Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Грэм Грин - Суть дела [1948]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_contemporary, prose_counter, Роман

Аннотация. Грэм Грин (Henry Graham Greene, 2.X.1904 — 3.IV.1991) — английский писатель, в 1940-е годы — сотрудник британской разведки. В 1956 отказался от Ордена Британской империи; принял Орден Кавалеров Славы в 1966 и орден «За заслуги» в 1986. Лауреат Иерусалимской премии (1981). Почетный доктор Кембриджского (1962), Оксфордского (1963), Эдинбургского (1967), Московского (1988) университетов. С 1941 по 1944 Грэм Грин, как сотрудник министерства иностранных дел находился в Западной Африке, где и разворачиваются события его романа «Суть дела» (The Heart of the Matter, 1948), принесшего ему международное признание. Западная Африка в годы Второй мировой войны. Заместитель начальника полиции портового городка Скоби — человек абсолютной честности. За пятнадцать лет службы никто не смог сбить его с «пути истинного», тем паче, что он — верующий католик. Но неожиданная любовь меняет всё — незаметно для себя герой всё твёрже идёт дорогой лжи, которая ведёт к смерти.

Аннотация. С 1941 по 1944 Грэм Грин, как сотрудник министерства иностранных дел находился в Западной Африке, где и разворачиваются события его романа «Суть дела» (The Heart of the Matter, 1948), принесшего ему международное признание.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

— Послезавтра приходит «Эсперанса». Мне нужно доставить на борт и передать капитану маленький пакетик. — Что в нем такое? — Не спрашивайте, майор Скоби. Я ваш друг. Я бы предпочел, чтобы вы ничего не знали. Никому это не повредит. — Разумеется, Юсеф, я не могу этого сделать. Сами понимаете. — Честное слово, майор Скоби… — он наклонился вперед и приложил руку к черной шерсти на своей груди, — говорю вам, как друг: в пакете нет ничего, ровно ничего для немцев. Это не промышленные алмазы. — Драгоценные камни? — Там нет ничего для немцев. Ничего, что могло бы повредить вашей стране. — Вы же сами не верите, Юсеф, что я на это пойду. Тесные тиковые брюки съехали на самый краешек стула; на мгновение Скоби подумал, что Юсеф сейчас встанет перед ним на колени. — Майор Скоби, — сказал он, — умоляю вас… Для вас это так же важно, как для меня. — Голос его задрожал от неподдельного волнения. — Я хочу быть вашим другом. Я хочу быть вашим другом. — Должен предупредить вас заранее, — сказал Скоби, — окружной комиссар знает о том, что я у вас занял деньги. — Понятно. Понятно. Но дело обстоит куда хуже. Честное слово, майор Скоби, от того, о чем я вас прошу, никому не будет вреда. Сделайте это по дружбе, и я никогда больше у вас ничего не попрошу. Сделайте по доброй воле, майор Скоби. Это не взятка. Я не предлагаю никакой взятки. Глаза его вернулись к письму: «Родной мой, все это очень сложно». Буквы плясали у него перед глазами. Сложно… Он прочел «служба». Служба, слуга, раб… Раб рабов божиих… Это было как опрометчивый приказ, которого все же нельзя ослушаться. Ну вот, теперь он навеки отрекается от душевного покоя. Он знал, что ему грозит, и с открытыми глазами вступал в страну лжи, сам себе отрезав дорогу назад. — Что вы сказали, Юсеф? Я не расслышал… — Я еще раз прошу вас… — Нет, Юсеф. — Майор Скоби, — Юсеф вдруг выпрямился в кресле и заговорил официальным тоном, словно к ним присоединился кто-то посторонний и они уже не были одни. — Вы помните Пембертона? — Конечно. — Его слуга перешел на службу ко мне. — Слуга Пембертона… — («Что бы ты мне ни говорил, это не обещание».) — Слуга Пембертона теперь слуга миссис Ролт. — Глаза Скоби были по-прежнему прикованы к письму, но он уже его не видел. — Слуга миссис Ролт принес мне письмо. Понимаете, я приказал ему… глядеть в оба… Я правильно говорю? — Вы на редкость точно выражаетесь по-английски, Юсеф. Кто вам его прочел? — Неважно. — Официальный голос вдруг замер, и прежний Юсеф взмолился снова: — Ах, майор Скоби, что заставило вас написать такое письмо? Вы сами напросились на неприятности. — Нельзя же всегда поступать разумно, Юсеф. Можно умереть с тоски. — Вы же понимаете, это письмо отдает вас в мои руки. — Это бы еще ничего. Но отдать в ваши руки троих… — Если бы только вы по дружбе пошли мне навстречу… — Продолжайте, Юсеф. Шантаж надо доводить до конца. Ведь вы не можете остановиться на полдороге. — Охотнее всего я зарыл бы этот пакет в землю. Но война идет не так, как хочется, майор Скоби. Я делаю это не ради себя, а ради отца и матери, единокровного брата, трех родных сестер… а у меня есть еще и двоюродные. — Да, семья большая. — Понимаете, если англичан разобьют — все мои лавки не стоят и ломаного гроша. — Что вы собираетесь делать с моим письмом? — Я узнал от одного телеграфиста, что ваша жена выехала домой. Ей передадут письмо, как только она сойдет на берег. Он вспомнил телеграмму, подписанную «Луиза Скоби»: «…была дурой… точка целую». Ее ждет холодная встреча, подумал он. — А если я отдам ваш пакет капитану «Эсперансы»? — Мой слуга будет ждать вас на пристани. Как только вы ему отдадите расписку капитана, он передаст вам конверт с вашим письмом. — Вы вашему слуге доверяете? — Так же, как вы Али. — А что, если я потребую сперва письмо и дам вам честное слово… — Шантажист наказан тем, что он не верит и в чужую честь. И вы были бы вправе меня обмануть. — Но что, если обманете вы? — А я обмануть не вправе. К тому же я был вашим другом. — Вы чуть было им не стали, — нехотя согласился Скоби. — Я совсем как тот подлый индиец. — Какой индиец? — Который выбросил жемчужину, — грустно сказал Юсеф. — Это было в пьесе Шекспира[15], ее играли артиллеристы в концертном зале. Я это навсегда запомнил. 2 — Что ж, — сказал Дрюс, — к сожалению, пора приниматься за дело. — Еще бокал, — сказал капитан «Эсперансы». — Нельзя, если вы хотите, чтобы мы отпустили вас до того, как поставят боны. Пока, Скоби. Когда дверь каюты закрылась, капитан сказал сдавленным голосом: — Видите, я еще здесь. — Вижу. Я же говорил вам, случаются ошибки; документы теряют, протоколы засылают не туда, куда надо. — Я в это не верю, — сказал капитан. — Я верю, что вы меня выручили. — В душной каюте он потихоньку исходил потом. — Я молюсь за вас во время обедни, — добавил он, — и привез вам вот это. В Лобито мне не удалось найти ничего лучшего. Эту святую мало кто знает. — Он пододвинул Скоби через стол образок размером в пятицентовую монету. — Святая… не запомнил ее имени. Кажется, она имела какое-то отношение к Анголе, — пояснил он. — Спасибо, — сказал Скоби. Пакет в кармане казался тяжелым, как револьвер. Скоби дал последним каплям портвейна стечь на дно, а потом выпил и их. — На этот раз я принес кое-что вам. — Несказанное отвращение свело его руку. — Мне? — Да. Каким невесомым был на самом деле этот пакетик, лежавший сейчас между ними на столе. То, что оттягивало карман как револьвер, весило теперь чуть больше пачки сигарет. — В Лиссабоне вместе с лоцманом к вам поднимется на борт один человек и спросит, нет ли у вас американских сигарет. Вы отдадите ему этот пакетик. — Это правительственное поручение? — Нет. Государство никогда так щедро не платит. — Он положил пачку денег на стол. — Странно… — сказал капитан с каким-то огорчением. — Вы же теперь у меня в руках. — Раньше вы были в руках у меня, — напомнил Скоби. — Этого я не забуду. И моя дочь тоже. Она хоть и замужем за безбожником, но сама женщина верующая. Она тоже за вас молится. — Чего стоят наши молитвы? — Будь на то воля