1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
– Ой, ой! Жестокая женщина! – сказала герцогиня королеве. – Посмотри же на него, а то он упадет в обморок.
– Этого еще недоставало! – ответила королева с уничтожающей усмешкой – Нет ли у тебя нюхательной соли?
Герцогиня Неверская ошиблась.
Ла Моль хотя и покачнулся, но, собрав все силы, прочно уселся в седле и занял место в свите герцога Алансонского.
Тем временем кортеж продвигался вперед, и вдали уже стал вырисовываться зловещий силуэт виселицы, поставленной и обновленной Ангерраном де Мариньи.[19] Никогда еще не была она увешана так густо, как в этот день.
Приставы и стражники прошли вперед и широким кругом встали вокруг ограды. При их приближении сидевшие на виселице вороны, отчаянно каркая, поднялись и улетели.
В обычное время монфоконская виселица служила прибежищем для собак, привлекаемых частою добычей, и для грабителей-философов, заходивших сюда размышлять о печальных превратностях судьбы.
Сегодня ни собак, ни грабителей на Монфоконе не было – по крайней мере их не было видно. Первых вместе с воронами разогнали приставы и стражники, вторые сами смешались с толпой, чтобы выказать ловкость рук, от которой зависит веселая сторона их ремесла.
Поезд приближался к виселице: первыми подъехали к ней король и Екатерина, за ними герцог Анжуйский, герцог Алансонский, король Наваррский, герцог де Гиз и их дворяне; за ними следовали королева Маргарита, герцогиня Неверская и все дамы, составлявшие, как говорили, летучий эскадрон королевы-матери; за ними – пажи, стремянные, лакеи и народ; всего тысяч десять человек.
На главной виселице болталась какая-то бесформенная масса, чей-то обезображенный труп, почерневший, покрытый запекшейся кровью и слоем свежей беловатой пыли. У трупа не было головы, и его повесили за ноги. Но всегда изобретательная чернь заменила голову пучком соломы и надела на него маску, а какой-то шутник, знавший привычки адмирала, всунул в рот маски зубочистку.
Эта вереница разряженных вельмож и прекрасных дам, двигавшаяся мимо почерневших трупов и длинных грубых перекладин виселицы, представляла собой жуткое и странное зрелище, напоминавшее процессию на картине Гойи.
И чем шумнее выражалась радость посетителей, тем более резкий контраст составляла она с мрачным безмолвием и холодной бесчувственностью трупов, которые служили предметом для насмешек, вызывавших дрожь у самих насмешников.
Многим было невыносимо смотреть на эту страшную картину, и в группе новообращенных гугенотов выделялся своею бледностью Генрих Наваррский: как ни владел он собой, какой бы способностью скрывать свои чувства ни наградило его небо, он все же не выдержал. Воспользовавшись тем, что от этих человеческих останков шел невыносимый смрад, Генрих подъехал к Карлу IX, остановившемуся вместе с Екатериной перед трупом адмирала.
– Ваше величество, – сказал он, – не находите ли вы, что этот жалкий труп пахнет очень скверно и что не стоит оставаться здесь долго?
– Ты так думаешь, Анрио? – сказал Карл IX, глаза которого горели свирепой радостью.
– Да, государь.
– А я держусь другого мнения: труп врага всегда пахнет хорошо!
– Ваше величество, – заметил Таванн, – если вы знали, что мы поедем навестить адмирала, вы должны были пригласить Пьера Ронсара, вашего учителя поэзии: он не сходя с места сочинил бы эпитафию старику Гаспару.
– Обойдемся без него, – ответил Карл IX, – мы и сами сумеем сочинить эпитафию… – И, подумав с минуту, сказал:
– Слушайте господа:
Вот адмирал, – когда б вы были строги,
То чести бы ему не оказали вы, –
Он опочил, повешенный за ноги,
За неименьем головы.
– Браво, браво! – в один голос закричали дворяне-католики, тогда как новообращенные гугеноты молчали, нахмурив брови.
Генрих в это время разговаривал с Маргаритой и герцогиней Неверской, делая вид, что не слышит Карла.
– Едем, едем, сын мой! – сказала Екатерина, которой стало нехорошо от этого зловония, заглушавшего все ароматы духов, которыми она была опрыскана. – Едем! Нет такой хорошей компании, которая не разошлась бы. Простимся с господином адмиралом и едем в Париж.
Она насмешливо кивнула головой адмиралу – так прощаются с добрым другом, – заняла место в голове колонны и выехала на прежнюю дорогу, а за нею последовала вся процессия, двигаясь мимо трупа Колиньи.
Солнце уже спускалось к горизонту.
Толпа хлынула вслед за их величествами, желая наслаждаться зрелищем великолепной процессии до конца и во всех ее подробностях; вместе с толпой ушли и жулики, так что минут через десять после отъезда короля уже никого не осталось подле изуродованного трупа адмирала, овеваемого набежавшим вечерним ветерком.
Сказав «никого», мы ошиблись. Какой-то дворянин на вороной лошади, очевидно, не успевший из уважения к августейшим особам хорошенько рассмотреть бесформенный и почерневший человеческий обрубок, отстал от процессии и с интересом и величайшим вниманием разглядывал цени, крюки, каменные столбы – словом сказать, виселицу, которая ему, приехавшему в Париж всего лишь несколько дней назад и не знавшему усовершенствований, которые любая вещь приобретает в столице, казались, несомненно, верхом самого ужасного безобразия, какое только может придумать человек.
Нет необходимости сообщать читателям, что это был наш друг Коконнас. Изощренный глаз одной из дам искал его среди участников кавалькады и, пробегая по ее рядам, не находил.
Но господина де Коконнаса разыскивала не только дама. Другой дворянин, чей белый атласный камзол и изысканное перо на шляпе бросались в глаза, посмотрев вперед, затем по сторонам, догадался оглянуться и сразу увидел высокую фигуру Коконнаса и гигантский силуэт его коня, резко выступавшие на фоне неба, красного в последних лучах заходящего солнца.
Тут дворянин в белом атласном камзоле свернул с дороги, по которой двигалась процессия, и, описав круг по маленькой тропинке, вернулся к виселице.
Почти тотчас же дама, в которое мы узнаем герцогиню Неверскую, как узнали Коконнаса в высоком дворянине на вороном коде, подъехала к Маргарите.
– Маргарита, мы обе ошиблись, – сказала она. – Пьемонтец остался позади, а Ла Моль поехал следом за ним.
– Черт побери! – со смехом ответила Маргарита. – Из этого что-нибудь да выйдет. Признаюсь, я не без удовольствия изменила бы свое мнение о нем.
Маргарита обернулась и увидела Ла Моля, который производил вышеописанный маневр.
Тут же обе принцессы решили покинуть кавалькаду, благо для этого им представился удобный случай: как раз в это время процессия повернула, минуя дорожку с широкой живой изгородью по обе стороны; дорожка поднималась и на подъеме проходила в тридцати шагах от виселицы. Герцогиня Неверская шепнула что-то на ухо командиру своей охраны. Маргарита сделала знак Жийоне, и все четверо, проехав некоторое расстояние по этой проселочной дороге, спрятались за кустами, ближайшими к тому шесту, где должна была разыграться сцена, зрителями которой все они, видимо, были не прочь стать. Как мы уже сказали, их отделяло шагов тридцать от того места, где восхищенный Коконнас самозабвенно размахивал руками перед трупом адмирала.
Маргарита спешилась, герцогиня Неверская и Жийона последовали ее примеру; командир охраны тоже спешился и взял Поводья четырех лошадей. Густая зеленая трава служила трем женщинам троном, которого столь часто и безуспешно добиваются принцессы.
Просвет в кустарнике позволял им видеть все, вплоть до мелочей.
Ла Моль уже закончил свой кружной путь, подъехал к Коконнасу сзади и хлопнул его по плечу.
Пьемонтец обернулся.
– Ба! Так это не сон?! – воскликнул Коконнас. – Вы все еще живы?
– Да, сударь, я еще жив, – ответил Ла Моль. – Не по вашей вине, но жив.
– Черт побери! Я вас узнал, несмотря на вашу бледность, – продолжал пьемонтец. – Когда мы виделись в последний раз, вы были румянее.
– Я тоже узнаю вас, несмотря на желтый рубец через все лицо; когда я нанес вам эту рану, вы были бледнее, – отпарировал Ла Моль.
Коконнас закусил губу, но, видимо, решил продолжить разговор в насмешливом тоне, сказал:
– Должно быть, гугеноту любопытно поглазеть на господина адмирала, висящего на железном крюке, не так ли, господин де Ла Моль? И ведь говорят, будто есть негодяи, которые клевещут на нас и утверждают, будто мы убивали даже гугенотиков-сосунков!
– Граф, я больше не гугенот, – склонив голову, ответил Ла Моль, – я имею счастье быть католиком.
– Ах вот как! – воскликнул Коконнас, разражаясь хохотом. – Так вы обратились в истинную веру? Ого! Ловко, сударь, ловко!
– Сударь, – подхватил Ла Моль, все так же серьезно и вежливо, – я дал обет перейти в католичество, если спасусь от избиения.
– Граф, – подхватил Коконнас, – ваш обет весьма благоразумен, с чем я вас и поздравляю. Но, быть может, вы дали и другие обеты?
– Да, я дал и другой обет, – совершенно спокойно ответил Ла Моль, поглаживая шею своей лошади.
– Какой же? – спросил Коконнас.
– Повесить вас над адмиралом Колиньи, – вон на том гвоздике, смотрите: он как будто ждет вас.
– Как повесить? Живьем? – спросил Коконнас.
