Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Томас Харрис - Красный дракон [1981]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: det_maniac, Роман

Аннотация. Мы все безумцы или, может быть, это мир вокруг нас сошел с ума? Доктор Ганнибал Лектер, легендарный убийца-каннибал, попав за решетку, становится консультантом и союзником ФБР. Несомненно, Ганнибал Лектер - маньяк, но он и философ, и блестящий психиатр. Его мучает скука и отсутствие «интересных» книг в тюремной библиотеке. Зайдя в тупик в расследовании дела серийного убийцы, прозванного Красным Драконом, ФБР обращается к доктору Лектеру. Ведь только маньяк может понять маньяка. И Ганнибал Лектер принимает предложение. Для него важно доказать, что он умнее преступника, которого ищет ФБР. Роман Томаса Харриса «Красный Дракон» был с успехом экранизирован ведущими режиссерами Голливуда дважды: в 1986 и 2002 годах.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

— Ну должен был, должен. А может, и не должен. — Теперь он возьмется за тебя, да? — Рано или поздно. Хотя тут ему придется трудновато — я ведь на месте не сижу. Меня все время прикрывают, и он это знает. Ничего со мной не случится. — Что ты там бормочешь? К стаканчику, что ли, прикладываешься? — Так, расслабляюсь немного. — Как ты себя чувствуешь? — Погано вообще-то. — В новостях сказали, что ФБР не смогло обеспечить охрану этого репортера. — Ему следовало быть с Крофордом к тому моменту, как вышла «Тэтлер». — В новостях его назвали Драконом. — Да, так он себя и называет. — Уилл, знаешь… Я хочу забрать Вилли и уехать отсюда. — Куда уехать? — К его дедушке с бабушкой. Они его давно не видели и будут очень рады. — Вот как… У родителей отца Вилли было ранчо на тихоокеанском побережье. — Меня здесь постоянно в дрожь бросает. Вроде мы здесь и в безопасности, но почти не спим. Наверное, я так боюсь из-за того, что ты тогда учил стрелять, не знаю… — Мне очень жаль, Молли. «Знала бы ты, как жаль». — Я буду по тебе скучать. И Вилли тоже будет. Значит, она решила твердо. — Когда вы едете? — Утром. — А как насчет магазина? — Магазин хочет взять Эвелин. На осень я договор с оптовиками подпишу, буду получать процент с оборота, а она все, что сможет заработать. — А как же собаки? — Я попросила Эвелин позвонить в округ. Пусть там спросят, может, найдется добрый человек и возьмет… Мне очень жаль, Уилл. — Молли, я… — Если бы мое пребывание здесь могло тебя уберечь, я бы осталась. Но ты ведь сам не можешь никого спасти, значит, и я не могу тебе помочь, Уилл. Если мы туда уедем, тебе не надо будет думать ни о ком, кроме себя. А тот пистолет, Уилл, я в жизни больше в руки не возьму. — А может, тебе в Окленд поехать, сходить на бейсбол? «А, черт, не то я сказал. Что же она так долго молчит?» — В общем, я тебе позвоню, — наконец сказала она, — или ты мне позвони туда. Грэм чувствовал, что в его душе что-то рвется. У него перехватило дыхание. — Давай я попрошу наших помочь тебе с переездом. Ты билет заказала? — На чужое имя. Я подумала, что газетчики могут… — Отлично. Я договорюсь, чтобы тебя проводили. Тебе не придется идти на посадку вместе со всеми. Из Вашингтона улетишь незаметно. Договорились? Я все устрою. Когда вылет? — В девять сорок. Рейс сто восемнадцать «Америкэн». — Отлично, значит, будь в восемь тридцать за зданием Смитсоновского института… где платная стоянка. Оставишь там машину. Тебя встретят. Наш человек должен, выйдя из машины, послушать часы, поднести к уху, поняла? — Да, поняла. — Кстати, у тебя пересадка в Чикаго? Я могу приехать в аэропорт… — Нет. Пересадка в Миннеаполисе. — Ох, Молли… Может, я приеду туда забрать вас, когда все кончится. — Это было бы просто прекрасно. «Просто прекрасно…» — Денег у тебя хватит? — Банк переведет мне по телеграфу. — Какой банк? — У «Баркли» есть отделение в аэропорту. Об этом не беспокойся. — Я буду скучать. — Я тоже, но ведь ничего, в общем, не изменится. Какая разница, откуда с тобой по телефону разговаривать. Вилли передает тебе привет. — Я тоже ему передаю. — Будь осторожен, дорогой. Она еще никогда не называла его «дорогой». Ему это не понравилось. Ему вообще перестали нравиться новые имена: «дорогой», «Красный Дракон». Сотрудник ФБР, дежуривший в тот вечер в Вашингтоне, любезно согласился организовать отъезд Молли. Прижав лицо к холодному стеклу, Грэм смотрел, как далеко внизу накрываются пеленой дождя беззвучно двигающиеся машины, как серая мостовая при вспышках молнии внезапно озаряется сверкающим светом. На стекле остался след от его лба, носа, губ и подбородка. Молли уехала. Молли с ним больше не было. День кончился, впереди была только ночь, и голос человека, лишенного губ, будет винить его в своей смерти. Подруга Лаундса гладила обгорелые остатки его рук. «Здравствуйте, говорит Вэлери Лидс. К сожалению, я не могу сейчас подойти к телефону…» — Да, к сожалению, — согласился Грэм. Он наполнил стакан, сел за стол, стоящий у окна, и уставился на пустой стул напротив, долго смотрел перед собой, пока над стулом не появилось пятно из темных роящихся точек. Пятно постепенно принимало форму мужской фигуры. До боли щурясь, Грэм пытался разглядеть лицо фигуры, но та явно желала сохранить свои размытые черты. Скрывая лицо, фигура тем не менее внимательно смотрела на Грэма, он чувствовал это. — Что, тяжело? Знаю, что тяжело, — пробормотал Грэм. Он был уже сильно пьян. — Тебе надо остановиться. Никого не трогай. Потерпи, пока мы тебя найдем. А если не можешь удержаться, то на — меня убей! Мне теперь все по фигу. Тебе будет лучше после того, как мы тебя возьмем. Мы теперь можем помочь тебе остановиться. Чтоб ты не хотел так сильно. Помоги мне. Хоть немного помоги. Молли уехала. Фредди мертв. Остались мы с тобой, парень, одни. Он наклонился над столом и протянул руку, чтобы дотронуться до привидения, но оно растаяло в воздухе. Грэм положил голову на стол, подсунув руку под щеку. При вспышках молнии он видел на оконном стекле отпечатки лба, носа, рта и подбородка — лицо, сквозь которое по стеклу сползали капли дождя. Лицо без глаз. Лицо, полное дождя. Не первый день Грэм силился понять, что движет Драконом. Иногда в живой тишине спален с Грэмом, казалось, пыталось заговорить само пространство, сквозь которое к своим жертвам крался Дракон. Порой Грэм чувствовал какую-то близость к Дракону. В последние дни к нему вернулось болезненное чувство, знакомое по былым расследованиям: будто они с Драконом, хоть и в разное время суток, заняты одними и теми же делами, будто в повседневных мелочах его, Грэма, жизнь ничем не отличается от жизни Дракона. Когда Грэм ел, стоял под душем или спал, где-то в другом месте то же самое делал Дракон. Грэм пытался влезть в шкуру Дракона. Он силился разглядеть его сквозь слепящий блеск предметного стекла микроскопа и лабораторных пробирок, увидеть его очертания сквозь сухие строчки полицейских протоколов, представить его лицо в извилистых линиях папиллярного узора. Старался как мог. Но чтобы влезть в его шкуру, чтобы услышать холодные звуки струящейся вокруг него темноты, чтобы увидеть мир сквозь красную пелену Дракона, Грэм должен был увидеть то, что он никогда не смог бы увидеть, он должен был вернуться в прошлое. 25 Спрингфилд, штат Миссури, 14 июня 1938 года Мэриан Долархайд Тривейн, превозмогая усталость и боль, вылезла из такси, остановившегося у входа в городскую больницу. Когда она с трудом поднималась по ступеням, знойный ветер швырял ей под ноги мелкий гравий. Чемодан, который волочила она за собой, и ажурная вечерняя сумочка, которую она прижимала к раздавшемуся животу, выглядели гораздо лучше, чем мешковатое платье из дешевой материи. В сумочке лежали монеты: две двадцатипятицентовые и одна десятицентовая. В животе шевелился Фрэнсис Долархайд. В приемном покое она соврала, сообщив, что ее зовут Бетти Джонсон. Затем сообщила, что ее муж музыкант и она не знает, где он находится, и это была уже правда. В родильном отделении ее положили в палату для бедных. На соседок по палате она старалась не смотреть, уставившись в чьи-то пятки, которые свешивались с кровати напротив. Через несколько часов ее забрали в родильный зал, где и появился на свет Фрэнсис Долархайд. Акушерка сообщила, что даже летучая мышь с ее распластанным носом больше похожа на младенца, чем этот новорожденный, и это соответствовало действительности. У ребенка оказались врожденные двусторонние рассечения верхней губы, твердого и мягкого неба. Центральная часть его верхней губы болталась свободно, выдаваясь вперед, а нос был плоский. Больничные власти решили не показывать ребенка матери сразу. Они хотели подождать и посмотреть, выживет ли новорожденный без искусственного дыхания. Его положили в дальнем углу палаты для новорожденных, спиной к смотровому окну. Он мог дышать, но не мог глотать пищу. У него была волчья пасть, и он не мог сосать. В отличие от другого ребенка, рожденного с зависимостью к героину, он иногда замолкал; его плач, однако, был не менее пронзительным. К середине вторых суток он уже только повизгивал. В три часа дня заступила новая смена, и над его кроваткой нависла дородная фигура со сложенными на массивной груди руками. Это была Принс Истер Майз, уборщица, работавшая по совместительству