Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Александр Дюма - Черный тюльпан [1850]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: adventure, adv_history, История, Роман

Аннотация. Роман «Черный тюльпан» переносит читателей в Голландию, где вокруг прекрасного, как южная ночь, цветка разгораются нешуточные страсти и интриги. Бесспорно, что Дюма - прекрасный рассказчик, и о чем бы он ни написал, мы чувствуем, чем живут его герои, ощущаем окружающую их эпоху, заражаемся полетом фантазии автора.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 

— Послушайте, отрицаете ли вы, что выслеживали меня в саду в тот день, когда я обрабатывала грядку, в которую я должна была посадить тюльпан? Отрицаете ли вы, что выслеживали меня в саду в тот день, когда я притворилась, что сажаю его? Не бросились ли вы тогда к тому месту, где надеялись найти луковичку? Не рылись ли вы руками в земле, но, слава богу, напрасно, ибо это была только моя уловка, чтобы узнать ваши намерения? Скажите, вы отрицаете всё это? Бокстель не счел нужным отвечать на эти многочисленные вопросы. И, оставив начатый спор с Розой, он обратился к принцу: — Вот уже двадцать лет, — сказал он, — как я культивирую тюльпаны в Дордрехте, и я приобрел в этом искусстве даже некоторую известность. Один из моих тюльпанов занесен в каталог под громким названием. Я посвятил его королю португальскому. А теперь выслушайте истину. Эта девушка знала, что я вырастил черный тюльпан, и в сообщничестве со своим любовником, который имеется у нее в крепости Левештейн, разработала план, чтобы разорить меня, присвоив себе премию в сто тысяч флоринов, которую я надеюсь получить благодаря вашей справедливости. — О! — воскликнула Роза в возмущении. — Тише, — сказал принц. Затем, обратившись к Бокстелю: — А кто этот заключенный, которого вы называете возлюбленным этой молодой девушки? Роза чуть не упала в обморок, так как в свое время принц считал этого узника большим преступником. Для Бокстеля же это был самый приятный вопрос. — Кто этот заключенный? — повторил он. — Да. — Монсеньор, это человек, одно только имя которого покажет вашему высочеству, какую веру можно придавать ее словам. Этот заключенный — государственный преступник, присужденный уже однажды к смерти. — И его имя? Роза в отчаянии закрыла лицо руками. — Имя его Корнелиус ван Берле, — сказал Бокстель, — и он является крестником изверга Корнеля де Витта. Принц вздрогнул. Его спокойный взгляд вспыхнул огнем, но холодное спокойствие тотчас же вновь воцарилось на его непроницаемом лице. Он подошел к Розе и сделал ей знак пальцем, чтобы она отняла руки от лица. Она подчинилась, как это сделала бы женщина, повинуясь воле гипнотизера. — Так, значит, в Лейдене вы просили меня о перемене места службы вашему отцу для того, чтобы следовать за этим заключенным? Роза опустила голову и, совсем обессиленная, склонилась, произнеся: — Да, монсеньор. — Продолжайте, — сказал принц Бокстелю. — Мне больше нечего сказать, — ответил тот: — вашему высочеству всё известно. Теперь вот то, чего я не хотел говорить, чтобы этой девушке не пришлось краснеть за свою неблагодарность. Я приехал в Левештейн по своим делам; там я познакомился со стариком Грифусом, влюбился в его дочь, сделал ей предложение, и так как я не богат, то по своему легковерию поведал ей о своей надежде получить премию в сто тысяч флоринов. И, чтобы подкрепить эту надежду, показал ей черный тюльпан. А так как ее любовник, желая отвлечь внимание от заговора, который он замышлял, занимался в Дордрехте разведением тюльпанов, то они вдвоем и задумали погубить меня. За день до того, как тюльпан должен был распуститься, он был похищен у меня этой девушкой и унесен в ее комнату, откуда я имел счастье взять его обратно, в то время как она имела дерзость отправить нарочного к членам общества цветоводов с известием, что она вырастила большой черный тюльпан. Но это не изменило ее поведения. По всей вероятности, за те несколько часов, когда у нее находился тюльпан, она его кому-нибудь показывала, на кого она и сошлется, как на свидетеля. Но, к счастью, монсеньор, теперь вы предупреждены против этой интриганки и ее свидетелей. — О, боже мой, боже мой, какой негодяй! — простонала рыдающая Роза, бросаясь к ногам штатгальтера, который, хотя и считал ее виновной, всё же сжалился над нею. — Вы очень плохо поступили, девушка, — сказал он, — и ваш возлюбленный будет наказан за дурное влияние на вас. Вы еще так молоды, у вас такой невинный вид, и мне хочется думать, что всё зло происходит от него, а не от вас. — Монсеньор, монсеньор, — воскликнула Роза, — Корнелиус не виновен! Вильгельм сделал движение. — Не виновен в том, что натолкнул вас на это дело? Вы это хотите сказать, не так ли? — Я хочу сказать, монсеньор, что Корнелиус во втором преступлении, которое ему приписывают, так же не виновен, как и в первом. — В первом? А вы знаете, какое это было преступление? Вы знаете, в чем он был обвинен и уличен? В том, что он, как сообщник Корнеля де Витта, прятал у себя переписку великого пенсионария с маркизом Лувуа. — И что же, монсеньор, — он не знал, что хранил у себя эту переписку, он об этом совершенно не знал! Он сказал бы мне это! Разве мог этот человек, с таким чистым сердцем, иметь какую-нибудь тайну, которую бы он скрыл от меня? Нет, нет, монсеньор, я повторяю, даже если я навлеку этим на себя ваш гнев, что Корнелиус невиновен в первом преступлении так же, как и во втором, и во втором так же, как в первом. Ах, если бы вы только знали, монсеньор, моего Корнелиуса! — Один из Виттов! — воскликнул Бокстель. — Монсеньор его слишком хорошо знает, раз он однажды уже помиловал его. — Тише, — сказал принц, — все эти государственные дела, как я уже сказал, совершенно не должны касаться общества цветоводов города Гаарлема. Затем он сказал, нахмуря брови: — Что касается черного тюльпана, господин Бокстель, то будьте покойны, мы поступим по справедливости. Бокстель с переполненным радостью сердцем поклонился, и председатель поздравил его. — Вы же, молодая девушка, — продолжал Вильгельм Оранский, — вы чуть было не совершили преступления; вас я не накажу за это, но истинный виновник поплатится за вас обоих. Человек с его именем может быть заговорщиком, даже предателем… но он не должен воровать. — Воровать! — воскликнула Роза. — Воровать?! Он, Корнелиус! О, монсеньор, будьте осторожны! Ведь он умер бы, если бы слышал ваши слова! Ведь ваши слова убили бы его вернее, чем меч палача на Бюйтенгофской площади. Если говорить о краже, монсеньор, то, клянусь вам, ее совершил вот этот человек. — Докажите, — сказал холодно Бокстель. — Хорошо, я докажу, — твердо заявила фрисландка. Затем, повернувшись к Бокстелю, она спросила: — Тюльпан принадлежал вам? — Да. — Сколько у него было луковичек? Бокстель колебался один момент, но потом он сообразил, что девушка не задала бы этого вопроса, если бы имелись только те две известные ему луковички. — Три, — сказал он. — Что сталось с этими луковичками? — спросила Роза. — Что с ними сталось? Одна не удалась, из другой вырос черный тюльпан…. — А третья? — Третья? — Третья, где она? — Третья у меня, — сказал взволнованно Бокстель. — У вас? А где? В Левештейне или в Дордрехте? — В Дордрехте, — сказал Бокстель. — Вы лжете! — закричала Роза. — Монсеньор, — добавила она, обратившись к принцу, — я вам расскажу истинную историю этих трех луковичек. Первая была раздавлена моим отцом в камере заключенного, и этот человек прекрасно это знает, так как он надеялся завладеть ею, а когда узнал, что это надежда рушилась, то чуть не поссорился с моим отцом. Вторая, при моей помощи, выросла в черный тюльпан, а третья, последняя (девушка вынула ее из-за корсажа), третья, вот она, в той же самой бумаге, в которой мне ее дал Корнелиус, вместе с другими двумя луковичками, перед тем как идти на эшафот. Вот она, монсеньор, вот она! И Роза, вынув из бумаги луковичку, протянула ее принцу, который взял ее в руки и стал рассматривать. — Но, монсеньор, разве эта девушка не могла ее украсть так же, как и тюльпан? — бормотал