Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Александр Дюма - Бог располагает! [1866]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: adv_history, Классика, Роман

Аннотация. Роман «Бог располагает!» - продолжение «Адской Бездны», вторая часть дилогии, объединенной фигурой главного героя Самуила Гельба. Действие его разворачивается со 2 марта 1829 г. по 26 августа 1831 г. и охватывает дни Июльской революции в Париже. Иллюстрации Е. Ганешиной

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 

Фредерика и Лотарио остались у постели больного одни. С минуту продолжалось молчание. Юлиус задумчиво переводил взгляд то на молодого человека, то на девушку. — Фредерика! — окликнул он. Она поднялась с молитвенной скамеечки и бросилась к нему. — Ну как? У них был довольный вид? — спросила она. — О, сейчас речь совсем о другом, — отвечал Юлиус. — Обо мне и моей болезни мы имеем возможность говорить целый день. Но коль скоро мы остались втроем и нас никто не слышит, мне надо с вами объясниться по поводу того, что у меня на сердце. — О чем вы? — пробормотала Фредерика. — Я хочу спросить вас обоих, дети мои, что вы имеете друг против друга. — Что я имею против господина Лотарио? — в смущении повторила Фредерика. — Ну, я ровным счетом ничего не имею против мадемуазель Фредерики, — отчеканил Лотарио весьма холодно. — Я помню времена — с тех пор прошло не больше десяти дней, — когда, мельком увидев Фредерику всего один раз, Лотарио отзывался о ней с самым восторженным восхищением. Узнать ее поближе, говорить с ней, хотя бы увидеть ее было недостижимой мечтой. Что ж, милый Лотарио, теперь она здесь, ты видишь ее, говоришь с нею. И, вместо того чтобы сиять от восторга, ты стал угрюм, выходишь из комнаты, когда она входит, держишься так замкнуто, что это походит на враждебность. Какое зло она тебе причинила? Она заботилась обо мне, вылечила меня. И так-то ты стараешься ей за это отплатить? Так-то ты меня любишь? — Вы заблуждаетесь, любезный дядюшка, — сказал Лотарио. — Я по-прежнему нахожу мадемуазель Фредерику очаровательной, милой и прекрасной, и то добро, что она сделала и продолжает делать для нас все эти дни, разумеется, не могло вызвать у меня охлаждения к ней. Но все это не основание досаждать ей своим восхищением, что было бы совсем неуместно. — В твоей сдержанности заметно нечто большее, чем простая скромность, — настаивал Юлиус. — Наверняка между вами что-то произошло. — Ничего не произошло, я вам клянусь. — Решительно ничего, — подтвердила Фредерика. — Да и Фредерика обходится с тобой не так, как со всеми прочими. Она, такая добрая, улыбчивая, сердечная, при тебе чувствует себя не в своей тарелке, как и ты при ней. Даже в эту самую минуту вы напрасно стараетесь выглядеть непринужденно, что один, что другая. И думаете, что вы преуспели в этом? Отнюдь! Вы обуздываете свои чувства, скрывая их под маской спокойного достоинства. Но в глубине ваших душ происходит нечто такое, что вы прячете от меня. Ну же, дети мои, это ведь нехорошо для меня в моем состоянии: я же люблю вас обоих, каково мне делить свое сердце на две половинки? За всем этим, верно, кроется какое-то недоразумение. Вы прямо сейчас же, в моем присутствии объяснитесь и помиритесь. Итак, сию минуту расскажите мне все, что случилось с вами. — Да ничего не случилось, — сказала Фредерика. — Нам незачем мириться, — прибавил Лотарио, — потому что мы не можем и не должны быть в ссоре. — Если вы не в ссоре, почему же я не вижу в вас той веселости и беспечности, что подобает вашим летам? В конце концов, у вас нет никаких оснований ходить вот так с кислыми, вытянутыми физиономиями. То, что ко мне вернулось здоровье, не может служить достаточным объяснением для вашего уныния. Или вы хотите, чтобы я подумал, будто от меня скрывают мое истинное положение и я в куда большей опасности, чем воображаю? — О нет, дорогой дядя, вы исцелились! — вскричал Лотарио. — Что ж! Если причина вашей печали не во мне, стало быть, она исходит от вас самих. Итак, я в последний раз прошу вас помириться и в моем присутствии обменяться братским рукопожатием. Ну же, пусть тот из вас, кто меня больше любит, первым протянет руку. Фредерика, вы лучше всех, так неужели вы не сделаете первый шаг? Фредерика, казалось, хотела протянуть руку, но удержалась от этого жеста. Какие бы чувства она ни испытывала в глубине сердца, но после ее разговора с Самуилом между ней и Лотарио выросла непреодолимая преграда. Зачем оживлять, пусть всего лишь жестом, мечты, которым не дано исполниться? Лучше сразу со всем покончить, ведь разумнее, да и милосерднее не дать зародиться чувству, которое потом все равно придется убить. Девушка не желала позволить надежде воспрянуть в сердце Лотарио, как и в своем собственном. — Я прошу вас, Фредерика, — повторил граф фон Эбербах. — Господин Лотарио только что сделал очень справедливое замечание, — отвечала она. — Невозможно помириться тем, кто не ссорился. — Она не хочет начинать первая, — сказал Юлиус, обращаясь к Лотарио, — и правильно делает. Совершенно очевидно, что именно тебе надлежит попросить прощения и самому сделать шаг к примирению. Ну, Лотарио, докажи, что ты готов сделать это хотя бы для меня. Лотарио не смел поднять глаз на своего дядю, боясь, что не сможет выдержать его взгляда. — Дорогой мой дядюшка, — проговорил он, — доктора что-то задерживаются. Позвольте мне отправиться к ним. Вы не можете сердиться на меня за то, что выводы этого консилиума интересуют меня больше, чем что бы то ни было в целом свете. Он чуть не бегом бросился к двери и скрылся за ней. Обескураженный Юлиус упал на постель и повернулся лицом к стене. Что же могло произойти между Фредерикой и Лотарио? Откуда этот внезапный переворот в чувствах Лотарио, почему он стал вдруг так холоден к той, о ком когда-то говорил с таким жаром и восхищением? Он любит ее и, быть может, опасается соперника? Чего доброго, ему не по душе заботы, которые Фредерика расточает больному? Неужели в своем дяде он видит «другого»? Или, как знать, возможно, вовсе не ревнивец страдает в нем, а, увы, наследник? Что если его страшит и бесит внезапное вторжение посторонней в жизнь и душу дяди, на чье состояние он уже привык смотреть с надеждой как на свою будущую собственность? Он, до сей поры единственное дитя Юлиуса, возмущен при виде почти незнакомой девушки, которая вдруг является и говорит: «Поделимся?» Между тем Лотарио никогда не проявлял ни малейших наклонностей к алчности и скупости. Но это еще ничего не доказывает. Юлиус слишком хорошо изучил жизнь и природу людскую, чтобы не знать, что характер проявляется сообразно обстоятельствам, инстинкты, не ведомые никому, даже самому их обладателю, дают о себе знать, как только под угрозой оказываются интересы человека. Да полно, спросил он себя, существуют ли вообще в действительности сердца достаточно благородные и стойкие, чтобы соблазны богатства не сбивали их с толку? Самые мощные натуры тают, как снег, под лучами, исходящими от луидоров. Перед деньгами все люди равны. Несомненно в этом все дело. Лотарио мельком заметил Фредерику в Менильмонтане, нашел ее красивой, рассказывал о ней с восторгом, как любой молодой человек говорит о всякой хорошенькой женщине, а потом и не вспоминает о ней. Это беглое, минутное восхищение рассеялось без следа, сменившись озабоченностью, когда он увидел эту девушку обосновавшейся в доме его дяди и готовой оспаривать у него половину его наследства. И бедняжка Фредерика вынуждена терпеть эту обидную перемену. Мало того, что она устает, окружая заботами дядю, сверх того ей приходится сносить дурное расположение племянника. При мысли об этом признательность Юлиуса еще более возросла. Он повернулся к ней и ласково сказал: — Моя добрая Фредерика, простите мне раздражительность Лотарио. Держитесь с ним как вам угодно: вы здесь у себя дома, и я не хочу, чтобы вы испытывали стеснение от чего бы то ни было. Конечно, мне бы очень хотелось, чтобы все те, кто мне дорог, могли полюбить друг друга, но пусть все идет так, как по сердцу вам. И в любом случае будьте уверены, что я не стану сердиться на вас и никогда не смогу предпочесть вам кого-либо другого. — Ах, сударь, — отвечала она спокойно, хотя немного печально, — не придавайте значения тому, как господин Лотарио обходится со мной. Я не прошу у него большего, чем он мне дает, и знаю, что ему удобнее держаться со мной в рамках вежливой сдержанности; ничего иного и не нужно. Если я нахожусь здесь, то не ради него, а ради вас, и он это прекрасно знает; что касается забот, которые вам угодно от меня принимать, я достаточно вознаграждена за них тем удовольствием, что я получаю, когда забочусь о вас. — Мое дорогое дитя! — воскликнул Юлиус, прерывая ее. — Верьте тому, что я вам говорю, господин граф, — продолжала Фредерика. — Я с первой минуты почувствовала глубокую, естественную привязанность к вам, и это само по себе дает мне радость. Еще никогда мне не было так хорошо, как в эти дни, когда я имела счастье вам послужить и быть для вас хоть немножко полезной. — Такими словами, как эти, вы, Фредерика, поистине исцеляете меня. — Господину Лотарио не за что ни благодарить меня, ни любить. Я ничего не сделала для него — все только для вас и для себя самой. «Ясно! — подумал Юлиус. — Они друг друга не любят, и Лотарио терзается совсем не от ревности. Значит, в нем говорит тщеславие. О жалкая человеческая природа!» И все же Юлиус еще сомневался, ему хотелось сомневаться в справедливости подобного заключения. Дверь открылась; вошли