Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эмили Бронте - Незнакомка из Уайлдфелл-Холла [1848]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: О любви, Роман

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

– Разве это по-христиански? – произнес вслед ему нераскаянный негодяй. – Вот я бы никогда не отрекся от старого друга из-за какой-то там жены! Можешь забрать мою, если желаешь! Это ведь по-благородному. Предложить более полное возмещение я же не могу, верно? Но лорд Лоуборо уже шел от лестницы к входной двери. Мистер Хантингдон перегнулся через перила и крикнул: – Передай Аннабелле самый любящий мой привет, и желаю вам обоим счастливого пути! Затем он со смехом удалился назад в спальню. Позднее выяснилось, что он только обрадовался ее отъезду. – Очень уж ей нравится командовать и требовать! – сказал он. – А теперь я опять сам себе хозяин, и можно передохнуть. О том, что дальше делал лорд Лоуборо, я знаю только от Милисент, которая рассказывала мне, что он разъехался с ее кузиной (хотя причина осталась ей неизвестной), что она ведет веселую светскую жизнь в столице и в деревне, а он уединился в своем старинном замке на севере. Двоих детей он оставил при себе. Его сын и наследник, умненький бойкий мальчик, чуть помладше моего Артура, без сомнения, может служить отцу некоторым утешением и надеждой, но о полуторагодовалой малютке-девочке с голубыми глазами и светло-каштановыми кудряшками он, наверное, заботится только из чувства долга, так как совесть не позволяет ему обречь ребенка наставлениям и примеру такой женщины, как ее мать. Детей эта мать никогда не любила, и к собственным она испытывает так мало естественного чувства, что, пожалуй, разлука с ними для нее лишь облегчение. Она ведь избавлена от докучной необходимости затруднять себя заботами о них. Вскоре после отъезда лорда Лоуборо, остальные дамы тоже лишили Грасдейл света своего присутствия. Быть может, они остались бы подольше, но ни хозяин, ни хозяйка дома не уговаривали их остаться, а первый так даже недвусмысленно давал понять, что не чает, как от них избавиться, а потому миссис Харгрейв с обеими дочерьми и всеми внуками (их теперь у нее трое) отбыла к себе в Грув. Но джентльмены все остались: мистер Хантингдон, как я упоминала раньше, твердо намеревался не отпускать их, пока будет возможно, и, освободившись от необходимости сдерживаться, они дали полную волю врожденной буйности, необузданности и грубости, из вечера в вечер устраивая шумные пирушки и превращая дом в бедлам. Кто из них вел себя хуже всех, а кто лучше, право, не знаю: едва я поняла, чего можно ждать, как твердо решила сразу же после обеда подниматься к себе или запираться в библиотеке, а потому вновь видела их только на другой день за завтраком. Однако следует отдать должное мистеру Харгрейву: насколько я все-таки могла судить, он был образцом благопристойности, трезвости и джентльменских манер – по сравнению с остальными. Он приехал только дней через десять после прибытия остальных, так как еще не вернулся с континента, когда рассылались приглашения, и я лелеяла надежду, что он предпочтет отказаться. Но ошиблась. Однако первые недели он держался со мной именно так, как я хотела бы: учтиво, почтительно, без следа наигранного уныния или отчаяния и хотя несколько отчужденно, но не с чопорным или ледяным высокомерием, которое могло бы удивить или испугать его сестру, а то и побудить его мать к попытке выяснить, чем оно вызвано.  Глава XXXIX ПЛАН СПАСЕНИЯ   В эти тяжкие дни особенную тревогу внушал мне мой сын. Отец и его приятели находили особое удовольствие в том, чтобы поощрять все зародыши порока, которые могут таиться в маленьких детях, и прививать ему всевозможные дурные привычки – короче говоря, любимой их забавой было «делать из него заправского мужчину». Даже сказанного вполне достаточно, чтобы оправдать мои опасения за него и мою решимость любой ценой вырвать мальчика из рук подобных наставников. Сперва я пыталась не отпускать его от себя или оставляла в детской, предупредив Рейчел, чтобы она ни в коем случае не позволяла ему спускаться в столовую к десерту, пока там сидят эти «джентльмены». Но такая предосторожность оказалась бесполезной. Его отец тотчас отменил все мои распоряжения – он не разрешит, чтобы старуха нянька и проклятая дура мать уморили малыша скукой. И потому малыш каждый вечер назло своей ведьме-мамаше отправлялся в столовую, где учился осушать рюмку лихо, как папа, ругаться, как мистер Хэттерсли, ставить на своем, как заправский мужчина, и посылать мамашу к дьяволу, чуть только она пыталась его угомонить. Наблюдать, как подобные вещи с лукавой шаловливостью проделывает прелестный маленький мальчик, слушать, как подобные слова произносит звонкий детский голосок – о, какой пикантной и невыразимо смешной забавой было это для них и каким страшным горем для меня! Когда после его очередной выходки веселые собутыльники держались за животы, он с гордой радостью оглядывал стол и его тоненький смех сливался с их хриплым хохотом. Но если сияющие голубые глазки останавливались на моем лице, восторг в них на миг угасал и мальчик огорченно спрашивал: «Мамочка, а ты почему не смеешься? Папа, ну, заставь ее засмеяться, хоть разочек!» И я вынуждена была оставаться среди этих скотов в человечьем обличье, выжидая удобного случая спасти от них своего ребенка, а не удалялась сразу же, едва слуги убирали скатерть, как сделала бы, не покинь он детской. А он не желал уходить, и мне часто приходилось уносить его силком, так что я казалась ему злой и несправедливой. Иногда отец требовал, чтобы он остался за столом, и тогда я бывала вынуждена бросать его на попечение веселой компании, а сама в одиночестве предавалась горю и отчаянию или тщетно старалась придумать, как спастись от такой страшной беды. И вновь мне следует отдать должное мистеру Харгрейву: я ни разу не слышала, чтобы он засмеялся этим обезьяньим выходкам или похвалой поощрил малыша и дальше подражать подвигам взрослых. Но когда малолетний кутила проделывал или произносил что-то уж слишком гадкое, я порой замечала на лице мистера Харгрейва странное выражение, которое не могла ни истолковать, ни определить, – легкое подергивание губ, внезапный блеск в глазах, на мгновение вдруг переведенных с ребенка на меня. И тут мне чудилось в них жестокое, угрюмое, жадное торжество, рожденное тем, что ему, видимо, удалось подглядеть на моем лице тень бессильного гнева и муки. Но однажды, когда Артур вел себя особенно скверно, а мистер Хантингдон и его гости подстрекали его особенно невыносимым и оскорбительным для меня образом, и я уже готова была унизить себя непростительной гневной вспышкой, лишь бы вырвать его у них, мистер Харгрейв вдруг вскочил, с суровой решимостью подхватил мальчика, который, совсем опьянев, сидел на коленях у отца, наклонив головку, и смеялся надо мной, понося меня словами, смысла которых не понимал, вынес его в переднюю, поставил там на пол, придержал дверь, с безмолвным поклоном пропустил меня туда и закрыл ее. Я услышала, как он обменялся сердитыми замечаниями со своим полупьяным хозяином, и поспешила увести моего огорченного недоумевающего сына. Но так продолжаться не может. Я обязана избавить моего ребенка от этого развращающего влияния. Пусть уж лучше он живет в бедности и безвестности с беглянкой матерью, чем в богатстве и роскоши с таким отцом! Да, эти гости должны вскоре уехать, но они вернутся. Он же, самый опасный из всех, самый страшный враг собственного сына, он останется! Сама я могла бы терпеть и дальше, но ради своего ребенка должна восстать! Я обязана пренебречь мнением света и чувствами моих друзей, и уж во всяком случае не допустить, чтобы подобные соображения воспрепятствовали исполнению материнского долга! Но где я найду убежище? Как буду снискивать пропитание для нас обоих? На ранней заре ускользну с порученным мне бесценным сокровищем, дилижансом доберусь до М., оттуда поспешу в…порт, пересеку Атлантический океан и отыщу смиренный приют в Новой Англии, где буду содержать его и себя трудами рук своих. Мольберт и палитра, прежде милые товарищи моего досуга, должны теперь стать усердными соучастниками моих дневных забот. Но достаточно ли я умелая художница, чтобы заработать себе на жизнь в чужой стране без друзей, без рекомендаций? Нет, я должна отложить исполнение своего плана, серьезно заняться развитием своего таланта, чтобы создать что-то, достойное внимания, что-то, свидетельствующее в мою пользу, и как художницы, и как учительницы рисования. Блестящего успеха я, разумеется, не ожидаю, но какая-то защита от полной неудачи необходима, – не могу же я увезти сына и обречь его на голод и нищету! Деньги нужны мне и на то, чтобы добраться до порта, чтобы заплатить за каюту и как-то существовать, если на первых порах дела у меня пойдут плохо. Причем не такая уж маленькая сумма, ибо кто знает, сколько времени мне придется преодолевать равнодушие и пренебрежение других или собственную неопытность и неумение угождать их вкусам? Так что же мне делать? Обратиться к брату, объяснить, как я живу и на что решилась? Нет, нет! Даже если бы я открыла ему все мои горести, а этого мне вовсе не хочется, он, несомненно, моего плана не одобрит и сочтет его безумием, как сочли бы дядя с тетей и Милисент. Нет, мне надо хранить терпение и самой скопить необходимую сумму. Доверюсь же я одной Рейчел. Наверное, мне удастся уговорить ее, и она поможет мне сперва найти торговца картинами в каком-нибудь далеком отсюда городе, а затем и продать втайне наиболее подходящие для этой цели из уже написанных мною и часть тех, которые я буду писать теперь. И еще я постараюсь продать свои драгоценности – не родовые, но те немногие, которые привезла из дома, а также подаренные дядей. Подобная цель даст мне силы для нескольких месяцев неустанного труда, а вред, уже причиненный моему сыну, за такой срок особенно усугубиться не может. Приняв решение, я тотчас приступила к его выполнению. Пожалуй, я мало-помалу остыла бы к нему или продолжала бы взвешивать все «за» и «против», пока вторые соображения не перевесили бы первые и я не была бы вынуждена оставить свой план или отложить его исполнение на неопределенное время, если бы в моем намерении меня окончательно не укрепило одно событие. Да, я не только от него не отказалась, но хвалю себя за такую мысль и похвалю еще больше, когда приведу ее в исполнение. После отъезда лорда Лоуборо я считала библиотеку только моей – тайным убежищем в любые часы дня. Никто из наших джентльменов не числил вкус к чтению среди своих достоинств, кроме мистера Харгрейва, а он пока вполне довольствовался свежими газетами и журналами. К тому же я не сомневалась, что, случайно заглянув туда и увидев меня, он не замедлит удалиться – ведь после отъезда матери и сестер он не только не потеплел ко мне, но, напротив, стал даже еще более холодным и отчужденным, чего я и желала. А потому я поставила свой мольберт в библиотеке и там работала над моими картинами с рассвета и до сумерек, отвлекаясь лишь ради какого-нибудь неотложного дела или маленького Артура, – я по-прежнему считаю необходимым каждый день отводить какое-то время на то, чтобы развлекать его и наставлять. Но вопреки моим ожиданиям на третье утро, когда я трудилась над холстом, в библиотеку действительно заглянул мистер Харгрейв, но при виде меня удалиться не поспешил. Он извинился за свое вторжение и сказал, что хочет только взять книгу. Однако, взяв ее, соблаговолил посмотреть мою картину. Как человек со вкусом, он немного разбирается в живописи, в числе прочих подобных предметов, и, высказав несколько скромных рассуждений, без особого моего поощрения принялся рассуждать об искусстве вообще. Но я продолжала отмалчиваться, и он оставил эту тему, однако не ушел. – Вы мало радуете нас своим обществом, миссис Хантингдон, – начал он после краткой паузы, пока я продолжала невозмутимо смешивать краски, – и меня это не удивляет: ведь мы все должны были вам смертельно надоесть. Я и сам так стыжусь этой компании, так устал от бессмысленной болтовни и глупых развлечений, – ведь останавливать и очеловечивать их с тех пор, как вы с полным на то правом предоставили нас самих себе, больше некому, – что подумываю расстаться с ними, и, пожалуй, на этой же неделе. Впрочем, полагаю, вас это особенно не огорчит. Он смолк, но я ничего не сказала. – Вероятно, – добавил он с улыбкой, – если вы и огорчитесь, то потому лишь, что я не увезу с собой всех остальных. Порой я льщу себя мыслью, что хотя и нахожусь среди них, но к ним не принадлежу. Все же, вполне естественно, что вы будете рады избавиться от меня. Я могу скорбеть об этом, но только не винить вас. – Ваш отъезд ликовать меня не заставит, потому что вы умеете вести себя как джентльмен, – ответила я, считая лишь справедливым одобрить его достойное поведение, – но, признаюсь, я с большой радостью распрощаюсь со всеми остальными, пусть это выглядит и очень негостеприимно. – Никто не вправе упрекнуть вас за такое признание, – произнес он с чувством. – Даже, наверное, они сами. Я расскажу вам, – продолжал он, словно поддаваясь внезапному порыву, – о чем вчера говорилось в столовой, когда вы нас оставили. Быть может, вы не примете этого к сердцу, раз уж столь философски смотрите на некоторые вещи. (Тут в его голосе прозвучала легкая усмешка.) Они беседовали о лорде Лоуборо и его восхитительной супруге, прекрасно зная причину их внезапного отъезда. И они так хорошо осведомлены о ее поведении, что, несмотря на наше близкое родство, я не мог встать на ее защиту… Разрази меня Бог, – добавил он, словно в скобках, – если я не отомщу за это! Негодяю мало опозорить семью, он еще должен хвастать этим перед самыми низкими мерзавцами среди своих знакомых!.. Простите мою вспышку, миссис Хантингдон. Ну, и кто-то из них упомянул, что теперь, когда она живет отдельно от мужа, он может видеться с ней, сколько пожелает. «Вот уж спасибо! – ответил он. – Я ею по горло сыт и видеться с ней не намерен, разве что она сама будет меня искать». «Так чем же ты займешься, Хантингдон, когда мы уедем? – спросил Ральф Хэттерсли. – Свернешь на путь истинный, станешь добрым мужем, добрым отцом и все такое прочее, как я, когда расстаюсь с тобой и всеми этими забулдыгами, которых ты величаешь своими приятелями? На мой взгляд, самая пора, да и твоя жена в пятьдесят раз лучше, чем ты заслуживаешь. Как тебе известно…» И тут он добавил несколько похвал зам, но вы меня вряд ли поблагодарили бы, если бы я их повторил, – как и его за то, что он без малейшей деликатности или сдержанности не поскупился на них перед теми, в чьем присутствии произнести ваше имя – уже кощунственно, тем более что сам он не в состоянии ни понять, ни оценить ваши истинные совершенства. Хантингдон же спокойно потягивал вино, с улыбкой заглядывал в свою рюмку и не думал ни перебивать, ни отвечать, пока Хэттерсли не закричал: «Да ты меня слушаешь?» «Конечно. Продолжай, старина», – ответил тот. «Я уже все сказал, – парировал Хэттерсли. – И только хочу знать, последуешь ты моему совету или нет?» «Какому совету?» «Начать новую страницу, лицемер ты проклятый! – крикнул Ральф. – Вымолить прощение у своей жены и быть с этих пор примерным семьянином!» «У моей жены? Какой жены? У меня нет жены, – как ни в чем ни бывало, сказал Хантингдон, поднимая глаза от рюмки. – А если и есть, так я, господа, ценю ее столь высоко, что, дьявол мне свидетель, любой из вас, кому она по вкусу, может ее забрать, и с моим благословением в придачу!» – Мистер Харгрейв вздохнул и продолжил. – Я… э… кто-то спросил, серьезно ли он это говорит, а он в ответ торжественно поклялся, что совершенно серьезно, и более того… – Так что вы об этом думаете, миссис Хантингдон? – добавил мистер Харгрейв после короткой паузы, вероятно, впиваясь глазами в мое полуотвернутое от него лицо. – Ну, – ответила я невозмутимо, – ему недолго останется владеть тем, что он ценит столь невысоко. – Неужели вы подразумеваете, что ваше сердце разорвется и вы умрете из-за гнусного поведения такого отпетого негодяя? – Вовсе нет. Сердце у меня достаточно окаменело, и разбить его не очень легко, и жить я намерена так долго, как мне будет дано. – Значит, вы его оставите? – Да. – Когда же?.. И как? – спросил он настойчиво. – Когда буду готова. И как сочту наиболее разумным. – Но ваш сын? – Сына я возьму с собой. – Он этого не позволит. – Я не буду спрашивать его позволения. – О, так вы замышляете тайное бегство! Но с кем, миссис Хантингдон? – С моим сыном… И, может быть, с его няней. – Одна… Без всякой защиты! Но куда вы можете уехать? Что будете делать? Он последует за вами и привезет назад. – Такую возможность я предусмотрела. Дайте мне только благополучно покинуть Грасдейл, и я сочту себя в полной безопасности. Мистер Харгрейв шагнул вперед, посмотрел мне в лицо и глубоко вздохнул, намереваясь что-то сказать. Но этот взгляд, эта прихлынувшая к его щекам краска, этот внезапно вспыхнувший огонь в его глазах заставили мою кровь закипеть от гнева. Я резко отвернулась, схватила кисть и принялась накладывать мазки с быстротой и энергией, не слишком полезными для картины. – Миссис Хантингдон, – произнес он с горькой торжественностью, – вы жестоки… Жестоки к себе… Жестоки ко мне! – Мистер Харгрейв, вспомните свое обещание! – Нет, я должен говорить., или мое сердце разорвется! – я слишком долго молчал, и вы должны, должны меня выслушать! – с жаром воскликнул он, дерзко становясь между мной и дверью. – Вы говорите мне, что не считаете себя обязанной верностью своему мужу; он во всеуслышание объявляет, что вы ему надоели, и хладнокровно предлагает вас всякому, кто пожелает вас взять; вы намерены его оставить, а ведь никто не поверит, что вы сбежали одна, и все станут говорить: «Наконец-то она ушла от него, да и что удивительного? Винить ее трудно, и еще труднее – жалеть его. Но с кем она бежала?» Вашу добродетельность (если вы так это называете) никто не поймет, в нее не поверят даже ваши ближайшие друзья, ибо она противоестественна, и поверить в нее могут лишь те, кому она причиняет столь жестокие муки, что им волей-неволей приходится признать ее существование. И что вы будете делать одна в холодном суровом мире? Вы – молодая неопытная женщина, бережно взлелеянная и совершенно не… – Короче говоря, вы рекомендуете мне по-прежнему жить здесь, – перебила я. – Хорошо, я