1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Устроившись на новом месте и переменив имя, Шико позаботился также об изменении своей внешности. Звался он, как мы уже знаем, Робером Брике и при ходьбе немного наклонялся вперед. Вдобавок прошло лет пять-шесть, для него довольно тревожных, и от этого он почти облысел, так что его прежняя курчавая черная шевелюра отступила, словно море во время отлива, от лба к затылку.
Ко всему, как мы уже говорили, он изощрился в свойственном древним мимам искусстве изменять умелыми подергиваниями лицевых мускулов и выражение и черты лица.
Благодаря столь усердным стараниям Шико даже при ярком свете становился, если ему не лень было потрудиться, настоящим Робером Брике, то есть человеком, у которого рот раздвигался до ушей, нос доходил до подбородка, а глаза ужасающим образом косили. Всего этого он достигал без неестественного гримасничания, а любители перемен в подобной игре мускулами находили даже известную прелесть, ибо лицо его, длинное, острое, с тонкими чертами, превращалось в широкое, расплывшееся, тупое и невыразительное. Лишь своих длинных рук и длиннющих ног Шико не был в состоянии укоротить. Но, будучи весьма изобретательным, он, как мы уже упоминали, сгорбил спину, отчего руки его стали почти такой же длины, как ноги.
Кроме этих упражнений лицевых мускулов, он прибег еще к одной предосторожности – ни с кем не завязывал близкого знакомства. И правда – как ни владел своим телом Шико, он все же не в состоянии был вечно сохранять одно и то же положение.
Но в таком случае как можешь ты представляться горбуном в полдень, когда в десять утра был прям, и как объяснить свое поведение приятелю, когда он, прогуливаясь с тобой, видит вдруг, как у тебя меняется весь облик, потому что ты случайно увидел подозрительного тебе человека?
Вот Роберу Брике и приходилось жить отшельником. Впрочем, такая жизнь была ему по вкусу. Единственным его развлечением были посещения Горанфло, когда они допивали вдвоем знаменитое вино 1550 года, которое достойный приор позаботился вывезти из бонских погребов.
Однако переменам подвержены не только личности выдающиеся, но и существа вполне заурядные: изменился также Горанфло, хотя и не физически.
Он увидел, что человек, раньше управлявший судьбами, находится теперь в его власти и вполне зависит от того, насколько ему, Горанфло, заблагорассудится держать язык за зубами.
Шико, приходивший обедать в аббатство, показался ему впавшим в рабское состояние, и с этого момента Горанфло стал чрезмерно высокого мнения о себе и недостаточно высокого о Шико.
Шико не оскорбился этой переменой в своем приятеле. Король Генрих приучил его ко всему, и Шико приобрел философический взгляд на вещи.
Он стал внимательнее следить за своим собственным поведением – вот и все.
Вместо того чтобы появляться в аббатстве каждые два дня, он стал приходить сперва раз в неделю, потом раз в две недели и, наконец, раз в месяц.
Горанфло теперь до такой степени мнил о себе, что этого даже не заметил.
Шико был слишком философом, чтобы принимать отношение приятеля близко к сердцу. Потихоньку он смеялся над неблагодарностью Горанфло и по своему обыкновению чесал себе нос и подбородок.
«Вода и время, – сказал он себе, – два могущественнейших растворителя: один точит камень, другой подтачивает самолюбие. Подождем».
И он стал ждать.
Пока длилось это ожидание, произошли рассказанные нами события: в некоторых из них он, как ему показалось, усмотрел новые черты, являющиеся предвестием великих политических катастроф.
Королю, которого он, даже став покойником, продолжал любить, по его мнению, грозили в будущем опасности, подобные тем, от которых он его в свое время защищал. Он и решил предстать перед королем в виде призрака и предсказать грядущие беды, с единственной целью предостеречь от них.
Мы уже знаем, что в разговоре об отъезде Жуаеза обнаружился намек на приезд г-на де Майена и что Шико со своей лисьей пронырливостью вылущил этот намек из его оболочки. Все это привело к тому, что из призрака Шико превратился в живого человека и роль пророка сменил на роль посланца.
Теперь же, когда все, что в нашем повествовании могло показаться неясным, разъяснилось, мы, если читатель не возражает, присоединимся к Шико, выходящему из Лувра, и последуем за ним до его домика у перекрестка Бюсси.
Глава 17.
СЕРЕНАДА
Шико не пришлось идти долго от Лувра к себе.
Он спустился на берег и начал перебираться через Сену на лодочке, в которой он был единственным рулевым и гребцом: эта лодочка и привезла его с Нельского берега к Лувру, где он пришвартовал ее у пустынной набережной.
«Странное дело, – думал он, работая веслом и глядя на окна дворца, из которых лишь в одном – окне королевской спальни – еще горел свет, несмотря на позднее время, – странное дело, столько прошло лет, а Генрих все тот же: другие либо возвысились, либо принизились, либо умерли, у него же на лице и на сердце появилось несколько новых морщин – больше ничего… Все тог же ум – неустойчивый, благородный, склонный к поэтическим причудам, все та же себялюбивая душа, всегда требующая больше, чем ей могут дать: от равнодушия – дружбу, от дружбы – любовь, от любви – самопожертвование. И при всем этом – бедный, несчастный король, самый печальный человек во всем королевстве. Поистине, кажется, один лишь я глубоко изучил это странное смешение развращенности и раскаяния, безбожия и суеверия, как один лишь я хорошо знаю Лувр с его коридорами, где проходило столько королевских любимцев на своем пути к могиле, изгнанию или забвению, как один лишь я безо всякой опасности для себя верчу в руках эту корону, играю с нею, а ведь стольким людям мысль о ней обжигает душу, пока еще не успела обжечь им пальцы».
У Шико вырвался вздох, скорее философический, чем грустный, и он сильнее налег на весла.
«Между прочим, – снова подумал он, – король даже не упомянул о деньгах на дорогу: такое доверие делает мне честь, ибо доказывает, что он по-прежнему считает меня другом».
И Шико по своему обыкновению тихонько засмеялся. Потом он в последний раз взмахнул веслами, и лодка врезалась в берег, усыпанный мелким песком.
Шико привязал нос лодки к свае, затянув узел одному ему известным способом, что в те невинные (по сравнению с нашими) времена достаточно обеспечивало сохранность лодки, и направился к своему жилью, расположенному, как известно, на расстоянии двух мушкетных выстрелов от реки.
Завернув в улицу Августинцев, он с недоумением и даже с крайним изумлением услышал звуки инструментов и голоса, наполнявшие музыкальным благозвучием квартал, обычно столь тихий в такой поздний час.
«Свадьба здесь где-нибудь, что ли? – подумал он сперва. – Черти полосатые! Мне оставалось пять часов сна, теперь же всю ночь глаз не удастся сомкнуть, а я-то ведь не женюсь!»