– Нет, сударь. Предварительно проткнув шпагой. Коконнас побагровел; его зеленые глаза метали молнии.
– Да вы только взгляните на этот гвоздик, – сказал он с издевкой.
– Вижу, – отвечал Ла Моль. – И что же?
– Вы не доросли до него, малыш, – заметил Коконнас.
– Я встану на вашу лошадь, господин великан-человекоубийца! – возразил Ла Моль. – Неужели вы воображаете, дражайший граф Аннибал де Коконнас, что можно убивать безнаказанно, пользуясь тем благородным и почетным случаем, когда сто против одного? Как бы не так! Приходит день, когда враги снова встречаются, и сдается мне, что сегодня этот день настал! Меня так и подмывало разнести вашу башку выстрелом из пистолета, но, увы, я был не в силах хорошенько прицелиться, потому что у меня дрожат руки из-за ран, которые вы предательски мне нанесли.
– Мою башку?! – спрыгивая с лошади, прорычал Коконнас. – Слезайте, граф, обнажайте шпагу! Вперед! Вперед!
И Коконнас выхватил шпагу из ножен.
– Мне послышалось, что твой гугенот назвал его голову башкой, – прошептала герцогиня Неверская на ухо Маргарите. – По-твоему, он некрасив?
– Очарователен! – со смехом ответила Маргарита. – Я вынуждена заметить, что в пылу гнева Ла Моль был несправедлив. Но тише! Давай смотреть!
Ла Моль спешился так же быстро, как и Коконнас, снял свой вишневый плащ, бережно положил его на землю, вынул шпагу и встал в позицию.
– Ай! – вскрикнул он, вытягивая руку.
– Ox! – простонал Коконнас, распрямляя свою руку.
Читатель помнит, конечно, что оба они были ранены в правое плечо, а потому всякое резкое движение вызывало у них сильную боль.
За кустом послышался смех, который смеющиеся безуспешно пытались сдержать. Обе принцессы не могли не засмеяться при виде двух бойцов, с гримасой на лице растиравших раненые плечи. Их смех донесся и до двух дворян, не подозревавших о присутствии свидетелей; они оглянулись и узнали своих дам.
Ла Моль твердо, автоматически снова стал в позицию, Коконнас очень выразительно сказал «Черт побери!», и они скрестили шпаги.
– Вот как! Да они дерутся не на шутку! Они зарежут друг друга, если мы не наведем порядок. Довольно баловства! Эй, господа! Эй! – крикнула Маргарита.
– Перестань! Перестань! – сказала Анриетта, которая видела пьемонтца в бою и теперь в глубине души надеялась, что Коконнас так же легко справится с Ла Молем, как справился с двумя племянниками и сыном Меркандона.
– О-о! Сейчас они действительно прекрасны! – сказала Маргарита. – Так и пышут огнем.
В самом деле бой, начавшийся с насмешек и колкостей, шел в молчании с той самой минуты, как шпаги скрестились. Противники не доверяли своим силам; при каждом резком движении тому и другому приходилось делать над собой усилие, превозмогая дрожь от острой боли в ранах. Тем не менее Ла Моль с горящими глазами, с неподвижным взглядом, полуоткрыв рот и стиснув зубы, маленькими, но твердыми и четкими шагами наступал на противника, а тот, чувствуя в Ла Моле мастера фехтовального искусства, все время отступал – тоже медленно, но отступал. Так оба противника дошли до канавы, за которой находились зрители. Коконнас, сделав вид, что отступает только для того, чтобы приблизиться к своей даме, сразу остановился, воспользовался слишком широким «переносом» шпаги Ла Моля, с быстротой молнии нанес прямой удар, и тотчас на белом атласном камзоле противника появилось и стало растекаться пятно крови.
– Смелей! – крикнула герцогиня Неверская.
– Ах, бедняжка Ла Моль! – с душевной болью воскликнула Маргарита.
Ла Моль, услышав ее возглас, бросил на нее взгляд, проникающий в сердце глубже, чем острие шпаги, и, выполнив шпагой обманный полный оборот, сделал выпад.
Обе дамы вскрикнули в один голос. Окровавленный конец шпаги Ла Моля вышел из спины Коконнаса.
Однако ни один из них не упал; оба стояли на ногах и, открыв рот, глядели друг на друга; каждый чувствовал, что при малейшем движении потеряет равновесие. Пьемонтец, раненный опаснее, чем противник, сообразив наконец, что с потерей крови уходят силы, навалился на Ла Моля, обхватил его одной рукой, а другой старался вынуть из ножен кинжал. Ла Моль тоже собрал все силы, поднял руку и эфесом шпаги ударил Коконнаса в лоб, и тут пьемонтец, оглушенный ударом, упал, но, падая, увлек за собой противника, и оба скатились в канаву.
Маргарита и герцогиня Неверская, увидав, что они чуть живы, но все еще пытаются прикончить один другого, бросились к ним вместе с командиром охраны. Но, прежде чем все трое успели добежать, противники разжали руки, из которых выпало оружие, глаза их закрылись, и оба в последнем судорожном движении распластались на земле. Вокруг них пенилась большая лужа крови.
– Храбрый, храбрый Ла Моль! – уже не в силах, сдерживать восхищение, воскликнула Маргарита. – Прости, прости, что я не верила в тебя?
И глаза ее наполнились слезами.
– Увы! Увы! Мой мужественный Аннибал! – шептала герцогиня Неверская. – Скажите, видели вы когда-нибудь таких неустрашимых львов?
И она громко зарыдала.
– Черт подери! Страшные удары! – говорил командир охраны, пытаясь остановить кровь, которая текла ручьем. – Эй, кто там едет? Подъезжайте скорее?
В вечернем сумраке показалась красная тележка; на передке ее сидел мужчина и распевал старинную песенку, которую, конечно, вызвало в его памяти чудо у Кладбища невинно убиенных:
По зеленым берегам
Тут в там,
Мой боярышник отрадный,
Ты киваешь головой,
Как живой,
Мае из чащи виноградной!..
Сладкозвучньий соловей
Меж ветвей,
Что тенисты и упруги,
Здесь гнездо весною вьет
Каждый год
Для возлюбленной подруги!..
Так цвети же долгий срок,
Мой цветок,
И не сладить вихрям снежный
С бурей, градом и грозой
Над тобой,
Над боярышником нежным!
– Эй! Эй! – снова закричал командир охраны. – Подъезжайте, когда вас зовут! Не видите, что ли, что надо помочь этим дворянам?
Человек, чья отталкивающая внешность и суровое выражение лица составляли странный контраст с этой нежной буколической песней, остановил лошадь, слез с тележки я наклонился над телами противников.
– Отличные раны! Но те, что наношу я, будут получше этих, – сказал он.
– Кто же вы такой? – спросила Маргарита, невольно почувствовав непреодолимый страх.
– Сударыня, – отвечал незнакомец, кланяясь до земли, – я – Кабош, палач парижского судебного округа; я ехал развесить на этой виселице тех, кто составит компанию господину адмиралу.
– А я королева Наваррская, – сказала Маргарита. – Свалите здесь трупы, расстелите на тележке чепраки наших лошадей и потихоньку везите этих двух дворян следом за нами в Лувр.
Глава 7
Собрат Амбруаза Паре
Тележка, на которую положили Коконнаса и Ла Моля, двинулась в Париж, следуя в темноте за группой всадников, служившей ей проводником. Она остановилась у Лувра, и тут возница получил щедрую награду. Раненых велели перенести к герцогу Алансонскому и послали за Амбруазом Паре.
Когда он появился, ни один из раненых еще не пришел в сознание.
Ла Моль пострадал гораздо меньше: удар шпаги пришелся над правой мышкой, но не затронул ни одного важного для жизни органа, а у Коконнаса было пробито легкое, и вырывавшийся сквозь рану воздух колебал пламя свечи.
Амбруаз Паре объявил, что не ручается за выздоровление Коконнаса.
Герцогиня Неверская была в отчаянии; не кто иной, как она сама, надеясь на силу, храбрость и ловкость пьемонтца, помешала Маргарите прекратить бой. Ей, конечно, хотелось, чтобы Коконнаса перенесли во дворец Гизов и чтобы она ухаживала за ним по-прежнему, но ее муж мог вернуться из Рима и найти довольно странным вселение незваного гостя в его супружеское жилище.
Маргарита, стараясь утаить причину ранений молодых людей, велела перенести их обоях к своему брату, где один из них поселился еще раньше, и объяснила их состояние тем, что они упали с лошади во время прогулки на Монфокон. Однако настоящая причина обнаружилась благодаря восторженным рассказам командира охраны – свидетеля их поединка, и, таким образом, весь двор узнал, что два новых придворных любезника вдруг появились в свете славы.
Обоих раненых лечил один хирург и к обоим относился одинаково внимательно, но на поправку они шли с разной скоростью. Это зависело от того, насколько тяжелыми были раны каждого из них. Ла Моль, пострадавший меньше, первым пришел в сознание. А Коконнаса трепала сильнейшая лихорадка, и его возвращение к жизни сопровождалось кошмарами и бредом.
Несмотря на пребывание в одной комнате с Коконнасом, Ла Моль, придя в сознание, не заметил своего сожителя или, во всяком случае, ничем не показал, что его видит. Коконнас, наоборот, едва раскрыв глаза, устремил взгляд на Ла Моля, да еще с таким выражением, как будто потеря крови нимало не умерила пылкости вулканического темперамента пьемонтца.