Бокстель, испуганный тем вниманием, с каким принц рассматривал луковичку; а особенно его испугало то внимание, с которым Роза читала несколько строк, написанных на бумажке, которую она держала в руках. Неожиданно глаза молодой девушки загорелись, она, задыхаясь, прочла эту таинственную бумагу и, протягивая ее принцу, воскликнула: — О, прочитайте ее, монсеньор, умоляю вас, прочитайте! Вильгельм передал третью луковичку председателю, взял бумажку и стал читать. Едва Вильгельм окинул взглядом листок, как он пошатнулся, рука его задрожала, и казалось, что он сейчас выронит бумажку; в глазах его появилось выражение жестокого страдания и жалости. Этот листок бумаги, который ему передала Роза, и был той страницей библии, которую Корнель де Витт послал в Дордрехт с Кракэ, слугой своего брата Яна де Витта, с просьбой к Корнелиусу сжечь переписку великого пенсионария с Лувуа. Эта просьба, как мы помним, была составлена в следующих выражениях:   “Дорогой крестник, сожги пакет, который я тебе вручил, сожги его, не рассматривая, не открывая, чтобы содержание его осталось тебе неизвестным. Тайны такого рода, какие он содержит, убивают его владельца. Сожги их, и ты спасешь Яна и Корнеля. Прощай и люби меня, Корнель де Витт. 20 августа 1672 г.”   Этот листок был одновременно доказательством невиновности ван Берле и того, что он являлся владельцем луковичек тюльпана. Роза и штатгальтер обменялись только одним взглядом. Взгляд Розы как бы говорил: вот видите. Взгляд штатгальтера говорил: молчи и жди. Принц вытер каплю холодного пота, которая скатилась с его лба на щеку. Он медленно сложил бумажку. А мысль его унеслась в ту бездонную пропасть, которую именуют раскаянием и стыдом за прошлое. Потом он с усилием поднял голову и сказал: — Прощайте, господин Бокстель. Будет поступлено по справедливости, я вам обещаю. Затем, обратившись к председателю, он добавил: — А вы, дорогой ван Систенс, оставьте у себя эту девушку и тюльпан. Прощайте. Все склонились, и принц вышел сгорбившись, словно его подавляли шумные приветствия толпы. Бокстель вернулся в “Белый Лебедь” очень взволнованный. Бумажка, которую Вильгельм, взяв из рук Розы, прочитал, тщательно сложил и спрятал в карман, встревожила его.  XXVIII Песня цветов   В то время, как происходили описанные нами события, несчастный ван Берле, забытый в своей камере в крепости Левештейн, сильно терпел от Грифуса, который причинял ему все страдания, какие только может причинить тюремщик, решивший во что бы то ни стало сделаться палачом. Грифус, не получая никаких известий от Розы и от Якоба, убедил себя в том, что случившееся с ним — проделка дьявола и что доктор Корнелиус ван Берле и был посланником этого дьявола на земле. Вследствие этого в одно прекрасное утро, на третий день после исчезновения Розы и Якоба, Грифус поднялся в камеру Корнелиуса еще в большей ярости, чем обычно. Корнелиус, опершись локтями на окно, опустив голову на руки, устремив взгляд в туманный горизонт, который разрезали своими крыльями дордрехтские мельницы, вдыхал свежий воздух, чтобы отогнать душившие его слезы и сохранить философски-спокойное настроение. Голуби оставались еще там, но надежды уже не было, но будущее утопало в неизвестности. Увы, Роза под надзором и не сможет больше приходить к нему. Сможет ли она хотя бы писать? И если сможет, то удастся ли ей передавать свои письма? Нет. Вчера и третьего дня он видел в глазах старого Грифуса слишком много ярости и злобы. Его бдительность никогда не ослабнет, так что Роза, помимо заключения, помимо разлуки, может быть, переживает еще большие страдания. Не станет ли этот зверь, негодяй, пьяница мстить ей? И, когда спирт ударит ему в голову, не пустит ли он в ход свою руку, слишком хорошо выправленную Корнелиусом, придавшим ей силу двух рук, вооруженных палкой? Мысль о том, что с Розой, быть может, жестоко обращаются, приводила Корнелиуса в отчаяние. И он болезненно ощущал свое бессилие, свою бесполезность, свое ничтожество. И он задавал себе вопрос, праведен ли бог, посылающий столько несчастий двум невинным существам. И он терял веру, ибо несчастье не способствует вере. Ван Берле принял твердое решение послать Розе письмо. Но где Роза? Ему являлась мысль написать в Гаагу, чтобы заранее рассеять тучи, вновь сгустившиеся над его головой, вследствие доноса, который готовил Грифус. Но чем написать? Грифус отнял у него и карандаш и бумагу. К тому же, если бы у него было и то и другое, — то не Грифус же взялся бы переслать письмо. Корнелиус сотни раз перебирал в своей памяти все хитрости, употребляемые заключенными. Он думал также и о бегстве, хотя эта мысль никогда не приходила ему в голову, пока он имел возможность ежедневно видеться с Розой. Но чем больше он об этом размышлял, тем несбыточнее казался ему побег. Он принадлежал к числу тех избранных людей, которые питают отвращение ко всему обычному и часто пропускают в жизни удачные моменты только потому, что они не пошли бы по обычной дороге, по широкой дороге посредственных людей, которая приводит тех к цели. “Как смогу я бежать из Левештейна, — рассуждал Корнелиус, — после того как отсюда некогда бежал Гроций? Не приняты ли все меры предосторожности после этого бегства? Разве не оберегаются окна? Разве не сделаны двойные и тройные двери? Не удесятерили ли свою бдительность часовые? Затем, помимо оберегаемых окон, двойных дверей, бдительных, как никогда, часовых, разве у меня нет неутомимого аргуса[66]? И этот аргус, Грифус, тем более опасен, что он смотрит глазами ненависти. Наконец, разве нет еще одного обстоятельства, которое парализует меня? Отсутствие Розы. Допустим, что я потрачу десять лет своей жизни, чтобы изготовить пилу, которой я мог бы перепилить решетку на окне, чтобы сплести веревку, по которой я спустился бы из окна, или приклеить к плечам крылья, на которых я улетел бы, как Дедал[67]… Но я попал в полосу неудач. Пила иступится, веревка оборвется, мои крылья растают на солнце. Я расшибусь. Меня подберут хромым, одноруким, калекой. Меня поместят в гаагском музее между окровавленным камзолом Вильгельма Молчаливого и морской сиреной, подобранной в Ставесене, и конечным результатом моего предприятия окажется только то, что я буду иметь честь находиться в музее среди диковинок Голландии. Впрочем, нет, может быть и лучший выход. В один прекрасный день Грифус сделает мне какую-нибудь очередную мерзость. Я теряю терпение с тех пор, как меня лишили радости свидания с Розой и особенно с тех пор, как я потерял свои тюльпаны. Нет никакого сомнения, что рано или поздно Грифус нанесет оскорбление моему самолюбию, моей любви или будет угрожать моей личной безопасности. Со времени заключения я чувствую в себе бешеную, неудержимую, буйную мощь. Во мне зуд борьбы, жажда схватки, непонятное желание драться. Я наброшусь на старого мерзавца и задушу его!” При последних словах Корнелиус на мгновение остановился, рот его кривила гримаса, взгляд был неподвижен. Он обдумывал какую-то радовавшую его мысль. “Да, раз Грифус будет мертв, почему бы и не взять у него тогда ключи? Почему бы тогда не спуститься с лестницы, словно я совершил самый добродетельный поступок? Почему тогда не пойти к Розе в комнату, рассказать о случившемся и не броситься вместе с ней через окно в Вааль? Я прекрасно плаваю за двоих. Роза? Но, боже мой, ведь Грифус ее отец! Как бы она ни любила меня, она никогда не простит мне убийства отца, как бы он ни был груб и жесток. Придется уговаривать ее, а в это время появится кто-нибудь из помощников Грифуса и, найдя того умирающим или уже задушенным, арестует меня. И я вновь увижу площадь Бюйтенгофа и блеск того жуткого меча; на этот раз он уже не задержится, а упадет на мою шею. Нет, Корнелиус, нет, мой друг, этого делать не надо, это плохой способ! Но что же тогда предпринять? Как разыскать Розу?” Таковы были размышления Корнелиуса — через три дня после злосчастной сцены расставания с Розой — в тот момент, когда он стоял, как мы сообщили читателю, прислонившись к окну. И в этот же момент вошел Грифус. Он держал в руке огромную палку, его глаза блестели зловещим огоньком, злая улыбка искажала его губы, он угрожающе покачивался, и всё его существо дышало злыми намерениями. Корнелиус, подавленный, как мы видели, необходимостью всё претерпевать, слышал, как кто-то вошел, понял, кто это, но даже не обернулся. Он знал, что на этот раз позади Грифуса не будет Розы. Нет ничего более неприятного для разгневанного человека, когда на его гнев отвечают полным равнодушием. Человек настроил себя надлежащим образом и не хочет, чтобы его настроение пропало даром. Он разгорячился, в нем бушует кровь, и он хочет вызвать хоть небольшую вспышку. Всякий порядочный негодяй, который наточил свою злость, хочет, по крайней мере, нанести этим орудием кому-нибудь хорошую рану. Когда Грифус увидел, что Корнелиус не трогается с места, он стал громко подкашливать: — Гм, гм! Корнелиус стал напевать сквозь зубы песню цветов, грустную, но очаровательную песенку:   “Мы дети сокровенного огня, Огня, горящего внутри земли, Мы рождены зарею и росой, Мы рождены водой, Но ранее всего — мы дети неба”.   