Подойдя ближе, он увидел, как на оконных стеклах немногих домов, окаймлявших улицу, пляшут отблески пламени: то плыла в руках пажей и лакеев добрая дюжина факелов, и тут же оркестр из двадцати четырех музыкантов под управлением исступленно жестикулирующего итальянца с каким-то неистовством играл на виолах, псалтерионах, цитрах, трехструнных скрипках, трубах и барабанах.
Вся эта армия нарушителей тишины расположилась в отличнейшем порядке перед домом, в котором Шико не без удивления узнал свое собственное жилище.
Невидимый полководец, руководивший движением этого воинства, расставил музыкантов и пажей таким образом, чтобы все они, повернувшись лицом к жилью Робера Брике и не спуская глаз с его окон, казалось, существовали, жили, дышали только этим своим созерцанием.
С минуту Шико стоял, неподвижно застыв на месте, глядел на выстроившихся музыкантов и слушал весь этот грохот.
Затем, хлопнув себя костлявыми руками по ляжкам, вскричал:
– Но здесь явно какая-то ошибка. Не может быть, чтобы такой шум подняли ради меня.
Подойдя еще ближе, он примешался к любопытным, которых привлекла серенада, и, внимательно осмотревшись кругом, убедился, что и свет от факелов падал только на его дом, и звуки музыки устремлялись туда же: никто в толпе музыкантов и факелоносцев не занимался ни домом напротив, ни соседними.
«Выходит, – сказал себе Шико, – что это все действительно для меня. Может быть, в меня влюбилась какая-нибудь неизвестная принцесса?»
Однако предположение это, сколь бы лестным оно ни было, видимо, не показалось Шико убедительным.
Он повернулся к дому, стоявшему напротив. В единственных расположенных на третьем этаже окнах его, не имевших ставен, порою отражались отсветы пламени. Никаких других развлечений не выпало на долю бедного жилища, из которого, видимо, не выглядывало ни одно человеческое лицо.
«В этом доме, наверно, здорово крепко спят, черт побери, – подумал Шико, – от подобной вакханалии пробудился бы даже мертвец».
Пока Шико задавал себе эти вопросы и сам же на них отвечал, оркестр продолжал играть свои симфонии, словно он исполнял их перед собранием королей и императоров.
– Простите, друг мой, – обратился наконец Шико к одному из факельщиков, – не могли бы вы мне сказать, для кого предназначена вся эта музыка?
– Для того буржуа, который там проживает, – ответил слуга, указывая на дом Робера Брике.
«Для меня, – подумал опять Шико, – оказывается, действительно для меня».
Он пробрался через толпу, чтобы прочесть разгадку на рукавах и на груди пажей. Однако все гербы были старательно запрятаны под какие-го серые балахоны.
– Чей вы, друг мой? – спросил Шико у одного тамбуринщика, согревавшего дыханием свои пальцы, ибо в данный момент его тамбурину нечего было делать.
– Того буржуа, который тут живет, – ответил тамбуринщик, указывая своей палочкой на жилище Робера Брике.
«Ого, – сказал себе Шико, – они не только для меня играют, они даже мне принадлежат. Чем дальше, тем лучше. Ну, что ж, посмотрим».
Изобразив на своем лице самую сложную гримасу, какую он только мог изобрести, Шико принялся расталкивать пажей, лакеев, музыкантов, чтобы пробраться к двери, чего ему удалось достигнуть не без труда. Там, хорошо видный в ярком свете образовавших круг факелов, он вынул из кармана ключ, открыл дверь, вошел, закрыл за собою дверь и запер ее на засов.
Затем он поднялся на балкон, принес на выступ его кожаный стул, удобно уселся, положив подбородок на перила, и, делая вид, что не замечает смеха, встретившего его появление, сказал:
– Господа, вы не ошиблись, ваши трели, каденции и рулады действительно предназначены мне?
– Вы мэтр Робер Брике? – спросил дирижер оркестра.
– Я, собственной персоной.
– Ну, так мы всецело в вашем распоряжении, сударь, – ответил итальянец, подняв свою палочку, что вызвало новый взрыв мелодий.
«Решительно, разобраться в этом нет никакой возможности», – подумал Шико, пытливо разглядывая толпу и соседние дома.
Все обитатели домов высыпали к окнам, на пороги или же смешивались с теми, кто стоял у его двери.
Все окна и двери «Меча гордого рыцаря» заняты были самим мэтром Фурнишоном, его женой и всеми чадами и домочадцами сорока пяти – их женами, детьми и слугами.
Лишь дом напротив был сумрачен и нем, как могила.
Шико все еще искал глазами решения этой таинственной загадки, как вдруг ему почудилось, что под навесом своего же дома, через щели в настиле балкона, он видит человека, закутанного в темный плащ, видит его черную шляпу с красным пером, длинную шпагу: человек этот, думая, что его никто не видит, пожирал глазами дом напротив, безлюдный, немой, мертвый дом.
Время от времени дирижер покидал свой пост, подходил к этому человеку и тихонько переговаривался с ним.
Шико сразу догадался, что тут-то и была вся суть происходящего и что за этой черной шляпой скрыто лицо знатного дворянина.
Тотчас же все внимание его обратилось на этого человека. Ему легко было наблюдать: сидя у самых перил балкона, он мог видеть все, что делалось на улице и под навесом. Поэтому ему удалось проследить за всеми движениями таинственного незнакомца: тот при первой же неосторожности обязательно показал бы Шико свое лицо.
Внезапно, когда Шико был еще целиком занят своими наблюдениями, на углу улицы показался всадник в сопровождении двух верховых слуг, принявшихся энергично разгонять ударами хлыста любопытных, упорно обступивших оркестр.
– Господин де Жуаез! – прошептал Шико, узнавший во всаднике главного адмирала Франции, которому по приказу короля пришлось обуться в сапоги со шпорами.
Когда любопытные рассеялись, оркестр смолк.
Видимо, тишина воцарилась по знаку хозяина.
Всадник подъехал к господину, спрятавшемуся под навесом.
– Ну как, Анри, – спросил он, – что нового?
– Ничего, брат, ничего.
– Ничего!
– Нет, она даже не показалась.
– Эти бездельники, значит, и не пошумели как следует!
– Они оглушили весь квартал.
– А разве они не кричали, как им было велено, что играют в честь этого буржуа?
– Они так громко кричали об этом, что он вышел на свой балкон и слушает серенаду.
– А она не появлялась?
– Ни она, ни кто-либо из других жильцов того дома.
– А ведь задумано было очень тонко, – сказал несколько уязвленный Жуаез. – Она могла, нисколько себя не компрометируя, поступить, как все эти добрые люди, и послушать музыку, исполнявшуюся для ее соседа.
Анри покачал головой:
– Ах, сразу видно, что ты ее не знаешь, брат.
– Знаю, отлично знаю. То есть я знаю всех вообще женщин, и так как она входит в их число, отчаиваться нечего.
– О боже мой, брат, ты говоришь это довольно безнадежным тоном.
– Ничуть. Только необходимо, чтобы теперь этот буржуа каждый вечер получал свою серенаду.
– Но тогда она переберется в другое место!