Коконнас думал, что все это ему снится и что во сне он снова встречается с врагом, которого убил уже дважды; только сон этот длился без конца. Коконнас видел, что Ла Моль лежит точно так же, как и он, что хирург перевязывает Ла Моля так же, как и его; затем он увидел, что Ла Моль сидит на кровати, тогда как сам он прикован к постели лихорадкой, слабостью и болью; потом Ла Моль уже вставал с постели, потом прохаживался по комнате, поддерживаемый хирургом, потом ходил с палочкой и, наконец, ходил свободно.
Коконнас, будучи все время в бреду, смотрел на все эти стадии выздоровления своего сожителя взглядом порой тусклым, порою яростным, но неизменно угрожающим.
В воспаленном мозгу пьемонтца все превращалось в ужасающую смесь фантазии с действительностью. Он воображал, что Ла Моль погиб, погиб навеки, и даже дважды, а не однажды, и тем не менее он видел, что призрак Ла Моля лежит на такой же кровати, на какой лежит он сам; потом, как мы уже сказали, он видел, что этот призрак встает с постели, потом начинает ходить и – что самое ужасное – подходит к его кровати. Призрак, от которого Коконнас готов был убежать хоть в ад, подходил к нему, останавливался и глядел на него, стоя у изголовья; мало того, в чертах его лица проглядывали нежность и сострадание, и это представлялось Коконнасу дьявольской насмешкой.
И вот в его мозгу, больном, быть может, серьезнее, нежели тело, вспыхнула страстная, слепая жажда мести. Коконнасом овладела одна-единственная мысль: раздобыть какое-нибудь оружие и ударить то ли тело, то ли призрак Ла Моля, мучивший его так жестоко. Платье пьемонтца сначала повесили на стул, а потом унесли, рассудив, что оно выпачкано кровью и что лучше убрать его с глаз раненого, но кинжал оставили на стуле, полагая, что у него нескоро возникнет желание пустить его в ход. Коконнас увидел кинжал, и три ночи подряд, когда Ла Моль спал, он все пытался дотянуться до кинжала; три раза силы изменяли ему, и он терял сознание. Наконец на четвертую ночь Коконнас дотянулся до кинжала, схватил его кончиками стиснутых пальцев и, застонав от боли, спрятал под подушку.
На следующий день Коконнас увидел нечто, доселе неслыханное: призрак Ла Моля, видимо, с каждым днем все больше набирался сил, в то время как он, Коконнас, всецело поглощенный страшным видением, тратил все Больше сил на хитроумный замысел, который должен был избавить его от призрака; и вот теперь призрак Ла Моля становился все бодрее и бодрее, задумчиво прошелся раза три по комнате, затем накинул плащ, опоясался шпагой, надел на голову широкополую фетровую шляпу, отворил дверь и вышел.
Коконнас вздохнул свободно, решив, что наконец избавился от привидения. В течение двух-трех часов кровь циркулировала спокойнее в его жилах, он чувствовал себя бодрее, чем когда-либо со времени дуэли; двухдневное отсутствие Ла Моля вернуло бы пьемонтцу сознание, а недельное, быть может, излечило бы его, но, к несчастью, Ла Моль вернулся через два часа.
Появление Ла Моля было ударом в сердце пьемонтца, и, хотя Ла Моль вошел не один, Коконнас даже не взглянул на его спутника.
Но спутник Ла Моля заслуживал, чтобы на него взглянули.
Это был человек лет сорока, коротенький, коренастый, сильный, с черными волосами, падавшими до бровей, и с черной бородой, покрывавшей, вопреки моде того времени, всю нижнюю часть лица, но вновь прибывший, видимо, не очень-то интересовался модой. На нем был кожаный камзол, весь покрытый бурыми пятнами, штаны цвета бычьей крови, такого же цвета колпак, красная фуфайка, грубые кожаные башмаки, доходившие до икр, и широкий пояс, на котором висел нож в ножнах.
Эта странная личность, появление которой в Лувре казалось чем-то нереальным, бросила на стул свой бурый плащ и, громко топая, подошла к кровати Коконнаса, а Коконнас, словно околдованный, не спускал глаз со стоявшего в стороне Ла Моля. Незнакомец осмотрел больного и покачал головой.
– Вы слишком долго ждали, дворянин! – сказал он.
– Я только сейчас смог выйти на улицу, – ответил Ла Моль.
– Э, черт возьми! Надо было послать за мной!
– Кого?
– Ах да, ваша правда! Я и забыл, где мы находимся! Я заговорил было с теми дамами, да они меня и слушать не стали. Если бы сделали то, что я сказал, вместо того чтобы слушать этого набитого дурака по имени Амбруаз Паре, вы оба давным-давно ухаживали бы за дамочками или еще разок обменялись ударами шпаг, коли припала бы охота. Ну что ж, посмотрим! Ваш приятель хоть что-нибудь понимает?
– Неважно.
– Высуньте язык, дворянин.
Коконнас высунул язык Ла Молю с такой страшной гримасой, что незнакомец вторично покачал головой.
– Эх-эх-эх! Сводит мускулы, – говорил он. – Нельзя терять время! Сегодня вечером я вам пришлю питье; дадите ему выпить в три приема, минута в минуту: в полночь, в час ночи и в два часа ночи.
– Хорошо.
– А кто будет давать ему питье?
– Я.
– Вы сами?
– Да.
– Даете слово?
– Слово дворянина!
– А если какой-нибудь врач вздумает стащить малую толику, чтобы исследовать и узнать, из чего оно состоит?..
– Я его вылью, до последней капли.
– Тоже слово дворянина?
– Клянусь!
– Ас кем я пришлю питье?
– С кем хотите.
– Но мой слуга…
– Что ваш слуга?
– Как же он к вам проникнет?
– Это предусмотрено. Он скажет, что пришел от парфюмера Рене.
– Это тот флорентиец, что живет у моста Архангела Михаила?
– Он самый. Ему дано право входить в Лувр в любое время дня и ночи.
Незнакомец усмехнулся.
– Да, это самое малое, что должна ему королева-мать. Решено; присланный придет от имени парфюмера Рене. Уж один-то раз я могу воспользоваться его именем: сам он частенько занимается моим делом, не имея на то законных прав.
– Значит, я могу на вас рассчитывать? – спросил Ла Моль.
– Можете.
– Что касается платы…
– Ну, об этом столкуемся с самим дворянином, когда он встанет на ноги.
– Будьте покойны: думаю, что он вознаградит вас щедро.
– Я тоже так думаю. Но, – добавил он с кривой улыбкой, – люди, имеющие дело со мной, обычно не бывают мне признательны, так что я не удивлюсь, ежели и этот дворянин, встав на ноги, забудет или, вернее, не потрудится вспомнить обо мне.
– Хорошо! Хорошо! – ответил Ла Моль, улыбаясь в свою очередь. – В таком случае я освежу его память.
– Ну что ж, идет! Через два часа питье будет у вас.
– До свидания!
– Как вы сказали?
– До свидания! Незнакомец усмехнулся:
– А я вот всегда говорю – прощайте. Прощайте, господин де Ла Моль! Через два часа питье будет у вас. Слышите? Надо дать его в три приема: сначала в полночь, потом через каждый час.
С этими словами он вышел, и Ла Моль остался один на один с Коконнасом.
Коконнас слышал весь разговор, но ничего не понял: до него доносились слитные звуки слов, невнятное журчание фраз. Из всего разговора в памяти у него застряло только слово «полночь».
Он продолжал следить горящими глазами за Ла Молем – тот в задумчивости ходил по комнате.
Неизвестный врач сдержал слово и в назначенный час прислал питье; Ла Моль предусмотрительно поставил его на маленькую серебряную грелку и лег в постель.
Это дало Коконнасу небольшую передышку. Он тоже закрыл глаза, но горячечная дремота оказалась лишь продолжением его бреда наяву. Призрак, который преследовал его днем, гонялся за ним и ночью: сквозь сухие веки он все время видел Ла Моля, по-прежнему грозившего бедой, и какой-то голос шептал ему на ухо: «Полночь! Полночь! Полночь!».
Вдруг раздался гулкий бой часов: они пробили двенадцать раз. Коконнас открыл воспаленные глаза; его жгучее дыхание обжигало сухие губы; неутолимая жажда томила пышущее жаром горло; ночничок светился, как обычно, и в тусклом его мерцании множество призраков танцевало перед блуждающим взором Коконнаса.
И вот он видит нечто страшное: Ла Моль встает с постели, делает круга два по комнате, как кружит ястреб над замершей птицей, и, показывая кулак, направляется к нему. Коконнас сунул руку под подушку, схватил кинжал и приготовился выпустить кишки своему врагу.
Ла Моль подходил все ближе.
– А-а! Это ты, опять ты, снова ты! – бормотал Коконнас. – Или, иди! Ты мне грозишь, ты показываешь мне кулак, ты улыбаешься! Иди, иди! Ага! Ты крадешься потихоньку, шаг за шагом! Иди, иди, я тебя зарежу!
В ту минуту, когда Ла Моль наклонился над его постелью, Коконнас на самом деле перешел от глухой угрозы к действию: из-под одеяла молнией сверкнул клинок, но усилие, которое он сделал, чтобы приподняться, отняло у пьемонтца последние силы: рука, протянутая к Ла Молю, остановилась на полпути, кинжал выскользнул из ослабевших пальцев, а умирающий рухнул на подушку.
– Ну, ну, – шептал Ла Моль, осторожно приподнимая ему голову и поднося чашку к его губам, – пейте, мой бедный товарищ, а то вы весь горите.
Кулак, которым Ла Моль грозил Коконнасу и который так тяжело подействовал на больной мозг раненого, на самом деле оказался чашкой, которую Ла Моль поднес к губам пьемонтца.