подумаю. – Да нет же, нет! Оставьте его! – вскричал он. – Но ТОЛЬКО не одна. Хелен, разрешите мне быть вашим защитником! – Никогда! Пока по милости Небес я сохраняю здравый рассудок, – воскликнула я, отдергивая руку, которую он посмел сжать в своих. Но его уже нельзя было остановить: вне себя он решил рискнуть всем ради победы. – Я не принимаю вашего ответа! – яростно крикнул он, схватил меня за обе руки, стиснул их, упал на колени и снизу вверх устремил на мое лицо полуумоляющий, полувластный взгляд. – У вас больше нет для него причин. Вы идете наперекор воле Небес. Господь назначил мне стать вашим утешителем и защитником… Я чувствую… Я знаю это столь же твердо, как если бы небесный голос возгласил: «Отныне вы одна плоть!» А вы отталкиваете меня!.. – Отпустите мои руки, мистер Харгрейв, – потребовала я гневно, но он лишь сжал их сильнее. – Да отпустите же! – повторила я, вся дрожа от негодования. На колени он рухнул лицом к окну, и тут я увидела, как он вздрогнул, обратил туда глаза, и тотчас в них вспыхнуло злорадное торжество. Оглянувшись через плечо, я увидела исчезающую за углом чью-то тень. – Это Гримсби, – произнес он многозначительно. – Он не замедлит рассказать о том, что увидел, Хантингдону и всей компании с такими приукрашениями, какие взбредут ему в голову. Он не питает ни любви к вам, миссис Хантингдон, ни уважения к вашему полу, не верит в добродетель и не почитает ее. Он представит все в таком свете, что никто из слушающих ни на миг не усомнится в вашей виновности. Ваша репутация погибла, и спасти ее не могут ни ваши, ни мои возражения. Но дайте мне право защищать вас, а потом покажите мне негодяя, который посмеет нанести вам оскорбление! – Никто еще никогда не оскорблял меня так, как вы сейчас! – воскликнула я, наконец-то высвободив свои руки и отшатываясь от него. – Я вас не оскорбляю! – вскричал он. – Я преклоняюсь перед вами. Вы – мой ангел, мое божество. Я кладу к вашим ногам все мои силы, и вы должны их принять! – властно объявил он, поднимаясь на ноги. – Я должен быть и буду вашим утешителем и защитником! А если вас упрекнет совесть, ответьте ей, что я победил вас и вам оставалось только уступить. Никогда еще я не видела человека в подобном исступлении. Он кинулся ко мне, но я схватила мастехин и выставила перед собой. Это его остановило, и он ошеломленно уставился на меня. Вероятно, вид у меня был не менее решительный и яростный, чем у него. Я попятилась к звонку и схватила сонетку, это усмирило его еще больше. Он попытался мне воспрепятствовать жестом, не столько гневным, сколько просительным. – В таком случае отойдите! – сказала я, и он отступил назад. – А теперь выслушайте меня. Вы мне не нравитесь, – продолжала я медленно, со всей внушительностью, на какую была способна, чтобы сделать свои слова убедительными. – Если бы я развелась с мужем или если бы он умер, замуж за вас я бы никогда не вышла. Ну вот. Надеюсь, вам этого достаточно. Лицо его побелело от ярости. – Да, достаточно, – ответил он с горькой язвительностью, – чтобы понять, что более холодной, противоестественной, неблагодарной женщины, чем вы, мне еще видеть не приходилось. – Неблагодарной, сэр? – Неблагодарной. – Нет, мистер Харгрейв, вы ошибаетесь. За все хорошее, что вы когда-нибудь для меня делали или хотели сделать, я искренне вас благодарю, а за все дурное, что вы мне сделали или хотели сделать, молю Бога простить вас и очистить вашу душу. Тут распахнулась дверь, и мы узрели господ Хантингдона и Хэттерсли. Второй остался за порогом, возясь с оружием и шомполом, а первый прошел к камину, повернулся к огню спиной и обратил на мистера Харгрейва и на меня взгляд, сопровождавшийся нестерпимой нагло-многозначительной улыбкой и злорадным блеском в бесстыдных глазах. – Так что же, сэр? – сказал Харгрейв вопросительно с видом человека, приготовившегося защищаться. – Так что же, сэр? – повторил его собеседник. – Мы только хотим узнать, Уолтер, есть ли у тебя свободная минута поохотиться с нами на фазанов, – вмешался Хэттерсли из-за двери. – Пошли. Попотчуем дробью зайчишку-другого, и не больше, уж за это я ручаюсь… Уолтер промолчал и отошел к окну собраться с мыслями. Артур присвистнул и уставился на него. Легкий румянец гнева окрасил щеки мистера Харгрейва, но мгновение спустя он спокойно обернулся и небрежно объяснил: – Я зашел сюда попрощаться с миссис Хантингдон и предупредить ее, что вынужден завтра уехать. – Хм! Ты что-то очень быстр в своих решениях. Могу ли я спросить, откуда такая спешка? – Дела, – был короткий ответ, а недоверчивая ухмылка вызвала только пренебрежительно-презрительный взгляд. – Превосходно! – отозвался мистер Хантингдон, а когда Харгрейв удалился, закинул фалды сюртука на локти, уперся плечами в каминную полку, обернулся ко мне и тихим голосом, почти шепотом, обрушил на меня залп грубейших и гнуснейших ругательств, какие только способен изобрести мозг и произнести язык. Я не пыталась его оборвать, но во мне поднялся гнев и, когда он умолк, я ответила: – Будь даже ваши обвинения верны, мистер Хантингдон, как смеете вы порицать меня? – В самый лоб! – воскликнул Хэттерсли, прислоняя ружье к стене. Войдя в комнату, он взял своего прелестного друга за локоть и попытался увести. – Верно, не верно, – бормотал он, – да только не тебе, сам знаешь, обвинять ее, да и его тоже, после того, что ты наболтал вчера вечером. Ну, так идем же! Снести его намека я никак не могла. – Вы смеете меня в чем-то подозревать, мистер Хэттерсли? – спросила я вне себя от бешенства. – Да нет же, нет, никого я не подозреваю. Все хорошо, очень хорошо. Так пойдешь ты, Хантингдон, скотина эдакая? – Отрицать она этого не посмеет! – вскричал джентльмен, к которому обратились таким образом, и ухмыльнулся в злорадной ярости. – Не посмеет для спасения своей жизни! – И, добавив несколько ругательств, вышел в переднюю и взял со стола свою шляпу и ружье. – Я не уроню себя, оправдываясь перед вами, – сказала я и повернулась к Хэттерсли. – Но если у вас хватает смелости в чем-то сомневаться, то спросите у мистера Харгрейва. Тут оба разразились грубым хохотом, от которого меня пронзило гневом до самых кончиков пальцев. – Где он? Я сама его спрошу! – воскликнула я, подходя к ним. Подавив новый взрыв хохота, Хэттерсли указал на входную дверь. Она была полуоткрыта. Его шурин стоял у крыльца. – Мистер Харгрейв, будьте так добры, вернитесь сюда! – сказала я. Он посмотрел на меня с мрачным недоумением. – Будьте так добры! – повторила я столь решительно, что он вольно или невольно мне подчинился, с некоторой неохотой поднялся по ступенькам и переступил порог. – Скажите этим джентльменам… – продолжала я, –…этим господам, уступила я или нет вашим настояниям? – Я вас не понимаю, миссис Хантингдон. – Нет, вы прекрасно меня понимаете, сэр, и я взываю к вашей чести джентльмена (если она у вас есть): ответьте правду. Уступила я или нет? – Нет, – пробормотал он, отворачиваясь. – Говорите громче, сэр, они вас не слышат. Я сдалась на ваши мольбы? – Нет. – Верно, – вскричал Хэттерсли. – Коли бы сдалась, он бы так не супился! – Я готов дать вам удовлетворение, Хантингдон, как положено между благородными людьми, – сказал мистер Харгрейв спокойным голосом, но с выражением глубочайшего презрения на лице. – А, провались ты к дьяволу! – ответил тот, досадливо мотнув головой. И Харгрейв, смерив его взглядом, полным холодного пренебрежения, удалился со словами: – Вы знаете, где меня найти, если вам будет угодно прислать ко мне кого-нибудь из ваших приятелей. Ответом был только новый взрыв бессвязных ругательств. – Ну, Хантингдон, теперь видишь? – сказал Хэттерсли. – Все ясно как Божий день. – Мне безразлично, что видит он, – перебила я, – или что он воображает. Но вы, мистер Хэттерсли, если при вас будут чернить мое имя, вступитесь ли вы за него? – Всенепременно! Разрази меня Бог, если не вступлюсь. Я тотчас вернулась в библиотеку и заперла дверь. В каком помрачении я обратилась с такой просьбой к такому человеку? Право, не знаю, но утопающие хватаются за соломинку, а они общими усилиями довели меня до отчаяния. Я перестала понимать, что говорю. Но как еще могла я оберечь мое имя от клеветы и поношений этой шайки пьяных гуляк, которые не посовестятся сделать их достоянием всего света? К тому же в сравнении с низким мерзавцем, моим мужем, с подлым, злобным Гримсби и лицемерным негодяем Харгрейвом этот невоспитанный невежа при всей своей тупой грубости сияет, как ночью светляк среди прочих червей. Какая невыносимая, какая отвратительная сцена! Могла ли я даже вообразить, что буду вынуждена терпеть подобные оскорбления в моем собственном доме, слушать, как подобные вещи говорятся в моем присутствии – более того, говорятся мне самой и обо мне людьми, которые осмеливаются называть себя джентльменами? И могла ли я вообразить, что сумею перенести подобное спокойно и ответить столь смело и твердо, как ответила? Такой ожесточенности чувств могут научить только тяжкий опыт и отчаяние. Вот какие мысли вихрем проносились в моем мозгу, пока я расхаживала по библиотеке, томясь – о, как томясь! – желанием сейчас же бежать от них с моим ребенком, не помедлив и часа. Но это было невозможно. Прежде мне предстояла еще большая и нелегкая работа. – Ну, так берись за нее! – произнесла я вслух. – Оставь бесполезные сетования и тщетные жалобы на свою судьбу и тех, от кого она зависит! К чему бесплодно тратить драгоценные минуты? И неимоверным усилием воли успокоив свои расстроенные чувства, я тотчас взялась за дело и до конца дня не отходила от мольберта. Мистер Харгрейв уехал утром, как сказал, и с тех пор я его не видела. Остальные гостили у нас еще две-три недели, но я старалась бывать в их обществе елико возможно меньше и прилежно трудилась, – как продолжаю и сейчас с почти не меньшим усердием. Я не замедлила рассказать Рейчел о моих планах, открыла ей все мои намерения и причины их, и к моему приятному удивлению мне почти не пришлось ее уговаривать. Она благоразумная и осторожная женщина, но так ненавидит хозяина дома, так любит свою хозяйку и маленького питомца, что после нескольких восклицаний, двух-трех возражений для очистки совести, а также обильных слез и сетований на судьбу, принуждающую меня к подобному шагу, она горячо одобрила мое решение и согласилась помогать мне, насколько это в ее силах – но при одном непременном условии: она разделит мое изгнание. Ехать мне одной с маленьким Артуром – чистое безумие, и этого она никогда не допустит. С трогательной заботливостью она робко предложила мне все свои скромные сбережения, выразив надежду, что я «извиню ей такую вольность, но я очень бы ее осчастливила, если бы снизошла взять у нее эти деньги взаймы». Разумеется, я и слышать об этом не захотела, однако, благодарение Небесам, я уже сама кое-что накопила и почти все подготовила для скорого моего освобождения. Пусть только минуют зимние холода, и тогда в одно прекрасное утро мистер Хантингдон спустится к завтраку в пустую столовую, и, возможно, начнет рыскать по дому в поисках невидимых жены и сына, а они к тому времени уже проделают первые пятьдесят миль на своем пути в Западное полушарие – или даже больше: ведь мы покинем дом задолго до зари, он же, вероятно, спохватится далеко за полдень. Я вполне отдаю себе отчет во всех опасных последствиях, которые может и должен иметь задуманный мною шаг. Но мое решение непоколебимо: я все время думаю о благе моего сына. Не далее как сегодня утром, когда я работала, а он сидел у моих ног, играя с полосками холста, которые я бросила на ковер, какая-то неотвязная мысль заставила его грустно посмотреть мне в глаза и спросить с глубокой серьезностью: – Мама, почему ты плохая? – Кто тебе сказал, что я плохая, милый? – Рейчел. – Нет, Артур. Рейчел этого сказать не могла, я знаю. – Ну, так, значит, папа сказал, – произнес он задумчиво и после некоторых размышлений добавил: – Нет, я сам догадался, и вот почему. Когда я говорю папе «мама не позволяет» или «мама не любит, если я сделаю то, что ты велишь мне сделать», он всегда отвечает: «Будь она проклята!» А Рейчел говорит, что прокляты бывают только плохие люди. Вот почему, мамочка, я и подумал, что ты плохая. А мне этого не хочется. – Голубчик мой, я вовсе не плохая. Это гадкие слова. И дурные люди часто говорят так про тех, кто лучше их. Подобные слова никого не делают проклятыми и плохими тоже. Господь судит нас по нашим мыслям и делам, а не по тому, что о нас говорят другие. И еще одно, Артур: услышав такие слова, никогда их не повторяй. Плохо говорить такие вещи о других, а если о тебе их говорят без причины, они ничего не значат. – Тогда, значит, папа плохой, – печально заметил он. – Папа поступает плохо, когда говорит такие вещи, и ты будешь очень плохим, если станешь подражать ему теперь, когда знаешь, какие они дурные. – Что такое «подражать»? – Поступать, как поступает он. – А он знает, какие они дурные? – Может быть. Но тебя это не касается. – Если он не знает, ты объясни ему, мама. – Я объясняла. Маленький моралист задумался. Я попыталась отвлечь его, но тщетно. – Мне очень грустно, что папа плохой, – наконец сказал он тоскливо. – Я не хочу, чтобы он попал в ад! – И из его глаз хлынули слезы.  Глава XL РОКОВАЯ НЕОСТОРОЖНОСТЬ   10 января 1827 года. Все это я писала вчера вечером в гостиной, где был и мистер Хантингдон, который, как я полагала, спал на диване у меня за спиной. Однако он неслышно встал и, подстрекаемый гнусным любопытством, заглядывал через мое плечо, уж не знаю сколько времени. Во всяком случае, когда я отложила перо и хотела закрыть дневник, он внезапно прижал страницу ладонью, сказал «с вашего разрешения, радость моя, я это почитаю», вырвал его из моих рук, придвинул стул к столику и спокойно принялся пролистывать назад страницы в поисках объяснения того, что он уже успел узнать. На мое несчастье вчера он оказался много трезвее, чем обычно бывает в этот час. Разумеется, я не позволила ему мирно предаваться этому шпионству, но он слишком крепко держал тетрадь, и отнять ее мне не удалось. Я с презрением и ядовитой насмешкой упрекала его за такое бесчестное и низкое поведение, но он оставался глух к моим словам, и в конце концов я погасила обе свечи. Однако он просто придвинул стул к камину, разворошил огонь и невозмутимо продолжал листать мой дневник. Я было подумала принести кувшин воды и залить этот источник света, однако вряд ли с пламенем угасло бы и его любопытство – оно было слишком возбуждено. И чем больше я старалась помешать его розыскам, тем с большей настойчивостью он им предавался. К тому же все равно было слишком поздно. – Очень, очень интересно, любовь моя, – сказал он, поднимая голову и глядя, как я заламываю руки в безмолвном, бессильном гневе. – Но длинновато. Почитаю как-нибудь в другой раз, а пока, моя милая, я затрудню тебя просьбой дать мне твои ключи. – Какие ключи? – От твоих шкафов, бювара, ящиков комода и все прочие, какие у тебя имеются, – сказал он, вставая со стула и протягивая руку. – Их у меня нет, – ответила я. (Ключ от бювара торчал в замке, а все остальные свисали с продетого в него кольца.) – Ну, так пошли за ними, – приказал он. – А если старая дрянь, Рейчел, их тотчас не принесет, завтра она уберется отсюда со всеми своими потрохами. – Она не знает, где ключи, – ответила я негромко, сжала их в руке и незаметно, как мне казалось, вытащила из замка. – Знаю только я, но не отдам без веской причины. – И я знаю! – крикнул он, схватил меня за руку, грубо разжал мои пальцы и завладел ключами. Потом взял погашенную свечу и зажег, сунув в огонь. – Теперь, – объявил он с насмешкой, – мы займемся конфискацией имущества. Но прежде заглянем-ка в мастерскую! Сунув ключи в карман, он направился в библиотеку. Я пошла за ним, сама не знаю почему, – то ли помешать его бесчинству, то ли просто сразу узнать худшее. Все принадлежности лежали на угловом столике, приготовленные для завтрашней работы и только прикрытые полотном. Он не замедлил их обнаружить и, поставив свечу, начал швырять их в горящий камин – палитру, краски, карандаши, кисти, лак. Я увидела, как все они сгорели, как были сломаны пополам мастехины, как с шипением вспыхнули жидкое масло и скипидар и ревущим языком пламени унеслись в трубу. Затем он позвонил. – Бенсон, уберите все это, – приказал он, кивая на мольберт, холсты и подрамник. – И скажите горничной, что она может пустить их на растопку. Вашей госпоже они больше не понадобятся. Бенсон растерянно посмотрел на меня. – Унесите их, Бенсон, – сказала я, а его хозяин пробормотал ругательство. – И это тоже, – подтвердил мистер Хантингдон, подождал, пока все не было унесено, и отправился наверх. Теперь я не последовала за ним, но осталась сидеть в кресле, молча, с сухими глазами, застыв без движения. Примерно через полчаса он вернулся, подошел ко мне и, держа свечу возле моего лица, заглянул мне в глаза с таким оскорбительным смехом, что я быстрым ударом сбросила свечу на пол. – О-го-го! – буркнул он, попятившись. – Сущая дьяволица! Доводилось ли хоть одному смертному увидеть такие глаза? Они сверкают в темноте, точно кошачьи! Ах ты, моя кроткая прелесть! С этими словами он поднял подсвечник и свечу, которая не только погасла, но и переломилась, и снова позвонил. – Бенсон, наша госпожа сломала свечу. Принесите целую. – В прекрасном свете вы себя показываете, – заметила я, когда дворецкий вышел. – Так ведь свечу сломал не я, что ему и сказал! – парировал он, бросая мне на колени мои ключи. – Получай обратно. Все осталось на месте, кроме денег, драгоценностей и еще кое-каких пустячков, которые я счел необходимым взять на сохранение, пока твоя алчная натура не возжаждала превратить их в золото. В кошельке я оставил несколько соверенов, их тебе должно хватить до конца месяца. Если же понадобится больше, будь добра представить мне отчет, как ты потратила эти. Теперь ты будешь ежемесячно получать на собственные расходы небольшую сумму, а моими делами можешь больше себя не утруждать. Я подыщу управляющего, моя милая, чтобы не подвергать тебя искушению. А что до ведения хозяйства, миссис Гривс придется очень аккуратно записывать все свои траты. С этих пор у нас все пойдет по-новому. – Какое еще великое открытие вы сделали теперь, мистер Хантингдон? Я вас обкрадывала? – В смысле денег пока еще, видимо, нет, но к чему лишний соблазн? Тут вернулся Бенсон со свечами, и между нами