– Почему, если ты ничего не станешь говорить, ничем на нее не укажешь, все время будешь оставаться в тени? А буржуа что-нибудь говорил по поводу оказанной ему любезности?
– Он обратился с расспросами к оркестру. Да вот, слышишь, брат, он опять начинает говорить.
И действительно, Брике, решив во что бы то ни стало выяснить дело, поднялся с места, чтобы снова обратиться к дирижеру.
– Замолчите, вы, там, наверху, и убирайтесь к себе, – с раздражением крикнул Анн. – Серенаду вы, черт возьми, получили, говорить больше не о чем, сидите спокойно.
– Серенаду, серенаду, – ответил Шико с самым любезным видом. – Я бы хотел все-таки знать, кому она предназначается, эта моя серенада.
– Вашей дочери, болван.
– Простите, сударь, но дочери у меня нет.
– Значит, жене.
– Я, слава тебе господи, не женат!
– Тогда вам, лично вам.
– Да – тебе, и если ты не зайдешь обратно в дом…
И Жуаез, переходя от слов к делу, направил своего коня к балкону Шико прямо через толпу музыкантов.
– Черти полосатые! – вскричал Шико, – если музыка предназначалась мне, кто же это давит моих музыкантов?
– Старый дурак! – проворчал Жуаез, поднимая голову, – если ты сейчас же не спрячешь свою гнусную рожу в свое воронье гнездо, музыканты разобьют инструменты о твою спину.
– Оставь ты беднягу, брат, – сказал дю Бушаж. – Вполне естественно, если все это показалось ему странным.
– А чему тут удивляться, черт побери! Вдобавок, учинив потасовку, мы привлечем кого-нибудь к окнам, поэтому давай поколотим этого буржуа, подожжем его жилье, если понадобится, но, черт возьми, будем действовать, будем действовать!
– Молю тебя, брат, – произнес Анри, – не надо привлекать внимания этой женщины. Мы побеждены и должны покориться.
Брике не упустил ни одного слова из этого разговора, который ярким светом озарил его еще смутные представления. Зная нрав того, кто на него напустился, он мысленно подготовился к обороне.
Но Жуаез, подчинившись рассуждениям Анри, не стал настаивать на своем. Он отпустил пажей, слуг, музыкантов и маэстро.
Затем, отведя брата в сторону, сказал:
– Я просто в отчаянии. Все против нас.
– Что ты хочешь сказать?
– Я не имею времени помочь тебе.
– Да, вижу, ты в дорожном платье, я этого сперва не заметил.
– Сегодня ночью я уезжаю в Антверпен по поручению короля.
– Когда же он тебе дал его?
– Сегодня вечером.
– Боже мой!
– Поедем вместе, умоляю тебя.
Анри опустил руки.
– Ты велишь мне это, брат? – спросил он, бледнея при мысли об отъезде.
Анн сделал движение.
– Если ты приказываешь, – продолжал Анри, – я подчиняюсь.
– Я только прошу, дю Бушаж, – больше ничего.
– Спасибо, брат.
Жуаез пожал плечами.
– Пожимай плечами, сколько хочешь, Жуаез. Но пойми, если бы у меня отняли возможность проводить ночи на этой улице, если бы я не мог смотреть на это окно…
– Ну?
– Я бы умер.
– Безумец несчастный!
– Пойми, брат, там мое сердце, – сказал Анри, протягивая руку к дому, – там моя жизнь. Как ты можешь требовать, чтобы я остался в живых, когда вырываешь из груди моей сердце?
Герцог, покусывая свой тонкий ус, скрестил руки с гневом, к которому примешивалась жалость. Наступило молчание. Подумав немного, он сказал:
– А если отец попросит тебя, Анри, допустить к себе Мирона – он не просто врач, он мыслитель…
– Я отвечу отцу, что вовсе не болен, что голова у меня в полном порядке, что Мирон не способен вылечить от любви.
– Что ж, приходится принять твою точку зрения. Но зачем я действительно тревожусь? Она ведь женщина – всего-навсего женщина, ты настойчив. Когда я возвращусь, ты уже будешь напевать радостнее и веселее, чем когда-либо!
– Да, да, милый брат, – ответил юноша, пожимая руки своего друга. – Да, я излечусь, буду счастлив, буду весел. Спасибо тебе за дружбу, спасибо! Это мое самое драгоценное сокровище.
– После твоей любви.
– Но прежде жизни!
Несмотря на свое кажущееся легкомыслие, Жуаез был глубоко тронут. Он внезапно прервал брата.
– Пойдем? Факелы погасли, музыканты взвалили инструменты на спину, пажи двинулись в путь…
– Ступай, ступай, я иду за тобой, – сказал дю Бушаж – ему жаль было расставаться с этой улицей.
– Понимаю, – сказал Жуаез, – последнее прости окну, правильно. Ну так простись же и со мной, Анри!
Анри обнял за шею брата, нагнувшегося, чтобы поцеловать его.
– Нет, – сказал он, – я провожу тебя до городских ворот.
Анн подъехал к музыкантам и слугам, которые стояли шагах в ста от них.
– Ладно, ладно, – сказал он, – пока вы нам больше не нужны. Можете идти.
Факелы исчезли, болтовня музыкантов и смех пажей замерли. Замерли и последние жалобные звуки, исторгнутые у лютен и виол рукой, случайно задевавшей струны.
Анри бросил последний взгляд на дом, устремил к окнам его последнюю мольбу и медленно, все время оборачиваясь, присоединился к брату, который ехал за своими двумя слугами.
Увидев, что оба молодых человека и музыканты удалились, Робер Брике решил, что, если эта сцена должна иметь развязку, развязка теперь наступит.
Поэтому он, нарочно производя как можно больше шума, ушел с балкона и закрыл окно.
Кое-кто из любопытных, упорствуя, еще стоял на своих местах. Но минут через десять исчезли даже они.
За это время Робер Брике успел вылезти на крышу своего жилища, окаймленную каменными зубцами на фламандский манер, и, спрятавшись за одним из этих зубцов, принялся обозревать окна противоположного дома.
Едва на улице прекратился шум, едва затихли инструменты, голоса, шаги, едва, наконец, все вошло в обычную колею, одно из верхних окон этого странного дома открылось, и чья-то голова осторожно высунулась наружу.
– Никого и ничего больше нет, – прошептал мужской голос, – значит, всякая опасность миновала. Это была какая-нибудь мистификация по адресу нашего соседа. Вы можете выйти из своего укрытия, сударыня, и вернуться к себе.
Говоривший закрыл окно, выбил из кремня искру и зажег лампу. Чья-то рука протянулась, чтобы взять ее у него.
Шико изо всех сил напрягал зрение. Но едва он заметил бледное, благородное лицо женщины, принявшей лампу, едва он уловил ласковые, грустные взгляды, которыми обменялись слуга и госпожа, как тоже побледнел, и ледяная дрожь пробежала по его телу.
Молодая женщина – ей было не больше двадцати четырех лет – стала спускаться по лестнице, за ней шел слуга.