Самуил и Лотарио. У Самуила был очень веселый вид. — Спасен! — провозгласил он. — Доктора весьма тобой довольны. — Весьма довольны не только пациентом, но и врачом, — прибавил Лотарио. — Господин Самуил Гельб не может сам вам рассказать, какие похвалы они расточали его способу лечения, но я там был и о том свидетельствую. — Нет надобности сообщать мнение докторов, — сказал Юлиус, — я и без того знаю, чем я обязан преданности и искусству Самуила. — Мы отвечаем за твою жизнь: она вне опасности, — вмешался Самуил, желая переменить разговор. — Теперь тебе не нужно ничего, кроме терпения. Доктора сказали, что выздоровление, вероятно, будет очень длительным. Тебе придется всерьез беречься, потребуется много времени и заботы, чтобы восстановить и обновить твои силы, истощенные из-за твоей же безудержной беспечности. — О, теперь я могу ждать! — сказал Юлиус. — Ведь вы все будете со мной, чтобы помогать мне жить. — С вами будут господин Самуил и мадемуазель Фредерика, — сказал Лотарио. — И ты тоже, Лотарио! Поверь, я очень на тебя рассчитываю. — Ну, — возразил молодой человек, — я вам не так уж необходим с тех пор, как господин Самуил и мадемуазель Фредерика согласились поселиться в посольском особняке. — Что ты хочешь этим сказать? — спросил граф фон Эбербах. А про себя подумал: «Так и есть! Оправдываются мои худшие предположения». — Милый дядюшка, — продолжал Лотарио с видимым смущением, — теперь, благодарение Богу, я совершенно спокоен за вашу драгоценную жизнь. И мне пора хоть немного подумать о делах. Уже неделя прошла с тех пор, как мы совершенно их забросили. Тем не менее вы, может быть, помните, что я позавчера упоминал о необходимости отправить в Берлин посланца, какого-нибудь надежного человека. — Договаривай, — обронил Юлиус. — Так вот, дорогой дядюшка, вы теперь пришли в себя. И вы не один: вам и без меня будет куда менее одиноко, чем все последние годы… — Ты хочешь уехать, — перебил его Юлиус. — Я вам здесь не так уж необходим, а там был бы полезен. — На Берлин мне плевать! — заявил граф. — Я не хочу, чтобы ты меня покинул. — Однако же дела требуют этого, — настаивал Лотарио. — Нет такого дела, которое бы того стоило, — отвечал Юлиус. — Если так, что ж: я достаточно болен, чтобы подать в отставку. Ты мне дороже, чем должность посла. — Мой милый дядюшка, — сказал Лотарио, — я глубоко тронут вашей добротой, но подобной жертвы принять не могу. Разрешите мне повторить вам, что этот отъезд абсолютно необходим. Впрочем, я буду отсутствовать не более двух недель. — Но ты нужен мне здесь. Уж если тебя так заботит посольство, то скажи: каким образом оно сможет без тебя обойтись? — Господин Самуил, за последние три месяца оказавший нам столько услуг, теперь достаточно в курсе дела, чтобы занять мое место, на котором он окажется еще более полезным, чем я сам. — Ну, Самуил, ты хоть уговори его, — попросил Юлиус. — У меня ведь мало сил для борьбы, и они уже истощились на просьбы. Самуил слушал весь этот спор, не произнося ни слова, но неуловимая улыбка, проступившая на его губах, говорила о том, что чувства Лотарио ему понятны. Когда молодой человек заговорил об отъезде, молния торжества сверкнула в глазах Самуила. Без сомнения, он был счастлив, что воздыхатель Фредерики избавляет его от небезопасного соперничества. К тому же томящая Лотарио потребность уехать подальше от возлюбленной служила лучшим доказательством того, что он с ней не поладил. Возможно также, что отсутствие Лотарио благоприятствовало другому замыслу Самуила — замыслу, о котором он никому не говорил. Таким образом, Самуил и не думал принуждать Лотарио остаться. Он сказал: — Господину Лотарио лучше знать, где его присутствие более необходимо. Совершенно очевидно, что, если его поездка предотвратит твою отставку с должности посла, не стоит отказываться от той пользы, какую ты можешь принести своей родине, всего лишь из-за двухнедельной разлуки. Мы с Фредерикой беремся удвоить наши заботы, я в качестве секретаря, она в роли сиделки, и сделаем все от нас зависящее, чтобы ты ни в чем и ни в ком не испытывал нужды. — Так ты все еще упорствуешь в своем желании меня покинуть, Лотарио? — спросил Юлиус. — Так надо, дядюшка. — Скажи, что ты так хочешь, это будет вернее. Значит, ничто не совершенно, всякая радость таит в себе какой-нибудь изъян, вот и ты портишь мне мое выздоровление. В конце концов, поступай как знаешь. — Спасибо, дорогой дядя. — Он меня благодарит за мое же огорчение! И когда ты думаешь отправиться? — Чем скорее я уеду, тем быстрее вернусь. — Так ты уезжаешь сегодня? — Я уезжаю тотчас. — Тогда прощай, — горестно вздохнул Юлиус, не в силах дольше сопротивляться. В ту же минуту во двор въехал экипаж, послышалось щелканье кучерского кнута. — Вот и лошади поданы, — сказал Лотарио. — Уже! — воскликнул Юлиус. — Значит, ты все решил заранее? — Для всех здесь присутствующих будет лучше, если я уеду, — заявил Лотарио. — Как только врачи сказали, что ваша жизнь вне опасности, я приказал подать лошадей. — Что ж, прощай, Лотарио, — сказал Юлиус. — Прощайте, дядя. И Лотарио с жаром поцеловал графа. Потом он холодно поклонился Фредерике. Но она заметила, что молодой человек сильно побледнел. — Прощайте, мадемуазель, — проговорил он. Голос его прервался; он протянул руку Самуилу. — Ну, я-то провожу вас до кареты, — сказал тот. И они вышли оба, оставив удрученного Юлиуса в обществе Фредерики, взволнованной больше, чем она согласилась бы признать. XXVI ЛЕГКО ЛИ ДАРИТЬ? Три месяца спустя после той сцены, которую мы только что описали, то есть в начале августа 1829 года, граф фон Эбербах, полулежа в шезлонге, беседовал с Фредерикой. В эти минуты они находились в комнате вдвоем. Сквозь плотные, жесткие шторы тут и там пробивались тонкие лучики августовского солнца, и чувствовалось, что там, за окном, оно пылает знойно и ослепительно. Как и предсказывали Самуил Гельб и доктора, приглашенные для консультации, выздоровление Юлиуса продвигалось медленно, так медленно, что и за три месяца оно еще не было завершено. Однако Юлиус уже начал вставать с постели. Но он был так слаб, до того разбит, что пока всего лишь дважды смог совершить прогулку в экипаже, да и то пришлось почти тотчас отвезти его обратно, так как он был не в силах выносить уличный шум и тряску по камням мостовой. Он едва мог продержаться несколько мгновений, стоя на ногах. Только встав, он тут же чувствовал потребность снова улечься в кровать. Самуил строжайше запретил ему любые возбуждающие средства, которые, вызывая искусственный прилив энергии, в конце концов полностью истощили запас естественных сил его организма. Юлиус подчинялся предписаниям Самуила. Ибо теперь, то ли оттого, что, увидав смерть так близко, он испугался, то ли потому, что какая-то привязанность, обновив его душу, научила его ценить жизнь, он стал держаться за нее и делал все, чтобы выжить. Он, некогда так жаждавший могильного покоя, временами стал испытывать нетерпение и гнев против этой неодолимой слабости, что приковала его к креслу выздоравливающего, превратив его комнату в подобие склепа. И ни он сам, ни Самуил не могли предугадать, когда он сможет преодолеть свое странное изнеможение. Единственным обстоятельством, придававшим ему мужество, было присутствие Фредерики, потому что Лотарио, увы, все еще был в отъезде, и в письмах, присылаемых им все эти три месяца, его возвращение непрестанно откладывалось с недели на неделю. Однако во все продолжение этих трех месяцев трогательные заботы и дочерняя преданность белокурой девушки не ослабевали ни на одну минуту. Чтобы заменить Лотарио, она удвоила свои старания. То было чарующее зрелище: такое свежее, юное создание растрачивало свои силы на еще не старого годами, но одряхлевшего телом и душой, бледного, умирающего человека; жизнь, бьющая в ней ключом, так обильно орошала это более чем наполовину иссохшее существование, ее юность так переполняла его комнату жизнью и здоровьем, что болезнь не могла взять над ним верх. Каждый день восхищенному взору Юлиуса открывались новые, доселе неведомые стороны души Фредерики. Ранее подавляемая горькой, суровой ироничностью Самуила, простодушная и полная благочестивой веры девушка почувствовала себя свободнее рядом с графом фон Эбербахом, добрым, нежным, немного слабохарактерным. В ее привязанности к нему смог появиться тот покровительственный оттенок, что столь мил женской природе. Вставая, он опирался на ее руку; она ему читала; он ел с аппетитом лишь те блюда, которые подавала ему она. Фредерика почувствовала себя необходимой: привилегия, какой пользуются дурные сердца, чтобы продать себя подороже, а добрые — чтобы самим давать больше. В тот день, как и в любой другой, Фредерика была около графа фон Эбербаха; настороженно-внимательная к малейшему его желанию, она поправляла его подушки, заглядывала ему в глаза, стараясь прочесть в них, не нужно ли больному еще чего-нибудь. — Вы отправитесь сегодня на прогулку, господин граф? — спросила девушка. — Если хватит сил, — отвечал Юлиус. — Но я подожду, пока жара немного спадет, мне ведь трудно выдерживать такое солнце. Но будьте покойны, милая Фредерика: я чувствую, что мое здоровье, по существу, восстанавливается. Всем вашим трудам придет конец. Вы так любезны и добры со мной, что я был бы просто неблагодарным, если бы не исцелился полностью и немедленно. — Хотите, я вам что-нибудь почитаю? Вы не скучаете? — Я никогда не скучаю, если вы здесь, Фредерика. Теперь я понимаю: нет ничего удивительного в том, что скука грызла меня так