился еще один корпус. Молодые специалисты работали вокруг Ковалева, учились как у мастера, перенимали опыт. А некоторые догоняли, шли вровень. Ковалев не завидовал. Наоборот, гордился. Если кто-то рядом делал успехи, медицине от этого только лучше. Однажды Ковалева пригласили к патриарху Всея Руси. Вроде бы ближе всех к Богу патриарх, а болезнь вполне земная и человеческая – сердце. Тяжело дышал патриарх, не хватало воздуха, и никто ничего не мог понять. А Ковалев определил с полувзгляда: воспаление сердечной сумки. Все, что касается сердца, – так страшно… Все-таки мотор, который запускает всю машину. И когда отпускает боль, уходит страх – такое счастье. Ковалев и патриарх подружились. Марусю он называл «матушка», подарил перстень с рубином. Маруся пригласила известного фотографа Никиту. Никита сделал убойный снимок: патриарх в полном святейшем облачении, риза горит огнями, а рядом Маруся – маленькая головка на высокой шее, дивные плечи, овальный лоб, покорность во взоре. Смотришь, глаз не оторвать, и высокие чувства трогают душу. Высокие состояния. Маруся повесила портрет в прихожей. Гости приходили и застывали. Даже неудобно было шутить. Потом все-таки шутили, на ум приходили греховные анекдоты. Актеры как дети. А режиссеры как шлюхи-динамистки: поедят, выпьют, а на роль не приглашают. Маруся открыла в себе новое увлечение: старина. Она ездила по старушкам, скупала мебель, картины. В одном месте – кресло, в другом – бисерную сумочку. Не поленилась – съездила в Хохлому. Привезла мешок за бесценок. Красота – невиданная и неслыханная, душа народа зашифрована в ярких росписях по лаку. Никита сделал портрет «а-ля рюсс». Маруся среди расписных подносов и круглых блюд. По приглашению патриарха отправилась в монастырь. Подарила кое-что монашкам. Монашки низко кланялись в пояс. Маруся ходила среди них, скромно повязав платок, глядя по-монашески вниз. Это была талантливая актриса, играющая монашку. Кино ее не востребовало, приходилось самой выбирать себе роль. И самой играть. Одна из монашек дала адрес своей сестры, у которой скопились старые иконы. Ковалев и Маруся поехали к сестре за тридевять земель, в Великолукскую область, по бездорожью. Пришлось бросить машину и добираться на тракторе. Стоял февраль. Деревня – под снегом пустая, будто вымершая. Только три цвета – черный, белый и серый. Черные дома, белый снег, серое небо. Как в черно-белом кино. – А как они тут живут? – спросила Маруся. – Они летом живут, а зимой ждут, – ответил Ковалев. Маруся вздохнула. Где-то на другом уровне, но ее жизнь тоже состояла из ожидания и тоже имела три цвета. Сестра монашки оказалась веселой, не старой бабой. Маруся подарила ей яркие чешские бусы, а взамен получила икону в серебряном окладе. Потом они выпили мутного самогона. Маруся широким жестом сняла с шеи яркую косынку, а сестра монашки достала из сундука мраморного амурчика с могилы купчихи, умершей в начале века. Маруся и Ковалев поняли, что в заброшенных деревнях можно найти настоящие музейные ценности. Когда в жизни нет основного наполнения, используются заменители, как пломба в дырявом зубе. Заменителем творчества и новым наполнением стали рейды по старине. В Марусе проснулся азарт и алчность кладоискателя. Плюс фанатизм коллекционера. Красивое должно быть не вообще, а в их жилище. Рядом. Красота украшает жизнь, ее можно продать и превратить в деньги. А деньги – в накрытые столы, ломящиеся от еды и питья. А за стол посадить нужных людей и формировать случай. Маруся накрывала и сажала. Творческие личности пировали и уходили домой, не испытывая благодарности. Наоборот. Они чувствовали, что их покупают. И тогда хотелось быть неподкупными и непродажными. Ковалев являл собой нечто схожее с доктором Дымовым из чеховской «Попрыгуньи». Он, как правило, не выходил из своего кабинета, появлялся на несколько минут, чтобы сказать малозначительные слова типа: «Пожалуйте, господа, закусить». А Марианна, с широкими плечами, в декольте и накидке из белых перьев, метала в себя рюмки, становилась шумная, оживленная, немного вульгарная, как залюбленный ребенок, распущенный от чрезмерной