– Ах, – прошептал Шико, стирая со лба проступившие на нем капли пота и словно стараясь в то же время отогнать какое-то страшное видение, – ах, граф дю Бушаж, смелый, красивый юноша, влюбленный безумец, только что обещавший стать радостным, веселым, петь песни – передай свой девиз брату, ибо никогда больше не произнесешь ты слова – Hilariter [6] Потом Шико, в свою очередь, сошел вниз, в свою комнату. Лицо его омрачилось, словно он только что погрузилcя в какое-то ужасное прошлое, в какую-то кровавую бездну. Он сел в темном углу, поддавшись последнему, но зато, может быть, больше всех прочих, необычному наваждению скорби, исходившему из этого дома.
Глава 18.
КАЗНА ШИКО
Шико провел всю ночь, грезя в своем кресле.
Он именно грезил, ибо осаждали его не столько мысли, сколько видения.
Возвратиться к прошлому, испытать, как чей-то уловленный тобою взгляд, один-единственный взгляд внезапно озарил целую эпоху жизни, уже почти изгладившуюся из памяти, не значит просто думать о чем-то.
В течение всей ночи Шико жил в мире, уже оставленном далеко позади и населенном тенями знаменитых людей и прелестных женщин. Как бы озаренные взором бледной обитательницы таинственного дома, словно верным светильником, проходили они перед ним одна за другой – и за ними тянулась целая цепь воспоминаний радостных или ужасных.
Шико, так сетовавший, возвращаясь из Лувра, что ему не придется поспать, теперь и не подумал лечь.
Когда же рассвет заглянул к нему в окно, он мысленно произнес:
«Время призраков прошло, пора подумать и о живых».
Он встал, опоясался своей длинной шпагой, набросил на плечи темно-красный плащ из такой плотной шерстяной ткани, что его не промочил бы даже сильный ливень, и со стоической твердостью мудреца обследовал свою казну и подошвы своих башмаков.
Последние показались Шико вполне достойными начать путешествие. Что касается казны, то ей следовало уделить особое внимание.
Поэтому в развитии нашего повествования мы сделаем паузу и расскажем читателю о казне Шико.
Обладавший, как всем известно, изобретательностью и воображением, Шико выдолбил часть главной балки, проходившей через весь его дом из конца в конец: балка эта содействовала и украшению жилища, ибо была пестро раскрашена, и его прочности, ибо имела не менее восемнадцати дюймов в диаметре.
Выдолбив эту балку на полтора фута в длину и на шесть дюймов в ширину, он устроил в ней казнохранилище, содержавшее тысячу золотых экю.
Вот какой расчет произвел при этом Шико:
«Я трачу ежедневно, – сказал он себе, – двадцатую часть одного из этих экю: значит, денег у меня хватит на двадцать тысяч дней. Столько я, конечно, не проживу, но половину прожить могу. Надо, однако, учесть, что к старости и потребности и, следовательно, расходы у меня увеличатся, ибо недостаток жизненных сил придется восполнять жизненными удобствами. В общем, здесь у меня на двадцать пять – тридцать лет жизни, этого, слава богу, вполне достаточно!»
Произведя вместе с Шико этот расчет, мы убедимся, что он был одним из состоятельнейших рантье города Парижа. Уверенность в будущем наполняла его некоторой гордостью.
Шико вовсе не был скуп, долгое время он даже отличался мотовством, но к нищете он испытывал отвращение, ибо знал, что она свинцовой тяжестью давит на плечи и сгибает даже самых сильных.
И потому, заглянув в это утро в свое казнохранилище, чтобы произвести расчеты с самим собою, он подумал:
«Черти полосатые! Время сейчас суровое и не располагает к щедрости. С Генрихом мне стесняться не приходится. Даже эта тысяча экю досталась мне не от него, а от одного моего дядюшки, который обещал оставить в шесть раз больше: правда, дядюшка этот был холостяк. Если бы сейчас была еще ночь, я пошел бы к королю и выудил бы у него из кармана сотню луидоров. Но уже рассвело, и я вынужден рассчитывать только на себя.., и на Горанфло».
При мысли о том, чтобы выудить деньги у Горанфло, достойный друг приора улыбнулся.
«Красиво было бы, – продолжал он размышлять, – если бы мэтр Горанфло, обязанный мне своим благополучием, отказал в ста луидорах приятелю, уезжающему по делам короля, который ему, Горанфло, дал аббатство святого Иакова. Ах, – продолжал он, – Горанфло теперь изменился. Да, но Робер Брике – по-прежнему Шико. Однако ведь я еще под покровом ночи должен был явиться за письмом короля, знаменитым письмом, от которого при Наваррском дворе должен вспыхнуть пожар. А сейчас уже рассвело. Что ж, я придумал, каким способом получу его, и при этом смогу даже нанести мощный удар по черепу Горанфло, если мозг его окажется чересчур непонятливым. Итак – вперед!»
Шико положил на место доску, прикрывавшую его тайник, прибил ее четырьмя гвоздями и сверху закрыл плитой, засыпав ее пылью, чтобы заполнить пазы. Уже собираясь уходить, он еще раз оглядел эту комнату, в которой уже много счастливых дней прожил ни для кого недостижимый, скрытый так же верно, как сердце в человеческой груди.
Затем он окинул взглядом дом напротив.
«Впрочем, – подумал он, – эти черти – Жуаезы – способны в одну прекрасную ночь поджечь мой особнячок, чтобы хоть на мгновение привлечь к окну незримую даму. Эге! Но если они сожгут дом, то моя тысяча экю превратится в золотой слиток! Кажется, благоразумнее всего было бы зарыть деньги в землю. Да не стоит: если господа Жуаезы сожгут дом, король возместит мне убытки».
Успокоенный этими соображениями, Шико запер дверь комнаты, забрав с собой ключ. Выйдя за порог и направляясь к берегу, он подумал:
«Между прочим, этот Никола Пулен может заявиться сюда, найти мое отсутствие подозрительным и… Да что это сегодня утром у меня в голове все какие-то заячьи мысли! Вперед! Вперед!»
Когда Шико запирал входную дверь так же тщательно, как и дверь своей комнаты, он заметил слугу неизвестной дамы, который, сидя у своего окна, дышал свежим воздухом; видимо, он рассчитывал, что так рано утром никто его не увидит.
Как мы уже говорили, человек этот был совершенно изуродован раной, нанесенной ему в левый висок и захватившей также часть щеки.
Кроме того, одна бровь, сместившаяся благодаря силе удара, почти совсем скрывала левый глаз, ушедший глубоко в орбиту. Но странная вещь! – при облысевшем лбе и седеющей бороде у него был очень живой взгляд, а другая, неповрежденная щека казалась юношески гладкой.
При виде Робера Брике, спускавшегося со ступенек крыльца, он прикрыл голову капюшоном.
Он собрался было отойти от окна, но Шико знаком попросил его остаться.
– Сосед! – крикнул Шико. – Из-за вчерашнего шума мой дом мне просто опротивел. Я на несколько недель еду на свою мызу. Не будете ли вы так любезны время от времени поглядывать в эту сторону?