божия, и они вознесутся к небу, как стая голубей, — сказал капитан, смешно и трогательно воздевая толстые руки. — Ну что ж, я буду рад, если вы за меня помолитесь. — Вы, конечно, можете на меня положиться. — Не сомневаюсь. А сейчас я должен обыскать вашу каюту. — Видно, вы-то на меня и не очень полагаетесь. — Этот пакет не имеет отношения к войне, — сказал Скоби. — Вы в этом уверены? — Да, почти. Он приступил к обыску. Проходя мимо зеркала, он заметил, что у него за плечами появилось чье-то чужое лицо: толстое, потное, не заслуживающее доверия. Он удивился — кто бы это мог быть? Но сразу же понял, что не узнал этого лица потому, что на нем появилось непривычное выражение жалости. И подумал: неужели я стал одним из тех, кого жалеют? КНИГА ТРЕТЬЯ Часть первая ГЛАВА I 1 Дожди кончились, и от земли шел пар. Мухи тучами висели в воздухе, больница была полна людьми, страдающими малярией. Дальше, на побережье, люди мерли от черной лихорадки, и все же на некоторое время наступило облегчение. Казалось, что теперь, когда дождь перестал барабанить по железным крышам, в мире опять воцарилась тишина. Густой аромат цветов на улицах заглушал запах обезьяньего питомника в коридорах полиции. Через час после того, как боны были сняты, пришел без всякого эскорта пароход с юга. Скоби выехал на полицейском катере, как только пароход бросил якорь. У него даже язык онемел, так долго он подбирал выражения потеплее и поискреннее. Как далеко я зашел, думал он, если мне надо заранее сочинять ласковые слова. Он надеялся, что встретится с Луизой на людях — ему будет легче поздороваться с ней в присутствии посторонних, — но на палубе и в салонах ее не было. Ему пришлось спросить у судового казначея номер ее каюты. Он все надеялся, что и там она будет не одна. В каюте сейчас помещали не меньше шести пассажиров. Но когда он постучал и дверь отворилась, там не было никого, кроме Луизы. Он чувствовал себя, как коммивояжер, который стучит в чужой дом, навязывая свой товар. Он произнес «Луиза?» — словно не был уверен, что это она. — Генри! Входи же, — сказала Луиза. Когда он вошел в каюту, им пришлось поцеловаться. Ему не хотелось целовать ее в губы — губы могут выдать, что у тебя на душе, — но она не успокоилась, пока не притянула к себе его голову и не оставила печать своего возвращения у него на губах. — Ах, дорогой, вот я и приехала. — Вот ты и приехала, — повторил он, мучительно вспоминая слова, которые он приготовил. — Они тут ужасно милые, — объяснила она. — Разбрелись, чтобы мы могли побыть с тобой вдвоем. — Ты хорошо доехала? — По-моему, как-то раз нас чуть было не потопили. — Я очень волновался, — сказал он и подумал: вот и первая ложь. Лиха беда начало. — Я так по тебе соскучился. — Я была ужасная дура, что уехала. Дома за иллюминатором сверкали в знойном мареве, как кусочки слюды. Каюта была пропитана запахом женского тела, несвежего белья, пудры и лака для ногтей. Он сказал: — Давай поедем на берег. Но она еще не хотела его отпускать. — Дорогой, там без тебя я приняла несколько решений. Теперь у нас все будет по-другому. Трепать нервы я тебе больше не буду. — Она повторила: — Теперь все будет по-другому. — А он с грустью подумал, что по крайней мере это — правда, невеселая правда. Али с младшим слугой вносили сундуки, а он смотрел в окно на вершину холма, где стояли домики из рифленого железа, и ему казалось, что внезапный обвал создал между ним и этими домиками непреодолимую преграду. Они были теперь так от него далеко, что сначала он почувствовал даже не боль, а легкую печаль, как от воспоминаний детства. Откуда пошла вся эта ложь, подумал он, неужели все началось с того моего письма? Неужели я люблю ее больше, чем Луизу? А если заглянуть себе в самую глубину души, люблю ли я хоть одну из них — может, это всего лишь острая жалость, которая откликается на всякую человеческую беду… и только усугубляет ее? Человек в беде требует, чтобы ты служил ему безраздельно. Тишину и одиночество вытеснил грохот: наверху вбивали гвозди, кидали на пол тяжести, от которых дрожал потолок. Слышался громкий голос Луизы, весело отдававшей короткие приказания. На туалетном столе что-то задребезжало. Скоби поднялся наверх и с порога снова увидел глядящее на него лицо девочки в белой вуали — мертвые тоже вернулись домой. Жизнь без мертвых сама на себя не похожа. Москитная сетка висела над двухспальней кроватью, как дымчатый призрак. — Ну вот, Али, и хозяйка вернулась, — сказал он с подобием улыбки; вот и все, что он сумел изобразить во время этого спектакля. — Теперь мы опять все вместе. Ее четки, как маленькое озеро, лежали на туалете; он вспомнил о разорванных четках у себя в кармане. Как долго он собирался их перенизать, но теперь это уж вряд ли имеет смысл. — Ну, дорогой, здесь я все разобрала, — сказала Луиза. — Остальное доделает Али. Мне столько тебе надо рассказать!.. — Она пошла за ним вниз и тут же заметила: — Надо выстирать занавески. — Грязи на них не видно. — Бедненький, ты конечно не замечаешь, но на мой свежий глаз… Нет, книжный шкаф мне теперь нужен побольше. Я с собой привезла уйму книг. — Ты мне еще не сказала, из-за чего ты… — Милый, ты только надо мной не смейся! Это так глупо. Но вдруг я поняла, какая я была дура, что так переживала эту историю с твоим назначением. Когда-нибудь я тебе расскажу, и тогда смейся сколько хочешь. — Она протянула руку и чуть-чуть игриво дотронулась до него. — Ты и в самом деле рад?… — Очень, — сказал он. — Знаешь, что меня беспокоило? Я ужасно боялась, не забудешь ли ты тут без меня, что ты верующий. Тебя ведь, бедняжку, всегда приходится подгонять! — Боюсь, что я был не очень прилежным католиком. — Ты часто пропускал мессу? — Да, я почти не бывал в церкви, — признался он с натянутой улыбкой. — Ах, Тикки… — она сразу же поправилась: — Генри, дорогой, пусть я сентиментальна, но завтра воскресенье, давай поедем вместе к причастию! В знак того, что мы все начали сначала, по-хорошему. Просто поразительно, до чего трудно все предусмотреть; вот об этом он не подумал. — Конечно, — сказал он, но мозг его был словно парализован. — Тебе придется вечером пойти исповедаться. — За мной не так уж много страшных грехов. — Пропустить воскресную обедню — это такой же смертный грех, как прелюбодеяние. — Прелюбодеяние куда веселее, — сказал он с притворным легкомыслием. — Да, я вовремя вернулась. — Хорошо, я схожу после обеда. Не могу исповедоваться натощак. — Дорогой, ты очень изменился. — Да я ведь шучу. — Шути, пожалуйста. Мне это даже нравится. Раньше ты, правда, не часто шутил. — Но ведь и ты не каждый день возвращаешься, детка. Фальшивое благодушие, шутки на пересохших губах — казалось, этому не будет конца; во время обеда он положил вилку, чтобы еще раз сострить. — Генри, дорогой, я никогда не видела тебя таким веселым! Земля уходила у него из-под ног, и все время, пока они обедали, ему казалось, что он куда-то падает: сосало под ложечкой, захватывало дух, сжимало сердце, — ведь нельзя же пасть так низко и выжить. Его шутки были похожи на вопль о помощи. Они пообедали — Скоби не заметил, что ел, — и он встал. — Ну, я пойду. — К отцу Ранку? — Сначала я должен заглянуть к Уилсону. Он теперь живет в одном из железных домиков на холме. Наш сосед. — Но он, наверно, в городе. — По-моему, он приходит домой обедать. Он думал, поднимаясь в гору, как часто ему теперь придется ходить к Уилсону. Нет, это опасная уловка. Ею можно воспользоваться только раз, зная, что Уилсон обедает в городе. И все