санитаркой в послеродовой палате. За двадцать шесть лет работы в роддомах через ее руки прошло около тридцати девяти тысяч новорожденных, и она понимала, что ребенок выживет, если только начнет есть. Принс Истер не получила повеления Господнего, что этому ребенку следует умереть. Она сомневалась, что такое повеление могла получить и больница. Она достала из кармана резиновую пробку с изогнутой стеклянной трубочкой для кормления. Затем воткнула пробку в бутылочку с молоком, взяла своей огромной ручищей ребенка, поддерживая его головку. И держала у груди, пока не убедилась, что он слышит стук ее сердца. Затем повернула его, быстро всунула трубочку ему в горло. Получив немного молока, ребенок уснул. — Вот так, — проговорила она, положив его на кроватку, а затем отправилась выполнять свои прямые обязанности — собирать грязные пеленки. На четвертый день санитарки помогли Мэриан Долархайд Тривейн перебраться в одноместную палату, где прежняя роженица оставила еще не завядшие розы в эмалированном кувшине на умывальнике. Мэриан была привлекательной женщиной, особенно теперь, когда с лица исчезла отечность. Доктор говорил ей что-то, положив руку на плечо, и она с интересом подняла на него глаза. Она чувствовала сильный запах мыла, исходивший от его руки, думала о морщинах в уголках его глаз, пока до нее не дошло, что именно он говорит. Она закрыла глаза и уже не открывала их, пока не принесли ребенка. Наконец Мэриан посмотрела на него. Когда она завизжала, они поспешно закрыли дверь. Ей сделали укол, и она заснула. На пятый день она выписалась — одна, без ребенка. Идти ей было некуда. Даже домой — ее мать ясно дала это понять. Мэриан Долархайд Тривейн шла, считая шаги от одного фонаря до другого. У каждого третьего столба она садилась на чемодан передохнуть. Во всяком случае, у нее был чемодан. В любом городишке у автостанции непременно находился ломбард. Она узнала это, мотаясь по стране с мужем. В Спрингфилде, да еще в 1938 году, о пластической хирургии слышали мало, вернее, вообще не слышали, и каждый имел то лицо, каковое досталось ему от Бога. Хирург городской больницы сделал для Фрэнсиса Долархайда все, что мог. Сначала он подтянул ему центральную часть верхней губы с помощью эластичной ленты, затем закрыл в ней щель, пересадив прямоугольный лоскут кожи — метод, ныне устаревший. Внешность ребенка от этого не улучшилась. Хирург не поленился полистать специальную литературу и правильно решил, что операцию на твердом небе делать до пяти лет не следует. Хирургическое вмешательство до этого срока привело бы к дефектам развития лица. Местный зубной врач предложил поставить ребенку обтуратор, который закрыл бы небную щель, чтобы пища не выливалась через нос во время кормления. Ребенка сдали в дом младенца в Спрингфилде, а через полтора года он попал в приют для сирот имени Моргана Ли. Директором приюта был преподобный С. Б. Ломакс, по кличке Приятель. Однажды Приятель собрал всех воспитанников и объявил им, что у Фрэнсиса заячья губа и что они ни в коем случае не должны его дразнить. Приятель выразил надежду, что дети будут молиться за Фрэнсиса. После рождения Фрэнсиса его мать научилась заботиться о себе сама. Сначала Мэриан Долархайд устроилась машинисткой при начальнике районного отделения демократической партии в Сент-Луисе. С его помощью ей удалось расторгнуть брак с отсутствующим мистером Тривейном. Во время процедуры расторжения брака о существовании ребенка упомянуто не было. Ее ничего не связывало с матерью. («Вот уж не думала я, когда тебя растила, что ты станешь потаскухой и свяжешься с ирландской голытьбой», — сказала мать дочери, когда та уходила из дома с Тривейном.) Однажды ей на работу позвонил бывший муж. Он был трезв и благостным голосом сообщил, что обрел спасение. Затем спросил, не могут ли он, Мэриан и ребенок, «счастья увидеть которого он пока не удостоился», вместе начать жизнь заново. По голосу чувствовалось, что у него не было ни гроша. Мэриан сказала ему, что ребенок родился мертвым, и бросила трубку. В пансион, где она жила, он заявился пьяным, с чемоданом в руках. Она велела ему уйти, в ответ он заявил, что их семейная жизнь не сложилась из-за нее, да и ребенок родился мертвым по ее вине. Да и вообще, его ли это ребенок? В бешенстве Мэриан выложила ему напрямик, отцом чего он является, и предложила ему забрать это себе, если пожелает. Она напомнила ему, что в роду Тривейнов уже несколько раз появлялись младенцы с заячьей губой. Затем она выставила его за дверь и велела больше ей на глаза не показываться. Он больше и не показывался. Но через несколько лет, напившись, снедаемый черной завистью к беззаботной жизни Мэриан с новым мужем-богачом, он не удержался и позвонил бывшей теще. Он рассказал ей о том, что ребенок родился с дефектом, и заметил, что ее собственные лошадиные зубы служили доказательством тому, что наследственность такого рода лежала на совести семейства Долархайдов. Через неделю в Канзас-Сити его переехал трамвай. Узнав от Тривейна, что Мэриан упрятала ребенка в приют, миссис Долархайд, размышляя, не спала всю ночь. Она сидела в кресле-качалке перед камином и смотрела не отрываясь на огонь, освещающий ее высокую и сухую фигуру. Уже светало, когда она начала медленно, но решительно раскачиваться. Откуда-то со второго этажа ее позвал сонный надтреснутый голос. Заскрипели половицы, когда кто-то, шаркая, поплелся в туалет. Затем сверху донесся тяжелый удар — кто-то упал на пол, и надтреснутый голос вскрикнул от боли. Миссис Долархайд и головы не повернула. Продолжая смотреть на пламя камина, она раскачивалась все быстрее, а голос через некоторое время затих. К концу пятого года жизни к Фрэнсису Долархайду приехал первый и единственный в его приютской жизни гость. Фрэнсис сидел в саду, когда к нему подошел воспитанник постарше и отвел в кабинет Приятеля. Вместе с Приятелем в кабинете находилась высокая женщина средних лет. Ее лицо было густо напудрено, до полной белизны, волосы убраны в тугой пучок. Седые волосы, белки глаз и зубы отдавали желтизной. Фрэнсиса поразила одна вещь, которую он никогда потом не забывал. Увидев его лицо, она довольно улыбнулась. Такое случилось в первый и последний раз в его жизни. — Вот твоя бабушка, — сказал Приятель. — Здравствуй, — пропела она. Приятель утерся огромной ладонью. — Скажи: «Здравствуйте». Ну, говори. Фрэнсис уже научился произносить некоторые слова, закрывая ноздри с помощью верхней губы, но отрабатывать слово «здравствуйте» необходимости до сих пор не было. Поэтому он смог проблеять какое-то «…а…уй…е». Услышав это, бабушка, казалось, обрадовалась еще больше. — Ты можешь сказать «бабушка»? — Ну-ка, скажи «бабушка», — пробасил Приятель. Взрывной звук «б» Фрэнсис не одолел, чуть было не захлебнувшись при этом слезами. Над ними жужжала и билась о потолок красноватая оса. — Ну, успокойся, успокойся, — сказала бабушка. — Уж как нас зовут, ты сказать, конечно, можешь. Я же знаю, что такой большой мальчик, как ты, может назвать свое имя. Ну-ка, скажи, как нас зовут. Слезы тут же высохли на лице Фрэнсиса. Уж этому-то его старшие мальчики научили. Он очень хотел, чтобы бабушке было приятно, он собрался с силами и довольно внятно проговорил: — Мандух. Через три дня бабушка вернулась в приют и забрала Фрэнсиса домой. Она сразу же стала учить его говорить правильно. Они начали отрабатывать одно слово. Это слово было «мамочка». Не прошло и двух лет после расторжения первого брака Мэриан, как она познакомилась с Ховардом Вогтом и вышла за него замуж. Вогт был преуспевающий адвокат, имевший прочные связи не только с нынешними партийными функционерами Сент-Луиса, но и с политическими сторонниками старика Пендергаста из Канзас-Сити, с теми, кто еще не вышел в тираж. Вогт — вдовец с тремя маленькими детьми, вежливый, но честолюбивый человек — был на пятнадцать лет старше Мэриан. В жизни он ненавидел только одно — местную газету «Пост диспэч», изрядно потрепавшую ему перья в 1936 году, во время скандала, разгоревшегося из-за махинации при регистрации избирателей, и в 1940-м, когда партия пыталась протащить в губернаторы штата своего кандидата. К 1943 году звезда Вогта вновь стала восходить на политическом небосклоне штата. Некая пивоваренная компания решила финансировать его выборы в законодательное собрание штата. Вскоре о нем начали говорить как о возможном кандидате партии на предстоящий конституционный съезд штата. Мэриан была хорошей помощницей и очаровательной хозяйкой, и Вогт купил ей симпатичный деревянный дом на Оливковой улице, как будто специально созданный для того, чтобы принимать в нем влиятельных и нужных гостей. Фрэнсис к тому времени уже прожил с бабушкой неделю, и та повезла показать его маме. Миссис Долархайд никогда прежде не была в новом доме Мэриан. Горничная, открывшая ей дверь, никогда прежде не видела матери своей хозяйки. — Я миссис Долархайд, — сказала та, прошествовав мимо горничной в прихожую. Сзади из-под платья на добрых три пальца виднелась комбинация. Бабушка с Фрэнсисом прошли в большую гостиную, где уютно потрескивал камин. — Виола, кто там? — донесся женский голос со второго этажа. Бабушка взяла внука за подбородок и наклонилась к нему. Он почувствовал запах холодной