Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Николай Лесков - Некуда [1864]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_rus_classic

Аннотация. С января 1864 начал печататься роман Лескова «Некуда», окончательно подорвавший репутацию писателя в левых кругах. Современники восприняли роман как клевету на «молодое поколение», хотя, помимо «шальных шавок» нигилизма, писатель нарисовал и искренно преданных социализму молодых людей, поставив их в ряду лучших героев романа (в основном сторонников постепенного реформирования страны). Главная мысль Лескова бесперспективность революции в России и опасность неоправданных социальных жертв провоцировала неприятие романа в 1860-е гг. Лесков был объявлен «шпионом», написавшим «Некуда» по заказу III Отделения. Столь бурная реакция объяснялась и откровенной памфлетностью романа: Лесков нарисовал узнаваемые карикатуры на известных литераторов и революционеров. Тем не менее, теперь, при сравнении «Некуда» с позднейшими противонигилистическими романами как самого Лескова, так и других писателей, трудно понять размеры негодования, вызванного им. «Некуда» — произведение не исключительно «ретроградное». Один из главных героев — Райнер, — открыто называющийся себя социалистом, ведущий политическую агитацию и погибающий в качестве начальника польского повстанского отряда, не только не подвергается авторскому порицанию, но окружён ореолом благородства. Тем же ореолом «истинного» стремления к новым основам жизни, в отличие от напускного демократизма Белоярцевых и К°, окружена и героиня романа — Лиза Бахарева. В лице другого излюбленного героя своего, доктора Розанова, Лесков выводит нечто в роде либерального здравомысла, ненавидящего крайности, но стоящего за все, что есть хорошего в новых требованиях, до гражданского брака включительно. Наконец, общим смыслом и заглавием романа автор выразил мысль очень пессимистическую и мало благоприятную движению 60-х годов, но, вместе с тем, и вполне отрицательную по отношению к старому строю жизни: и старое, и новое негодно, люди вроде Райнера и Лизы Бахаревой должны погибнуть, им деваться некуда.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

Рахили, начал плач многий: Отверзи гроб, моя мати, Прими к себе чадо свое Любимое, во иную землю Ведомое погаными. Приими, мати, лишеннаго, От отца моего разлученнаго… И рыдал, и рыдал приказчик Финогешка, тянучи долгий плач Иосифа, рассказывая по порядку, как: Злая жена Пантеферия Прельстить его умыслила. Дерзни на мя, Иосифе, Иди ко мне, преспи со мной. Держит крепко Иосифа, Влечет к себе во ложницу… и как Иаков: Возопи с плачем и рыданием И с горьким воздыханием: Сия риза моего сына, Козья несет от нее псина. Почто не съел меня той зверь, Токмо бы ты был, сыне, цел. Розанов не заметил, как понемножку, один за другим, все стали подтягивать певцу и гнусящим хором доканчивали плачевный стих. – Смотрите, смотрите, Илья Артамонович-то тоже плачет, – шепнул Розанову умилившийся духом Андриян Николаев. – Это они всегда, про сына вспомнят и заплачут. Сын у них Матвей с француженкой закороводился и пропал. – Где же он? – Бог его знает. Был в Петербурге, говорят, а теперь совсем пропал. Приезжал с нею как-то в Москву, да Илья Артамонович их на глаза не приняли. Совестно, знаете, против своих, что с французинкой, – и не приняли. Крепкий народ и опять дикий в рассуждении любви, – дикий, суровый нрав у стариков. Внимательно смотрел Розанов на этих стариков, из которых в каждом сидел семейный тиран, способный прогнать свое дитя за своеволие сердца, и в каждом рыдал Израиль «о своем с сыном разлучении». «Экая порода задалась! – думал Розанов, рассматривая начинавших расходиться гостей. – Пробей ее вот чем хочешь! Кремни, что называется, ни крестом, ни пестом их не проймешь». – Идемте? – спросил Лобачевский, подойдя к Розанову. – Пойдемте. Они стали прощаться. – Ну, спасибо, спасибо, что покучились, – говорил Канунников, тряся Розанову обе руки. – А еще спасибо, что бабам стомаху-то разобрал, – добавил он, смеючись. – У нас из-за этой стомахи столько, скажу тебе, споров было, что беда, а тут, наконец того, дело совсем другое выходит. – Стомаха желудок означает, – вмешался Андриян Николаев. – Дыть, чудак ты этакой! Теперь, как доктор разъяснил, так и мы понимаем, что желудок. – Это и без них можно было понять по писанию. У апостола же Павла в первом послании, глава пятая, читаете: «К тому не пий воды, но мало вина приемли стомаха ради твоего и частых недуг твоих». – Тс! Ах ты, башка с кишкам! Экой дар у него к писанию! – воскликнул удивленный и восхищенный Пармен Семенович и обратился к другим отходящим гостям. Розанов, Лобачевский и Андриян Николаев вышли вместе и переулочка два прошли пешком, пока нашли извозчиков. – Нет, этакую штучку-то пустить бы этак в оборот, – рассуждал, прощаясь у угла, Андриян Николаев, – богато. – Да как же пустить? – спросил Розанов. – Как? Одно слово: взял да и пустил. Теперь, к примеру скажем, я. Я небольшой человек, кто как разумеет, может и совсем человек маленький, а я центральный человек. У нас теперь по низовью рыбацкие артели: несколько сот артель одна, так что ж мне. Розанов посмотрел ему в самые глаза. – Вот слово-то, – произнес сквозь смех Андриян Николаев. – Чего только это стоит? – и, смеясь же, зашагал по переулку, увертываясь воротником лисьей шубы. Глава девятая Два гриба в один борщ – Evrica,[53] Розанов, evrica! – восклицал Арапов, которого доктор застал у себя на другой день, возвратись с ранней визитации. – Что это такое обретено? – Человек. – Без фонаря нашли? – Да, Диоген дурак был; ну их совсем, покойников, нехай гниют. Великий цезарь ныне прах и тлен, И на поправку он истрачен стен. – Ну их! Человек найден, и баста. – Да, а какой человек, скажу вам… – «Великий Цезарь прах и…» – «Тлен», – нетерпеливо подсказал Арапов и, надвинув таинственно брови, избоченился и стал эффектно выкладывать по пальцам, приговаривая: без рода и племени – раз; еврей, угнетенная национальность, – это два; полон ненависти и злобы – это три; смел, как черт, – четыре; изворотлив и хитер, пылает мщением, ищет дела и литограф – с! – Что скажете? – произнес, отходя и становясь в позу, Арапов. – Где вы такого зверя нашли? – Уж это, батюшка, секрет. Розанов промолчал. – Теперь сборам конец, начнем действовать, – продолжал Арапов. Розанов опять промолчал и стал доставать из шкафа холодный завтрак. – Что ж вы молчите? – спросил Арапов. – Не нравится мне это. – Почему же-с? – Так: что это за жидок, откуда он, что у него в носу? – черт его знает. Я и дел-то не вижу, да если б они и были, то это дела не жидовские. – Как средство! как орудие! Как орудие все хорошо. Мы будем играть на его национальных стремлениях. – Помилуйте, какие у жидка стремления! – Что это вы говорите, Розанов! А Гейне не жид? А Берне не жид? – Да и Маккавеи и Гедеон были жиды, – были жиды еще и почище их. – Так что ж вы говорите! – Я то говорю, что оставьте вы вашего жидка. Жид, ктурый пршивык тар говаць цибулько, гужалькем, ходзить в ляпсардаку, попиратьця палькем, – так жидом всегда и будет. – Пошел рефлекторствовать! – Ну, как хотите. – Хотите сегодня вечером к маркизе? – спросил Арапов, переменяя разговор. – Нет, я сегодня буду спать: я всю ночь не спал, – отвечал Розанов. – Где ж это вы были? Розанов рассказал свое вчерашнее пированье у Канунникова, привел несколько разговоров, описал личности и особенно распространился насчет Андрияна Николаевича и его речей. Арапов так и впился в Розанова. – Как хотите, познакомьте. Вы должны познакомить меня с ним. Не ради любопытства вас прошу, а это нужно. У нас ни одного раскольника еще нет, а они сила. Давайте мне этого. – Да вы увлекаетесь, Арапов. Я ведь вам говорю, с какой точки он на все смотрит. – Это все равно-с, – возражал Арапов, – надо всем пользоваться. Можно что-нибудь такое и в их духе. Ну благочестие, ну и благочестие, а там черт с ними. Лишь бы на первый раз деньги и содействие. «Зарницын нумер второй», – подумал Розанов, замкнув за Араповым дверь и ложась соснуть до обеда. Дня через три Розанов, перед вечерком, мимоездом, забежал к Арапову и застал у него молодого толстоносого еврейчика в довольно оборванном сюртучке. – Нафтула Соловейчик, – отрекомендовал Розанову своего нового гостя Арапов. Еврей неловко съежился. – Вы из каких стран? – спросил доктор Соловейчика. – Я из Курлянд. Розанов заговорил с Араповым о каких-то пустяках и, неожиданно обратясь к Соловейчику, спросил его по-польски: – Вы давно в Москве? – Juz kilka mies…[54] – начал было Нафтула Соловейчик, но спохватился и добавил: – Я совсем мало понимаю по-польски. Розанов еще поддержал общий разговор, и у Соловейчика еще два раза вырвалось польское со? Русская же речь его была преисполнена полонизмов. – Он из Бердичева или вообще из заднепровской Украины, – сказал Розанов, прощаясь на крыльце с Араповым. – Это вы почему думаете? – По разговору. – Разве он в Митаве не мог научиться по-польски? – Нет, это польский жид. – Э, полноте; ну а, наконец, польский и пусть будет польский: что нам до этого за дело? А вы вот меня с тем-то, с раскольником-то, сведите. – Да постойте, я сам еще его не знаю: всего раз один видел. Вот, дайте срок, побываю, тогда и улажу как-нибудь. – Позовите его к себе. Доктор обещал на днях съездить к Андрияну Николаевичу и как-нибудь попросить его к себе. – Нет-с, не на днях, а ступайте завтра, – настаивал Арапов. – Ну ладно, ладно, поеду завтра, – ответил Розанов. Трясясь от Лефортова до своей больницы, Розанов все ломал голову, что бы эта за птица такая этот либеральный Соловейчик. А человек, которого Арапов называет Нафтулою Соловейчиком, и сам бы не ответил, что он такое за птица. Родился он в Бердичеве; до двух лет пил козье молоко и ел селедочную утробку, которая валялась по грязному полу; трех лет стоял, выпялив пузо, на пороге отцовской закуты; с четырех до восьми, в ермолке и широком отцовском ляпсардаке, обучался бердичевским специальностям: воровству-краже и воровству-мошенничеству, а девяти сдан в рекруты под видом двенадцатилетнего на основании присяжного свидетельства двенадцати добросовестных евреев, утверждавших за полкарбованца, что мальчику уже сполна минуло двенадцать лет и он может поступить в рекруты за свое чадолюбивое общество. Тут жизнь отделенного члена бердичевской общины пошла скачками да прыжками. Во-первых, он излечился в военном госпитале от паршей и золотухи, потом совершил длинное путешествие на северо-восток, потом окрестился в православие, выучился читать, писать и спускать бабам за четвертаки натертые ртутью копейки. Потом он сделал себе паспортик, бежал с ним, окрестился второй раз, получил сто рублей от крестной матери и тридцать из казначейства, поступил в откупную контору, присмотрелся между делом, как литографируют ярлыки к штофам, отлитографировал себе новый паспорт и, обокрав кассу, очутился в Одессе. Здесь восточная чувственность, располагавшая теперь не копейками, натертыми ртутью, а почтенною тысячною суммою, свела его с черноокой гречанкой, с которою они, страшась ревнивых угроз прежнего ее любовника, за неимением заграничного паспорта, умчались в Гапсаль. Счастливое лето шло в Гапсале быстро; в вокзале показался статный итальянский граф, засматривающийся на жгучую красоту гречанки; толстоносый Иоська становился ей все противнее и противнее, и в одно прекрасное утро гречанка исчезла вместе с значительным еще остатком украденной в откупе кассы, а с этого же дня никто более не встречал в Гапсале и итальянского графа – поехали в тот край, где апельсины зреют и яворы шумят. Человек, которого нынче называют Нафтулою Соловейчиком, закручинился. Младая, но вероломная гречанка в шкатулке захватила и его перстни, и паспорт, и ничего не заплатила даже за квартиру. Без паспорта и без гроша денег в кармане иерусалимский дворянин явился в древней русской столице и потерялся в ней, среди изобилия всего съестного, среди дребезги, трескотни, шума карет и сиплого голоса голодного разврата. Первая мысль была еще раз окреститься и взять вспомоществование, но негде было достать еврейского паспорта, не из чего было сделать печати, даже русского паспорта приобресть не на что. Да и что в нем проку. Жить? Так прожить-то в Москве, с умом