же, чтобы не попасться, он постучал к нему и был ошеломлен, когда Гаррис отворил дверь. — Вот не думал, что вас застану. — У меня был приступ лихорадки, — сказал тот. — Мне хотелось повидать Уилсона. — Он всегда обедает в городе. — Я зашел ему сказать, что буду рад, если он к нам заглянет. Вернулась моя жена. — Так вот почему возле вашего дома была какая-то кутерьма. Я видел в окно. — Заходите и вы к нам. — Да я не большой любитель ходить в гости, — сказал Гаррис, ссутулясь на пороге. — Говоря по правде, я побаиваюсь женщин. — Вы, видно, редко с ними встречаетесь. — Да, я не дамский угодник, — заметил Гаррис с напускным бахвальством. Скоби чувствовал, что Гаррис следит за тем, как он, словно нехотя, пробирается к домику, где живет Элен, следит со злобным пуританизмом отвергнутого мужчины. Он постучал, ощущая, как этот осуждающий взгляд жжет ему спину. Вот и лопнуло мое алиби, думал он. Гаррис сообщит Уилсону, а Уилсон… Придется сказать, что раз уж я сюда попал, я зашел… И он почувствовал, как его «я» распадается, изъеденное ложью. — Зачем ты стучишь? — спросила Элен. Она лежала на кровати в полутьме, шторы были задернуты. — Гаррис следил, куда я иду. — Я не думала, что ты сегодня придешь. — Откуда ты знала? — Все тут знают обо всем… кроме одного: про нас с тобой. Ты так хитро это прячешь. Наверно, потому, что ты полицейский. — Да. — Он сел на кровать и положил ей руку на плечо — под его пальцами сразу же выступили капельки пота. Он спросил: — Что ты делаешь? Ты не больна? — Просто голова болит. Он сказал механически, сам не слыша того, что говорит: — Береги себя. — Ты чем-то встревожен, — сказала она. — Что-нибудь неладно… там? — Нет, что ты. — Бедненький ты мой, помнишь ту первую ночь, когда ты у меня остался? Тогда мы ни о чем не думали. Ты даже забыл свой зонтик. Мы были счастливы. Правда, странно? Мы были счастливы. — Да. — А почему мы тянем все это, раз мы несчастливы? — Не надо путать понятия счастье и любовь, — назидательно произнес Скоби, но в душе у него было отчаяние: вот если бы можно было превратить всю их историю в нравоучительный пример из учебника — как это сделали с Пембертоном, — к ним бы снова вернулся покой или по крайней мере равнодушие. — Иногда ты бываешь ужасно старый, — сказала Элен, но тут же протянула к нему руку, показывая, что шутит. Сегодня, подумал он с жалостью, она не может себе позволить со мной поссориться — так ей, во всяком случае, кажется. — Милый, о чем ты задумался? Нельзя лгать двум женщинам сразу, если этого можно избежать, не то твоя жизнь превратится в хаос; но когда он посмотрел на лицо, лежавшее на подушке, у него появился непреодолимый соблазн солгать. Она напоминала ему одно из тех растений в фильмах о природе, которое вянет у вас на глазах. На ее лице уже лежал отпечаток здешних мест. Это роднило ее с Луизой. — У меня неприятность. Я должен выпутаться из нее. Осложнение, которого я не предвидел. — Скажи какое. Один ум хорошо… — Она закрыла глаза, и он увидел, что рот ее сжался, будто в ожидании удара. — Луиза хочет, чтобы я пошел с ней к причастию. Она думает, что я отправился на исповедь. — Господи, и это все? — спросила она с огромным облегчением, и злость на то, что она ничего не понимает, заставила его на миг почти возненавидеть ее. — Все, — сказал он. — Все. — Но потом в нем заговорила справедливость. — Видишь ли, — ласково сказал он, — если я не пойду к причастию, она поймет: тут что-то не так: что-то совсем не так… — Но почему же тебе тогда не пойти? — Для меня это… ну, как тебе объяснить… означает вечные муки. Нельзя причащаться святых тайн, не раскаявшись в смертном грехе. — Неужели ты веришь в ад? — Меня уже спрашивал об этом Феллоуз. — Но я тебя просто не понимаю. Если ты веришь в ад, почему ты сейчас со мной? Как часто, подумал он, неверие помогает видеть яснее, чем вера. — Ты, конечно, права, меня бы это должно было остановить. Но крестьяне на склонах Везувия живут, не думая о том, что им грозит… И потом, вопреки учению церкви, человек убежден, что любовь — всякая любовь — заслуживает прощения. Конечно, придется платить, платить страшной ценой, но я не думаю, что кара будет вечной. И, может быть, перед смертью я еще успею… — Покаяться на смертном одре! — с презрением сказала она. — Покаяться в этом будет нелегко. — Он поцеловал ее руку и почувствовал губами пот. — Я могу пожалеть о том, что лгал, что жил нескладно, был несчастлив, но умри я сейчас — я все равно не пожалел бы, что я любил. — Ну что ж, — сказала она опять с оттенком презрения — оно словно отрывало ее от Скоби и возвращало на твердую землю, — ступай и покайся во всем. Ведь это не помешает тебе делать то же самое снова. — Зачем же каяться, если я не собираюсь… — Тогда чего ты боишься? Семь бед… По-твоему, ты уже совершил смертный грех. Какая разница, если на твоей совести будет еще один? Набожные люди, думал он, сказали бы, наверно, что это дьявольское наущение, но он знал, что зло никогда не бывает так прямолинейно, — в ней говорила невинность. — Нет, разница тут есть, и разница большая, — сказал он. — Это трудно объяснить. Пока что я просто предпочел нашу любовь… ну, хотя бы спасению души. Но тот грех… тот грех — в самом деле страшный. Это все равно, что черная обедня — украсть святые дары и осквернить их. Она устало отвернулась. — Я ничего в этом не понимаю. По-моему, все это чушь. — Увы! Для меня нет. Я в это верю. — По-видимому, веришь, — резко сказала она. — А может, все это фокусы? Вначале ты что-то меньше поминал бога, а? Уж не суешь ли ты мне в нос свою набожность, чтобы иметь повод… — Деточка, я никогда тебя не брошу. Мне просто надо подумать — вот и все. 2 Наутро Али разбудил их в четверть седьмого. Скоби проснулся сразу, но Луиза еще спала — день накануне был утомительный. Скоби повернул голову и стал на нее глядеть, — на лицо, которое он когда-то любил, лицо, которое он любит. Она панически боялась смерти на море и все-таки вернулась, чтобы ему лучше жилось. Она в муках родила ему ребенка и мучилась, глядя, как этот ребенок умирает. Он-то, ему казалось, сумел всего этого избежать. Если бы только ему удалось сделать так, чтобы она никогда больше не страдала! Но он знал, что эта задача невыполнима. Он может отдалить ее страдания, вот и все, но он несет их в себе, как заразу, которая рано или поздно коснется и ее. Может быть, ей уже передалась эта зараза — вот она ворочается и тихо стонет во сне. И, положив ладонь ей на щеку, чтобы ее успокоить, он подумал: эх, если бы она поспала еще, тогда бы и я мог уснуть опять, я бы проспал, мы бы опоздали к обедне, и еще одна беда была бы отсрочена. Но она проснулась, словно его мысли прозвенели, как будильник. — Который час, дорогой? — Около половины седьмого. — Надо торопиться. Ему казалось, будто благодушный и непреклонный тюремщик торопит его одеваться на казнь. Но он все не решался произнести спасительную ложь; всегда ведь может случиться чудо! Луиза в последний раз провела пушком по носу (но пудра тут же спекалась, едва прикоснувшись к коже) и сказала: — Ну, пойдем. Ему почудилось, что в ее голосе звучит едва уловимая нотка торжества. Много-много лет назад, в другой жизни, называвшейся «детство», кто-то, кого тоже звали Генри Скоби, играл в школьном спектакле шекспировского Готспера. Выбрали его по росту и по старшинству, но все говорили, что сыграл он хорошо. Теперь ему снова предстоит играть — право же, это не труднее, чем просто лгать. Скоби вдруг откинулся к стене и схватился за сердце. Он не