долго. Это потому, что я не знал вас. Но коль скоро вы так любезно предлагаете, продолжите то чтение, что вы начали вчера. Я всегда любил поэзию, но мне кажется, что вполне понимать стихи я научился лишь с тех пор, как вы стали мне их читать. Фредерика подошла к столу, взяла томик Гёте и, возвратясь, села около графа фон Эбербаха. Она открыла книгу и принялась было читать, но тут вошел Самуил. В руке у него поблескивала маленькая склянка, которую он поставил на камин. — А, вот и ты, — приветливо улыбнулся Юлиус. — Да, — сказал Самуил. — Я принес тебе новость. — Новость касается меня? — Она касается всех. — Что же это? — Министерство Мартиньяка пало. Его место заняло министерство Полиньяка. Официальное сообщение об этом появится завтра в «Монитёре». — Это и вся твоя новость? — спросил Юлиус явно равнодушно. — Дьявольщина! Если тебе ее мало, с тобой трудно иметь дело. Ведь это просто-напросто означает начало войны. И в зачинщиках — сам король. Что ж, тем хуже для него! Вот увидишь: сообщение выйдет в свет восьмого августа тысяча восемьсот двадцать девятого года, и хоть я не великий прорицатель, держу пари, что восьмого августа тысяча восемьсот тридцатого Карла Десятого на троне уже не будет. Смешение министерства Мартиньяка не что иное, как отставка королевской власти. — Что мне до всего этого? — отвечал Юлиус. — Политика меня больше не занимает. Я намерен поговорить с тобой о других, более серьезных предметах. Фредерика поднялась. — Я оставляю вас, — сказала она. — Да, разрешите мне пока что отослать вас, моя дорогая девочка, — с улыбкой отозвался граф. — Мне нужно поговорить с Самуилом о том, что касается вас слишком близко, чтобы вам можно было слышать все это. Но можете уйти без сожаления: поверьте, в нашей беседе вы будете присутствовать постоянно. Фредерика вышла; Самуил откупорил склянку, которую принес с собой, вылил ее содержимое в стакан и протянул Юлиусу. — Выпей это, — сказал он. Юлиус взял стакан. — Что это за странный эликсир, — спросил он, — ты даешь мне вот уже несколько дней? У меня такое чувство, будто остаток крови, еще сохранившийся в моих жилах, стынет от него. — Пей, говорят тебе! Ты как ребенок, который капризничает, отказываясь принять лекарство. Твоя воспаленная кровь нуждается в том, чтобы я несколько ее охладил, она не сможет быстрее побежать по жилам, прежде чем ее ток не замедлится: так после ночной оргии, чтобы прийти в себя, надо поспать. Это сок одного растения, что я отыскал в Индии. Его способность восстанавливать силы невообразима. Этот напиток сохраняет кровь, в некотором смысле оледеняя ее. Да какого черта? Тебе же нет нужды превращаться в резвого юнца! Тут лишь бы выжить! Ты ведь не ждешь, что я верну тебе твои двадцать лет; но вот еще лет двенадцать жизни я смело могу тебе обещать. — Двенадцать лет? — повторил Юлиус. — Это больше, чем я прошу и чем мог надеяться, и вот именно поэтому я хочу задать тебе один вопрос, на который мне надобно получить в высшей степени серьезный и искренний ответ. Он выпил снадобье и продолжал: — Послушай, друг, я мужчина и сейчас мы одни. Ты достаточно хорошо знаешь меня, чтобы не сомневаться, что я смогу спокойно вынести любую правду. Итак, слушаю тебя. Мне нужно, чтобы ты сказал, каково мое истинное положение. — Ну… ты ведь сам знаешь. — Нет, не знаю. До сих пор твоя дружба ко мне побуждала тебя рисовать мое будущее в радужных тонах, говоря со мной только о благоприятных возможностях, обещая то и это. Но, видишь ли, меня страшит лишь одно: быть застигнутым врасплох, уйти внезапно, не успев осознать происходящего, не ведая, что всему конец. Ты слишком хороший врач, чтобы не знать с точностью до недели, сколько мне еще отпущено. Так вот, я прошу, я настаиваю, окажи мне эту услугу: открой правду без утайки. — Ты хочешь этого? — спросил Самуил, явно колеблясь. — Хочу и прошу тебя об этом. Притом могу избавить тебя от всех сомнений. Знай: что бы ты сейчас мне ни сообщил, это будет не хуже того, что я сам предполагаю на сей счет. Этот упадок сил, с которым я не могу справиться, свидетельствует о многом. Время от времени я пробую подняться с кровати или из кресла, встать на ноги, но они тотчас подкашиваются. Лежачее положение уже стало для меня привычным. Отсюда рукой подать до могилы. Ну же, старый дружище, во имя нашего детства, нашей юности скажи: сколько минут мне осталось? — Ты требуешь всей правды? — повторил Самуил. — Всей правды, — эхом отозвался Юлиус. — Что ж, по самой очевидной вероятности, — но подумай и о том, что невероятное случается не так уж редко, — твоя жизнь действительно исчерпала себя. Я еще надеюсь. Ты же видишь, я прилагаю героические усилия. Ты говоришь о минутах, я же отвечаю за то, что ты проживешь месяцы, а может быть, и годы. Но поскольку ты спрашиваешь меня так всерьез, должен признаться: не думаю, что тебя ждет столь долгая череда дней, какую рассчитывают прожить — и весьма часто при этом ошибаются — самые крепко сбитые, мощные здоровяки. — Благодарю, Самуил, — промолвил Юлиус. — Признателен тебе за прямоту. Впрочем, ты меня ободрил. Ты сулишь месяцы, а я не надеялся даже на недели. — Впрочем, — продолжал Самуил, — твоя жизнь зависит от тебя самого в большей степени, чем от моих снадобий. Главное — это избегать волнений, которые были бы тебе не по силам. Неосторожность убьет тебя безусловно и разом. — Если так, — сказал Юлиус, — очень важно, чтобы Лотарио срочно вернулся. Я напишу ему письмо еще более настойчивое, чем все предыдущие. Не могу понять, что его так держит в Берлине вопреки тем двум десяткам писем, что я успел ему послать за эти три месяца. Теперь он не сможет больше ссылаться на посольские дела, так как я подал прошение об отставке и с минуты на минуту жду прибытия моего преемника. — Ты же писал ему, чтобы он там, на месте, поторопил решение этого вопроса. Вот он и выполняет твою волю. — Да нет, насколько мне известно, вопрос о моей замене уже решен. Итак, теперь со всем этим покончено и Лотарио нам нужнее здесь, чем где бы то ни было еще. Когда мой преемник явится, Лотарио введет его в курс дел; я бы хотел даже и несомненно этого добьюсь, чтобы Лотарио остался служить при нем: он слишком молод, чтобы последовать за мной в мое уединенное убежище. Уезжал он на две недели, а тянутся они уже три месяца, и он даже не упоминает о возвращении. Зато съездил в Вену. На мои послания отвечает кратко и невразумительно. Тут, видимо, что-то кроется. — Ба! Тут кроется любовница, — усмехнулся Самуил. — Откуда ты знаешь? — спросил Юлиус: он был не прочь вникнуть в подобное объяснение. — Я знаю его возраст, — отвечал Самуил. — Что, по-твоему, может удерживать там молодого красавца, обходительного, остроумного, богатого? Или ты забыл, что такое Вена? Все женщины там вешаются ему на шею. Это мы с тобой такие суровые, мрачные и угрюмые. Ты же сверх того еще и болен. Я вовсе не стремлюсь оклеветать твоего племянника, он просто-напросто молод. Пытаться приковать мальчишку с такой внешностью к постели больного — в этом, право же, есть что-то абсурдное, противоестественное. Это хорошо для Фредерики — она еще не начинала жить, и для меня — я уже жить кончил. А Лотарио развлекается, и правильно делает. Ты же не такой эгоист, чтобы злиться на него за это? Если любишь его, не стоит о нем тревожиться. Будь уверен: сейчас ты озабочен судьбой существа вполне беззаботного. — Все равно! — сказал Юлиус. — Я напишу ему еще одно, последнее письмо. И уверен, что он не оставит меня умирать, не повидавшись с ним. — Ну, если ты хочешь только этого, — усмехнулся Самуил, — тогда все в порядке. Надеюсь, у него хватит времени, чтобы перессориться со всеми подружками и вернуться сюда прежде, чем настанет час диктовать твое завещание. — Час может пробить прежде, чем мы думаем. Ему самое время приготовиться к возвращению; что до меня, то я начинаю готовиться к своему уходу. — Что ты хочешь этим сказать? — Я имею в виду, что мне пора, как ты выразился, продиктовать мое завещание. — Хорошенькое дело! Повторяю, что речь об этом не идет! — вскричал Самуил. — Какая разница, — возразил Юлиус, — продиктую я его неделей раньше или позже? Зачем откладывать то, что все равно необходимо сделать? Мне станет спокойнее, когда этот долг будет исполнен. По крайней мере, в глубине моей души не останется беспокойства, страха, как бы не покинуть сей мир, не успев отблагодарить тех, кому я столь многим обязан. После этого я почувствую себя лучше. Впрочем, я не собираюсь заниматься этим прямо сегодня. Но я уже обдумал все, что намерен предпринять. Излишне говорить, что о тебе я при этом не забыл. Самуил сделал протестующий жест. — О, мне известно, — промолвил Юлиус, — что ты презираешь деньги, поскольку метишь выше. Я лишь хочу обеспечить тебе полную независимость от кого бы то ни было. Материальные нужды суть прутья клетки, в которую общество запирает великие сердца и грандиозные замыслы. Ты ведь не откажешься от свободы и простора. Впрочем, я не приношу тебе ничего в дар, я лишь плачу долг. Не хочешь же ты остаться у моего гроба банкротом? А теперь перейдем к Лотарио. Самуил слушал, крайне взбудораженный, но внешне бесстрастный. — Лотарио — мой единственный родственник, — продолжал граф фон Эбербах, — да и то по линии жены. Я выделю ему его долю. Он получит замок Эбербахов и достаточное содержание, чтобы жить там, как подобает сеньору. Там он будет окружен воспоминаниями о своей тетке Христиане, любившей его, как она одна умела любить. Я предпочитаю, чтобы среди этих воспоминаний жил именно он, а не кто-то