живучи, и без паспорта можно хоть до второго пришествия. А все-таки худо было бедному страннику, и бог весть, что бы он предпринял, если бы случай не столкнул его с Араповым. Чуткое ухо еврея давно слышало о каких-то особенных людях; тонкое еврейское понимание тотчас связало эти слухи с одесской торговлей запрещенными газетами, и Нафтула Соловейчик, раскусив сразу Арапова, выдаивал у него четвертаки и вторил его словесам, выдавая себя за озлобленного представителя непризнанной нации. «Черт их знает, знакомить ли их с Андрияном Николаевым?» – размышлял Розанов, вертясь из переулка в переулок. «Все это как-то… нелепо очень… А впрочем, – приходило ему опять в голову, – что ж такое? Тот такой человек, что его не оплетешь, а как знать, чего не знаешь. По началу конец точно виден, ну да и иначе бывает». «Нет, поеду завтра к Андрияну Николаеву», – решил Розанов, рассчитываясь с извозчиком. А случилось так, что решение это и не исполнилось. Глава десятая Бахаревы в Москве Розанов хотел побывать у Андрияна Николаева в конторе между своими утренними визитациями и обедом. Обойдя отделение и вымыв руки, он зашел домой, чтобы переменить платье и ехать к Введению, что в Барашах, но отворив свою дверь, изумился. На крайнем стульце его приемной комнаты сидел бахаревский казачок Гриша. – Гриша! – воскликнул Розанов, протягивая руки к румяному мальчику с размасленной головой и ватными патронами на синем казакине. – Я-с, Дмитрий Петрович, – отвечал мальчик. Они обнялись и три раза поцеловались, а потом Гриша поймал Розанова руку и поцеловал ее. – С господами? – Точно так-с, Дмитрий Петрович. – Где же вы стоите? – У барыниного братца пока пристамши. – У Богатырева? – Да-с, только, должно, квартеру будем искать. – Когда же вы приехали? – Шестой день уж, Дмитрий Петрович. – Что ж ты, сверчок этакой, до сих пор не прибежал? – Некогда, Дмитрий Петрович. Непорядки все. Я ведь да няня, повар Сергей да швея Ненила, только всего и людей. Нынче вот барышня Лизавета Егоровна пожаловали на извозчика и приказали разыскать вас и просить. Я уж с полчаса места дожидаюсь. – Ну, на тебе еще на извозчика и валяй домой, а я тоже сейчас буду. Менее чем через час доктор остановился у подъезда довольно большого дома, в приходе Николы Явленного. На медной дощечке, довольно неряшливо прибитой гвоздиками к двери, значилось: «Сенатор Алексей Сергеевич Богатырев». Розанов позвонил, и ему отпер дверь лакей в довольно грязном коричневом сюртуке, но в жилете с гербовыми пуговицами и в гороховых штиблетах. Вход, передняя и зал также подходили к лакею. В передней помещалась массивная ясневая вешалка и мизерное зеркальце с фольговой лирой в верху черной рамки; в углу стояла ширма, сверх которой виднелись вбитые в стенку гвозди и развешанная на них простыня. Зал ничем не изобличал сенаторского жилья. В нем стояли только два большие зеркала с хорошими подзеркальниками. Остальное все было грязновато и ветхо, далее была видна гостиная поопрятнее, а еще далее – довольно роскошный женский будуар. Из темной передней шли двери направо и налево, но рассмотреть их, за темнотою, было невозможно. – Батюшки! Батюшки! Русью дух пахнет, и сам Гуфеланд наш здесь! – закричал знакомый голос, прежде чем Розанов успел снять калоши, и вслед за тем старик Бахарев обнял Розанова и стал тыкать его в лицо своими прокопченными усищами. – Ай да Дмитрий Петрович! Вот уважил, голубчик, так уважил; пойдемте же к нам наверх. Мы тут, на антресолях. По коридорчику да по узенькой лестничке Розанов с Бахаревым взошли на антресоли, состоящие из трех довольно просторных, но весьма низеньких комнаток. – Сюда, сюда, – звал Бахарев, указывая на маленькую дверцу. – Ну, что вы? как? – расспрашивал Бахарев Розанова. – Ну, а вы как? – расспрашивал в свою очередь Розанов Бахарева. Известны уж эти разговоры. Кто спрашивает – спрашивает без толку, и кто отвечает – тоже не гонится за толковостью. Не скоро, или по крайней мере уж никак не сразу на дорогу выйдут. – И таки ничего вам здесь? – Ничего, Егор Николаевич. – Хорошо? – Пока я всем очень доволен. – Ну, и хвалите Бога, благодарите его. – А как же это вы-то? – Да вот, видите, приехали. – И надолго? – Да как Бог грехам потерпит. Зимку бы надо прожить. Ведь уж засиделись, батюшка. – А выборы? – Да бог с ними. Я уж стар, – пора и костям на место. – Ну, а ваши ж где? – спросил, осматриваясь, Розанов. – Да Лиза с матерью пошли квартирку тут одну посмотреть, а Соня сейчас только поехала. Я думал, вы ее встретили. – Я встретил какую-то незнакомую даму на лестнице. – А, это брата Ольги Сергеевниного, Алексея Сергеевича Богатырева жена, Варвара Ивановна. Модница, батюшка, и щеголиха: в большом свете стоит. Дамы не возвращались, но минут через пять после этого разговора в комнатку Бахарева просунулась маленькая, под гребенку остриженная, седенькая головка с кротчайшими голубыми глазками. Головка эта сидела на крошечном, худеньком туловище, получавшем некоторую представительность единственно лишь от высокого атласного галстука, довольно грациозно возносившего головку над узенькими плечиками. Общее выражение лица этого старичка было самое добродушное, приветливое и весьма симпатичное. Несмотря на далеко запавший рот и на ямки в щеках, закрывающих беззубые челюсти, лицо это исключало всякую необходимость осведомиться: не брат ли это Ольги Сергевны? Всякий с первого взгляда видел, что это ее брат. Бахарев познакомил Розанова с Алексеем Сергеевичем, который тотчас же внимательно пожал Розанову руку, расспросил, где он служит, каково ему живется, какие у них в больнице порядки и проч. – Алексей Сергеевич у нас ведь сам полуврач, – заметил Бахарев, – он никогда не лечится у докторов. – И прекрасно делаете, – сказал Розанов. – Да-с, я все сам. – Гомеопатией, – подсказал Бахарев. – Вы верите в гомеопатию? – Да как же не верить-то-с? Шестой десяток с нею живу, как не верить? Жена не верит, а сам я, люди, прислуга, крестьяне, когда я бываю в деревне: все из моей аптечки пользуются. Вот вы не знаете ли, где хорошей оспы на лето достать? Не понимаю, что это значит! В прошлом году пятьдесят стеклышек взял, как ехал. Вы сами посудите, пятьдесят стеклышек – ведь это не безделица, а царапал, царапал все лето, ни у одного ребенка не принялась. – Алексей Сергеевич! – позвал снизу повелительный женский голос. – Сейчас, Варинька, – отвечал, вскочив, старичок, пожал Розанову руку и торопливо побежал к двери. – Смерть боится жены, – прошептал Бахарев, – а сам отличных правил и горячий родной. Вся эта рекомендация была как нельзя более справедлива. Несмотря на свою поразительную кротость, сенатор Богатырев не умел шутя смотреть на свои гражданские обязанности. По натуре он был более поэт, рыболов, садовод и охотник; вообще мирный помещик, равнодушный ко всем приманкам почести и тщеславия, но служил весь свой век, был прокурором в столице, потом губернатором в провинции, потом сенатором в несравненной Москве, и на всяком месте он стремился быть человеком и был им, насколько позволяли обстоятельства. Повсюду он неуклонно следовал идее справедливости, не увлекаясь, однако, неумытною строгостию, не считая грехом снисхождение человеческим слабостям и не ставя кару главною задачею правосудия. Добрые голубые глаза Алексея Сергеевича смотрели прямо и бестрепетно, когда он отстаивал чужое право и писал под протоколом «остаюсь при особом мнении». Только собственного своего права дома он никогда отстоять не умел. Варвара Ивановна до такой степени поработила и обесправила Богатырева, что он уж отрекся даже и от всякой мечты о какой бы то ни было домашней самостоятельности. Все служебное время года он читал дела, обрабатывал свои «мнения» да исподтишка любовался сыном Сержем, только что перешедшим во второй курс университета, а летом подбивал дорожки в саду своей подмосковной, лечил гомеопатиею баб и мужиков да прививал оспу ребяткам, опять издали любуясь сыном, поставленным матерью в положение совершенно независимое от семейства. В поэтической душе старичка, правда, было и нечто маниловское, но это маниловское выходило как-то так мило, что чувствующему человеку над этим никак нельзя было засмеяться ядовито и злобно. Сенатор очень любил родню. Если бы воля ему была от Варвары Ивановны, он бы пособрал около себя всех племянников, племянниц, всех внучатных и четвероюродных, искал бы их, как Фамусов, «на дне морском» и всем бы им порадел. Варвара Ивановна терпеть не могла этого радетельства, и Алексей Сергеевич смирялся. Он давно не видался с сестрою Ольгою Сергеевною и выписал Бахаревых погостить к себе. Только Лиза, да даже и сама Ольга Сергеевна с первого же дня своего пребывания увидели, что им жить в доме Алексея Сергеевича неудобно, и решились поселиться отдельно от него, где-нибудь по соседству. – Егор Николаевич, мы еще с Лизой квартирку нашли, – произнесла, входя в шляпке, Ольга Сергеевна и, увидев Розанова, тотчас добавила: – Ах, Дмитрий Петрович! Вот сюрприз-то! Ну, как вы? что с вами? – Ничего; покорно вас благодарю, Ольга Сергеевна, – живу, – отвечал, вставая, Розанов. – Как вас Бог милует? – Слава богу. Ну, а семейство ваше? Гловацкие вам кланяются, Вязмитинов, Зарницын. Он женился. – На Кожуховой? – Да. А вы почем знаете? Писали вам? Да, да-с, женился, перед самым нашим отъездом свадьба была. Гловацкие ездили, и нас звали, да мы не были… Егор Николаевич, впрочем, был. – Доктор, здравствуйте! – весело произнесла Лиза, несколько раскрасневшись не то от усталости, не то от чего другого. Розанов крепко пожал ее руку. – Ну? – спросила она, глядя ему в глаза. – Живу, Лизавета Егоровна. – Очень рада, очень рада! – ответила она и еще раз пожала ему руку. Взошла и Софи, сказала несколько казенных радостей по поводу свидания. Потом вошла Варвара Ивановна – крупная, довольно еще свежая и красивая барыня с высоким греческим профилем и низким замоскворецким бюстом. Ей представили Розанова как старого друга; она сказала: «очень приятно» и обратилась к Ольге Сергеевне. Взошел молодой, довольно рыхлый студент, с гривкой; Бахарев назвал его Розанову Сергеем Алексеевичем Богатыревым. Молодой человек поклонился Розанову и, тряхнув гривкой, отошел греть у печки себе спину. Старичок Богатырев пришел известить, что обед подан, и пригласил Розанова остаться отобедать. «Отчего же и не остаться?» – подумал Розанов и пошел со всеми в столовую. Ему очень хотелось поговорить наедине с Лизой, но это ему не удалось. За обедом все шли толки о квартире или держался другой общий разговор о предметах, весьма интересных. Розанов сидел между Бахаревым и Сержем Богатыревым. – Ты давно, Серж, вернулся с лекций? – спросила между разговором Варвара Ивановна. – Я не был сегодня на лекциях, – отвечал юноша с прежним строгим достоинством. – Разве нынче не было лекций? – Нет, были, да мне было некогда. – Чем же ты был занят? – допрашивала ласковым голосом мать. Старик молча смотрел на сына. – Я был у маркиза. – Что он, болен? – Нет-с. Дело было. – Ох, Серж, что тебе до этих сходок? Положим, маркиз очень милый молодой человек, но что это за сборища у вас заводятся? – Нельзя же, maman, не собраться, когда дело касается бедных товарищей. – Полно, пожалуйста: ты меня этим тревожишь. Я не знаю, право, как на это смотрит маркиза, зачем она все это позволяет сыну. На нее самое, я думаю, во сто глаз смотрят, а она еще позволяет сыну. Молодой Богатырев презрительно улыбнулся и сказал: – Маркиза не такая женщина, чтобы стала растлевать натуру сына и учить его эгоизму. – Все это вздоры вы выдумываете. О бедных студентах заботятся правительство и общество, дают в их пользу вечера, концерты, а это все ваши пустые выдумки. Студент улыбнулся еще презрительнее и проговорил: – Конечно, что же может быть пустее, как выдумка жить круговою порукою и стоять друг за друга. – Друг о друге, а бог обо всех, – произнес Алексей Сергеевич и, не заметив брошенного на него женою холодного взгляда, продолжал спокойно кушать. После обеда Бахарев отправился, по деревенской привычке, всхрапнуть; старик Богатырев, извинившись, также ушел подремать; Ольга Сергеевна с Варварой Ивановной ушли в ее будуар, а Софи села за фортепиано. Она играла, что у нас называется, «с чувством», т. е. значит играла не про господ, а про свой расход, играла, как играют