1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
– Слезайте с полки, гады, а то перестреляю, как собак! – бешено кричал Корчагин, размахивая наганом перед носами четверки.
Дело оборачивалось совсем по-другому. Рита внимательно наблюдала за всем, готовая стрелять в каждого, кто попытался бы схватить Корчагина. Верхняя полка быстро была очищена. «Блатная» башка поспешно эвакуировалась в соседнее отделение вагона.
Усадив Риту на свободной полке, он шепнул ей:
– Ты сиди здесь, а я разделаюсь с этими.
Рита остановила его:
– Неужели ты еще будешь драться?
– Нет, я сейчас вернусь, – успокоил он.
Окно опять было открыто, и Павел через него выбрался на перрон. Несколько минут спустя он уже был у стола перед УТЧК Бурмейстером – старым своим начальником. Латыш, выслушав его, отдал распоряжение выгрузить весь вагон, проверить у всех документы.
– Я же говорил, поезда подаются к посадке уже с мешочниками, – ворчал Бурмейстер.
Отряд, состоявший из десятка чекистов, выпотрашивал вагон. Павел по старой привычке помогал проверять весь поезд. Уйдя из ЧК, он не порвал связи со своими друзьями, а с бытность секретарем молодежного коллектива послал на работу в УТЧК немало лучших комсомольцев. Окончив проверку, Павел вернулся к Рите. Вагон наполнили новые пассажиры – командированные и красноармейцы.
На третьем ярусе в углу оставалось лишь место для Риты, все остальное было завалено тюками газет.
– Ничего, как-нибудь поместимся, – сказала Рита.
Поезд двинулся.
За окном проплыла тетка, восседавшая на ворохе мешков.
– Манька, где мой бидон?! – донесся ее крик.
Сидя в узеньком пространстве, отгороженные тюками от соседей, Рита и Павел уписывали за обе щеки хлеб с яблоками, весело вспоминая недавний не совсем веселый эпизод.
Медленно полз поезд. Перегруженные, расхлябанные вагоны, скрипя и потрескивая сухими кузовами, вздрагивали на стыках. Вечер глянул в вагон густой синевой. За ним ночь затянула чернотой открытые окна. Темно в вагоне.
Рита, утомленная, задремала, положив голову на сумку. Павел сидел на краю полки, свесив ноги, и курил. Он тоже устал, но негде было прилечь. Из окна веяло свежестью ночи. От толчка Рита проснулась. Она заметила огонек папироски Павла. «Он так до утра просидеть может. Ясно, не хочет меня стеснять», – подумала Рита.
– Товарищ Корчагин! Отбросьте буржуазные условности, ложитесь-ка вы отдыхать, – шутливо сказала она.
Павел лег рядом с ней и с наслаждением вытянул затекшие ноги.
– Завтра нам работы уйма. Спи, забияка. – Ее рука доверчиво обняла друга, и у самой щеки он почувствовал прикосновение ее волос.
Для него Рита была неприкосновенна. Это был его друг и товарищ по цели, его политрук, и все же она была женщиной. Он это впервые ощутил у моста, и вот почему его так волнует ее объятие. Павел чувствовал глубокое ровное дыхание, где-то совсем близко ее губы. От близости родилось непреодолимое желание найти эти губы. Напрягая волю, он подавил это желание.
Рита, как бы угадывая его чувства, в темноте улыбнулась. Она уже пережила и радость страсти и ужас потери. Двум большевикам отдала она свою любовь. И обоих забрали у нее белогвардейские пули. Один – мужественный великан, комбриг, другой – юноша с ясными глазами.
Скоро перестук колес убаюкал Павла. Лишь утром его разбудил рев паровоза.
Поздно стала возвращаться в свою комнату Рита. В редко открываемой тетради появилось еще несколько коротких записей:
«11 августа
Закончили губконференцию. Аким, Михайло и другие уехали в Харьков на всеукраинскую. На меня свалилась вся техника. Дубава и Павел получили мандаты в губком. С тех пор как Дмитрия послали секретарем Печорского райкомола, он не приходит больше вечерами на учебу. Завалили его работой. Павел еще пытается заниматься, но то у меня нет времени, то его ушлют куда-нибудь. В связи с обостренным положением на желдороге у них постоянная мобилизация. Жаркий был вчера у меня, недоволен, что мы забрали у него ребят, говорит, что они ему самому до зарезу нужны.