другой. Теперь остается Фредерика. На минуту воцарилось молчание. Юлиус колебался, не зная, как приступить к делу. Самуил наблюдал за ним глубоким, внимательным взглядом драматического поэта, следящего за всеми движениями и интонациями актера, избранного им, чтобы воплотить свой творческий замысел. Самуил заговорил сам. — Это самое щекотливое, — сказал он. — Ведь тебе, в общем-то, всего сорок лет. Мудрено допустить, чтобы мужчина, еще достаточно молодой и известный множеством приятных похождений различного рода, оставил в наследство молоденькой девушке значительную сумму без того, чтобы вместе с ней она не унаследовала… — Бесчестье, не так ли? — вздохнул Юлиус. — Правда, я и сам все понимаю. Но что же делать? — Об этом-то я тебя и спрашиваю, — отозвался Самуил, желая принудить его самого произнести решающее слово. — Я было подумал, — продолжал Юлиус, — что можно избежать затруднений, выдав Фредерику замуж за кого-нибудь, кто имеет право разбогатеть. К примеру, Лотарио… — Лотарио! — перебил Самуил с ноткой угрозы. — Все было бы просто, если бы Лотарио и Фредерика полюбили друг друга. Я бы оставил все свое состояние Лотарио, а он, женившись на ней, естественным образом принес бы его ей. В какой-то момент я подумал, что Лотарио влюблен в нее, судя по тону, каким он говорил о ней, когда впервые ее увидел. Но с тех пор я успел убедиться, что ошибался. Если бы он любил ее, он бы не упорствовал в своем стремлении так надолго покинуть этот дом сейчас, когда она в нем живет. По крайней мере если она не отвергла его самым решительным и безнадежным образом. Так или иначе, если он ее не любит, если он там задерживается ради другой или если сама Фредерика не желает его знать — в любом подобном случае об этом браке речи быть не может. И однако иного средства, кроме супружества, я здесь не вижу. — Я тоже, — отозвался Самуил, не спуская с Юлиуса своего пронизывающего непостижимого взгляда. — Но кого мне избрать ей в мужья, кому я был бы вправе завещать мое богатство? Никому, кроме Лотарио и тебя, я не могу оставить в наследство сумму достаточно значительную. А ты в качестве мужа Фредерики еще более немыслим, чем Лотарио. — А! Ты так считаешь? — промолвил Самуил. — Без сомнения. Слишком велика разница в возрасте. И потом — твой характер. Честно говоря, — прибавил Юлиус смеясь, — твоя натура, по-моему, не создана для того, чтобы сделать женщину счастливой. — Однако, — произнес Самуил с некоторой горечью, — может статься, что сама Фредерика придерживается несколько иного мнения. — Если она думает иначе, — произнес Юлиус очень серьезно, — признаюсь тебе, что я первый постарался бы отговорить ее от подобного шага, который, на мой взгляд, был бы с ее стороны лишь необдуманным порывом благодарности. — Я пошутил, — ледяным тоном прервал его Самуил. — Так ты, по-видимому, нашел более подходящее средство обогатить Фредерику, не компрометируя ее? — Такое средство действительно есть. — Говори, — обронил Самуил. — Говорить об этом неловко и грустно, — начал Юлиус. — Ну, в двух словах, я решил вот что: брак здесь будет не более чем поводом, чем-то побочным, второстепенным… так вот, самый законный предлог для того, чтобы завещать Фредерике значительную часть моего состояния — это если… если она будет моей женой. — Что ж! Я об этом тоже подумал, — спокойно отвечал Самуил. — Ты думал об этом? — отозвался Юлиус не без некоторой печали. — Это и впрямь проще всего, таким образом все устроится. Адля этого брака, столь… гм… непродолжительного, трудно было бы найти условия более надежные и благоприятные, имея в виду супруга, который… словом, который не был бы таковым. И мне суждено не слишком долго оставаться обузой в ее жизни. Пройдет всего несколько месяцев, и я буду мертвым, а она — богатой. С любым другим такой брак стал бы для нее оковами, со мной же это свобода. — Это более чем справедливо. — Так ты одобряешь мою идею, Самуил? — Полностью одобряю. — Ты и в самом деле любишь Фредерику! Право, я не собираюсь ей долго докучать. А потом она на всю жизнь останется независимой. Ну, а я… в те немногие дни, что мне еще остались, она будет для меня светом и отрадой. Кроме того, ее дочернее послушание, такое очаровательное, сделается ее долгом и моим правом. Что ж! Коль скоро ты разделяешь мое мнение, не хочешь ли взять на себя заботу о том, чтобы подготовить ее к этой мысли? Как ты понимаешь, мне самому не совсем ловко начинать такой разговор, а я бы не хотел ни рассердить ее, ни ввести в заблуждение. — Я сделаю все, что ты пожелаешь, — отозвался Самуил. — Она у себя в комнате, — сказал Юлиус. — Было бы замечательно, если бы ты пошел к ней немедленно и все объяснил. — Я отправляюсь прямо туда. — Спасибо. Тебе нужно сказать ей о двух обстоятельствах, — произнес Юлиус с печальной усмешкой. — Во-первых, что я скоро умру, я обещаю ей это, так что пусть она не беспокоится. И, во-вторых, что до самого конца моя нежность будет исключительно отеческой, к ней не может и не должно примешаться никакое иное чувство, да я и не желал бы этого. Само собой разумеется, что тебе следует представить ей меня не в качестве мужа, а только как отца. — Не беспокойся. Я сумею убедить ее. — Ступай же. Это ей ты оказываешь услугу, ей, а не мне. Самуил вышел. Направляясь в комнату Фредерики, он бормотал сквозь зубы: — Говорил же я ему, что неосторожность в два счета его прикончит! А это можно считать большой неосторожностью! Отеческая нежность, ха! Хотел бы я посмотреть, как бы ему удалось возыметь к ней нежность иного рода! Но напрасно он воображает, что я стану полагаться на его слово! Ах, уж не сомневайся: хочешь ты того или нет, а я сделаю так, что все будет в полном порядке! Болван несчастный! Ведь мог спасти себя, стоило только отдать ее мне… Он упустил этот шанс. Тем хуже для него! Придется обвенчать с ним Фредерику, раз иного средства теперь нет. Но в противоположность тому, что происходит в «Гамлете», я берусь доказать, что остывшие блюда свадебного пира можно подать на стол во время другой церемонии. Устроим сначала свадьбу, а там останется только избавиться от мужа. Он приостановился у дверей комнаты Фредерики. — Теперь надо подготовить выход на сцену второго персонажа этой трагикомедии. Он постучался, и Фредерика открыла ему. XXVII ПАУК ВНОВЬ ПЛЕТЕТ СВОЮ СЕТЬ Входя в комнату Фредерики, Самуил принял чрезвычайно мрачный вид. Его коварный замысел был прост. «Она знает, что я люблю ее, — говорил он себе, — и вот я прошу ее руки для другого. Это не слишком похоже на действия влюбленного, по крайней мере в ее глазах: она ведь не знает, до какой степени я полон решимости разрубить этот едва завязанный узел. Что ж! Положительно необходимо превратить это в доказательство любви. Надо, чтобы все выглядело так, будто я временно отказываюсь от нее во имя ее блага. Я использую этот случай, чтобы предстать перед ней во всем блеске самоотречения и тем самым завоевать лавры великодушного героя. Теперь мне ясно, что любовные успехи всегда достигаются подобным образом: нужно лгать, чтобы женщина поверила тебе и полюбила. Я люблю Фредерику, следовательно, я пущу в ход ложь». Фредерику поразило угрюмое выражение лица Самуила. Она посмотрела на него в тревоге: — Что случилось? Неужели графу фон Эбербаху стало хуже с тех пор, как я оставила его? — Нет, успокойтесь, Фредерика. Здесь не он самый тяжелый больной. — Так кто же тогда болен? — Сядьте, — сказал Самуил. — Мне нужно поговорить с вами. Фредерика села; Самуил придвинул стул и уселся с ней рядом. — Я слушаю вас, — поторопила его девушка. — Да, — заявил Самуил, — в этом доме, в этой комнате есть человек, который сейчас, в эту самую минуту, страдает сильнее, чем граф фон Эбербах. — Да кто же это? — Я. — Вы, мой друг? — воскликнула Фредерика. — Что с вами? — Когда вы сейчас оставили нас вдвоем, графа фон Эбербаха и меня, Юлиус вам сказал, что в нашем разговоре вы будете присутствовать. Он и в самом деле говорил со мной о вас. У него зародилась по поводу вас мечта, которая повергла меня в жестокую растерянность. — Мечта, в которой замешана я? — Она разрушает все мои мечты. Я вас люблю, Фредерика, вы об этом знаете, и я думаю, что вы должны это чувствовать. Я испытываю к вам чувство, не похожее на отеческую привязанность: я люблю вас ревниво, страстно. Поэтому, надеюсь, вы поймете и простите мне, что в первую минуту предложение Юлиуса причинило мне боль. Он просил у меня вашей руки. — Моей руки? Но для кого же? — пролепетала девушка, и в ее взгляде молнией сверкнула надежда. В самом деле, для кого граф фон Эбербах мог просить ее руки, если не для своего племянника Лотарио, о причине отъезда которого он, наконец, догадался или тот сам в письме открылся ему? Однако первые же слова Самуила погасили в сердце бедной девочки эту зарю радостной надежды. — Граф фон Эбербах просил вашей руки для самого себя, — объявил он. — Возможно ли это?! — вскрикнула ошеломленная Фредерика. — Это должно было случиться. Видя вас столько дней подряд, такую нежную и преданную, такую прекрасную, мог ли он вас не полюбить? Мысль о возможной разлуке с вами гложет его, препятствуя выздоровлению. Он хотел бы сделать все возможное, чтобы вы никогда уже не смогли покинуть его, а разве есть лучшее средство удержать вас при себе, чем брак? «Он мог бы найти и другое», — подумала бедняжка. Но вслух она не произнесла ни слова. — Вот о чем он поручил мне поговорить с вами, — продолжал Самуил. — Он считает, что конец его близок, и я боюсь, что он более чем прав. Но прежде чем умереть, он, по крайней мере, хотел