– Хорошо, сударь, – ответил незнакомец, – охотно это сделаю.
– А если обнаружите каких-нибудь жуликов… – У меня есть хороший аркебуз, сударь, будьте покойны.
– Благодарю, сосед. Однако я хотел бы попросить еще об одной услуге.
– Я вас слушаю.
Шико сделал вид, что измеряет взглядом расстояние, отделяющее его от собеседника.
– Кричать отсюда о подобных вещах мне не хотелось бы, дорогой сосед, – сказал он.
– Тогда я спущусь вниз, – ответил неизвестный.
Действительно, он исчез из поля зрения Шико. Тот подошел поближе к дому напротив и услышал за дверью приближающиеся шаги, потом дверь открылась, и Шико очутился лицом к лицу со своим соседом.
На этот раз тот совсем закрыл лицо капюшоном.
– Сегодня утром что-то очень холодно, – заметил он, желая скрыть или как-то объяснить принятую им предосторожность.
– Ледяной ветер, сосед, – ответил Шико, нарочно стараясь не глядеть на своего собеседника, чтобы не смущать его.
– Я вас слушаю, сударь.
– Так вот, – сказал Шико, – я уезжаю.
– Вы уже изволили мне это сообщить.
– Я помню, помню. Но дома я оставил деньги.
– Напрасно, сударь, напрасно. Возьмите их с собой.
– Ни в коем случае. Человеку недостает легкости и решимости, когда в дороге он пытается спасти не только свою жизнь, но и кошелек. Поэтому я оставил в доме деньги. Правда, они хорошо спрятаны, так хорошо, что за них можно опасаться только в случае пожара. Если бы это произошло, прошу вас, как своего соседа, проследить, когда загорится одна толстая балка: видите, там, справа, конец ее выступает наружу в виде головы дракона. Проследите, прошу вас, и пошарьте в пепле.
– Право же, сударь, – с явным неудовольствием ответил незнакомец, – это – просьба довольно стеснительная. Делать такие признания больше подобает близкому другу, чем человеку, вам незнакомому, которого вы и не можете знать.
Произнося эти слова, он пристально вглядывался в лицо Шико, расплывшееся в приторно-любезной улыбке.
– Что правда, то правда, – ответил тот, – я вас не знаю, но я очень доверяюсь впечатлению, которое на меня производят лица, а у вас, по-моему, лицо честного человека.
– Однако же, сударь, поймите, какую вы возлагаете на меня ответственность. Ведь вполне возможно, что вся эта музыка, которой нас угощали, надоест моей госпоже, как она надоела вам, и тогда мы отсюда выедем.
– Ну что ж, – ответил Шико, – тогда ничего уж не поделаешь, и не с вас я стану спрашивать, сосед.
– Спасибо за доверие, проявленное к незнакомому вам бедняку, – сказал с поклоном слуга. – Постараюсь оправдать его.
И, попрощавшись с Шико, он возвратился к себе.
Шико, со своей стороны, любезно раскланялся. Когда дверь за незнакомцем закрылась, он прошептал ему вслед:
– Бедный молодой человек! Он-то по-настоящему призрак. А ведь я видел его таким веселым, жизнерадостным, красивым!
Глава 19.
АББАТСТВО СВЯТОГО ИАКОВА
Аббатство, которое король отдал Горанфло в награду за его верную службу и в особенности за его блестящее красноречие, расположено было за Сент-Антуанскими воротами, на расстоянии около двух мушкетных выстрелов от них.
В те времена часть города, примыкающая к Сент-Антуанским воротам, усиленно посещалась знатью, ибо король часто ездил в Венсенский замок, тогда еще называвшийся Венсенским лесом.
Вдоль дороги в Венсен многие вельможи построили себе небольшие особняки с прелестными садиками и великолепными дворами, являвшиеся как бы пристройками к королевскому замку; в этих домиках часто происходили свидания, но осмелимся утверждать, – несмотря на то что в то время даже любой буржуа с увлечением вмешивался в дела государства, на этих свиданиях никаких политических разговоров не велось.
Благодаря тому что по этой дороге вечно сновали туда и сюда придворные, можно считать, что она до известной степени соответствовала тому, чем в настоящее время являются Елисейские поля.
Согласитесь, что аббатство, гордо возвышавшееся справа от дороги, было отлично расположено.
Оно состояло из четырехугольного строения, окаймлявшего огромный, обсаженный деревьями двор, сада с огородом позади, жилых домов и значительного количества служебных построек, придававших монастырю вид небольшого селения.
Двести монахов ордена святого Иакова проживали в кельях, расположенных в глубине двора, параллельно дороге.
Со стороны фасада четыре больших окна, выходивших на широкий и длинный балкон с железными перилами, давали доступ во внутренние помещения аббатства воздуху, свету, веяньям внешней жизни.
Подобно городу, который мог подвергнуться осаде, оно обеспечивалось всем необходимым с приписанных к нему земель и угодий в Шаронне, Монтрейле и Сен-Манде.
Там, на пастбищах, находило обильный корм стадо, неизменно состоящее из пятидесяти быков и девяноста девяти баранов: монашеские ордена то ли по традиции, то ли по писаному канону не могли иметь никакой собственности, исчисляющейся ровными сотнями.
В особом строении, целом дворце, помещалось девяносто девять свиней, которых с любовным и – в особенности – самолюбивым рвением пестовал колбасник, выбранный самим домом Модестом.
Этим почетным назначением колбасник обязан был превосходнейшим сосискам, фаршированным свиными ушами, и колбасам с луком, которые он некогда поставлял в гостиницу «Рог изобилия».
Дом Модест, благодарный за трапезы, которые он вкушал в свое время у мэтра Бономэ, расплачивался таким образом за долги брата Горанфло.
О кухнях и погребе нечего даже и говорить.
Фруктовый сад аббатства, выходящий на восток и на юг, давал несравненные персики, абрикосы и виноград, кроме того, из этих плодов вырабатывались консервы и сухое варенье неким братом Эузебом, творцом знаменитой скалы из засахаренных фруктов, поднесенной обеим королевам Парижским городским управлением во время последнего парадного банкета.
Что касается винного погреба, то Горанфло сам наполнил его, опустошив для этого все погреба Бургони. Ибо он обладал вкусом подлинного знатока, а знатоки вообще утверждают, что единственное настоящее вино – это бургундское.
В этом-то аббатстве, истинном раю тунеядцев и обжор, в роскошных апартаментах второго этажа с балконом, выходившим на большую дорогу, обретем мы вновь Горанфло, украшенного теперь вторым подбородком и облеченного достопочтенной важностью, которую привычка к покою и благоденствию придает даже самым заурядным лицам.
В своей белоснежной рясе, в черной накидке, согревающей его мощные плечи, Горанфло не так подвижен, как был в серой рясе простого монаха, но зато более величествен.
Ладонь его, широкая, словно баранья лопатка, покоится на томе in quarto, совершенно исчезнувшем под нею; две толстых ноги, упершиеся в грелку, вот-вот раздавят ее, а руки теперь уже недостаточно длинны, чтобы сойтись на животе.