23 августа
Сегодня иду по коридору, смотрю – стоят у двери управления делами Панкратов, Корчагин и еще незнакомый. Подхожу. Слышу – Павел рассказывает: «Да там такие типы сидят – пули не жалко. „Вы, говорит, не имеете права вмешиваться в наши распоряжения. Здесь хозяин Желлеском, а не какой-то комсомол“. А морда, братишки, у него… Вот где позасели паразиты!..» И я услыхала отборную матерщину. Панкратов, заметив меня, толкнул Павла. Тот обернулся и, увидев меня, побледнел. Не смотря мне в глаза, сейчас же ушел. Я его теперь у себя долго не увижу. Он ведь знает, что я никому не прощаю ругань.
27 августа
Было закрытое бюро. Положение осложняется. Не могу пока полностью все записать – нельзя. Аким приехал из уезда хмурый. Вчера у Тетерева опять пустили под откос продмаршрут. Кажется, брошу записывать, все как-то клочками. Жду Корчагина. Видела его – создают с Жарким коммуну из пяти».
Днем в мастерских Павла вызвали к телефону. Рита сообщила о свободном вечере и о незаконченной проработке темы: причины разгрома Парижской коммуны.
Вечером, подходя к подъезду дома на Кругло-Университетской, Павел посмотрел вверх. Окно Риты освещено. Взбежал по лестнице, как всегда, стукнул кулаком в дверь и, не дожидаясь ответа, вошел.
На кровати, на которую никто из ребят не имел права даже присесть, лежал мужчина в военном. Револьвер, походная сумка и фуражка со звездой лежали на столе. Рядом с ним, крепко обняв его, сидела Рита. Они о чем-то оживленно разговаривали… Рита повернула к Павлу свое радостное лицо.
Освобождаясь от объятий, военный встал.
– Знакомьтесь, – сказала Рита, здороваясь с Павлом, – это…
– Давид Устинович, – простецки сказал за нее военный, крепко сжимая руку Корчагина.
– Свалился как снег на голову, – смеялась Рита. Холодное было рукопожатие Корчагина. Метнулась кремневой искрой в глазах несказанная обида. Успел заметить на рукаве Давида четыре квадрата. Рита хотела говорить – Корчагин перебил ее:
– Я забежал тебе сказать, что сегодня работаю по разгрузке дров на пристанях. Чтобы не ждала… А у тебя кстати гость. Ну, я пошел, ребята внизу ждут.
Павел исчез за дверью так же внезапно, как и появился. Простучали на лестнице быстрые шаги. Глухо внизу стукнула дверь. Стихло.
– С ним что-то неладное, – неуверенно ответила Рита на недоумевающий взгляд Давида.
…Внизу, под мостом, глубоко вздохнул паровоз, выбросив из могучей груди рой золотых светлячков. Причудливый хоровод их устремился ввысь и погас в дыму.
Прислонясь к перилам, Павел смотрел на мерцание разноцветных огней сигнальных фонариков на стрелках. Зажмурил глаза.
«Все же непонятно, товарищ Корчагин, почему вам так больно оттого, что у Риты оказался муж? Разве когда-нибудь она говорила, что его нет? Ну а если даже говорила, что из этого? Почему это вдруг так заело? А вы же считали, товарищ дорогой, что, кроме идейной дружбы, ничего нет… Как же это вы просмотрели? А? – иронически допрашивал себя Корчагин. – А что, если это не муж? Давид Устинович может быть и брат и дядька… Тогда ты, чудила, зря на человека освирепел. Такая же ты, видно, сволочь, как любой мужик. Насчет брата это узнать можно. Допустим, это брат или дядя, так что же ты ей скажешь об этом самом? Нет, ты не пойдешь к ней больше!»
Мысли оборвал рев гудка.
«Поздно, пора домой, хватит муру разводить».
На Соломенке (так назывался рабочий железнодорожный район) пятеро создали маленькую коммуну. Это были – Жаркий, Павел, веселый белокурый чех Клавичек, Окунев Николай – секретарь деповской комсы, Степан Артюхин – агент железнодорожной Чека, недавно еще котельщик среднего ремонта.
Достали комнату. Три дня после работы мазали, белили, мыли. Подняли такую возню с ведрами, что соседям померещился пожар. Смастерили койки, матрацы из мешков набили в парке кленовыми листьями, и на четвертый день, украшенная портретом Петровского и огромной картой, сияла комната еще не тронутой белизной.
Между двумя окнами полочка с горкой книг. Два ящика, обитых картоном, – это стулья. Ящик побольше – шкаф. Посреди комнаты здоровенный бильярд без сукна, доставленный сюда на плечах из коммунхоза. Днем это стол, ночью кровать Клавичека. Снесли сюда свое имущество. Хозяйственный Клавичек составил опись всего добра коммуны и хотел прибить ее на стенке, но после дружного протеста отказался от этого. Все стало в комнате общим. Жалованье, паек и случайные посылки – все делилось поровну. Личной собственностью осталось лишь оружие. Коммунары единодушно решили: член коммуны, нарушивший закон об отмене собственности и обманувший доверие товарищей, исключается из коммуны. Окунев и Клавичек настояли на добавлении: и выселяется.