Но как только благодетельная жидкость смочила его губы и освежила грудь, к раненому вернулся разум или, вернее, инстинкт:, Коконнас почувствовал во всем теле неизъяснимое блаженство, какого он не испытывал еще ни разу; открыв глаза, он осмысленно посмотрел на Ла Моля, который с улыбкой поддерживал его рукою, и из глаз пьемонтца, только что горевших мрачной яростью, скатилась на пылающую щеку едва заметная, мгновенно высохшая слезинка.
– Черт побери! – прошептал он, откидываясь на подушку. – Если я выкручусь, господин де Ла Моль, вы станете моим другом.
– Выкрутитесь, товарищ, – ответил Ла Моль, – если согласитесь выпить еще две таких чашки и не видеть больше гадких снов.
Час спустя Ла Моль, превратившийся в сиделку и в точности выполнявший предписания неизвестного врача, вторично встал с постели, налил в чашку вторую дозу питья и поднес ее Коконнасу. Пьемонтец, который на этот раз уже не поджидал его с кинжалом в руке, а встретил с распростертыми объятиями, охотно выпил снадобье и после этого впервые заснул спокойным сном.
Третья чашка оказала действие не менее чудотворное: в груди больного слышалось хотя и затрудненное, но равномерное дыхание; одеревенелые члены отошли, и приятная влажность проступила на горячей коже, так что когда на другой день Амбруаз Паре навестил раненого, он с удовлетворением улыбнулся и сказал:
– Теперь я отвечаю за выздоровление господина де Коконнаса, и это будет одним из самых удачных моих врачеваний.
Принимая во внимание свирепый нрав Коконнаса, эта сцена, полукомическая, полудраматическая, была не лишена некоей умилительной поэзии, и в результате Дружба двух дворян, завязавшаяся в гостинице «Путеводная звезда», но насильственно прерванная событиями Варфоломеевской ночи, разгорелась с новой силой и вскоре превзошла дружбу Ореста и Пилада, которой недоставало пяти шпажных и одной пистолетной ран, оставивших следы на телах наших дворян.
Как бы то ни было, раны, прежние и новые, тяжелые и легкие, стали заживать. Ла Моль, верный долгу сиделки, решил не выходить из дому, пока Коконнас не поправится окончательно. Он помогал Коконнасу сесть на кровати, когда тот не мог приподняться, помогал ему ходить, когда тот уже мог держаться на ногах, – словом, окружил его всеми заботами, какие подсказывала Ла Молю его нежная и любящая натура и которые вкупе с могучим здоровьем пьемонтца привели к выздоровлению более скорому, чем можно было ожидать.
И только одна мысль мучила молодых людей: во время лихорадочного бреда каждому из них чудилось, что к нему подходит женщина, которой было полно его сердце. Но с тех пор как оба пришли в сознание, ни Маргарита, ни герцогиня Неверская уже не появлялись в их комнате. Это было вполне понятно: разве могли жена короля Наваррского и невестка герцога де Гиза на глазах у всех обнаружить интерес к двум простым дворянам? Нет! Разумеется, только такой ответ могли бы Дать себе Ла Моль и Коконнас. Но все же Отсутствие двух дам, похожее на полное забвение, огорчало молодых людей.
Правда, время от времени к ним заходил дворянин, присутствовавший при их дуэли, и как бы по собственному побуждению справлялся о здоровье раненых. Правда, заходила и Жийона, но тоже от себя. Однако ни Ла Моль не смел расспрашивать Жийону о королеве Маргарите, ни Коконнас не решался говорить с этим дворянином о герцогине Неверской.
Глава 8
Привидения
Некоторое время молодые люди скрывали свою тайну друг от друга. Но как-то раз, в минуту откровенности, заветная мысль каждого невольно сорвалась с их уст, и они доказали свою дружбу полной откровенностью, без которой дружбы нет.
Оказалось, что оба безумно влюблены: один – в герцогиню, другой – в королеву.
Почти непреодолимое расстояние между ними и предметами их желаний пугало двух незадачливых вздыхателей. Однако надежда так глубоко укоренилась в человеческом сердце, что, невзирая на то, что их надежда была безумна, они ее не теряли.
Надо сказать, что по мере выздоровления и тот и Другой прилежно занялись своей наружностью. Каждый человек, даже наиболее равнодушный к своей внешности, в известных обстоятельствах все же начинает вести молчаливую беседу с зеркалом и приходит к единомыслию с ним, после чего отходит от своего наперсника, почти всегда довольный разговором. К тому же оба молодых человека были не из тех, кому зеркало выносит чересчур суровый приговор. Ла Моль, бледный, изящный, отличался тонкой красотой; Коконнас, крепкий, хорошо сложенный и румяный, отличался мужественной красотой. Кроме того, болезнь послужила пьемонтцу на пользу. Он похудел и побледнел, а пресловутый шрам, причинивший ему столько хлопот радужными переливами красок, в конце концов исчез, предвещая, подобно радуге после проливного дождя, длинную череду ясных дней и тихих ночей.
К тому же раненые были окружены самыми нежными заботами: когда кто-то из них смог встать с постели, он обнаружил на кресле, стоявшем подле его кровати, халат, а в тот день, когда он смог одеться, – костюм. Больше того, каждому из них в карман камзола кто-то вложил туго набитый кошелек, но, само собою разумеется, оба оставили у себя кошельки до тех пор, когда представится возможность вернуть кошелек неведомому покровителю.
Этим неизвестным покровителем не мог быть герцог Алансонский, у которого жили молодые люди, ибо принц не только ни разу не вздумал навестить их, но даже не прислал кого-нибудь спросить, как они себя чувствуют, Смутная надежда шептала сердцу каждого из них, что этим неизвестным покровителем была любимая женщина.
Поэтому оба раненых с величайшим нетерпением ждали, когда им можно будет выйти из дому. Ла Моль, окрепший и лучше подлечившийся, чем Коконнас, мог это сделать уже давно, но какое-то молчаливое обязательство связывало его с судьбою друга. Они условились, что в первый же день зайдут в три места.
Во-первых, к неизвестному врачу, давшему целительное питье, которое так облегчило страдания воспаленной груди Коконнаса.
Во-вторых, в гостиницу покойного Ла Юрьера, где оба оставили свои чемоданы и лошадей.
В-третьих, к флорентийцу Рене, который, соединяя с профессией парфюмера профессию чародея, занимался, помимо торговли косметикой и ядами, составлением любовных напитков и предсказанием судьбы.
Наконец через два месяца, ушедших на поправку и проведенных в заключении, столь желанный день настал.
Мы сказали – «в заключении», и мы не ошиблись.
Несколько раз, сгорая от нетерпения, они пытались приблизить этот день, но часовые, поставленные у дверей, неизменно преграждали им путь и заявляли, что пропустят их, только когда получат exeat[20] от Амбруаза Паре.
Но вот в один прекрасный день искусный хирург, признав, что оба пациента хотя и не совсем выздоровели, но уже близки к полному выздоровлению, произнес это самое exeat, и в один из тех чудесных осенних дней, какие иногда дарит Париж своим изумленным обитателям, уже запасшимся долготерпением на зиму, два друга, взявшись под руку, перешагнули порог Лувра.
Ла Моль, с величайшим удовольствием обнаруживший на одном из кресел свой знаменитый вишневый плащ, который он так бережно сложил и положил на землю перед боем, вознамерился быть проводником Коконнаса, Коконнас же, не противясь и даже не раздумывая, отдал себя в его распоряжение. Он знал, что друг ведет его к неведомому врачу, вылечившему его в одну ночь своим таинственным питьем, тогда как все лекарства Амбруаза Паре медленно убивали его. Он из имевшихся у него двухсот дублонов сто отделил для безымянного эскулапа, которому он был обязан своим выздоровлением: Коконнас не боялся смерти, но это не мешало ему любить жизнь, и потому, как видим, он решил столь щедро наградить своего спасителя.
Ла Моль направился по улице Астрюс, вышел на большую улицу Сент-Оноре, свернул в переулок Прувель и наконец дошел до Рынка. Около старинного фонтана, в том месте, которое теперь называется Квадратным рынком, стояло каменное восьмиугольное сооружение, увенчанное широкой деревянной башенкой с островерхой крышей и скрипучим флюгером. В деревянной башенке были проделаны восемь отверстий, пересеченных, подобно тому, как геральдическая фигура, именуемая rasce,[21] пересекает гербовое поле, своего рода деревянным обручем с прорезями посредине такой величины, чтобы в них можно было просунуть голову и руки осужденного или осужденных, которых выставляли напоказ в одном, в двух или во всех восьми отверстиях.
Это странное сооружение, не имевшее себе подобных среди зданий, называлось позорным столбом.
К основанию этой своеобразной башни прилепился, словно гриб, бесформенный, кривой, косой домишко, с крышей, покрытой мшистыми пятнами, как кожа прокаженного.
Это был домик палача.
На деревянной башне стоял какой-то человек, который все время показывал прохожим язык: это был один из воров, орудовавших вокруг виселицы на Монфоконе и случайно пойманный с поличным.
Коконнас, вообразив, что Ла Моль привел его взглянуть на это любопытное зрелище, смешался с толпой любителей такого рода зрелищ, отвечавших на гримасы преступника криками и улюлюканьем.
Пьемонтец по природе был жесток, и это зрелище очень забавляло его, хотя он предпочел бы вместо криков и улюлюканья закидать камнями преступника, у которого хватает наглости показывать язык благородным вельможам, оказавшим ему честь своим приходом.