воцарилось молчание. Я все еще сидела в кресле, а он, стоя спиной к камину, злорадно смаковал мое отчаяние. – Так значит, – сказал он наконец, – ты вздумала опозорить меня: сбежать и, малюя картины, содержать себя трудами рук своих, э? И ты задумала лишить меня сына, вырастить из него грязного торгаша-янки или нищего голодранца-художника? – Да. Лишь бы он не вырос таким джентльменом, как его отец. – Хорошо, что ты не сумела сохранить собственную тайну, ха-ха-ха! Хорошо, что бабам обязательно надо все выболтать, – если не подруге, так нашептать рыбам, написать на песке, или еще как-нибудь. И, пожалуй, очень кстати, что я сегодня не перепил лишнего, а то бы храпел себе и даже не подумал поглядеть, чем это занимается моя любезная супруга. Или же у меня недостало бы ума либо сил, чтобы поставить на своем, как подобает мужчине, и как я все и устроил. Покинув его кичиться своей доблестью, я встала, чтобы забрать дневник, который, как мне вспомнилось, остался лежать на столике в гостиной. Снова испытать унижение, увидев его в этих руках? Нет, ни за что! Позволить ему глумиться над моими тайными мыслями и воспоминаниями? Впрочем, если не считать начала, он нашел бы там мало для себя лестного, но уж лучше сжечь тетрадь своими руками, чем допустить, чтобы он прочел то, что я писала, когда была такой дурочкой, что любила его! – Да, кстати! – воскликнул он, когда я была уже в дверях. – Предупреди-ка твою ч-тову шпионку-няньку, чтобы она день-другой не попадалась мне на глаза. Я бы завтра же выдал ей жалованье и выгнал в три шеи, да только снаружи она, конечно, натворит больше пакостей, чем внутри. Выходя, я слышала, как он продолжал проклинать и поносить моего друга, мою верную няню словами, которыми не стану грязнить эти страницы. Спрятав дневник, я пошла к ней и рассказала, что наш план рушился. Она пришла в такой же ужас и была столь же удручена, как и я, – а в те минуты даже больше меня, потому что я еще была оглушена внезапным ударом и пылала гневом, спасавшим меня от полного отчаяния. Но сегодня утром, когда я проснулась, лишенная надежды, которая столько времени служила мне сокровенным утешением и поддержкой, а потом весь день, пока я бесцельно бродила по комнатам, избегая мужа, избегая даже сына, в убеждении, что не гожусь ни быть его наставницей, ни хотя бы разделять его забавы, что в будущем мне от него не следует ждать ничего хорошего, что мне остается только горько жалеть о его появлении на свет, – вот тогда я поняла всю меру моего несчастья, и чувство это не оставляет меня и теперь. Изо дня в день меня будут терзать все те же мысли. Я рабыня, я пленница – но это пустяки. Будь речь только обо мне, я бы не жаловалась. Но у меня отнята возможность спасти от гибели моего сына, и то, что прежде было самым большим моим утешением, теперь стало главным источником моего отчаяния! Или я не верую в Бога? Я стараюсь устремлять мой взор на Него, возносить мое сердце к Нему, но оно льнет к праху. Я способна лишь повторить за пророком: «Он окружил меня стеною, чтобы я не вышел, отяготил оковы мои. Он пресытил меня горечью, напоил меня полынью». И забываю добавить: «Но послал горе и помилует по великой благости Своей. Ибо Он не по изволению сердца своего наказывает и огорчает сынов человеческих». А мой маленький Артур – ужели нет у него никого, кроме меня? Кто рек: «Так нет воли Отца вашего Небесного, чтобы погиб один из малых сих»?  Глава XLI «В СЕРДЦЕ ЧЕЛОВЕЧЬЕМ СВЕТ НАДЕЖДЫ ВЕЧЕН»   20 марта. Столичный сезон надолго избавил меня от мистера Хантингдона, и я мало-помалу воспрянула духом. Он уехал в начале февраля, и едва я осталась одна, как мне сразу стало легче дышать, и я почувствовала, что ко мне возвращается жизненная энергия. Не благодаря надежде на спасение – он принял все меры, чтобы не дать ей осуществиться, – но благодаря твердой решимости сделать все, что возможно, в нынешних обстоятельствах. Наконец-то Артур вновь оказался только под моим влиянием, и, преодолев унылую апатию, я посвятила все мои силы тому, чтобы, выкорчевав плевелы, заполонившие его детскую душу, вновь взрастить в ней добрые семена, которые они заглушили. Благодарение Небу, почва эта не бесплодна и не камениста! Если бурьян поднялся на ней быстро, то благие зерна взошли еще быстрее. Он много более восприимчив и несравненно более привязчив сердцем, чем когда-либо был его отец. Поэтому возродить в нем послушание, завоевать его любовь, научить видеть, кто ему истинный друг, оказалось вовсе не такой уж безнадежной задачей, когда некому было препятствовать моим стараниям. Вначале дурные привычки, привитые ему отцом и приятелями отца, доставляли мне очень много хлопот. Но трудность эта уже почти позади. Непристойные выражения все реже грязнят его невинные уста, и мне удалось внушить ему величайшее омерзение ко всем опьяняющим напиткам, которые, надеюсь, ни его отец, ни отцовские собутыльники преодолеть не сумеют. Он проникся к ним противоестественным для его нежных лет пристрастием, и, памятуя не только об его, но и о моем собственном злополучном отце, я трепетала от ужаса при мысли, к чему оно может привести. Но если бы я уменьшила обычную его порцию или вовсе запретила ему пить вино, то лишь поддержала бы в нем эту пагубную склонность, укрепила бы убеждение, будто пить – это особое и редкостное удовольствие. И он продолжал с моего разрешения пить столько же, сколько обычно наливал ему отец, или даже столько, сколько требовал, но в каждую рюмочку я незаметно подмешивала рвотного – самую чуточку, чтобы вызвать неизбежную тошноту и подавленное настроение, но не более. Когда он убедился на опыте, что от любимых напитков ему всегда становится очень скверно, они быстро ему опостылели, но чем больше он старался уклониться от недавно столь желанного угощения, тем настойчивее я наполняла его рюмку, так что былая страсть не замедлила смениться стойким отвращением. Когда все вина ему окончательно опротивели, я по его настоянию позволила ему перейти на коньяк с водой, а потом и на джин с водой – маленький пьяница перепробовал их все, и все они, насколько зависело от меня, должны были стать ему равно ненавистными. И я этого уже достигла! Он твердит, что вкус, запах и вид крепких напитков вызывает в нем тошноту, а потому я более не ставлю перед ним рюмки и упоминаю о них, лишь угрожая ему наказанием за дурное поведение: «Артур, если ты не будешь слушаться, то я налью тебе вина!» или «Артур, если ты еще раз повторишь эти слова, то получишь коньяка с водой!» Такие предупреждения оказывают незамедлительное действие. Кроме того, раза два, когда он был болен, я заставила бедняжку выпить немного вина с водой как лекарство (без рвотного!). Так я собираюсь делать и впредь, не потому что разделяю веру в целебные свойства вина, но для того лишь, чтобы оно вызывало у Артура как можно больше неприятных ассоциаций. Пусть это отвращение станет частью его натуры, чтобы оно вовек осталось неизгладимым. Так, льщу себя мыслью, я навсегда обезопасила его хотя бы от этого порока, а что до остальных… Если после возвращения его отца у меня возникнут основания опасаться, что все мои добрые уроки будут сведены на нет, если мистер Хантингдон вновь примется ради забавы обучать ребенка ненависти и презрению к матери, внушать ему желание подражать отцовским скверностям, я все-таки вырву моего сына из его рук! На этот случай я уже придумала план, в успехе которого не сомневаюсь, если только смогу заручиться согласием и помощью брата. Старый дом, в котором мы с ним родились, давно уже стоит пустой, но, насколько мне известно, еще не пришел в полную негодность. Если я сумею уговорить его привести в порядок две-три комнаты и сдать их мне, словно совсем посторонней жилице, я могла бы поселиться там с моим мальчиком под каким-нибудь вымышленным именем и зарабатывать себе на жизнь любимым искусством, как и намеревалась раньше. На первых порах он одолжит мне необходимые деньги, а я буду постепенно их ему отдавать, живя независимо, хотя и бедно, в строжайшем уединении – дом ведь расположен в глухом уголке тихой сельской местности. А продажу моих картин можно поручить ему. Я обдумала этот план до мельчайших подробностей, и мне остается только убедить Фредерика. Он скоро приедет погостить у меня, и тогда я обращусь к нему с этой просьбой, предварительно рассказав ему обо всех обстоятельствах ровно столько, чтобы сделать ее извинительной. Мне кажется, он уже знает о моем положении гораздо больше, чем я ему говорила. Об этом свидетельствует грустная нежность, которой дышат его письма, и тот факт, что он редко упоминает моего мужа, а если все-таки упоминает, то с какой-то скрытой горечью. Ну и приезжает он ко мне, только когда мистер Хантингдон покидает Грасдейл на сезон. Однако открыто он ни малейшего неодобрения ему не выражает, как и сочувствия мне, не задает лишних вопросов, не старается вызвать меня на откровенность. Иначе, полагаю, я от него мало что скрыла бы. А может быть, его ранит моя сдержанность. Он ведь странный человек. Жаль, что мы так мало знаем друг друга. До того как я вышла замуж, он каждый год гостил в Стейнингли, но после кончины нашего отца я видела его всего раз, когда он заехал сюда на несколько дней во время отсутствия мистера Хантингдона. Но теперь он погостит подольше, и мы возродим откровенность и дружбу дней нашего детства. Мое сердце тянется к нему, как никогда раньше, моя душа изныла от одиночества. 16 апреля. Он приехал… и уже уехал, не пожелав остаться долее чем на две недели. Дни пролетели очень быстро, но очень-очень приятно, и во многом мне помогли. Вероятно, у меня вообще тяжелый характер, но несчастья необыкновенно меня ожесточили и озлобили – незаметно для себя я прониклась весьма недружелюбными чувствами ко всем прочим смертным, а особенно к мужской их части. Каким же утешением был убедиться, что среди мужчин есть хотя бы один, достойный всякого доверия и уважения! И, конечно, найдется еще много других таких, только мне не довелось с ними встречаться, если только не сделать исключения для бедного лорда Лоуборо, – но, впрочем, он в свое время был достаточно дурен. С другой стороны, каким бы стал Фредерик, если бы жил в свете и с детства его окружали люди вроде моих знакомых? И каким станет Артур, несмотря на всю природную чистоту своей натуры, если я не укрою его от света и таких знакомств? Я призналась в своих страхах Фредерику и заговорила о плане спасения в тот же вечер, когда он приехал, и я представила своего маленького сына его дяде. – Некоторыми чертами характера, – сказала я, – он напоминает тебя, Фредерик. Иногда мне кажется, что он вообще больше походит на тебя, нежели на своего отца, и я этому рада. – Ты льстишь мне, Хелен, – ответил он, поглаживая шелковистые кудри мальчика. – Нет. И ты не счел бы это комплиментом, если бы я добавила, что радовалась бы, будь он похож даже на Бенсона или на кого угодно еще, лишь бы не на своего отца. Он чуть поднял брови, но промолчал. – Ты знаешь, что за человек мистер Хантингдон? – спросила я. – Мне кажется, некоторое представление я об этом имею. – Настолько ясное, что без удивления и без неодобрения услышишь, что я хочу скрыться с этим ребенком в каком-нибудь тайном убежище, где мы могли бы мирно жить и никогда его больше не видеть? – Это правда так? – Если же ты осведомлен недостаточно, – продолжала я, – то я кое-что тебе о нем расскажу. И я коротко описала его поведение, а особенно – его манеру обходиться с сыном, а потом объяснила, как я боюсь за мальчика и как твердо намерена спасти его от отцовского влияния. Фредерик воспылал негодованием против мистера Хантингдона и от всего сердца сочувствовал мне. Тем не менее мой план представился ему безумным и неисполнимым. Мои страхи за судьбу Артура он счел преувеличенными, нашел столько возражений против моего замысла и придумал столько способов улучшить мое положение, что я вынуждена была добавить новые подробности, убеждая его, что мой муж неисправим, что он ни под каким видом не отдаст мне сына, чего бы я ни сделала, что он столь же твердо решил держать Артура при себе, как я – не расставаться с ним, и что, короче говоря, у меня нет иного выбора, если только не бежать тайком из страны согласно с первоначальным моим намерением. Чтобы избавить меня от такой необходимости, он в конце концов на крайний случай согласился произвести необходимые починки в одном крыле старого дома. Однако выразил надежду, что я этим не воспользуюсь, пока эбстоятельства окончательно не принудят меня искать такого выхода. Я охотно обещала исполнить его желание – ведь хотя самой мне жизнь отшельницы кажется райской в сравнении с той, что я обречена вести здесь, но ради моих близких – ради Милисент и Эстер, на которых я гляжу как на любимых сестер, ради бедных грасдейлских арендаторов и, главное, ради моей тети, я не стану приводить свой план в исполнение, пока это будет возможно. 29 июля. Миссис Харгрейв и Эстер вернулись из Лондона. Эстер полна своим первым сезоном в столице, но сердце ее по-прежнему свободно, и она ни с кем не помолвлена. Матушка подыскала для нее превосходную партию и даже принудила жениха сложить к ее ногам сердце и прекрасное состояние, но Эстер имела дерзость отвергнуть эти щедрые дары. Он принадлежит к благородному роду и богат, но гадкая девчонка объявила, что ветхостью он равен Адаму, страшен, как смертный грех, и гнусен, как сам… как тот, чье имя да не загрязнит христианские уста. – Но, право, мне это дорого обошлось, – сказала она. – Мама очень огорчилась, что ее заветный план не осуществился, и очень, очень разгневалась на упрямство, с каким я воспротивилась ее воле, – и все еще гневается. Но что я могу поделать? Уолтер тоже весьма недоволен моей взбалмошностью и глупым капризом, как он изволил выразиться, – настолько, что, боюсь, он мне этого никогда не простит. Я бы прежде просто не поверила, что он способен быть таким недобрым, каким показал себя последнее время. Но Милисент умоляла меня не уступать, и, полагаю, миссис Хантингдон, если бы вы видели того, кого они мне навязывают, вы бы тоже посоветовали мне не соглашаться. – Я бы сделала это, даже не видя его, – ответила я. – Вполне достаточно, что он вам неприятен. – Я знала, знала, что вы так скажете! Как бы мама ни уверяла, что вас безмерно шокирует моя дочерняя непочтительность. Вы даже вообразить не можете, какие нотации она мне читает! Я и непокорная, и неблагодарная, и перечу ее желаниям, и дурно поступила с братом, и камнем вишу у нее на шее. Порой мне становится страшно, что она все-таки возьмет надо мной верх. Воля у меня сильная, но и у нее не слабее. И когда она говорит подобные вещи, я прихожу в такое состояние, что меня тянет уступить ей, а потом, когда мое сердце разобьется, сказать ей: «Ну вот, мама, это все ваша вина!» – Пожалуйста, не надо! – воскликнула я. – Послушание, опирающееся на такие побуждения, – просто грешно и, конечно, будет наказано. Держитесь твердо, и ваша матушка, несомненно, оставит свои настояния, да и ваш поклонник перестанет допекать вас предложениями руки и сердца, если убедится, что его не ждет ничего, кроме постоянных отказов. – Ах нет! Мама всех вокруг замучит прежде, чем утомится сама! Ну, а мистеру Олдфилду она дала понять, что я ему отказала вовсе не потому, что он мне не нравится. Просто я, мол, еще слишком молода и легкомысленна, и пока даже думать не хочу о замужестве. А к следующему сезону я, разумеется, остепенюсь и оставлю свои девичьи фантазии. Вот она и увезла меня домой, чтобы вышколить и вернуть на стезю дочернего долга, пока не поздно. Я даже думаю, что она не станет больше тратиться и возить меня в Лондон, если я не сдамся. По ее словам, у нее нет денег на то, чтобы жить в столице ради моих развлечений и всякого вздора, а далеко не всякий богатый джентльмен соблаговолит взять меня без приданого, какого бы высокого мнения я ни была о своей привлекательности. – Что же, Эстер, мне вас очень жаль. И все же я могу только повторить: будьте тверды. Уж лучше просто продать себя в рабство, чем выйти за человека вам неприятного. Если ваша мать и брат обходятся с вами дурно, вы можете их покинуть, но не забывайте, что с мужем вас свяжут нерушимые узы до конца ваших дней. – Но я могу их оставить, только если выйду замуж, а как я выйду замуж, если меня никто не видит? В Лондоне я встретила двух-трех джентльменов, которые могли бы мне понравиться, но все они – младшие сыновья, и мама слышать о них не хотела, особенно об одном, которому, по-моему, я очень нравилась, и она всячески препятствовала более близкому знакомству между нами. Просто ужасно, правда? – Только естественно, что вы так думаете, но, возможно, выйди вы за него, потом у вас было бы даже больше причин жалеть об этом, чем если бы вы дали согласие мистеру Олдфилду. Когда я советую вам не вступать в брак без любви, то вовсе не имею в виду, что замуж следует выходить лишь ради одной любви. Тут необходимо взвесить очень, очень многое. Не отдавайте ни руки, ни сердца, пока не найдете веской причины расстаться с ними. Если же не найдете, то утешьтесь вот такой мыслью: пусть одинокая жизнь приносит мало радостей, зато в ней нет и невыносимых горестей. Брак, бесспорно, может переменить вашу жизнь к лучшему, но я про себя убеждена, что обратный результат куда более вероятен. – Так думает и Милисент, но я, простите меня, думаю иначе. Если бы я поверила, что обречена быть старой девой, то перестала бы ценить жизнь. Год за годом жить безвыездно в Груве прихлебательницей мамы и докучной обузой (теперь-то я знаю, что они смотрят на меня именно так!) – даже мысль об этом нестерпима! Уж лучше я сбегу с дворецким. – Не спорю, ваше положение не из легких, но наберитесь терпения, милочка, не будьте опрометчивы. Помните, вам только-только исполнилось девятнадцать, и пройдет еще много лет, прежде чем кто-нибудь посмеет назвать вас старой девой. Знать, что уготовано вам Провидением, вы ведь не можете. А пока не забывайте, что у вас есть право получать от ваших матери и брата защиту и помощь, как бы ни казалось, что это им досаждает. – Вы говорите так серьезно, миссис Хантингдон! – заметила Эстер после некоторой паузы. – Когда Милисент вот так же предостерегала меня против замужества, я спросила, счастлива ли она, и услышала в ответ «да». Но поверила ей лишь наполовину. А теперь я должна задать тот же вопрос вам. – Молоденькой девушке, – сказала я со смехом, – задавать такой вопрос замужней женщине много старше ее непростительная дерзость. И в наказание я не отвечу. – Прошу у вас прощения, милостивейшая моя государыня! – воскликнула она, весело обняла меня и поцеловала с шаловливой нежностью. Потом прижалась головой к моему плечу – и на шею мне капнула слеза, а Эстер продолжала тоном, в котором странно мешались грусть и шутливость, робость и дерзость: – Я ведь знаю, что вы не так счастливы, как намерена быть я. Вы же половину жизни проводите в Грасдейле совсем одна, пока мистер Хантингдон разъезжает в поисках удовольствий, где и как ему заблагорассудится. Нет, у моего мужа не будет удовольствий, кроме тех, которые он сможет разделять со мной. Если же величайшим из них он не научится считать мое общество, то… то тем хуже для него, вот и все. – Раз, Эстер, таковы ваши взгляды на замужество, то и правда вам следует быть осторожной, когда вы будете выбирать, кому отдать свою руку. И самое благоразумное для вас – вовсе ее не отдавать.  