Эта песня, грустный и спокойный мотив которой еще усиливал невозмутимую меланхолию Корнелиуса, вывела из терпения Грифуса: — Эй, господин певец, — закричал он, — вы не слышите, что я вошел? Корнелиус обернулся. — Здравствуйте, — сказал он. И он снова стал напевать:   “Страдая от людей, мы от любви их гибнем, И тонкой ниточкой мы связаны с землей; Та ниточка — наш корень, наша жизнь, А руки мы вытягиваем к небу”.   — Ах, проклятый колдун, я вижу, ты смеешься надо мной! — закричал Грифус. Корнелиус продолжал:   “Ведь небо — наша родина; оттуда, Как с родины, душа приходит к нам И снова возвращается туда: Душа, наш аромат, опять идет на небо”.   Грифус подошел к заключенному. — Но ты, значит, не видишь, что я захватил с собой хорошее средство, чтобы укротить тебя и заставить сознаться в твоих преступлениях? — Вы что, с ума сошли, дорогой Грифус? — спросил, обернувшись, Корнелиус. И, когда он увидел искаженное лицо, сверкающие глаза, брызжущий пеной рот старого тюремщика, он добавил: — Чорт побери, да мы как будто больше, чем с ума сошли, мы просто взбесились! Грифус замахнулся палкой. Но ван Берле оставался невозмутимым. — Ах, вот как, Грифус — сказал он, скрестив на груди руки, — вы, кажется, мне угрожаете? — Да, я угрожаю тебе! — кричал тюремщик. — А чем? — Ты посмотри раньше, что у меня в руках. — Мне кажется, — сказал спокойно Корнелиус, — что это у вас палка и даже большая палка. Но я не думаю, чтобы вы мне стали этим угрожать. — А, ты этого не думаешь! А почему? — Потому что всякий тюремщик, который ударит заключенного, подлежит двум наказаниям: первое, согласно параграфа IX правил Левештейна: “Всякий тюремщик, надзиратель или помощник тюремщика, который подымет руку на государственного заключенного, подлежит увольнению”. — Руку, — заметил вне себя от злости Грифус, — но не палку, палку!.. Устав об этом не говорит. — Второе наказание, — продолжал Корнелиус, — которое не значится в уставе, но которое предусмотрено в евангелии, вот оно: “Взявший меч — от меча и погибнет”, взявшийся за палку будет ею побит!.. Грифус, всё более и более раздраженный спокойным и торжественным тоном Корнелиуса, замахнулся дубиной, но в тот момент, когда он ее поднял, Корнелиус выхватил ее из его руки и взял себе подмышку. Грифус рычал от злости. — Так, так, милейший, — сказал Корнелиус, — не рискуйте своим местом. — А, колдун, — рычал Грифус, — ну, подожди, я тебя доканаю иначе! — В добрый час! — Ты видишь, что в моей руке ничего нет? — Да, я это вижу и даже с удовольствием. — Но ты знаешь, что обычно она не бывает пуста, когда я по утрам поднимаюсь по лестнице. — Да, обычно, вы мне приносите самую скверную похлебку или самый жалкий обед, какой только можно себе представить. Но для меня это совсем не пытка; я питаюсь только хлебом, а чем хуже хлеб на твой вкус, Грифус, тем вкуснее он для меня. — Тем он вкуснее для тебя? — Да. — Почему? — О, это очень просто. — Тогда скажи: почему? — Охотно; я знаю, что, давая мне скверный хлеб, ты этим хочешь заставить страдать меня. — Да, действительно, я даю его не для того, чтобы доставить тебе удовольствие, негодяй! — Ну, что же, как тебе известно, я колдун, и я превращаю твой скверный хлеб в самый лучший, который доставляет мне удовольствие больше всякого пряника. Таким образом я ощущаю двойную радость: во-первых, от того, что я ем хлеб по своему вкусу, во-вторых, оттого, что привожу тебя в ярость. Грифус проревел от бешенства: — Ах, так ты, значит, сознаешься, что ты колдун? — Чорт побери, конечно, я колдун. Я об этом только не говорю при людях, потому что это может привести меня на костер, но, когда мы только вдвоем, почему бы мне не признаться тебе в этом? — Хорошо, хорошо, хорошо, — ответил Грифус: — но если колдун превращает черный хлеб в белый, то не умирает ли этот колдун с голоду, когда у него совсем нет хлеба? — Что, что? — спросил Корнелиус. — А то, что я тебе совсем не буду приносить хлеба, и посмотрим, что будет через неделю. Корнелиус побледнел. — И мы начнем это, — продолжал Грифус, — с сегодняшнего же дня. Раз ты такой колдун, то превращай в хлеб обстановку своей камеры; что касается меня, то я буду ежедневно экономить те восемнадцать су, которые отпускают на твое содержание. — Но ведь это же убийство! — закричал Корнелиус, вспылив при первом приступе ужаса, который охватил его, когда он подумал о столь страшной смерти. — Ничего, — продолжал Грифус, поддразнивая его, — ничего, раз ты колдун, ты, несмотря ни на что, останешься в живых. Корнелиус опять перешел на свой насмешливый тон и, пожимая плечами, сказал: — Разве ты не видел, как я заставил дордрехтских голубей прилетать сюда? — Ну, так что же? — сказал Грифус. — А то, что голуби — прекрасное блюдо. Человек, который будет съедать ежедневно по голубю, не умрет с голоду, как мне кажется. — А огонь? — спросил Грифус. — Огонь? Но ведь ты же знаешь, что я вошел в сделку с дьяволом. Неужели ты думаешь, что дьявол оставит меня без огня? — Каким бы здоровьем человек ни обладал, он всё же не сможет питаться одними голубями. Бывали и такие пари, но их всегда проигрывали. — Ну, так что же, — сказал Корнелиус, — когда мне надоедят голуби, я стану питаться рыбой из Вааля и Мааса. Грифус широко раскрыл испуганные глаза. — Я очень люблю рыбу, — продолжал Корнелиус: — ты мне ее никогда не подаешь. Но что же, я и воспользуюсь тем, что ты хочешь уморить меня голодом, и полакомлюсь рыбой. Грифус чуть было не упал в обморок от злости и страха. Но он сдержал себя, сунул руку в карман и сказал: — Раз ты меня вынуждаешь, так смотри же! И он вынул из кармана нож и открыл его. — А, нож, — сказал Корнелиус, становясь в оборонительную позу с палкой в руках.  XXIX В которой ван Берле, раньше чем покинуть Левештейн, сводит счеты с Грифусом   И они оба стояли один момент неподвижно, один готовый нападать, другой — обороняться. Но ввиду того, что это положение могло продолжаться бесконечно, Корнелиус решил выпытать у своего противника причину его бешенства. — Итак, чего же вы еще хотите? — спросил он. — Я тебе скажу, чего я еще хочу, — ответил Грифус: — я хочу, чтобы ты мне вернул мою дочь Розу. — Вашу дочь? — воскликнул Корнелиус. — Да, Розу, которую ты похитил у меня своими дьявольскими уловками. Послушай, скажи, где она? И Грифус принимал всё более и более угрожающую позу. — Розы нет в Левештейне! — опять воскликнул Корнелиус. — Ты это прекрасно знаешь. Я тебя еще раз спрашиваю: вернешь ты мне дочь? — Ладно, — ответил Корнелиус: — ты расставляешь мне западню. — В последний раз: ты скажешь мне, где моя дочь? — Угадай сам, мерзавец, если ты этого не знаешь. — Подожди, подожди, — рычал Грифус бледный, с перекошенным от охватившего его безумия ртом. — А, ты ничего не хочешь сказать? Тогда я заставлю тебя говорить! Он сделал шаг к Корнелиусу, показывая сверкавшее в его руках оружие. — Ты видишь этот нож; я зарезал им более пятидесяти черных петухов и так же, как я их зарезал, я зарежу их хозяина — дьявола; подожди, подожди! — Ах ты, подлец, — сказал