сумел заставить мышцы симулировать боль и просто закрыл глаза. Глядя в зеркало, Луиза сказала: — Напомни мне, чтобы я рассказала об отце Дэвисе из Дурбана. Очень любопытный тип священника, гораздо интеллигентнее отца Ранка. — Скоби казалось, что она никогда не оглянется и не заметит его. — Ну вот, теперь в самом деле пора идти. — Но она все еще продолжала возиться у зеркала. Слипшиеся от пота пряди никак не удавалось причесать. Наконец он увидел из-под полураскрытых век, что она обернулась и поглядела на него. — Пойдем, дорогой, — позвала она. — У тебя такой сонный вид. Он зажмурил глаза и не двигался с места. Она резко его окликнула: — Что с тобой, Тикки? — Дай мне глоток коньяку. — Тебе нехорошо? — Глоток коньяку, — отрывисто повторил он, и когда она принесла коньяк и Скоби почувствовал его во рту, у него сразу отлегло от сердца. Казнь отсрочена. Он с облегчением вздохнул: — Вот теперь лучше. — Что случилось, Тикки? — Сердце. Уже прошло. — У тебя это прежде бывало? — Раза два за время твоего отсутствия. — Надо показаться доктору. — Да нет, чепуха. Скажет, что переутомился. — Я не должна была силой вытаскивать тебя из постели, но мне так хотелось, чтобы мы вместе причастились. — Боюсь, что теперь уже не удастся… ведь я выпил коньяку. — Не огорчайся, Тикки. — Сама того не подозревая, она приговорила его к вечной гибели. — Мы можем пойти в любой другой день. Он опустился на колени и стал смотреть на Луизу, преклонившую колена вместе с другими причастниками у алтарной решетки: он настоял на том, что пойдет с ней в церковь. Отец Ранк отвернулся от престола и подошел к ним с причастием. Domine, non sum dignus[16]… domine, non sum dignus… domine, non sum dignus… Рука его привычно, словно на военных учениях, коснулась пуговицы мундира. На миг ему показалось жестокой несправедливостью, что бог предает себя во власть человеку то в образе человека, то в виде облатки — раньше в селениях Палестины, теперь здесь, в этом знойном порту, тут, там, повсюду. Христос велел богатому юноше продать все и следовать за ним, но то был понятный, разумный шаг по сравнению с поступком, который совершил он сам, отдавшись на милость людей, едва ли знающих, что такое молодость. Как отчаянно он любил людей, со стыдом подумал Скоби. Священник медленно, с остановками, дошел до Луизы, и Скоби вдруг почувствовал себя изгоем. Там, впереди, где стояли коленопреклоненные люди, была страна, куда ему больше никогда не вернуться. В нем проснулась любовь, любовь, какую всегда питаешь к тому, что утратил, — будь то ребенок, женщина или даже страдание. ГЛАВА II 1 Уилсон аккуратно вырвал страницу со стихами из «Даунхемца» и наклеил на оборотную сторону лист плотной бумаги. Он посмотрел листок на свет: теперь сквозь строки его стихотворения уже нельзя было прочесть спортивную хронику. Он старательно сложил листок и сунул в карман; там этот листок, наверно, и останется, а впрочем, кто знает?… Он видел, как Скоби поехал в город, и с бьющимся сердцем, задыхаясь, почти как в тот раз, когда он входил в публичный дом, и даже с той же опаской — кому охота менять привычный ход жизни? — пошел вниз, к дому Луизы. Уилсон мысленно прикидывал, как повел бы себя на его месте другой мужчина: сразу же соединить разорванные нити — поцеловать ее, как ни в чем не бывало, если удастся — в губы, сказать «Я по вас скучал», держать себя уверенно? Но отчаянное биение сердца — это позывные страха — мешало ему соображать. — Вот наконец и Уилсон, — сказала Луиза, протягивая руку. — Я уж думала, что вы меня забыли. — Он принял ее руку как знак поражения. — Хотите чего-нибудь выпить? — А вы не хотите пройтись? — Слишком жарко, Уилсон. — Знаете, я ведь с тех пор там не был… — Где? И он понял, что для тех, кто не любит, время не останавливается. — Наверху, возле старого форта. Она сказала безжалостно, не проявив никакого интереса: — Ах да… да, я сама еще там не была. — В тот вечер, когда я вернулся к себе, — он почувствовал, как проклятый мальчишеский румянец заливает ему щеки, — я пытался написать стихи. — Кто? Вы, Уилсон? Он воскликнул в бешенстве: — Да, я, Уилсон! А почему бы и нет? И они напечатаны! — Да я не смеюсь над вами, я просто удивилась. А кто их напечатал? — Новая газета. «Круг». Правда, они платят гроши… — Можно посмотреть? У него перехватило дыхание. — Они у меня с собой. На обороте было напечатано что-то просто невыносимое, — объяснил он. — Терпеть не могу весь этот модернизм! — Он жадно следил за выражением ее лица. — Довольно мило, — сказала она малодушно. — Видите, ваши инициалы! — Мне еще никогда не посвящали стихов. Уилсон почувствовал дурноту, ему захотелось сесть. Зачем только, думал он, идешь на это унижение, зачем выдумываешь, что ты влюблен? Он где-то прочел, что любовь выдумали трубадуры в одиннадцатом веке. Зачем это было нужно, разве мало нам похоти? Уилсон сказал с бессильной злобой: — Я вас люблю. — Он думал: это ложь, пустые слова, которые хороши только на бумаге. Он ждал, что она засмеется. — Ох, нет, Уилсон. Неправда, — сказала она. — Это просто тропическая лихорадка. Тогда он ринулся, очертя голову: — Больше всего на свете! Она ласково возразила: — Такой любви не бывает, Уилсон. Он бегал по комнате — короткие штаны шлепали его по коленкам — и размахивал листочком из «Даунхемца». — Вы не можете не верить в любовь. Вы же католичка. Разве бог не любит всех на свете? — Он — да. Он на это способен. И очень немногие из нас. — Вы любите мужа. Вы же сами мне говорили. Из-за этого вы и вернулись. Луиза грустно призналась: — Наверно, люблю. Как умею. Но это совсем не та любовь, которую вы себе выдумали. Никакой чаши с ядом, роковой судьбы, черных парусов. Мы не умираем от любви, Уилсон, разве что в книгах. Да еще какой-нибудь мальчишка сдуру, — и то у него это только поза. Давайте не становиться в позу, Уилсон: в нашем возрасте это уже не забавляет. — Я не становлюсь в позу, — сказал он с той яростью, в которой сам отчетливо чувствовал фальшь. Он встал перед книжным шкафом, словно призывая свидетеля, о котором она забыла: — Что ж, и у них всех — только поза? — Не совсем. Вот почему я люблю их больше, чем ваших любимых поэтов. — И все же вы вернулись. — Лицо его озарилось недобрым вдохновением. — А может, это была просто ревность? — Ревность? Господи, к кому же я могу ревновать? — Они ведут себя осторожно, — сказал Уилсон, — но не так осторожно, чтобы люди ничего не знали. — Я не понимаю, о ком вы говорите? — О вашем Тикки и Элен Ролт. Луиза ударила его по щеке, но задела нос; из носу обильно пошла кровь. — Это за то, что вы назвали его Тикки, — сказала она. — Никто не смеет его так называть, кроме меня. Вы же знаете, как он это ненавидит. Нате, возьмите мой платок, если у вас нет своего. — У меня сразу начинает идти кровь. Вы не возражаете, если я прилягу? Он растянулся на полу, между столом и шкафом для продуктов; вокруг ползали муравьи. Сперва в Пенде Скоби видел, как он плачет, а теперь — вот это. — Хотите, я положу ключ вам за шиворот? — спросила Луиза. — Не надо. Спасибо. Кровь запачкала листок из «Даунхемца». — Вы уж меня, пожалуйста, простите. У меня ужасный характер. Но это вас излечит, Уилсон. Если живешь только романтикой, от нее нельзя излечиться. В мире слишком много бывших служителей той или иной веры; право же, лучше делать вид, будто еще во что-то веришь, чем блуждать во враждебной пустоте, полной жестокости и отчаяния. Он упрямо настаивал: — Меня ничто не излечит, Луиза. Я вас люблю. Ничто, — повторял он, орошая кровью ее носовой платок. — Вот странно, если бы это было правдой! — сказала она. Он вопросительно хмыкнул, лежа на полу. — То есть если бы оказалось, что вы один из тех, кто в самом деле умеет любить. Раньше я думала, что Генри умеет. Было бы странно, если бы оказалось, что умеете вы. Уилсона вдруг охватил нелепый страх, что теперь его примут за того, за кого он себя выдает, — чувство, которое испытывает штабной писарь: он врал, что умеет водить танк, а теперь началась атака и он видит, что хвастовству его поверили. Признаться, что он ничего не умеет, кроме того, что вычитал в технических журналах, уже поздно… «Печальная любовь моя! Ты ангел, ты и птица!»