после улицы кожаной перчатки. — Беги к мамочке, Фрэнсис, — пронзительным шепотом велела бабушка. — Ну, беги! Он отпрянул, напоровшись на ее колючий взгляд. — Ну, беги к мамочке! Она твердой рукой схватила его за плечо и, подталкивая, подвела к лестнице. Он пробежал по ступенькам вверх и на полпути оглянулся на бабушку. Она мотнула подбородком вверх. Он бежал по незнакомому коридору к открытой двери в спальню. Его мать сидела перед трюмо, по окружности которого светили лампочки, и придирчиво осматривала нанесенный на лицо макияж. Предстояло идти на политический митинг, и она беспокоилась, не слишком ли много румян наложено для мероприятия такого рода. К двери она сидела спиной. — Мама…ка, — прогудел Фрэнсис, как его учили. Он очень старался, чтобы получилось как следует. — Мама…ка. Только сейчас она увидела его в зеркале. — Если ты к Неду, он еще не приходил с… — Мама…ка. Он подошел ближе, и теперь лампочки освещали Фрэнсиса беспощадным электрическим светом. Мэриан услышала, как внизу ее мать требует себе чаю. У нее округлились глаза, и она замерла, не оборачиваясь. Затем она выключила свет, ее лицо в зеркале исчезло. В темной комнате раздался тихий стон, который перешел в рыдание. Может, она оплакивала себя, а может, его — своего сына. После этого случая бабушка с Фрэнсисом не пропустили ни одного политического мероприятия. Она охотно рассказывала всем и каждому, кто такой Фрэнсис, откуда она его забрала. Она заставляла его говорить «здравствуйте» направо и налево. Отработать слово «здравствуйте» они еще не успели. Мистер Вогт недобрал на выборах тысячу восемьсот голосов. 26 В бабушкином доме Фрэнсис попал в новый мир — его окружал лес ног, изуродованных узлами выступавших вен. К тому времени, как здесь появился Фрэнсис, бабушка уже три года содержала дом для престарелых. После смерти мужа в 1936 году денег катастрофически не хватало. А она хоть и получила благородное воспитание, но ходовой профессии не имела. Кроме большого дома и долгов, оставшихся от покойного мужа, за душой у нее ничего не было. Об устройстве доходного пансиона не приходилось и мечтать: дом находился на отшибе и не привлек бы постояльцев. Она уже боялась, что все опишут. Предстоящий брак Мэриан с богатым женихом, о котором писали в газетах, показался ей сначала подарком судьбы. Несколько раз она обращалась к Мэриан, настойчиво прося о помощи, но не получила ответа. Когда бы она ни звонила, прислуга отвечала, что хозяйки нет дома. Наконец, затаив в сердце злость на Мэриан, бабушка договорилась с властями округа и взяла в дом стариков из бедных. За каждого платила казна; кроме того, изредка поступали деньги от родственников, если властям таковых удавалось разыскать. Было тяжело, пока она не стала принимать постояльцев из среднего класса за отдельную плату. За все это время Мэриан ни разу не дала ей ни цента, хотя могла. И вот теперь Фрэнсис играл на полу в комнате, а вокруг него двигался лес отекших ног. Игрушечными машинами ему служили фишки для игры в маджонг, он двигал их вокруг ног, напоминавших старые скрученные корневища. Если содержать в чистоте халаты подопечных еще удавалось, то научить их не оставлять где попало свои шлепанцы бабушка, отчаявшись, так и не смогла. Целыми днями старики сидели в гостиной, слушая радио. Кроме того, бабушка поставила там небольшой аквариум, чтобы старики могли наблюдать за рыбками. Ввиду неизбежных конфузов паркетный пол был покрыт линолеумом, купленным на деньги частного пожертвования. Старики сидели рядами на диванах и в инвалидных креслах, слушая радио; у одних в выцветших остановившихся глазах отражались рыбки, у других — давно минувшие события, у третьих — пустота. На всю жизнь Фрэнсис запомнил жаркие хлопотливые дни, проведенные в бабушкином доме: шарканье старческих ног по линолеуму, ароматы кухни — неизменные тушеные помидоры и капуста, запах старости — так пахнет забытая на солнце бумага, в которую заворачивали мясо, и вечно включенное радио: Насыпь-ка «Ринзо» в таз с водой, Белье получишь — снег зимой! Целыми днями Фрэнсис пропадал на кухне — там находился его единственный друг, кухарка Бейли по прозвищу Королева-мать, еще девчонкой попавшая в услужение в семью Долархайдов. Она часто угощала Фрэнсиса сливами, доставая их из кармана фартука, и называла его словами из детской песни — «всегда мечтающий сурок». На кухне было тепло и спокойно. Вот только по вечерам Королева-мать уходила домой… Декабрь 1943 года Как-то пятилетний Фрэнсис лежал в своей постели на втором этаже бабушкиного дома. В комнате стояла кромешная тьма из-за светомаскировки — шла война с японцами. Фрэнсис не мог выговорить «японцы». Ему хотелось писать, но вставать в такой темноте было страшно. Он стал звать бабушку, которая спала в своей комнате внизу. — Ба-а-уа-а-ка! Ба-уа-а-ка! — блеял Фрэнсис, пока совсем не обессилел. — А-а-у-са ба-у-аа-ка! Больше терпеть он не мог и тут же ощутил на ногах и под спиной мокрое тепло, а затем прохладу, когда ночная рубашка прилипла к телу. Ничего страшного не произошло. Он опустил ноги и встал с кровати. Со всех сторон его окружала темнота. Лицо у него горело, ночная рубашка плотно прилипла к ногам. Он бросился к дверям, путаясь в мокрой рубашке, и тут так ударился лбом о дверную ручку, что даже присел. Вскочив, он распахнул дверь и сбежал по лестнице вниз, обжигая пальцы о перила. Скорее в бабушкину комнату! Там он шмыгнет под одеяло, прильнет к ней и наконец согреется. Бабушка вздрогнула, ее тело напряглось, спина, к которой он прижался, окаменела. — Я не уштрещала… — услышал он шамкающий голос. Раздался стук руки о тумбочку — она искала свои вставные челюсти, — затем щелканье, когда она их вставляла. — Я еще не встречала такого мерзкого грязнулю, как ты. Вон! Вон из моей кровати! Она включила ночник. Фрэнсис стоял на коврике, поеживаясь. Бабушка провела большим пальцем у него над бровью. На пальце оказалась кровь. — Разбил что-нибудь? Он так яростно замотал головой, что капли крови долетели до ее ночного халата. — Марш наверх! На лестнице его обступила кромешная тьма. Он не мог включить свет: бабушка распорядилась обрезать шнурки выключателей повыше, чтобы только она могла до них дотянуться. Возвращаться в мокрую постель ему не хотелось. Он долго стоял в темноте, вцепившись рукой в подножку перед кроватью. Он думал, она не придет. Самые темные углы комнаты говорили ему, что она не придет. Но она пришла с ворохом простыней, дернула за короткий шнурок выключателя и молча поменяла ему постель, потом схватила его за руку у самого плеча и потащила по коридору в туалет. Лампочка висела высоко над зеркалом, и ей пришлось встать на цыпочки, чтобы включить ее. Она сунула ему влажное холодное полотенце. — Сними рубашку и подотрись! Он почувствовал запах пластыря и увидел, как сверкнули в ее руках ножницы. Бабушка отхватила ножницами кусок пластыря, поставила Фрэнсиса ногами на крышку унитаза и заклеила ему рану на лбу. — Ну, — сказала она, держа ножницы под его животом так, что он ощутил холод металла. — Смотри, — приказала она и, положив руку ему на затылок, пригнула голову. Он увидел, что его крошечное естество лежит на нижнем лезвии раскрытых ножниц. Она стала закрывать ножницы, пока они не защемили сбоку кожу. — Совсем отрезать? Он попробовал поднять голову и посмотреть на нее, но она ему не позволила. Он зарыдал, и на живот закапала слюна. — Отрезать? — Нет, ба-уа-а-ка! Нет, ба-уа-а-ка! — Я даю тебе слово, что, если ты еще раз вымочишь постель, я его совсем отрежу. Ты понял? — Да-а, ба-уа-а-ка! — Ты прекрасно можешь найти унитаз в темноте, а чтобы не промахнуться, нужно сесть, только и всего. А теперь отправляйся спать. К двум часам ночи поднялся теплый юго-восточный ветер. Зашелестела листва молодых яблонь, застучали ветви старых, высохших. Принесенный ветром теплый дождь забарабанил по стене дома напротив комнаты, в которой спал сорокадвухлетний Фрэнсис Долархайд. Он лежал на боку, засунув в рот большой палец руки. Ко лбу и шее прилипли влажные волосы. Вот он просыпается. Лежа, прислушивается к своему дыханию и еле слышному шороху моргающих век. От его пальцев исходит слабый запах бензина. Мочевой пузырь у него полон. Он сонно шарит по ночному столику, пытаясь найти стакан со вставной челюстью. Долархайд всегда вставляет челюсть, перед тем как подняться с постели. Потом он идет в туалет. Свет он не включает. Он прекрасно находит унитаз в темноте, а чтобы не промахнуться, нужно сесть, только и всего. 