Глава XLII ИСПРАВЛЕНИЕ   1 сентября. От мистера Хантингдона все еще никаких известий. Может быть, он останется гостить у своих друзей до Рождества, а с началом весны вновь уедет? Если и дальше будет так, я смогу жить в Грасдейле без особых тревог… вернее, я смогу жить тут, довольно и этого. Даже нашествие его приятелей в охотничий сезон я перенесу, лишь бы повторялось это не слишком часто, а привязанность Артура ко мне настолько окрепла бы и он настолько утвердился бы в благих принципах и разумности, что мне без труда удавалось бы оберегать его от их тлетворного влияния. Боюсь, что тешу себя тщетными надеждами! Однако пока я избавлена от подобных испытаний и время еще не приспело, я не стану думать о моем желанном убежище – любимом старом доме на холме! Вот уже две недели в Груве гостят мистер и миссис Хэттерсли. Мистер Харгрейв все еще блистает своим отсутствием, погода же стоит великолепная, и я каждый день вижусь с моими дорогими Милисент и Эстер – либо там, либо здесь. Один раз, когда мистер Хэттерсли привез их в Грасдейл в фаэтоне вместе с маленькой Хелен и ее младшим братцем Ральфом и мы весело проводили время в саду, мне довелось несколько минут побеседовать с этим джентльменом наедине, пока его жена и свояченица забавляли детей на лужайке. – Не хотите ли справиться о своем муже, миссис Хантингдон? – спросил он. – Нет. Разве что вы можете сказать мне, когда его следует ждать сюда. – Чего не могу, того не могу. Так вы же его и не очень-то ждете, а? – добавил он с широкой усмешкой. – Да. – Вот я и думаю, что вам без него только лучше. Признаться, мне и самому он поперек горла встал. Я ему прямо сказал, что брошу иметь с ним дело, если он не образумится, а он и не подумал, вот мы и расстались. Как видите, я лучше, чем вы меня считаете, и вообще я подумываю вовсе с ним порвать, да и со всей их честной компанией, и прямо с этого дня вести себя трезво и пристойно, как положено доброму христианину и отцу семейства! Ну-ка, что вы на это скажете? – Подобное решение вам следовало принять уже очень давно. – Так мне еще и тридцати нет! Разве это поздно? – Нет. Исправиться вообще никогда не поздно, лишь бы было искреннее желание и нашлась бы сила воли привести свое намерение в исполнение. – Ну, признаться, я и прежде частенько собирался, да только Хантингдон дьявольски приятный малый, что там ни говори. Вы и вообразить не можете, какой он душа общества, когда не то чтобы пьян, а так немножко подшофе, ну, под хмельком! Мы все питаем к нему сердечную слабость, хоть уважать и не можем. – Но быть таким, как он, вы хотели бы? – Нет уж. Лучше я буду таким, как я сам, какой бы я ни был скверный. – Но ведь вы не можете оставаться таким скверным, какой вы есть, не становясь хуже… более скотоподобным… а значит, и все более похожим на него. Я невольно улыбнулась сердитой растерянности, которая отразилась на его лице при обращенных к нему столь непривычных словах. – Извините мою прямоту, – продолжала я. – Поверьте, мной руководят самые лучшие побуждения. Но ответьте: хотите ли вы, чтобы ваши сыновья уподобились мистеру Хантингдону… или даже вам самому? – Прах его побери, нет. – Хотите вы, чтобы ваша дочка вас презирала или во всяком случае не испытывала бы к вам уважения, а к ее любви неизменно примешивалась бы горечь? – А, дьявол, нет! Этого бы я не вынес. – И последнее: хочется вам, чтобы ваша жена краснела от стыда, услышав, как называют ваше имя? Чтобы даже звук вашего голоса вызывал у нее отвращение? Чтобы она содрогалась при вашем приближении? – Ну, вот уж этого не будет никогда! Она на меня не надышится, что бы я там ни делал! – Так быть не может, мистер Хэттерсли! Вы принимаете ее кроткую покорность за выражение любви. – Гром и молния… – Не впадайте в бешенство! Я же вовсе не утверждаю, будто она вас не любит. Нет, мне известно что она вас любит… и гораздо сильнее, чем вы того заслуживаете. Только я твердо убеждена, что она будет любить вас еще больше, если вы будете вести себя лучше, если вы будете становиться все хуже, ее любовь пойдет на убыль, пока совсем не угаснет в страхе, отвращении и горечи душевной, а может быть, даже сменится тайной ненавистью и презрением. Но оставим любовь. Ответьте просто, хочется ли вам тиранически сгубить ее жизнь? Лишить ее существование даже проблесков света и сделать ее бесконечно несчастной? – Конечно, нет. Я вовсе ее не гублю. И не собираюсь! – Однако вы уже сделали для этого куда больше, чем полагаете! – А, чепуха! Просто она вовсе не такая чувствительная и пугливая неженка, какой вы ее воображаете, а добросердечная, тихая, любящая малютка. Правда, есть у нее привычка иногда дуться, но характер у нее безмятежный и покладистый. – Вспомните, какой она была пять лет назад, когда вы венчались с ней, и какой стала теперь! – Ну, я знаю: тогда она была пухленькой девочкой с хорошеньким бело-розовым личиком, а теперь от нее мало что осталось – вянет и тает, как снежинка, прямо на глазах… Но, дьявол, тут я не виноват, прах меня побери! – Так в чем же причина? Не в ее же возрасте – ведь ей всего двадцать пять лет! – Ну, здоровье у нее плохое и… А, дьявол! За кого вы меня считаете, сударыня? А дети? Они же ее до смерти изводят! – Нет, мистер Хэттерсли, дети приносят ей много больше радости, чем тревог и страданий. Здоровые, ласковые малыши… – Да я сам знаю, отличные ребятки! – Так почему же возлагать вину на них? Я вам объясню, в чем причина: безмолвная тревога и вечное беспокойство из-за вас, боюсь, не без примеси телесного страха за себя. Когда вы держитесь разумно, она радуется, но и трепещет, потому что не может полагаться на ваши принципы, на ваше суждение, не решается доверять им, а только боится, что недолговечное счастье вот-вот оборвется. Когда же вы ведете себя скверно, то лишь ей одной известно, какой ужас, какие муки она испытывает. Терпеливо снося зло, она забывает, что наш долг – предупреждать ближних об их прегрешениях. Раз уж вы принимаете ее молчание за безразличие, идемте со мной, и я покажу вам одно… нет, два ее письма. Надеюсь, я не предаю ее доверия – ведь вы же вторая ее половина. Он последовал за мной в библиотеку. Я достала и протянула ему два письма Милисент: одно, присланное из Лондона в дни, когда он предавался особенно безудержному разгулу, а другое – из деревни, когда он на время образумился. Первое было исполнено страхов и боли. Ни единого упрека ему, а лишь горькие сожаления, что его влечет общество распутных приятелей, возмущение мистером Гримсби и прочими, а между строк – ожесточенные обвинения по адресу мистера Хантингдона и простодушное перекладывание грехов мужа на чужие плечи. Второе письмо дышало надеждой, радостью… и боязнью, что счастье это долго не продлится. Его доброта и благородство превозносились до небес, но в похвалах пряталось полувысказанное сожаление, что у них нет основы более твердой, чем естественные душевные порывы, и таился почти пророческий страх, что дом этот, воздвигнутый на песке, не замедлит рассыпаться – как вскоре и случилось, о чем Хэттерсли не мог не вспомнить, читая эти строки. Едва он развернул первое письмо, как, к моему приятному изумлению, начал краснеть, но тут же повернулся спиной ко мне и продолжал чтение у окна. Когда же он принялся за второе, то раза два торопливо провел ладонью по лицу… Неужели смахивая слезы? Потом он несколько минут смотрел в окно, откашлялся, насвистел несколько тактов модной песенки и наконец, обернувшись, отдал мне письма с безмолвным рукопожатием. – Я был отпетым мерзавцем, Бог свидетель! – сказал он затем и снова потряс мою руку. – Но вы увидите, я все поправлю, ч-т меня побери! Да прокляни меня Бог, если… – Не проклинайте себя так, мистер Хэттерсли. Если бы Господь внял хотя бы половине ваших призывов, вы бы давным-давно горели в аду. И вы не можете поправить прошлое, исполняя в будущем свой долг, – ведь исполнение долга – это обязанность, которую возложил на вас Творец, и вы можете лишь не нарушать ее, но не более. Поправлять же что-либо во искупление ваших прошлых грехов вам не дано. Это лишь в Его власти. И если вы намерены исправиться, то просите у Бога благословения, милосердия, помощи, а не проклятия. – Помоги мне, Бог! Да, я нуждаюсь в Его помощи. А где Милисент? – Вот она. Возвращается в дом с Эстер. Он вышел в стеклянную дверь и направился к ним навстречу. Я последовала на некотором расстоянии. К изумлению его жены, он схватил ее в объятия и одарил крепким поцелуем, а потом положил обе руки ей на плечи и, видимо, сообщил о своих великих решениях, потому что она внезапно обняла его за шею и расплакалась, восклицая: – Да, Ральф, да! Мы будет тогда так счастливы! Какой ты чудесный, какой добрый! – Я тут ни при чем, – ответил он, поворачивая ее и подталкивая ко мне. – Ей скажи спасибо. Это все она! Милисент кинулась с жаром благодарить меня. Но я поспешила сказать, что ни малейшей моей заслуги в этом нет: ее муж был уже готов перемениться еще до того, как я внесла свою лепту убеждений и одобрения, и я сделала лишь то, что могла бы – и должна была! – сделать она сама. – Ах нет! – вскричала Милисент. – Никакие мои слова на него не повлияли бы, я уверена. Я только раздражала бы его своими неловкими уговорами. – Но ты ведь никогда даже не пробовала испытать меня, Милли! – заметил ее муж. Вскоре они распрощались со мной. А теперь гостят у отца Хэттерсли, откуда уедут к себе в поместье. Я надеюсь, он не отступит от своих благих намерений и бедняжка Милисент будет избавлена от тяжкого разочарования. Ее последнее письмо озарено радостью: не только настоящее, но и будущее видится ей в самом розовом свете. Пока, правда, его добродетель не подверглась ни единому испытанию. Однако с тех пор, надо полагать, Милисент будет уже не такой робкой и сдержанной, как прежде, а он станет более ласковым и заботливым. Следовательно, ее надежды не столь уж безосновательны, и у меня есть хоть что-то, о чем радостно вспомнить.  Глава XLIII ПОСЛЕДНЯЯ КАПЛЯ   10 октября. Мистер Хантингдон вернулся недели три тому назад. Не стану затруднять себя, описывая его вид, поведение, манеру выражаться, как и мои чувства к нему. Однако на следующий день после приезда он весьма меня удивил, объявив, что намерен подыскать маленькому Артуру гувернантку. Я ответила, что это совершенно лишнее, а уж в такое время года и вовсе нелепо. Я вполне способна учить его сама – во всяком Случае в ближайшие годы. Воспитывать и учить своего ребенка – единственное мое удовольствие, единственное оставшееся у меня занятие, и раз уж он отстранил меня от всех остальных дел, то хоть это все-таки мог бы мне оставить! Он ответил, что я не гожусь ни учить его, ни даже быть с ним – я уже почти превратила мальчика в механическую фигуру, придирчивой строгостью сломила его бойкий характер и, конечно, выжму из его сердца всю солнечную веселость, превращу в угрюмого аскета по своему образу и подобию, если его тотчас не вырвать из моих рук. Бедняжка Рейчел тоже получила обычную долю поношений – он ее не терпит, так как не сомневается, что она знает ему истинную цену. Я спокойно объяснила ему, почему могу утверждать, что мы с ней обладаем всеми качествами, необходимыми хорошим няням и гувернанткам, и продолжала возражать против такого добавления к нашему домашнему кругу. Но он оборвал меня, буркнув, что обсуждать тут нечего, так как гувернантку он уже нанял, и она приедет на следующей неделе, а от меня требуется только подготовить все к ее прибытию. Новость эта меня несколько ошеломила. Я позволила себе спросить, как ее фамилия, где она живет, кем рекомендована и почему он остановил свой выбор именно на ней. – Это весьма достойная и благочестивая молодая особа, – ответил он, – и ты напрасно опасаешься. Фамилия ее, если не ошибаюсь, Майерс, а рекомендовала мне ее одна вдовствующая графиня, известная в церковных кругах своим примерным благочестием. Сам я ее не видел, а потому ничего не могу сказать тебе о ее внешности, манерах и прочем, но, если почтенная дама в своих восхвалениях не очень преувеличивала, ты найдешь в ней все необходимые и желательные для гувернантки качества, включая и необыкновенную любовь к детям. Все это говорилось серьезным спокойным тоном, но в его смотревших чуть в сторону глазах прятался хохочущий демон, что не сулило ничего хорошего. Однако я вспомнила о своем убежище в…шире и перестала возражать. Тем не менее я вовсе не была склонна встретить мисс Майерс с особой сердечностью. Внешность ее, когда она приехала, с первого же взгляда произвела на меня неблагоприятное впечатление, а ее манеры и поведение тоже не способствовали тому, чтобы мое предубеждение против нее рассеялось. Образование ее оказалось довольно убогим, а ум самым заурядным. Голос у нее правда был прекрасный, пела она, как соловей, и умела довольно недурно аккомпанировать себе на фортепьяно, но этим исчерпывались все ее таланты. В выражении ее лица было что-то фальшивое и хитрое, и та же фальшивость слышалась в ее голосе. Меня она словно побаивалась и вздрагивала, если я заставала ее врасплох. Держалась она почтительно и услужливо до угодливости. Вначале она пыталась льстить мне и заискивать передо мной, но я быстро положила этому конец. Нежность ее к маленькому ученику казалась вымученной и слишком слащавой, и мне пришлось сделать ей выговор за потакание его капризам и неразумные похвалы. Впрочем, понравиться ему ей не удалось. Благочестие ее исчерпывалось вздохами, возведением глаз к потолку и несколькими ханжескими фразами. По ее словам, она была дочерью священника, но еще совсем малюткой осталась круглой сиротой. К счастью, ее взяло на попечение очень благочестивое семейство. И она с такой благодарностью заговорила о доброте и ласке, которую видела от всех его членов, что мне стало стыдно за мои нелестные мысли и сухость, и на какое-то время я смягчилась. Впрочем, ненадолго. Слишком уж весомыми были причины моей неприязни, слишком уж основательными мои подозрения. Я знала, что мой долг требует следить, замечать и обдумывать, пока эти подозрения либо не найдут убедительного опровержения, либо не подтвердятся. Я осведомилась о фамилии и месте жительства благочестивого семейства. Она назвала одну из фамилий, встречающихся очень часто, и какой-то удаленный и никому не известный уголок страны, добавив, что они давно путешествуют по Европе и нынешний их адрес ей неизвестен. Я ни разу не видела, чтобы они с мистером Хантингдоном вели между собой долгие разговоры, но у него появилось обыкновение заходить в классную комнату, когда меня там не было, – чтобы понаблюдать за успехами маленького Артура. По вечерам она сидела с ним в гостиной, пела и играла, чтобы развлечь его, то есть нас, как делала она вид, была очень внимательна к его желаниям и старалась их предупредить, хотя разговаривала только со мной. Впрочем, он редко бывал в состоянии, когда с ним вообще можно было разговаривать. Будь она кем-нибудь другим, ее присутствие, нарушавшее наш тет-а-тет, меня только радовало бы, хотя мне и было бы стыдно, что порядочные люди видят его таким, каким он бывал слишком часто. Я ни словом не обмолвилась с Рейчел о моих подозрениях, но она за пятьдесят лет пребывания в этой юдоли греха и скорби научилась быть подозрительной и чуть ли не в первый день сказала, что «эта новая гувернантка ее не проведет», и вскоре мне стало ясно, что она следит за ней ничуть не менее пристально, чем я. Но это меня лишь обрадовало, потому что я жаждала узнать правду – воздух Грасдейла казался мне невыносимым, и жила я только мыслью об Уайлдфелл-Холле. Но вот Рейчел вошла ко мне в спальню с таким известием, что мое решение было принято прежде, чем она договорила. Пока она меня одевала, я рассказала ей о своем намерении, о том, в какой ее помощи я нуждаюсь, какие мои вещи она должна упаковать, а что оставить для себя – ведь у меня нет иного средства возместить ей внезапное увольнение после долгих лет верной службы – как ни горько, но ничего другого мне не оставалось. – А что ты будешь делать, Рейчел? – спросила я. – Вернешься к себе домой или устроишься на другое место? – Дома у меня, сударыня, нет, а на другое место, если я от вас уйду, устраиваться не стану. – Но мне теперь нельзя жить на прежнюю ногу. Я должна быть и собственной горничной, и няней моего сына, – сказала я. – Вот важность-то! – ответила она в волнении. – А убирать, стирать, стряпать сами будете? Нет уж, без меня вам не обойтись. Про жалованье и не думайте – у меня какие-никакие сбережения, а есть. Коли ж вы меня не возьмете, придется мне их тратить на жилье и еду, не то идти на чужих людей работать. Только к этому я непривычная. Вот вы и решайте, сударыня! – Голос у нее задрожал, на глаза навернулись слезы. – Мне бы, Рейчел, этого хотелось больше всего на свете, и я бы платила тебе, сколько могла, столько, сколько платила бы простой служанке, если бы ее взяла. Но разве ты не понимаешь, что я потащу тебя за собой вниз, хотя ты этого ничем не заслужила! – Полно вздор-то городить! – перебила она. – Ну, и, наверное, жить мне придется совсем по-другому, совсем не так, как вы все привыкли… – Вы что же, сударыня, думаете, мне того не стерпеть, что моя хозяйка терпит? Да неужто я такая разборчивая и привереда? Даже барчук наш не такой, благослови его Господь. – Но ведь я молода, Рейчел. Мне привыкнуть будет нетрудно, а Артуру тем более. – А мне и подавно. Не такая я уж старуха, чтоб бояться простой