[17] Уткнувшись носом в платок, он благородно признал: — Думаю, что и он любит… конечно, по-своему. — Кого? — спросила Луиза. — Меня? Эту Элен Ролт, на которую вы намекаете? Или только себя? — Я не должен был вам ничего рассказывать. — Значит, это неправда. Давайте говорить начистоту, Уилсон. Вы себе не представляете, как я устала от утешительной лжи. Она красивая? — О нет, нет! Ничего подобного! — Конечно, она молодая, а я женщина средних лет. Но вид у нее после всего, что она пережила, наверно, довольно потрепанный. — Да, вид у нее очень потрепанный. — Но зато она не католичка. Счастливица. Она свободна! Уилсон сел, прислонившись к ножке стула, и сказал с искренним жаром: — Я вас очень прошу, не зовите меня Уилсоном! — Эдуард. Эдди. Тед. Тедди. — У меня опять пошла кровь, — сказал он жалобно и снова лег на пол. — А что вы об этом знаете, Тедди? — Пожалуй, лучше зовите меня Эдуардом. Я видел, как он выходил из ее дома в два часа ночи. И он опять был у нее вчера после обеда. — Он был на исповеди. — Гаррис его видел. — Да вы за ним, видно, следите. — Я подозреваю, что он играет на руку Юсефу. — Невероятно! Это уж вы перехватили. Она стояла над ним, словно это был покойник; в руке он сжимал окровавленный платок. Оба не слышали, как подъехала машина и снаружи раздались шаги. Обоим было странно услышать голос из внешнего мира: в этой комнате было так уединенно, так душно, как в склепе. — Что тут случилось? — произнес голос Скоби. — Да просто… — сказала Луиза и растерянно развела руками, будто хотела спросить: с чего тут начнешь объяснять? Уилсон кое-как поднялся, и кровь сразу же закапала у него из носа. — Ну-ка, — сказал Скоби и, вытащив связку ключей, сунул ее Уилсону за шиворот. — Вот увидите, старинные средства всегда помогают. — И в самом деле, через несколько секунд кровь остановилась. — Никогда не ложитесь навзничь, — продолжал он рассудительно. — Секунданты обтирают боксеров губкой, смоченной в холодной воде, а у вас такой вид, будто вы дрались, Уилсон. — Я всегда ложусь на спину, — сказал Уилсон. — От вида крови мне становится плохо. — Хотите выпить? — Нет. Мне надо идти. Он с усилием вытащил ключи из-под рубашки, забыв как следует заправить ее в брюки. Он обнаружил это, только что вернувшись домой, когда ему сделал замечание Гаррис. Он подумал: вот, значит, как я выглядел, уходя от них, а они сидели рядышком и смеялись. Он смотрел в окно на окрестный пейзаж, в ту сторону, где стоял дом Скоби, словно на поле боя после поражения. Кругом была потрескавшаяся земля и мрачные железные домишки. Интересно, такими же унылыми выглядели бы эти места, если бы он оказался победителем? Но в любви не бывает побед; иногда достигаешь незначительного тактического успеха, конец же всегда один — поражение: наступает либо смерть, либо безразличие. 2 — Чего ему было нужно? — спросил Скоби. — Объяснялся в любви. — Он в тебя влюблен? — Воображает, что да. Слава богу и за это. Чего от него еще можно требовать? — Ты его, кажется, здорово стукнула по носу. — Он меня разозлил. Назвал тебя Тикки. Милый, он за тобой шпионит. — Знаю. — Это опасно? — Может быть, при некоторых обстоятельствах. Но тогда виноват буду я. — Генри, неужели тебя вообще нельзя вывести из терпения? Неужели тебя не трогает, что он пытается завести со мной интрижку? — С моей стороны было бы лицемерием на это сердиться. Люди в таких случаях ничего с собой поделать не могут. Ты же знаешь, что даже самые милые, нормальные люди и те влюбляются. — А ты когда-нибудь влюблялся? — О да, конечно. — Он пристально следил за выражением ее лица, пытаясь выдавить из себя улыбку. — Будто ты этого не знаешь. — Генри, тебе действительно утром было плохо? — Да. — Это не отговорка? — Нет. — Тогда давай, дорогой, сходим вместе к причастию завтра утром. — Пожалуйста. — Он ведь знал, что эта минута все равно настанет. Лихо подняв бокал, чтобы доказать, что рука у него не дрожит, он спросил: — Выпьешь? — Слишком рано, милый. Он знал, что она пристально за ним следит — как и все остальные. Поставив бокал, он сказал: — Мне надо забежать в полицию за бумагами. Когда я вернусь, будет самое время выпить. Он вел машину, как пьяный, дурнота туманила ему глаза. О господи, думал он, за что ты заставляешь людей решать вот так, вдруг, не давая им времени поразмыслить. Я слишком устал, не могу думать, все это надо решать не в уме, а на бумаге, как математическую задачу, и найти безболезненный выход. Но душевные муки причиняли ему физические страдания: его стошнило прямо за рулем. Да, но где же выход? — думал он; беда в том, что мы все знаем наперед, мы, католики, наказаны тем, что все знаем заранее. Нечего искать ответа — ответ на все один: встать на колени в исповедальне и сказать: «С тех пор как я последний раз исповедовался, я столько-то раз совершил прелюбодеяние», — и так далее, и так далее. А отец Ранк скажет, что впредь я должен избегать таких встреч и никогда не видеться с этой женщиной наедине. (Какие чудовищно абсурдные понятия: Элен — «эта женщина», «встреча»… Она больше не растерянный ребенок, судорожно сжимающий альбом для марок, больше не та, что, притаившись, слушала нытье Багстера за дверью; а тот миг покоя, темноты, сострадания и нежности покаяния, обещать «никогда больше не грешить» и на другой день причаститься — вкусить тело господне, как они говорят, «сподобиться благодати». Вот это правильный ответ, и другого быть не может: надо спасать свою душу, а Элен бросить на произвол Багстера и отчаяния. Будь разумным, говорил он себе, признай, что отчаяние проходит (правда, проходит?) и любовь проходит (но разве не поэтому отчаянию не бывает конца?), через несколько недель или месяцев Элен успокоиться. Она провела сорок дней в лодке посреди океана, Пережила смерть мужа, ей ли не пережить такую безделицу, как смерть любви? Так, как переживу ее я, — знаю, что переживу. Он остановил машину у церкви, но, опустив голову, так и остался сидеть. Смерть никогда не приходит, если ее очень зовешь. Есть, конечно, обычное, честное, но «несправедливое» решение — бросить Луизу, нарушить данную себе клятву, уйти в отставку. Бросить Элен на Багстера или Луизу неизвестно на кого. Выхода нет, подумал он, поймав в зеркале отражение замкнутого, незнакомого лица, выхода нет. Ожидая отца Ранка возле исповедальни, он опустился на колени и стал повторять слова единственной молитвы, которая пришла ему в голову. Даже слова «Отче наш» и «Богородицы» и те он забыл. Он молился о чуде: «Господи, убеди меня. Дай мне почувствовать, что я стою больше, чем эта девочка». И молясь, он видел не лицо Элен, а лицо умирающего ребенка, который звал его отцом; лицо, смотревшее на него с фотографии на туалете, и лицо двенадцатилетней негритянки, которую изнасиловал, а потом зарезал матрос, — оно уставилось на него слепыми глазами в желтом свете