На открытие коммуны собрался весь актив районной комсы. В соседнем дворе был одолжен здоровенный самоварище, и на чай ухлопали весь запас сахарина, а покончив с самоваром, грянули хором:
Слезами валит мир безбрежный,
Вся наша жизнь – тяжелый труд,
Но день настанет неизбежный…
Таля с табачной фабрики дирижирует. Кумачовая повязка чуть сбита набок, глаза – как у озорного мальчишки. Близко в них всматриваться никому еще не удавалось. Смеется заразительно Таля Лагутина. Сквозь расцвет юности смотрит эта картонажница на мир с восемнадцатой ступеньки. Взлетает вверх ее рука, и запев, как сигнал фанфары:
Лейся вдаль, наш напев, мчись кругом –
Над миром наше знамя реет.
Оно горит и ярко рдеет,
То наша кровь горит огнем…
Разошлись поздно, разбудив молчаливые улицы перекличкой голосов.
Жаркий протянул руку к телефону.
– Потише, ребята, ничего не слышно! – крикнул он голосистой комсе, набившейся в комнату отсекра.
Голоса сбавили на два тона.
– Я слушаю. А, это ты! Да, да, сейчас. Повестка? Все та же – доставка дров с пристаней. Что? Нет, никуда не послан. Здесь. Позвать? Ладно.
Жаркий поманил пальцем Корчагина:
– Тебя товарищ Устинович. – И передал ему трубку.
– Я думала, что тебя нет. У меня вечер не занят случайно. Приходи. Брат проездом заехал, мы с ним два года не виделись.
Брат!
Павел не слушал ее слов. Вспомнились и тот вечер, и то, о чем решил тогда же ночью на мосту. Да, надо пойти к ней сегодня и сжечь мостки. Любовь приносит много тревог и боли. Разве теперь время говорить о ней?
Голос в трубке:
– Ты что, не слышишь меня?
– Нет, нет, я слушаю. Хорошо. Да, после бюро.
Положил трубку.
Он прямо смотрел в ее глаза и, сжимая дубовый край стола, сказал:
– Я, наверное, не смогу дальше приходить к тебе.
Сказал и увидел, как вскинулись густые ресницы. Карандаш ее остановил свой бег по листу и неподвижно лег на развернутой тетради.
– Почему?
– Все труднее становится выкраивать часы. Сама знаешь, дни пошли у нас тяжеловатые. Жаль, но приходится отложить…
Прислушался к последним словам и почувствовал их нетвердость.
«Для чего вертишь мельницу? Не находишь, значит, мужества ударить по сердцу кулаком!»
И Павел настойчиво продолжал:
– Кроме того, давно хотел тебе сказать, плохо я тебя понимаю. Вот когда с Сегалом занимался, у меня в голове все задерживалось, а с тобой у меня никак не выходит. От тебя каждый раз к Токареву ходил, чтобы разобраться. Коробка моя не варит. Тебе надо взять кого-нибудь помозговитей.
И отвернулся от ее внимательного взгляда. Закрывая для себя возврат к девушке, упрямо договорил:
– И вот выходит, что нам с тобой нельзя время зря тратить.
Встал, осторожно отодвинул ногой стул и посмотрел сверху вниз на склоненную голову, на побледневшее в свете лампы лицо. Надел фуражку.
– Что же, прощай, товарищ Рита. Жаль, что я тебе столько дней голову морочил. Надо было сразу сказать. Это уж моя вина.
Рита механически подала ему руку и, ошеломленная его неожиданной холодностью, смогла лишь произнести:
– Я тебя не виню, Павел. Раз я не смогла подойти к тебе и быть понятной, то я заслужила сегодняшнее.
Тяжело переступали ноги. Без стука прикрыл дверь. У подъезда задержался – можно еще вернуться, рассказать… Для чего? Для того, чтобы получить в лицо удар презрительным словом и опять очутиться здесь, у подъезда? Нет!
В тупиках росли кладбища расхлябанных вагонов и холодных паровозов. Ветер вихрил мелкие опилки из пустых дровяных складах.
А вокруг города, по лесным тропам, по глубоким балкам хищной рысью ходила банда Орлика. Днями отсиживалась она в окрестных хуторах, в лесных богатых пасеках, а ночью выползала на пути, разрывала их когтистой лапой и, совершив страшную работу, уползала в свое убежище.