еды да работы, когда могу помочь тем, кого, как родных детей, люблю. Старовата я, чтобы их бросить в беде, а самой по чужим людям мыкаться. – Так и не надо, Рейчел! – воскликнула я, обнимая и целуя моего верного друга. – Поедем все вместе, а потом ты посмотришь, как тебе подойдет новая жизнь. – Да благословит тебя Бог, деточка! – сказала она, ласково целуя меня в ответ. – Дай только нам выбраться из этого скверного дома, и мы на славу заживем, вот сама увидишь. – И я так думаю, – поддержала я ее, и все было решено. В то же утро с первой почтой я отправила Фредерику несколько торопливых строк с просьбой тотчас приготовить убежище для моего приезда, так как, возможно, письмо это опередит меня всего на день, и в двух словах объяснила ему причину такой внезапности. Затем я написала три прощальных письма. Первое – Эстер Харгрейв. Я сообщила ей, что не нахожу возможным ни жить в Грасдейле, ни оставить моего сына на попечение отца, а так как крайне необходимо, чтобы наш будущий приют остался неизвестен ему и его приятелям, я открою эту тайну только моему брату, с чьей помощью, надеюсь поддерживать переписку с друзьями. И, приложив адрес Фредерика, умоляла ее писать почаще, затем повторила прежние советы касательно собственной ее судьбы и с нежностью простилась с ней. Второе письмо предназначалось Милисент, и хотя содержало примерно то же самое, но с подробностями, какие более долгая наша дружба, ее больший жизненный опыт и осведомленность о моей жизни позволили мне доверить ей. Третье я написала тетушке. Было это очень тяжело и трудно – потому-то я и отложила его на конец. Однако оставить ее без объяснения, почему я решилась на такой неслыханный шаг, было ни в коем случае нельзя – как и медлить с ним: ведь они с дядей, несомненно, узнают о том, что произошло, на первый или второй день после моего исчезновения. Вполне вероятно, что мистер Хантингдон поспешит навести обо мне справки именно у них. В конце концов я заставила себя признаться ей, что понимаю теперь всю полноту своей ошибки, не жалуюсь на постигшую меня кару и горько сожалею, что последствия ее причиняют тревогу и боль моим близким. Однако мой долг перед моим сыном не позволяет мне долее смиряться: его необходимо безотлагательно оградить от тлетворного влияния отца. Назвать место, где мы будем искать убежища, я не могу даже ей, чтобы они с дядей были избавлены от необходимости кривить душой, когда будут отрицать, что оно им известно. Однако письмо ко мне, отправленное на адрес брата, будет мне переслано. Я выразила надежду, что она, как и дядя, простили бы мне столь отчаянный шаг, если бы знали все. И не стали бы меня винить. Далее я умоляла их не огорчаться из-за меня – ведь если я благополучно доберусь до своего убежища и сумею сохранить его в тайне, то буду совершенно счастлива… То есть была бы, когда б не мысли о них. А в остальном я буду довольна жить в безвестности, посвятив себя воспитанию моего сына, которого постараюсь научить, как избежать ошибок обоих его родителей. Написала я и отправила эти письма вчера – так как отвела на приготовления к нашему отъезду двое суток, чтобы у Фредерика было больше времени привести в окончательный порядок предназначенные нам комнаты, а у Рейчел – на сборы, заниматься которыми ей приходится украдкой и без чьей-либо помощи: я могу только достать нужные вещи, но упаковать их в сундуки так, чтобы они заняли как можно меньше места, я не умею. А ведь ей надо позаботиться не только о вещах Артура и моих, но и своих собственных. Но считать что-то лишним нельзя, так как у меня есть лишь несколько гиней. К тому же, как ворчит Рейчел, все, что я не возьму с собой, достанется мисс Майерс, а это меня вовсе не восхищает. Но как трудно было мне целых два дня казаться спокойной и невозмутимой, встречаться с ними с ней, словно ничего не произошло (когда мне не удавалось избегать таких встреч), и оставлять маленького Артура ее заботам на несколько часов! Надеюсь, все эти испытания уже позади. Спать его я для пущей безопасности уложила в свою кровать и хочу верить, что больше никогда его невинные губки не будут оскверняться их тлетворными поцелуями, а его юный слух – загрязняться их словами. Но удастся ли нам спастись благополучно? Ах, скорее бы утро, чтобы мы уже отправились в путь! Вечером, когда я кончила помогать Рейчел и мне оставалось только ждать, гадать и дрожать, меня начало душить такое волнение, что я просто не знала, куда деваться. К обеду я вышла, но не могла заставить себя проглотить ни куска. Мистер Хантингдон не преминул это заметить. – Ну, что еще с тобой? – осведомился он, когда унесли второе и он оторвался от своей тарелки. – Мне нездоровится, – ответила я. – Пожалуй, мне следует лечь. Вы обойдетесь без меня? – Наипревосходнейшим образом. Твой пустой стул вполне тебя заменит, – пробурчал он, когда я направилась к двери. – Ведь я могу воображать, что на нем сидит кто-нибудь другой! «Так, наверное, и будет завтра!» – подумала я, но промолчала. Однако, закрыв за собой дверь, не удержалась и прошептала: – Ну вот! Больше я вас, надеюсь, не увижу никогда! Рейчел уговаривала меня немедля лечь, чтобы сохранить силы для завтрашнего путешествия, – мы ведь должны покинуть дом еще до рассвета. Но я была в таком нервном возбуждении, что и помыслить об этом не могла. Однако я не могла ни сидеть, ни расхаживать по спальне, считая часы и минуты, остающиеся до назначенного времени, напрягая слух и вздрагивая при малейшем звуке, воображая в страхе, будто кто-то догадался о нашем намерении и предал нас. Поэтому я взяла книгу и попыталась читать. Мои глаза пробегали страницу за страницей, но мне не удавалось сосредоточить свои мысли на содержании романа. Так почему не прибегнуть к испытанному средству и не довести эту летопись до последнего дня? И, достав дневник, я открыла его я записала последние события вплоть до этой минуты. Сначала рассеянность мешала мне, но затем мысли мои несколько успокоились и пришли в порядок. Так я скоротала несколько часов. Ждать остается уже недолго. И вот теперь веки у меня отяжелели, а руки опускаются от усталости… Поручу себя Богу и прилягу на час-другой. А потом… Маленький Артур сладко спит. В доме стоит глубокая тишина. Нет, никто нас не подстерегает. Бенсон перевязал все сундуки веревками, поздно вечером тихонько отнес их вниз и на тележке отправил в контору дилижансов в М. На ярлыках написано «миссис Грэхем». Теперь я буду называться так. Моя мать была урожденная Грэхем, и я имею некоторое право на эту фамилию, которую предпочитаю всем другим… кроме моей девичьей, но вернуться к ней я не осмеливаюсь.  Глава XLIV ТАЙНОЕ УБЕЖИЩЕ   24 октября. Благодарение Небу! Наконец-то я свободна и в безопасности! Мы встали в предрассветном сумраке, быстро, но тихо оделись, медленно, осторожно спустились в переднюю, где уже дожидался Бенсон со свечой, чтобы открыть дверь и запереть ее за нами. Нам пришлось довериться ему из-за багажа и прочего. Все слуги даже слишком хорошо знали, как ведет себя их хозяин, и я не сомневалась, что и Бенсон, и Джон будут только рады услужить мне. Но первый более надежен, как всякий человек в годах, а к тому же давний приятель Рейчел, и потому я, естественно, сказала, чтобы в помощники и наперсники она выбрала его, открыв ему только то, что совершенно необходимо. Надеюсь, что это не навлечет на него беды, и жалею, что никак не могу вознаградить его за помощь, которую он столь охотно оказал мне, не думая, насколько это опасно для него. Я только сунула ему в руку на память две гинеи, когда он остановился в дверях, подняв повыше свечу, и в его честных серых глазах на невозмутимом лице блеснули слезы, а губы словно безмолвно шептали добрые напутствия. Увы! Больше я ему дать не могла – оставшейся в кошельке суммы должно было только-только хватить на дорожные расходы. Какой трепетный восторг охватил меня, когда мы закрыли за собой маленькую калитку в ограде парка! На мгновение я остановилась, глубоко вдохнула прохладный, бодрящий воздух и осмелилась поглядеть на дом. Он стоял темный, тихий. Ни единый огонек не мерцал в окнах, ни единый клуб дыма не заслонял сверкающие звезды в холодном небе. Навеки прощаясь с этим местом, окутанным мраком вины и стольких горестей, я почувствовала радость, что не покинула его раньше: ведь теперь в моей душе не было ни малейших сомнений в правильности такого решения. Ни тени жалости к тому, кто остался там, никаких угрызений. Мою радость туманил лишь страх, что он нас настигнет, но с каждым шагом вероятность этого уменьшалась. Когда поднялось круглое красное солнце, поздравляя нас с избавлением, между нами и Грасдейлом пролегло уже много миль, и если кто-нибудь из обитателей его окрестностей увидел бы, как мы покачиваемся на крыше дилижанса, они вряд ли даже заподозрили бы, кто мы такие. Решив выдавать себя за вдову, я сочла разумным приехать в мое новое жилище в трауре, а потому надела простое черное шелковое платье, пелерину, черную вуаль (которую первые двадцать – тридцать миль ни разу не откинула) и черную шелковую шляпку – ее мне пришлось взять у Рейчел, так как своего подходящего головного убора у меня не нашлось. Была она не слишком модной, что при данных обстоятельствах оказалось вполне кстати. Артура мы одели в самый скромный его костюмчик и завернули в шерстяной платок, а Рейчел куталась в серую накидку с капюшоном, видавшую лучшие дни, и походила более на бедную, хотя и почтенную, крестьянку, чем на камеристку. Ах, какое это было наслаждение, покачиваясь, плыть над широкой, залитой солнцем дорогой, подставляя лицо свежему, ласковому ветерку, глядя на незнакомые, улыбающиеся пейзажи вокруг – да, весело, чудесно улыбающиеся в этих ранних золотых лучах! И мой любимый сын у меня на коленях, почти столь же счастливый, как я, и верная Рейчел рядом, тюрьма же и отчаяние остались позади и с каждым ударом лошадиных копыт о землю отодвигаются все дальше и дальше, а впереди ждут свобода и надежда! Я еле удерживалась, чтобы вслух не возблагодарить Бога за мое избавление или не удивить других пассажиров внезапным взрывом блаженного смеха. Однако путь был долгим, и к концу мы все очень устали. Когда мы добрались до городка Л., давно уже наступила ночь, а нам до нашей цели оставалось еще целых семь миль! Причем не по тракту. Городок уже спал, и нанять хороший экипаж было невозможно, так что нам пришлось удовольствоваться фермерской тележкой. И заключительная стадия нашего путешествия оказалась довольно мучительной: усталые, замерзшие, мы сидели на наших сундуках, и нам не за что было держаться, не к чему прислониться. Лошадь еле брела, а тележка подпрыгивала на ухабах и рытвинах холмистой дороги, но Артур уснул на коленях Рейчел, и вдвоем мы сумели надежно уберечь его от холода. В конце концов каменистая дорога начала круто подниматься вверх между двумя стенками, сменившими живые изгороди, и Рейчел вдруг сказала, что узнает ее, несмотря на темноту. Сколько раз гуляла она тут, держа меня на руках, и ей даже в голову прийти не могло, что она вернется сюда через столько лет, да еще при таких обстоятельствах! Толчки и частые остановки разбудили Артура, и мы все трое спрыгнули на землю, чтобы остальной путь проделать пешком. Идти нам предстояло немного, но что, если Фредерик не получил моего письма? Или не успел приготовить комнаты к нашему приезду, и они встретят нас темнотой, сыростью, холодом – ни еды, ни огня, ни мебели? А мы так измучены! Наконец впереди показалось угрюмое, темное здание. Дорога огибала его сзади. Мы вошли в пустой двор и с испугом оглядели осыпающиеся стены. Неужели ничего, кроме мрака и запустения? Но нет, в одном окне с целыми стеклами мы с радостью заметили красноватый отблеск. Дверь была заперта, однако на наш стук через некоторое время из окна второго этажа отозвался чей-то голос, и после недолгих переговоров старуха, которой было поручено до нашего приезда следить за порядком, впустила нас в уютную кухоньку, которую Фредерик устроил для нас в бывшей посудомойной. Старуха зажгла свечу, раздула огонь, пока он весело не запылал, и принялась стряпать нехитрый ужин, а мы тем временем разоблачались и знакомились с нашим новым жилищем. Оно, кроме кухни, состояло из двух спален, просторной гостиной и другой, поменьше, где я тут же решила устроить свою мастерскую. Все комнаты были хорошо проветрены и подновлены, но мебели было мало и та почти вся старинная, тяжеловесная, из мореного дуба – та самая, которая стояла тут прежде, а потом сохранялась в новом доме, как любопытное наследие старины, и теперь была поспешно поставлена обратно. Старуха подала ужин мне и Артуру в гостиную и по всем правилам доложила, что «хозяин кланяется миссис Грэхем и комнаты приготовил, насколько позволила спешка, но будет иметь удовольствие завтра же самолично засвидетельствовать ей почтение и узнать, какие у нее еще будут распоряжения». Я была рада подняться по угрюмой каменной лестнице и лечь спать на столь же угрюмой старомодной кровати рядом с моим маленьким Артуром. Он немедленно уснул, меня же возбуждение и беспокойные мысли заставили бодрствовать усталости вопреки, пока ночной мрак не сменился серым предрассветным сумраком, но сон, когда он наконец пришел, был сладок и освежающ, а пробуждение – неописуемо приятным. Разбудил меня Артур нежными поцелуями. Так он правда здесь, в моих объятиях, в безопасности, далеко-далеко от своего недостойного отца! Комната была залита светом, потому что солнце поднялось уже высоко, однако его затягивали клубы осеннего тумана. Правду сказать, все вокруг – и снаружи и внутри – выглядело не слишком бодрящим. Большая, почти пустая комната с мрачной старой мебелью, за частым переплетом узких окон видно тускло-серое небо вверху, а ниже унылость запустения. Лишь темная каменная ограда с чугунными воротами, заросли бурьяна и диких трав да вечнозеленые тисы и лавры фантастических форм напоминают, что тут когда-то был сад, а дальше тянутся голые, тоскливые поля… Наверное, в другое время все это поразило бы меня своей угрюмостью, но не теперь: напротив, мой взгляд всюду словно бы находил подтверждение пьянящему чувству надежды и свободы, которое владело мной, каждый предмет либо навевал неясные грезы прошлого, либо обещал светлое будущее. О, конечно, мое ликование было бы более безоблачным, если бы между моим нынешним и моим прежним домом катил бы волны безбрежный океан, но неужели в столь уединенном месте я не сумею остаться безвестной? А что до уединения, разве мой брат не будет мне его скрашивать, время от времени навещая меня? Он приехал в то же утро, и с тех пор я виделась с ним несколько раз, но ему нелегко выбирать время для своих визитов, которые необходимо тщательно скрывать. Ни его ближайшие друзья, ни даже слуги не должны знать, что он бывает в Уайлдфелле, – за исключением тех случаев, когда владелец дома может навестить по делу свою жилицу. Ведь всякое подозрение окажется для меня губительным, будет ли оно близко к истине или порождено лживыми измышлениями. Я живу здесь уже почти полмесяца, и если бы не одна неотвязная забота, не томительный страх, что убежище мое будет обнаружено, то мне не на что было бы жаловаться. Я уютно устроилась в своем новом доме: Фредерик снабдил меня всей необходимой мебелью, а также красками, холстами и прочим; Рейчел продала почти все мои платья в отдаленном городке и приобрела для меня гардероб, более подходящий моему нынешнему положению; в гостиной у меня стоят старенькое фортепьяно и книжный шкаф с недурным подбором книг, а малая гостиная уже обрела совсем профессиональный вид. Я усердно тружусь, чтобы вернуть моему брату все, что он израсходовал на меня – не то чтобы в этом была хоть малейшая необходимость, но мне так приятнее. Мой труд, мой заработок, домашняя экономия и скромный стол будут особенно меня радовать, если я буду знать, что честно содержу себя сама, что мое безрассудство никому не причинило ущерба – во всяком случае, в денежном смысле. Я верну ему свой долг до последнего пенни, если только сумею сделать это, не ранив его слишком больно. У меня есть несколько законченных картин – я ведь просила Рейчел упаковать их все до единой. Однако она выполнила мое поручение с излишней точностью, уложив вместе с прочими и портрет Хантингдона, который я написала в первый год нашего брака. Мне стало почти дурно, когда я вынула его из ящика и увидела эти глаза, устремленные на меня с веселой насмешкой, словно он все еще упивался своей властью над моей судьбой и высмеивал мою попытку спастись. Как не похожи были мои чувства, когда я писала этот портрет, на те, с какими я глядела на него сейчас! Как я всматривалась, как трудилась, чтобы создать нечто, по моему мнению. достойное оригинала! Когда же кончила, то испытала удовольствие, смешанное с досадой, – удовольствие, потому что мне удалось схватить сходство, а досадовала я на то, что не сумела сделать его еще красивей. Теперь я не вижу в нем никакой красоты, ни тени прелести в выражении, и все же на холсте он гораздо красивее и несравненно привлекательнее – далеко не такой отвратительный следовало бы мне сказать! – чем стал теперь. Ибо эти шесть лет изменили его облик не меньше, чем мои чувства к нему. Рама, однако, недурна и подойдет для другой картины. Портрет же я не уничтожила, как решила сначала, а спрятала. Но, думаю, не потому, что в каком-то уголке сердца еще теплится память о былой любви, и не для того, чтобы он напоминал мне о прошлом безумии, но для того, чтобы я могла сравнивать лицо и выражение моего подросшего сына с портретом и проверять, насколько он становится похож – или не похож – на отца. Конечно, если мне будет дано не разлучаться с ним и больше никогда не видеть его отца, – но на такое счастье я все еще почти не осмеливаюсь уповать. Мистер Хантингдон, как выяснилось, всячески старается узнать, куда я скрылась. Он явился в Стейнингли собственной персоной, ища возмещения своим обидам, в надежде что-нибудь узнать о своих жертвах, а то и найти их там, и с бесстыдной невозмутимостью наговорил столько лжи, что дядя почти ему поверил и настойчиво советует мне вернуться к нему и от души помириться с ним. Но тетушка не столь легковерна. Она слишком трезва, слишком осторожна, слишком хорошо знает характер моего мужа и мой, чтобы ее могла ввести в заблуждение самая хитрая ложь, какую он способен сочинить. Впрочем, он вовсе не хочет, чтобы я вернулась к нему, ему