Утро. Только что пробило половину восьмого. Настоятель встал последним, воспользовавшись правилом, по которому начальник может спать на час больше других монахов. Но он продолжает дремать в глубоком покойном кресле, мягком, словно перина.
Обстановка комнаты, где отдыхает достойный аббат, более напоминает обиталище богатого мирянина, чем духовного лица. Стол с изогнутыми ножками, покрытый богатой скатертью; картины на сюжеты религиозные, но с несколько эротическим привкусом, – странное смешение, которое мы находим лишь в искусстве этой эпохи; на полках – драгоценные сосуды для богослужения или для стола; на окнах пышные занавески венецианской парчи, несмотря на некоторую ветхость свою – более великолепные, чем самые дорогие из новых тканей. Вот некоторые подробности той роскоши, обладателем которой дом Модест Горанфло сделался милостью бога, короля и в особенности Шико.
Итак, настоятель дремал в своем кресле, и в солнечном свете, проникшем к нему, как обычно, отливали серебристым сиянием алые и перламутровые краски на лице спящего.
Дверь комнаты потихоньку отворилась. Не разбудив настоятеля, вошли два монаха.
Первый был человек тридцати – тридцати пяти лет, худой, бледный, все мускулы его были нервно напряжены под одеянием монаха ордена святого Иакова. Голову он держал прямо. Не успевал еще произнести слова, а соколиные глаза уже метали стрелу повелительного взгляда, который, впрочем, смягчался от движения длинных светлых век: когда они опускались, отчетливей выступали темные круги под глазами. Но когда, наоборот, между густыми бровями и темной каймой глазных впадин сверкал черный зрачок, казалось – это блеск молнии в разрыве двух медных туч.
Монаха этого звали брат Борроме. Он уже в течение трех недель являлся казначеем монастыря.
Второй был юноша семнадцати-восемнадцати лет, с живыми черными глазами, смелым выражением лица, заостренным подбородком. Роста он был небольшого, но хорошо сложен. Задирая широкие рукава, он словно с какой-то гордостью выставлял напоказ свои сильные, подвижные руки.
– Настоятель еще спит, брат Борроме, – сказал молоденький монах другому, – разбудим его или нет?
– Ни в коем случае, брат Жак, – ответил казначей.
– По правде сказать, жаль, что у нас аббат, который любит поспать, – продолжал юный монах, – мы бы уже нынче утром могли испробовать оружие. Заметили вы, какие среди прочего там прекрасные кирасы и аркебузы?
– Тише, брат мой! Вас кто-нибудь услышит.
– Вот ведь беда! – продолжал монашек, топнув ногой по мягкому ковру, что приглушило удар. – Ведь вот беда! Сегодня чудесная погода, двор совсем сухой. Можно было бы отлично провести учение, брат казначей!
– Надо подождать, дитя мое, – произнес брат Борроме с напускным смирением, которое разоблачал огонь, горевший в его глазах.
– Но почему вы не прикажете хотя бы раздать оружие? – все так же горячо возразил Жак, заворачивая опустившиеся рукава рясы.
– Я? Приказать?
– Да, вы.
– Я ведь ничем не распоряжаюсь, – продолжал Борроме, приняв сокрушенный вид, – хозяин – тут!
– В кресле.., спит.., когда все бодрствуют, – сказал Жак, и в тоне его звучало скорее раздражение, чем уважение. – Хозяин.
И его умный, остро проницательный взгляд, казалось, проникал в самое сердце брата Борроме.
– Надо уважать его сан и его покой, – произнес тот, выходя на середину комнаты, но сделав при этом такое неловкое движение, что небольшой табурет опрокинулся и упал на пол.
Хотя ковер заглушил стук табурета, как заглушил он звук удара, когда брат Жак топнул ногой, дом Модест вздрогнул и пробудился.
– – Кто тут? – вскричал он дрожащим голосом заснувшего на посту и внезапно разбуженного часового.
– Сеньор аббат, – сказал брат Борроме, – простите, если мы нарушили ваши благочестивые размышления, но я пришел за приказаниями.
– А, доброе утро, брат Борроме, – сказал Горанфло, слегка кивнув головой.
Несколько секунд он молчал, как видно, напрягая все струны своей памяти, затем, поморгав глазами, спросил:
– За какими приказаниями?
– Относительно оружия и доспехов.
– Оружия? Доспехов? – спросил Горанфло.
– Конечно. Ваша милость велели доставить оружие и доспехи.
– Кому я это велел?
– Мне.
– Вам?.. Я велел принести оружие, я?
– Безо всякого сомнения, сеньор аббат, – произнес Борроме твердым, ровным голосом.
– Я, – повторил до крайности изумленный дом Модест, – я?! А когда это было?
– Неделю тому назад.
– А, раз уже прошла неделя… Но для чего оно, это оружие?
– Вы сказали, сеньор аббат, – я повторяю вам собственные ваши слова, – вы сказали: «Брат Борроме, хорошо бы раздобыть оружие и раздать его всей нашей монашеской братии: гимнастические упражнения развивают телесную силу, как благочестивые увещевания укрепляют силу духа».
– Я это говорил? – спросил Горанфло.
– Да, достопочтенный аббат. Я же, недостойный, но послушный брат, поторопился исполнить ваше повеление и доставил оружие.
– Странное, однако же, дело, – пробормотал Горанфло, – ничего этого я не помню.
– Вы даже добавили, достопочтенный настоятель, латинское изречение: «Militat spiritu, militat gladio» [7].
– О, – вскричал дом Модест, от изумления выпучивая глаза, – я добавил это изречение?
– У меня память неплохая, достопочтенный аббат, – ответил Борроме, скромно опустив глаза.
– Если я так сказал, – продолжал Горанфло, медленно опуская и поднимая голову, – значит, у меня были на то основания, брат Борроме. И правда, я всегда придерживался мнения, что надо развивать тело. Еще будучи простым монахом, я боролся и словом и мечом: «Militat spiritu…» Отлично, брат Борроме. Как видно, сам господь меня осенил.
– Так я выполню ваш приказ до конца, достопочтенный аббат, – сказал Борроме, удаляясь вместе с братом Жаком, который, весь дрожа от радости, тянул его за подол рясы.
– Идите, – величественно произнес Горанфло.
– Ах, сеньор настоятель, – начал снова брат Борроме, возвращаясь через несколько секунд после своего исчезновения. – Я совсем забыл…
– Что?
– В приемной дожидается один из друзей вашей милости, он хочет с вами о чем-то поговорить.
– Как его зовут?
– Мэтр Робер Брике.
– Мэтр Робер Брике, – продолжал Горанфло, – не друг мне, брат Борроме, – он – просто знакомый.
– Так что ваше преподобие его не примете?
– Приму, приму, – рассеянно произнес Горанфло, – этот человек меня развлекает. Пусть он ко мне поднимется.
Брат Борроме еще раз поклонился и вышел.
Что касается брата Жака, то он одним прыжком вылетел из апартаментов настоятеля и очутился в комнате, где сложили оружие.