Когда вращавшаяся башенка повернулась на цоколе, чтобы и другая часть зрителей, стоявшая на площади, могла насладиться, глазея на осужденного, а толпа двинулась вслед за башенкой, Коконнас хотел пойти со всей толпой, но Ла Моль остановил его.
– Мы пришли сюда совсем не для этого, – вполголоса сказал он.
– А для чего же? – спросил Коконнас.
– Сейчас увидишь, – ответил Ла Моль.
Оба друга перешли на «ты» на следующий день после той достославной ночи, когда Коконнас собирался выпустить кишки Ла Молю.
Ла Моль подвел своего друга к открытому окошку домика у подножия каменной башни, а у окошка, опершись локтями на подоконник, стоял какой-то человек.
– А-а! Это вы, ваши светлости! – сказал человек, приподнимая колпак цвета бычьей крови и обнажая голову с густыми черными волосами, ниспадавшими до бровей. – Милости просим!
– Кто это? – спросил Коконнас, пытаясь что-то вспомнить: ему казалось, что он видел эту голову в каком-то из своих кошмаров.
– Это твой спаситель, дорогой Друг, – отвечал Ла Моль, – тот самый, что принес целебное питье, которое так помогло тебе.
– Ах, вот как! – произнес Коконнас. – В таком случае, друг мой…
И он протянул человеку руку.
Но, вместо того чтобы сделать ответное движение, человек выпрямился и таким образом отдалился от двух друзей на равное его вогнутой спине расстояние.
– Сударь, – обратился он к Коконнасу, – благодарю за честь, какую вы намерены мне оказать, но если бы вы знали, кто я такой, вы, вероятно, ее не оказали бы.
– Будь вы хоть сам дьявол, я ваш должник, – сказал Коконнас, – потому что, если бы не вы, я бы теперь лежал в могиле!
– Я не совсем дьявол, – отвечал человек в красном колпаке, – но люди предпочли бы встретиться с дьяволом.
– Кто же вы? – спросил Коконнас.
– Сударь, я Кабош, палач парижского судебного округа, – ответил человек.
– А-а!.. – произнес Коконнас, убирая руку.
– Вот видите! – сказал Кабош.
– Нет! Я прикоснусь к вашей руке, черт возьми! Давайте вашу руку!
– Взаправду?
– Во всю ширь ладони!
– Вот она!
– Еще шире… шире… отлично!
Коконнас вынул из кармана пригоршню золотых монет, которые он предназначил своему безымянному лекарю, и высыпал их в руку палача.
– Я предпочел бы только вашу руку, – сказал Кабош, – золото и у меня бывает, а вот в руках, которые жмут мою руку, – большая недостача. Ну, все равно. Да благословит вас Бог!
– Так, значит, это вы, – с любопытством глядя на палача, – заговорил пьемонтец, – пытаете, колесуете, четвертуете, рубите головы, ломаете кости? Ну что ж, очень рад с вами познакомиться!
– Сударь, не все делаю я сам, – отвечал Кабош. – Как вы, господа, держите лакеев, чтобы они делали то, чего сами вы делать не желаете, так и я держу помощников, которые делают всю черную работу и отправляют на тот свет мужланов. Но когда случается иметь дело с благородными, ну, например, с такими, как вы и ваш товарищ, – о, тогда дело другое! Тут уж я сам имею честь делать все до мелочей, от начала до конца, то есть начиная с допроса и кончая отсечением головы.
Коконнас невольно почувствовал, что дрожь пробежала по всему его телу, как будто жестокие клинья уже стиснули ему ноги, а стальное лезвие коснулось шеи. Ла Моль безотчетно испытывал то же ощущение.
Но Коконнас, устыдившись своего волнения, преодолел его и, прощаясь с Кабошем, решил напоследок пошутить:
– Что ж, ловлю вас на слове: когда придет мой черед влезать на виселицу Ангеррана или на эшафот герцога Немурского,[22] я буду иметь дело только с вами.
– Обещаю.
– А в знак того, что я принимаю ваше обещание, вот вам моя рука, – сказал Коконнас и протянул руку палачу, тот робко пожал ее, но было видно, что ему очень хочется пожать ее от всей души.
И все-таки от одного прикосновения Коконнас слегка побледнел, хотя улыбка по-прежнему играла на его губах.
Ла Молю было не по себе, и, увидав, что толпа, следовавшая за круговым движением деревянной башни, снова подходит к ним, он дернул друга за плащ.
Коконнас, в глубине души желавший так же сильно, как и Ла Моль, покончить с этой сценой, в которой по свойству своего характера принял гораздо большее участие, чем хотел, кивнул головой и пошел вслед за Ла Молем.
– Признайся, что здесь легче дышится, чем и Рынке! – сказал Ла Моль, когда они дошли до Трагуарского креста.
– Признаюсь, – ответил Коконнас, – но все-таки я очень рад, что познакомился с Кабошем. Полезно везде иметь друзей.
– В том числе и под вывеской «Путеводная звезда», – со смехом сказал Ла Моль.
– Ах, бедняга Ла Юрьер! – воскликнул Коконнас. – Вот кто погиб, так уж погиб! Я сам видел огонь из аркебузы, слышал, как пуля звякнула, точно о колокол собора Богоматери, и, когда я уходил, он лежал в крови, которая шла у него из носу и изо рта. Если считать его нашим другом, то он им будет на том свете.
Продолжая разговор, молодые люди дошли до улицы Арбр-сек и направились к вывеске «Путеводная звезда», все так же скрипевшей на том же месте, все так же манившей путешественника очагом, предназначенным для чревоугодия, и надписью, возбуждающей аппетит.
Коконнас и Ла Моль думали, что застанут всех домочадцев в горе, вдову в трауре, а поварят с крепом на рукаве, но, к своему великому удивлению, они застали в доме кипучую деятельность, г-жу Ла Юрьер – сияющую, а слуг – веселыми, как никогда.
– Ах, изменница! – воскликнул Ла Моль. – Успела выйти замуж за другого!
Тут он обратился к новоявленной Артемисии.[23]
– Сударыня, – сказал он, – мы дворяне, знакомые бедняги Ла Юрьера. Мы оставили здесь двух лошадей, два чемодана и теперь пришли за ними.
– Господа, – отвечала хозяйка дома, тщетно роясь в памяти, – я не имею чести знать вас, поэтому, с вашего разрешения, я позову мужа… Грегуар, сходите за хозяином!
Грегуар прошел через первую общую кухню, представлявшую собой ад кромешный, во вторую, представлявшую собой лабораторию, где готовились кушанья, которые Ла Юрьер при жизни считал достойными того, чтобы он готовил их своими собственными опытными руками.
– Черт меня побери, если мне не грустно видеть в этом доме веселье вместо горя, – тихо сказал Коконнас. – Бедняга Ла Юрьер! Эх!
– Он хотел убить меня, – сказал Ла Моль, – не я ему прощаю от всей души.
Он не успел договорить, как появился человек, держа в руках кастрюльку, в которой он тушил чеснок, помешивая его деревянной ложкой.
Коконнас и Ла Моль вскрикнули от удивления.
На крик человек поднял голову, испустил крик, в свою очередь, и, выронив из рук кастрюльку, застыл на месте с деревянной ложкою в руке.
– La nomine Patris, – забормотал он, помахивая ложкой, как кропилом, – et Filii, el Spiritos Sancti….[24]
– Ла Юрьер! – воскликнули молодые люди.
– Господин де Коконнас и господин де Ла Моль! – сказал Ла Юрьер.
– Значит, вас не убили? – произнес Коконнас.
– Вы, стало быть, живая? – спросил трактирщик.
– Я же своими глазами видел, как вы упали, – сказал Коконнас, – слышал, как стукнула пуля, которая не знаю что, но что-то вам раздробила. Я ушел, когда вы лежали в канаве и кровь шла у вас из носа, из ушей и даже из глаз.
– Все это, господин де Коконнас, так же истинно, как Евангелие. Но нуля, цоканье которой вы слышали, попала в мой шлем и, к счастью, расплющилась об него. Но удар все же был здоровый, и вот вам доказательство, – добавил Ла Юрьер, снимая колпак и обнажая лысую, как колено, голову, – вот, смотрите, от этого удара на голове не осталось ни волоска.
Молодые люди расхохотались при виде его уморительной физиономии.
– А-а, вы смеетесь! – сказал, немного успокоившись, Ла Юрьер. – Стало быть, вы пришли не с дурными намерениями?
– А вы, господин Ла Юрьер, излечились от ваших воинственных наклонностей?
– Ей-Богу, излечился, господа! И теперь…
– Что теперь?
– Теперь я дал обет не иметь Дела ни с каким огнем, кроме кухонного.
– Браво! Вот это благоразумно! – заметил Коконнас. – А теперь вот что, – продолжал он, – у вас в конюшне остались две наши лошади, а в комнатах два наших чемодана.
– Ах, черт! – почесывая за ухом, сказал трактирщик.
– Так как же?
– Вы говорите, две лошади?
– Да, у вас в конюшне.
– И два чемодана?
– Да, в наших комнатах.
– Видите ли, в чем дело… Ведь вы думали, что я убит, не так ли?
– Конечно!
– Согласитесь, что коли вы ошиблись, мог ошибиться и я.
– То есть подумать, что и мы убиты? Вполне могли!
– Ну да! А так как вы умерли, не сделав завещания… – продолжал Ла Юрьер.
– Ну, ну, дальше, дальше!
– Я подумал… Теперь-то я вижу, что был неправ…
– А что же вы подумали?
– Я подумал, что могу стать вашим наследником.