девицы, которым не дано ни музыкальной руки, ни музыкального уха и игра которых отличается чувством оскорбительной дерзости перевирать великие творения, не видя ни в пасторальной симфонии Бетховена, ни в великой оратории Гайдна ничего, кроме значков, написанных на чистой бумаге. Лиза зажгла папироску и села у окна; Розанов тотчас же поместился возле нее, а Серж Богатырев молча ходил по зале. – Ну, и как же, Дмитрий Петрович? – начала Лиза. – Прежде всего, спокойны ли вы? – Да, мне хорошо, Лизавета Егоровна. – Там тоже все хорошо; вам тревожиться нечего. Теперь скажите, как называется ваше место и какие у вас виды на будущее? – Я служу ординатором, а виды какие же? Надо служить. – Да, надо служить. А диссертация?.. Пишете? – Начал, – отвечал сквозь зубы доктор. – Вот и прекрасно. – Кузина! – произнес, остановясь перед ними, Серж Богатырев. – А ведь дело решили. – Решили? – Да. – Ну и что же? – Будет все. – Будет! Это очень похвально. Вы знаете, Дмитрий Петрович, что затевается в университете? – спросила Лиза, обратясь к Розанову. – Нет, – отвечал он, взглянув на Богатырева. – Я ничего особенного не слышал. – Они все хотят идти на кладбище и отслужить там панихиду. – По ком?.. Ах да! Это-то я слышал как-то. Что ж, действительно прекрасное дело. – В этом есть огромный смысл, – торжественно произнес студент. – Конечно, есть свой смысл. В стране, где не умеют ценить и помнить заслуг, никогда не мешает напоминать о них. Студент улыбнулся. – Нет-с, это имеет несравненно бульшее значение, чем вы думаете, – проговорил он. – Панихида? – По ком панихида-с? Все это от того зависит – по ком? – Ну да, я это понимаю; только что ж – эта панихида будет по самом мирном и честном гражданине. – А то-то и дело, что у нас этого и не дозволят. – Ну, я думаю, вам никто мешать не станет. – Почем знать? – пожав плечами, произнес студент. – Мы готовы на все. Другие могут поступать как хотят, а мы от своего не отступим: мы это сегодня решили. Я, маркиз и еще двое, мы пойдем и отслужим. – Да и все пойдут. – Как кому угодно. – Пойдемте и мы, Лизавета Егоровна. – Я непременно пойду, – ответила Лиза. – Не советую, кузина. – Да чего же вы опасаетесь за вашу кузину? – Кто знает, что может случиться? – Помилуйте! Я маркиза хорошо знаю. Если не ошибаюсь, вы говорите о маркизе де Бараль? – Да. – О, пойдемте, Лизавета Егоровна! – Да, я непременно пойду. – А теперь мне пора; мне еще нужно обойти свою палату. Розанов стал прощаться. Он поклонился Варваре Ивановне и пожал руки Ольге Сергеевне, Софи, Лизе и Сержу Богатыреву. Стариков здесь не было. – Вы хорошо знакомы с маркизой? – спросила его Лиза. – Да. – Настолько, что можете познакомить с нею другое лицо? – Да. – Я о ней уж очень много слышу интересного. – Хотите, я ей скажу? – Да я уж вам говорил, кузина, – вмешался Серж, – что это и я могу сделать. – Как, ты берешься, Серж! – заметила Богатырева. – Отчего же не браться-с? – Она не чванлива, – примирительно сказал доктор. – Да, может быть; но у ней столько серьезных занятий, что я не думаю, чтоб ей доставало времени на мимолетные знакомства. Да и Лизанька ничего не найдет в ней для своих лет. – Отчего же? – опять примирительно произнес Розанов. – Нет, оставьте, Дмитрий Петрович, не надо, – спокойно ответила Лиза, не глядя на тетку, и Розанов ушел, давши Бахаревым слово навещать их часто. Только что Розанов зашел за угол, как нос к носу встретился с Белоярцевым. – Куда это вы? – спрашивает его. – К вам, в морельницу. – Что у вас там за дело? – Барышню знакомую навестить. – Какую барышню? – Есть там, в седьмой палате, весьма приятная барышня. – А, в седьмой! Навестите, навестите. Сзади бросишь, впереди найдешь. – Беспременно так, – отвечал, смеясь, Белоярцев. Они взяли извозчика и поехали вместе. Было довольно холодно, и Белоярцев высоко поднял воротник своего барашкового пальто. – Что вы Райнера давно не видали? – спросил Розанов. – Давно. Он, сказывал, совсем собрался было в Петербург и вдруг опять вчера остался. – Вчера? – Да, вчера Персиянцев видел его у маркизы. – Доктор! доктор! – позвал женский голос. – Вот она на помине-то легка, – произнес Белоярцев, еще глубже вдвигая в воротник свой подбородок. Розанов встал и подошел к маркизе, которая остановила своего кучера. – Мой милый! – начала она торопливее обыкновенного, по-французски: – заходите ко мне послезавтра, непременно. В четверг на той неделе чтоб все собрались на кладбище. Все будут, Оничка и все, все. Пусть их лопаются. Только держите это в секрете. – Да что же здесь за секрет, маркиза? – Гггааа! Как можно? Могут предупредить, и выйдет фиаско. – Во второй раз слышу и никак в толк не возьму. Что ж тут такого? Ведь речей неудобных, конечно, никто не скажет. – О, конечно! Зачем рисковать попусту; но, понимаете, ведь это протест. Ведь это, милый, протест! – Не понимаю. – Гггааа! Приходите, я вам многое сообщу. – Что она вам рассказывала? – спросил Белоярцев. – Черт знает, что это такое. Вы не слыхали ни о какой панихиде? – Слышал. – Ну вот в секрете держать, говорит, дело важное. Белоярцев вместо ответа проговорил: Черная галка, Чистая полянка, Ты же, Марусенька Черноброва, Врать всегда здорова. – Что вы думаете, это неправда? – Кто же их знает. – Да какое ж это может иметь политическое-то значение? – Ничего я в политике не понимаю. – Опять увертываться. – Чем? Надоедаете вы мне, право, господа, вашими преследованиями. Я просто, со всею откровенностью говорю, что я художник и никаких этих ни жирондистов, ни социалистов не знаю и знать не хочу. Не мое это дело. Вот барышни, – добавил он шутя, – это наше дело. – Экая натура счастливая! – сказал Розанов, прощаясь с Белоярцевым у дверей своей палаты. – Что, вы слышали новость-то? – спросил Розанов, зайдя по окончании визитации к Лобачевскому. Лобачевский в своей комнате писал, лежа на полу. От беспрерывной работы он давно не мог писать сидя и уставал стоять. – Слышал, – отвечал он, пожав плечами и бросив препарат, который держал левой рукою. – Ну, и какого вы мнения? – Мнения скорбного, Розанов. – А я думаю, что это вздор. – Вздор! Нет, покорно вас благодарю. Когда гибнет дело, так хорошо начатое, так это не вздор. По крайней мере для меня это не вздор. Я положительно уверен, что это какой-нибудь негодяй нарочно подстраивает. Помилуйте, – продолжал он, вставая, – сегодня еще перед утром зашел, как нарочно, и все три были здоровехоньки, а теперь вдруг приходит и говорит: «пуздыхалы воны». – Да вы о чем это говорите? – спросил удивленный Розанов. – А вы о чем? Розанов рассказал свои разговоры с маркизою и молодым Богатыревым. Лобачевский плюнул и рассмеялся. – Что? – Слышал я это; ну, да что нам за дело до этих глупостей. – А вы о чем же говорили? – Кролицы мои издохли. Теперь Розанов плюнул, и оба расхохотались. – Экой вздор какой вышел, – произнес Розанов. – Да еще бы вы с таким вздором приехали. Ведь охота же, право, вам, Розанов, бог знает с кем якшаться. Дело бы делали. Я вот вас запречь хочу. – Нуте? – Да вот. Давайте людей учить. – Чему учить? – А вот чему: я ведь от своего не отстану. Если не умру еще пятнадцать лет, так в России хоть три женщины будут знать медицину. А вы мне помогите начать. Я сегодня уж начал слегка с Беком. Он нам позволит по воскресеньям читать в секционной. Поеду к Пармену Семенову, к Лучкову, к Тришину, уговорю пускать к нам ребят; вы человек народный, рассказывайте им попонятнее гигиенические законы, говорите о лечении шарлатанов и все такое. Вы это отлично можете делать; а я девушек уж найду таких, что захотят дальше учиться. – Пожалуй, только что из этого выйдет? – Уж вреда не выйдет, а у меня из двадцати хотя пять, хоть две найдутся способные идти далее. Терпение уж необходимое. – А чем они жить будут? – Найдем, чем жить. – Не лучше ли бы, уж если так, то примкнуть к воскресным школам, – сказал Розанов. – К воскресным школам! Нет, нам надо дело делать, а они частенько там… Нет, мы сами по себе. Вы только идите со мною к Беку, чтоб не заподозрил, что это я один варганю. А со временем я вам дам за то кафедру судебной медицины в моей академии. Только нет, – продолжал он, махнув весело рукою, – вы неисправимы. Бегучий господин. Долго не посидите на одном месте. Провинция да идеализм загубили вас. – Меня идеализм загубил? – смеясь, переспросил Розанов. – Да как же? Водитесь с какими-то химеристами, ко всему этому химерному провинциально доверчивы, все ведь это что? Провинциальная доверчивость сама собою, а прежде всего идеализм. – Ну, это первое такое обвинение слышу, что я идеалист. – Пламеннейший! – Нельзя же, мой милый Лобачевский, всем быть только специалистами. – Зачем? и не надо; только зачем попусту разбрасываться. – А может быть, человечеству полезнее будет, чтоб мы были помногостороннее, так сказать, увлекались бы немножко. – Ну как же! В это же время в доме Богатырева на антресолях горела свечечка, за которою Лиза строчила шестую записочку. Пять мелко изорванных листков почтовой бумаги свидетельствовали, что записка, составляемая Лизою, выходила из ряда ее обычной корреспонденции. Наконец записка была кончена, надписана, запечатана и положена в карман платья. На другой день казачок Гриша отдал ее на городскую почту, а еще через день он подал Лизе элегантный конвертик, с штемпелем московской городской почты. Вот что было написано в полученном Лизою письме: «Вы меня пленили прелестью вашего милого письма, и я очень благодарна вам за желание со мною познакомиться. Никакие занятия не должны мешать сходиться сочувствующим людям, – особенно в наше живое время. Я встаю в десять часов и пью чай в постели. Так я принимаю иногда некоторых друзей, между которыми одна женщина, с которою я вас познакомлю, есть неотступная тень моя. Мы с ней дружны скоро двадцать лет и вместе жили везде, и за границею, и в Ницце, и в России. Потом я беру холодную ванну в 8 R. и только в это время никого из посторонних не принимаю, а затем ем мой завтрак и работаю. В час я еду кататься на своей Люси: так называется моя лошадь. К трем бываю дома. В это время всего лучше меня видеть. После обеда я сижу у себя с моими друзьями; а вечером приходит разный народ, но преимущественно свои, хорошие знакомые и мои друзья. В двенадцать часов я ложусь спать, а иногда засиживаемся и до белого утра. Так вы можете сами выбрать время, когда мы свидимся, я всегда к вашим услугам. Кс. де Бараль». – От кого это, Лизочка, ты получила письмо? – спросила Ольга Сергеевна. – От маркизы, – спокойно отвечала Лиза. – Что ж она вам пишет? – осведомилась Варвара Ивановна. – Она зовет меня к себе; я хочу с ней познакомиться. Лиза купила себе дешевой ценой первого врага в Москве, в лице своей тетушки Варвары Ивановны. Розанов был у маркизы на минуточку и застал ее в страшной ажитации. Она сидела калачиком на оттоманке, крутила полосочку пахитосной соломинки и вся дергалась, как в родимце. Перед нею молча сидел Персиянцев. Она ни о чем не могла говорить складно и все стояла на панихиде. – Где Орест Григорьевич? – спросил ее Розанов. – Что? Розанов повторил вопрос. – Гггааа! – воскликнула маркиза. – Оничка там. Он час один спал во всю ночь и не завтракал. – Что ж так? – Нельзя же, мой милый: взялись, так уж надо делать. – Да что там так много хлопот? – Гггааа! Как же? Цветы будут и всё. Персиянцев поднялся и, вынув из кармана коротенькую германскую трубочку и бумажку с кнастером, пошел в залу. Розанов смотрел на маркизу. Она сидела молча и судорожно щипала соломинку, на глазах у нее были слезы, и она старалась сморгнуть их, глядя в сторону. Доктору стало жаль ее. – Чего вы так беспокоитесь? – сказал он успокоительно. – За Оничку страшно мне, – отвечала маркиза голосом, в котором слышна была наша простоволосая русская мать, питательница, безучастная ко всякой политике. – Да успокойтесь, ему ничто не угрожает. – Гггааа! как вы это говорите, мой милый доктор. – Ведь это не заговор, ничто, а самая простая вещь, панихида по почтенном человеке и только. – Да, да, только эти монтаньяры со Вшивой Горки чтоб не наделали каких-нибудь гадостей. – Они, я думаю, совсем к этому равнодушны. – Да, помилуй бог! Надо все сделать тихо, смирно. Одно слово глупое, один жест, и сейчас придерутся. Вы, мой милый, идите возле него, пожалуйста; пожалуйста, будьте с ним, – упрашивала