нужен мой сын, и он ясно дает понять моим друзьям, что готов уступить моему капризу, оставить меня в покое и даже назначить мне приличное содержание при условии, что я немедленно отошлю к нему мальчика. Да смилуется надо мною Небо! Я не продам моего сына за золото, даже если бы оно спасло и его и меня от голодной смерти! Лучше ему умереть со мной, чем жить с отцом. Фредерик показал мне письмо, которое получил от этого джентльмена, столь бесстыдно наглое, что оно ошеломило бы всякого, кто его не знает, но, по моему твердому убеждению, никто не сумел бы ответить на него лучше, чем мой брат. Своего ответа Фредерик мне не показал, однако, по его словам, он умолчал о том, известно ли ему или нет, где я нахожусь, но дал возможность заключить, будто ничего об этом не знает, написав следующее: обращаться за такими сведениями к нему и к другим моим родственникам бесполезно, поскольку я, очевидно, доведена до такой крайности, что скрываюсь даже от своих друзей, но если бы ему было (или стало) это известно, то мистер Хантингдон во всяком случае был бы последним, кому он сообщил бы мой адрес. И ему не стоит причинять себе лишние хлопоты, пытаясь торговаться из-за мальчика, ибо он (Фредерик) достаточно хорошо знает свою сестру и может с полной уверенностью утверждать, что, где бы она ни находилась и в каком бы положении ни была, никакие соображения не заставят ее расстаться с сыном. Тридцатое. Увы! Мои добрые соседи не желают оставить меня в покое. Каким-то образом они прознали про мое существование, и мне пришлось вытерпеть визиты трех семейств. Все всячески хотели вызнать, кто я такая, каково мое положение, откуда я приехала и почему выбрала такое жилище. Общество их мне, мягко выражаясь, совсем не нужно, а их любопытство раздражает и пугает меня. Если я его удовлетворю, это может обернуться гибелью для моего сына, если же я буду казаться слишком таинственной, это даст пищу для подозрений, всяческих предположений и только заставит их удвоить усилия, так что молва обо мне будет передаваться от прихода к приходу, пока не достигнет ушей того или той, кто сообщит ее владельцу Грасдейл-Мэнора. Разумеется, они полагают, что я верну им визиты. Но я наведу справки, и тем, кто живет так далеко, что Артур не сможет сопровождать меня, придется подождать, так как я и помыслить не могу расстаться с ним хотя бы ненадолго – разве только для того, чтобы пойти в церковь, но посещение ее я все еще откладываю. Пусть это глупая слабость, но я живу в постоянном страхе, что его у меня похитят, я всегда волнуюсь, если не вижу его рядом. И я боюсь, как бы нервный ужас не помешал моим молитвам, а тогда к чему идти в церковь? Однако в следующее воскресенье я все же попытаюсь и заставлю себя поручить его Рейчел на два-три часа. Мне будет очень тяжело, но, конечно же, это безопасно, а у меня уже побывал священник и бранил за то, что я не соблюдаю свой религиозный долг. Никаких веских возражений я привести не могла и обещала, что в следующее воскресенье, если ничего не случится, он увидит меня на моей скамье. Я не хочу, чтобы меня считали неверующей, а к тому же посещение церкви утешит и укрепит мой дух, если только у меня достанет веры и твердости привести мои мысли в соответствие с высокой торжественностью службы и не допустить, чтобы они каждую минуту обращались к моему сыну и ужасной возможности, что я вернусь домой и не найду его там! Но, конечно же, конечно, Господь в неизреченном своем милосердии избавит меня от столь страшного испытания – ради моего ребенка, если уж не меня самой. Он не допустит, чтобы его отняли у матери. 3 ноября. Круг моих знакомств здесь становится шире. Признанный лев и первый красавец в приходе и его окрестностях (во всяком случае, в собственных глазах), молодой… На этом записи в дневнике обрывались. Остальные страницы были изъяты. Как жестоко! На том самом месте, где она что-то написала обо мне. Ведь без всяких сомнений речь дальше шла о твоем покорном слуге, хотя и навряд ли я был представлен в очень лестном свете. Такое заключение проистекало не только из этой недоконченной фразы, но и из воспоминаний о том, как она держалась и говорила со мной в начале нашего знакомства. Ну, что же! Я охотно простил ей предубеждение против меня и суровое осуждение нашего пола в целом, когда узнал, какими блистательными его образчиками ограничивалось ее знакомство с ним. Ну, а что до меня, так она уже давно поняла свою ошибку. И если тогда ее мнение обо мне было ниже, чем я заслуживал, то теперь, подумал я, оно высоко не по моим заслугам. И если первые из оторванных страниц были изъяты, чтобы не обидеть меня, то остальные, конечно, та же участь постигла из опасения, что они слишком укрепят мое самомнение. Но в любом случае я дорого дал бы, чтобы прочесть их все, чтобы проследить, как произошла эта перемена, как мало-помалу в ней пробудились ко мне уважение, дружба и… и то более горячее чувство, какое могло ею овладеть. Узнать, сколько в нем любви и как эта любовь росла вопреки всем ее благоразумным решениям и твердым намерениями не… Но нет! У меня нет права читать эти строки. Они слишком священны для любых глаз, кроме ее собственных, и она поступила правильно, что скрыла их от меня.  Глава XLV ПРИМИРЕНИЕ   Ну, Холфорд, что ты обо всем этом скажешь? А пока ты читал, думал ли о том, какие чувства обуревали меня, когда я переворачивал страницу за страницей? Вероятно, нет, но я не собираюсь их тут расписывать. Признаюсь лишь в одном (хотя это делает мало чести человеческой природе вообще, и мне в частности: первая половина дневника причинила мне куда больше боли, чем вторая. Не то чтобы я оставался равнодушен к тому, что пришлось претерпеть миссис Хантингдон, и не был тронут ее страданиями, но, не скрою, я испытывал эгоистическую радость, следя за тем, как ее муж постепенно утрачивает ее любовь, и убедившись под конец, что он убил в ней всякое чувство к нему, кроме отвращения. И, несмотря на всю мою жалость к ней, на мою ярость против него, закрыл я дневник с невыразимым восторгом – с моей души свалилась нестерпимая тяжесть, словно какой-то друг пробудил меня от мучительного кошмара. Было уже почти восемь часов утра. Моя свеча догорела еще глубокой ночью, оставив меня перед выбором либо спуститься за новой и, возможно, разбудить весь дом, либо лечь в постель и ждать рассвета. Из-за матушки я предпочел второе, но предоставляю тебе самому вообразить, с какой охотой я так поступил и как долго и крепко спал! Едва забрезжил первый свет, как я вскочил и кинулся с рукописью к окну, однако различить буквы было еще невозможно, и я потратил полчаса на то, чтобы одеться, а потом вернулся к ней. Теперь уже можно было что-то разобрать, и я поглощал оставшиеся страницы с нетерпеливым интересом и жадностью. Но вот последняя дочитана, и, кончив жалеть, что запись оборвалась столь внезапно, я открыл окно и высунулся из него, чтобы охладить голову под рассветным ветерком и глубже вдохнуть чистый утренний воздух. А утро было великолепное: траву еще одевал иней, сменявшийся капельками росы, у меня над головой щебетали ласточки, где-то каркала ворона, а в отдалении мычала корова. Ранний морозец мешался с совсем летним солнечным светом, и воздух, казалось, был напоен их сладостью. Но я ничего не замечал и рассеянно взирал на чудный лик природы, весь поглощенный бушевавшей во мне бурей мыслей и чувств: невыразимый восторг, что моя обожаемая Хелен именно та, какой я ее считал, что сквозь ядовитые туманы мирской клеветы и моих собственных нелепых измышлений ее характер сияет во всей своей светлой чистоте и незапятнанности, как солнце, чьего блеска не выдерживает мой взгляд – и еще смешанный с глубоким раскаянием стыд, что я оказался способен так мерзко себя вести. Сразу же после завтрака и поспешил в Уайлдфелл-Холл. Со вчерашнего дня Рейчел неизмеримо поднялась в моем уважении, и я готов был поздороваться с ней, как с давней приятельницей, но мой порыв тотчас увянул под взглядом холодного недоверия, каким она смерила меня, открыв дверь. Старая дева, несомненно, считала себя хранительницей чести своей госпожи, а меня – вторым мистером Харгрейвом, только более опасным из-за доверия и уважения, какими меня одаряла та. – Хозяйка сегодня никого не принимает, сэр… Нездоровится ей, – сказала она, когда я осведомился о миссис Грэхем. – Но мне необходимо увидеть ее, Рейчел, – возразил я, упираясь ладонью в дверь, чтобы она ее не захлопнула перед моим носом. – Нет, сэр, это никак невозможно, – отрезала она, и лицо ее стало еще более чугунно-суровым. – Будьте так добры доложить обо мне! – Да ни к чему, мистер Маркхем, говорят же вам, ей нездоровится! Тут, как раз вовремя, чтобы помешать мне взять крепость штурмом и ворваться к хозяйке дома без доклада, распахнулась внутренняя дверь, и из нее выбежал маленький Артур со своим неразлучным четвероногим приятелем. Он ухватил меня за руку и с улыбкой потащил в переднюю. – Мама велела сказать, чтобы вы вошли, мистер Маркхем, – объявил он, – а мне позволила пойти в сад поиграть с Дружком. Рейчел, горестно вздохнув, удалилась, а я вошел в гостиную и закрыл за собой дверь. Там перед камином стояла высокая строгая красавица, измученная бесконечными страданиями. Я положил дневник на стол и посмотрел на обращенное ко мне бледное, тревожное лицо. Ее ясные темные глаза глядели в мои таким всепроникающим взором, что я был словно околдован им. – Так вы прочли? – спросила она тихо, и чары рассеялись. – С начала и до конца, – ответил я, делая шаг к ней, – и хочу услышать, простите ли вы меня? Можете ли вы меня простить? Она не ответила, но ее глаза заблестели, щеки и губы чуть порозовели, и, резко отвернувшись от меня, она отошла к окну. Не в гневе, понял я, но чтобы скрыть или побороть свои чувства, а потому я осмелился последовать за ней и встать рядом – но не нарушил молчания. Не обернувшись, она протянула мне руку и голосом, дрогнувшим несмотря на все ее усилия, спросила тихо: – А вы? Можете ли вы простить меня? Поднести эту лилейную ручку к губам значило бы нарушить обещание, но, вовремя спохватившись, я только нежно сжал ее в своих и сказал с улыбкой: – Право, не знаю. Вам следовало бы рассказать мне все это раньше. Такой знак недоверия… – Ах нет! – вскричала она, перебив меня. – Совсем не поэтому… Не потому, что я вам не доверяла! Но ограничиться лишь частью моей истории было бы нельзя: чтобы извинить свои поступки, мне пришлось бы рассказать вам все, а только крайняя необходимость могла вырвать у меня такое признание. Но вы меня прощаете? Я поступила очень, очень дурно, я знаю, но, как обычно, лишь пожинаю горькие плоды собственной ошибки… И буду пожинать их до конца жизни. Произнесено это было решительным тоном, не скрывшим, однако, горькую муку. Теперь я прижал ее руку к губам и осыпал лихорадочными поцелуями – слезы не давали мне говорить. Она сносила эти бурные ласки без сопротивления или досады, а потом внезапно отняла руку и несколько раз прошлась по комнате. Сдвинутые брови, плотно сжатые губы, судорожно переплетенные пальцы сказали мне, что в ее груди идет безмолвная борьба между рассудком и страстью. Наконец она остановилась перед пустым камином и, обернувшись ко мне, сказала спокойно – если можно назвать спокойствием то, что далось ей лишь ценой невероятного усилия: – А теперь, Гилберт, вы должны уйти… Нет, не сию минуту, но скоро. И вы никогда больше не должны приходить сюда! – Никогда, Хелен? Теперь, когда я люблю вас даже сильнее, чем раньше? – Как раз по этой причине. Если так, мы больше не должны встречаться. Наше нынешнее свидание я сочла необходимым… Во всяком случае, я убедила себя, что оно необходимо, что мы должны просить и получить друг у друга прощение за прошлое. Извинений, чтобы встречаться и дальше, у нас никаких нет. Я уеду отсюда, как только смогу подыскать другое убежище, но наше знакомство кончается здесь и сейчас! – Сейчас? – повторил я, подошел к камину, положил руку на резной завиток высокой полки и прижался к ней лбом в угрюмом безмолвном отчаянии. – Вы больше не должны бывать здесь, – продолжала она, и хотя в ее голосе слышалась легкая дрожь, показалась мне невыносимо спокойной – с таким хладнокровием произнесла она этот страшный приговор. – Вы не можете не понимать, почему я говорю вам это, – продолжала она, – и не можете не видеть, что нам лучше расстаться сразу. И если проститься навеки так тяжело, то вы обязаны помочь мне! – Она умолкла, но я ничего не сказал. – Так вы обещаете мне больше не приходить? Если нет, если вы снова придете, то заставите меня бежать отсюда прежде, чем я найду другой приют или хотя бы узнаю, как его искать… – Хелен! – воскликнул я, в волнении глядя на нее. – Я не способен говорить о вечной разлуке невозмутимо и бесстрастно, как вы. Для меня речь идет не о том, что разумнее, а о жизни и смерти! Она молчала. Ее бледные губы подергивались, пальцы дрожали, и она нервно перебирала волосяную цепочку своих золотых часиков – единственная ценная вещь, которую она позволила себе сохранить. То, что я сказал, было несправедливо, жестоко, но я не удержался и от худшего. – Хелен, – начал я тихим, вкрадчивым тоном, не осмеливаясь смотреть ей в лицо, – этот человек вам более не муж. В глазах Небес он лишил себя всякого права… Она сжала мой локоть с силой отчаяния. – Гилберт, не надо! – вскричала она голосом, который проник бы и в каменное сердце. – Ради Бога, не прибегайте хоть вы к этим доводам! Никакой демон не мог бы мучить меня сильнее! – Не буду, не буду! – покорно сказал я, накрывая ее руку своей. Испуганный ее вспышкой, я уже испытывал невыносимый стыд за свою непростительную несдержанность. – Вместо того чтобы показать себя истинным моим другом, – продолжала она, вырвав у меня руку и бросившись в старое кресло, – и помочь мне, насколько это в ваших силах… То есть вместо того, чтобы помочь добродетели и в себе одержать верх над страстью, вы сбрасываете все бремя борьбы на меня. И, не довольствуясь этим, сами боретесь против меня, хотя и знаете, что я… – Она смолкла и спрятала лицо в носовом платке. – Простите меня, Хелен, – сказал я умоляюще. – Я больше не позволю себе ни одного лишнего слова. Но неужели мы не можем встречаться просто как друзья? – Из этого ничего не выйдет, – грустно ответила она, покачав головой, а потом с упреком подняла на меня глаза, словно говоря: «Вы все понимаете сами не хуже меня!» – Так что же нам делать? – вскричал я в отчаянии, но тут же добавил более спокойным голосом: – Я исполню любую вашу волю, но только не говорите, что это наша последняя встреча. – Но почему? Разве вы не понимаете, что всякий раз, когда мы будем видеться, мысли о неизбежной вечной разлуке будут становиться еще более невыносимыми? Разве вы не чувствуете, что с каждой новой встречей мы становимся дороже друг другу? Последний вопрос был задан торопливо и очень тихим голосом, а опущенные глаза и заалевшие щеки неопровержимо доказывали, что сама она это чувствует. Вряд ли было благоразумно признаваться в подобном, а тем более добавлять после некоторой паузы: – Сейчас у меня хватит силы проститься с вами, но в следующий раз… не знаю… Однако у меня недостало низости воспользоваться ее откровенностью. – Но мы могли бы писать друг другу? – спросил я робко. – Вы ведь не откажете мне хоть в таком утешении? – Мы можем получать вести друг от друга через моего брата. – Через вашего брата! – Меня охватили раскаяние и стыд. Она ведь не знала, что он болен и по моей вине, а мужества сказать ей об этом я в себе не нашел. – Он нам не поможет и постарается положить конец всякому общению между нами. – И будет прав, я полагаю. Как друг нас обоих он должен принимать к сердцу наше благо, а все, кому мы дороги, скажут, что забыть – не только наш долг, но и наилучший выход для нас самих же, пусть мы этого и не видим. Но не бойтесь, Гилберт, – с грустной улыбкой продолжала она, заметив, что я готов вспыхнуть от возмущения, – забыть вас я вряд ли сумею. Впрочем, я говорила вовсе не о том, что Фредерик будет пересылать наши письма, а имела в виду лишь возможность узнавать через него о судьбе друг друга, не более. Вы молоды, Гилберт, и вам следует жениться… Рано или поздно так оно и будет, пусть сейчас это представляется вам немыслимым. И хотя было бы ложью сказать, что мне хотелось бы, чтобы вы меня забыли, я знаю, это нужно и должно сделать ради вашего счастья и счастья вашей будущей жены. Вот почему я должна – и буду – желать этого! – докончила она решительным тоном. – Но ведь и вы молоды, Хелен! – смело возразил я. – И когда этот распутный негодяй пройдет свой порочный путь до конца, вы отдадите свою руку мне. Я буду ждать. Но она не пожелала оставить мне даже это утешение. Разумеется, было бы глубоко безнравственно возлагать наши надежды на смерть человека, который пусть и мало годится для этого света, еще меньше подходит для того, так что исправление его стало бы для нас проклятием, а торжество греха – исполнением заветной мечты! По ее убеждению, такое ожидание было бы еще и величайшим безумием. Ведь очень многие люди с теми же пристрастиями, какие управляют мистером Хантингдоном, доживали до глубокой, пусть и малопочтенной старости. – А я, – заключила она, – хотя и молода годами, но изнурена несчастьями, и даже если горе не успеет убить меня до того, как пороки сведут в могилу его, то, доживи он хотя бы до пятидесяти, вам придется пятнадцать – двадцать лет – то есть весь расцвет своей жизни – провести в неопределенном ожидании неясности, для того лишь, чтобы жениться на увядшей замученной старухе, какой я стану тогда, ни разу даже не увидевшись со мной с этого дня и до того. Нет, вы не сможете выдержать такого ожидания, – перебила она мои заверения в вечной верности. – И, во всяком случае, это было бы очень дурно. Поверьте мне, Гилберт, тут я опытнее вас. Вы считаете меня холодной, с каменным сердцем, и с полным на то правом… – Нет же, Хелен, нет! – Не важно. В всяком случае, основания для этого у вас есть. Но мое уединение не мешало мне размышлять, и я говорю теперь не под влиянием минуты, как вы. Все это я обдумывала много раз, спорила с собой, подробно рисовала себе наше прошлое, наше настоящее, наше будущее и, поверьте, пришла к единственному верному выводу. Положитесь на мое суждение, каковы бы ни были ваши чувства, и через несколько лет вы убедитесь в его правильности, хотя сейчас даже мне самой трудно в это