любви взрослых. К тому времени они уже купили кооперативную квартиру и обменяли ее в самый Центр, против ресторана Дома кино. Когда не хотелось готовить, а надо было принять гостей или попасть на просмотр, она перебегала дорогу и оказывалась в центре киношной жизни. Ее все знали, и она знала всех. В этот период своей жизни я начала работать в кино и тем самым попала в поле зрения Марианны. Она стала меня зазывать, приглашать, на всякий случай. Вдруг получится… У меня заболел близкий родственник, пришлось искать Ковалева. Образовался двусторонний интерес, и таким образом я попала в Марусин дом. Я пришла в джинсах и свитере, у меня больше ничего не было. Правда, в качестве дополнения к туалету я привела с собой престижного мужчину. И не просто мужчину, а режиссера. И не просто режиссера, а одного из первых. Маруся открыла мне дверь в роскошном бальном платье и шумно прокричала что-то приветственное. Это было неестественно, слегка бездарно. Пришел человек – улыбнись, обрадуйся. А чего орать? Горели свечи, грохотала музыка, придворный фотограф Никита фотографировал хронику Марусиной жизни. Приглашенные разделились на несколько несоприкасающихся групп, Маруся торопливо напивалась, девочка на диване тихо играла в куклы, было непонятно: что она делает в этом бедламе. Позже я сказала режиссеру: – Дай ей роль. Он подумал и вдруг согласился. – Там у меня есть одна, противная. Пусть сыграет себя. – А разве Марианна противная? – удивилась я. – Она не противная. Она очень противная, – поправил он. Режиссер видел только внешнюю, напряженную сторону ее жизни. А невидимых миру слез он не знал. Маруся стала сниматься в эпизоде. В эти дни она звонила мне каждый день, предлагала новые краски для своей героини. Но режиссеру нужны были только две краски: злоба и жадность. Маруся сыграла красивую хамку. Получилось. Сверкнула надежда, как луч в ночи… Но… луч побледнел и погас. И снова потянулась полоса безвременья. И опять застолья, нужные люди. Никита фотографировал Марусю в момент возлияния: закинутое лицо, полуприкрытые глаза, лучики света, отскакивающие от хрусталя. * * * Весной Ковалев взял отпуск, поехали в глубину страны, куда глаза глядят. Нашли деревню, в которой жила бабка-староверка. Ничего особенного в бабке не было: платочек, шерстяная жилетка. Но вот икона… В деревне говорили, что она чудотворная. Николай Угодник смотрел на Марусю, как будто все про нее знал. В иконе было что-то тревожащее, непонятно что. – Мы берем, – поспешно сказала Маруся. Старуха сказала, что икона продается только вместе с домом. – А сколько стоит дом? – спросил Ковалев. – Не в деньгах дело. Здесь надо жить, – пояснила старуха. Маруся сморгнула. Смешно слушать: она должна бросить Москву, квартиру, свое кино и переселиться в медвежий угол, чтобы жить при иконе. Но наметанным глазом она видела настоящую старину и настоящее богатство. – Хорошо, – согласилась Маруся. – Мы согласны. Ковалев с удивлением вытаращился на жену, но она приказала глазами: «молчи»… Сговорились о цене. Старуха продала за копейки, даже неудобно. Маруся буквально совала деньги, но старуха не хотела брать. Для нее важно было пристроить икону к хорошим людям, как будто икона – не доска, а живое существо. Все кончилось тем, что старуха уехала в конце концов, а Ковалевы остались ночевать в своей избе. Маруся не спала. Под полом бесились мыши, должно быть, мышиные дети. Николай Угодник смотрел из своего угла. Рано утром вынесли из дома икону, положили в машину. Собрались в путь. Потом Маруся натаскала из сарая солому, обложила дом, облила бензином из канистры и подожгла. – Что ты делаешь? – оторопел Ковалев. – Пожар, – объяснила Маруся. – Где же нам жить, если нет избы… Дом занимался медленно. Стояла сырая весна. Дым стелился по земле. Но потом вдруг занялось, загудело, и мощный столб пламени пошел в небо. Дом трещал, огонь безумствовал. Стало страшно. Ковалев и Маруся отошли подальше. В лица тянуло жаром. Стихия огня, как всякая стихия, – жестока и красива. Пугала и завораживала. Немногочисленные деревенские жители, в основном старики и старухи – серые в сером рассвете, стояли