маркиза, как будто сыну ее угрожала опасность, при которой нужна была скорая медицинская помощь. «Эк натолковала себе!» – подумал Розанов, прощаясь с маркизою, которую все более оставляла храбрость. – Через два дня увидимся? – спросила она, отирая глаза. – Увидимся, маркиза. – Что будет через эти два дня… Боже мой!.. А я вас познакомлю с одной замечательной девушкой. В ней виден положительный талант и чувство, – добавила маркиза, вставая и впадая в свою обычную колею. – Кто это такая? – Весьма замечательная девушка. Я теперь еще о ней не хочу говорить. Мне нужно прежде хорошенько поэкзаменовать ее, и если она стоит, то мы должны ею заняться. Розанов чуть было не заикнулся о Лизе, но ничего не сказал и уехал, думая: «Может быть и к лучшему, что Лизавета Егоровна отказалась от своего намерения. Кто знает, что выйдет, если они познакомятся?» Глава одиннадцатая Разворошенный муравейник Предсказания Розанова сбылись вполне: никто не помешал панихиде, тревожившей маркизу. Радость на Чистых Прудах была большая; но в этой радости было что-то еще более странное, чем в том непонятном унынии, в которое здесь приходили в ожидании этого торжественного обстоятельства. Все как-то неимоверно высоко задрали носы и подняли головы. Точно была одержана блистательнейшая победа и победители праздновали свой триумф, влача за своими колесницами надменных вождей вражьего стана. Маркиза совсем уж, как говорят в Москве, даже в мыслях расстроилась: сидит да прядет между пальцев обрывочки пахитосок и вся издергалась, словно окунь на удочке. Что ни вечер, – да что вечер! – что ни час, то у нее экстраординарное собрание. Madame Ролан уже совсем позабыта. Страсти славянской натуры увлекли маркизу. Собственно, чему она радовалась – сам черт не знал этого. У народа есть пословица: «Рад зайка, что железце нашел». Неведомо, на чту было зайке это железце, точно так как неведомо, что приводило теперь в высокоторжественное настроение маркизу. Было дело совсем простое, и прошло оно совсем попросту, никем не отмеченное ни в одной летописи, а маркиза всклохталась, как строившаяся пчелиная матка. – Слышали вы? – спрашивала она, встречая Розанова. – Я сам был, – отвечал Розанов, догадавшись, о чем идет дело. – Гггааа! это ужасно! Оничка шел и все… Пусть лопаются. «Фу ты, дьявол возьми, что это такое! – думал Розанов, – из-за чего это у нее сыр-бор горит?» – Ужасно, – рассказывала маркиза другим. – Народ идет, и Оничка идет, и все это идет, идет… «Эк, черт возьми, фантазирует», – думали другие. – Теперь уж не удержать, – радостно смеясь, замечала маркиза, – общество краснеет. Некоторые, точно, краснели. В числе краснеющих был Розанов, Райнер и Рациборский. В тот вечер, когда происходил этот разговор, было и еще одно существо, которое было бы очень способно покраснеть от здешних ораторств, но оно здесь было еще ново и не успело осмотреться. Маркиза возвещала об этом существе необыкновенно торжественно. – Какую я, батюшка, девочку приобрела! – говорила она Розанову, целуя кончики своих пальцев, – материял. Мы за нее возьмемся. – Какую я, батюшка, девочку приобрела! – говорила она Рациборскому, целуя кончики своих пальцев, – материял. Мы за нее возьмемся. То же самое она сказала и Бычкову, и Белоярцеву, и Брюхачеву. Белоярцев сейчас же усики по губке расправил и ножки засучил, как зеленый кузнечик: «мы, дескать, насчет девочки всегда как должно; потому женский пол наипаче перед всем принадлежит свободному художеству». Этим временем в гостиную из задних комнат вошли три девушки. Одна из них была Рогнеда Романовна, другая – дочь маркизы, а третья – Лиза. Лиза-то и была тот материал, о котором говорилось. Пренеприятно было маркизе, что Розанов оказался старым знакомым Лизы. Она о нем уж слишком много ей наговорила. – Материял, – говорила она. – Неглуп, связи имеет и практичен! Мы за него возьмемся. – Кто же это такой? – пытала Лиза. – Увидите, мое дитя, – отвечала таинственно маркиза. А тут вышло, что и глядеть им друг на друга нечего. Другим Лиза не понравилась. Брюхачев сказал о ней, что это сверчок, а Белоярцев буркнул: «карандаш». Так она в этот вечер и звалась «карандашом». Лизу теребили нарасхват и не давали Розанову сказать с нею ни одного слова. Розанов только знал, что Лиза попала сюда «сама», но как это она сама сюда попала – он не мог добраться. От маркизы честная компания зашла в Барсов трактир и, угощаясь пивом и прочими назидательностями, слушала белоярцевские предположения насчет «карандаша» в натуре. Райнера здесь не было, а Розанов все мог слушать, и его способность слушать все насчет Лизы через несколько страниц, может быть, и объяснится. По привычке возиться в грязи и тине, Розанов не замечал некоторой особенной теплоты в участии Лизы и, не будучи сам циником, без особого возмущения мог слушать о ней такие разговоры, которых Лиза не могла слышать на губернаторском бале о Женни. То прекрасное качество, которое благовоспитанные люди называют «терпимостью», в некоторых случаях было усвоено Розановым в весьма достаточном количестве. Он не вытерпел бы, если бы Лизу злословили, ну а цинически разбирать женщину? – Это что же? Это не вредит. Остановить – в другом месте заговорят еще хуже. Прошло некоторое время. Бахаревы переехали на собственную квартиру; Лиза еще побывала раза три у маркизы; доктор досконально разузнал, как совершилось это знакомство, и тоже наведывался. Победный дух маркизы все еще торжествовал, но торжество это начинало приедаться. С неимоверною быстротою сведения о городских со студентами событиях облетели Москву, и Розанов с яростнейшим негодованием бросился к маркизе. Он весь дрожал от бессильной злобы. Маркиза сидела на стуле в передней и вертела пахитосную соломинку. Перед нею стоял Брюхачев и Мареичка. Брюхачев доказывал, что студенты поступают глупо, а маркиза слушала: она никак не могла определить, какую роль в подобном деле приняла бы madame Ролан. Розанов рыкнул на Брюхачева и сказал: – Все это вздор; надо стоять там, где людей бьют, а не ораторствовать. Это было в четвертом часу пополудни. Лобачевский посмеялся над подбитым носом Розанова и сказал: – Так вам и следовало. – За что же это? – спросил Розанов. – Так, чтоб не болтались попусту. Розанов немножко рассердился и пошел в свою комнату. – Я у вас одну барышню велел дегтем помазать, – крикнул вслед ему Лобачевский. – Какую это? – Там увидите, – на пятой койке лежит. – А вы были в моей палате? – Надобно ж было кому-нибудь посмотреть на больных, – отвечал Лобачевский. Тем этот день и покончился, а через три дня наших московских знакомых уж и узнать нельзя было. Только одно усиленное старание Лобачевского работать по больнице за себя и Розанова избавляло последнего от дурных последствий его крайней неглижировки службой. Он исчезал по целым суткам и пропадал без вести. Квартира Арапова сделалась местом сходок всех наших знакомых. Там кипела деятельность. По другим местам тоже часто бывали собрания; у маркизы были «эписпастики» – как Арапов называл собрания, продолжавшиеся у ней. На этих собраниях бывали: Розанов, Арапов, Райнер, Слободзиньский, Рациборский и многие другие. Теперь маркиза уже не начинала разговора с «il est mort» или «толпа идет, и он идет». Она теперь говорила преимущественно о жандармах, постоянно окружающих ее дом. Романовны также каркали об опасном положении маркизы, но отставали в сторону; Брюхачев отзывался недосугами; Бычков вел какое-то особенное дело и не показывался; Сахаров ничего не делал; Белоярцев и Завулонов исчезли с горизонта. Лиза слушала, жадно слушала и забывала весь мир. Маркиза росла в ее глазах, и жандармы, которых ждала маркиза, не тронулись бы до нее иначе как через Лизу. Персиянцева тоже некоторое время не было видно. Наконец по городской почте в доме маркизы получилась пустая и ничтожная литографированная записочка, относящаяся к происходящим обстоятельствам. Маркиза взбеленилась; показывала ее всем по секрету и всех просила молчать. Решено было, что в Москве уже сложилась оппозиционная сила. Все было болезненно встревожено этою запискою; каждый звонок заставлял маркизу бледнеть и вздрагивать. Только Арапов, Райнер и Розанов оставались спокойными. Выходя от маркизы, Арапов много смеялся, Райнер упрямо молчал, а Розанов как-то словно расслабел, раскис и один уехал в свою больницу. С тех пор Розанов, по выражению Арапова, начал отлынивать, и Арапов стал поговаривать, что Розанов тоже «швах». Лобачевский только сказал: – Это хорошо, что вы, Розанов, возвратились из бегов: а то Бек уж сильно стал на вас коситься. Так прошло недели с две. Розанов только и отлучался, что к Бахаревым. Он ввел к ним в это время Райнера и изредка попадал на студентские сходки, к которым неведомо каким образом примыкали весьма различные люди. Лиза то и дело была у маркизы, даже во время ванн; причем в прежние времена обыкновенно вовсе не было допускаемо ничье присутствие. Между Розановым и Лизою не последовало ни одного сердечного разговора; все поглотила из ничего возникшая суматоха, оставившая вдалеке за собою университетское дело, с которого все это распочалось. Общество было неспокойно; в городе шли разные слухи. Глава двенадцатая Que femme veut, dieu le veut [55] Варвара Ивановна Богатырева, возвратясь один раз домой в первом часу ночи, была до крайности изумлена кучею навешанного в ее передней платья и длинною шеренгою различных калош. Прежде чем лакей успел объяснить ей, что это значит, слух ее был поражен многоголосным криком из комнаты сына. – Кто у молодого барина? – спросила она человека. – Студенты-с. Варвара Ивановна бросилась в залу. – Где Алексей Сергеевич? – спросила Варвара Ивановна, остановясь посреди комнаты в чрезвычайной ажитации. – Они там-с. – Где? – С господами. Там двери от молодого барина в кабинет открыли. – Боже мой! – простонала Варвара Ивановна и опустилась на стул. – Чего стоишь? Позови ко мне барина! – крикнула она через несколько минут человеку. – Ну не глупец ли вы? Не враг ли вы семейному благополучию? – начала она, как только Алексей Сергеевич показался на пороге комнаты. – Затворите по крайней мере двери. Богатырев затворил двери в переднюю. – Что это такое? – спросила его с грозным придыханием Варвара Ивановна. – Что? – робко переспросил Богатырев. – Сходка? Да? Отвечайте же: сходка у них, да? Что ж вы, онемели, что ли? – Да никакой нет сходки. Ничего там законопротивного нет. Так, сошлись у Сережи, и больше ничего. Я сам там был все время. – Сам был все время! О создатель! Он сам там был все время! И еще признается! Колпак вы, батюшка, колпак. Вот как сына упекут, а вас пошлют с женою гусей стеречь в Рязанскую губернию, так вы и узнаете, как «я сам там был». – Но уж нет, извините меня, Фалилей Трифонович! – начала она с декламацией. – Вас пусть посылают куда угодно, а уж себя с сыном я спасу. Нет, извините. Сами можете отправляться куда вам угодно, а я нет. Извините… – Да чем же я виноват? – казанскою сиротою произнес Алексей Сергеевич. – Чем? И вы смеете спрашивать, чем? Двух молодых людей только что наказали, а вы потихоньку от жены учреждаете у себя сходки и еще смеете спрашивать, чем вы виноваты. – Да это не я, а Сергей. Я с какой же стати… Это его знакомые. – А! а! Вот вам и отец! Головою сына выдаю, мол: извольте его вам, только меня, седого дурака, не трогайте, Прекрасно! прекрасно! Вот отец так отец! – Да что вы пугаете? Кого наказали, и какая тут сходка? – А о чем там говорят? – спросила Варвара Ивановна с придыханием и указывая большим пальцем руки в сторону, откуда долетали студенческие голоса. – Об университетских порядках говорят. – Как калоши ставить в швейцарской или что другое? – Нет, о начальстве. – Как его не слушаться? – Нет, только о деньгах говорят. – Ну да, то-то, чтоб денег не платить? – Да. – Это оборвыши эти рассуждают? – Все говорят. – А вы слушали? – Да что же тут такого, право? Они рассуждают резонно. Варвара Ивановна отодвинулась от мужа один шаг назад, окинула его взором неописанного презрения и, плюнув ему в самый нос, шибко выбежала из залы. Оставив в зале совершенно потерявшегося мужа, madame Богатырева перебежала гостиную, вскочила в свой будуар и, затворив за собою дверь, щелкнула два раза ключом. Алексей Сергеевич постоял в зале, на том самом месте, на котором давал