27 Что с бабушкой творится неладное, впервые стали замечать зимой 1947 года, когда Фрэнсису было восемь лет. Они уже не обедали с Фрэнсисом в ее комнате, а перешли в большую столовую, где бабушка теперь садилась во главе общего стола вместе со своими подопечными. Бабушку с детства готовили к роли хозяйки дома; теперь она где-то откопала свой серебряный колокольчик и, начистив до блеска, стала его класть рядом со своей тарелкой. Вдохнуть жизнь в церемонию обеда, вовремя подать знак прислуге, руководить разговором, ненавязчиво подталкивая тугодумов к пониманию сути истории, поведанной стеснительным рассказчиком, продемонстрировать собеседникам его лучшие стороны — большое искусство, в наше время, к сожалению, умирающее. В свое время бабушка владела им блестяще. Сейчас благодаря ее стараниям общение за обедом стало более привлекательным для нескольких постояльцев, еще способных удерживать нить разговора. Фрэнсис сидел за столом напротив бабушки, видя ее в конце коридора жующих голов, в то время как она вытягивала воспоминания из тех, кто хоть что-нибудь помнил. Со жгучим интересом она слушала рассказ миссис Флоудер о медовом месяце, проведенном когда-то в Канзас-Сити, не отставала от мистера Итона, пока тот несколько раз не рассказал о том, как болел лихорадкой, и живо прислушивалась к редким нечленораздельным звукам, исходящим от других участников трапезы. — Как интересно! Ты слышишь, Фрэнсис? — пела она и звонила в колокольчик, чтобы несли следующее блюдо, которое представляло собой вариации все того же протертого с овощами мяса, подаваемого в несколько смен, что доставляло неисчислимые хлопоты кухонной прислуге. На недоразумения, что происходили за столом, намеренно не обращали внимания. По звонку колокольчика и взмаху руки бабушки, не прекращающей беседовать, кто-то из многочисленной прислуги, на содержание которой бабушка никогда не скупилась, вытирал разлитый суп, будил уснувших или забывшихся стариков, напоминая, для чего они сюда пришли. Здоровье бабушки ухудшалось, она стала худеть и смогла надевать давно уже похороненные в сундуках платья. Некоторые из них были еще элегантны. Черты лица и прическа придавали ей сходство с Джорджем Вашингтоном, изображенным на долларовой купюре. К весне манеры бабушки утратили изящество. Она командовала за столом и не позволяла никому и слова вставить, рассказывала о своем детстве в городке Сент-Чарльз, открывая при этом очень интимные страницы собственной биографии с целью воодушевить и наставить Фрэнсиса и остальных слушателей. В 1907 году бабушка действительно считалась блистательной дебютанткой сезона и ее приглашали на престижные балы в лучшие дома Сент-Луиса. Подчеркнув, что из ее рассказа каждый может извлечь для себя поучительный урок, она многозначительно посмотрела на Фрэнсиса, сидящего со скрещенными под столом ногами. — Я росла в то время, когда медицина почти не могла помочь тем, кто волею природы испытывал даже небольшие затруднения, — рассказывала бабушка. — У меня была красивая кожа, прекрасные волосы, и я использовала это в полной мере. А вот проблему с зубами я преодолевала с помощью силы воли и неунывающего характера — и настолько успешно, заметьте, что этот недостаток превратился в мое достоинство, шарм, если хотите. Я думаю, вы бы даже могли назвать мои зубы изюминкой — подарком, который я не обменяла бы ни на что на свете. Она продолжала свой подробный рассказ, признавшись, что не доверяла докторам, но, когда стало ясно, что деформация десен может стоить ей зубов, она добилась приема у одного из самых знаменитых докторов на Среднем Западе — Феликса Бертля, швейцарца по происхождению. «Швейцарские зубы» доктора Бертля пользовались популярностью в высших кругах общества, поэтому от пациентов отбоя не было. К нему приезжали даже из Сан-Франциско, причем в его приемной можно было увидеть знаменитых оперных певцов, общественных деятелей, одним словом, людей, не без причины опасавшихся, что обычный дантист может испортить им дикцию или изменить тембр голоса. Швейцарец же мог полностью воссоздать зубы, данные вам природой, изготовляя протезы из специально подобранных материалов, резонансные свойства которых были ему известны досконально. Когда доктор Бертль закончил работу, новые зубы бабушки выглядели не хуже прежних. Она сжилась с ними, как с родными. «Не потеряв ни капли своего уникального очарования», — добавила бабушка с хитрой улыбкой. Мораль, содержащуюся в рассказе бабушки, Фрэнсис поймет позже; пока он не научится зарабатывать сам, отправлять его к модным врачам никто не станет. Высидеть на месте во время таких обедов помогало предвкушение того, что будет вечером. А по вечерам за Королевой-матерью приезжал на дровяной телеге, запряженной парой мулов, ее муж. Если бабушка была занята наверху, они брали Фрэнсиса с собой, и он ехал с ними по аллее до самого шоссе. Весь день он не мог дождаться, когда наступит вечер, представляя, как усядется рядом с Королевой-матерью и ее высоким, худым, но широкоплечим мужем, молчаливым и почти невидимым в темноте, как зашуршат по гравию ободья колес. Он представлял себе караковых мулов, иногда покрытых грязью, с подстриженными гривами, торчащими, как жесткие щетки, стегающих хвостами спины. Он предчувствовал запахи пота, выкипяченной хлопчатобумажной ткани, нюхательного табака и распаренной упряжи. Порой, когда мистер Бейли расчищал новую опушку, к ним примешивался запах костра. В таких случаях старый негр брал с собой ружье, а на телеге валялась пара зайцев или белок, вытянутых, словно летящих в беге. Во время короткой поездки они хранили молчание, только мистер Бейли говорил что-то мулам. Мальчик сидел между ним и Королевой-матерью, и ему было приятно касаться их покачивающихся тел. Спрыгнув с телеги в конце дороги, он давал ежевечернюю клятву идти прямо домой, а потом смотрел, как, покачиваясь, удаляется огонек керосиновой лампы. Он слышал, как они разговаривали, удаляясь от него. Иногда Королева-мать рассказывала мужу что-нибудь смешное, а потом смеялась вместе с ним. Он стоял в темноте, и ему было приятно, что смеются не над ним. Пройдет время, и он поймет, что заблуждался… Иногда с Фрэнсисом приходила играть дочка испольщика, который жил через три участка. Бабушка разрешала ей бывать у них потому, что она забавлялась, наряжая девочку в платья, оставшиеся от Мэриан. У девочки были рыжие волосы, она была апатична и быстро утомлялась. Как-то жарким июньским днем после обеда, когда ей надоело вылавливать соломинкой жуков на птичьем дворе, она попросила Фрэнсиса показать ей укромные части тела. В углу между стенкой курятника и живой изгородью, которая заслоняла их от нижних этажей дома, он расстегнул перед ней штаны. Она не осталась в долгу, опустив до щиколоток свои хлопчатобумажные трусики. В тот момент, когда он присел на корточки, чтобы разглядеть получше, из-за угла вылетела, выставив вперед лапы, обезглавленная курица, вздымая пыль оглушительно хлопающими крыльями. Стреноженная трусиками, девочка отпрянула, но курица успела забрызгать ей ноги кровью. Фрэнсис вскочил на ноги и, не успев натянуть штаны, увидел, как из-за угла вышла Королева-мать. — Хотел поглядеть, откуда что берется? — заговорила она спокойно, увидев детей. — Ну, поглядел, и будет. Теперь займись чем-нибудь попроще. Найди себе игру и играй — только одетым. А сейчас, ну-ка, помогите мне поймать вон того петуха. Тут же забыв о неприятном происшествии, дети целиком отдались охоте на резвого петуха. За ними из окна на втором этаже не отрываясь наблюдала бабушка. Бабушка увидела, как Королева-мать вошла обратно в дом. Дети тем временем забежали в курятник. Подождав минут пять, бабушка тихонько подошла и, рывком распахнув дверь, заглянула внутрь. Дети собирали петушиные перья для индейского головного убора. Бабушка отослала девочку домой и повела Фрэнсиса в дом. Там она ему сообщила, что отправляет его обратно в приют, но сначала накажет. — Иди наверх. Сними брюки и жди меня в своей комнате, а я пока поищу ножницы. Он прождал в своей комнате несколько часов, лежа на кровати со спущенными штанами, вцепившись в покрывало. Он ждал ножниц. Он еще ждал, когда внизу застучали тарелки ужинающих стариков, когда на улице заскрипела повозка и послышались стук копыт и хрип мулов — за Королевой-матерью приехал муж. Уснул он только на рассвете, а проснувшись утром, стал ждать опять, судорожно вздрагивая. Бабушка так и не пришла. Забыла, наверное. Шли дни, а он все ждал. Чем бы он ни занимался, его то и дело охватывал липкий ужас. С тех пор он никогда не перестанет ждать. Он стал избегать Королеву-мать, не объясняя причины, отказывался разговаривать с ней; он по ошибке решил, что та рассказала бабушке о случившемся на птичьем дворе. Теперь он был уверен, что, исчезая на телеге с керосиновой лампой в темноте, Королева-мать с мужем смеялись над ним. Да, верить никому нельзя! Было мучительно тяжело лежать, стараясь уснуть, когда в голову лезли настойчивые мысли. Было мучительно тяжело лежать спокойно в такую лунную ночь. Фрэнсис знал, что бабушка права. Пусть все знают, что он наделал, пусть знают даже в Сент-Чарльзе. Он не сердился на бабушку. Поделом. Он знал, как крепко ее любит. Он хотел быть хорошим. Он представил себе, как в дом врываются грабители, как он защищает бабушку и как она потом признает, что ошиблась в нем: «Оказывается, Фрэнсис, ты не исчадие ада. Ты у меня хороший мальчик». Он стал думать о грабителе, как тот врывается к ним в дом. Он врывается внутрь, чтобы показать бабушке укромные места своего тела. Как же Фрэнсису защитить ее? Он еще совсем маленький и не может одолеть здоровенного грабителя. Он стал размышлять. В кладовке у Королевы-матери висел огромный нож. Отрубив голову курице, она вытирала его газетой. Может, пойти взять его? Спасти бабушку — его долг. Он поборет страх перед темнотой. Если он действительно любит бабушку, то пусть в темноте боятся его. Пусть грабитель боится его, Фрэнсиса, а не наоборот. Он прокрался вниз и