– Ха-ха-ха! – расхохотались молодые люди.
– Но при всем том, господа, я очень доволен, что вы живы-здоровы!
– Короче говоря, вы продали наших лошадей? – спросил Коконнас.
– Увы! – ответил Ла Юрьер.
– А наши чемоданы? – спросил Ла Моль.
– О-о! Чемоданы – нет! – воскликнул Ла Юрьер. – Только то, что в них было.
– Скажи, Ла Моль, – заговорил Коконнас, – ну не наглый ли прохвост? Не выпотрошить ли нам его?
Угроза, видимо, сильно подействовала на Ла Юрьера.
– Мне думается, господа, что это можно уладить.
– Слушай, – обратился к Ла Юрьеру Ла Моль, – уж если кому и жаловаться на тебя, так это мне!
– Разумеется, ваше сиятельство! Я припоминаю, что в минутном умопомрачении я имел дерзость вам угрожать.
– Да, пулей, пролетевшей на волосок от моей головы.
– Вы так думаете?
– Уверен.
– Раз вы в этом уверены, господин де Ла Моль, – сказал Ла Юрьер, с невинным видом поднимая кастрюльку, – я ваш покорный слуга и не стану вам возражать.
– Так вот, – продолжал Ла Моль, – я не требую у тебя ничего.
– Неужели?
– Кроме…
– Ай-ай-ай! – произнес Ла Юрьер.
– Кроме обеда для меня и моих друзей, когда я буду в твоем квартале.
– Ну, конечно! – радостно воскликнул Ла Юрьер. – Всегда к вашим услугам, всегда к вашим услугам!
– Значит, уговорились?
– Уговор дороже денег… А вы, господин де Коконнас, – обратился хозяин к пьемонтцу, – подписываетесь под договором?
– Да, но, как и мой друг, с условием…
– С каким?
– С таким, что вы отдадите господину де Ла Молю пятьдесят экю, которые я ему должен и которые отдал вам на сохранение.
– Мне, сударь?! Когда же это?
– За четверть часа до того, как вы продали мою лошадь и мой чемодан.
Ла Юрьер понимающе кивнул головой.
– А-а! Понимаю! – сказал он. Он подошел к шкафу, вынул оттуда пятьдесят экю, и монета за монетой отсчитал их Ла Молю.
– Отлично, сударь! – сказал Ла Моль. – Отлично! Подайте нам яичницу. А пятьдесят экю пойдут Грегуару.
– Ого! – воскликнул Ла Юрьер. – Ей-Богу, господа дворяне, у вас благородные сердца, и я ваш до конца моих дней.
– Ну, раз так, – сказал Коконнас, – сделайте нам яичницу сами, да не пожалейте ни сала, ни масла.
Тут он взглянул на стенные часы.
– Ты прав, Ла Моль, – продолжал он, – нам ждать еще три часа, так лучше их провести здесь, чем неизвестно где. Тем более что, если не ошибаюсь, отсюда до моста Михаила Архангела рукой подать.
Молодые люди прошли в дальнюю комнатку и заняли за столом те самые места, на которых сидели достопамятным вечером 24 августа 1572 года, когда Коконнас предложил Ла Молю играть в карты на первую любовницу, которой они обзаведутся.
К чести молодых людей, мы должны сказать, что в этот вечер подобная мысль не приходила в голову ни тому, ни Другому.
Часть третья
Глава 1
Жилище Рене, парфюмера королевы-матери
Во времена, когда происходила история, которую мы рассказываем нашим читателям, в Париже для перехода через реку из одной части города в другую было только пять мостов деревянных и каменных; все пять мостов вели к центральной части города. Это были – мост Мельников, Рыночный, мост собора Богоматери, Малый мост и мост Михаила Архангела.
В других местах, где требовался переезд, ходили паромы, худо ли, хорошо ли заменявшие собой мосты.
На всех пяти мостах стояли дома, как до сих пор еще стоят на Ponte Vecchio[25] во Флоренции.
Из всех пяти мостов, каждый из которых имеет свою историю, мы пока займемся только одним – мостом Михаила Архангела.
Каменный мост Михаила Архангела был построен в 1373 году; несмотря на его видимую прочность, разлив Сены 31 января 1408 года частично его разрушил; в 1416 году построили деревянный мост; в ночь на 16 декабря 1547 года его опять снесло; около 1550 года, то есть за двадцать два года до событий, о которых мы ведем рассказ, снова построили деревянный мост, и, хотя теперь он требовал поправки, его считали еще крепким.
Среди домов, вытянувшихся вдоль бортов моста, против островка, на котором когда-то сожгли тамплиеров, а теперь покоятся устои нового моста, обращал на себя внимание обшитый досками дом с широкой крышей, нависавшей над ним, словно веко над огромным глазом. Единственное окошко второго этажа над крепко запертыми окном и дверью в нижнем этаже светилось красноватым светом, привлекавшим взоры прохожих к низкому, широкому, выкрашенному в синий цвет фасаду с пышной золоченой лепкой. Верхний этаж был отделен от нижнего своеобразным фризом с изображением целой вереницы чертей в самых забавных положениях, а между фризом и окном в нижнем этаже протянулась вывеска в виде широкой, тоже синей ленты с надписью:
Рене, флорентиец, парфюмер ее величества Королевы-матери
Дверь этой лавочки, как мы сказали, была прочно закрыта на засовы, но лучше всяких засовов охраняла лавку от ночных грабителей слава ее хозяина, слава, настолько страшная, что все, проходившие по мосту Михаила Архангела, описывали в этом месте дугу к противоположной стороне моста, точно боясь, как бы запах разных благовоний не дошел до них сквозь стену.
Больше того – соседи парфюмера справа и слева, несомненно опасаясь, что такое соседство их скомпрометирует, одни за другим удрали из своих жилищ, как только Рене поселился на мосту Михаила Архангела, и, таким образом, оба дома, примыкавшие к дому Рене, давным-давно стояли опустевшие и заколоченные. Однако, несмотря на заброшенность и запустение этих домов, запоздалые прохожие видели пробивавшиеся сквозь запертые ставни лучи света и уверяли, будто оттуда доносились звуки, похожие на стоны, а это доказывало, что какие-то живые существа посещали эти два дома, и только одно оставалось неизвестным – принадлежали эти существа к нашему миру или к миру потустороннему.
Поэтому жильцы двух других домов, примыкавших к двум первым, подумывали иногда, не благоразумнее ли будет, если они последуют примеру своих соседей.
Несомненно одно; именно этой страшной славе Рене был обязан тем, что получил общепризнанное и исключительное право не гасить огня после определенного часа, освященного обычаем. А кроме того, ни ночной дозор, ни ночная стража не осмеливались беспокоить человека, который был вдвойне дорог ее величеству: как парфюмер и как соотечественник.
Предполагая, что наш читатель, вооруженный философией XVIII века, не верит ни в колдовство, ни в колдунов, мы приглашаем его последовать за нами в жилище парфюмера, которое в то время – время суеверий наводило такой ужас на всю округу.
Самая лавка парфюмера в нижнем этаже пустеет и погружается в темноту с восьми часов вечера, – тогда она закрывается с тем, чтобы открыться только на следующий день, иногда совсем рано утром; тут ежедневно идет продажа кремов, духов и всяческой косметики, – словом всего, чем торгует искусный химик. Два ученика помогают Рене при розничной продаже, но ночуют не в лавке, а на улице Каландр. Вечером они уходят перед самым закрытием лавки, а утром разгуливают перед нею, пока им не отворят дверь.
В лавке, на нижнем этаже, как мы сказали, теперь безлюдно и темно.
Внутри лавки, занимающей широкое и длинное помещение, есть две двери, выходящие на две лестницы: одна из лестниц, потайная, пробита в толще боковой стены; другая, наружная, видна и с набережной, – той самой, что теперь называется Августинской, и с высокого берега реки, который теперь называется Ке-Дез-Орфевр.
Обе лестницы ведут в комнату второго этажа.
По величине она точь-в-точь такая же, как и комната в нижнем этаже, но ковер, протянутый вдоль нее, параллельно линии моста, разделяет ее на две половины. В глубине первой половины комнаты есть дверь на наружную лестницу. В боковой стене второй половины – дверь с потайной лестницы, но эта дверь посетителям не видна, так как ее скрывает высокий резной шкаф, соединенный с дверью железными крюками таким образом, что когда открывают шкаф, отворяется и потайная дверь. Секрет этой двери известен только Рене и Екатерине, которая поднимается и спускается по потайной лестнице и нередко, приложив ухо или глаз к пробитым в стенке шкафа дыркам, подслушивает и подглядывает то, что происходит в комнате.
В двух других стенах второй половины есть расположенные друг против друга еще две двери, ничем не скрытые. Одна из них ведет в небольшую комнату с верхним светом – в ней находятся горн, перегонные кубы, тигли и реторты: это и есть лаборатория алхимика. Другая дверь ведет в маленькую келью – наиболее своеобразное помещение во всем доме: она никак не освещена, в ней нет ни ковров, ни мебели, а только некое подобие каменного алтаря.
Полом служит каменная плита, стесанная на четыре ската от центра к стенам кельи, где небольшой желоб огибает всю комнату и кончается воронкой, в которой виднеются воды Сены. На вбитых в стену гвоздях развешены инструменты странной формы: концы их тонкие, как иглы, а лезвия отточены, как бритвы; одни из этих инструментов блестят, как зеркало, у других лезвия матово-серые или темно-синие.
Дальний угол, где трепыхаются две черные курицы, привязанные за ножки одна к другой, представляет собой святилище авгура Авгуры – древнеримские жрецы, предсказывавшие будущее по полету и пению птиц, по внутренностям животных и т, д.