отчет своей супруге, потом подошел к зеркалу, приподнял с подзеркального столика свечу и, внимательно осмотрев свое лицо, тщательно вытер белым платком глаза и переносицу. Затем он потихоньку подошел к жениному будуару и взялся за ручку замка. Дверь была заперта наглухо. – Варвара Ивановна! – произнес, откашлянувшись, Богатырев. Ответа не было. – Варинька! – повторил Алексей Сергеевич. – Что вам нужно здесь? – сердито крикнула из-за двери Варвара Ивановна. – Я на минуточку. – Нечего вам здесь делать. – Да я хочу только посоветоваться, – умолял Богатырев, поспешно прикладывая ухо к створу дверей. – Не о чем. – Да что же делать? Я не знаю, что делать. – Так я знаю, что нужно делать, – ответила Варвара Ивановна. И Алексей Сергеевич слышал, как она перешла из будуара в спальню и затворила за собой другую дверь. В это же время в передней послышался топот и гомон. Сходка расходилась. Последние из комнаты Сержа Богатырева ушли Розанов и Райнер. Для них еще подали закусить, и они ушли уж в третьем часу утра. Сергей Богатырев сам запер за ними дверь и, возвратясь, лег спать. Варвара Ивановна на другой день встала ранее обыкновенного. Она не позвала к себе ни мужа, ни сына и страшно волновалась, беспрестанно посматривая на часы. В одиннадцать часов она велела закладывать для себя карету и к двенадцати выехала из дома. Глаза у Варвары Ивановны были сильно наплаканы, и лицо немножко подергивалось, но дышало решимостью и притом такою решимостью, какая нисходит на лицо людей, изобретших гениальный путь к своему спасению и стремящихся осуществить его во что бы то ни стало. Карета Варвары Ивановны остановилась сначала у одного большого дома неподалеку от университета. Варвара Ивановна вошла в круглый, строго меблированный зал и сказала свою фамилию дежурному чиновнику. Через две минуты ее попросили в кабинет. Варвара Ивановна начала плачевную речь, в которой призывалось великодушное вмешательство начальства, упоминалось что-то об обязанностях старших к молодости, о высоком посте лица, с которым шло объяснение, и, наконец, об общественном суде и слезах бедных матерей. – Но что же я могу сделать, сударыня? Ваш сын, слава богу, еще даже ни в чем не замешан, – возражал ей хозяин. – Да, это правда; но он может быть замешан; его могут увлечь. – Удержите его. – Я вас прошу об этом. Я вас прошу защитить его. – Да от чего же защитить? Помилуйте, я вас уверяю, его ни в чем не подозревают. – Это все равно: он ходит… или может ходить на сходки. – Уговорите его, чтоб не ходил. – Разве они слушают? – Вы мать, – он вас скорее всех послушается. – Ах, разве они слушают. – Но что же я-то могу для вас сделать? – Вы начальник. – Да уж если матери не слушают, то как же вы надеетесь, чтобы начальника послушались. – Запретите им собираться на сходки. – Их давно об этом просили. – Чту просить? Запретите просто. – Мы не можем ходить за ними в каждый дом. Москва велика, – они везде собираются. – Прекратить как-нибудь все эти беспорядки. – Только об этом и заботимся; но это вовсе не так легко, как некоторые думают; нужно время, чтобы все пришло в порядок. – О боже мой! ну, выслать их вон из города, ну, закрыть университет. Хозяин пожал плечами и сказал: – Сударыня, это от нас не зависит, и желательно, чтобы этого не случилось. «Баба! я всегда говорила, что ты баба, – баба ты и есть», – подумала Варвара Ивановна, усевшись в карету и велев ехать вверх по Тверской. В другом официальном доме объяснения Богатыревой были не удачнее первых. Здесь также успокоивали ее от всяких тревог за сына, но все-таки она опять выслушала такой же решительный отказ от всякого вмешательства, способного оградить Сержа на случай всяких его увлечений. – Ну, наконец, арестуйте его, пока это все кончится! – воскликнула Богатырева, выведенная из всякого терпения спокойным тоном хозяина. – Что такое? – переспросил тот, полагая, что ослышался. – Арестуйте его, – повторила Богатырева. – Я мать, я имею право на моего сына, и если вы не хотите сделать ничего в удовлетворение моей справедливой просьбы, то я, мать, сама мать, прошу вас, арестуйте его, чтоб он только ни во что не попался. Хозяин посмотрел на Богатыреву и нетерпеливо ответил: – Я вам уже имел честь доложить, что у нас нет в виду ни одного обстоятельства, обвиняющего вашего сына в поступке, за который мы могли бы взять его под арест. Может быть, вы желаете обвинить его в чем-нибудь, тогда, разумеется, другое дело: мы к вашим услугам. А без всякой вины у нас людей не лишают свободы. – Нет, я не обвиняю, но я прошу вас арестовать его, чтоб вперед чего не случилось… я прошу вас… – Извините, сударыня: у меня много дела. Я вам сказал, что людей, которых ни в чем не обвиняют, нельзя сажать под арест. Это, наконец, запрещено законом, а я вне закона не вправе поступать. Вперед мало ли кто что может сделать: не посажать же под арест всех. Повторяю вам, это запрещено законом. – И это запрещено законом! И это запрещено законом! – воскликнула отчаянная мать. Начальник, взглянув еще раз на Богатыреву, удерживая улыбку, подтвердил: – Да-с, это запрещено законом, – а затем обратился к другим просителям. – Это запрещено законом! когда ж это было запрещено законом? Знаем мы вас, законников. Небось, своего сына ты бы так упрятал, что никто бы его и не нашел, а к чужим так ты законы подбираешь, – ворчала Варвара Ивановна, возвращаясь домой с самым растерзанным и замирающим сердцем. Но материнский инстинкт велик и силен. У поворота к бульварам Варвара Ивановна велела кучеру ехать назад, проехала Тверскую, потом взяла налево Софийской и, наконец, остановилась у маленького деревянного домика в одном из переулков, прилегающих к Лубянской площади. Здесь жил частный стряпчий, заведовавший делами Богатыревых. На счастье Варвары Ивановны, стряпчий был дома. Он выслушал ее рассказ, предложил ей воды и затем расспросил, чего ей хочется. – Удалить его хоть из Москвы, – отвечала Богатырева. – Так пошлите его в Рязанскую губернию. – Да не едет. Ведь не связанного же его отправить! Стряпчий подумал минуту и потом ответил: – Мы это уладим. Через полчаса богатыревская карета остановилась в одном из переулков Арбата. Из кареты сначала вышел стряпчий и вошел в дверь, над которою была табличка, гласившая: «Квартира надзирателя такого-то квартала». Варвара Ивановна осталась в карете. Спустя десять минут пришла и ее очередь вступить в «квартиру надзирателя квартала». В очень хорошо и со вкусом меблированной комнате ее встретил военный господин с немецким лицом и очень страшными усами. В его фигуре и лице было что-то весьма сложное, так сказать, немецко-вахмистровски-полицейско-гусарское. Видно было, однако, что он умен, ловок, не разборчив на средства и с известной стороны хороший знаток человеческого сердца. Он внимательно усадил Варвару Ивановну в кресло, терпеливо выслушал ее отчаянный рассказ, соболезновал ей и, наконец, сказал, что он тоже не вправе для нее сделать многого, но, видя ее беспомощное положение, готов сделать что может. – Бога ради! – умоляла его Варвара Ивановна. – Будьте спокойны, сударыня. – Я вас прошу принять от меня эту безделицу, – проговорила самым сладким голосом Варвара Ивановна, подавая надзирателю сторублевую бумажку. Надзиратель сказал: – Напрасно беспокоитесь, – и спрятал бумажку. Богатырева встала и, разинтимничавшись, порицала нерешительное, по ее мнению, начальство. – Какое это начальство! – восклицала она. – Удалить такое начальство нужно, а не давать ему людьми распоряжаться. Надзиратель посмотрел на нее при этом приговоре и подумал: «Вот тебя бы, дуру, так сейчас можно спрятать даже и без всякой благодарности», – но не сказал ни слова и спокойно проводил ее с лестницы. Варвара Ивановна уехала совершенно спокойная. Перед вечером она пожаловалась на головную боль, попросила сына быть дома и затем ушла к себе в спальню. У Сережи были два товарища: сосед Бахарева – Ступин, и сын одесского купца, Иона Кацен. Молодые люди уснули и, кажется, весь дом заснул до полуночи. Но это только так казалось, потому что Варвара Ивановна быстро припрыгнула на постели, когда в четвертом часу ночи в передней послышался смелый и громкий звонок. Прежде чем сонный лакей успел повернуть ключ в двери, звонок раздался еще два раза и с такою силою, что завод, на котором тянули проволоку, соединявшую звонок с ручкою, имел бы полное право хлопотать о привилегии. Наконец дверь отворили, и в переднюю, брязгая шпорами и саблей, вошел квартальный немецко-вахмистровски-полицейско-гусарского вида. Лакей зажег свечу и побежал за шкаф надеть что-нибудь сверх белья. Из-за разных дверей высунулись и тотчас же спрятались назад разные встревоженные мужские и женские лица. Квартальный стоял, подперши руки фертом, и ожидал, пока лакей снова появится из-за шкафа. В это время Варвара Ивановна успела накинуть на себя платье и, выйдя в залу, сама пригласила надзирателя. – Бога ради скорее все кончите, – говорила она, ломая руки. – Не беспокойтесь, – отвечал надзиратель. – Я только боюсь одного. – Ничего не бойтесь. – Я боюсь, чтобы ваш муж не наделал завтра тревоги. – О, за это я вам даю мое слово. – Что это такое? – тихо спросил входящий Алексей Сергеевич. – За Сергеем, – вздохнув, отвечала Варвара Ивановна, не глядя на мужа. – Сережу арестуют? – Ведь видите; что же тут еще спрашивать? – Наша печальная обязанность… – начал было надзиратель, но в залу вошел Сергей Богатырев. Он дрожал как в лихорадке и старался держать себя как можно смелее. – За мной? – спросил он. – За вами. – Что ж, я готов. У него стукнули зубы. – Лошади внизу, – спокойно отвечал надзиратель, – но мне для порядка нужно взглянуть на вашу комнату. Там, конечно, ничего нет? – Не знаю, может быть, что-нибудь и есть, – отвечал бледный студент. – Сережа! Сережа! что ты говоришь? – простонала с упреком Варвара Ивановна. – Я верю на слово вашей матушке, – с достоинством сказал надзиратель, – и прошу вас собраться. Варвара Ивановна взяла сына в спальню, дала ему пачку ассигнаций, заплакала, долго-долго его крестила и, наконец, вывела в залу. Здесь арестант простился еще раз с матерью, с отцом, с лакеем и дрожащими ногами вышел из дома. Долго они ехали молча в открытых дрожках надзирателя, наконец, тому надоело это. – Послушайте, – сказал он, – мне жаль вашу мать: я сам имею детей. Если вы можете скрыться из Москвы, я пущу вас и скажу, что не нашел вас дома. А между тем все это кончится и вы возвратитесь. – Вы! вы меня пустите? – Да, пущу. Со мной не было понятых. Если вы дадите слово удирать отсюда подальше, я пущу вас. – О, клянусь вам. – Не клянитесь, я и так поверю. – Я уеду в Рязань. – Ступайте. – Только нет подорожной. – Какой вздор. Были бы деньги. Возьмите вольных у Рогожской. Сергей Богатырев предложил надзирателю ассигнацию, от которой тот благодарно отказался, потом спрыгнул с дрожек, взял первого ваньку и запрыгал к Рогожской. – Что? – спросила Варвара Ивановна мужа, когда надзиратель вышел с Сережей за двери. – Пропадет теперь. – Нл, теперь нюни: «пропадет», – передразнила Варвара Ивановна. – Господа! – крикнула она студентам, войдя в комнату сына. – Вы видели, что было с Сережей? За это я вам обязана: вчера была сходка, а сегодня арестант. Прошу вас оставить мой дом. Студенты только этого теперь и желали. – А вы у меня ни во что не смейте мешаться, – пригрозила она стоявшему посреди залы мужу, – не смейте ничего рассказывать: Серж через три дня будет в Богатыревке. – Ка-а-к? – Т-а-а-к, как вы не знаете, – проговорила Варвара Ивановна, отходя в свою комнату. И Алексей Сергеевич до самого рассвета простоял в зале. Обстоятельства совершенно смутили его. Вечером в этот же день были три сходки, на которых толковали о внезапном аресте Сергея Богатырева и всячески допытывались, кто бы мог донесть о богатыревской сходке. – Из наших никто; за это можно ручаться головою! – кричали несколько молодых голосов. – Так кто же? Кто? Нужно знать доносчика. Кто-то громче других произнес имя Райнера. – А в самом деле, кто он? Кто этот Райнер? – Что он? – Зачем он здесь? – Зачем он на сходках? Ни на один этот вопрос никто не умел дать ответа. – Кто ввел его? – Доктор Розанов, – отвечал кто-то. – А что такое сам Розанов? – Он знакомый маркизы, его многие знают. – Вытребовать Розанова, вытребовать Розанова! – закричало