И часто рушились под откос стальные кони. Разбивались в щепки коробки-вагоны, плющило в лепешку сонных людей, и мешалось с кровью и землей драгоценное зерно.
Налетала банда на тихие волостные местечки. Испуганно кудахча, разбегались с улицы куры. Хлопал шальной выстрел. Трещала, словно сухой хворост под ногами, недолгая перестрелка у белого домика волсовета. Бандиты метались по деревне на сытых конях и рубили схваченных людей. Рубили с присвистом, как колют дрова. Редко стреляли – берегли патроны.
Так же быстро исчезали, как и появлялись. Везде имела банда свои глаза, свои уши. Сверлили эти глаза белый волсоветский домик, подсматривали за ним из поповского двора и из добротной кулацкой хаты. И туда, в лесные заросли, тянулись невидимые нити. Туда текли патроны, куски свежей свинины, бутылки сизоватого первача и еще то, что передавалось тихо на ухо меньшим атаманам, а затем, через сложнейшую сеть, – самому Орлику.
Банда имела всего две-три сотни головорезов, но поймать банду не удавалось. Разбиваясь на несколько частей, банда оперировала в двух-трех уездах сразу. Нащупать всех нельзя было. Бандит ночью – днем мирный крестьянин ковырялся у себя во дворе, подкладывая корм коню, и с ухмылкой посасывал свою люльку у ворот, провожая мутным взглядом кавалерийские разъезды.
Потеряв покой и сон, носился стремительно со своим полком по трем уездам Александр Пузыревский. Неутомимый в своем упорстве преследования, настигал он иногда бандитский хвост.
А через месяц оттянул свои шайки Орлик из двух уездов. Заметался в узком кольце.
Жизнь в городе плелась обыденным ходом. На пяти базарах копошились в гомоне людские скопища. Властвовали здесь два стремления: одно – содрать побольше, другое – дать поменьше. Тут орудовало во всю ширь своих сил и способностей разнокалиберное жулье. Как блохи, сновали сотни юрких людишек с глазами, в которых можно было прочесть все, кроме совести. Здесь, как в навозной куче, собиралась вся городская нечисть в едином стремлении облапошить серенького новичка. Редкие поезда выбрасывали из своей утробы кучи навьюченных мешками людей. Весь этот люд направлялся к базарам.
Вечером пустели базары, и одичалыми казались торговые переулки, черные ряды рундуков и лавок.
Не всякий смельчак рискнет ночью углубиться в этот мертвый квартал, где за каждой будкой – немая угроза. И нередко ночью ударит, словно молотком по жести, револьверный выстрел, захлебнется кровью чья-то глотка. А пока сюда доберется горсть милиционеров с соседних постов (в одиночку не ходили), то, кроме скорченного трупа, уже никого не найти. Шпана невесть где от «мокрого» места, а поднятый шум сдунул ветром всех ночных обитателей базарного квартала. Тут же напротив – кино «Орион». Улица и тротуар в электрическом свете. Толпятся люди.
А в зале трещал киноаппарат. На экране убивали друг друга неудачливые любовники, и диким воем отвечали зрители на обрыв картины. В центре и на окраинах жизнь, казалось, не выходила из проложенного русла, и даже там, где был мозг революционной власти – в губкоме, – все шло обычным чередом. Но это было лишь внешнее спокойствие.
В городе назревала буря.
О ее приближении знали многие из тех, кто входил в город со всех концов, плохо пряча строевую винтовку под мужицкой свиткой. Знали и те, кто под видом мешочников приезжал на крышах поездов и держал путь не на базар, а нес мешки до записанных в своей памяти улиц и домов.
Если эти знали, то рабочие кварталы, даже большевики, не знали о приближении грозы.
Было в городе лишь пять большевиков, знавших все эти приготовления.
Остатки петлюровщины, загнанные Красной Армией в белую Польшу, в тесном сотрудничестве с иностранными миссиями в Варшаве готовились принять участие в предполагаемом восстании.
Из остатков петлюровских полков тайно формировалась рейдовая группа.
В Шепетовке центральный повстанческий комитет тоже имел свою организацию. В нее вошло сорок семь человек, из коих большинство – активные контрреволюционеры в прошлом, доверчиво оставленные местной Чека на свободе.
Руководили организацией поп Василий, прапорщик Винник, петлюровский офицер Кузьменко. А поповны, брат и отец Винника и затершийся в деловоды исполкома Самотыя вели разведку.
В ночь восстания решено было забросать пограничный Особый отдел ручными гранатами, выпустить арестованных и, если удастся, захватить вокзал.