бы иметь счастье назвать вас своей женой. — Его женой! — прошептала Фредерика. — Да. Понятен ли вам этот странный каприз сердца, которое скоро перестанет биться? Я прекрасно знаю, что он не потребует от вас абсолютно ничего, кроме продолжения тех дочерних ласковых забот, что скрасят его последние часы. Я понимаю, что он будет чтить вас как дочь. Но мне, любящему вас, мне, прежде Юлиуса испытавшему и высказавшему перед вами желание, в котором заключается вся моя жизнь, удастся ли спокойно перенести мысль, что другой, пусть лучший друг и даже друг умирающий, прежде меня назовет своею ту, которая дала слово носить мое имя? — Я действительно обещала вам это, — медленно произнесла Фредерика, — и вы можете рассчитывать, что я сдержу слово. Я принадлежу вам, и не было нужды советоваться со мной, прежде чем дать ответ графу фон Эбербаху. Я отказываюсь. — О, вы ангел! — с горестным вздохом воскликнул Самуил. — Но я-то разве вправе злоупотреблять вашим великодушием и могу ли я платить за вашу преданность своим эгоизмом? Неужели два человека должны страдать, чтобы сделать меня счастливым? Особенно если эти двое — мужчина, которого я люблю как брата, и женщина, которая мне больше, чем сестра? Не окажусь ли я полным ничтожеством, если своим сопротивлением обреку его на смерть, а вас — на бедность? Он умолк, как бы борясь с собой и напрягая силы, чтобы решиться на жертву. Потом заговорил вновь: — Мой друг при смерти. Он только и жив, что этой последней надеждой. Разрушить ее значило бы нанести его существованию сокрушительный удар. По всей вероятности, он от этого умрет. Убедить его отказаться от этой мысли? Невозможно. Он за нее держится со страстным упорством, присущим детям и умирающим. Моя дружба мучительно борется с моею же любовью. Я чувствую, что было бы едва ли не преступлением отказать бедной душе, уже угасающей, в последней радости, которая в этом мире никому не причинит вреда, а ему позволит отойти в иной мир с улыбкой на устах. — Вы так добры, — сказала Фредерика, тронутая сердечным участием, прозвучавшим в этих великодушных словах. — Но все же я думаю не столько о Юлиусе, — продолжал Самуил, — сколько о вас. Этот брак в одну минуту сделает вас богачкой, обладательницей миллионов и даст вашей красоте, вашему уму, вашему удивительному сердцу обрамление более роскошное и блистательное, чем вы когда-либо могли вообразить даже в самых дерзких грезах. Имею ли я право лишать вас такого яркого, ослепительного будущего? Могу ли я желать этого, любя вас? Это бы значило опорочить любовь: разорить женщину, которую любишь! Я не хочу, чтобы вы меня проклинали. — Не думайте так, друг мой, — отвечала растроганная Фредерика. — Вы слишком хорошо меня знаете, чтобы предполагать, что я придаю такое значение деньгам. Я и не знаю толком, что стала бы с ними делать. Выросши в уединении, я никогда не имела никаких особенных потребностей и не знаю, зачем нужен блеск. Не бойтесь же когда-либо услышать от меня хотя бы тень упрека, что по вашей вине я упустила случай разбогатеть. Если бы граф фон Эбербах был беден и речь шла лишь о том, чтобы скрасить последние дни этой благородной жизни, я бы могла пожалеть, что не свободна. Но с той минуты, как разговор зашел о деньгах, я только радуюсь возможности доказать вам: если надо выбирать между вами и богатством, я никогда не предпочту богатства. «Ах ты черт! Похоже, я был слишком трогателен, — подумал Самуил. — Пора умерить чувствительность». И, пожимая руку Фредерике, он сказал: — Благодарю. Никогда не забуду того, что вы сейчас мне сказали. Но подобной жертвы я не приму. Впрочем, ничего не следует преувеличивать. Надо еще поразмыслить. В этом браке, я знаю точно, не может заключаться ничего такого, что способно встревожить даже самого мрачного ревнивца. Придется лишь немного подождать. А уж в том, что ожидание будет недолгим, я вам ручаюсь. Последние слова он произнес таким странным и полным решимости тоном, что Фредерика вздрогнула. — Так он в самом деле настолько болен? — спросила она. — О! Ему осталось жить не более полугода, если только можно назвать жизнью нудное, бессильное и томительное угасание в кресле. Так что страшит меня вовсе не он. — Но кто же вас страшит? — удивилась Фредерика. — Вы, — помолчав, отозвался Самуил. — Как это? — пробормотала она, не понимая, о чем он говорит. — Когда вы были бедной сиротой, вы могли позволить мне любить вас и обещали быть моею. Но когда вы станете графиней фон Эбербах, богатой и… — Не продолжайте! — перебила она. — Ни мое настоящее, ни будущее не были бы возможны без моего прошлого. А оно связывает меня с вами. «Ну, то-то же!» — подумал Самуил. А Фредерика продолжала: — Я повторяю вам здесь и сейчас то, что сказала в Менильмонтане. Я принадлежу вам. Если бы вы запретили мне уступить последнему желанию графа фон Эбербаха, я бы повиновалась. Если вы считаете, что мы должны доставить ему эту последнюю радость, я согласна облегчить умирающему тягостный переход из этой жизни в жизнь вечную. Но договор, заключенный между нами, при этом останется нерушимым. Это лишь отсрочка, не более. Что богатство и положение могут изменить там, где речь идет о чувстве и долге? Разве я не всегда останусь той, кого вы приютили и вырастили? Могу ли я когда-нибудь перестать быть вам обязанной тем, что живу на этом свете? Перемена моего состояния может стать разве что еще одной причиной, почему я должна принадлежать вам. Я навсегда останусь вашей должницей, и уж тем более, когда у меня появится возможность вам отплатить. Когда я была бедна, вы приходили ко мне; если я стану богатой, я приду к вам сама. — Спасибо! — воскликнул Самуил, радуясь на этот раз от чистого сердца и без задней мысли. — Эта уверенность придаст мне сил пожертвовать собой во имя счастья Юлиуса. Итак, вы согласны? — А вы меня в этом одобряете? — На сей раз я сам вас об этом прошу, — сказал Самуил. — Тогда я согласна. — Я тотчас же отправлюсь к Юлиусу со столь доброй вестью, ведь он, наверное, ждет ответа, изнемогая от жестокого нетерпения. До скорой встречи, и еще раз благодарю. Он вышел, оставив Фредерику во власти смутных, невыразимых ощущений. Ей — и вдруг стать супругой графа фон Эбербаха! Такая внезапная перемена в судьбе глубоко взволновала девушку. Не то чтобы она была опечалена. Ведь она испытывала к графу подлинную, самую искреннюю нежность. Разумеется, подобный брак ни в коей мере не отвечал тому представлению о любви и счастье, что она лелеяла в своих грезах. Здесь не было той проникновенной близости, страстной и вместе почтительной, какую она воображала себе, думая о человеке, уготованном ей в супруги. Но ведь ей представлялся не выбор между графом фон Эбербахом и Лотарио, речь шла о другом: граф фон Эбербах или Самуил Гельб. И в общем-то, дружественный, легкий нрав Юлиуса пугал ее меньше, чем суровый и властный характер Самуила. Что касается последнего, то он, выйдя из комнаты Фредерики, не сразу направился к Юлиусу, но задержался в комнате, соседствующей с его покоями. Прислонившись лбом к оконной раме и постукивая пальцами по стеклу, он невидящими глазами смотрел вниз, во двор, переводил дух и размышлял. Каким бы сильным он ни был, он нуждался в этих мгновениях передышки, чтобы вернуться к исполнению жестокого замысла, к которому он только что приступил и от которого не собирался отказываться. В этой душе, глубокой и мрачной, радость никогда не задерживалась надолго: она вспыхивала и гасла, подобно молнии. Он еще не успел возвратиться к Юлиусу, а удовольствие, доставленное разговором с Фредерикой, согласие, вырванное у нее, и обещание, которого ему удалось добиться: что она будет принадлежать ему в богатстве, как и в бедности, — все это ощущение торжества уже угасло, уступив место угрюмой язвительности. «Вот, стало быть, к чему я пришел благодаря всей своей ловкости, хитроумным комбинациям и утомительным трудам, — говорил он себе. — А пришел я к тому, что вынужден не иметь более иной опоры, кроме расчета на человеческие добродетели: я полагаюсь на слово Фредерики и благородство Юлиуса! Все мои планы основаны на том, что Фредерика, пусть став богачкой и графиней, освободившись от всего, что удерживало ее в моей власти, вспомнит о клятве, которую она мне дала, когда жила в бедности и подчинении, что графиня вспомнит о незаконнорожденном, миллионерша — о бедняке! Все мое будущее, все мои расчеты, все величие и прочность моего положения покоются на этом зыбучем песке: на верности женщины. Что до Юлиуса и его обещаний обращаться с Фредерикой как с дочерью и никак иначе, то я все устрою так, что у него не будет времени поддаться слабости. Он сам этого захотел, тем хуже для него! Я не мог принять иное решение. Отцы умирают прежде своих детей. Это закон природы. Он умрет раньше Фредерики, умрет в день своей свадьбы. Так тому и быть. Все к лучшему. После кончины Юлиуса я увезу Фредерику в Менильмонтан. Я ее опекун. Самое меньшее, что сможет сделать Юлиус, — это назначить меня своим душеприказчиком. Я буду держать Фредерику вдали от Лотарио. А политические события в это время будут идти своим чередом. Министерство Полиньяка — вот вызов, на который Франция ответит революцией. Вероятнее всего, что возмущение великого народа вырвется из-под власти тех, кто воображает, будто сможет им руководить. Революция будет развиваться помимо их воли и накроет их своим бурлящим потоком. Я стану могущественным, богатым, стану тем, кем хочу быть: я обуздаю этот хаос, и следствием этого будет разрушение старого мира и рождение нового. Я удержу Фредерику