несколько голосов. – И судить его. – За что судить? Пусть объяснится. – Где ж собираться? – У маркиза, послезавтра, у маркиза. – А завтра там? – Ну да, только одни свои. Завтра уже во всех либеральных кружках Москвы заговорили о бывшей у Богатыревых сходке и о последовавшем затем внезапном аресте молодого Богатырева. Не очень чуткое ухо могло легко слышать, как при этих рассказах вполголоса поминалось имя Райнера. Содержание этих полголосных рассказов, вероятно, было довольно замысловато, потому что доктор, услыхав один такой разговор, прямо объявил, что кто позволяет себе распускать такие слухи, тот человек нечестный. Теперь доктор догадывался, каких от него потребуют объяснений, и собирался говорить круто и узловато. А в эту ночь была еще сходка, после которой, перед утром дня, назначенного для допроса Розанова, было арестовано несколько студентов. Из этих арестантов уже ни один не соскочил с полицейских дрожек и не уехал на вольных в свою Богатыревку. Глава тринадцатая Delirium tremens [56] Новые трепетания не успокоивались. Москва ждала скандала и чуть не дождалась его. Утром одного дня Арапов вышел из своего дома с Персиянцевым, взяли извозчика и поехали ко Введению в Барашах. Они остановились у нестеровского дома. – Ступайте, – сказал Арапов, тревожно оглядываясь и подавая Персиянцеву из-под своей шинели тючок, обшитый холстом. – А вы? – спросил Персиянцев. – Я подожду здесь: всюду надо смотреть. Персиянцев вошел на чистый купеческий двор и, отыскав двери с надписью «контора», поднялся по лестнице. Посланный им артельщик возвратился с Андрияном Николаевым. – От Розанова, – сказал Персиянцев. – А! милости прошу, пожалуйте, – воскликнул центральный человек. – Как они, в своем здоровье? – Ничего, – отвечал, краснея, непривычный ко лжи Персиянцев. – Давно вы их видели? – Вчера, – отвечал, еще более краснея, Персиянцев. – Вы получили вчера его письмо? – Получили-с, получили. А это что: товар? – Да. – Сколько же тут? – Триста. – Что ж, поскупились, али недостача? – шутил центральный человек и, взяв тючок из рук Персиянцева, пригласил войти далее. Проходя третью комнату конторы, Персиянцев увидел Пармена Семеновича, любезно беседовавшего с частным приставом. – Андрияша! чайку не хочешь ли? – спросил Пармен Семенович. – Нет, Пармен Семенович, только что пил, – ответил, проходя, центральный человек. – Дей Митрев! – крикнул он, сев за конторку и усадив Персиянцева, несколько растерявшегося при виде частного пристава. Показался артельщик самого древнего письма. – Положь-ка эту штучку, да завтра ее в низовой посылке отправь Жилину. – Слушаю, – ответил Дей Митрев и унес с собою тючок в кладовую почетного гражданина и 1-й гильдии купца Нестерова. – Будет исполнено, – сказал Персиянцеву центральный человек, и они простились. Проходя мимо Пармена Семеновича, Персиянцев раскланялся с ним и с частным приставом. – Кланяйтесь господину доктору, – сказал опять Андриян Николаев Персиянцеву у порога. Арапова не было у ворот. Персиянцев глянул туда, сюда – нету. Он пошел один. Но не успел Персиянцев сделать несколько шагов, его нагнал Арапов. – Что? – спросил он мрачно. Персиянцев ему рассказал все, что мы знаем. – А где это вы были? Я вас не видал за воротами. Я сидел в трактире, оттуда виднее. Я видел, как вы вышли. – Ну, – говорил Арапов, усевшись дома перед Персиянцевым и Соловейчиком, – теперь за новую работу, ребята. День целый Арапов строчил, потом бегал к Райнеру, к Рациборскому. Правили, переправляли и, наконец, сочинили что-то. – Теперь чертъ, Соловейчик, – сказал Арапов. И Соловейчик стал чертить. За полночь Соловейчик кончил свое ковырянье на литографическом камне, сделал вальком пару пробных оттисков и ушел из квартиры Арапова. На Чистых Прудах становилось скучновато. Новостей эффектных не было. Маркиз жаловался, что сходка топчет в его комнате полы и раздавила зубную щеточку накладного серебра. Самым приятным занятием маркизы было воспитание Лизы. Ей внушался белый либерализм и изъяснялось его превосходство перед монтаньярством. Маркиза сидела, как Калипсо в своем гроте; около нее феи, а перед ними Лиза, и они дудели ей об образцах, приводя для контраста женщин из времени упадка нравов в Риме, женщин развратнейших дней Франции и некую московскую девицу Бертольди, возмущающую своим присутствием чистоту охраняемых феями нравственных принципов. Глава четырнадцатая Московские мизерабли В ряду московских особенностей не последнее место должны занимать пустые домы. Такие домы еще в наше время изредка встречаются в некоторых старых губернских городах. В Петербурге таких домов вовсе не видно, но в Москве они есть, и их хорошо знают многие, а осебенно люди известного закала. Пустой дом в губернии исключительно бывает дом или спорный, или выморочный, или за бесценок взятый в залог одуревшим скрягою. Встречаются такие домы преимущественно в городах, где требование на помещения относительно не велико, доход с домов не верен, а обыватель не охотник ни до каких затрат на ремонт здания. Но страннее всего, что встречаются такие домы и в нашей оригинальной столице, и даже нередко стоят они среди самой густонаселенной местности. Кругом битком набито всякого народа, а тут вдруг стоит дом: никогда в его окнах не видно света, никогда не отворяются его ворота, и никто им, по-видимому, не интересуется. Словно никому этот дом не принадлежит и никому он не нужен. Иногда в таком доме обитает какой-нибудь солдат, занимающийся починкою старой обуви, и солдатка, ходящая на повой. Платит им жалованье какой-то опекун, и живут они так десятки лет, сами не задавая себе никакого вопроса о судьбах обитаемого ими дома. Сидят в укромной теплой каморке, а по хоромам ветер свищет, да бегают рослые крысы и бархатные мышки. Один такой дом стоял невдалеке от московской Сухаревой башни. Дом этот был довольно большой, двухэтажный, в один корпус, без всяких флигелей. Дом стоял посреди большого двора, некогда вымощенного камнем, а ныне заросшего шелковистою муравкою. На улицу выходила одна каменная ограда с давно не отворявшимися воротами и ветхой калиткой. В кухне дома жил дворник, какой и должен находиться в таком доме. Это был отставной солдат, промышлявший теркою и продажею особенного нюхательного табаку, а в сожительстве он имел солдатку, не свою, а чужую солдатку, гадавшую соседям пустого дома на картах. В конуре у калитки еще жила старая цепная собака, и более, казалось, никто не обитал в этом доме. Но это только так казалось. По вечерам в калитку дома входили три личности. Первая из этих личностей был высокий рыжий атлет в полушубке, человек свирепого и решительного вида; вторая, его товарищ, был прекоренастый черный мужик с волосами, нависшими на лоб. Он был слеп, угрюм и молчалив. Далее сюда входил еще молодой паренек, которого здесь звали Андреем Тихоновичем. Все это были люди беспаспортные и никому из ближних соседей ни с какой стороны не известные. Слепец и его рыжий товарищ жили в большой, пустой комнате второго этажа и платили сторожу по три четвертака в месяц, а молодой жидок, которого здесь звали Андреем Тихоновичем, жил в продолговатой узенькой комнате за ними. Обе эти комнаты были совершенно пусты так же, как и все остальные покои пустого дома. У мужиков на полу лежали два войлока, по одной засаленной подушке в набойчатых наволочках, синий глиняный кувшин с водою, деревянная чашка, две ложки и мешочек с хлебом; у Андрея же Тихоновича в покое не было совсем ничего, кроме пузыречка с чернилами, засохшего гусиного пера и трех или четырех четвертушек измаранной бумаги. Бумага, чернила и перья скрывались на полу в одном уголке, а Андрей Тихонович ночлеговал, сворачиваясь на окне, без всякой подстилки и без всякого возглавия. Андрей Тихонович тоже был беспаспортный и проживал здесь с половины лета, платя сторожу в месяц по полтине серебра. Теперь и Андрею Тихоновичу, и рыжему с слепым приходилось плохо. Сторож не выгонял их; но холода, доходившие до восьми градусов, делали дальнейшее пребывание в пустом, нетопленом доме довольно затруднительным. Перелетным птицам приходилось искать нового, более или менее теплого и притом опять дешевого и безопасного приюта; а по этому случаю жильцы пустого дома желчны и беспокойны. В ночь, когда Арапов поручил Нафтуле Соловейчику последнюю литографскую работу и когда Соловейчик, окончив ее, сделал два пробные оттиска, он, дойдя до забора пустого дома, перескочил его за собачьей конурою и, так сказать, перекинувшись Андреем Тихоновичем, прошел в свою пустую казарму. Час был поздний, но соседи жидка еще не спали: они ругались с холода. Андрей Тихонович постоял одну минутку, послушал и потом начал ходить, беспрестанно останавливаясь и приставляя палец ко лбу. По гримасам и ужимкам жидовского лица видно было, что в душе Нафтулы Соловейчика кипит какой-то смелый, опасный план, заставляющий его не слыхать ругательств соседей и не чувствовать немилосердного холода пустой горницы. – Да, так, так, – проговорил к полуночи Соловейчик и, вынув из кармана бумажный сверточек, достал оттуда стеариновый огарочек. Из другого кармана он вынул спичку и, добыв ею огня, стал моститься в уголышке. Сначала Соловейчик капнул несколько раз на пол стеарином и приставил к не застывшим еще каплям огарок. Потом подошел к двери соседей, послушал и, отойдя опять на цыпочках, прилег к огарку, достал из кармана сверточек чистой бумаги, разложил его перед собою и, вынув ломаный перочинный ножик, стал поправлять перо. Через пять минут жидок, скосоротившись, вывел титул должностного лица, которому назначалась бумага, и остановился. Потом покусал верхушку пера, пососал губы и начал: «Хотя и находясь в настоящую время в противозаконном положении без усякий письменный вид, но по долгу цести и совести свяссенною обязанностию за долг себе всегда поставляю донести, что…» и т. д. Соловейчик все писал, словно историю сочинял или новое поминанье заводил. Имен, имен в его сочинении было, как блох в собачьей шкуре: никого не забыл и всем нашел местечко. Прошло более часа, прежде чем Соловейчик окончил свое сочинение строками: «а посему, если благоугодно будет дозволить мне жительство и снабдить приказаниями, то я надеюсь в сей должности еще полнее оправдать доверие начальства». – Нет, брешешь! Семь пачек я сам знаю, что есть, да что в них, в семи-то пачках? Черт ты! Антихрист ты, дьявол ты этакой; ты меня извести хочешь; ты думаешь, я не вижу, чего ты хочешь, ворище ты треанафемский! – ругался в соседстве слепой. – Молчи! – прошипел рыжий. – Молчи! Нет, не замолчу, не замолчу, а я тебя в Сибирь сошлю. – Молчи, чтоб тебе высадило. – Не стану молчать: ты подай мне свою подушку, а мою возьми. Ты меня обворовал: бумажек мне навязал, а деньги себе взял. – Молчи! – прошипел рыжий. – Не замолчу, я до государя доведу. Я виноват, я и повинюсь, что я виноват: казните, милуйте; загубил христианскую душу. Тебя просил: не греши, Антошка; дели как по-божинскому. Вместе били почтальона, вместе нам и казна пополам, а ты теперь, видя мое калечество, что мне напхал в подушку? – Молчи, черт, в подушке твои деньги. – Врешь: ты деньги вытащил, а напхал бумажек. Я вчера достал одну, всем показывал: вот, говорю, барин один мне сигнацию подарил; говорят: чайная бумажка. Это ты, разбойник, это твое дело. Соловейчик обезумел. – Подай мне свою подушку, – кричал разъяренный слепец. – Молчи, дьявол! – шипел рыжий. – Подай. – Убью, молчи. – А, убьешь! – проревел слепой, и вслед за тем рыжий вскрикнул. Соловейчик толкнул дверь и увидал, что слепой сидит на рыжем и душит его за горло, а тот одною рукою слабо защищается, а другой держит набойчатую подушку. Еврей в одно мгновение сообразился: он схватил свой перочинный ножик, подскочил с ним к борющимся, ловко воткнул лезвие ножа в левый глаз рыжего и, в то же мгновение схватив выпущенную нищим подушку, слетел с лестницы и, перебросившись с своим приобретением через забор, ударился по улице. На дворе был холод, звонили к заутреням, и из переулочков выныривали темные личности, направлявшиеся с промышленным ночью товарцем к Сухаревой, Лубянке и Смоленскому рынку. Соловейчик, разумеется, никому не продал своей подушки и теперь уже не думал о забытом на прежней квартире сочинении со множеством знакомых и незнакомых нам