нашел нож, висевший на гвозде. От ножа странно пахло, как из раковины, над которой курице спускали кровь. Нож был остро наточен, его тяжесть придавала Фрэнсису уверенности в себе. Он потащил нож в комнату бабушки, желая убедиться, что грабителей там нет. Бабушка спала. В комнате было очень темно, но он точно знал, где она лежит. Если бы в комнате находился грабитель, то Фрэнсис услышал бы, что тот дышит, как он слышит сейчас дыхание бабушки. Он бы знал, где находится шея грабителя, как он знает, где шея бабушки. Шея была прямо под дыханием. Если бы в комнате был грабитель, Фрэнсис бы напал на него тихо, вот так. Он бы высоко взмахнул ножом, сжимая его обеими руками, вот так. Замахиваясь, Фрэнсис споткнулся о бабушкин шлепанец, стоящий у кровати. Нож подскочил в плывущей темноте, ударившись с резким стуком о металлический абажур настольной лампы. Бабушка повернулась на другой бок и всхлипнула во сне. Фрэнсис замер. Его руки дрожали, сжимая тяжелый нож над головой. Бабушка захрапела. Любовь к бабушке переполняла его. Фрэнсис выскользнул из комнаты. Он сходил с ума, не зная, как защитить ее. Он должен что-то предпринять. Он уже не боялся охватившей его тьмы, но в доме было нестерпимо душно! Фрэнсис вышел через заднюю дверь и остановился на залитом лунным светом дворе. Он тяжело дышал, задрав голову вверх — как будто мог вдохнуть в себя лунный свет. Крошечный лунный диск, вытянувшись в эллипс, блестел на белках закатившихся глаз. Когда глаза опустились, он снова стал правильно округлым и светил теперь прямо ему в зрачки. Его невыносимо распирала переполнявшая Любовь — так, что у него захватывало дыхание. Он быстро пошел к курятнику, ногами ощущая исходящий от земли холод, тяжелый нож стучал ему по ноге. Он побежал, чувствуя, что сейчас Любовь разорвет его на части. Отмывая руки у колонки на птичьем дворе, Фрэнсис почувствовал небывалую легкость и умиротворение. К этому чувству он шел осторожно, а теперь обнаружил, что умиротворение было бесконечным, охватывающим каждую клеточку его тела. Смывая кровь с живота и ног, он думал о подарке, который сделала ему бабушка, по доброте своей не отрезав его естество. Голова у него теперь была ясная и спокойная. Надо было куда-то деть ночную рубашку. Лучше всего спрятать под мешками в коптильне. Когда нашли мертвого цыпленка, бабушка удивилась. Она сказала, что на лисицу это не похоже. Через месяц Королева-мать отправилась в курятник за яйцами и нашла еще одного. На этот раз цыпленку свернули шею. За обедом бабушка сказала, что, по ее убеждению, ей мстит «какая-то лентяйка из прислуги», которой она в свое время указала на дверь. Она добавила, что сообщила о происшествии шерифу. Фрэнсис молча сидел за столом, сжимая и разжимая руку, вспоминая, как кожей ладони он чувствовал моргающий птичий глаз. Иногда, лежа в постели, он трогал свое тело, желая убедиться, что у него ничего не отрезано. Временами, когда он ощупывал себя, ему казалось, что он чувствует моргание глаза. Бабушка быстро менялась. Она становилась все более вздорной и уже не могла держать слуг. Хотя не хватало прежде всего горничных, она взялась за кухню, систематически поучая Королеву-мать — единственную постоянную прислугу в доме, которая проработала у Долархайдов всю свою жизнь, — как нужно готовить, от чего качество пищи заметно ухудшилось. С раскрасневшимся от кухонного жара лицом бабушка неутомимо хваталась за все подряд, редко доводя дело до конца, в результате полуготовая пища так и не попадала на стол. Она делала запеканку из объедков, оставшихся после обеда, тогда как в кладовке гнили хорошие овощи. В то время бабушка стала фанатически скупой. Она экономила на мыле и отбеливателе, в результате чего простыни оставались грязно-серыми. В ноябре она наняла пять негритянок. Ни одна из них не задержалась в доме. В тот вечер, когда уходила последняя из пяти, бабушка была вне себя от ярости. Она шла по дому, что-то крича. Зайдя на кухню, увидела, что Королева-мать оставила на доске горку муки, окончив разделывать тесто. Среди чада и пара, за полчаса до обеда, она подошла к Королеве-матери и влепила ей пощечину. От возмущения Королева-мать уронила половник. Из глаз ее брызнули слезы. Бабушка замахнулась снова, но ее запястье перехватила большая розовая ладонь. — Больше так не делайте. Вы не в себе, миссис Долархайд, но все равно больше так не делайте. Изрыгая проклятия, бабушка голой рукой отшвырнула кастрюлю с кипящим супом. Из опрокинутой кастрюли суп, зашипев, потек внутрь плиты и на пол. Она ушла в комнату, захлопнув за собой дверь. Фрэнсис слышал, как она там ругалась и швыряла вещи о стену. В тот вечер бабушка так и не вышла из своей комнаты. Королева-мать убрала разлитый суп, потом накормила стариков. Затем собрала свои пожитки в корзину, надела старый свитер и вязаную шапочку. Потом стала искать Фрэнсиса, но не нашла его. Она уже залезла в телегу мужа, когда увидела мальчика, сидящего в углу крыльца. — Уезжаю я, сурок. Больше не вернусь. Сирония из продуктовой лавки обещала позвонить твоей маме. Если я тебе понадоблюсь, пока она не приедет, приходи ко мне домой. Он увернулся, избегая прикосновения ее ладони к щеке. Ее муж крикнул, погоняя мулов. Не в первый раз Фрэнсис смотрел вслед уплывающей телеге. После того как Королева-мать предала его, огонек керосиновой лампы вызывал у него только печаль и опустошение. Теперь ему было плевать на слабый умирающий огонек. Разве его можно сравнить с луной? Ему стало интересно, что чувствуешь, когда убиваешь мула. После звонка Королевы-матери Мэриан не приехала. Она приехала днем, две недели спустя, после того как ей позвонил из Сент-Чарльза шериф. Миссис Вогт сидела за рулем «паккарда» довоенного выпуска в шляпе и перчатках. На съезде с шоссе ее встречал помощник шерифа. Он подошел и наклонился над стеклом автомобиля: — Миссис Вогт, ваша мать позвонила сегодня, часов в двенадцать, и что-то стала говорить о служанках, которые, дескать, крадут. Ну, я, само собой, приехал. Вы меня, конечно, извините, но она была вроде как не в себе. Смотрю, а здесь все как-то заброшено. Шериф говорит, лучше сперва вам позвонить, ну, вы сами понимаете. Мистер Вогт фигура вроде известная, и все такое. Мэриан понимала прекрасно. Однако ее муж не пользовался былым уважением в рядах своей партии и заведовал теперь общественными работами в Сент-Луисе. — Насколько я знаю, сюда еще никто не совал свой нос, — многозначительно сообщил помощник шерифа. Когда Мэриан вошла в дом, мать спала. Двое стариков еще сидели за столом, ожидая, что их накормят. По заднему двору бродила какая-то старуха в одной комбинации. Мэриан позвонила мужу: «Такие места часто проверяют?.. Должно быть, они ничего не видели… Жаловались ли родственники? Откуда я знаю… Я думаю, у таких и родственников-то нет… Нет, не надо. Ты в это дело не лезь. Мне нужно несколько негров. Пришли негров… и доктора Уотерса. Я обо всем позабочусь». Минут через сорок пять прибыл доктор с санитаром, одетым в белый халат. Затем в фургоне приехали служанка Мэриан и еще пять слуг из дома Вогтов. Когда Фрэнсис вернулся из школы, в комнате бабушки находились Мэриан, доктор и санитар. Фрэнсис слышал, как бабушка ругалась. Когда ее вывезли во двор на инвалидном кресле, у нее были остекленевшие глаза, а на руке — приклеенный пластырем кусок ваты. Впалое лицо выглядело странно без вставной челюсти. У Мэриан была перевязана рука — ее укусила бабушка. Миссис Долархайд посадили на заднем сиденье машины доктора вместе с санитаром и увезли. Фрэнсис вышел посмотреть, как она уезжает. Он хотел было ей помахать, но передумал, и его рука на полдороге упала вниз. Уборщики, которых привезла Мэриан, вымыли и проветрили все комнаты, устроили грандиозную стирку и искупали стариков. Мэриан работала наравне со всеми, приглядывая к тому же за приготовлением нехитрого ужина. Она обращалась к Фрэнсису только для того, чтобы узнать, где что лежит. Затем она отослала бригаду своих помощников и, позвонив властям округа, сообщила, что с миссис Долархайд случился удар. Было уже темно, когда на школьном автобусе за стариками приехали работники социальной службы. Фрэнсис думал, что они и его заберут с собой, но на него не обращали внимания. В доме остались только Мэриан и Фрэнсис. Она сидела за обеденным столом, обхватив голову руками. Он вышел из дома и залез на дикую яблоню. Наконец Мэриан позвала его в дом. Она уже упаковала его одежду в чемоданчик. — Тебе придется ехать со мной, — говорила она, идя к машине, — залезай, только не пачкай ногами сиденье. «Паккард» тронулся с места, оставляя за собой забытое в центре двора инвалидное кресло. Скандал удалось предотвратить. Власти округа выразили искреннее сожаление по поводу того, что произошло с миссис Долархайд, отметив, что она содержала прекрасный дом для престарелых. Авторитет семьи Вогтов не пострадал. Бабушку поместили в частный санаторий для нервнобольных. Было это за четырнадцать лет до того, как Фрэнсис вернулся в ее дом. — Фрэнсис, познакомься со своими новыми сестрами и братом, — сказала мать в библиотеке Вогтов. Неду Вогту было двенадцать, Виктории — тринадцать, Маргарет — девять. Нед и Виктория переглянулись. Маргарет смотрела себе под ноги. Фрэнсису отвели комнатенку