подле себя властью изумления и восхищения. Что будет значить желторотый Лотарио рядом с Наполеоном от народовластия! Будущее принадлежит мне. Все будут любить меня, любить и благословлять. И первым из них будет Юлиус собственной персоной. Хе-хе, а ведь верно! Пусть благодарит меня, что умрет в полнейшем блаженстве, это он-то, прозябавший в апатии и пресыщенности!.. Однако поспешим завершить наш замысел, а то как бы Лотарио не вернулся слишком рано и не начал вставлять нам палки в колеса». И он вошел в спальню Юлиуса. XXVIII ПРОВИДЕНИЕ ДЕЛАЕТ СВОЕ ДЕЛО В один из сентябрьских вечеров 1829 года, когда солнце только что скрылось за холмами, окружавшими Эбербахский замок, у решетки ворот остановился экипаж. Привратник, вышедший на зов возницы, едва увидев, кто сидит в карете, торопливо бросился открывать. Экипаж въехал во двор и приблизился к самому крыльцу. Из экипажа вышел Лотарио. Племянник графа фон Эбербаха ехал из Вены и завернул сюда по дороге в Париж. Слуги сбежались с какой-то неприятной поспешностью. — А что, господин Лотарио изволили приехать на несколько дней? — спросил самый нахальный из этой толпы. — Возможно, — отвечал Лотарио, погруженный в свои мысли. На физиономиях лакеев появилось кислое выражение. Постоянно находясь в замке одни, они привыкли смотреть на него как на свою собственность, и Лотарио, появившись здесь, произвел на них впечатление чужака, вторгшегося в их владения. Экипаж откатили в каретный сарай, и Лотарио вошел в замок. — Стало быть, если господину угодно лечь, — осведомился тот же лакей, что уже говорил с ним раньше, — надо бы, что ли, постель приготовить? — По-видимому, так, — сказал Лотарио. — Господин ужинать будет? — снова спросил лакей. — Нет, я не голоден, поужинал в дороге. Слуга удалился, удовлетворенный этой уступкой. Пять минут спустя он возвратился, чтобы сообщить Лотарио, что его комната готова. Слуги торопились как могли, желая поскорее избавиться от этого непрошеного гостя, имевшего дерзость заявиться к ним. Лотарио был не в том настроении, чтобы заметить, какой прием ему здесь оказали. Его ум занимали иные предметы, нежели расположение к нему лакеев. Он лег в надежде уснуть, забыться. Но то ли дорожная тряска слишком взбудоражила ему кровь, то ли забота, что он носил в сердце, не хотела дать ему и часа передышки, а только он не смог сомкнуть глаз. Вся ночь прошла в тоскливом и утомительном беспокойстве, изматывающем в тысячу раз больше, чем бодрствование. Однако ближе к рассвету физическая усталость превозмогла возбуждение, и он забылся тем тяжелым сном, какой обыкновенно следует за ночью, отданной нервическому бдению. Когда он открыл глаза, солнце уже давно сияло на небе. Он звонком вызвал лакея, оделся и вышел из комнаты. Прежде чем сойти вниз, он заглянул в маленькую гостиную, которую некогда занимала Христиана. У него была привычка каждый раз, когда он посещал этот замок, всякий день заходить сюда, чтобы преклонить колена и помолиться в этом дорогом его сердцу месте, все еще полном воспоминаний о той, что заменила ему мать. Он толкнул дверь и вошел. Внезапно у него вырвался крик. В гостиной висел портрет его матери. Христиана всегда благоговейно хранила память об усопшей сестре. Сколько раз когда-то, в доме пастора в Ландеке, когда Лотарио был совсем ребенком, Христиана подводила его к этому портрету, чтобы он знал лицо своей матери, чтобы бедная умершая жила хотя бы в сердце своего сына. Так вот, на этом материнском портрете он, потрясенный, узнал черты Фредерики. Тот же чистый, до прозрачности ясный взгляд, те же светлые волосы. Мать Лотарио была изображена здесь в том же возрасте, в каком была сейчас Фредерика. Лотарио стоял, не в силах оторвать взгляд от полотна, сочетавшего в себе все то, что внушало глубочайшую нежность его сердцу. Сыновняя почтительность и страстная любовь… Фредерика похожа на его мать! Так вот отчего, увидев ее впервые, он вообразил, будто уже встречал ее когда-то, уже любил! Вот почему он сразу почувствовал, что его влечет к ней такая внезапная и неодолимая симпатия. Но откуда могло взяться такое поразительное сходство? И тут ему вспомнилось, что говорила им, ему и Фредерике, та загадочная женщина, которая провела его в маленький дом в Менильмонтане: они друг другу не чужие, так она сказала, и еще — что у него есть право заботиться о Фредерике, беречь ее и защищать. То были странные слова, однако ныне это удивительное сходство подтверждало их. Стало быть, между ним и Фредерикой и в самом деле есть какое-то родство! Они, выходит, из одного рода! Увы, зачем все это, если враждебная судьба навеки разлучила их? Для чего эти узы крови, если жизнь уже разорвала их? Он провел перед портретом целый день. Вечером он отнес его в свою комнату и повесил над изножьем своей кровати. Ему хотелось уснуть, глядя на него; он находил печальное очарование в том, чтобы иметь перед глазами сразу свое прошлое и будущее, заключенные в одну узкую рамку. Что было печальнее? Прошлое без жизни или будущее без любви? На следующий день он решил, что пора ехать. С утра он занялся приведением в порядок счетов и трат слуг, отдал распоряжения насчет всего, что требовало починки, — в общем, принял меры на весь будущий год. Он завтракал, когда вошел один из слуг, с виду чем-то смущенный. — Сударь, — пробормотал он и осекся, не решаясь продолжать. — Ну, в чем там дело, Ганс? — спросил Лотарио. — Да вот… — залепетал Ганс. — Что же, наконец? — То, что там… дама. — Какая дама? — Пусть господин не изволит гневаться, — продолжал Ганс, несколько придя в себя. — Это очень богатая дама, прекрасная собою, и она восхищается нашим замком. Ну, вот. Она не затем сюда приходит, чтобы портить что-нибудь: она скорее на колени встанет перед каким-нибудь каменным истуканом, чем будет его трогать. — Короче, что нужно этой даме? — нетерпеливо перебил Лотарио. — Я почему все это говорю? — продолжал Ганс. — Потому как господин велел нам в свое отсутствие никого в замок не допускать. Да мы ж и понимаем, в чем тут забота господина. Похоже, тут когда-то творились дела не слишком веселые, от них повсюду остались всякие семейные предания, вот господин и не желает, чтобы здесь слонялся разный прохожий люд. Но эту даму мы сюда пропустили совсем не из-за денег, которые она нам дала. Надобно признать, она не поскупилась и дала бы еще в двадцать раз больше, лишь бы ей позволили войти. Но мы все равно не из-за этого уступили. А суть в том, что эта дама артистка, ей для ее дела нужно видеть всякую красивую мебель. Ну вот, она, стало быть, весной приезжала и тогда же еще сказала, что вернется сюда. — Так эта дама просит позволения посетить замок? — Повторно посетить, потому как, право слово, она в прошлый раз преосновательно его посетила. Поскольку вы, на беду, оказались здесь, мы не можем взять на себя смелость сами дать ей такое разрешение. Вот она мне и поручила пойти да попросить вас — она умоляет ей не отказывать. — Хорошо, — вздохнул Лотарио. — Ступай и приведи сюда эту даму. Через минуту Ганс вернулся в сопровождении женщины, одетой в черное. Посетительница дала слуге знак удалиться. Потом она отбросила с лица вуаль. Это была Олимпия. — Вы, сударыня? Вы здесь? — вскричал Лотарио, вначале растерявшийся от изумления. Потом он улыбнулся: ему пришла в голову одна мысль. — Вы, вероятно, ожидали встретить здесь не меня, а кого-то другого? — осведомился он, предполагая, что она приехала ради Юлиуса. — Я не ожидала встретить здесь никого, — отвечала Олимпия. — Но узнав, что вы здесь, решила, что у меня нет причин вас избегать. — Что ж, — сказал Лотарио, — если во владения графа фон Эбербаха вас привел один лишь интерес к искусству, позвольте мне поздравить самого себя со счастливым случаем, дающим мне возможность самолично со всем почтением представить вам здешнюю архитектуру и убранство. — Я уже видела этот замок, — сказала певица, — но была бы счастлива еще раз осмотреть его вместе с вами. Казалось, Олимпия делает над собой усилия, стараясь справиться с каким-то безотчетным волнением. — Сударыня, я в полном вашем распоряжении, — сказал Лотарио. И он стал водить ее из залы в залу. При виде каждого предмета, что показывал ей Лотарио, каждой комнаты, двери которой он перед ней открывал, при каждом шаге в стенах этого дома, некогда заключавших в себе радость и любовь, ныне же — лишь скорбь и пустоту, волнение Олимпии, казалось, все более возрастало. Ее взор и чело потемнели, омраченные горькой печалью. Лотарио объяснял себе подобную чувствительность мыслями о его дяде, воспоминания о котором этот замок естественным образом навевал Олимпии. Но чтобы так растрогаться при одном виде дома и племянника графа фон Эбербаха, она должна была в глубине сердца питать к нему истинную любовь. Тогда почему же она его покинула? Через некоторое время, когда между ними установилась некоторая короткость, он заговорил со своей гостьей об этом, обратившись к ней с жаркими упреками. — Мне бы следовало сердиться на вас, — начал он. — За что? — спросила певица. — Вы очень огорчили моего дядю. Оставили его так внезапно, нимало не побеспокоившись о том, что с ним станет. — О, вы правы, — отвечала она, — я и в самом деле не испытывала на этот счет никакого беспокойства. Я точно знала, что он недолго будет оплакивать разлуку со мной и мое отсутствие не заставит его страдать. — Однако же заставило: это стало одной из причин его недуга. — Его недуга?! — вскричала певица. — В тот же день, когда вы уехали, его уложил в постель апоплексический удар, и он не поднялся еще по