В большом городе – центре будущего восстания – в глубочайшей конспирации шло сосредоточение офицерских сил, и в пригородные леса стягивались бандитские шайки. Отсюда рассылались проверенные «зубры» в Румынию и к самому Петлюре.
Матрос в Особом отделе округа не засыпал ни на минуту уже шестую ночь. Он был одним из тех большевиков, которые знали все. Федор Жухрай переживал ощущение человека, выследившего хищника, уже готового к прыжку.
Нельзя крикнуть, поднять тревогу. Кровожадная тварь должна быть убита. Лишь тогда возможен спокойный труд, без оглядки на каждый куст. Зверя нельзя спугнуть. Тут, в этой смертельной борьбе, дает победу лишь выдержка бойца и твердость его руки.
Наступали сроки.
Где-то здесь, в городе, в лабиринте явок и конспирации, решили: завтра ночью.
Те пятеро большевиков, что знали, предупредили. Нет, сегодня ночью.
Вечером из депо тихо, без гудков, вышел бронепоезд, и так же тихо закрылись за ним деповские огромные ворота.
Прямые провода спешили передать шифрованные телеграммы, и везде, куда прилетали они, забывая про сон, сторожевые республики обезвреживали осиные гнезда.
Жаркого вызвал к телефону Аким.
– Ячейковые собрания обеспечены? Да? Хорошо. Сам сейчас приезжай с секретарем райкомпарта на совещание. Вопрос с дровами хуже, чем мы думали. Приедешь – поговорим, – слушал Жаркий твердую скороговорку Акима.
– Ну, мы все скоро на дровах помешаемся, – проворчал он, кладя трубку.
Оба секретаря вышли из автомобиля, на котором их примчал Литке. Поднявшись на второй этаж, они сразу поняли, что дело не в дровах.
На столе управделами стоял «максим», около него возились пулеметчики из ЧОН.[6] В коридорах – молчаливые часовые из горактива партии и комсомола. За широкой дверью кабинета секретаря губкома заканчивалось экстренное заседание бюро губкома партии.
Через форточку с улицы шли провода к двум полевым телефонам.
Приглушенный разговор. Жаркий нашел в комнате Акима, Риту и Михаилу. Не сразу узнал Школенко в длиннополой шинели под поясом с портупеей и кобурой нагана. Рита, как когда-то в свою бытность политруком роты, – в красноармейском шлеме, в защитной юбке, поверх кожанки ремень к тяжелому маузеру.
– Как это все понимать надо? – спросил ее Жаркий.
– Опытная тревога, Ваня. Сейчас поедем к вам в район. Сбор по тревоге в пятой пехотной школе. Прямо с ячейковых собраний ребята двигаются туда. Главное – это проделать незаметно, – рассказывала Рита Жаркому.
Тихо в «кадетской» роще.
Высокие молчаливые дубы – столетние великаны. Спящий пруд в покрове лопухов и водяной крапивы, широкие запущенные аллеи. Среди рощи, за высокой белой стеной, – этажи кадетского корпуса. Сейчас здесь пятая пехотная школа краскомов. Глубокий вечер. Верхний этаж не освещен. Внешне здесь все спокойно. Всякий, проходя мимо, подумает, что за этой стеной спят. Но тогда зачем открыты чугунные ворота и что это похожее на две громадные лягушки у ворот? Но люди, шедшие сюда с разных концов железнодорожного района, знали, что в школе не могут спать, раз поднята ночная тревога. Сюда шли прямо с ячейковых собраний, после краткого извещения, шли, не разговаривая, в одиночку и парами, но не больше трех человек, в карманах которых обязательно лежала книжечка с заголовком «Коммунистическая партия большевиков» или «Коммунистический союз молодежи Украины». За чугунные ворота можно было войти, лишь показав такую книжечку.
В актовом зале уже много людей. Здесь светло. Окна завешены брезентовыми палатками. Собранные здесь большевики, подшучивая над этими условностями тревоги, спокойно раскуривали козьи ножки. Никто никакой тревоги не ощущал. Просто так собирают, на всякий случай, чтобы чувствовалась дисциплина частей особого назначения. Но опытные фронтовики, входя во двор школы, чувствовали что-то не совсем похожее на условную тревогу. Очень уж тихо делалось все. Молча строились под полушепот команды взводы курсантов. На руках выносились пулеметы, и снаружи ни одного огонька во всех корпусах.
– Что-нибудь серьезное ожидается, Митяй? – тихо спросил Корчагин, подходя к Дубаве.