Корнелиус, — ты действительно хочешь меня зарезать? — Я хочу вскрыть твое сердце, чтобы увидеть, куда ты прячешь мою дочь. И, произнося эти слова, Грифус, в охватившем его безумии, бросился на Корнелиуса, который еле успел спрятаться за столом, чтобы избегнуть первого удара. Грифус размахивал своим большим ножом, изрыгая угрозы. Корнелиус сообразил, что если Грифусу до него нельзя достать рукой, то вполне можно достать оружием. Пущенный в него нож мог свободно пролететь разделявшее их пространство и пронзить ему грудь; и он, не теряя времени, со всего размаха ударил палкой по руке Грифуса, в которой зажат был нож. Нож упал на пол, и Корнелиус наступил на него ногой. Затем, так как Грифус, возбужденный и болью от удара палкой и стыдом от того, что его дважды обезоружили, решился, казалось, на беспощадную борьбу, Корнелиус решился на крайние меры. Он с героическим хладнокровием стал осыпать ударами своего тюремщика, выбирая при каждом ударе место, на которое опустить дубину. Грифус вскоре запросил пощады. Но раньше, чем просить пощады, он кричал и кричал очень громко. Его крики были услышаны и подняли на ноги всех служащих тюрьмы. Два ключаря, один надзиратель и трое или четверо стражников внезапно появились и застали Корнелиуса на месте преступления — с палкой в руках и ножом под ногами. При виде свидетелей его преступных действий, которым смягчающие обстоятельства, как сейчас говорят, не были известны, Корнелиус почувствовал себя окончательно погибшим. Действительно, все данные были против него. Корнелиус в один миг был обезоружен, а Грифуса заботливо подняли с пола и поддержали, так что он мог, рыча от злости, подсчитать ушибы, которые буграми вздулись на его плечах и спине. Тут же на месте был составлен протокол о нанесении заключенным ударов тюремщику. Протокол, подсказанный Грифусом, трудно было бы упрекнуть в мягкости. Речь шла ни больше ни меньше, как о покушении на убийство тюремщика с заранее обдуманным намерением и об открытом мятеже. В то время, как составляли акт против Корнелиуса, два привратника унесли избитого и стонущего Грифуса в его помещение, так как после данных им показаний присутствие его было уже излишне. Схватившие Корнелиуса стражники посвятили его в правила и обычаи Левештейна, которые он, впрочем, и сам знал не хуже их, так как во время его прибытия в тюрьму ему прочли эти правила, некоторые параграфы которых сильно врезались ему в память. Стражники, между прочим, рассказали ему, как эти правила в 1668 году, то есть пять лет тому назад, были применены к одному заключенному, по имени Матиас, который совершил преступление гораздо менее тяжелое, чем преступление Корнелиуса. Матиас нашел, что его похлебка слишком горяча, и вылил ее на голову начальнику стражи, который, после такого омовения, имел неприятность, вытирая лицо, снять с него и часть кожи. Спустя двенадцать часов Матиаса вывели из его камеры. Затем его провели в тюремную контору, где отметили, что он выбыл из Левештейна. Затем его провели на площадь перед крепостью, откуда открывается чудесный вид на расстояние в одиннадцать лье. Здесь ему связали руки. Затем завязали глаза, велели прочитать три молитвы. Затем ему предложили стать на колени, и левештейнские стражники, в количестве двенадцати человек, по знаку сержанта, ловко всадили в его тело по одной пуле из своих мушкетов, от чего Матиас тотчас же пал мертвым. Корнелиус слушал этот неприятный рассказ с большим вниманием. — А, — сказал он, выслушав его, — вы говорите: спустя двенадцать часов? — Да, мне кажется, даже, что полных двенадцати часов и не прошло, — ответил рассказчик. — Спасибо, — сказал Корнелиус. Еще не успела сойти с лица стражника сопровождавшая его рассказ любезная улыбка, как на лестнице раздались громкие шаги. Шпоры звонко ударяли о стертые края ступеней. Стража посторонилась, чтобы дать проход офицеру. Когда офицер вошел в камеру Корнелиуса, писец Левештейна продолжал еще составлять протокол. — Это здесь номер одиннадцатый? — спросил офицер. — Да, полковник, — ответил унтер-офицер. — Значит, здесь камера заключенного Корнелиуса ван Берле. — Точно так, полковник. — Где заключенный? — Я здесь, сударь, — ответил Корнелиус, чуть побледнев, несмотря на свое мужество. — Вы Корнелиус ван Берле? — спросил полковник, обратившись на этот раз непосредственно к заключенному. — Да, сударь. — В таком случае следуйте за мной. — О, — прошептал Корнелиус, у которого сердце защемило предсмертной тоской. — Как быстро делаются дела в Левештейне, а этот чудак говорил мне о двенадцати часах. — Ну, вот видите, что я вам говорил, — прошептал на ухо осужденному стражник, столь сведущий в истории Левештейна. — Вы солгали. — Как так? — Вы обещали мне двенадцать часов. — Ах, да, но к вам прислали адъютанта его высочества, притом одного из самых приближенных, господина ван Декена. Такой чести, чорт побери, не оказали бедному Матиасу. — Ладно, ладно, — заметил Корнелиус, стараясь поглубже вздохнуть, — ладно, покажем этим людям, что крестник Корнеля де Витта может, не поморщившись, принять столько же пуль из мушкета, сколько их получил какой-то Матиас. И он гордо прошел перед писцом, который решился сказать офицеру, оторвавшись от своей работы: — Но, полковник ван Декен, протокол еще не закончен. — Да его и не к чему кончать. — Хорошо, — ответил писец, складывая с философским видом свои бумаги и перо в потертый и засаленный портфель. “Мне не было дано судьбой, — подумал Корнелиус, — завещать в этом мире свое имя ни ребенку, ни цветку, ни книге”. И мужественно, с высоко поднятой головой последовал он за офицером. Корнелиус считал ступени, которые вели к площади, сожалея, что не спросил у стражника, сколько их должно быть. Тот в своей услужливой любезности, конечно, не замедлил бы сообщить ему это. Только одного боялся приговоренный во время своего пути, на который он смотрел, как на конец своего великого путешествия, именно — что он увидит Грифуса и не увидит Розы. Какое злорадное удовлетворение должно загореться на лице отца! Какое страдание — на лице дочери! Как будет радоваться Грифус казни, этой дикой мести за справедливый в высшей степени поступок, совершить который Корнелиус считал своим долгом. Но Роза, бедная девушка! Что, если он ее не увидит, если он умрет, не дав ей последнего поцелуя или, по крайней мере, не послав последнего “прости”! Неужели он умрет, не получив никаких известий о большом черном тюльпане? Нужно было иметь много мужества, чтобы не разрыдаться в такой момент. Корнелиус смотрел направо, Корнелиус смотрел налево, но он дошел до площади, не увидев ни Розы, ни Грифуса. Он был почти удовлетворен. На площади Корнелиус стал усиленно искать глазами стражников, своих палачей, и действительно увидел дюжину солдат, которые стояли вместе и разговаривали. Стояли вместе и разговаривали, но без мушкетов; стояли вместе и разговаривали, но не выстроенные в шеренгу. Они скорее шептались, чем разговаривали, — поведение, показавшееся Корнелиусу не достойным той торжественности, какая обычно бывает перед такими событиями. Вдруг, хромая, пошатываясь, опираясь на костыль, появился из своего помещения Грифус. Взгляд его старых серых кошачьих глаз зажегся в последний раз ненавистью. Он стал теперь осыпать Корнелиуса потоком гнусных проклятий; ван Берле вынужден был обратиться к офицеру: — Сударь, — сказал он, — я считаю недостойным позволять этому человеку так оскорблять меня, да еще в такой момент. — Послушайте-ка, — ответил офицер смеясь, — да ведь вполне понятно, что этот человек зол на вас; вы, говорят, здрово избили его? — Но, сударь, это же было при самозащите. — Ну, — сказал офицер, философски пожимая плечами, — ну, и оставьте его; пусть его говорит. Не всё ли вам теперь равно? Холодный пот выступил у Корнелиуса на лбу, когда он услышал этот ответ, который воспринял, как иронию, несколько грубую, особенно со стороны офицера, приближенного, как говорили, к особе принца. Несчастный понял, что у него нет больше никакой надежды, что у него нет больше друзей, и он покорился своей участи. — Пусть