сей день. — Возможно ли? — побледнела Олимпия. — И это произошло из-за меня! О, прошу вас, скажите мне, что я здесь ни при чем. — Как бы то ни было, а слег он именно в день вашего отъезда. — Но почему никто мне об этом не написал? — спросила она. — Если бы я знала! Но вы-то сами, если ваш дядя серьезно болен, почему вы не рядом с ним? Как случилось, что вы здесь, в Эбербахе? — Я не покидал его, — возразил Лотарио, — пока его жизнь была в опасности. А потом… у меня были важные причины, чтобы уехать из Парижа. — Какие именно? — Эти причины не могут быть вам интересны. — Откуда вы знаете? — сказала она. — Ваши печали и радости трогают меня больше, чем вы думаете. Вас гнетет печаль, я читаю это на вашем лице. Если это не тайна, угрожающая чьей-нибудь чести, откройтесь мне. Вы меня не знаете, но зато я знаю вас. И может статься, могу сделать для вас больше, чем вы предполагаете. — О сударыня! — воскликнул Лотарио. — Вам нет нужды говорить мне все это. Я и без того чувствую, что душа моя тянется к вам. Когда мы с вами встретились впервые и вы заговорили со мной, при одном звуке вашего голоса в моем сердце отозвались все струны расположения к вам. — Отлично! Так отчего же вы страдаете, вы, такой молодой, богатый, вы, которому обеспечены все прелести и весь блеск светской жизни? Чего вам не хватает? Ну же, говорите! — Мне не хватает того, без чего все прочее не имеет никакой цены. Я люблю женщину, но она меня не любит. — Увы! — прошептала Олимпия. — Вот что со мной, — продолжал Лотарио. — Нет ничего проще, обычнее. Однажды я мельком увидел девушку, показавшуюся мне очаровательной. Я ее подстерег, последовал за ней, она заполнила все мое сердце, все помыслы, я думал о ней целыми днями и ночи напролет видел ее в снах. А потом, когда я захотел протянуть руки к моей мечте, поймать сияющее видение, озарявшее для меня мое грядущее, все погибло. Теперь для меня в жизни не осталось ничего. Когда мои глаза встречали ее взгляд, я надеялся увидеть в нем хоть искру сочувствия, думал, что движения моей души найдут в ней отклик, что биение моего сердца эхом отзовется в ее груди. Самообман, бред, безумие! Она принадлежит другому. Она обещала стать его женой! Тогда я понял, что это сильнее меня. Оставаться подле нее, видеть ее каждый день, когда надежды больше не осталось, растравлять свое отчаяние, без конца изображая дружескую и братскую непринужденность — я не мог больше выносить эту пытку. Из Парижа в Вену, из Вены в Берлин, из Берлина сюда я бежал, спасаясь от этой любви, но она следовала за мной повсюду. Я не могу оставаться на одном месте. Вы были правы, я повинен в неблагодарности к графу фон Эбербаху. Он был так добр ко мне, так отечески нежен, а я бросил его на попечение посторонних. Но, видите ли, я бы там умер или натворил глупостей. Лучше было уехать. Я дождался, когда у врачей не осталось серьезных опасений, и сбежал. Через два-три дня дядя узнает все, и я уверен, что он меня простит. Я написал ему из Берлина в день моего отъезда. Он узнает, почему я оставил Париж. Он поймет, что я не мог поступить иначе. Я все ему рассказал. Он убедится, что не равнодушие или неблагодарность заставили меня уехать. Теперь, когда я ему открылся, мне стало немного легче, и я попробую снова поселиться вместе с ним. Надеюсь, что он будет в особняке один и я больше не встречу там той, от которой бежал. — Бедное дитя! — сказала Олимпия. — Мы еще поговорим, когда вернемся в Париж. Может быть, найдется средство, чтобы все уладить. В эту минуту они находились в маленькой гостиной Христианы. Олимпии хотелось переменить разговор, чтобы отвлечь Лотарио от грустных мыслей. — Смотрите-ка! — заметила она, показывая на место, откуда Лотарио снял портрет своей матери. — Мне помнится, здесь висел портрет? — Да, — сказал Лотарио. — Я его убрал. — Портрет женщины, не так ли? Он мне запомнился, — продолжала она. — И где же он теперь? — В моей комнате, — отвечал Лотарио. — О, дело тут не в живописи, в смысле искусства он не имеет никакой ценности. Но это портрет моей матери и, как мне говорили, сходство поразительное. А теперь, да простит меня моя покойная мать, я дорожу им не только в память о ней. Этот портрет, сударыня, похож не только на мою мать. Есть странная связь между той, что когда-то так любила меня, и той, которую я так люблю теперь. — В самом деле? — протянула Олимпия с удивлением. В это мгновение в дверь постучали. — Кто там? — спросил Лотарио. — Это я, — послышался голос Ганса. — Чего вы хотите? — Тут письмо. — Войдите. Ганс появился на пороге. — Он там говорит, что письмо это не застало вас в Берлине и потому его отправили вслед за вами сюда, — объяснил лакей. — Дай сюда. Ганс передал ему письмо и вышел. — Письмо от дяди, — сказал Лотарио, пробежав глазами адрес. — И очень срочное. Вы позволите, сударыня? — он повернулся к Олимпии. — А как же! Читайте скорее! Лотарио сломал печать и стал читать. XXIX РАЗЪЯТАЯ ЛЮБОВЬ Едва лишь бросив взгляд на письмо, Лотарио страшно побледнел. И все же он продолжал быстро пробегать взглядом роковые строки. Но когда он дошел до конца, ему пришлось сесть, так как ноги не держали его, и он застыл, сжимая голову руками. — Что еще стряслось?! — вскричала Олимпия. — Вы можете прочесть, — сказал Лотарио. И он протянул ей письмо. Олимпия стала читать: «Любезный мой племянник или, вернее, мой милый сын! Так значит, ты не хочешь вернуться? Как ты можешь расстаться со мной на три месяца, когда мне и жить, видимо, осталось куда меньше? Но я нашел средство ускорить твой приезд. Ты будешь смеяться, Лотарио, но твой смех не может быть печальнее моего. Я женюсь. Как ты понимаешь, это лишь способ уладить дела с завещанием. Так поспеши же, ведь в моем состоянии я не могу ждать, и если не поторопишься, ты рискуешь опоздать. Твое возвращение тем необходимее, что та, на которой я женюсь через несколько дней, — это особа, на которую ты, насколько я мог догадаться, немножко сердит, уж не знаю, из-за какого недоразумения. Приезжай же скорее, ведь если ты не приедешь, я буду думать, что ты не простил ни меня, ни Фредерику. Твой дядя, ставший тебе отцом, Юлиус фон Эбербах. Париж, 20 августа 1829 года». Олимпия, тоже ошеломленная, выронила лист бумаги из рук. — Уже две недели прошли с тех пор как отправлено это письмо, — проговорила она так же мрачно, как Лотарио. — А граф фон Эбербах говорит, что женится через несколько дней. — Мое письмо разминулось с его посланием! — горестно вскричал Лотарио. — Значит, — спросила Олимпия, — та, кого вы любите, и есть эта самая Фредерика? — Да, сударыня. — Не правда ли, это та самая девушка, о которой говорили у лорда Драммонда? Воспитанница господина Самуила Гельба? — Она самая, сударыня. — Здесь должен быть замешан Самуил! — вскричала Олимпия. И с внезапной решимостью она заявила: — Не отчаивайтесь, Лотарио. Мы сейчас же отправляемся в Париж. Возможно, мы еще успеем. Впрочем, вы же писали графу фон Эбербаху о своем отъезде из Берлина, теперь он уже получил ваше письмо. Значит, не стоит беспокоиться. Ваш дядя любит вас. Доверьтесь мне. Если время еще есть — а Господь не допустит иного, — я обещаю вам все уладить. — Да услышит вас Бог, сударыня. — В Ландеке меня ожидает наемный экипаж. Сейчас мы отыщем моего брата, и в путь. Ну же, не медлите! Лотарио только и захватил с собой, что шляпу и плащ, дал мимоходом несколько распоряжений слугам, удивленным и весьма обрадованным его столь поспешным отъездом, и они с Олимпией вышли, а вернее сказать, выбежали на дорогу, ведущую в Ландек. Меньше чем за четверть часа они добрались до гостиницы. Ее хозяин стоял на пороге. — Я уезжаю, — объявила Олимпия. — Лошадей, живо! А где мой брат? — Ваш брат ушел, сударыня, — отвечал хозяин гостиницы, удрученный внезапным отъездом постояльцев, которые по его расчетам должны были задержаться здесь подольше. — Ох, как некстати! Он не говорил, куда направляется? — Он вообще ничего не сказал, разложил вещи в комнате и сразу пустился со всех ног в сторону Эбербахского замка. — В сторону замка? — повторила Олимпия. — А мы как раз оттуда! Пять фридрихсдоров тому, кто мне его отыщет раньше, чем за полчаса. — Пять фридрихсдоров! — ахнул хозяин гостиницы, ослепленный подобной щедростью. Он позвал не то троих, не то четверых детишек, игравших у порога: — Эй, вы! Вы же торчали здесь, когда госпожа сюда приехала. Брата ее приметили? — Красивый такой господин в зеленом жилете? — спросил один из мальчишек. — И в красном галстуке! — подхватил другой. — Верно. — О, так я его точно видел! — вмешался третий. — В этом своем красном и зеленом он был ярче, чем попугай. — Значит, вы бы его узнали, если он встретится вам? — Еще бы! — Что ж! Пару флоринов тому, кто его сюда приведет раньше, чем через полчаса. Он не успел договорить, а они уже кинулись на поиски. — Погодите, — удержала их Олимпия. — Здесь где-то должна быть одна женщина, которая пасет коз; ее зовут… — Гретхен! — Да, да, именно Гретхен. Моего брата вы найдете близ ее коз. Скажите ему, чтобы сейчас же шел сюда. Трое мальчишек умчались галопом, и два обещанных флорина звенели у них в ушах громче, чем все колокольчики всех мулов Испании. — Когда мой брат появится, — сказала Олимпия хозяину гостиницы, — пусть экипаж и лошади будут готовы. Дайте мне счет, я его оплачу, чтобы потом нам осталось лишь уехать без промедления. Олимпия не ошиблась насчет того, где следовало искать Гамбу. Для него во всем Ландеке существовала лишь одна персона, и то была Гретхен. Едва выгрузившись, он помчался на поиски той, что проникла в его