керосиновой лампы. «Дай мне возлюбить себя превыше всего. Дай мне веру в твое милосердие к той, которую я покидаю». Он услышал, как отец Ранк прикрыл за собой дверь исповедальни, и опять скорчился от тошноты, подступившей к горлу. «Господи, — сказал он, — если же вместо этого я покину тебя, покарай меня, но дай хоть немного счастья им обеим». Он вошел в исповедальню. Ему казалось, что чудо все еще может свершиться. Даже отец Ранк может хоть раз найти нужные слова, правильный ответ… Став на колени в этом стоячем гробу, он сказал: — С тех пор как я в последний раз исповедовался, я совершил прелюбодеяние. — Сколько раз? — Не знаю, отец мой. Много раз. — Вы женаты? — Да. Он вспомнил тот вечер, когда отец Ранк чуть не расплакался перед ним, признаваясь в своем бессилии помочь людям… Пытаясь соблюсти безымянность исповеди, отец Ранк, наверно, сам это вспоминает. Скоби хотелось сказать: «Помогите мне, отец мой, убедите меня в том, что я поступаю правильно, покидая ее на Багстера. Заставьте меня поверить в милосердие божие», — но он молча стоял на коленях и ждал; он не чувствовал ни малейшего дуновения надежды. — Вы согрешили с одной женщиной? — спросил отец Ранк. — Да. — Вы должны перестать с ней встречаться. Это возможно? Он покачал головой. — Если вам нельзя ее не видеть, вы не должны оставаться с ней наедине. Вы обещаете — богу, а не мне? А он думал: как глупо было ожидать от него вещего слова. Это просто формула, тысячу раз слышанная тысячами людей. Люди, видимо, обещают, уходят, а потом возвращаются и каются снова. Неужели они верят, что больше не будут грешить? Он думал: я обманываю людей каждый день, но не стану обманывать ни себя, ни бога. И ответил: — Я бы зря пообещал это, отец мой. — Вы должны обещать. Нельзя стремиться к цели, пренебрегая средствами. Можно, думал он, еще как можно: можно желать мира и победы, не желая превращать города в руины. Отец Ранк сказал: — Вряд ли мне нужно вам объяснять, что исповедь и отпущение грехов — не пустая формальность. Отпущение грехов зависит от вашего душевного состояния. Приходить сюда и преклонять колена недостаточно. Прежде всего надо осознавать свой грех. — Это я понимаю. — И у вас должно быть искреннее желание исправиться. Нам сказано, что мы должны прощать брату нашему до семижды семидесяти раз, и нечего бояться, что бог менее милостив, чем мы, но никто не может простить того, кто упорствует в своем грехе. Лучше семьдесят раз согрешить и каждый раз покаяться, нежели согрешить раз и не раскаяться в своем грехе. Он видел, как отец Ранк поднял руку, чтобы отереть пот, заливающий глаза; в жесте этом, казалось, было столько усталости. Он подумал: к чему я его утомляю? Он прав, конечно же, он прав! Глупо было рассчитывать, что в этом душном ящике я обрету твердость духа… Он сказал: — Видно, мне не следовало приходить, отец мой. — Я не хочу отказывать вам в отпущении грехов, но, может быть, если вы уйдете и немножко подумаете, вы вернетесь сюда в более подходящем состоянии духа. — Да, отец мой. — Я буду молиться за вас. Когда Скоби вышел, ему показалось, что он впервые в жизни забрел так далеко, что потерял из виду надежду. Теперь, куда ни глянь, надежды нет нигде — только мертвый бог на кресте, гипсовая богоматерь да аляповатые изображения страстей господних — преданий незапамятных времен. Теперь перед ним раскинулась страна, где правят отчаяние и безысходность. Он поехал в полицейское управление, взял папку с бумагами и вернулся домой. — Как ты долго, — сказала Луиза. Он не знал, что ей солгать, но слова родились сами собой. — У меня опять заболело сердце, и я решил подождать, пока боль пройдет. — Как по-твоему, тебе можно пить? — Да, пока не скажут, что нельзя. — А ты сходишь к доктору? — Непременно. В эту ночь ему снилось, что он в лодке и его несет по такой же подземной реке, по какой ехал герой его детства Алан Куотермейн к потерянному городу Милозису. Но у Куотермейна были спутники, а он один — нельзя считать спутником мертвое тело на носилках рядом с собой. Он знал, что ему надо торопиться; трупы в этом климате сохраняются очень недолго, и ноздри его уж вдыхали запах тления. Но сидя в лодке и направляя ее к середине протока, он вдруг понял, что смердит не труп, а его собственное живое тело. В жилах у него застыла кровь, он попытался поднять руку, но она повисла как плеть. Он проснулся и увидел, что его руку взяла Луиза. — Милый, нам пора идти. — Идти? — спросил, он. — Мы идем с тобой в церковь, — сказала она, и он снова заметил, как внимательно она к нему приглядывается. Какой толк снова лгать, чтобы снова добиться отсрочки? Интересно, что ей сказал Уилсон? И что можно выдумывать неделя за неделей, отговариваясь работой, нездоровьем, забывчивостью, чтобы избежать развязки возле алтаря? Он думал с отчаянием: все равно я уже проклят, что мне терять? — Хорошо, — сказал он, — сейчас пойдем. Я встаю. — Он был поражен, когда она сама подсказала отговорку, дала ему повод еще раз увильнуть. — Милый, если ты плохо себя чувствуешь, полежи. Я не хочу тащить тебя насильно. Но отговорка, казалось ему, была и ловушкой. Он видел, что тут западня, чуть-чуть присыпанная землей. Воспользоваться поводом, который она предлагает, — все равно, что ковыряться в своей вине. Раз и навсегда, чего бы ему это ни стоило, он очистит себя в ее глазах, даст ей уверенность, которой ей не хватает. — Нет-нет, я пойду с тобой. Он вошел с нею в церковь будто впервые — таким он был здесь чужим. Беспредельное пространство уже отделяло его от всех этих людей, которые молились, преклонив колена, и скоро с миром в душе причастятся тела Христова. Он тоже опустился на колени и сделал вид, будто молится. Слова обедни звучали как обвинительный приговор. «Я приступлю к алтарю божию — к богу, дарующему радость юности моей». Но радости не было ни в чем. Он взглянул сквозь раздвинутые пальцы, гипсовые статуи девы Марии и святых, казалось, протягивали руки всем, кроме него. Он был незнакомый гость на балу, с которым никто не здоровался. Ласковые, накрашенные улыбки были обращены, увы! не к нему. Когда хор запел «Kyrie eleison»[18], он снова попробовал молиться. «Боже, помилуй… Господи, помилуй…» — но страх и стыд перед тем, что он намерен был совершить, сковали его мозг. Те растленные священнослужители, которые правили черную обедню, освящая хлеб над нагим женским телом в обряде нелепого и чудовищного причастия, обрекали себя на вечные муки, но они хотя бы испытывали чувство более сильное, нежели человеческая любовь: ими владела ненависть к богу или какая-то извращенная преданность врагу божию. А у него-то нет ни любви к греху, ни ненависти к богу; как может он ненавидеть бога, который добровольно предает себя в его руки? Он был готов совершить кощунство из-за любви к женщине, да и любовь ли это или просто чувство сострадания и ответственности? Он снова попытался оправдаться: «Ты сам можешь о себе позаботиться. Ты каждый день переживаешь свою Голгофу. Ты можешь только страдать. Погибнуть навеки ты не можешь. Признай, что я должен раньше думать о них, а потом о тебе». А я, размышлял он, глядя на то, как священник наливает вино и воду в чашу, готовя ему на алтаре трапезу вечного проклятия, я на последнем месте. Я ведь помощник начальника полиции, в моем распоряжении сотня людей, я лицо ответственное. Мое дело заботиться о других. Я создан для того, чтобы служить. Sanctus. Sanctus. Sanctus[19]. Начался канон. Бормотание отца Ранка у алтаря беспощадно приближало роковую минуту. «В мире