Митяй сидел на подоконнике рядом с незнакомой девушкой. Корчагин мельком видел ее третьего дня у Жаркого.
Дубава шутливо похлопал Павла по плечу:
– Что, сердце в пятки ушло, говоришь? Ничего, мы вас научим воевать. Ты что, с ней незнаком? – кивнул он на девушку. – Зовут Анной, фамилии не знаю, а чин ее – заведующая агитационной базой.
Девушка, слушая шутливое представление Дубавы, рассматривала Корчагина. Поправила выбившийся из-под сиреневой повязки виток волос.
С глазами Корчагина встретилась – несколько секунд длилось немое состязание. Глаза ее, иссиня-черные, вызывающе искрились. Пушистые ресницы. Павел отвел взгляд на Дубаву. Почувствовав, что краснеет, недовольно нахмурился.
– Кто же кого из вас агитирует? – силясь улыбнуться, спросил Павел.
В зале послышался шум. Михайло Школенко, взобравшись на стул, крикнул:
– Коммунары первой роты, строиться в этом зале. Быстрее, быстрее, товарищи!
В зал входили Жухрай, предгубисполкома и Аким. Они только что приехали.
Зал набит людьми, построенными в ряды.
Предгубисполкома стал на площадку учебного пулемета и, подняв руку, произнес:
– Товарищи, мы собрали вас сюда для серьезного и ответственного дела. Сейчас можно сказать то, чего нельзя было сказать еще вчера, так как это было глубокой военной тайной. Завтра в ночь в городе, как и по всей Украине, должно вспыхнуть контрреволюционное восстание. Город наполнен офицерьем. Вокруг города концентрируются бандитские шайки. Часть заговорщиков проникла в бронедивизион и работает там шоферами. Но Чрезвычайной комиссией заговор открыт, и мы сейчас ставим под ружье всю парторганизацию и комсомол. Совместно с испытанными частями из курсантов и отрядов Чека будут действовать первый и второй коммунистические батальоны. Курсанты уже выступили, теперь ваша очередь, товарищи. Пятнадцать минут на получение оружия и построение. Операцией будет руководить товарищ Жухрай. От него командиры получат точные указания. Я считаю излишним указывать коммунистическому батальону на серьезность настоящего момента. Завтрашний мятеж мы должны предотвратить сегодня.
Через четверть часа вооруженный батальон выстроился во дворе школы, Жухрай обвел взглядом недвижные ряды батальона.
В трех шагах впереди строя двое в ремнях: комбат Меняйло – богатырь, уральский литейщик, и рядом – комиссар Аким. Налево – взводы первой роты. В двух шагах впереди – двое: комроты Школепко и политрук Устинович. За их спинами – молчаливые ряды коммунистического батальона. Триста штыков.
Федор подал знак:
– Пора выступать.
Шли триста по безлюдным улицам.
Город спал.
На Львовской, против Дикой улицы, батальон оборвал шаг. Здесь начинались его действия.
Бесшумно оцеплялись кварталы. Штаб разместился на ступеньках магазина.
Сверху по Львовской, из центра, осветив шоссе прожектором, скатился автомобиль. У штаба застопорил.
Литке на этот раз привез своего отца. Комендант соскочил на мостовую и бросил несколько отрывистых фраз сыну по-латышски. Машина рванула вперед и мигом исчезла за попоротом на Дмитриевскую. Гуго Литке – весь в зрении. Руки слились с рулевым колесом – вправо-влево.
Ага, вот где понадобилась его, Литке, отчаянная езда! Никому в голову не придет припаять ему две ночи ареста за сумасшедшие виражи.
И Гуго летел по улицам, как метеор.
Жухрай, которого молодой Литке перебросил в мгновенье ока из одного конца города в другой, не мог не выразить своего одобрения:
– Если ты, Гуго, при такой езде сегодня никого не угробишь, завтра получишь золотые часы.
Гуго торжествовал.
– А я думаль – сутка десять ареста получаль за вираж…
Первые удары были направлены на штаб-квартиру заговорщиков. В Особый отдел были доставлены первые арестованные и забранные документы.
На Дикой улице, в переулке с таким же странным названием, в доме № 11, жил некто под фамилией Цюрберт. По данным Чека, он играл немалую роль в белом заговоре. У него хранились списки офицерских дружин, которые должны были оперировать в районе Подола.
Сам Литке приехал на Дикую для ареста Цюрберта. В квартире, выходящей окнами в сад, отделенный стеной от бывшего женского монастыря, Цюрберта не нашли. Он в этот день, по словам соседей, не возвращался. Произведен был обыск, вместе с ящиком ручных гранат нашли списки и адреса. Приказав устроить засаду, на минуту Литке задержался у стола, просматривая найденные материалы.