сердце. Хозяин гостиницы излишне польстил ему, сказав, будто он сначала разложил в комнате пожитки. Между тем он все бросил как попало, вперемешку свои узлы и саквояжи Олимпии, полагая, что вечером еще будет время привести это все в порядок, а на ближайшие четверть часа у него найдутся дела поважнее. Итак, Гамба пустился во весь дух, и не успела Олимпия повернуться к нему спиной, как он уже скрылся в горах. Он искал Гретхен там, где впервые встретил ее когда-то. Но ее там уже не было. Трава на этом склоне холма, которую козы выщипывали всю весну, теперь была для них недостаточно сочной и густой, и Гретхен угнала их в другое место. Таким образом, Гамба потерял целый час, прыгая со скалы на скалу, забираясь на вершины, спускаясь и снова устремляясь наверх. Внезапно, карабкаясь на остроконечную скалу, чтобы сократить путь, пренебрегая петляющей тропинкой, в ту минуту, когда он уцепился рукой за каменный выступ и собирался подтянуться, он нос к носу столкнулся с козой. — А вот и ты! — вскричал он с бурным восторгом. — Это ведь ты, да, Серая? Он узнал одну из коз Гретхен. Он вспрыгнул на скалу, обхватил голову козы и расцеловал ее с братской нежностью. — Где твоя хозяйка? — спросил он. У козы не было надобности отвечать. Подняв голову, Гамба заметил Гретхен. — Ах! Наконец-то! — сказал он. И одним прыжком Гамба преодолел расстояние, разделявшее их. Гретхен протянула ему руку, которую он сначала пожал, а потом покрыл сочными поцелуями. — Вы меня узнали? — ликуя, спросил он. — Конечно, мой друг, — отвечала она. — А я, я узнал вашу козу. Но как же я рад! Эх, и пришлось же мне вас поискать, черт возьми! Вы же теперь бросили прежнее место. Еще бы! Ведь три месяца прошло. Я так и двух минут не могу усидеть на одном месте. И словно затем, чтобы делом доказать справедливость этих слов, он принялся скакать и прыгать, перебегать от Гретхен к стаду, от одной козы к другой, смеющийся, счастливый, стремительный. Гретхен и сама была счастлива, когда его увидала. Но ее радость была сдержанной и суровой, как природа этих гор, среди которых она жила всю свою жизнь. — Знаете что, Гретхен? — сказал Гамба. — Я безмерно соскучился там без вас. А вы, что вы без меня поделывали? Вы обещали вспоминать обо мне, так хоть слово-то свое сдержали? — Да, — сказала Гретхен. — Как же мне не думать о вас? Вы теперь единственный мой друг в целом свете. — Ладно, это ничего! — откликнулся он. — Вам и не нужно других, раз я вас люблю за целую сотню. А я люблю вас именно так, вы уж это поймите. Своей сестрице я сказал: «Или едем в Ландек, или до свидания». Пока ее сезон — это называется сезон, — так вот, пока он продолжался, я не мог слишком наседать, ведь все это прямо создано для нее — искусство там, и maestro[6], и директор, и опера, ей аплодируют, требуют, чтобы она еще пела, и все такое прочее. Ах, черт побери, ей-таки здорово рукоплескали, право слово! Париж… подумаешь, велика штука Париж! Хотел бы я посмотреть на этих парижских певичек, если бы ей позволили петь рядом с ними. Ни одна из них не промяукала бы и одной ноты. Э, да кому нужны их кошачьи концерты? Но как только ангажемент кончился, само собой, как вы понимаете, я послал всю эту музыку куда подальше. И прямо так и объявил сестрице: «Тебе аплодируют, ты свое получаешь, но и мне надо свои радости иметь. Ландек чудесное местечко, и оно становится еще лучше оттого, что там живет женщина, которую я люблю». Потому что, Гретхен, я своей сестрице так без обиняков и выложил, что люблю вас, и она была этим довольна и весьма меня одобрила. К тому же я ей очень ловко ввернул, что горный воздух хорош для горла, голос помогает сберечь. Я ей клялся, что осень, проведенная здесь, принесет ей большую пользу. — И что же она ответила? — спросила Гретхен. — Она сказала: «Я охотно поеду туда и сама собиралась тебе это предложить». Не сестра, видите ли, а ангельское создание. — Значит, вы поселитесь в Ландеке? — На месяц. Вы довольны? Ах! Не радуйтесь, если не хотите, но я уж буду радоваться за двоих. Тра-ля-ля, тра-ля-ля! Вот я и с вами! На целый месяц! И Гамба, напевая, пустился в пляс. — Это еще не все, — снова заговорил он чуть позже. — После этого месяца мы вернемся в Париж, что правда, то правда: у моей сестры там какое-то дело. Но я потом вернусь сюда, и если вы только захотите, насовсем. Вы, может, позабыли, Гретхен, как я вам сказал, уезжая, что у меня, когда я вернусь, будет к вам одна просьба. Так вот, я теперь чистосердечно признаюсь вам, что… — Эй! Сударь! Услышав этот крик, Гамба обернулся и увидел маленького мальчика, который мчался к нему, запыхавшись и издали делая ему какие-то знаки. То был один из юных соискателей двух флоринов. — Ну вот! Что там еще? — буркнул Гамба, явно раздосадованный. — Да там, сударь, — сказал малыш, — там сестра ваша, она хочет, чтобы вы сейчас же возвратились, сейчас же… — Чего ради? — Потому как я получу два флорина, если вы вернетесь в гостиницу раньше, чем через четверть часа. — Да мне-то что за дело до твоих двух флоринов! — отвечал Гамба, весьма раздраженный тем, что его потревожили в самом начале такого важного и деликатного объяснения. — Ваша сестра срочно уезжает в Париж, — продолжал посланец. — В Париж! — простонал Гамба, сраженный в самое сердце. — Да; уже и лошадей в карету впрягают. У вашей сестры вид очень обеспокоенный и торопливый, и она сказала: «Вот несчастье!», когда узнала, что вас там нет. Гамба прислонился к козе. — Ах, так! Вот, значит, и вся наша осень в Ландеке!.. Черт возьми, тем хуже! Пусть Олимпия отправляется куда хочет, а я остаюсь. Но Гретхен, помолчав, строго сказала: — Нет, Гамба, вы не должны позволить вашей сестре уехать одной. Вы сами в прошлый раз говорили мне об этом и были правы. Наверное, у нее появилась очень серьезная причина, чтобы пуститься в путь раньше, чем она собиралась. Поезжайте с ней, Гамба; сюда вы еще вернетесь. — Да, но когда теперь? — вскричал Гамба. — Всегда знаешь, когда отправляешься, но кому известно, скоро ли доведется вернуться? Что если эти злосчастные дела, в которые впуталась Олимпия, продержат нас в Париже всю зиму? — Пусть так! — отвечала Гретхен. — Я ведь каждый год езжу туда весной. Там мы и встретимся. — Это точно? Вы приедете? — спросил Гамба, страшно удрученный. — Непременно приеду. — Но как я узнаю о вашем приезде? — Я вам напишу. — Эх! Да разве мне известно хотя бы, где мы поселимся? Вы тогда пишите: «Гамбе, до востребования». Я каждый день буду бегать на почту. Это меня развлечет и немножко утешит. — Договорились. До свидания, Гамба. — Увы! Как же быстро вы с этим примирились, а я… До свидания, Гретхен. До свидания, может статься, в Париже. Хотя мне все равно больше нравится видеть вас здесь, на вольном воздухе, чем в этих ужасных городах, под потолками, что давят все живое. Кто мне поручится, что в городе вы еще пожелаете меня хоть немного любить? Я привык к вам здешней, а какой вы станете там, откуда мне знать? — Для вас я всюду останусь прежней, мой друг, мой кузен, мой брат. Но теперь прощайте. Вас ждут. Мальчик и в самом деле дергал Гамбу за полу. — Сударь! — неотступно просил он голосом, в котором раздражение смешивалось с мольбой. — Мой добрый господин, я же потеряю из-за вас мои два флорина! — Так прощайте же, Гретхен, — жалобно вздохнул Гамба. Ему хотелось напомнить Гретхен, что в прошлый раз она поцеловала его на прощание, но присутствие мальчика помешало робкому Гамбе решиться на это. — Прощайте, — повторил он. Гретхен протянула ему руку. Он поневоле удовлетворился крепким пожатием, вложив в него всю свою нежность и печаль. Потом, поминутно оглядываясь, он направился по дороге в сторону Ландека, предводительствуемый мальчишкой, который беспрестанно торопил его. Когда они прибыли на место, кони уже были впряжены в карету. Великодушный хозяин выдал пять флоринов малышу, который нашел Гамбу, еще четыре флорина двум другим, а четыре фридрихсдора оставил себе. Олимпия и Лотарио сели в экипаж. Там нашлось бы место и для Гамбы, но он хотел во что бы то ни стало устроиться рядом с кучером. Ему был необходим свежий воздух. Его душила печаль. И тем не менее из этих двух мужчин, один из которых только что расстался с возлюбленной, а другой скоро должен был увидеть свою, самым несчастным был совсем не тот, на чью долю выпала разлука. XXX БРАК РАДИ ЗАВЕЩАНИЯ Невозможно вообразить зрелища более пленительного, поэтического, очаровательного, чем Фредерика в подвенечном уборе. Это бледное лицо под белоснежной вуалью поражало безупречной чистотой и благородством. Утром того дня, на который назначили эту странную свадьбу, Фредерика казалась слегка озадаченной, немного беспокойной и чуточку грустной, но все эти треволнения лишь еще более оживляли ее нежное лицо. Юлиус и Самуил не сводили с нее глаз: один с упоением радостной нежности, другой — с грозной сосредоточенностью. Безмятежная красота этого юного девственного чела внушала Самуилу угрюмые и страшные мысли, тени которых омрачали его лицо. Гнев и страдание, томившие его, возрастали при виде этой девушки: она была и слишком прелестной, и слишком покорной судьбе. Самуилу хотелось, чтобы Фредерика была уродливой, потому что сейчас она была прекрасна не для него. Или, по крайней мере, он бы желал, чтобы она не так спокойно приняла его совет вступить в этот брак. Он был зол на нее за то, что она не боролась, не противилась, что, подчинившись его воле, кажется, не страдала от этого, не поступала наперекор себе, и было не похоже, чтобы она сдерживала слезы.

The script ran 0.016 seconds.