так, — прошептал он, склонив голову. Затем он обратился к офицеру, который, казалось, любезно выжидал, пока он кончит свои размышления. — Куда же, сударь, мне теперь идти? — спросил он. Офицер указал ему на карету, запряженную четверкой лошадей, сильно напоминавшую ему ту карету, которая при подобных же обстоятельствах уже раз бросилась ему в глаза в Бюйтенгофе. — Садитесь в карету, — сказал офицер. — О, кажется, мне не воздадут чести на крепостной площади. Корнелиус произнес эти слова настолько громко, что стражник — “историк”, который, казалось, был приставлен к его персоне, услышал их. По всей вероятности, он счел своим долгом Дать Корнелиусу новое разъяснение, так как подошел к дверце кареты, и, пока офицер, стоя на подножке, делал какие-то распоряжения, он тихо сказал Корнелиусу: — Бывали и такие случаи, когда осужденных привозили в родной город и, чтобы пример был более наглядным, казнили у дверей их дома. Это зависит от обстоятельств. Корнелиус в знак благодарности кивнул головой. Затем подумал про себя: “Ну, что же, слава богу, есть хоть один парень, который не упускает случая сказать вовремя слово утешения”. — Я вам очень благодарен, мой друг, прощайте. Карета тронулась. — Ах, негодяй, ах, мерзавец! — вопил Грифус, показывая кулаки своей жертве, ускользнувшей от него. — Он всё же уезжает, не вернув мне дочери. “Если меня повезут в Дордрехт, — подумал Корнелиус, — то, проезжая мимо моего дома, я увижу, разорены ли мои бедные грядки”.  XXX Где начинают сомневаться, к какой казни был приговорен Корнелиус ван Берле   Карета ехала целый день. Она оставила Дордрехт слева, пересекла Роттердам и достигла Дельфта. К пяти часам вечера проехали, по крайней мере, двадцать лье. Корнелиус обращался с несколькими вопросами к офицеру, служившему ему одновременно и стражей, и спутником, но, несмотря на всю осторожность этих вопросов, они, к его огорчению, оставались без ответа. Корнелиус сожалел, что с ним не было того стражника, который так охотно говорил, — не заставляя себя просить. Он, по всей вероятности, и на этот раз сообщил бы ему такие же приятные подробности и дал бы такие же точные объяснения, как и в первых двух случаях. Карета ехала и ночью. На другой день, на рассвете, Корнелиус был за Лейденом, и по левую сторону его находилось Северное море, а по правую залив Гаарлема. Три часа спустя они въехали в Гаарлем. Корнелиус ничего не знал о том, что произошло за это время в Гаарлеме, и мы оставим его в этом неведении, пока сами события не откроют ему случившегося. Но мы не можем таким же образом поступить и с читателем, который имеет право быть обо всем осведомленным, даже раньше нашего героя. Мы видели, что Роза и тюльпан, как брат с сестрой или как двое сирот, были оставлены принцем Вильгельмом Оранским у председателя ван Систенса. До самого вечера Роза не имела от штатгальтера никаких известий. Вечером к ван Систенсу пришел офицер; он пришел пригласить Розу от имени его высочества в городскую ратушу. Там ее провели в зал совещаний, где она застала принца, который что-то писал. Принц был один. У его ног лежала большая фрисландская борзая. Верное животное так пристально смотрело на него, словно пыталось сделать то, чего не смог еще сделать ни один человек: прочесть мысли своего господина. Вильгельм продолжал еще некоторое время писать, потом поднял глаза и увидел Розу, стоявшую в дверях. — Подойдите, мадемуазель, — сказал он, не переставая писать. Роза сделала несколько шагов по направлению к столу. — Монсеньор, — сказала она, остановившись. — Хорошо, садитесь. Роза подчинилась, так как принц смотрел на нее. Но, как только он опустил глаза на бумагу, она смущенно поднялась с места. Принц кончал свое письмо. В это время собака подошла к Розе и стала ее ласково обнюхивать. — А, — сказал Вильгельм своей собаке, — сейчас видно, что это твоя землячка; ты узнал ее. Затем он обратился к Розе, устремив на нее испытующий, задумчивый взгляд. — Послушай, дочь моя, — сказал он. Принцу было не больше двадцати трех лет, а Розе восемнадцать или двадцать; он вернее мог бы сказать: “сестра моя”. — Дочь моя, — сказал он тем странно строгим, тоном, от которого цепенели все встречавшиеся с ним, — мы сейчас наедине, давай поговорим. Роза задрожала всем телом, несмотря на то, что у принца был очень благожелательный вид. — Монсеньор… — пролепетала она. — У вас отец в Левештейне? — Да, монсеньор. — Вы его не любите? — Я не люблю его, монсеньор, по крайней мере, так, как дочь должна бы любить своего отца. — Не хорошо, дочь моя, не любить своего отца, но хорошо говорить правду своему принцу. Роза опустила глаза. — А за что вы не любите вашего отца? — Мой отец очень злой человек. — В чем же он проявляет свою злость? — Мой отец дурно обращается с заключенными. — Со всеми? — Со всеми. — Но можете вы его упрекнуть в том, что он особенно дурно обращается с одним из них? — Мой отец особенно дурно обращается с господином ван Берле, который… — Который ваш возлюбленный? Роза отступила на один шаг. — Которого я люблю, монсеньор, — гордо ответила она. — Давно уже? — спросил принц. — С того дня, как я его увидела. — А когда вы его увидели? — На другой день после ужасной смерти великого пенсионария Яна и его брата Корнеля. Принц сжал губы, нахмурил лоб и опустил веки, чтобы на миг спрятать свои глаза. Через секунду молчания он продолжал: — Но какой смысл вам любить человека, который обречен на вечное заключение и смерть в тюрьме? — А тот смысл, монсеньор, что если он обречен всю свою жизнь провести в тюрьме и там же умереть, я смогу облегчить ему там и жизнь и смерть. — А вы согласились бы быть женой заключенного? — Я была бы самым гордым и счастливым существом в мире, если бы я была женой ван Берле, но… — Но что? — Я не решаюсь сказать, монсеньор. — В вашем тоне слышится надежда; на что вы надеетесь? Она подняла свои ясные глаза, такие умные и проницательные, и всколыхнула милосердие, спавшее мертвым сном в самой глубине этого темного сердца. — А я понял. Роза улыбнулась, сложив умоляюще руки. — Вы надеетесь на меня? — сказал принц. — Да, монсеньор. — А! Принц запечатал письмо, которое он только что написал, и позвал одного из офицеров. — Господин ван Декен, — сказал он, — свезите в Левештейн вот это послание. Вы прочтете распоряжение, которое я даю коменданту, и выполните всё, что касается вас лично. Офицер поклонился, и вскоре под гулкими сводами ратуши раздался лошадиный топот. — Дочь моя, — сказал принц, — в воскресенье будет праздник тюльпана; воскресенье — послезавтра. Вот вам пятьсот флоринов, нарядитесь на эти деньги, так как я хочу, чтобы этот день был для вас большим праздником. — А в каком наряде ваше высочество желает меня видеть? — прошептала Роза. — Оденьтесь в костюм фрисландской невесты, — сказал Вильгельм, — он будет вам очень к лицу.  XXXI Гаарлем   Гаарлем, в который мы входили три дня тому назад с Розой и в который мы сейчас вошли вслед за заключенным, — красивый город, имеющий полное право гордиться тем, что он самый тенистый город Голландии. В то время, как другие города стремились блистать арсеналами, верфями, магазинами и рынками, Гаарлем славился среди всех городов Соединенных провинций своими прекрасными, пышными вязами, стройными тополями и главным образом своими тенистыми аллеями, над которыми шатровым сводом раскидывались кроны дубов, лип и каштанов. Гаарлем, видя, что его сосед Лейден и царственный Амстердам стремятся стать — один — городом науки, другой — столицей коммерции, — Гаарлем решил стать центром земледелия или, вернее, центром садоводства. И действительно, хорошо защищенный от ветров, хорошо согреваемый солнцем, он давал садовникам те преимущества, которых не мог бы им предоставить ни один другой город, обвеваемый морскими ветрами или опаляемый на равнине солнцем. И в Гаарлеме обосновались люди со спокойным характером, с тяготением к земле и ее дарам, тогда как в Амстердаме и Роттердаме жили люди беспокойные, подвижные, любящие путешествия и коммерцию, а в Гааге — все политики и общественные деятели. Мы говорим, что Лейден был