Вернемся в комнату, разделенную ковром на две половины.
Сюда вводят простых посетителей, пришедших за советом; здесь находятся египетские ибисы, мумии в золоченых пеленах, здесь висит под потолком чучело крокодила с открытой пастью, здесь же черепа с пустыми глазными впадинами и оскаленными зубами, наконец здесь пыльные, объеденные крысами козероги, и все эти разнопородные предметы бьют посетителю в глаза, возбуждая в нем разные чувства и мешая ему сосредоточиться. За занавеской стоят мрачного вида, причудливой формы амфоры, флаконы и ящички; все это освещается двумя совершенно одинаковыми маленькими серебряными лампадами, словно похищенными из алтаря Санта Мария Новелла или из церкви Деи Серви во Флоренции; наполненные благовонным маслом, они висят под мрачным сводом на трех почерневших цепочках каждая и разливают с потолка желтоватый свет.
Рене в одиночестве расхаживает большими шагами по второй половине комнаты, скрестив на груди руки и покачивая головой. После долгих и печальных размышлений он останавливается перед песочными часами.
– Ай-ай-ай! Я и забыл перевернуть их, – может быть, песок уже давно пересыпался.
Он смотрит на луну, с трудом пробирающуюся сквозь большую черную тучу, словно повисшую на шпиле колокольни собора Богоматери.
– Девять часов, – бормочет он. – Если она придет как обычно, значит, придет через час или полтора; времени хватит на все.
В эту минуту на мосту послышались чьи-то шаги. Рене приложил ухо к длинной трубке, выходившей на улицу другим своим концом в виде головы геральдической змеи.
– Нет, – сказал Рене, – это не она и не они. Это мужские шаги; сюда идут мужчины… остановились у моей двери…
В это мгновение раздались три коротких удара в дверь. Рене быстро сбежал вниз, но не стал отпирать дверь, а приложил к ней ухо. Три таких же удара повторились.
– Кто там? – спросил Рене.
– А разве надо называть себя? – спросил чей-то голос.
– Непременно, – отвечал Рене.
– В таком случае, меня зовут граф Аннибал де Коконнас, – ответил тот же голос.
– А я – граф Лерак де Ла Моль, – произнес Другой голос.
– Подождите, господа, подождите, я к вашим услугам.
Рене принялся отодвигать засовы, поднимать щеколды г, наконец, отворил дверь молодым людям, после чего запер ее, но только на ключ, провел их по наружной лестнице и впустил во вторую половину верхней комнаты.
Входя в комнату, Ла Моль перекрестился под плащом; он был бледен, рука его дрожала: он не мог преодолеть свое малодушие.
Коконнас начал по порядку рассматривать все предметы и, очутившись во время этого занятия перед входом в t-ельто, хотел было отворить дверь.
– Позвольте, ваше сиятельство, – внушительно сказал Рене, положив руку на руку пьемонтца, – все посетители, оказывающие мне честь своим приходом, располагаются только в этой половине комнаты.
– А-а, это другое дело, – ответил Коконнас, – да я и сам не прочь посидеть.
И он сел на стул.
На минуту воцарилась глубокая тишина: Рене ждал, что кто-нибудь из молодых людей скажет о цели их прихода. Слышалось только свистящее дыхание еще не совсем выздоровевшего пьемонтца.
– Господин Рене, – наконец заговорил Коконнас, – вы человек сведущий; скажите мне: я так и останусь калекой, то есть всегда ли у меня будет такая одышка? А то мне трудно ездить верхом, фехтовать и есть яичницу с салом.
Рене приложил ухо к груди Коконнаса и внимательно выслушал легкие.
– Нет, вы, ваше сиятельство, выздоровеете, – сказал он.
– Правда?
– Уверяю вас.
– Очень рад.
Снова наступило молчание.
– Не хотите ли узнать что-нибудь еще?
– Конечно! Я бы хотел знать, серьезно ли я влюблен, – сказал Коконнас, – Серьезно, – отвечал Рене.
– Почем вы знаете?
– Потому что вы спрашиваете об этом.
– Черт побери! По-моему, вы правы! А в кого?
– В ту самую, которая теперь по любому поводу повторяет то же ругательство, что и вы.
– Ей-Богу, вы молодец! – сказал озадаченный Коконнас. – Ну, Ла Моль, теперь твой черед. Ла Моль покраснел и смутился.
– Да говори же! Какого черта?.. – воскликнул Коконнас.
– Говорите, – сказал флорентиец.
– Я не стану спрашивать у вас, влюблен ли я, – тихо и нерешительно начал Ла Моль, но, понемногу успокаиваясь, заговорил увереннее, – не стану спрашивать потому, что сам это знаю и отнюдь не скрываю от себя. Но скажите мне, буду ли я любим, ибо все, что раньше подавало мне надежду, обернулось теперь против меня.
– Возможно, вы не делали всего, что нужно.
– Что же делать, сударь, как не доказывать уважением и преданностью даме моей мечты, что она любима искренне и глубоко?
– Вы прекрасно знаете, – отвечал Рене, – что такие проявления любви иногда не достигают цели.
– Значит, я должен оставить всякую надежду?
– Нет, вы должны прибегнуть к науке. В натуре человека существуют антипатии, которые можно преодолеть, и симпатии, которые можно усилить. Железо не магнит, но если его намагнитить, оно само притягивает железо.
– Верно, верно, – прошептал Ла Моль, – но мне противны всякие заклинания.
– Зачем же вы сюда пришли, если они вам противны?
– Ну, ну, нечего ребячиться? – вмешался Коконнас. – Господин Рене, не можете ли вы показать мне черта?
– Нет, ваше сиятельство.
– Досадно, я бы сказал ему два слова, – может быть, это подбодрило бы Ла Моля.
– Ну хорошо, – сказал Ла Моль, – поговорим откровенно. Мне рассказывали о каких-то восковых фигурках, сделанных по подобию любимого человека. Это помогает?
– Не было случая, чтобы это не помогло.
– Но этот опыт не может повредить здоровью или жизни любимого существа?
– Ни в коей мере.
– Тогда попробуем.
– Хочешь, начну я? – спросил Коконнас.
– Нет, – ответил Ла Моль, – раз уж я начал, то я и закончу.
– Господин де Ла Моль, желаете ли вы знать – желаете ли горячо, страстно, неудержимо, – что вы должны делать? – спросил флорентиец.
– О, страстно желаю! – воскликнул Ла Моль. В эту минуту кто-то тихонько постучал во входную дверь, но так тихо, что только Рене услыхал стук, да и то, вероятно, потому, что ждал его.
Продолжая задавать Ла Молю ничего не значащие вопросы, он спокойно приложил ухо к трубке и услыхал на лице голоса, видимо, очень его заинтересовавшие.
– Теперь сосредоточьтесь на вашем желании, – сказал Рене Ла Молю, – и призывайте ту, кого вы любите.
Ла Моль встал на колени, словно взывая к божеству, а Рене прошел в первую половину комнаты и бесшумно спустился вниз по внешней лестнице; через минуту по лавке прошелестели легкие шаги.
Когда Ла Моль поднялся с колен, перед ним уже стоял Рене; в руках флорентийца была аляповатая восковая фигурка в мантии и с короной на голове.
– Вы по-прежнему хотите, чтобы вас полюбила ваша коронованная возлюбленная? – спросил парфюмер.
– Да, хотя бы мне пришлось заплатить за это жизнью и погубить мою душу! – ответил Ла Моль.
– Хорошо, – сказал флорентиец и, опустив кончики пальцев в кувшинчик с водой, брызнул несколько капель на голову фигурки и произнес несколько слов по-латыни.
Ла Моль вздрогнул: он понял, что совершается святотатство.
– Что вы делаете? – воскликнул он.
– Я нарекаю эту фигурку Маргаритой.
– Но для чего?
– Чтобы вызвать ответное чувство.
Ла Моль уже было открыл рот, намереваясь прекратить святотатство, но его удержал насмешливый взгляд Коконнаса.
Рене заметил это и остановился в ожидании.
– Нужна полная, твердая воля, – сказал он.
– Действуйте, – ответил Ла Моль.
Рене начертал на узенькой полоске красной бумаги какие-то кабалистические знаки, просунул бумажку в ушко стальной иглы и вонзил иглу в сердце статуэтки.
Странное дело: в ранке появилась капелька крови. Тогда Рене поджег бумажку.
Накалившаяся игла растопила воск вокруг себя и высушила капельку.
– Ваша любовь своею силой пронзит и зажжет сердце женщины, которую вы любите, – сказал Рене.
Коконнас, как и полагается вольнодумцу, исподтишка посмеивался, но Ла Моль, любящий и суеверный, чувствовал, что капли холодного пота выступают у корней его волос.
– А теперь, – сказал Рене, – приложитесь губами к губам статуэтки и скажите: «Маргарита, люблю тебя. Маргарита, приди!».
Ла Моль повиновался.
В то же мгновение послышался стук отворяемой двери во второй половине комнаты и чьи-то легкие шаги. Любопытный и ни во что не веровавший Коконнас, опасаясь, что Рене опять сделает ему замечание, как тогда, когда он собирался отворить дверь в келью, вынул кинжал, проткнул толстый ковер, разделявший комнату, приложил глаз к дырке и вскрикнул от изумления. А в ответ ему вскрикнули две женщины.
– Что там такое? – спросил Ла Моль и едва не уронил фигурку, но Рене подхватил ее.
– А то, – ответил Коконнас, – что там герцогиня Неверская и королева Маргарита.