твоем устроить все дни жизни нашей… дабы спастись нам от вечного проклятия». Pax, pacis, pacem — все падежи слова «мир» барабанным боем отзывались у него в ушах во время службы. Он думал: я оставил навеки даже надежду на мир и покой. Я несу ответственность. Скоро я так глубоко погрязну во лжи, что мне не будет возврата. Hoc est enim corpus[20]. Прозвенел колокольчик, и отец Ранк поднял святые дары, тело господне, настолько же легкое теперь, настолько тяжело ляжет на сердце Скоби облатка, которую он должен проглотить. Hic est enim calix sanguinis[21], и колокольчик прозвенел во второй раз. Луиза дотронулась до его руки. — Милый, тебе нехорошо? Он подумал: вот уже второй раз предлагают мне выход. Опять заболело сердце. Можно уйти. И у кого же в самом деле болит сердце, если не у меня? Но он знал, что если сейчас выйдет из церкви, ему останется одно: последовать совету отца Ранка, все уладить, бросить Элен на произвол судьбы и через несколько дней принять причастие с чистой совестью, зная, что он толкнул невинность туда, где ей и надлежало быть, — на дно океана. Невинность должна умирать молодой, не то она начинает губить души людские. «Мир оставляю вам, мир мой даю вам». — Нет, ничего, — сказал он Луизе, и глаза у него защипало, как встарь; глядя прямо на крест на алтаре, он с ненавистью подумал: «Ты меня сделал таким, какой я есть. Получай свой удар копьем!» Ему не надо было открывать требник, он и так знал, как кончается молитва: «Господи Иисусе Христе, вкушение тела твоего, коего я, недостойный, ныне причащаюсь, да не обратится для меня осуждением и гибелью». Он закрыл глаза и погрузился в темноту. Обедня стремительно шла к концу. «Domine, non sum dignus… Domine, non sum dignus… Domine, non sum dignus…» У подножия эшафота он открыл глаза: старые негритянки, шаркая, подходили к алтарной ограде, несколько солдат, авиационный механик, один из его собственных полицейских и банковский конторщик — все они чинно приближались к тому, что сулило им душевный покой, и Скоби позавидовал их наивности, их чистоте. Да, сейчас, в этот миг, они были чисты. — Что же ты не идешь, милый? — спросила Луиза, и рука ее снова дотронулась до него — ласковая, твердая рука сыщика. Он последовал за Луизой и встал возле нее на колени, как соглядатай на чужой земле, которого научили туземным обычаям и языку. Теперь только чудо может меня спасти, сказал себе Скоби, глядя, как отец Ранк открывает дарохранительницу, но бог не сотворит чуда ради собственного спасения. Я — крест его, думал Скоби, а он не вымолвит ни слова, чтобы спасти себя от креста, но если бы дерево могло ничего не ощущать, если бы гвозди были так бесчувственны, как думают люди! Отец Ранк спустился по ступенькам алтаря с дарами в руках. У Скоби перехватило во рту. Казалось, у него высохла кровь в жилах. Он не смел поднять глаз, он видел только складки облачения, которые наступали на него, как панцирь средневекового боевого коня. Мягкое шарканье подошв. Ах, если бы лучники пустили свои стрелы из засады; на миг ему почудилось, что священник остановился; а вдруг что-нибудь все-таки случится прежде, чем он до меня дойдет, вдруг между нами встанет какое-нибудь немыслимое препятствие… Открыв рот (ибо время настало), он в последний раз попробовал помолиться («О господи, в жертву тебе приношу мои руки. Возьми их. Обрати их во благо им обеим») и ощутил пресный, вкус вечного проклятия у себя на языке. ГЛАВА III 1 Управляющий банком отхлебнул ледяной воды и воскликнул сердечней, чем требовала деловая вежливость: — Как вы, наверно, рады, что миссис Скоби вернулась! Да еще к рождеству. — До рождества далеко, — сказал Скоби. — Когда дожди кончаются, время летит незаметно, — произнес управляющий с необычным для него благодушием, Скоби никогда не замечал в его тоне такого оптимизма. Он вспомнил, как вышагивала по комнате эта худенькая журавлиная фигура, то и дело хватаясь за медицинский справочник. — Я пришел к вам… — начал Скоби. — Насчет страховки? Или перебрали деньги со своего текущего счета? — На этот раз ни то, ни другое. — Вы же знаете, Скоби, я всегда буду рад вам помочь. Как спокойно Робинсон сидит у себя за столом! Скоби спросил с удивлением: — Вы что, отказались от своего ежедневного моциона? — Ах, все это была такая чушь! — сказал управляющий. — Я просто начитался всяких книг. — А я как раз хотел заглянуть в вашу медицинскую энциклопедию. — Ступайте лучше к доктору, — неожиданно посоветовал ему Робинсон. — Меня вылечил доктор, а не книги. Подумать, сколько я мучился, зря… Имейте в виду, Скоби, новый молодой человек, которого заполучила Арджилская больница, — лучший врач в колонии с самого ее основания. — И он вас вылечил? — Сходите к нему. Его фамилия Тревис. Скажите, что я вас послал. — И все же, если позволите, я хотел бы взглянуть… — Возьмите на полке. Я их там держу за импозантный вид. Управляющий банком должен быть человеком интеллигентным. Клиентам нравится, когда у него стоят серьезные книги. — Я рад, что у вас больше не болит желудок. Управляющий снова отхлебнул воды. — Я просто о нем больше не думаю. Говоря по правде, Скоби, я… Скоби поднял глаза от энциклопедии. — Что? — Нет, это я просто так. Скоби открыл энциклопедию на слове «Грудная жаба» и прочел: «Болевые ощущения. Их обычно описывают как сжатие: „грудь точно зажата в тиски“. Боль ощущается в центре грудной клетки и под грудиной. Она может распространяться в любую из рук, чаще в левую, вверх в шею или вниз в брюшную полость. Длится обычно несколько секунд, но, во всяком случае, не более минуты. Поведение больного. Весьма характерно: больной замирает в полнейшей неподвижности, в каких бы условиях он в это время ни находился»… Скоби быстро пробежал глазами подзаголовки: «Причина боли». «Лечение». «Прекращение болезни» — и поставил книгу обратно на полку. — Ну что ж, — сказал он. — Пожалуй, я и в самом деле загляну к вашему доктору Тревису. Мне кажется, лучше обратиться к нему, чем к доктору Сайкс. Надеюсь, он подбодрит меня так же, как вас. — Мой случай ведь не совсем обычный, — уклончиво сказал управляющий. — Со мной, видимо, все ясно. — Выглядите вы довольно хорошо. — Да я в общем здоров, только вот сердце иногда немножко побаливает и сплю неважно. — Работа ответственная, в этом все дело. — Возможно. Скоби казалось, что он бросил в землю достаточно зерен — но для какой жатвы? Этого он и сам не мог бы сказать. Попрощавшись, он вышел на улицу, где ослепительно сияло солнце. Шлем он держал в руке, и раскаленные лучи били прямо по его редким седеющим волосам. Он призывал на себя кару всю дорогу до полицейского управления, но ему было в ней отказано. Последние три недели ему казалось, что люди, проклятые богом, находятся на особом положении; как молодежь, которую торговая фирма посылает служить в какое-нибудь гиблое место, — их выделяют из числа более удачливых коллег, облегчают им повседневный труд и всячески берегут, чтобы, не дай бог, их не миновало то, что им уготовано. Вот и у него теперь все идет как по маслу. Солнечный удар его не берет, начальник административного департамента приглашает обедать… Злая судьба от него, видно, отступилась. Начальник полиции сказал: — Входите, Скоби. У меня для вас хорошие вести. И Скоби приготовился к тому, что от него отступятся снова. — Бейкер сюда не едет. Он нужен в Палестине. Они все же решили назначить на мое место самого подходящего человека. Скоби сидел на подоконнике, опустив на колено руку, и смотрел, как она дрожит. Он думал: ну вот, всего