городом науки. Гаарлем же проникся любовью к изящным вещам — к музыке, живописи, к фруктовым садам, аллеям, лесам и цветникам. Гаарлем до безумия полюбил цветы и среди них больше всего — тюльпаны. И, как вы видите, мы совершенно естественным путем подходим к описанию того момента, когда город Гаарлем готовился — 15 мая 1673 года — вручить назначенную им премию в сто тысяч флоринов тому, кто вырастил большой черный тюльпан без пятен и недостатков. Выявив свою специальность, заявив во всеуслышание о своей любви к цветам вообще и в особенности к тюльпанам в эту эпоху войн и восстаний, Гаарлем почувствовал неописуемую радость, достигнув идеала своих стремлений, с полным правом приписывая себе величайшую честь того, что при его участии был взращен и расцвел идеальный тюльпан. И Гаарлем, этот красивый город, полный зелени и солнца, тени и света, Гаарлем пожелал превратить церемонию вручения награды в праздник, который навсегда сохранился бы в памяти потомства. И он имел на это тем большее право, что Голландия — страна празднеств. Никогда ни один из самых ленивых народов мира не производил столько шума, не пел и не плясал с таким жаром, как это всё проделывали добрые республиканцы Семи провинций во время своих увеселений. Для того, чтобы убедиться в этом, стоит только посмотреть на картины обоих Тенирсов[68]. Известно, что ленивые люди больше других склонны утомлять себя, но только не работой, а развлечениями. Итак, Гаарлем переживал тройную радость; он готовился отпраздновать тройное торжество: во-первых, был выращен черный тюльпан; во-вторых, на торжестве присутствовал, как истый голландец, принц Вильгельм Оранский. Наконец, после разорительной войны 1672 года являлось вопросом государственной чести показать французам, что фундамент Батавской республики[69] настолько прочен, что на нем можно плясать под аккомпанемент морских орудий. Общество садоводов Гаарлема оказалось на должной высоте, жертвуя сто тысяч флоринов за луковицу тюльпана. Город не пожелал отстать от него и ассигновал такую же сумму для организации празднества в честь присуждения премии. И вот, воскресенье, назначенное для этой церемонии, стало днем народного ликования. Необыкновенный энтузиазм охватил горожан. Даже те, кто обладал насмешливым характером французов, привыкших вышучивать всех и вся, не могли не восхищаться этими славными голландцами, готовыми с одинаковой легкостью тратить деньги на сооружение корабля для борьбы с врагами, то есть для поддержания национальной чести, и на вознаграждение за открытие нового цветка, которому суждено было блистать один день и развлекать в течение этого дня женщин, ученых и любопытных. Во главе представителей города и комитета садоводов блистал господин ван Систенс, одетый в самое лучшее свое платье. Этот достойный человек употребил все усилия, чтобы походить изяществом темного и строгого одеяния на свой любимый цветок, и поторопимся добавить, что он успешно достиг этого. Черный стеклярус, синий бархат, темно-фиолетовый шелк, в сочетании с ослепительной чистоты бельем — вот что входило в церемониальный костюм председателя, который шел во главе комитета с огромным букетом в руках. Позади комитета, пестрого, как лужайка, ароматного, как весна, шли по порядку ученые общества города, магистратура, военные, представители дворянства и крестьянства. Что же касается народной массы, то даже у господ республиканцев Семи провинций она не имела своего места в этой процессии: ей предоставлялось глазеть на неё, теснясь по бокам. Впрочем, это лучшее место и для созерцания и для действия. Это место народных толп, которые ждут, пока пройдет триумфальное[70] шествие, чтобы знать, что надо в связи с ним сделать. На этот раз не было речи о триумфе Помпея[71], или Цезаря. На этот раз не праздновали ни поражения Митридата, ни покорения Галлии[72]. Процессия была спокойная, как шествие стада овец по земле, безобидная, как полет птиц в воздухе. В Гаарлеме победителями были только садовники. Обожая цветы, Гаарлем обожествлял цветоводов. Посреди мирного, раздушенного шествия, возвышался черный тюльпан, который несли на носилках, покрытых белым бархатом с золотой бахромой. Четыре человека, время от времени сменяясь, несли носилки, подобно тому, как в свое время в Риме сменялись те, кто несли изображение Великой матери Кибелы[73], когда ее доставили из Этрурии[74] и она торжественно под звуки труб и при общем поклонении вступала в вечный город[75]. Было условлено, что принц-штатгальтер сам вручит премию в сто тысяч флоринов, — на что всем вообще интересно было поглядеть, — и что он, может быть, произнесет речь, а это особенно интересовало его и друзей и врагов. Известно, что в самых незначительных речах политических деятелей их друзья или враги всегда пытаются обнаружить и так или иначе истолковать какие-либо важные намеки. Наконец наступил столь долгожданный великий день — 15 мая 1673 года; и весь Гаарлем, да к тому же еще и со своими окрестностями, выстроился вдоль прекрасных аллей с твердым намерением рукоплескать на этот раз не военным и не великим ученым, а просто победителям природы, которые заставили эту неистощимую мать породить считавшееся дотоле невозможным — черный тюльпан. Но намерение толпы что-либо или кого-либо приветствовать часто бывает неустойчиво. И когда город готовится рукоплескать или свистать, он никогда не знает, на чем он остановится. Итак, сначала рукоплескали ван Систенсу и его букету, рукоплескали своим корпорациям[76], рукоплескали самим себе. И, наконец, вполне заслуженно на этот раз, рукоплескали прекрасной музыке, которая усердно играла при каждой остановке. Но после первого героя торжества, черного тюльпана, все глаза искали героя празднества, который был творцом этого тюльпана. Если бы герой появился после столь тщательно подготовленной речи славного ван Систенса, он, конечно, произвел бы большее впечатление, чем сам штатгальтер. Но для нас интерес дня заключается не в почтенной речи нашего друга ван Систенса, как бы красноречива она ни была, и не в молодых разряженных аристократах, жующих свои сдобные пироги, и не в бедных полуголых плебеях[77], грызущих копченых угрей, похожих на палочки ванили. Нам интересны даже не эти прекрасные голландки с розовыми щечками и белой грудью, и не толстые и приземистые мингеры, никогда раньше не покидавшие своих домов, и не худые и желтые путешественники, прибывшие с Цейлона и Явы, и не возбужденный простой народ, поедавший для освежения соленые огурцы. Нет, для нас весь интерес положения, главный, подлинный, драматический интерес сосредоточился не тут. Для нас интерес заключается в некой личности, сияющей и оживленной, шествующей среди членов комитета садоводов; интерес заключается в этой личности, разряженной, причесанной, напомаженной, одетой во все красное, — цвет, особенно оттеняющий ее черные волосы и желтый цвет лица. Этот ликующий, опьяненный восторгом триумфатор, этот герой дня, которому суждена великая честь затмить собою и речь ван Систенса и присутствие штатгальтера — Исаак Бокстель. И он видит, как перед ним, справа, несут на бархатной подушке черный тюльпан, его мнимое детище, а слева — большой мешок со ста тысячами флоринов, прекрасными, блестящими золотыми монетами, и он готов совершенно скосить глаза, чтобы не потерять из виду ни того, ни другого. Время от времени Бокстель ускоряет шаги, чтобы коснуться локтем локтя ван Систенса. Бокстель старается заимствовать у каждого частицу его достоинства, чтобы придать себе цену, так же, как он украл у Розы ее тюльпан, чтобы приобрести себе славу и деньги. Пройдет еще только четверть часа, и прибудет принц. Кортеж должен сделать последнюю остановку. Когда тюльпан будет вознесен на свой трон, то принц, уступающий место в сердце народа своему сопернику, возьмет великолепно разрисованный пергамент[78], на котором написано имя создателя тюльпана, и громким ясным голосом объявит, что совершилось чудо, что Голландия в лице его, Бокстеля, заставила природу создать черный цветок и что этот цветок будет впредь называться Tulipa nigra