Часовым в саду стоял молодой курсант. Ему видно освещенное окно. Неприятно стоять здесь одному, в углу. Жутковато. Ему приказано наблюдать за стеной. Но отсюда далеко до успокаивающего света окна. А тут еще чертов месяц так редко светит. В темноте кусты кажутся живыми. Курсант щипает штыком вокруг – пусто.
«Зачем меня поставили здесь? Все равно на стену никому не взобраться – высокая. Подойти, что ли, к окну, поглядеть?» – подумал курсант. Еще раз оглядев гребень стены, вышел из пахнущего плесенным грибом угла. Остановился на момент у окна. Литке быстро собирал бумаги и готовился уйти из комнаты. В этот момент на гребне стены появилась тень. Человеку с гребня виден часовой у окна и тот, другой, в комнате. С кошачьей ловкостью тень перебралась на дерево, потом на землю. По-кошачьи подкралась к жертве, замахнулась, и – рухнул курсант. По рукоять вогнано ему в шею лезвие морского кортика.
Выстрел в саду ударил током по людям, оцепившим квартал.
Гремя сапогами, к дому бежали шестеро. Упав залитой кровью головой на стол, сидел в кресле мертвый Литке. Стекло окна разбито. Документов враг так и не выручил.
У монастырской степы заспешили выстрелы. Это убийца, спрыгнув на улицу, бросился бежать на Лукьяновские пустыри, отстреливаясь. Не ушел: догнала чья-то пуля.
Всю ночь шли повальные обыски. Сотни не прописанных в домовых книгах людей с подозрительными документами и оружием были отправлены в Чека. Там работала отборочная комиссия – сортировала.
В некоторых местах заговорщики оказали вооруженное сопротивление. На Жилянской улице при обыске в одном доме был убит наповал Лебедев Антоша.
Соломенский батальон потерял в эту ночь пятерых, а в Чека не стало Яна Литке, старого большевика, верного сторожевого республики.
Восстание предотвращено.
В эту же ночь в Шепетовке взяли попа Василия с дочерьми и всю остальную братию.
Улеглась тревога.
Но новый враг угрожал городу – паралич на стальных путях, а за ним голод и холод.
Хлеб и дрова решали все.
Глава вторая
Федор в раздумье вынул изо рта коротенькую трубку и осторожно пощупал пальцами бугорок пепла. Трубка потухла.
Седой дым от десятка папирос кружил облаком ниже матовых плафонов, над креслом предгубисполкома. Как в легком тумане, видны лица сидящих за столом, в углах кабинета.
Рядом с предгубисполкома грудью на стол навалился Токарев. Старик в сердцах щипал свою бородку, изредка косился на низкорослого лысого человека, высокий тенорок которого продолжал петлять многословными, пустыми, как выпитое яйцо, фразами.
Аким поймал косой взгляд слесаря, и вспомнилось детство: был у них в доме драчун-петух Выбей Глаз. Он точно так же посматривал перед наскоком.
Второй час продолжалось заседание губкома партии. Лысый человек был председателем железнодорожного лесного комитета.
Перебирая проворными пальцами кипу бумаг, лысый строчил:
–…И вот эти-то объективные причины не дают возможности выполнить решение губкома и правления дороги. Повторяю, и через месяц мы не сможем дать больше четырехсот кубометров дров. Ну, а задание в сто восемьдесят тысяч кубометров – это… – лысый подбирал слово, – утопия! – Сказал и захлопнул маленький ротик обиженной складкой губ.
Молчание казалось долгим.
Федор постукивал ногтем о трубку, выбивая пепел. Токарев разбил молчание гортанным перехватом баса:
– Тут и жевать нечего. В Желлескоме дров не было, нет, и впредь не надейтесь… Так, что ли?
Лысый дернул плечом:
– Извиняюсь, товарищ, дрова мы заготовили, но отсутствие гужевого транспорта… – Человек поперхнулся, вытер клетчатым платком полированную макушку и, долго не попадая рукой в карман, нервно засунул платок под портфель.
– Что же вы сделали для доставки дров? Ведь с момента ареста руководящих специалистов, замешанных в заговоре, прошло много дней, – сказал из угла Денекко.
Лысый обернулся к нему:
– Я трижды сообщал в правление дороги о невозможности без транспорта…
Токарев остановил его.
– Это мы уже слыхали, – язвительно хмыкнул слесарь, кольнув лысого враждебным взглядом. – Вы что же, нас за дураков считаете?
От этого вопроса у лысого по спине заходили мурашки.