имен. Сочинение это, в числе прочих бумаг бежавшего Соловейчика, через некоторое время было взято сторожем пустого дома и поступило на конические заверточки при мелочной продаже нюхательного табаку. Дальнейшая судьба этого сочинения достоверно не известна. Но если в это время у сторожа никто не купил табаку полфунта разом, то вряд ли сочинение Соловейчика сохранится для потомка, который задумает вполне изобразить своим современникам все многоразличные чудеса нашего достославного времени. Глава пятнадцатая Генерал Стрепетов Вскоре после описанных последних событий Розанов с Райнером спешно проходили по одному разметенному и усыпанному песком московскому бульвару. Стоял ясный осенний день, и бульвар был усеян народом. На Спасской башне пробило два часа. Райнер с Розановым шли довольно скоро и не обращали внимания на бульварную толпу. На одной лавочке, в конце бульвара, сидел высокий сутуловатый человек с большою головою, покрытою совершенно белыми волосами, и с сильным выражением непреклонной воли во всех чертах умного лица. Он был одет в ватную военную шинель старой формы с капюшоном и в широкодонной военной фуражке с бархатным околышем и красными кантами. Рядом с этим человеком сидел Илья Артамонович Нестеров. Оба эти лица вели между собою спокойный разговор, который, однако, не тек плавным потоком, а шел лаконически, отдельными замечаниями, насмешечками и сдержанными улыбками, дополнявшими лаконические недомолвки устной речи. Из толпы людей, проходивших мимо этой пары, многие отвешивали ей низкие поклоны. Кланялись и старики, и кремлевские псаломщики, и проходивший казанский протопоп, и щеголеватый комми с Кузнецкого моста, и толстый хозяин трех лавок из Охотного ряда, и университетский студент в ветхих панталонах с обитыми низками и в зимнем пальто, подбитом весенним ветром. Военный старик спокойно снимал свою фуражку и совершенно с одинаковым вниманием отвечал на каждый поклон. С ним вместе откланивался и Илья Артамонович. Иногда военный старик останавливал кого-нибудь из известных ему людей и предлагал один-два короткие вопроса и затем опять делал своему соседу короткие односложные замечания, после которых они улыбались едва заметною улыбкою и задумывались. Поравнявшись с этою парою, Розанов, несмотря на свою сосредоточенность, заметил ее и поклонился. – Кому это вы кланялись? – спросил, оглядываясь, Райнер. – Вон тому старику. – Кто ж это такой? – Генерал Стрепетов, – с некоторою национальною гордостью отвечал доктор. – Вот это-то Стрепетов! – воскликнул Райнер. – Будто вы его не узнали? – Я его никогда не видал. Какая голова львиная! – Да, это голова. – Вы с ним знакомы? – Нет: ему здесь все кланяются. – С кем же это он сидит? – А это купец Нестеров, старовер. Доктор с Райнером повернули с бульвара направо и исчезли в одном переулке. Можно было предположить, что доктор только отвел куда-то Райнера, где не требовалось его собственного присутствия, ибо он вскоре снова появился на бульваре и так же торопливо шел в обратную сторону. Генерал и старовер еще сидели на той же лавочке. Толпа стала редеть. – Господину доктору, – произнес Нестеров, кланяясь во второй раз Розанову. – Здравствуйте, Илья Артамонович, – ответил Розанов, откланиваясь и не останавливая своего шага. – Здравствуйте, господин доктор! – вдруг неожиданно произнес генерал Стрепетов. Доктора очень удивило это неожиданное приветствие и он, остановясь, сделал почтительный поклон генералу. – Не хотите ли присесть? – спросил его Стрепетов, показывая рукою на свободную половину скамейки. Розанов поблагодарил. – Присядьте, прошу, – повторил генерал. Розанов сел. – Устали? – начал Стрепетов, внимательно глядя в лицо доктора. – Нет, не особенно устал. – Что, вы давно в Москве? – Нет, очень недавно. – Здешнего университета? – Нет, я был в киевском университете. – Значит, пан муви по-польску: «бардзо добжэ». – Я говорил когда-то по-польски. – Ну, а что у нас в университете? – Кажется, ничего теперь. – Депутация вернулась? – Да, они возвратились. – Не солоно хлебавши, – досказал генерал с ядовитою улыбкой, в которой, впрочем, не было ничего особенно обидного для депутатов, о которых шла речь. Генерал еще пошутил с Розановым и простился с ним и Нестеровым у конца бульвара. Вечером в этот день доктор зашел к маркизе; она сидела запершись в своем кабинете с полковником Степаненко. Доктор ушел к себе, взял книгу и завалился на диван. Около полночи к нему зашел Райнер. – Что это у нашей маркизы? – спросил он на первом шагу, входя <в кабинет> Розанова. – А что? – Такая таинственность. Шторы спущены, двери кругом заперты, и никого не принимает. – Она с Степаненко сидит. – То-то, что ж это там за секреты вдруг? – Да так, друг друга на выгонки пугают. Райнер засмеялся. – Комедия, право, – весело вставил доктор, – трус труса пугает. Вот, Райнер, нет у нас знакомого полицейского, надеть бы мундир да в дверь. Только дух бы сильный пошел. Райнер опять засмеялся. – А что на сходке? – спросил доктор. – Ах, тоже бестолковщина. Начнут о деле, а свернут опять на шпионов. – Вы заходили к Бахаревым? – Да, на минутку был, – отвечал Райнер довольно сухо и как бы вовсе нехотя. Доктор перестал спрашивать и продолжал чтение. Райнер остался у него ночевать, разделся и тотчас же уснул. Утром Райнер с доктором собирались выйти вместе и, снаряжаясь, пошучивали над вчерашним экстренным заседанием у маркизы. Райнер говорил, что ему надо ехать в Петербург, что его вызывают. В это время в воротах двора показался высокий человек в волчьей шубе с капюшоном и в киверообразной фуражке. Он докликался дворника, постоял с ним с минуту и пошел прямо в квартиру Розанова. Розанов все это видел из окна и никак не мог понять, что бы это за посетитель такой? Через минуту это объяснилось: это был лакей генерала Стрепетова, объявивший, что генерал приказали кланяться и просят побывать у них сегодня вечером. Лакей ничего не сказал больше. Доктор обещался прийти. Целый день он ломал себе голову, отыскивая причину этого приглашения и путаясь в разных догадках. Райнера тоже это занимало. Вечером, в половине восьмого часа, Розанов выпил наскоро стакан чаю, вышел из дома, сторговал извозчика на Мясницкую и поехал. На Мясницкой доктор остановился у невысокого каменного дома с мезонином и вошел в калитку. Вечер был темный, как вообще осенние вечера в серединной России, и дом, выкрашенный грязно-желтою краскою, смотрел нелюдимо и неприветливо. В двух окнах ближе к старинному крыльцу светилось, а далее в окнах было совсем черно, и только в одном из них вырезалась слабая полоска света, падавшего из какого-то другого помещения. В передней на желтом конике сидел довольно пожилой лакей и сладко клевал носом. Около него, облокотясь руками на стол, спал казачок. В передней было чисто: стояла ясеневая вешалка с военными шинелями, пальто и тулупчиком, маленький столик, зеркало и коник, а на стене висел жестяной подсвечник с зеркальным рефлектором, такой подсвечник, какой в Москве почему-то называется «передней лампой». При входе доктора старый лакей проснулся и толкнул казачка, который встал, потянулся и опять опустился на коник. Розанову вся эта обстановка несколько напоминала губернские нравы. – Дома генерал? – спросил он лакея. – У себя-с, – отвечал старик. – Могу я его видеть? – Вы чиновник? – Нет, не чиновник, – отвечал доктор. – Пожалуйте, – ласково пригласил старик, вешая докторское пальто. – Кто же доложит обо мне? – спросил доктор. – Надо доложить, что Розанов, за которым Александр Павлович присылал нынче утром. – Пожалуйте, пожалуйте, докладывать не надо. Я вот только посвечу вам: генерал в своем кабинете, в мезонине. Доктор, следуя за лакеем, прошел через залу, которая при минутном освещении обратила на себя его внимание крайнею простотою убранства; затем они повернули в коридор и стали подниматься по деревянной лестнице. Дойдя до поворота, где лестница образовывала небольшую площадку, лакей со свечою остановился и, сделав доктору знак, пропустил его вперед. Доктор один, без провожатого, поднялся на вторую половину лестницы и очутился в довольно большой комнате, где за столом сидел весьма почтенный человек и читал газету. При появлении доктора человек встал, окинул его с ног до головы спокойным, умным взглядом и, взявшись за ручку одной из боковых дверей, произнес вполголоса: – Пожалуйте. В отворенную дверь Розанов увидел еще бульшую комнату с диванами и большим письменным столом посредине. На этом столе горели две свечи и ярко освещали величественную фигуру колоссального седого орла. Этот орел был генерал Стрепетов. Генерал Стрепетов сидел на кресле по самой середине стола и, положив на руки большую белую голову, читал толстую латинскую книжку. Он был одет в серый тулупчик на лисьем меху, синие суконные шаровары со сборками на животе и без галстука. Ноги мощного старика, обутые в узорчатые азиатские сапоги, покоились на раскинутой под столом медвежьей шкуре. При входе доктора генерал поднял голову, покрыл ладонью глаза и, всмотревшись в гостя, произнес: – Прошу покорно. Доктор поклонился. – Очень благодарен, что пожаловали, – сказал опять Стрепетов и, указывая на стул, стоявший сбоку стола, добавил: – прошу садиться. Доктор ничего не отвечал и молча сел на указанный ему стул. Стрепетов вынул из кармана синий фуляр с белыми кольцами, осмотрел его и, громко высморкавшись, спросил: – Вы ведь из революционеров? Розанов смешался. Стрепетов, свертывая платок, взглядывал исподлобья на Розанова. – Это нехорошо отрекаться от своего звания, – заметил Стрепетов после довольно долгой паузы. – Я не знаю, что вы хотите сказать этим? – проговорил смущенный Розанов. Стрепетов посмотрел на него и, не сводя своего орлиного взгляда, сверкавшего из-под нависших белых волос, начал: – Я вас сконфузил. Это утешительно: значит, вы действительно еще русский человек, своего смысла не утратили. Чувствуете, что затевают дело неладное. Доктор выжидал, что будет далее. – Р-е-в-о-л-ю-ц-и-я! – произнес с большою расстановкою Стрепетов. – Это какое слово? Слышится будто что-то как нерусское, а? С кем же это вы хотите делать революцию на Руси? – Вы мне, Александр Павлович, уже раз заметили, что я отрекаюсь от своего звания, а мне и еще раз придется отречься. Я никакой революции не затеваю. – Верю. Ну, а другие? – Почем же мне знать, что думают другие! «У всякого барона своя фантазия». – У всякого есть свой царь в голове, говорится по-русски, – заметил Стрепетов. – Ну, а я с вами говорю о тех, у которых свой царь-то в отпуске. Вы ведь их знаете, а Стрепетов старый солдат, а не сыщик, и ему, кроме плутов и воров, все верят. – И я вам верю, – произнес Розанов, смело и откровенно глядя в грозное лицо старика. Теперешний Стрепетов был не похож на Стрепетова, сидевшего вчера на лавочке бульвара. Он был суров и гневен. Умный лоб его морщился, брови сдвигались, он шевелил своими большими губами и грозно смотрел в сторону из-под нависших бровей. Даже белый стог волос на его голове как будто двигался и шевелился. «Недаром тобой детей-то пугали», – подумал Розанов, сидя спокойно и храня мертвое молчание. Это тянулось несколько минут. – Асессор! – крикнул наконец Стрепетов, ударяя два раза в ладоши. По лестнице раздались шаги спускающегося человека, потом по ней кто-то быстро взбежал, и в комнату вошел казачок. – Прикажи подать чаю, – велел Стрепетов, и опять водворилось молчание. Через десять минут подали генералу большую чайную чашку чаю, а Розанову стакан. – Вы и должны мне верить, – раздражительно произнес Стрепетов, проглотив два глотка чаю. – Я вам и верю, – отвечал Розанов. – Со мной нечего бояться откровенности. Откровенничаете же с кем попало, лишь бы вам потакали по вас. – Я с вами готов быть совершенно откровенным, – спокойно произнес Розанов. Генерал взглянул на него и потребовал себе другую чашку чаю. Он, видимо, обезоруживался, но оставался чрезвычайно возбужденным и серьезным. – Кто ж это у вас коноводом? Кто этим делом, коноводит? – Я хочу отвечать вам, Александр Павлович, совершенно откровенно, а мой ответ опять вам может показаться уверткой: никакого коновода я не знаю, и никто, мне кажется, ничем не коноводит. Стрепетов взглянул на доктора, потом хлебнул чаю и проговорил: – Ну, это значит еще умнее. – Так оно и есть, как я