Boxtellea. Время от времени Бокстель отрывает на момент свой взгляд от тюльпана и мешка с деньгами и робко смотрит в толпу, так как опасается увидеть там бледное лицо прекрасной фрисландки. Вполне понятно, что этот призрак нарушил бы его праздник, так же как призрак Банко нарушил праздник Макбета[79]. И поспешим добавить, этот презренный человек, перебравшийся через стену, и притом не через собственную стену, влезший в окно, чтобы войти в квартиру своего соседа, забравшийся при помощи поддельного ключа в комнату Розы, — этот человек, который украл славу у мужчины и приданое — у женщины, этот человек не считал себя вором. Он столько волновался из-за тюльпана, он так тщательно следил за ним от ящика в сушильне Корнелиуса до Бюйтенгофского эшафота, от Бюйтенгофского эшафота до тюрьмы в Левештейнской крепости, он так хорошо видел, как тюльпан родился и вырос на окне Розы, он столько раз разогревал своим дыханием воздух вокруг него, что никто не мог быть владельцем тюльпана с большим правом, чем он. Если бы у него сейчас отняли черный тюльпан, это, безусловно, было бы кражей. Но он нигде не замечал Розы. И, таким образом, радость Бокстеля не была омрачена. Кортеж остановился в центре круглой площадки, великолепные деревья которой были разукрашены гирляндами и надписями. Кортеж остановился под звуки громкой музыки, и молодые девушки Гаарлема вышли вперед, чтобы проводить тюльпан до высокого пьедестала, на котором он должен был красоваться рядом с золотым креслом его высочества штатгальтера. И гордый тюльпан, возвышающийся на своем пьедестале, вскоре овладел всем собранием, которое захлопало в ладоши, “громкие рукоплескания раздались по всему Гаарлему.  XXXII Последняя просьба   В этот торжественный момент, когда раздавались громкие рукоплескания, по дороге вдоль парка ехала карета. Она продвигалась вперед медленно, так как спешившие женщины и мужчины вытесняли из аллеи на дорогу много детей. В этой запыленной, потрепанной, скрипящей на осях карете ехал несчастный ван Берле. Он смотрел в открытую дверцу кареты, и перед ним стало развертываться зрелище, которое мы пытались весьма несовершенно обрисовать нашему читателю. Толпа, шум, эта пышность роскошно одетых людей и природы ослепили заключенного, словно молния, ударившая в его камеру. Несмотря на нежелание спутника отвечать на вопросы Корнелиуса об ожидающей его участи, Корнелиус всё же попробовал в последний раз спросить его, что́ значит всё это шумное зрелище, которое, как ему сразу показалось, совсем не касается его лично. — Что всё это значит, господин полковник? — спросил он сопровождавшего его офицера. — Как вы можете сами видеть, сударь, это празднество. — А, празднество, — сказал Корнелиус мрачным, безразличным тоном человека, для которого в этом мире уже давно не существовало никакой радости. Через несколько секунд, когда карета продвинулась немного вперед, он добавил: — Престольный праздник города Гаарлема, по всей вероятности? Я вижу много цветов. — Да, действительно, сударь, это праздник, на котором цветы играют главную роль. — О, какой нежный аромат, о, какие дивные краски! — воскликнул Корнелиус. Офицер, подчиняясь внезапному приступу жалости, приказал солдату, заменявшему кучера: — Остановитесь, чтобы господин мог посмотреть! — О, благодарю вас, сударь, за любезность, — сказал печально ван Берле, — но в моем положении очень тяжело смотреть на чужую радость. Избавьте меня от этого, я вас очень прошу. — К вашим услугам, сударь. Тогда едем дальше. Я приказал остановиться потому, что вы меня об этом просили, и затем вы считались большим любителем цветов и в особенности тех, в честь которых устроено сегодня празднество. — А в честь каких цветов сегодня празднество, сударь? — В честь тюльпанов. — В честь тюльпанов! — воскликнул ван Берле. — Сегодня праздник тюльпанов? — Да, сударь, но раз это зрелище вам неприятно, поедем дальше. И офицер хотел дать распоряжение продолжать путь. Но Корнелиус остановил его. Мучительное сомнение промелькнуло в его голове. — Сударь, — спросил он дрожащим голосом, — не сегодня ли выдают премию? — Да, премию за черный тюльпан. Щеки Корнелиуса покрылись краской, по его телу пробежала дрожь, на лбу выступил пот. Затем, подумав о том, что без него и без тюльпана праздник, конечно, не удастся, он заметил: — Увы, все эти славные люди будут так же огорчены, как и я, ибо они не увидят того зрелища, на которое были приглашены, или, во всяком случае, они увидят его неполным. — Что вы этим хотите сказать, сударь? — Я хочу сказать, — ответил Корнелиус, откинувшись в глубину кареты, — я хочу сказать, что никогда никем, за исключением только одного человека, которого я знаю, не будет открыта тайна черного тюльпана. — В таком случае, сударь, тот, кого вы знаете, открыл уже эту тайну. Гаарлем созерцает сейчас тот цветок, который, по вашему мнению, еще не взращен. — Черный тюльпан! — воскликнул, высунувшись наполовину из кареты, ван Берле. — Где он? Где он? — Вон там на пьедестале, вы видите? — Я вижу. — Теперь, сударь, надо ехать дальше. — О, сжальтесь, смилуйтесь, сударь, — сказал ван Берле, — не увозите меня. Позвольте мне еще посмотреть на него. Как, неужели то, что я вижу там, это и есть черный тюльпан? Совершенно черный… возможно ли? Сударь, вы видели его? На нем, по всей вероятности, пятна, он, по всей вероятности, не совершенный; он, быть может, только слегка окрашен в черный цвет. О, если бы я был поближе к нему, я смог бы определить, я смог бы сказать это, сударь! Разрешите мне сойти, сударь, разрешите мне посмотреть его поближе. Я вас очень прошу. — Да вы с ума сошли, сударь, — разве я могу? — Я умоляю вас! — Но вы забываете, что вы арестант. — Я арестант, это правда, но я человек чести. Клянусь вам честью, сударь, что я не сбегу; я не окажу никакой попытки к бегству; разрешите мне только посмотреть на цветок, умоляю вас. — А мои предписания, сударь? И офицер снова сделал движение, чтобы приказать солдату тронуться в путь. Корнелиус снова остановил его. — О, подождите, будьте великодушны. Вся моя жизнь зависит теперь от вашего сострадания. Увы, мне теперь, сударь, по-видимому, осталось недолго жить. О, сударь, вы себе не представляете, как я страдаю! Вы себе не представляете, сударь, что творится в моей голове и моем сердце! Ведь это, быть может, — сказал с отчаянием Корнелиус, — мой тюльпан, тот тюльпан, который украли у Розы. О, сударь, понимаете ли вы, что значит вырастить черный тюльпан, видеть его только одну минуту, найти его совершенным, найти, что это одновременно шедевр искусства и природы, и потерять его, потерять навсегда! О, я должен, сударь, выйти из кареты, я должен пойти посмотреть на него! Если хотите, убейте меня потом, но я его увижу, я его увижу. — Замолчите, несчастный, и спрячьтесь скорее в карету, приближается эскорт его высочества штатгальтера, и если принц заметит скандал, услышит шум, то нам с вами несдобровать. Ван Берле, испугавшись больше за своего спутника, чем за самого себя, откинулся вглубь кареты, но он не мог остаться там и полминуты; не успели еще первые двадцать кавалеристов проехать, как он снова бросился к дверцам кареты, жестикулируя и умоляя штатгальтера, который как раз в этот момент проезжал мимо. Вильгельм, как всегда, спокойный и невозмутимый, ехал на площадь, чтобы выполнить долг председателя. В руках он держал свиток пергамента, который в этот день празднества служил ему командорским жезлом. Увидев человека, который жестикулирует и о чем-то умоляет, и узнав, быть может, также и сопровождавшего его офицера, принц-штатгальтер приказал остановиться. В тот же миг его лошади, дрожа на своих стальных ногах, остановились, как вкопанные, в шести шагах от ван Берле. — В чем дело? — спросил принц офицера, который при первом же слове штатгальтера выпрыгнул из кареты и почтительно подошел к нему. — Монсеньор, — ответил офицер, — это тот государственный заключенный, за которым я ездил по вашему приказу в Левештейн и которого я привез в Гаарлем, как того пожелали ваше высочество. — Чего он хочет? — Он настоятельно просит, чтобы ему