поверить, – добавила она тихо, со вздохом опуская голову на руку. – И больше не возражайте мне. Все ваши доводы уже приводило мое сердце и опроверг мой рассудок. Мне трудно было бороться с ними, когда их нашептывал внутренний голос. А в ваших устах они вдесятеро хуже, и знай вы, какую боль они мне причиняют, то, конечно, сразу умолкли бы. Знай вы, какие чувства я сейчас испытываю, вы бы постарались их облегчить, даже жертвуя собой. – Я уйду… скоро уйду, если вам от этого станет легче, и больше не вернусь! – произнес я с горькой выразительностью. – Но пусть нам нельзя видеться и даже уповать на будущую встречу, неужели такое преступление – изредка обмениваться письмами? Неужели родственные души не могут встречаться, не могут искать единения вопреки внешним обстоятельствам и судьбе их земных оболочек? – О, могут, могут! – вскричала она со страстностью. – Я думала об этом, Гилберт, но не решалась заговорить из опасения, что вы полагаете иначе. Я боюсь этого и теперь. Боюсь, что любой заботливый друг сказал бы нам, что мы оба обманываем себя иллюзией духовного общения без надежды и упования на что-либо иное, что это может породить лишь тщетные сожаления, опасные мечты и послужить пищей для мыслей, которые следует строго и безжалостно обречь беспощадному забвению… – Ах, оставьте наших заботливых друзей! Достаточно и того, что они не позволяют нам видеться. Богом заклинаю, не позволяйте им разлучить и наши души! – вскричал я вне себя от ужаса, что она сочтет своим долгом лишить нас и этого последнего утешения. – Но здесь мы обмениваться письмами не можем, если не хотим дать свежую пищу сплетням, а место своего нового приюта я намерена скрыть от вас, как и от всего света. Не потому, что усомнюсь в вашем слове, если вы обещаете не приезжать ко мне туда, но, по-моему, лишившись такой возможности, вы обретете больше душевного спокойствия и вам будет легче отгонять мысли обо мне, не зная, где я. Но вот что, – добавила она, с улыбкой подняв руку, чтобы оборвать мои нетерпеливые возражения, – через полгода Фредерик сообщит вам мой адрес, и если ваше желание писать мне еще не остынет, если вы будете уверены, что сумеете не выйти из пределов чисто духовной переписки, обмена отвлеченными мыслями, то есть того общения, каким могли бы довольствоваться бестелесные души или хотя бы бесстрастные друзья, то напишите мне, и я отвечу. – Полгода! – Да, чтобы нынешний ваш пыл успел остыть, чтобы испытать истинность и постоянство любви вашей души к моей. Ну, а теперь мы сказали достаточно, так почему же нам не попрощаться сейчас же! – воскликнула она почти безумно после недолгой паузы и поднялась с кресла, решительно сжав руки. Я подумал, что мой долг – уйти немедля, и подошел к ней, протягивая руку, чтобы проститься. Она молча ее пожала, но мысль, что мы расстаемся навеки, была столь невыносима, что мое сердце оледенело, а ноги точно приросли к полу. – Неужели мы больше не свидимся? – пробормотал я в отчаянии. – В раю. Будем думать об этом, – ответила она со спокойствием невыразимой муки. Однако в ее глазах был безумный блеск, и лицо смертельно побледнело. – Но уже не такими, как мы сейчас, – не выдержал я. – Мне нет утешения в мысли, что снова я увижу вас, как бестелесную душу, как совсем иное создание, чистейшее, сияющее, но не похожее на вас теперь! И чьему сердцу, быть может, я буду чужд! – Нет, Гилберт, в раю царит совершенная любовь. – Настолько совершенная, я полагаю, что я для вас буду не более тысячи тысяч ангелов и мириадов счастливых душ вокруг нас! – Чем бы я ни стала, тем же станете и вы, а значит, не будете ни о чем сожалеть. Какая бы перемена нас ни ожидала, мы знаем, что она может быть только к лучшему! – Но если я настолько изменюсь, что перестану обожать вас всем сердцем и душой, перестану любить вас превыше всего сущего, то перестану и быть самим собой. Пусть я знаю, что, если мне суждено сподобиться рая, я должен стать бесконечно лучше и счастливее, чем теперь, моя земная природа не может ликовать в предвкушении блаженства, из которого будет исключена и она сама, и высшая ее радость! – Так ваша любовь чисто земная? – Нет. Но я исхожу из предположения, что там мы будем близки друг другу не более, чем всем остальным. – Если так, то потому лишь, что возлюбим их сильнее, а не потому, что наша любовь станет слабее. Чем любовь сильнее, тем больше счастья она приносит, если она так взаимна и так чиста, как должно. – Но вы, Хелен, способны ли вы с восторгом думать о том, что потеряете меня в море небесного блаженства? – Признаюсь, что нет. Но ведь нам не дано знать, как это будет, а вот сожалея об утрате земных наслаждений ради райского блаженства, мы уподобляемся ползучей гусенице, которая начала бы сетовать, что ей в дальнейшем суждено больше не грызть листочки, а взмыть в воздух и по собственной воле перепархивать с цветка на цветок, пить сладкий нектар из их чашечек или нежиться на солнце среди их душистых лепестков! Знай эти крохотные создания, какая великая перемена их ожидает, без сомнения, они ее не страшились бы. Но ведь для такой печали истинных оснований нет, не правда ли? А если это уподобление вас не убеждает, то вот вам другое. Мы сейчас дети, мы чувствуем, как дети, и понимаем все, как дети, и, когда нам говорят, что взрослые не играют в игрушки, что в один прекрасный день нашим товарищам прискучат нехитрые забавы, столь пока дорогие для них и для нас, нам, конечно, становится грустно при мысли о такой перемене. Ведь мы не способны представить себе, что с возрастом наше сознание тоже обогатится и возвысится, что мы сами тогда сочтем ничтожными те цели и занятия, которые теперь представляются нам столь интересными, что наши товарищи, перестав участвовать с нами в детских играх, присоединятся к нам, когда мы обретем иные источники наслаждения, и сольют свои души с нашими во имя более высоких целей и более благородных занятий, которые пока не доступны нашему пониманию, но из-за этого ни на йоту не становятся менее благими и прекрасными. Причем и наши товарищи и мы сами не перестанем в своей сущности быть тем, чем были. Но, Гилберт, ужели вы и правда не способны обрести утешения в мысли, что мы можем вновь встретиться там, где нет ни печали, ни воздыханий, ни искушений, ни грехов, ни борьбы духа с плотью? Где мы оба постигнем одну сияющую истину, будем пить несказуемое высшее блаженство из одного источника света и добра – того Высшего Существа, которому оба будем поклоняться с святой пылкостью? Где оба, равно чистые и блаженные, мы познаем ту же божественную любовь? Если не способны, то не пишите мне. – Нет, Хелен, я верую в это! Лишь бы эта вера никогда мне не изменила! – Тогда, – воскликнула она, – пока эта надежда сильна в нас… – Мы расстанемся! – договорил я. – Вам не надо больше мучиться, стараясь отослать меня. Я ухожу сейчас же. Но… Я не облек свою просьбу в слова. Она поняла ее инстинктивно и на этот раз уступила… но только в просьбах и уступках есть преднамеренность, мы же подчинились внезапному необоримому порыву. Миг назад я стоял и смотрел на нее, миг спустя прижимал ее к сердцу, и мы слились в таком крепком объятии, что никакие умственные или физические силы не могли бы нас разлучить. Она шептала: «Бог да благословит нас!» и «уходите же, уходите!», но не разжимала рук, и я мог бы освободиться лишь силой, если бы решил ей повиноваться. В конце концов ценой сверхчеловеческого напряжения мы оторвались друг от друга, и я выбежал из комнаты. Смутно помню, как маленький Артур поспешил мне навстречу из сада, и я перемахнул через ограду, чтобы избежать его, а потом кинулся вниз по склону по полям, перепрыгивая каменные стенки, продираясь сквозь живые изгороди, пока Уайлдфелл-Холл не скрылся из виду. А потом – на дно уединенной долины, где час за часом я предавался горьким слезам, сетованиям и тоскливым размышлениям, а в моих ушах звучала вечная музыка западного ветра, шелестящего в древесных ветвях, и ручья, журчащего по камешкам своего гранитного ложа. Мой взгляд был почти все время рассеянно устремлен на четкое переплетение теней, беспокойно плясавшее на залитом солнцем дерне у моих ног, на сухие листья, которые время от времени, кружась, падали вниз, чтобы принять участие в общем танце. Но сердце и мысли мои были далеки отсюда – в темной комнате, где она рыдала в отчаянии совсем одна. Та, кого я не мог утешить, не мог даже увидеть вновь, пока годы страданий не возьмут свое и наши души не покинут бренные оболочки земного праха. Как ты догадываешься, в этот день все дела были заброшены. Ферма предоставлена на усмотрение работников, а работники предоставлены сами себе. Но исполнение одного долга я отложить не мог. Я не забыл, как набросился на Фредерика Лоренса, и чувствовал, что должен увидеться с ним и принести извинения за свою несчастную несдержанность. Мне хотелось отложить на завтра, но что, если он успеет прежде разоблачить меня в глазах сестры? Нет, нет, необходимо сегодня же испросить у него прощения и умолять быть снисходительным ко мне, если уж он должен открыть ей все. И все же я медлил до вечера, когда мой дух несколько успокоился и – о, удивительное упрямство человеческой натуры! – в моей душе зашевелилась неясная тень каких-то неопределенных надежд. Нет, я не собирался лелеять их после всего, что было мне сказано утром, но и не стал изгонять из своего сознания, а предоставил им таиться в его глухом уголке до того дня, когда научусь обходиться без них. Приехав в Вудфорд, я обнаружил, что добиться свидания с молодым хозяином поместья не так-то просто. Открывший дверь лакей объявил мне, что господин очень болен и вряд ли сможет меня принять. Но я не отступил и хладнокровно остался ждать в передней пока обо мне доложат, хотя твердо решил никакого отказа не принимать. Лакей вернулся с вежливым ответом, которого я и ожидал: мистер Лоренс никого видеть не может – у него жар и его нельзя беспокоить. – Я не стану долго его беспокоить, – объявил я. – Но мне необходимо увидеть его на минуту по очень важному и неотложному делу. – Я доложу, сэр, – ответил лакей и направился во внутренние комнаты, но на этот раз я не стал дожидаться в передней, а последовал за ним почти до дверей комнаты, где находился его хозяин, который, как я обнаружил, уже покидал спальню. Мне было отвечено, что мистер Лоренс сейчас не в силах заниматься делами, так не буду ли я столь любезен сообщить ему все необходимое через слугу или в записке? – Какая разница, вам или мне ответить ему? – сказал я, прошел мимо изумленного лакея, смело постучал в дверь, вошел и затворил ее за собой. Я увидел обширную, прекрасно обставленную комнату – и очень уютную для холостяка. За начищенной до блеска решеткой пылал яркий огонь, дряхлый грейхаунд, доживающий свой век в приятном безделье, вольготно разлегся перед ним на толстом пушистом ковре, на уголке которого возле дивана примостился юный спрингер-спаниель и умильно заглядывал в лицо хозяина, то ли надеясь получить разрешение взобраться к нему на ложе, то ли просто выпрашивая ласку или доброе слово. Сам больной полулежал на диване и в элегантном халате выглядел очень интересно, чему способствовал шелковый платок, которым была обвязана его голова. Обычно бледное лицо горело лихорадочным румянцем, глаза были прищурены, но едва он узнал меня, как они широко раскрылись. Рука, вяло лежавшая на спинке дивана, сжимала небольшой томик – видимо, он без особого успеха пытался скоротать томительные часы с помощью чтения. Но вздрогнув от негодующего удивления, он уронил книгу, и, когда я прошел через комнату и остановился на ковре рядом с ним, приподнялся на подушках и уставился на меня взглядом, полным в равных долях нервного страха, гнева и изумления. – Этого, мистер Маркхем, я все-таки не ожидал! – сказал он, и щеки его побелели. – Знаю, – ответил я, – но помолчите немного, и я объясню вам, зачем пришел. Машинально я сделал шаг вперед, и он вздрогнул с выражением отвращения и инстинктивного физического страха, что отнюдь не привело меня в восторг. Однако я попятился. – Так говорите, но покороче, – произнес он, протягивая руку к серебряному колокольчику на столике возле него. – Не то я вынужден буду позвать на помощь. Я сейчас не в том состоянии, чтобы терпеть ваши грубые выходки, да и просто ваше присутствие. – И действительно, на лбу у него, точно бисеринки, заблестели капельки пота. Такой прием отнюдь не располагал к выполнению моей незавидной задачи, но деваться было некуда, и я кое-как начал свою покаянную речь. – Признаю, Лоренс, последнее время я вел себя по отношению к вам не слишком достойно, особенно при последней нашей встрече. И я пришел с намерением… Короче говоря, я хочу выразить свои сожаления о случившемся и попросить у вас прощения. Если вы не пожелаете его дать, – продолжал я поспешно, потому что мне не понравилось выражение его лица, – то не важно… во всяком случае, свой долг я исполнил… Вот и все. – Как это просто, – ответил он с тенью улыбки, а вернее, злой усмешки. – Как это просто: осыпать своего друга ругательствами, оглушить его ударом по голове без малейшему к тому повода, а затем объяснить ему, что поступок этот был не вполне достойным, однако не важно, прощает он его или нет. – Я забыл упомянуть, что причиной было заблуждение, – буркнул я. – Мне, конечно, следовало извиниться без всяких оговорок, но меня сбила ваша проклятая… Но, впрочем, полагаю, вина моя. Я ведь не знал, что вы брат миссис Грэхем, а то, что мне доводилось видеть и слышать, не могло не вызвать некоторых тяжких подозрений, которые, разрешите вам сказать, самая чуточка откровенности и доверия с вашей стороны тотчас рассеяла бы. Ну, а напоследок я случайно подслушал часть вашего разговора с ней и, как мне казалось, получил право возненавидеть вас. – Но откуда вы узнали, что я ее брат? – спросил он с некоторой тревогой. – От нее самой. Она мне рассказала все. Вот она знает, что мне можно доверять. И не расстраивайтесь, мистер Лоренс: больше я ее не увижу. – Что? Она уехала? – Нет. Но попрощалась со мной навсегда. Я обещал избегать ее, пока она не уедет. При этих словах на меня нахлынула такая горечь, что я чуть было не застонал вслух. Но сдержался и только топнул ногой по ковру, стиснув зубы. Мой собеседник, однако, испытал видимое облегчение. – Вы поступили правильно, – сказал он тоном горячего одобрения, а его лицо посветлело и стало почти веселым. – А что до недоразумения, то я из-за нас обоих очень сожалею, что оно произошло. Надеюсь, вы сможете извинить мою скрытность, но вспомните, хотя до конца это меня и не оправдывает, как мало в последнее время ваше поведение со мной располагало к дружеской откровенности. – Да, да, я все помню. И никто не способен винить меня сильнее, чем я сам себя виню… Во всяком случае, невозможно сильнее сожалеть о последствиях моей «грубой выходки», как вы выразились, чем сожалею я. – Довольно! – сказал он с легкой улыбкой. – Лучше предадим забвению все недостойные слова и поступки, в которых повинны оба, и больше не станем вспоминать то, о чем можем только пожалеть. Готовы вы пожать мне руку? Или предпочтете… – Рука его дрожала от слабости и опустилась прежде, чем я успел схватить ее и крепко пожать. Ответить на мое рукопожатие у него недостало сил. – Какая у вас сухая и горячая кожа, Лоренс! – сказал я. – Вам стало хуже, оттого что я вас расстроил и утомил этим разговором. – Пустяки. Всего лишь простуда оттого, что я промок под дождем. – По моей вине! – Оставим это. Лучше скажите, вы рассказали сестре о том, что произошло? – Признаюсь, мне недостало мужества. Но когда вы ей объясните, то упомяните, прошу вас, как глубоко я сожалею и… – Не бойтесь! Я не скажу о вас ни единого дурного слова, если только вы не нарушите своего благого намерения больше с ней не видеться. Но следовательно, насколько вам известно, она не знает, что я болен? – Мне кажется, нет. – Я очень рад. Все это время меня терзал страх, что кто-нибудь сообщит ей, будто я при смерти или в очень опасном состоянии, и она придет в отчаяние, так как лишена возможности не только ухаживать за мной, но даже справиться обо мне. И вдруг решится на какой-нибудь безумный поступок… Приедет ко мне… Нет, – продолжал он задумчиво, – мне необходимо как-то предупредить ее. Иначе так и произойдет. Желающих сообщить ей такую новость найдется немало – просто, чтобы посмотреть, как она к ней отнесется. А тогда она даст пищу для новых сплетен. – Как я жалею, что не рассказал ей сам! – сказал я. – Если бы не мое обещание, я бы тотчас к ней поехал. – Ни в коем случае! Мне даже в голову не приходило… Но вот что, Маркхем. Если я напишу ей сейчас два слова, не упоминая о вас, а просто объясню, почему в ближайшее время я к ней приехать не смогу, предупрежу, чтобы никаким преувеличенным слухам о моем легком недомогании она не верила, и адрес поставлю измененным почерком, не будете ли вы так любезны на обратном пути оставить это письмо на почте, не привлекая к себе внимания? Доверить это кому-нибудь из слуг я опасаюсь. Разумеется, я согласился с величайшей охотой и тут же подал ему его бювар. Бедняга мог бы и не заботиться о том, чтобы изменить почерк, – его рука так дрожала, что перо выводило одни каракули. Когда он кончил письмо, я решил, что мне лучше уйти, и попрощался, прежде спросив, не могу ли я сделать что-нибудь, будь то пустяк или любая трудная услуга, чтобы облегчить его страдания и как-то исправить зло, которое ему причинил. – Нет, – ответил он. – Вы и так уже очень мне помогли. Больше самого искусного врача, потому что избавили меня от двух источников душевных мучений – тревоги за сестру и сожалений из-за вас. Я убежден, что в моей лихорадке больше всего повинны именно эти терзания, а теперь меня, несомненно, ждет скорое выздоровление. Однако одну услугу вы мне оказать можете – навещайте меня иногда. Я ведь тут совсем один. И обещаю, дверь теперь всегда будет вам открыта. Я охотно согласился, и мы расстались с сердечным рукопожатием. Я завез письмо на почту, мужественно устояв перед соблазном написать несколько слов от себя.  