под самой крышей, в которой раньше жила горничная. С тех пор как Вогт провалился на выборах 1944 года, семье приходилось довольствоваться приходящей прислугой. Его записали в начальную школу имени Поттера Джерарда, до которой было рукой подать от дома, но далеко от епископального частного заведения, что посещали дети Вогтов. В течение первых дней новые брат и сестры не обращали на него никакого внимания, но в конце первой недели к нему в комнату поднялись Нед и Виктория. Фрэнсис слышал, как они долго-долго шептались. Потом ручка двери повернулась. Обнаружив, что дверь закрыта на засов, стучать они не стали, а Нед крикнул: — Открой дверь! Фрэнсис открыл. Разговаривать с ним они не стали, пока не осмотрели его одежду, висевшую в гардеробе. Нед Вогт открыл ящик маленького комода и двумя пальцами вытащил платок с вышитыми инициалами «Ф. Д.», подаренный Фрэнсису на день рождения, каподастр[15] для гитары, отливающего блеском жука в пузырьке из-под таблеток, сборник комиксов с покоробленными от влаги краями и открытку с пожеланием выздоровления, подписанную: «Сара Хьюз из твоего класса». — А это что? — Каподастр. — Зачем это? — Для гитары. — У тебя что, гитара есть? — Нет. — Зачем же тебе она? — Это моего отца! — Я никак не пойму, что ты бормочешь. Пусть он повторит, Нед. — Он говорит, что она принадлежала его отцу, — сказал Нед, высморкался в вышитый платок и бросил его обратно в ящик. — Сегодня забрали пони, — сообщила Виктория, садясь на узкую кровать. Рядом уселся Нед, с ногами забравшись на лоскутное одеяло. — Больше не будет никаких пони, — сказал Нед. — Не поедем больше в наш домик на озере. А знаешь почему? Чего молчишь, скотина? — Отец все время болеет. Он теперь уже не зарабатывает, как раньше, — продолжала Виктория. — Бывают дни, он вообще на работу не ходит. — А знаешь, скотина, чего он болеет? — спросил Нед. — Говори, чтобы я слышал. — Бабушка говорит, он спился. Ты хорошо понял? — Он болеет из-за твоей мерзкой рожи, — объяснил Нед. — Вот почему за него люди не голосовали, — добавила Виктория. — Убирайтесь отсюда, — сказал Фрэнсис. Он повернулся, чтобы открыть дверь, и в этот момент Нед пнул его ногой в спину. Фрэнсис схватился за поясницу обеими руками и этим спас свои пальцы, убрав их с живота, куда Нед нанес второй удар. — Нед! Ну, Нед! — закричала Виктория. Нед схватил Фрэнсиса за уши и подтащил к зеркалу, висящему над туалетным столиком. — Вот почему он болеет! — кричал Нед, тыча его лицом в зеркало. — Вот почему он болеет! Новый удар. Зеркало уже покрылось кровью и соплями. Наконец Нед отпустил его, и Фрэнсис сел на пол. Виктория наклонила к нему голову, вытаращив глаза и зажав нижнюю губу между зубами. Они ушли, оставив Фрэнсиса сидеть на полу. Его лицо было вымазано кровью и слюной, на глазах навернулись слезы, но он не плакал. 28 В Чикаго всю ночь напролет дождь стучит по пленке, натянутой поверх могилы, выкопанной для Фредди Лаундса. Каждый удар грома болью отдается в голове Уилла Грэма. Он пробирается от стола к постели — туда, где под подушкой змеями свернулись сны. Возвышающийся над Сент-Чарльзом старый дом, выдерживая порывы ветра, то и дело протяжно вздыхает, заглушая стук дождя по оконному стеклу и удары грома. В темноте скрипит лестница. С расширенными после сна зрачками мистер Долархайд спускается по ступеням. При каждом шаге полы его кимоно издают шуршание. Еще влажные волосы гладко причесаны, ногти почищены щеточкой. Поступь его ровна и медленна, он весь собран, как будто несет наполненную до самых краев чашку. Возле кинопроектора лежат фильмы. Два фильма. Из десятков копий, сделанных на работе для более внимательного просмотра дома, выбраны две. Остальные свалены в корзину и будут сожжены. Устроившись поудобнее в кресле, возле которого стоит поднос с сыром и фруктами, Долархайд включает проектор. Первый фильм посвящен пикнику в День независимости. Симпатичная семья — трое детей, отец с бычьей шеей, пальцами залезающий в банку за маринованными огурцами. И мать… Лучше всего она снята во время игры в софтбол[16] с соседскими детьми. На экране она появляется секунд на пятнадцать, стоит на второй базе, лицом к питчеру. Ее ноги широко расставлены, она готова бежать в любую сторону. Когда она наклоняется, под пуловером так и ходят ее груди. Долархайд досадливо морщится, когда камера переходит на мальчика, размахивающего битой. Вот на экране опять она — бросает мяч. Она встает ногой на надувной матрац, который служит в игре базой, камера крупным планом дает ее фигуру — видно, как напряглось ее бедро. Снова и снова пересматривает Долархайд кадры с женщиной. Вот она наклоняется вперед, готовая бежать. Ее выставленный зад туго обтянут обрезанными выше колен джинсами. Он нажимает кнопку, и кадр замирает. Женщина и ее дети. Все грязные и усталые. Они обнимаются, а под ногами у них трется собака. Оглушительный удар грома. В высоком серванте, оставшемся от бабушки, звенит хрусталь. Долархайд протягивает руку за грушей. Второй фильм состоит из нескольких частей. Название фильма — «Новый дом» — выложено мелкими монетками на белой картонной коробке от новой сорочки. Под ней лежит разбитая свинья-копилка. Фильм начинается с того, что глава семейства, стоя на газоне перед домом, выдергивает из земли плакат с надписью «Продается» и со смущенной улыбкой демонстрирует его перед камерой. Карманы у него вывернуты наружу. Дергаясь, камера долго показывает мать и троих детей на крыльце дома. Дом довольно симпатичный. Затем камера переходит на бассейн во дворе. Маленький мальчик с блестящими от воды волосами на цыпочках подбегает к доске-трамплину, оставляя на плитке мокрые следы. На поверхности воды качаются головы купающихся детей. Прижав уши, сверкая белками глаз, к девочке плывет собака с высоко задранной мордой. Хватаясь за поручни, мать выныривает из воды и оглядывается на камеру. Ее кудрявые черные волосы блестят, как уголь. Едва поддерживаемая купальником, сверкает на солнце мокрая грудь. Под водной рябью ее ноги напоминают ножницы. Ночь. Крупным планом бассейн и стоящий за ним дом. Выдержка неправильная. В воде отражаются освещенные окна. Приятные хлопоты внутри нового дома. Повсюду какие-то коробки и обертки. Виден старый сундук, который еще не успели затащить на чердак. Девочка, примеряющая бабушкины наряды. Вот она надевает великолепную соломенную шляпу. Отец сидит на диване. Кажется, он немного навеселе. Вот камера, видимо, перешла в его руки — он держит ее неровно. Теперь шляпу примеряет, стоя перед зеркалом, мать девочки. Вокруг нее толкаются дети. Мальчики смеются, дергая шляпу за широченные поля, а девочка оценивающе смотрит на мать, прикидывая, как она сама будет выглядеть в будущем. Крупный план. Мать поворачивается к камере и с лукавой улыбкой принимает соблазнительную позу, обхватив голову откинутой назад рукой. Она очень красива. На шее у нее камея. На этом кадре Долархайд останавливает проектор. Затем перематывает пленку назад. Снова и снова она поворачивается от зеркала к камере и лукаво улыбается. Долархайд задумчиво берет первый фильм — с игрой в софтбол — и бросает его в корзину. Затем снимает бобину с проектора и смотрит на приклеенный корешок квитанции: «Боб Шерман, Старрут, 7, п/я 603, Талса, Оклахома». И ехать недалеко… Долархайд кладет бобину на одну ладонь и накрывает сверху другой — как крохотное живое существо, которое может вырваться и убежать. Ему кажется, что фильм бьется под его рукой, как сверчок. Он вспоминает суматоху, поднявшуюся в доме Лидсов, когда зажегся свет. С мистером Лидсом пришлось немало повозиться, прежде чем он сумел наконец включить свои осветительные лампы. На этот раз все будет развиваться без досадных задержек. Было бы здорово забраться прямо к ним в постель и понежиться немного между ними, спящими, запустив предварительно камеру. Затем он нанесет удар в темноте и сможет сидеть между ними, пока, счастливые, они будут пропитываться кровью. Снимать можно на инфракрасную пленку, а где ее взять, он знает. Не выключив проектор, Долархайд сидит, сжимая в ладонях бобину с фильмом, а в пустом луче света под протяжные вздохи ветра двигаются другие образы. Он не знает чувства мести, только Любовь и предчувствие будущей Славы; стук сердец становится слабее и глуше, подобно отзвуку удаляющихся в небытие шагов. Вот он — неистовый, полный безудержной Любви — навис, как геральдический зверь, над распластанными у его ног Шерманами. В его мыслях нет места прошлому — только грядущая Слава. Он не думает о доме матери; картины его жизни там скудны и расплывчаты. Воспоминания о доме матери стали исчезать где-то между двадцатью и тридцатью годами жизни, оставив после себя лишь тонкую мутную пленку на поверхности сознания. Он помнил, что жил там всего месяц, но забыл, что его выгнали, когда ему было девять лет, — за то, что повесил кошку сводной сестры. Из того немногого, что он все-таки помнил, оставался светящийся в зимних сумерках дом, мимо которого проходила его далекая дорога из школы на квартиру, где для него снимали комнату. Он не забыл запах, стоявший в библиотеке Вогтов, — так пахнет, когда открываешь пианино. В какой-то праздник мать позвала его и вручила подарок. Долархайд не помнил лиц людей, смотревших ему вслед