разрешили остановиться на несколько минут… — Чтобы посмотреть на черный тюльпан, монсеньор, — закричал Корнелиус, умоляюще сложив руки; — когда я его увижу, когда я узнаю то, что мне нужно узнать, я умру, если это потребуется, но, умирая, я буду благословлять ваше высочество, ибо тем самым вы позволите, чтобы дело моей жизни получило свое завершение. Эти двое людей, каждый в своей карете, окруженные своей стражей, являли любопытное зрелище; один — всесильный, другой — несчастный и жалкий, один — по дороге к трону, другой, как он думал, по дороге на эшафот. Вильгельм холодно посмотрел на Корнелиуса и выслушал его пылкую просьбу. Затем обратился к офицеру: — Это тот взбунтовавшийся заключенный, который покушался на убийство своего тюремщика в Левештейне? Корнелиус вздохнул и опустил голову, его нежное, благородное лицо покраснело и сразу же побледнело. Слова всемогущего, всеведущего принца, который каким-то неведомым путем уже знал о его преступлении, предсказывали ему не только несомненную смерть, но и отказ в его просьбе. Он не пытался больше бороться, он не пытался больше защищаться; он являл принцу трогательное зрелище наивного отчаяния, которое было хорошо понятно и могло взволновать сердце и ум того, кто смотрел в этот миг на Корнелиуса. — Разрешите заключенному выйти из кареты, — сказал штатгальтер: — пусть он пойдет и посмотрит черный тюльпан, достойный того, чтобы его видели хотя бы один раз. — О, — воскликнул Корнелиус, чуть не теряя сознание от радости и пошатываясь на подножке кареты, — о монсеньор! Он задыхался, и если бы его не поддержал офицер, то бедный Корнелиус на коленях, лицом в пыли, благодарил бы его высочество. Дав это разрешение, принц продолжал свой путь по парку среди восторженных приветствий толпы. Вскоре он достиг эстрады, и тотчас же загремели пушечные выстрелы.  Заключение   Ван Берле в сопровождении четырех стражников, пробивавших в толпе путь, направился наискось к черному тюльпану. Глаза его так и пожирали цветок по мере того, как он к нему приближался. Наконец-то он увидел этот исключительный цветок, который в силу неизвестных комбинаций холода и тепла, света и тени, появился однажды на свет, чтобы исчезнуть навсегда. Он увидел его на расстоянии шести шагов; он наслаждался его совершенством и изяществом; он видел его позади молодых девушек, которые несли почетный караул перед этим образцом благородства и чистоты И, однако же, чем больше он наслаждался совершенством цветка, тем сильнее разрывалось его сердце. Он искал вокруг себя кого-нибудь, кому бы он мог задать вопрос, один-единственный вопрос, но всюду были чужие лица, внимание всех было обращено на трон, на который сел штатгальтер. Вильгельм, привлекавший всеобщее внимание, встал, обвел спокойным взглядом возбужденную толпу, по очереди остановился своим проницательным взглядом на трех лицах, чьи столь разные интересы и столь различные переживания образовали перед ним как бы живой треугольник. В одном углу стоял Бокстель, дрожавший от нетерпения и буквально пожиравший глазами принца, флорины, черный тюльпан и всех собравшихся. В другом — задыхающийся, безмолвный Корнелиус, устремлявшийся всем своим существом, всеми силами сердца и души к черному тюльпану, своему детищу. Наконец, в третьем углу, на одной из ступенек эстрады, среди девушек Гаарлема, стояла прекрасная фрисландка в тонком красном шерстяном платье, вышитом серебром, и в золотом чепчике, с которого волнами спускались кружева. То была Роза, почти в полуобморочном состоянии, с затуманенным взором, она опиралась на руку одного из офицеров Вильгельма. Принц медленно развернул пергамент и произнес спокойным, ясным, хотя и негромким голосом, ни одна нота которого, однако, не затерялась, благодаря благоговейной тишине, воцарившейся над пятьюдесятью тысячами зрителей, затаивших дыхание. — Вы знаете, — сказал он, — с какой целью вы собрались сюда? Тому, кто вырастит черный тюльпан, была обещана премия в сто тысяч флоринов. Черный тюльпан! И это чудо Голландии стоит перед вашими глазами. Черный тюльпан выращен и выращен при условиях, поставленных программой общества цветоводов города Гаарлема. Его история и имя того, кто его вырастил, будут внесены в золотую книгу города. Подведите то лицо, которое является владельцем черного тюльпана. И, произнося эти слова, принц, чтобы посмотреть, какое они производят впечатление, обвел ясным взором три угла живого треугольника. Он видел, как Бокстель бросился со своей скамьи. Он видел, как Корнелиус сделал невольное движение. Он видел, наконец, как офицер, которому было поручено оберегать Розу, вел или, вернее, толкал ее к трону. Двойной крик одновременно раздался и справа, и слева от принца. Как громом пораженный, Бокстель и обезумевший Корнелиус одновременно воскликнули: — Роза! Роза! — Этот тюльпан принадлежит вам, молодая девушка, не правда ли? — сказал принц. — Да, монсеньор, — прошептала Роза, и вокруг нее раздался всеобщий шопот восхищения ее красотой. — О, — прошептал Корнелиус, — так она, значит, лгала, когда говорила, что у нее украли этот цветок! Так вот почему она покинула Левештейн. О, неужели я забыт, предан тою, кого я считал своим лучшим другом! — О, — простонал в свою очередь Бокстель: — я погиб! — Этот тюльпан, — продолжал принц, — будет, следовательно, назван именем того, кто его вырастил, он будет записан в каталог цветов под именем Tulipa nigra Rosa Barlaensis, в честь имени ван Берле, которое впредь будет носить эта молодая девушка. Произнося эти слова, Вильгельм вложил руку Розы в руку мужчины, который бросился к подножью трона, весь бледный, изумленный, потрясенный радостью, приветствуя по очереди то принца, то свою невесту. В этот же момент к ногам председателя ван Систенса упал человек, пораженный совершенно иным чувством. Бокстель, подавленный крушением своих надежд, упал без сознания. Его подняли, послушали пульс и сердце; он был мертв. Этот инцидент нисколько не нарушил праздника, так как и принц, и председатель не особенно огорчились случившимся. Но Корнелиус в ужасе отступил: в этом воре, в этом ложном Якобе он узнал своего соседа Исаака Бокстеля, которого он в чистоте душевной никогда ни на один момент не заподозрил в таком злом деле. В сущности, для Бокстеля было большим благом, что апоплексический удар помешал ему дольше созерцать зрелище, столь мучительное для его тщеславия и скаредности. Затем процессия, под звуки труб, продолжалась безвсяких изменений в церемониале, если не считать смерти Бокстеля и того, что Корнелиус и Роза, взявшись за руки, торжественно шли бок о бок. Когда вошли в ратушу, принц указал Корнелиусу пальцем на мешок со ста тысячами флоринов. — Мы не можем определенно решить, — сказал он, — кем выиграны эти деньги, вами или Розой. Вы нашли секрет черного тюльпана, но вырастила и добилась его цветения она. К тому же эти деньги — дар города тюльпану. Корнелиус ждал, желая уяснить, к чему клонил принц. Последний продолжал: — Я со своей стороны даю сто тысяч флоринов Розе. Она их честно заслужила и сможет предложить их вам в качестве приданого. Это награда за ее любовь, храбрость и честность. — Что касается вас, сударь, опять же благодаря Розе, доставившей доказательство вашей невиновности, — при этих словах принц протянул Корнелиусу знаменитый листок из библии, на котором было написано письмо Корнеля де Витта и в который была завернута третья луковичка, — что касается вас, то мы увидели, что вы были заключены за преступление, не совершенное вами. Это означает, что вы не только свободны, но и то, что имущество невинного человека не может быть конфисковано. Итак, ваше имущество возвращается вам. Господин ван Берле, вы — крестник Корнеля де Витта и друг его брата Яна. Оставайтесь достойным имени, которое вам дал первый во время крещения, и дружбы, которую вам оказывал второй. Сохраните память об их заслугах, ибо братья де Витты, несправедливо осужденные и понесшие несправедливую кару в момент народного заблуждения, были двумя великими гражданами, которыми гордится теперь Голландия.

The script ran 0.007 seconds.