Глава XLVI ДРУЖЕСКИЕ СОВЕТЫ   Порой я испытывал сильнейшее искушение рассказать матушке и Розе об истинном положении и судьбе очерненной обитательницы Уайлдфелл-Холла. И вначале горько сожалел, что не заручился ее разрешением на это. Однако по зрелом размышлении сообразил, что в таком случае ее тайна вскоре стала бы достоянием и Миллуордов, и Уилсонов, а мое мнение о характере Элизы Миллуорд было теперь таким, что я опасался, как бы, узнав все обстоятельства, она вскоре не отыскала способа сообщить мистеру Хантингдону, где скрывается его жена. Нет, я терпеливо дождусь конца этого тягостного полугодия, и вот тогда, когда беглянка найдет новый приют, а я получу разрешение писать ей, вот тогда я вымолю позволение очистить ее имя от гнусной клеветы. Пока же мне пришлось довольствоваться заверениями, что я знаю, насколько лживы эти утверждения, что и докажу со временем к вящему стыду тех, кто ее поносит. Не думаю, что кто-нибудь мне поверил, однако вскоре все начали избегать не только осуждать ее, но и вообще упоминать о ней в моем присутствии. Я же превратился в угрюмого мизантропа из-за неотвязной мысли, что все, с кем бы я ни говорил, питают гнусные подозрения относительно миссис Грэхем, как они ее называют, и только не смеют высказывать их вслух. Бедная матушка очень страдала из-за меня, но что я мог поделать? То есть так я полагал, хотя порой меня начинала мучить совесть за свое поведение с ней, и я пытался загладить его – не без успеха, тем более что с ней я держался куда более по-человечески, чем со всеми остальными, за исключением мистера Лоренса. Роза и Фергес старались избегать меня – и к лучшему! Мое общество при таких обстоятельствах было бы для них столь же тягостным, как их – для меня. Миссис Хантингдон уехала из Уайлдфелл-Холла только через два месяца после нашего прощального свидания. Все это время она ни разу не была в церкви, а я избегал даже дороги, ведущей к ее дому и знал, что она еще там, только по кратким ответам ее брата на мои бесчисленные вопросы о ней. Все время, пока он болел, а затем поправлялся, я постоянно навещал его – и не только потому, что меня заботило его выздоровление и мне хотелось подбодрить и хоть как-то искупить мою «грубую выходку», но потому, что все сильнее к нему привязывался и находил все больше удовольствия в беседах с ним. Причина отчасти заключалась в его гораздо более сердечном отношении ко мне, но главное – в его близости и по крови и по взаимной привязанности к моей обожаемой Хелен. Я любил его за это сильнее, чем мог выразить, и с тайным восторгом пожимал тонкие белые пальцы, на удивление совсем такие же, как у нее (если вспомнить, что он не женщина!), наблюдал смену выражений на бледном красивом лице, слушал его голос – отыскивая сходство и поражаясь, что прежде его не замечал. Иногда меня сердило его явное нежелание разговаривать со мной о сестре, хотя я и не сомневался в дружественности его побуждений, – он не хотел бередить воспоминания о ней для моего же блага. Выздоровление его шло медленнее, чем он надеялся. Вновь сесть в седло он смог только через две недели после нашего примирения и, едва дождавшись вечера, поехал в Уайлдфелл-Холл навестить сестру. Это было опасно и для него и для нее, но он считал необходимым обсудить с ней ее отъезд и постарался рассеять ее тревогу за него. После этой поездки ему стало хуже, в остальном же все сошло благополучно – о том, что он побывал в старом доме, знали только его обитатели, да еще я. И мне кажется, он не собирался говорить мне об этом, – когда я увидел его на следующий день и заметил, что он чувствует себя плохо, он ответил только, что простыл накануне, возвращаясь домой в поздний час. – Но вы так никогда не сможете навестить сестру! – воскликнул я, досадуя на него, вместо того чтобы пожалеть. Но я думал о ней. – Я ее уже видел, – ответил он негромко. – Видели! – вскричал я в изумлении. – Да. – И он рассказал мне, какие соображения заставили его решиться на эту поездку и какие предосторожности он принял. – И как она? – нетерпеливо осведомился я. – Как всегда, – сказал он коротко и грустно. – Как всегда… то есть печальна и чувствует себя не очень здоровой. – Нет, она не больна, – возразил он. – И, полагаю, со временем к ней вернется душевное спокойствие, но столько испытаний совсем подорвали ее силы. Какой угрожающий вид у этих туч! – перебил он себя, отворачиваясь к окну. – Наверное, еще до вечера разразится гроза, и мои работники не успеют убрать хлеб. А вы все снопы уже свезли с поля? – Нет. Но, Лоренс, она… ваша сестра что-нибудь спрашивала обо мне? – Спросила, давно ли я вас видел. – А что еще она говорила? – Я не могу повторить все, что она говорила, – ответил он с легкой улыбкой. – Мы ведь говорили о многом, хотя пробыл я у нее недолго. Но главным образом о ее намерении уехать. Я умолял ее подождать, пока я не поправляюсь и не смогу помочь ей в поисках другого приюта. – Но обо мне она больше ничего не говорила? – О вас она не говорила почти ничего. Я бы не стал поддерживать такой разговор, но, к счастью, она его и не начала, а только задала о вас два-три вопроса, и, казалось, моих кратких ответов ей было достаточно. В этом она была мудрее своего друга. И могу сказать вам еще одно: по-моему, ее больше тревожит мысль, что вы слишком много о ней думаете, а не то, что вы ее забыли. – Она права. – Но боюсь, вас тревожит как раз обратное. – Вовсе нет. Я желаю ей счастья. Но мне не хотелось бы, чтобы она меня совершенно забыла. Она ведь знает, что мне забыть ее невозможно, и права, желая, чтобы ее образ потускнел в моей памяти. И я бы не хотел, чтобы она чересчур сильно жалела обо мне. Впрочем, думаю, она вряд ли будет особенно страдать из-за меня, – я ведь совершенно этого не достоин, если только не считать того, что сумел оценить ее совершенства. – Ни она, ни вы не стоите мук разбитого сердца – всех тех вздохов, слез и печальных мыслей, которые, боюсь, вы уже расточали и будете совершенно напрасно расточать друг из-за друга. Сейчас оба вы придерживаетесь – вы о ней, а она о вас – такого высокого мнения, что оно, я сильно опасаюсь, совершенно незаслуженно. Чувства моей сестры, естественно, не уступают в силе вашим и, мне кажется, более прочны. Однако у нее достает здравого смысла и твердости бороться с ними хотя бы в этом, и, надеюсь, она не остановится, пока не заставит себя больше не думать… – Он замялся. –…обо мне, – докончил я. – И мне хотелось бы, чтобы вы поступили так же, – продолжал он. – Она прямо вам сказала, что таково ее намерение? – Нет. Мы об этом не говорили. Зачем? Я ведь не сомневаюсь в ее решении. – Забыть меня? – Да, Маркхем! И почему нет? – Ну, что же… – Больше ничего вслух я не сказал, но про себя ответил: «Нет, Лоренс, ошибаетесь! Она вовсе не намерена забыть меня. Было бы дурно забыть того, кто так глубоко, так беззаветно ей предан, кто способен во всей полноте оценить ее несравненные достоинства и с такой искренностью разделяет ее мысли, как дано мне. И было бы дурно, если бы я забыл столь совершенное и Божественное создание Творца, какова она, раз уж мне было даровано узнать и полюбить ее!» Но ему я ничего подобного не сказал, а быстро переменил разговор и вскоре простился с ним с заметно менее дружеским чувством, чем обычно. Возможно, я был неправ, досадуя на него, но тем не менее досадовал. Примерно через неделю я встретился с ним, когда он возвращался от Уилсонов, решил в свою очередь оказать ему добрую услугу, не пощадив его чувства и, быть может, рискуя навлечь на себя раздражение, которое столь часто оказывается наградой тем, кто сообщает неприятные новости или предлагает непрошенные советы. Но, поверь, руководствовался я не желанием поквитаться за страдания, которые он последнее время нет-нет да и причинял мне, и даже не враждой или злобой против мисс Уилсон, а просто мне была невыносима мысль, что подобная женщина станет сестрой миссис Хантингдон. Да и ради него мне было несносно думать, что он в заблуждении введет в свой дом жену, столь недостойную его и совершенно неподходящую для того, чтобы разделять с ним его тихую жизнь и быть ему заботливой подругой. Мне казалось, что он сам питал неприятные сомнения на этот счет, но неопытность, чары мисс Уилсон и ее умение опутать ими его юное воображение рассеяли их, и, по моему убеждению, он еще пребывал в нерешительности и не делал предложения только потому, что его смущала мысль о ее родственниках, и особенно о матери, которую он терпеть не мог. Живи они в отдалении, он, пожалуй бы, не посчитался с этим, но расстояние всего в две-три мили между их фермой и Вудфордом делали такое препятствие достаточно серьезным. – А вы едете от Уилсонов, Лоренс? – сказал я, шагая рядом с серым коньком. – Да, – ответил он, чуть отвернув лицо. – По-моему, вежливость требовала, чтобы я безотлагательно поблагодарил их за участие. Ведь все время, пока я болел, они постоянно осведомлялись о моем здоровье. – По настоянию мисс Уилсон. – А если и так, – возразил он, заметно краснея, – разве это причина не ответить учтивостью на учтивость? – Но причина для того, чтобы ответ ваш не был тем, которого она ждет. – Оставим эту тему, будьте столь добры, – сказал он с видимым неудовольствием. – Нет, Лоренс, с вашего разрешения, продолжим еще немного, и раз уж речь зашла об этом, я сообщу вам кое-что. Конечно, если угодно, вы можете мне не поверить, но только, прошу вас, помните, что у меня нет обыкновения лгать и что в этом случае уклоняться от истины мне не для чего… – Хорошо, Маркхем. Так о чем вы? – Мисс Уилсон ненавидит вашу сестру. Да, конечно, не зная о вашем родстве, она, вполне естественно, могла бы испытывать к ней неприязнь, однако ни одна хорошая, добросердечная женщина не способна питать к воображаемой сопернице такую ожесточенную, хладнокровную, коварную злобу, какую я замечал в ней. – Маркхем! – Да-да. И я убежден, что она и Элиза Миллуорд, если не сами распустили клеветнические слухи, то, бесспорно, всячески их поддерживали и распространяли, как могли. Разумеется, ей не хотелось приплетать к сплетням ваше имя, но она с величайшим наслаждением чернила – и продолжает чернить! – вашу сестру, насколько возможно остерегаясь, однако, сделать свою злобность очень уж явной. – Никогда этому не поверю! – воскликнул мой собеседник, чьи щеки пылали от негодования. – Прямых доказательств у меня нет, и я могу сказать лишь, что, по моему глубочайшему убеждению, это так. Однако вы вряд ли захотели бы сделать мисс Уилсон своей женой, будь это так, а потому лучше повремените, пока твердо не убедитесь, что это не так. – Маркхем, я ведь никогда не говорил вам, что намерен жениться на мисс Уилсон, – произнес он высокомерно. – Да, но она-то намерена выйти за вас! – Она вам об этом говорила? – Нет, но… – В таком случае, у вас нет ни малейшего права бросать ей подобные обвинения! – Он чуть-чуть пришпорил конька, но я, твердо решив не обрывать на этом наш разговор, положил руку на холку Серого. – Погодите, Лоренс, дайте мне объяснить мои слова. Много времени это не займет. И не будьте таким… как бы это выразиться?.. таким недоступным. Я знаю, какой вам кажется Джейн Уилсон, и я знаю, как глубоко вы заблуждаетесь. Вы думаете, что она на редкость обворожительная, элегантная, умная и утонченная девица, и даже не подозреваете, что на самом деле она себялюбивая, бессердечная, честолюбивая, хитрая, пошлая… – Довольно, Маркхем, довольно! – Нет. Разрешите уж мне кончить. Вы не представляете себе, каким холодным и безрадостным будет ваш семейные очаг, если вы на ней женитесь. И ваше сердце разобьется, когда слишком поздно вы убедитесь, что связали себя нерушимыми узами с женщиной, совершенно неспособной разделять ваши вкусы, чувства, мысли… полностью лишенной деликатности, доброты, душевного благородства! – Вы кончили? – негромко спросил он. – Да. Я знаю, вы сейчас ненавидите меня за бесцеремонность, но пусть, – лишь бы это удержало вас от столь роковой ошибки. – Ну, что же! – произнес он с довольно-таки ледяной улыбкой. – Я рад, если вы настолько превозмогли или забыли собственные горести, что столь глубоко заинтересовались делами других и без малейшей на то необходимости озаботились воображаемыми или возможными их будущими бедами. Мы попрощались – вновь довольно холодно. Однако остались друзьями, и мое доброжелательное предупреждение (хотя, вероятно, сделать это можно было бы более тактично, а принять с большей благодарностью) возымело свое действие. Больше он Уилсонам визитов не наносил, и, хотя с тех пор ее имя в наших разговорах не упоминалось, у меня есть основания полагать, что он раздумывал над моими словами усердно, хотя и скрытно, собирал сведения о своей красавице из других источников, втайне сравнивал характеристику, которую дал ей я, с тем, что наблюдал сам и слышал от других, и в конце концов пришел к выводу, что ей гораздо лучше остаться мисс Уилсон с фермы Райкоут, чем преобразиться в миссис Лоренс из Вудфорд-Холла. Я убежден также, что довольно скоро он уже с тайным изумлением вспоминал свое недавнее увлечение и поздравлял себя со счастливым избавлением, но мне он в этом не признался и ни словом не намекнул на ту роль, которую я сыграл в столь благополучном для него исходе. Впрочем, того, кто знал его так хорошо, как я, подобная сдержанность удивить не могла. Что до Джейн Уилсон, она, разумеется, была разочарована и озлоблена внезапным пренебрежительным охлаждением своего недавнего поклонника, завершившимся полным разрывом. Поступил ли я дурно, разбив ее надежды? Мне кажется, что нет. Во всяком случае, моя совесть по сей день никогда не укоряла меня в том, что поступил я так из недостойных побуждений.  Глава XLVII НЕЖДАННЫЕ НОВОСТИ   Как-то утром в начале ноября, когда после завтрака я сидел за деловыми письмами, мою сестрицу навестила Элиза Миллуорд. У Розы не хватало ни проницательности, ни злости, чтобы разделить мои чувства к этой бесовке, и они поддерживали прежнюю дружбу. В гостиной были только мы с Фергесом – матушка и Роза «по дому хлопотали», но я не собирался занимать ее, а только удостоил небрежным поклоном и после двух-трех банальных фраз вернулся к письмам, а ее предоставил заботам Фергеса, пожелай он показать себя более благовоспитанным, чем я. Однако она принялась допекать меня. – Какое нежданное удовольствие застать вас дома, мистер Маркхем! – произнесла она с злокозненной и менее всего бесхитростной улыбкой. – Я так редко вижу вас теперь: вы ведь вовсе перестали бывать у нас. Должна сказать вам, папа очень обижен, – игриво добавила она, заглядывая мне в лицо с развязным смешком и усаживаясь на углу стола, чуть сбоку от моего бювара. – Последнее время я был очень занят, – ответил я, продолжая писать. – О, неужели? Кто это говорил, что последние месяцы вы почему-то совсем забросили свои дела? – Кто бы это ни сказал, он ошибся: последние два месяца я был на редкость усерден и прилежен. – А-а! Но кажется, от горя нет лучше средства, чем работа? И, прошу извинить меня, мистер Маркхем, выглядите вы далеко не прекрасно и, по общему мнению, стали теперь таким угрюмым и рассеянным, что мне начало казаться, будто вас гнетет какая-то тайная забота. Прежде, – добавила она робким голоском, – у меня хватило бы духу спросить у вас, в чем дело и как я могла бы утешать вас. Но теперь я не осмеливаюсь. – Вы очень добры, мисс Элиза. Когда я решу, что нуждаюсь в ваших утешениях, то осмелюсь сам вам об этом сказать. – Ах, прошу вас! А самой попробовать догадаться, что вас расстраивает, мне, конечно, не следует? – Да, потому что я сам вам скажу совершенно прямо. Сию минуту меня крайне расстраивает юная барышня, которая села возле самого моего локтя и мешает мне докончить письмо, а затем отправиться в поле. Прежде чем она нашлась, как ответить на столь нелюбезную речь, в гостиную вошла Роза. Мисс Элиза встала ей навстречу, и они расположились у камина, где уже стоял бездельник Фергес, прислонясь к углу каминной полки, переплетя ноги и засунув руки в карманы. – Роза, послушай, что я тебе расскажу! Надеюсь, ты этого еще не слышала? Ведь и хорошие, и дурные, и самые пустые новости все равно приятно рассказать первой. Эта злополучная миссис Грэхем… – Ш-ш-ш! Что вы! – зловеще прошептал Фергес. – Мы тут о ней никогда не упоминаем. Имя ее нами не произносится! – Покосившись на него, я обнаружил, что он поглядывает в мою сторону и постукивает пальцем по лбу. Затем, подмигнув своей собеседнице и скорбно покачав головой, он шепнул: – Мания… но ни слова!.. Во всем остальном он в здравом рассудке. – Разумеется, я и не помыслю задеть чьи-то чувства, – ответила она, понижая голос. – Так в другой раз… – Да говорите же вслух, мисс Элиза! – сказал я, не снисходя до того, чтобы заметить шутовство моего братца. – И не стесняйтесь моего присутствия, говорите что хотите, лишь бы правду. – Ну-у, – ответила она, – возможно, вам уже известно, что миссис Грэхем никакая не вдова, что ее муж жив и она сбежала от него? – Я вздрогнул, лицо у меня вспыхнуло, но я только нагнул голову и продолжал складывать и запечатывать письмо, пока она продолжала: – Но может быть, вам неизвестно, что она вернулась к нему и они помирились? Только подумать, – добавила она, поворачиваясь к ошеломленной Розе, – как он, должно быть, глуп! – И кто сообщил вам эту новость, мисс Элиза? – спросил я, перебивая аханья моей сестрицы. – Я узнала ее из совершенно надежного источника. – От кого бы это? – От одного из вудфордских лакеев. – О-о! А я и не знал, что вы так близко знакомы с прислугой мистера Лоренса. – Слышала я это вовсе не от него! Он рассказал нашей горничной Саре, а она – мне. – Под секретом, я полагаю. А вы рассказали нам тоже под секретом. Но я могу заверить вас, что концы с концами тут не сходятся, и хорошо еще, если бы хоть половина – правда. Тем временем я кончил запечатывать и надписывать адреса рукой, которая немного дрожала вопреки всем моим усилиям и вопреки твердому убеждению, что концы с концами тут действительно не сходятся – та, кого они все еще называли миссис Грэхем, уж конечно, не могла вернуться к мужу добровольно или хотя бы помыслить о примирении. Вероятнее всего, она уехала, и сплетник-лакей, не зная, куда, только предположил все это, а наша прекрасная гостья передала его выдумку, как святую истину, радуясь столь удобному случаю помучить меня. Но вдруг кто-то ее предал, и она была увезена силой? Решив узнать худшее, я сунул в карман два оконченных письма, буркнул, что боюсь пропустить почту, и выбежал во двор, громко приказывая оседлать мне лошадь. В конюшне никого не оказалось, и я сам затянул подпругу, надел уздечку, вскочил в седло и галопом понесся в Вудфорд. Еще издали я увидел, что его хозяин задумчиво прогуливается по саду.

The script ran 0.024 seconds.