и смотрели, притихшие. И розовый отсвет лежал на их лицах. Марусе исполнилось тридцать лет, когда к ней пришла ТАКАЯ любовь. Бог послал. С доставкой на дом. Его привели друзья на одну из Марусиных вечеринок. Представили: «Борис Мещерский. Художник». Длинными волосами, тонким неулыбчивым лицом он походил на Иисуса Христа, только в светлом варианте. Маруся тогда ничего не почувствовала, ей не был дан знак, что это ОН. Единственное, фамилия показалась знакомой. Потом выяснилось: Мещерские – старинный княжеский род, окончивший свое высокородие вместе с революцией. От всего рода осталась одна ветка, и та во Франции. А в России – только Борис. Отца расстреляли за фамилию. Считалось, что князь не компания рабочим и крестьянам. Мать с сыном уцелели, но это отдельная, вполне трагическая история. Борис продолжал фамилию, но его голубая кровь по тем временам – как козе баян, попу гармонь, рыбке зонтик, собаке пятая нога, и так далее и тому подобное. Борис еще студентом участвовал в «бульдозерной выставке». Была такая выставка при Хрущеве, которую смели бульдозером. Но потом не преследовали. Хрущев не был злопамятным. Однако и не поддерживал. Живи как хочешь. Борис жил как хотел. У него были жена, дочь, мастерская на чердаке и талант. Он знал про талант. Во-первых, ему говорили в лицо. Во-вторых, он его чувствовал физически. Когда подходил к своему холсту, внутри что-то радостно переворачивалось. Наверное, талант и переворачивался. Борис не думал о деньгах и не зарабатывал их. Он думал только о своих картинах. Купят – хорошо. Не купят – тоже хорошо, картина останется с ним, как непристроенное дитя. Этих «детей» скопилось у него в мастерской хоть складывай штабелями. Практическая жилка – тоже талант. Но другой. У Бориса Мещерского был талант творца. Что касается «жилки», она оказалась полностью атрофирована. Возможно, в нем сказывалось генетическое пренебрежение к добыче хлеба насущного. Мещерские были богаты из поколения в поколение. Жена Бориса громко жаловалась друзьям по телефону, и друзьям в гостях, и малознакомым людям. Она называла себя: «безлошадный крестьянин». Почему крестьянин? При чем тут лошадь? Но в общем смысл был ясен. Борис по гороскопу – Дева. А считается, что мужчина Дева все свои заботы складывает на плечи женщин, жен или подруг – не важно. Некоторые Девы складывали сознательно и даже подбирали себе таких тягловых лошадей. Борис ничего не подбирал и не складывал. Он женился по любви жены, так что можно сказать: она его выбрала, а он не возражал. А если быть совсем точным: она нравилась его маме. Борис мог бы зарабатывать, если бы рисовал заказные портреты, как это делали известные придворные художники. Они – известные и придворные – рисовали жен иностранных послов и жен наших политических деятелей. Чуть-чуть утоньшали лицо, удлиняли шеи, увеличивали глаза, в глаза – драматический отсвет, – и вот портрет готов. И деньги готовы. Любая женщина хочет видеть себя именно такой: тонколикой, большеглазой, одухотворенной, с трагическим отблеском во взоре. Вместо этого Борис рисовал котов с человеческим лицом или человека в середине земли, у которого из глаз растут цветы. Все кончилось тем, что жена его бросила, точнее, выгнала, и Борис ушел жить в мастерскую. Жена сама выбрала, сама бросила. Он подчинился и в первом, и во втором случае. Жизнь его мало переменилась. Борис и раньше с утра до вечера пропадал в мастерской. Просто раньше он ходил ночевать домой и перед сном съедал тарелку горячего борща с большим куском мяса, розового от свеклы. А сейчас он ел консервы: кильки в томате, и его мучила изжога. Зато больше ходил по гостям и больше видел людей. Так Борис попал в дом Ковалевых. Дверь открыла Маруся в бальном платье, с накидкой из страусовых перьев на дивных широких плечах, как будто сошла со старинного фамильного альбома Мещерских. Она протянула руку и назвалась: – Маруся… – Вы не Маруся, – сказал Борис. – А кто? – Она удивленно подняла тонкие брови. – Мария. Или Анна. – Мое полное имя Марианна. Вы угадали… Появились еще какие-то гости. Маруся отвлеклась на новых людей. Борис разделся и прошел в