Через пять минут дверь опять отворилась, и появился Шико.
Глава 20.
ДВА ДРУГА
Дом Модест продолжал сидеть все в той же блаженно расслабленной позе.
Шико прошел через всю комнату и приблизился к нему.
Желая дать понять вошедшему, что он его заметил, дом Модест лишь соблаговолил слегка наклонить голову.
Шико, видимо, ни в малейшей степени не удивило безразличие аббата. Он продолжал шагать по комнате. На почтительном расстоянии от Горанфло он поклонился.
– Здравствуйте, господин настоятель.
– Ах, вот и вы, – произнес Горанфло, – видимо, воскресли?
– А вы считали меня умершим, господин аббат?
– Да ведь вас совсем не было видно.
– Я занят был делами.
– А!
Шико знал, что Горанфло вообще скуп на слова, пока его не разогреют две-три бутылки старого бургундского. Так как час был еще ранний и Горанфло, по всей видимости, еще не закусывал, Шико подвинул к очагу глубокое кресло и молча устроился в нем, положив ноги на каминную решетку и откинувшись всем туловищем на мягкую спинку.
– Вы позавтракаете со мной, господин Брике? – спросил дом Модест.
– Может быть, сеньор аббат.
– Не взыщите, господин Брике, если я не смогу уделить вам столько времени, сколько хотел бы.
– Э! Да кому, черт побери, нужно ваше время, господин настоятель? Черти полосатые! Я даже не напрашивался к вам на завтрак, вы сами мне предложили.
– Разумеется, господин Брике, – сказал дом Модест с беспокойством, которое объяснялось довольно твердым тоном Шико. – Конечно, я предложил, но…
– Но вы рассчитывали, что я откажусь?
– О нет. Разве свойственна мне привычка лицемерить, скажите, господин Брике?
– Человек, стоящий, подобно вам, настолько выше многих других, может усваивать любые привычки, господин аббат, – ответил Шико, улыбнувшись так, как умел улыбаться только он.
Дом Модест, прищурившись, взглянул на Шико.
Насмехался ли Шико или говорил серьезно – разобрать было невозможно.
Шико встал.
– Почему вы встаете, господин Брике? – спросил Горанфло.
– Собираюсь уходить.
– А почему вы уходите, вы же сказали, что позавтракаете со мною?
– Прежде всего я не говорил, что буду завтракать.
– Простите, я вам предложил.
– А я ответил – может быть. Может быть не значит – да.
– Вы сердитесь?
Шико рассмеялся.
– Сержусь? – переспросил он. – А на что мне сердиться? На то, что вы наглый и грубый невежда? О дорогой сеньор настоятель, я вас слишком давно знаю, чтобы сердиться на ваши мелкие недостатки.
Как громом пораженный этим выступлением, Горанфло сидел, раскрыв рот и вытянув вперед руки.
– Прощайте, господин настоятель.
– О, не уходите.
– Я не могу откладывать своей поездки.
– Вы уезжаете?
– Мне дано поручение.
– Кем?
– Королем.
У Горанфло голова пошла кругом.
– Поручение, – вымолвил он, – поручение от короля. Вы, значит, снова с ним виделись?
– Конечно.
– Как же он вас встретил?
– Восторженно. Он-то помнит друзей, хоть он и король.
– Поручение от короля, – пролепетал Горанфло, – а я-то наглец, невежда, грубиян…
Сердце его теперь сжималось, как шар, из которого выходит воздух, когда его колют булавками.
– Прощайте, – повторил Шико.
Горанфло даже привстал с кресла и своей огромной рукой задержал уходящего, который, надо признаться, довольно охотно подчинился насилию.
– Послушайте, давайте объяснимся, – сказал настоятель.
– Насчет чего же?
– Насчет вашей сегодняшней обидчивости.
– Я сегодня такой же, как всегда.
– Нет.
– Я просто отражение людей, с которыми в данный момент нахожусь.
– Нет.
– Вы смеетесь, и я смеюсь; вы дуетесь, и я корчу гримасы.
– Нет, нет, нет!
– Да, да, да!
– Ну хорошо, признаюсь – я был кое-чем озабочен…
– Вот как!
– Неужели вы не будете снисходительны к человеку, занятому самыми трудными делами? Чем только не занята моя голова! Ведь это аббатство, словно целая область! Подумайте, под моим началом двести душ, я и эконом, и архитектор, и управитель; и ко всему у меня имеются еще и духовные обязанности.
– О, этого и правда слишком много для недостойного служителя божия!
– Ну вот, теперь вы иронизируете, – сказал Горанфло, – господин Брике, неужто же вы утратили христианское милосердие?
– А у меня оно было?
– Сдается мне, что тут и не без зависти с вашей стороны; остерегайтесь – зависть великий грех.
– Зависть с моей стороны? А чему мне, скажите пожалуйста, завидовать?
– Гм, вы думаете: «Настоятель дом Модест Горанфло все время идет вперед, движется по восходящей линии…»
– В то время как я движусь по нисходящей, не так ли? – насмешливо спросил Шико.
– Это из-за вашего ложного положения, господин Брике.
– Господин настоятель, а вы помните евангельское изречение?
– Это какое же?
– Низведу гордых и вознесу смиренных.
– Подумаешь! – сказал Горанфло.
– Вот тебе и на! Он берет под сомнение слово божие, еретик! – вскричал Шико, воздевая руки к небу.
– Еретик! – повторил Горанфло. – Это гугеноты – еретики.
– Ну, значит, схизматик!
– Что вы хотите сказать, господин Брике? Право же, я не знаю что и думать!
– Ничего не хочу сказать. Я уезжаю и пришел с вами попрощаться. А посему – прощайте, сеньор дом Модест.
– Вы не покинете меня таким образом!
– Покину, черт побери!
– Вы?
– Да, я.
– Мой друг?
– В величии друзей забывают.
– Вы, Шико?
– Я теперь не Шико, вы же сами меня этим только что попрекнули.
– Я? Когда же?
– Когда упомянули о моем ложном положении.
– Попрекнул! Как вы сегодня выражаетесь!
И настоятель опустил свою огромную голову, так что все три его подбородка, приплюснутые к бычьей шее, слились воедино.
Шико наблюдал за ним краешком глаза: Горанфло даже слегка побледнел.
– Прощайте и не взыщите за высказанную вам в лицо правду…
Он направился к выходу.
– Говорите мне все, что вам заблагорассудится, господин Шико, но не смотрите на меня таким вот взглядом!
– Ах, ах, сейчас уже поздновато.
– Никогда не поздно! И, уж во всяком случае, нельзя уходить, не покушав, черт возьми! Это нездорово, вы мне сами так говорили раз двадцать! Давайте позавтракаем.
Шико решил с одного раза отвоевать все позиции.
– Нет, не хочу! – сказал он. – Здесь очень уж плохо кормят.
Все прочие нападки Горанфло сносил мужественно. Это его доконало.
– У меня плохо кормят? – пробормотал он в полной растерянности.