говорю. – А какой это иностранец тут у вас сидит? – Верно, вы изволили слышать о Райнере? – Может быть. Что ж оно такое этот, как вы его называете, Райнер? – Очень честный и умный человек. – Отзыв завидный. Вы его хорошо знаете? – Утвердительно на этот вопрос отвечать не могу; но мы приятели. – А-а? – Да. – Откуда ж у вас началось с ним знакомство? Доктор рассказал в общих чертах все, что мы знаем. – И вам не пришло в голову ничего разузнать, чего он сидит здесь, в России? – Он очень скрытен. – Значит, один за всех молчит. Ну-с, а если он?.. – Это клевета, Александр Павлович, это невозможно: я головою отвечаю, что он честный человек. – Ну, с головою-то, батюшка, не торопитесь: она ведь пока одна у вас. Ведь не за деньгами же он приехал? – Нет. – Значит, что же он такое? – Если вам угодно… пожалуй, революционер. – Ну да, социалист, конечно. Другого-то ведь ничего быть не может. Доктор промолчал. – Ну вот. А говорите: умный человек он; какой уж тут ум. – Эх-ма-хма! – протянул, немного помолчав и глубоко вздохнув, Стрепетов. – Какие-то социалисты да клубисты! Бедная ты, наша матушка Русь. С такими опекунами да помощниками не скоро ты свою муштру отмуштруешь. Ну, а эти мокроногие у вас при каких же должностях? – Вы говорите о… – Ну, о ваших француженках-то. – Ни при каких, мне кажется. Болтают и только. – Экие сороки! Нет, ей-ей, право, это начальство совсем без сердца. Ну что бы такое хоть одну из них попугать; взять бы да попугать блох-то. – Да взять-то не за что. – Да так, из вежливости, а то бьются, бьются бабы, и никакого им поощрения нет. Доктор улыбнулся, и сам генерал не выдержал, рассмеялся. – Зачем же вы, господа, раскольников-то путаете? – начал Стрепетов. – Ну, помилуйте, скажите: есть ли тут смысл? Ну что общего, например скажем, хоть с этими вашими сойгами у русского человека? – Мне кажется, их не мешают. – А книжки на Волгу через кого посылали? Доктор недоумевал. – Вы полагаете, что я этого не знаю. Слухом, батюшка, земля полнится. Я с диву дался, узнавши это. Вчера их мужики только отколотили при всем честном народе, а они опять с ними заигрывают. – Я ни о чем таком не имею никакого понятия, – проговорил Розанов. Стрепетов зорко посмотрел на него исподлобья и проговорил: – Как же-с, как же! Илья Артамонович всю эту кладь в воду спустил. – Бросил книжки в воду? – Бросил-с. – В обществе полагают, что раскольники недовольный элемент. – А вы как полагаете, господин доктор? – И я так же думаю. – И думаете, что они пойдут войною против царя? – Нет, я этого не думаю. – То-то и есть: вы ведь живали в народе, вам стыдно не знать его; ну какой же он революционер? Эх, господа! господа! – Мне будет странно говорить вам, Александр Павлович, что я ведь сам опальный. Я без мала почти то же самое часто рассказываю. До студентской истории я верил в общественное сочувствие; а с тех пор я вижу, что все это сочувствие есть одна модная фраза. – И умно делаете. Затем-то я вас и позвал к себе. Я старый солдат; мне, может быть, извините меня, с революционерами и говорить бы, пожалуй, не следовало. Но пусть каждый думает, кто как хочет, а я по-своему всегда думал и буду думать. Молодежь есть наше упование и надежда России. К такому положению нельзя оставаться равнодушным. Их жалко. Я не говорю об университетских историях. Тут что ж говорить! Тут говорить нечего. А есть, говорят, другие затеи… Генерал вдруг остановился и проницательно посмотрел в глаза доктору. Тот выдержал этот взгляд спокойно. – Ведь всё вздоры какие-то. – Это ясно, – проговорил доктор. – Да как же не ясно? Надо из ума выжить, чтоб не видать, что все это безумие. Из раскольников, смирнейших людей в мире, которым дай только право молиться свободно да верить по-своему, революционеров посочинили. Тут… вон… общину в коммуну перетолковали: сумасшествие, да и только! Недостает, чтоб еще в храме Божием манифестацию сделали: разные этакие афиши, что ли, бросили… так народ-то еще один раз кулаки почешет. Генерал опять воззрился в глаза доктора. Тому очень трудно было сохранить спокойствие, но он сохранил его, тоже как человек, который решил, что он будет делать. – Дети! – произнес генерал и после некоторой паузы начал опять: – А вы вот что, господин доктор! Вы их там более или менее знаете и всех их поопытнее, так вы должны вести себя честно, а не хромать на оба колена. Говорите им прямо в глаза правду, пользуйтесь вашим положением… На вашей совести будет, если вы им не воспользуетесь. – Я принимаю ваш совет и что могу сделаю, – отвечал, подумав, Розанов. – Ну, давайте руку. Я очень рад, что я в вас не ошибся. Теперь прощайте. Мы все переговорили, и я устал: силы плохи. Доктор поднялся. – Прощайте, – ласково сказал Стрепетов. – Бог даст еще, может быть, увидимся, не на этом свете, так на том. Доктор пожал протянутую ему стариком руку. «Так вот вы какие гуси! Кротами под землей роетесь, а наружу щепки летят. Нечего сказать, ловко действуете!» – подумал Розанов и, не возвращаясь домой, нанял извозчика в Лефортово. Глава шестнадцатая Измена Было уж близко к полуночи, когда Розанов остановился в Лефортове у дома, где жил следственный пристав Нечай и Арапов. Долго доктор дергал за веревку, прежде чем заспанный Антроп Иванович вышел и отпер ему калитку. Розанов не зашел к Нечаю, а прямо постучался в квартиру Арапова. Босая Липка откинула дверной крючок и, впустив Розанова без всякого опроса, бросилась опрометью на свой блошливый войлок. Розанов потрогал дверь араповского ложемента, – она была заперта. Не поднимая никакого шума, доктор отпер дверь своим ключом и, войдя, тотчас запер за собою двери и не вынул ключа, так, чтобы уже еще никто не мог отпереть ее, а должен был бы постучаться. В комнатах Арапова было тихо и темно. Только чуть-чуть на этой темноте намечались туманные пятна, обозначавшие места окон. Доктор, пройдя первую комнату, кликнул вполголоса Арапова и Персиянцева; никто не отзывался. Он нащупал араповскую кровать и диван, – тоже никого нет. Розанов толкнул дверь в узенький чуланчик. Из-под пола показалась светлая линия. Наклонясь к этой линии, Розанов взялся за железное кольцо и приподнял люк погреба. Из творила на него пахнуло сыростью, а трепетный свет из ямы в одно мгновение погас, и доктора окружила совершенная тьма и сверху, и снизу, и со всех сторон. – Арапов! – крикнул доктор, наклонясь над открытым творилом. Ответа не было. – Арапов! – произнес он во второй раз. – Это я, Розанов, и больше никого нет. – Это вы, Дмитрий Петрович? – отозвался из ямы голос Персиянцева. – Да я же, я, – откликнулся доктор. Вслед за тем в погребе чиркнула фосфорная спичка, и опять осветилась и яма и творило. Доктор полез в яму. Подземная картина была очень оригинальна. Она помещалась в узеньком, но довольно глубоком погребке, какие московское купечество весьма часто устраивает в отдаленных комнатах своих домов для хранения вин, мариновки, варенья и прочих вещей, до которых не положено касаться наемной руке, а за которыми ходит сама хозяйка, или ее дочь, или свояченица, или падчерица. В дальнем углу, на кирпичном полу этого кирпичного погреба стоял на коленях Персиянцев. Перед Персиянцевым лежал весьма небольшой литографический камень, черепок с типографской краской, кожаный валик, полоскательная чашка с водою, губка и огромная грязная тряпка. На одной из прилаженных по стенам полок можно было заметить кучку бумажных листов маленького формата, так, менее чем в осьмушку. С краев полок свешивалось и торчало много-много таких же клочков. На полу, в углу, шагах в трех от Персиянцева, свернувшись, лежал барсук. Все это слабо освещалось одною стеариновою свечкою, стоявшею перед литографическим камнем, за которым на корточках сидел Персиянцев. При этом слабом освещении, совершенно исчезавшем на темных стенах погреба и только с грехом пополам озарявшем камень и работника, молодой энтузиаст как нельзя более напоминал собою швабского поэта, обращенного хитростью Ураки в мопса и обязанного кипятить горшок у ведьмы до тех пор, пока его не размопсит совершенно непорочная девица. При входе Розанова он разогнулся, поправил поясницу и сказал: – Ух! работаю. – А много ли сделали? – Да вот четвертую сотню качаем. Бумага паскудная такая, что мочи нет. Красная и желтая ничего еще, а эта синяя – черт ее знает – вся под вальком крутится. Или опять и зеленая; вот и глядите, ни черта на ней не выходит. Персиянцев прокатил вальком. – Мастер вы, видно, плохой, – сказал Розанов. – И у Арапова так точно выходило. – А где Арапов? – Он в городе должен быть. – Что ж, вы еще много будете печатать? – Да, до пятисот надо добить. Только спать, мочи нет, хочется. Две ночи не спал. – То-то я и зашел: ложитесь, а я поработаю. Персиянцев встал и зажег папироску. Доктор сел на его место, внимательно осмотрел камень, стер губкой, намазал его, потом положил листок и тиснул. – Это пятно уж на всех есть? – спросил он Персиянцева, показывая оттиск. – На всех. Никак его нельзя было обойти на камне. – Ну идите, спите спокойно. Ключ там в двери; вы его не вынимайте. Я не лягу спать, и, если Арапов вернется, услышу. Персиянцев вышел из погреба и повалился на диван. Он был очень утомлен и заснул в ту же минуту. По выходе Персиянцева Розанов, сидя на корточках, опустил руки на колени и тяжело задумался. В погреб уже более часа долетали рулады, которые вырабатывал носом и горлом сонный Персиянцев; приготовленные бумажки стали вянуть и с уголков закручиваться; стеариновая свечка стала много ниже ростом, а Розанов все находился в своем столбняковом состоянии. Это продолжалось еще и другой час, и третий. Свечи уж совсем оставались намале; ночь проходила. Доктор, наконец, очнулся и тихо сказал сам себе: – Нет, ничего все это не стоит. Затем он спокойно встал, потер ладонями пересиженные колени, собрал все отпечатанные литографии и приготовленные листки, сложил их вместе с губкою и вальком в большую тряпку и пронес мимо Персиянцева в большую комнату. Здесь доктор открыл осторожно трубу, сунул в печку все принесенное им из погреба и, набив туда еще несколько старых араповских корректур, сжег все это и самым тщательным образом перемешал пепел с печною золою. После этой операции Розанов вернулся в погреб, подобрал окурки папирос и всякий сор, выкинул все это наверх, потом взял камень, вынес его наружу, опустил люк и опять, пройдя мимо крепко спавшего Персиянцева, осторожно вышел из араповской квартиры с литографским камнем под полою. Двор уже был отперт, и Антроп Иванович привязывал спущенную на ночь Алегру. Доктор долго шел пешком, потом взял извозчика и поехал за Москву-реку. На небе чуть серело, и по улицам уже встречались люди, но было еще темно. У Москворецкого моста Розанов отпустил извозчика и пошел пешком. Через две минуты что-то бухнуло в воду и потонуло. Два проходившие мещанина оглянулись на доктора: он оглянулся на них, и каждый пошел своею дорогою. С моста доктор взял переулком налево и, встретив другого извозчика, порядил его домой и поехал. На дворе все еще не было настоящего света, а так только – серелось. Главы семнадцатая и восемнадцатая На столе в своей приемной комнате Розанов нашел записку Арапова. «Я, Бычков и Персиянцев были у вас и все втроем будем снова в 12-ть часов. Надеюсь, что в это время вы будете дома и потрудитесь на несколько минут оставить свою постель. Мы имеем к вам дело». Подписано: «А. А.» По тону записки и торжественности разъездов в трех лицах Розанов догадался, за каким объяснением явятся Бычков, Персиянцев и Арапов. Он посмотрел на свои часы, было четверть двенадцатого. Розанов сел и распечатал конверт, лежавший возле записки Арапова. Это было письмо от его жены. Ольга Александровна в своем письме и лгала, и ползала, и бесилась. Розанов все читал равнодушно, но при последних строках вскочил и побледнел. Письмо вдруг переходило в тон исключительно нежный и заключалось выражением решительнейшего намерения Ольги Александровны в самом непродолжительном времени прибыть в Москву для совместного сожительства с мужем, на том основании, что он ей муж и что она еще надеется на его исправление. – Еще мало! – произнес, опускаясь на стул, Розанов, и действительно этого было еще мало, даже на сегодня этого было мало. У дверей Розанова послышался лошадиный топот.

The script ran 0.006 seconds.