– Ну что, маловер? – с суровой улыбкой сказал Рене. – Вы и теперь будете сомневаться в силе взаимочувствия?
Увидав свою королеву, Ла Моль застыл на месте. На одно мгновение закружилась голова и у Коконнаса, когда он узнал герцогиню Неверскую. Ла Моль вообразил, что Маргарита только призрак, вызванный чарами Рене, Коконнас же, видевший, как в приоткрытую дверь вошли очаровательные призраки, сразу нашел объяснение чуда в области обычного и материального.
Пока Ла Моль крестился и дышал так, словно ворочал каменные глыбы, Коконнас предавался философским размышлениям и отгонял злого духа кропилом, именуемым неверием; в щель задернутого занавеса он видел и изумление герцогини Неверской, и чуть язвительную улыбку Маргариты и решил, что это момент решающий; сообразив, что от лица своего друга можно сказать то, чего нельзя сказать от своего лица, Коконнас подошел не к герцогине Неверской, а прямо к Маргарите и, став на одно колено, подобно царю Артаксерксу в ярмарочных представлениях, произнес довольно громким голосом, к которому примешивались хрипы от раны в легком:
– Сударыня! Сию минуту мэтр Рене, по просьбе моего друга графа де Ла Моля, вызвал вашу тень; и вот, к моему великому изумлению, тень ваша появилась, но не одна, а в сопровождении телесной оболочки, столь для меня драгоценной, что я хочу представить ее моему другу. Тень ее величества королевы Наваррской, соблаговолите приказать телесной оболочке вашей спутницы выйти из-за занавеса!
Маргарита рассмеялась и сделала Анриетте знак, чтобы та подошла к ним.
– Ла Моль, друг мой, – сказал Коконнас, – поговори с герцогиней и будь красноречив, как Демосфен, как Цицерон, как канцлер Л'Опиталь, и прими во внимание, что речь идет о моей жизни и смерти и что, стало быть, ты должен убедить телесную оболочку герцогини Неверской, что я самый преданный, самый покорный, самый верный ее слуга.
– Но… – пролепетал Ла Моль.
– Делай, что тебе говорят! А вы, мэтр Репе, позаботьтесь, чтобы нам никто не помешал, – распорядился Коконнас.
Рене спустился вниз.
– Черт побери! Вы остроумный человек, сударь. – заметила Маргарита. – Я слушаю вас. Послушаем, что вы мне скажете.
– Сударыня, я хочу сказать, что тень моего друга, – а он лишь тень, доказательством чему служит его полная неспособность вымолвить хоть одно словечко, – так вот, тень моего друга умоляет меня воспользоваться способностью телесных оболочек говорить вразумительно, чтобы сказать вам следующее: прекрасная тень, вышеупомянутый бестелесный дворянин утратил от ваших суровых взоров не только тело, но и дух. Если бы передо мной стояли вы собственной персоной, я скорее попросил бы мэтра Рене засунуть меня в какую-нибудь дыру, полную горячей серы, чем разговаривать так вольно с дочерью короля Генриха Второго, сестрой короля Карла Девятого и супругой короля Наваррского. Но тени чужды земной гордыне и не сердятся, когда их любят. Поэтому, сударыня, умолите ваше тело хоть сколько-нибудь полюбить душу несчастного Ла Моля, душу, страдающую от небывалых мук; душу, сначала потерпевшую от друга, который трижды вонзал в се нутро несколько дюймов стали; душу, сожженную огнем ваших глаз – огнем, в тысячу раз более жгучим, чем адский пламень. Сжальтесь над этой бедной душой, немного полюбите то, что некогда было красавцем Ла Молем, и, если вы утратили дар слова, ответьте хоть улыбкой, хоть жестом. Душа моего друга очень умная, она поймет все. Итак, начинайте! В противном случае я проткну мэтра Рене шпагой за то, что, вызвав столь своевременно вашу тень, он вместе с тем воспользовался своею властью над тенями и внушил ей, чтобы она вела себя отнюдь не так, как подобает столь любезной тени, какую, на мой взгляд, вы представляете собой.
Когда пьемонтец закончил свою речь и встал перед Маргаритой в позу Энея, спускающегося в преисподнюю, она не смогла удержаться от гомерического хохота и молча, как и подобает в таких случаях королевской тени, протянула ему руку.
Коконнас бережно взял ее руку и позвал Ла Моля.
– Тень моего друга, приди ко мне, не медля! – воскликнул пьемонтец.
Ла Моль, растерянный и трепещущий, повиновался.
– Вот и отлично, – сказал Коконнас, беря его за затылок. – Теперь нагните тень вашего красивого смуглого липа к этой тени белоснежной ручки королевы.
Сопровождая слова действием, Коконнас нагнул голову Ла Моля к изящной ручке Маргариты и с минуту удерживал их обоих в этом положении, хотя белая ручка и не пыталась уклониться от нежного прикосновения губ.
Маргарита все время улыбалась, зато не улыбалась герцогиня Неверская, все еще взволнованная неожиданным появлением молодых людей. Она испытывала болезненное чувство все нараставшей ревности: ей казалось, что Коконнас не должен был до такой степени пренебрегать своими интересами ради интересов чужих.
Ла Моль увидел ее нахмуренные брови, заметил недобрые огоньки в глазах и, несмотря на свою страсть, призывавшую отдаться упоительному волнению его души, он понял, какая опасность грозит его другу, и сообразил, что надо сделать для его спасения.
Встав с колен и оставив руку Маргариты в руке Коконнаса, Ла Моль подошел к герцогине Неверской, взял ее за руку и преклонил колено.
– Самая прекрасная, самая обаятельная из женщин! – заговорил он. – Я имею в виду живых женщин, а не тени, – с улыбкой взглянул он на Маргариту, – разрешите душе, освобожденной от ее грубой телесной оболочки, загладить рассеянность некоего тела, всецело проникнутого земной Дружбой. Перед вами господин де Коконнас – это всего-навсего человек: крепкий, смелый, это тело, может быть, и красивое, однако бренное, как и всякое живое тело – omnis саго fenum. Хотя этот дворянин с утра до вечера говорит мне о вас, сопровождая свои речи самыми горячими мольбами, хотя вы сами видели, как он наносит невиданные во Франции удары, этот силач, столь красноречивый в присутствии тени, не обладает достаточной смелостью, чтобы заговорить с живой женщиной. Вот почему, сам обратившись к тени королевы, он поручил мне говорить с вашей прекрасной телесной оболочкой и сообщить вам, что свое сердце и свою душу он кладет к вашим ногам; что он просит ваши божественные глаза взглянуть на него с чувством сострадания, ваши горячие розовые пальчики – поманить его к себе, ваш звонкий музыкальный голос – сказать ему слова, которые забыть невозможно: если же сердце ваше не смягчится, он умоляет меня пустить в ход мою шпагу – не тень ее, тень у шпаги бывает лишь при солнце, а настоящий клинок, – и еще раз пронзить его тело, ибо он не сможет жить, если вы не позволите ему жить только ради вас.
Насколько речь Коконнаса была полна воодушевления и шутливости, настолько мольба Ла Моля была проникнута чувствительностью, пленительной силой и нежною покорностью.
Анриетта, внимательно слушавшая Ла Моля, оторвала глаза от него и устремила взгляд на Коконнаса, желая убедиться, соответствует ли выражение его лица любовным речам его друга. По-видимому, она была вполне удовлетворена; раскрасневшаяся, еле переводя дыхание, с улыбкой открывая два ряда жемчугов, оправленных в кораллы, она спросила:
– Это правда?
– Черт побери! – воскликнул Коконнас, завороженный ее взглядом и сгорая в том же огне, что и она. – Правда! О да, да, сударыня, истинная правда! Клянусь вашей жизнью! Клянусь моей смертью!
– Тогда подойдите! – сказала Анриетта и протянула ему руку, отдаваясь чувству, которое сквозило в томном выражении ее глаз.
Коконнас подкинул вверх свой бархатный берет и одним прыжком очутился рядом с герцогиней, а Ла Моль, повинуясь жесту Маргариты, призывавшей его к себе, обменялся дамой со своим другом, как в кадрили любви.
В эту минуту у двери в глубине комнаты появился Рене.
– Тише!.. – произнес он таким тоном, что сразу потушил все пламенные чувства. – Тише!
В толще стены послышался лязг ключа в замочной скважине и скрип двери, повернувшейся на петлях.
– Мне кажется, однако, – гордо заявила Маргарита, – что, когда здесь мы, никто не имеет права сюда войти.
– Даже королева-мать? – спросил ее на ухо Рене. Маргарита мгновенно устремилась к выходу, увлекая за собой Ла Моля; Анриетта и Коконнас, обняв друг друга за талию, бросились за ними, и четверо влюбленных улетели, как улетают от подозрительного шума прелестные птички, только что щебетавшие на цветущей ветке.
Глава 2
Черные куры
Обе пары исчезли как раз вовремя. Екатерина вставила ключ в замочную скважину второй двери, когда герцогиня Неверская и Коконнас сбегали по наружной лестнице, так что, войдя в комнату, она услышала, как заскрипели ступеньки под ногами беглецов.
Она пытливо осмотрела комнату и подозрительно взглянула на склонившегося перед ней Рене.
– Кто здесь был? – спросила она.
– Влюбленные, вполне довольные моим уверением, что они любят друг друга.
– Бог с ними, – пожав плечами, сказала Екатерина – Здесь больше никого нет?
– Никого, кроме вашего величества и меня.
– Вы сделали то, что я вам сказала?
|
The script ran 0.01 seconds.