– На мой вкус, во всяком случае, – сказал Шико.
– Последний раз, когда вы завтракали, еда была плохая?
– У меня и сейчас противный вкус во рту. Фу!
– Вы сказали «фу»? – вскричал Горанфло, воздевая руки к небу.
– Да, – решительно сказал Брике, – я сказал «фу!»
– Но почему? Скажите же.
– Свиные котлеты гнуснейшим образом подгорели.
– О!
– Фаршированные свиные ушки не хрустели на зубах.
– О!
– Каплун с рисом совершенно не имел аромата.
– Боже праведный!
– Раковый суп был чересчур жирный!
– Милостивое небо!
– На поверхности плавал жир, он до сих пор стоит у меня в желудке.
– Шико, Шико! – вздохнул дом Модест таким же тоном, каким умирающий Цезарь взывал к своему убийце: «Брут! Брут!»
– Да к тому же у вас нет для меня времени.
– У меня?
– Вы мне сами сказали, что заняты делами. Говорили вы это, да или нет? Не хватало еще, чтобы вы стали лгуном.
– Это дело можно отложить. Ко мне должна прийти одна просительница.
– Ну, так и принимайте ее.
– Нет, нет, дорогой господин Шико. Хотя она прислала мне сто бутылок сицилийского вина.
– Сто бутылок сицилийского вина?
– Я не приму ее, хотя это, видимо, очень важная дама. Я не приму ее. Я буду принимать только вас, дорогой господин Шико. Она хотела у меня исповедоваться, эта знатная особа, которая дарит сицилийское сотнями бутылок. Так вот, если вы потребуете, я откажу ей в моем духовном руководстве. Я велю передать ей, чтобы она искала себе другого духовника.
– Вы все это сделаете?
– Только чтобы вы со мной позавтракали, господин Шико, только чтобы я мог загладить свою вину перед вами.
– Вина ваша проистекает из вашей чудовищной гордыни, дом Модест.
– Я смирюсь душой, друг мой.
– И вашей беспечной лени.
– Шико, Шико, с завтрашнего же дня я начну умерщвлять свою плоть, заставляя своих монахов ежедневно производить военные упражнения.
– Монахов? Упражнения? – спросил Шико, вытаращив глаза. – Какие же? С помощью вилки?
– Нет, с настоящим оружием!
– С боевым оружием?
– Да, хотя командовать очень утомительно.
– Вы будете обучать своих монахов военному делу?
– Я, во всяком случае, отдал соответствующие распоряжения.
– С завтрашнего дня?
– Если вы потребуете, то даже с сегодняшнего.
– А кому в голову пришла мысль обучать монахов военному делу?
– Кажется, мне самому, – сказал Горанфло.
– Вам? Это невозможно.
– Это так, я отдал такое распоряжение брату Борроме.
– А что это за брат Борроме?
– Ах, да вы же его не знаете.
– Кто он такой?
– Казначей.
– Как же у тебя появился казначей, которого я не знаю, ничтожество ты этакое?
– Он попал сюда после вашего последнего посещения.
– А откуда он у тебя взялся, этот казначей?
– Мне рекомендовал его монсеньер кардинал де Гиз.
– Лично?
– Письмом, дорогой господин Шико, письмом.
– Это не тот, похожий на коршуна монах, которого я видел внизу?
– Он самый.
– Который доложил о моем приходе?
– Да.
– Ого! – невольно вырвалось у Шико. – Какие же такие качества у этого казначея, получившего столь горячую рекомендацию от кардинала де Гиза?
– Он считает, как сам Пифагор.
– С ним-то вы и порешили заняться военным обучением монахов?
– Да, друг мой.
– То есть это он предложил вам вооружить монахов?
– Нет, дорогой господин Шико, мысль исходила от меня, только от меня.
– А с какой целью?
– С целью вооружить их.
– Долой гордыню, нераскаявшийся грешник, гордыня – великий грех: не вам пришла в голову эта мысль.
– Мне либо ему. Я уж, право, не помню, кому из нас она пришла в голову. Нет, нет, определенно мне; кажется, по этому случаю я даже произнес одно очень подходящее блистательное латинское изречение.
Шико подошел поближе к настоятелю.
– Латинское изречение, вы, дорогой мой аббат?! – сказал он. – Не припомните ли вы эту латинскую цитату?
– Militat spiritu…
– Militat spiritu, militat gladio?
– Точно, точно! – восторженно вскричал дом Модест.
– Ну, ну, – сказал Шико, – невозможно извиняться более чистосердечно, чем вы, дом Модест. Я вас прощаю.
– О! – умиленно произнес Горанфло.
– Вы по-прежнему мой друг, мой истинный друг.
Горанфло смахнул слезу.
– Но давайте же позавтракаем, я буду снисходителен к вашим яствам.
– Слушайте, – сказал Горанфло вне себя от радости. – Я велю передать брату повару, что если он не накормит нас по-царски, то будет посажен в карцер.
– Отлично, отлично, – сказал Шико, – вы же здесь хозяин, дорогой мой настоятель.
– И мы раскупорим несколько бутылочек, полученных от моей новой духовной дочери.
– Я помогу вам добрым советом.
– Дайте я обниму вас, Шико.
– Не задушите меня. Лучше побеседуем.
Глава 21.
СОБУТЫЛЬНИКИ
Горанфло не замедлил отдать соответствующие распоряжения.
Если достойный настоятель и двигался, как он утверждал, по восходящей, то особенно во всем, что касалось подробностей какой-нибудь трапезы и в развитии кулинарного искусства вообще.
Дом Модест вызвал брата Эузеба, каковой и предстал не столько перед своим духовным начальником, сколько перед взором судьи.
По тому, как его приняли, он сразу догадался, что у достойного приора его ожидает нечто не вполне обычное.
– Брат Эузеб, – суровым тоном произнес Горанфло, – прислушайтесь к тому, что вам скажет мой друг, господин Робер Брике. Вы, говорят, пренебрегаете своими обязанностями. Я слышал о серьезных погрешностях в вашем последнем раковом супе, о роковой небрежности в приготовлении свиных ушей. Берегитесь, брат Эузеб, берегитесь, кого-ток увяз – всей птичке пропасть.
Монах, то бледнея, то краснея, пробормотал какие-то извинения, которые, однако, не были приняты во внимание.
– Довольно, – сказал Горанфло.
Брат Эузеб умолк.
– Что у вас сегодня на завтрак? – спросил достопочтенный настоятель.
– Яичница с петушиными гребешками.
– Еще что?
– Фаршированные шампиньоны.
– Еще?
– Раки под соусом с мадерой.
– Мелочь все это, мелочь. Назовите что-нибудь более основательное, да поскорее.
– Можно подать окорок, начиненный фисташками.
Шико презрительно фыркнул.
– Простите, – робко вмешался Эузеб. – Он сварен в сухом хересе. Я нашпиговал его говядиной, вымоченной в маринаде на оливковом масле. Таким образом, мясо окорока сдобрено говяжьим жиром, а говядина – свиным.
|
The script ran 0.017 seconds.