из окон второго этажа, когда он уносил ненавистные практичные вещи, только что подаренные матерью. Он возвращался в придуманный им для себя дом — за тридевять земель от Сент-Луиса. Уже в одиннадцать лет Долархайд активно и напряженно осваивал мир своих фантазий. Когда давление переполнявшей его Любви становилось нестерпимым, он выпускал его наружу. Первыми жертвами были домашние животные. Он действовал хладнокровно и осторожно, избегая разоблачений. Это было нетрудно — ведь животные были ручными. Полиция не догадывалась, что маленькие печальные пятна крови на земляном полу гаражей оставлял он. Сейчас ему было сорок два года, и всего этого он не помнил. Он никогда не думал об обитателях дома его матери — о ней самой, о брате и сестрах. Иногда он видел их в ярких фрагментах кошмарного сна. Радужные неузнаваемые лица и фигуры возвышались над ним, подобно гигантским богомолам. Но когда он погружался в размышления — а это случалось редко, — то с удовольствием вспоминал службу в армии. В семнадцать лет он залез через окно в дом к одинокой женщине. Его поймали, но он отказался ответить, зачем туда забрался. Ему предложили на выбор тюрьму или армию. Он выбрал армию. После начальной подготовки Долархайда направили в школу специалистов, где научили обрабатывать кинопленку. Затем его перевели в Сан-Антонио на студию медицинских учебных фильмов военного госпиталя имени Брука.[17] Там им заинтересовались военные хирурги, решившие поправить его внешность. Ему сделали сложную пластическую операцию на носовой перегородке, удлинив ее с помощью трансплантата из хряща ушной раковины. Затем, используя методику, предложенную Аббе, ему поправили верхнюю губу, пересадив лоскут кожи. На оригинальную операцию пришло посмотреть немало любопытствующих специалистов. Хирурги остались довольны результатами своей работы. Долархайд отвел руку с предложенным ему зеркалом и равнодушно выглянул в окно. Согласно формуляру Долархайда, в фильмотеке госпиталя он часто заказывал фильмы, в основном по травмам. Причем забирал их на ночь. В 1958 году он остался в армии на второй срок. В этот раз он открыл для себя Гонконг. Часть стояла в Сеуле. В его задачу входила проявка фотопленки, заснятой небольшими самолетами-разведчиками, летавшими в конце пятидесятых годов за 38-ю параллель. Отпуск он получал дважды и оба раза ездил в Гонконг. В 1959 году в Гонконге и Коулуне можно было удовлетворить любые аппетиты. В 1961 году бабушку выпустили из санатория в состоянии отрешенности благодаря транквилизаторам. Долархайд подал рапорт об увольнении со службы по семейным обстоятельствам за два месяца до истечения срока контракта и поехал домой ухаживать за ней. Как и для бабушки, для него наступили спокойные времена. Получив работу в компании «Гейтуэй», Долархайд смог нанять женщину, которая присматривала за бабушкой в дневное время. По вечерам, оставшись вдвоем, они сидели в гостиной, не разговаривая. Тиканье и бой старинных часов были единственными звуками, нарушавшими тишину дома. Только однажды, в 1970 году, на похоронах бабушки, Долархайд встретил мать. Он посмотрел сквозь нее желтыми глазами, которые удивительно напоминали ее собственные, как будто не узнавая. Мать была поражена тем, как он изменился. У него была широкая грудь, крепкое тело, унаследованный от нее прекрасный цвет кожи. Он носил аккуратные усики — результат, как она подозревала, трансплантации кожи с волосяным покровом, откуда-то с головы. Она позвонила ему через неделю после похорон, но услышала, как на другом конце медленно положили трубку. В течение девяти лет со дня смерти бабушки Долархайда никто не трогал, и он никого не трогал. Его лишенный морщин лоб был гладкий, как стекло. Он знал, что чего-то ждет. Не знал — чего именно. Зернышко, спящее до поры в его сознании, было разбужено одним рядовым событием — из тех, что случается с каждым, — и он понял, что настало Время. Долархайд стоял у окна, выходящего на север, и рассматривал на свет пленку, как вдруг заметил, что у него постарели руки. Он увидел их внезапно, переводя взгляд с пленки. В хорошем дневном свете была отчетливо видна дряблая кожа, затаившаяся между выступающими суставами и сухожилиями, — вся в паутине мелких ромбов, как у ящерицы. Желая рассмотреть ладони получше, он повернул их к свету, и вдруг в ноздри ему ударил сильный запах капусты и тушеных помидоров. Его охватил озноб, хотя в комнате было тепло. Вечером того дня он работал с гантелями дольше обычного. На стене спортивного зала, который Долархайд оборудовал на чердаке, над штангой и банкеткой висело большое длинное зеркало — единственное в доме, — чтобы он мог, надев маску, умиротворенно любоваться своим отражением. Он внимательно осмотрел свое накачанное мускулистое тело. Ему было уже сорок, но он мог с успехом выступать в региональных соревнованиях по культуризму. Однако сегодня он остался неудовлетворен осмотром. Через неделю ему попалась на глаза картина Блейка и тут же овладела всеми его мыслями. Он увидел ее на большой цветной фотографии в журнале «Тайм». Там была также статья о ретроспективной выставке Блейка в лондонской галерее Тейт. Среди экспонатов находилась и присланная из Бруклинского музея акварель «Большой красный дракон и жена, облеченная в солнце». Автор статьи в «Тайм» писал: «Среди демонических образов, созданных искусством Запада, мало что может соперничать с этим кошмаром по силе сексуальной энергии…» Долархайду это было ясно и без объяснений критика. Первое время он буквально не расставался с репродукцией, сфотографировал ее, а затем, оставшись как-то после работы в лаборатории, напечатал снимок. Возбуждение не отпускало его. Он повесил увеличенную фотографию рядом с зеркалом в спортзале и не отрывал от нее взгляда, выжимая штангу. Теперь, чтобы уснуть, ему нужно было довести себя до изнеможения тренировками, а сексуальное удовлетворение ему помогали получить учебные фильмы по хирургии. Ему не было и десяти лет, а он уже знал, что, в сущности, одинок и будет одинок всегда. Такой вывод обычно делают годам к сорока. Став сорокалетним, Долархайд ушел в мир фантазий — яркий, невиданный и непосредственный, как у ребенка. Достаточно было сделать один шаг, чтобы уйти за черту Одиночества. Достигнув возраста, когда другие мужчины лишь начинают страшиться одиночества, Долархайд уже познал его природу. Он был один потому, что был Неповторим. С горячностью вновь обращенного он верил, что состоится, только если будет следовать своему предназначению, если подчинится своим природным инстинктам, которые так долго подавлял, будет лелеять их как данное свыше наитие, коими они и были на самом деле. Лица Дракона на картине не видно, но постепенно Долархайд представлял его себе все лучше и лучше. После тренировки приятно ныли мышцы. Он сидел в гостиной и смотрел свои медицинские фильмы. Широко раскрыв рот, он пытался надеть бабушкины вставные зубы, но они были слишком малы для его гипертрофированных десен, и челюсть быстро свело судорогой. Он начал тренировать свою челюсть, покусывая брусок твердой резины, пока желваки на скулах не стали величиной с грецкие орехи. Весной 1979 года Долархайд, сняв в банке часть своих немалых сбережений, взял трехмесячный отпуск за свой счет. Он отправился в Гонконг, захватив вставные зубы своей бабушки. Когда он вернулся на работу, рыжая Эйлин и другие сотрудники увидели, что отпуск пошел ему на пользу. Он вернулся умиротворенным. Никому не пришло в голову спросить у него, с чего это он перестал пользоваться общей раздевалкой и душевой: он и до отпуска заглядывал туда не часто. Бабушкины зубы вернулись в стакан, стоявший на ночном столике возле ее кровати, а свои новые челюсти он запер в стол в комнате на втором этаже. Если бы Эйлин увидела его сейчас полуобнаженным перед зеркалом, с новыми зубами и татуировкой, казавшейся очень яркой в лучах резкого электрического света, она бы вскрикнула. Последний раз в жизни. Теперь время было, спешить не стоило. Перед ним простиралась вечность. Через пять месяцев он остановит выбор на семье Джейкоби. Они поддержали его первыми и первыми вознесли к Славе Становления. Джейкоби были лучше всего. Лучше всего, что он когда-либо пробовал. Пока он не попробовал Лидсов. И вот теперь сила и Слава его растут, а он предвкушает Шерманов и неизведанный интим инфракрасной съемки. Заманчиво, черт побери. 