этого могло и не быть. Если бы Луиза не уехала, я никогда не полюбил бы Элен, меня не шантажировал бы Юсеф, я никогда не совершил бы с отчаяния этого поступка. Я бы остался собой, тем, кто пятнадцать лет живет в моих дневниках, а не разбитым слепком с человека. Но ведь только потому, что я все это сделал, ко мне пришел успех. Я, выходит, один из слуг дьявола. Он-то, уж заботится о своих. И теперь, думал он с отвращением, меня ждет удача за удачей. — Я подозреваю, что вопрос решил отзыв полковника Райта. Вы на него произвели прекрасное впечатление. — Слишком поздно, сэр. — Почему? — Я стар для этой работы. Сюда надо человека помоложе. — Чепуха. Вам только пятьдесят. — Здоровье у меня сдает. — Первый раз слышу. — Я сегодня как раз жаловался Робинсону в банке. У меня какие-то боли и бессонница. — Он говорил быстро, барабаня пальцами по колену. — Робинсон просто молится на Тревиса. Говорит, что тот сотворил с ним чудо. — Бедняга этот Робинсон! — Почему? — Ему осталось жить не больше двух лет. Это, конечно, строго между нами, Скоби. Люди не перестают друг друга удивлять: значит, этот смертный приговор вылечил Робинсона от воображаемых болезней, от чтения медицинских книг, от ходьбы из угла по своему кабинету! Так вот как бывает, когда узнаешь самое худшее. Остаешься с ним один на один и обретаешь нечто вроде покоя. — Дай бог, чтобы всем нам удалось умереть так спокойно. Он собирается ехать домой? — Не думаю. Скорее, ему придется лечь в больницу. Скоби думал: эх, а я не понял тогда того, что вижу. Робинсон показывал мне самое заветное свое достояние: легкую смерть. Этот гад даст большую смертность, хотя, пожалуй, и не такую большую, если вспомнить, что делается в Европе. Сначала Пембертон, потом ребенок в Пенде, а теперь Робинсон… Нет, это немного, но ведь я не считаю смертей от черной лихорадки в военном госпитале. — Вот так-то обстоят дела, — сказал начальник полиции. — В будущем году займете мое место. Ваша жена будет рада. Я должен буду терпеливо вынести ее радость, думал Скоби без всякой злобы. Я виноват, и не мне ее осуждать или показывать свое раздражение. — Я пойду домой, — сказал он. Али стоял возле машины, разговаривая с каким-то парнем, который, увидев Скоби, скрылся. — Кто это такой, Али? — Мой младший брат, хозяин. — Как же я его не знаю? Одна мать? — Нет, хозяин, один отец. — А что он делает? Али молча вертел рукоятку стартера, с лица его лил пот. — У кого он работает, Али? — Что, хозяин? — Я спрашиваю, у кого он работает? — У мистера Уилсона, хозяин. Мотор завелся, и Али сел на заднее сиденье. — Он тебе что-нибудь предлагал, Али? Просил, чтобы ты доносил на меня — за деньги? Ему было видно в зеркале лицо Али — хмурое, упрямое, скрытное, каменное, как вход в пещеру. — Нет, хозяин. — Мною интересуются и платят за доносы хорошие деньги. Меня считают плохим человеком, Али. — Я ваш слуга, — сказал Али, глядя ему прямо в глаза. Одно из свойств обмана, думал Скоби, — это потеря доверия к другим. Если я могу лгать и предавать, значит, на это способны и другие. Разве мало людей поручилось бы за мою честность и потеряло бы на этом свои деньги? Зачем же я буду зря ручаться за Али? Меня не поймали за руку, его не поймали за руку, вот и все. Тупое отчаяние сдавило ему затылок. Он думал, уронив голову на руль: я знаю, что Али честный слуга; я знаю его пятнадцать лет; мне просто хочется найти себе пару в этом мире обмана. Ну, а какова следующая стадия падения? Подкупать других? Когда они приехали, Луизы не было дома; кто-нибудь, по-видимому, за ней заехал и увез на пляж. Она ведь не ждала, что он вернется до темноты. Он написал ей записку: «Повез кое-какую мебель Элен. Вернусь рано. У меня для тебе хорошие новости», — и поехал один к домику на холме по пустой, унылой полуденной дороге. Кругом были только грифы — они собрались вокруг дохлой курицы на обочине и пригнули к падали стариковские шеи; их крылья торчали в разные стороны, как спицы сломанного зонта. — Я привез тебе еще стол и пару стульев. Твой слуга здесь? — Нет, пошел на базар. Они теперь целовались при встрече привычно, как брат и сестра. Когда грань перейдена, любовная связь становится такой же прозаической, как дружба. Пламя обожгло их и перекинулось через просеку на другую часть леса; оно оставило за собой лишь чувство ответственности и одиночества. Вот если только ступишь босой ногой, почувствуешь в траве жар. — Я помешал тебе обедать, — сказал Скоби. — Да нет, я уже кончаю. Хочешь фруктового салата? — Тебе давно пора поставить другой стол. Смотри, какой этот неустойчивый. — Он помолчал. — Меня все-таки назначают начальником полиции. — Твоя жена обрадуется. — А мне это безразлично. — Ну нет, извини, — сказала она энергично. Элен была твердо убеждена, что страдает она одна. Он будет долго удерживаться, как Кориолан, от того, чтобы выставлять свои раны напоказ, но в конце концов не выдержит; будет преувеличивать свои горести в таких выражениях, что они ему самому начнут казаться мнимыми. Что ж, подумает он тогда, может, она и права. Может, я и в самом деле не страдаю. — Ну да, начальник полиции должен быть выше всяких подозрений, — продолжала она. — Как Цезарь. — (Ее цитаты, как и правописание, не отличались особенной точностью.) — Видно, нам приходит конец. — Ты же знаешь, что у нас с тобой не может быть конца! — Ах, нельзя же начальнику полиции тайком держать любовницу в какой-то железной лачуге! Шпилька была в словах «тайком держать», но разве он мог позволить себе хоть малейшее раздражение, помня ее письмо, где она предлагала себя в жертву: пусть он делает с ней, что хочет, даже выгонит! Люди не бывают героями беспрерывно; те, кто отдает все богу или любви, должны иметь право иногда, хотя бы в мыслях, взять обратно то, что они отдали. Какое множество людей вообще не совершает героических поступков, даже сгоряча. Важен поступок сам по себе. — Если начальник полиции не может быть с тобой, значит, я не буду начальником полиции. — Это глупо. В конце концов, какая нам от всего этого радость? — спросила она с притворной рассудительностью, и он понял, что сегодня она не в духе. — Для меня большая, — сказал он и тут же спросил себя: что это — опять утешительная ложь? Последнее время он лгал столько, что маленькая и второстепенная ложь была не в счет. — На часок-другой, да и то не каждый день, а когда тебе удастся улизнуть. И ты уж никогда не сможешь остаться на ночь. Он сказал без всякой надежды: — Ну, у меня есть всякие планы. — Какие планы? — Пока еще очень неопределенные. Она сказала со всей холодностью, какую смогла на себя напустить: — Что ж, надеюсь, ты мне сообщишь о них заранее, чтобы я подготовилась. — Дорогая, я ведь пришел не для того, чтобы ссориться. — Меня иногда удивляет, зачем ты вообще сюда ходишь. — Вот сегодня я привез тебе мебель. — Ах да, мебель. — У меня здесь машина. Давай я свезу тебя на пляж. — Нам нельзя показываться вместе на пляже! — Чепуха. Луиза сейчас, по-моему, там. — Ради Христа, избавь меня от этой самодовольной дамы! — воскликнула Элен. — Ну хорошо. Я тебя просто покатаю на машине. — Это безопаснее, правда? Скоби схватил ее за плечи и сказал: — Я не всегда думаю только о безопасности. — А мне казалось, что всегда. И вдруг он почувствовал, что выдержка его кончилась, — он закричал: — Не думай, что ты одна приносишь жертвы! С отчаянием он видел, что между ними вот-вот разразится сцена: словно смерч перед ливнем, черный, крутящийся столб скоро закроет все небо.

The script ran 0.015 seconds.