комнату. Шли восьмидесятые годы. Все мы были бедны за редким исключением. Все были: Таньки, Гальки, Нинки в джинсах на каждый день и в джинсах на выход. А она была – Марианна, с нарядным именем в нарядном платье и настоящих украшениях. Борис – художник, и в женщине он прежде всего ценил красоту. Красота на самом деле – такая же редкость, как талант. А в сущности, красота и есть талант самой природы. В роду Мещерских мужчины были красивее женщин. И Борис тоже был хорош – с прямой спиной, большими синими глазами, с прекрасной манерой смотреть и слушать. Но он всегда чуть-чуть отсутствовал. Его чуть-чуть не было. В доме Ковалевых он как будто очнулся и с огромным вниманием рассматривал иконы на стенах, живопись. Он без труда определял возраст иконы, школу иконописи и поражался ценности коллекции. Потом отыскал удобную точку, достал блокнот и карандаш – это он всегда носил в боковом кармане и мог вытащить где угодно: в метро, на улице, в гостях. Стал набрасывать портрет Марианны, пристально вглядываясь в ее лицо. Овал не надо было утоньшать, а шею удлинять, а глаза увеличивать. Все было сделано Господом Богом. Между глазами Марианны зрительно можно было разместить еще один глаз. Идеальная пропорция. Она держала перед собой рюмку. Узкое запястье, стройные пальцы, тяжелый перстень с рубином. Борис так и рисовал: вначале рука с бокалом, а сквозь стекло, как в дымке – глаза. Вокруг творилась вечеринка, а Борис сидел и работал. И когда уходил, вырвал рисунок из блокнота и протянул Марианне. Марианна показала Ковалеву. Ковалев смотрел довольно долго, потом cказал: – А вы могли бы написать портрет моей жены? Борис не делал заказных портретов, но в этот раз он задумался. Когда все разошлись, Маруся долго смотрела на карандашный рисунок. Она как бы прятала за рюмку свою истинное лицо, и никто толком не знал ее лица. И она сама не знала, и погружалась в тоску, как в болото. Она, как чеховская Нина Заречная, готова была жить в голоде и в холоде, но познать славу – настоящую, ошеломительную. У Маруси – все наоборот. Полный достаток, но никакой славы, даже простого узнавания. Ее никогда не узнавали на улицах, а когда она сообщала кому-то, что киноактриса и снималась, – тоже не припоминали. Это было невыносимо. Ординарная жизнь, без следа. Молодость, красота уходят, как дым в трубу. Борис Мещерский взялся писать портрет и попросил Марианну приехать в мастерскую. Марианна отправилась, прихватив с собой собаку – не для охраны, а для компании. Как близкую подругу. Марианна была уверена, что Борис начнет приставать, к ней приставали все и всегда. Но он не приставал, даже странно. На самом деле – не странно, нормально. Просто норма стала редкостью. Борис писал Марианну вместе с собакой. Марианна – в старинном кресле, собака у ног. Борис мучился, не мог найти общее решение. В середине дня предложил перекусить. На столе появились горячая картошка в мундире, квашеная капуста, масло и хлеб. Марианна стала снимать с картошки кожуру, обжигаясь. А Борис ел прямо с кожурой и руками, как возле костра. Марианна посмотрела и тоже стала есть с кожурой, макая в соль. Это показалось так вкусно, что она спросила: – Вы всегда так едите? – А что? – насторожился Борис. Он боялся сочувствия. Они смотрели друг на друга, задержались друг на друге глазами, и в этот момент Марианна впервые почувствовала какой-то вздрог, похожий на подземный толчок перед землетрясением. А Борис в этот момент увидел будущий портрет. – Если можно, принесите завтра ваше платье, – попросил Борис. Через неделю портрет был готов. Борис особым способом состарил холст, сделал его потемневшим и потрескавшимся. И было полное впечатление, что портрет написан во времена Крамского, а может, и самим Крамским. Лицо Марианны смотрело из прошлого века – бесстрастное и прекрасное, с чистым лбом и не пускающими в себя серыми глазами и плечами Наталии Гончаровой. Портрет выглядел как подлинник, настоящее произведение искусства середины девятнадцатого века. Марианна протянула конверт с деньгами. – Нет, – испугался Борис. – Нет, нет… – А как? – растерялась Марианна.

The script ran 0.022 seconds.