29 Чтобы заполучить все необходимое, Долархайду пришлось на время покинуть свою вотчину — цех по обработке кинопленки компании «Гейтуэй». Долархайд был начальником производства крупнейшего подразделения фирмы, которое занималось обработкой любительских кинофильмов. Кроме того, на «Гейтуэе» было еще четыре подразделения. Спад производства в семидесятых годах сильно ударил по любительскому кино. К тому же появился сильный конкурент — домашние видеомагнитофоны. На «Гейтуэе» стали подумывать о расширении сферы услуг. Были организованы новые подразделения, которые стали переводить кинофильмы на видеопленку, печатать карты аэрофотосъемки и производить высококачественную обработку 16-миллиметровой кинопленки по заказам небольших коммерческих киностудий. В 1979 году компании улыбнулась удача. Совместно с министерствами обороны и энергетики она получила заказ на разработку и испытание новых эмульсий для инфракрасной кинопленки. Министерству энергетики чувствительная инфракрасная пленка понадобилась для исследований в области экономии тепла, а военным — для технической разведки в ночных условиях. С этой целью компания купила в конце 1979 года находящуюся по соседству небольшую фирму «Бэдер кемикл». В обеденный перерыв Долархайд направился в здание, где находилась «Бэдер кемикл». Он шел под голубым, умытым дождем небом, осторожно обходя сверкающие на солнце лужи. Смерть Лаундса привела его в отличное расположение духа. На «Бэдере» все, видимо, ушли на обед. Он нашел в лабиринте коридоров нужную дверь, табличка на которой гласила: «Внимание! Обрабатываются инфракрасные материалы. Запрещается курить, вносить осветительные приборы и горячие напитки». Долархайд нажал на кнопку. Красный свет погас, и зажегся зеленый. Он зашел в светоизоляционный тамбур и постучал во внутреннюю дверь. — Заходите, — раздался женский голос. Абсолютная темнота, прохладный воздух. Журчание воды, привычный запах проявителя Д-76, неуловимый аромат духов. — Меня зовут Фрэнсис Долархайд. Я по поводу сушильного шкафа. — А-а, прекрасно. Извините, что жую. Я как раз заканчиваю обедать. Он услышал, как комкают и бросают в корзину оберточную бумагу. — Вообще-то сушилка нужна Фергюсону, — произнес голос в темноте, — но он в отпуске. Правда, я знаю, куда ее хотят поставить. У вас что, на «Гейтуэе» лишняя есть? — У нас две. Одна побольше. Он не сказал, сколько у него здесь места. Пару недель назад Долархайду попалась на глаза докладная, излагающая проблему с сушкой пленки на «Бэдере». — Место я вам покажу, если немного подождете. — Чудно. — Встаньте спиной к двери, — в голосе появились преподавательские нотки, — сделайте три шага вперед. Вы окажетесь на кафеле, и тут же слева от вас будет стоять стул. Он нашел стул. Сейчас он находился ближе к ней и слышал, как шуршит ее лабораторный фартук. — Спасибо, что выбрались к нам, — сказала она. У нее был чистый голос, чуть отдававший металлом. — Вы ведь начальник производства, верно? — Верно. — Тот самый мистер Долархайд, который мечет громы и молнии, когда у нас неправильно заполнены заявки? — Тот самый. — Меня зовут Рив Макклейн. Я надеюсь, у нас здесь все в порядке? — Не моя епархия. Я только проектировал лаборатории, когда мы вас купили. А здесь я, наверное, уже полгода не был. Произнести такую длинную речь в темноте для него оказалось нетрудно. — Еще минуточку — и дадим свет. Вам рулетка нужна? — У меня своя. Разговаривать с этой женщиной в темноте Долархайду было приятно. Он услышал шорох: она рылась в сумочке, затем щелкнула пудреница. Он пожалел, когда зазвонил таймер. — Ну вот и все. Сейчас только положу пленку в «Черную дыру», — сказала она. Долархайд почувствовал дуновение холодного воздуха, услышал, как мягко чавкнула резиновая изоляция специального шкафа, как засвистел вакуумный замок. Легкое движение воздуха, и его коснулся аромат духов, когда она прошла рядом с ним. Долархайд придал лицу задумчивое выражение, прикрыв нижнюю часть лица ладонью, и ждал, когда она включит лампу. Загорелся свет. Девушка стояла у двери лицом к нему и улыбалась. Под прикрытыми веками быстро и хаотично двигались глаза. Увидев прислоненную в углу белую палочку, он отвел руку от лица и улыбнулся. — А можно взять сливу? — спросил Долархайд. На ее столе лежало несколько штук. — Конечно! Очень вкусные сливы. У нее было симпатичное лицо — тонкое, но решительное, этакая красавица прерий. На переносице виднелся небольшой шрам в виде звездочки. Цвет ее волос был между пшеничным и рыжевато-золотистым, правда, стрижка «под пажа» казалась несколько старомодной. Лицо и руки были покрыты симпатичными веснушками. На фоне кафельных стен и нержавеющей стали лаборатории она выглядела ярко — как богиня осени. Он мог разглядывать ее безнаказанно. Его пристальный взгляд скользил по ней вольно, как воздух; ее глаза были не в состоянии дать ему отпор. Разговаривая с женщинами, Долархайд часто чувствовал теплое покалывание кожи. Оно перемещалось в зависимости от того, на какое место смотрела его собеседница. Даже если она отворачивалась, ему казалось, что она видит его отражение. Никогда не забывая о блестящих поверхностях, он просчитывал углы отражения не хуже, чем завсегдатай бильярдной — траекторию шара, отскакивающего от борта. Сейчас ничего подобного он не ощущал. Он просто смотрел на ее кожу, всю усыпанную веснушками, кроме шеи и внутренней стороны запястий, где она блестела жемчужной белизной. — Я покажу вам комнату, куда он хочет поставить сушилку, — предложила Рив. — Там все и померяем. Они померили. — Да, кстати. Не могли бы вы сделать мне одолжение? — спросил Долархайд. — Пожалуйста. — Мне нужна инфракрасная пленка. Очень чувствительная. Около тысячи нанометров. — Ее можно вынимать из холодильника только для съемки. — Я знаю. — Мне нужны условия съемки, чтобы я могла… — Съемка с расстояния примерно два с половиной метра. Освещение через фильтры Рэттена… Судя по реквизиту, он собирался идти в разведку. — В зоопарке будут снимать животных, ведущих ночной образ жизни. «Обитатели тьмы», так сказать. — Прямо не животные, а призраки какие-то, если их обычная инфракрасная пленка не берет. — Это, знаете ли… — Ладно, я вам помогу. Но есть одно обстоятельство. Вы понимаете, мы тут на армию работаем, и за все, что отсюда выходит, нужно расписываться. — Все правильно. — Когда она вам понадобится? — Числа двадцатого. Но не позже. — Да, чем выше чувствительность, тем больше мороки. Но что я вам-то рассказываю. Не забудьте взять охладитель, сухой лед и все такое прочее. Если хотите, то в четыре привезут образцы, можете посмотреть. Вам, наверное, придется пользоваться самой устойчивой эмульсией. — Спасибо, обязательно буду. Когда Долархайд ушел, Рив посчитала оставшиеся сливы. Он действительно взял только одну. Какой-то странный этот Долархайд, решила Рив. После того как она зажгла свет, в его речи не появилось ни участливых пауз, ни неловкого сочувствия. Может, он знал заранее, что она слепая. А лучше, если ему просто все равно. Да, так было бы лучше. 30 А в Чикаго хоронили Фредди Лаундса. «Тэтлер» щедро оплатила похоронные услуги и добилась, чтобы все прошло как можно скорее — на следующий день после смерти — и фотографии траурной церемонии были бы опубликованы уже в очередном номере, в четверг вечером. После долгого отпевания в часовне началась продолжительная церемония у самой могилы. Радиопроповедник-евангелист произносил напыщенную надгробную речь. Поборов очередной приступ липкой похмельной тошноты, Грэм продолжал рассматривать собравшихся. Стоящие у могилы певчие сполна отрабатывали свой гонорар. Сверкали вспышки фотоаппаратов. Приехали две группы с телевидения, вооруженные стационарными и переносными камерами. Собравшихся также снимали полицейские фотографы, явившиеся сюда под видом репортеров. Среди полицейских в штатском Грэм узнал нескольких сотрудников Чикагского управления. Это были единственные знакомые тут лица. И конечно, пришла Вэнди, хозяйка ночного клуба «Вэнди-Сити», подруга Лаундса. Она сидела у самого гроба под навесом. Грэм еле узнал ее. Волосы светлого парика были убраны назад, в пучок, на ней был черный, прекрасно сшитый костюм. Когда траурный марш заиграл в последний раз и пришла пора прощаться с покойным, она нетвердой походкой подошла к гробу и под вспышками фотоаппаратов приникла к крышке, простирая руки над морем хризантем. Собравшиеся тихо расходились по направлению к кладбищенским воротам по чавкающей влажной траве. Грэм шел рядом с Вэнди. На них глазела через прутья высокой металлической ограды толпа не допущенных на церемонию зевак. — Как вы себя чувствуете? — спросил Грэм. Она остановилась между могилами. Глаза у нее были сухими, взгляд спокойный. — Лучше, чем вы, — ответила она. — Напились вчера, верно? — Ага. Вас охраняют? — Да приставили тут нескольких из полицейского участка. В клубе тоже дежурят — в штатском. Посетителей у меня прибавилось. Особенно этих самых, с отклонениями. — Мне очень жаль, что вам пришлось через все это пройти. В больнице вы были… вы держались молодцом. Я был просто восхищен. Она кивнула. — Фредди был хороший парень. За что ему такая страшная смерть? Спасибо вам, что пустили меня тогда к нему, повидаться в последний раз. Вэнди посмотрела куда-то мимо него, заморгала глазами, о чем-то думая. Тени на ее веках были наложены, как слои штукатурки. Она повернулась к Грэму: — Вы знаете, ведь «Тэтлер» мне заплатила. Вы, наверное, это поняли. За интервью, за сцену у гроба. Я думаю, Фредди бы меня не осудил. — Он бы просто разозлился, если бы вы не взяли с них денег. — Я так и подумала. Они, конечно, подонки порядочные, но платят неплохо. Я вам рассказала потому, что они меня заставляли говорить, что будто бы я уверена, что вы намеренно натравили этого маньяка на Фредди, обнимаясь с ним на фотографии. Я отказалась. Если они это напечатают от моего имени, не верьте. Грэм промолчал, и она испытующе посмотрела ему в лицо. — Он вам не особенно нравился, наверное… Это неважно. Просто если бы вы действительно хотели натравить Зубастика на него, вы бы устроили засаду, так ведь?

The script ran 0.002 seconds.