– Я за действия контрреволюционеров не отвечаю, – уже тихо отвечал лысый.
– Но вы знали, что работу ведут вдали от дороги? – спросил Аким.
– Слышал, но я не мог указывать начальству на ненормальности в чужом участке.
– Сколько у вас служащих? – задал лысому вопрос председатель совпрофа.
– Около двухсот!
– По кубометру на дармоеда в год! – бешено сплюнул Токарев.
– Мы всему Желлескому даем ударный паек, отрываем у рабочих, а вы чем занимаетесь? Куда вы дели два вагона муки, данные вам для рабочих? – продолжал председатель совпрофа.
Лысого засыпали со всех сторон острыми вопросами, а он отделывался от них, как от назойливых кредиторов, требующих оплаты векселей.
Угрем ускользал от прямых ответов, но глаза бегали по сторонам. Нутром чуял приближение опасности. С трусливой нервозностью желал лишь одного: поскорее уйти отсюда, туда, где к сытому ужину ждет его не старая еще жена, коротая вечер за романом Поль де Кока.
Не переставая вслушиваться в ответы лысого, Федор писал на блокноте: «Я думаю, этого человека надо проверить поглубже: здесь не простое неумение работать. У меня уже кое-что есть о нем… Давай прекратим разговоры с ним, пусть убирается, и приступим к делу».
Предгубисполкома прочел переданную ему записку и кивнул Федору.
Жухрай поднялся и вышел в прихожую к телефону. Когда он возвратился, Предгубисполкома читал конец резолюции:
– «…снять руководство Желлескома за явный саботаж. Дело о разработке передать следственным органам».
Лысый ожидал худшего. Правда, снятие с работы за саботаж ставит под сомнение его благонадежность, но это пустяк, а дело о Боярке – ну, за это он спокоен, это не на его участке. «Фу, черт, мне показалось, что эти докопались до чего-нибудь…»
Собирая в портфель бумаги, уже почти успокоенный, сказал:
– Что ж, я беспартийный специалист, и вы вправе мне не доверять. Но моя совесть чиста. Если я не сделал, то, значит, не мог.
Ему никто не ответил. Лысый вышел, поспешно спустился по лестнице и с облегчением открыл дверь на улицу.
– Ваша фамилия, гражданин? – спросил его человек в шинели, С обрывающимся сердцем лысый проикал:
– Чер…винский…
В кабинете Предгубисполкома, когда вышел чужой человек, над большим столом тесно сгрудились тринадцать.
– Вот видите… – надавил пальцем развернутую карту Жухрай. – Вот станция Боярка, в шести верстах – лесоразработка. Здесь сложено в штабеля двести десять тысяч кубометров дров. Восемь месяцев работала трудармия, затрачена уйма труда, а в результате – предательство, дорога и город без дров. Их надо подвозить за шесть верст к станции. Для этого нужно не менее пяти тысяч подвод в течение целого месяца, и то при условии, если будут делать по два конца в день. Ближайшая деревня – в пятнадцати верстах. К тому же в этих местах шатается Орлик со своей бандой… Понимаете, что это значит?.. Смотрите, на плане лесоразработка должна была начаться вот где и идти к вокзалу, а эти негодяи повели ее в глубь леса. Расчет верный: не сможем подвезти заготовленных дров к путям. И действительно, нам и сотни подвод не добыть. Вот откуда они нас ударили!.. Это не меньше повстанкома.
Сжатый кулак Жухрая тяжело лег на вощеную бумагу.
Каждому из тринадцати ясно представлялся весь ужас надвигающегося, о чем Жухрай не сказал. Зима у дверей. Больницы, школы, учреждения и сотни тысяч людей во власти стужи, а на вокзалах – человеческий муравейник, и поезд один раз в неделю.
Каждый глубоко задумался.
Федор разжал кулак:
– Есть один выход, товарищи: построить в три месяца узкоколейку от станции до лесоразработок – шесть верст – с таким расчетом, чтобы уже через полтора месяца она была доведена до начала сруба. Я этим делом занят уже неделю. Для этого нужно, – голос Жухрая в пересохшем горле заскрипел, – триста пятьдесят рабочих и два инженера. Рельсы и семь паровозов есть в Пуще-Водице. Их там комса отыскала на складах. Оттуда до войны в город хотели узкоколейку проложить. Но в Боярке рабочим негде жить, одна развалина – школа лесная. Рабочих придется посылать партиями на две недели, больше не выдержат. Бросим туда комсомольцев, Аким? – И, не дожидаясь ответа, продолжал: – Комсомол кинет туда все, что только сможет: во-первых, соломенскую организацию и часть из города. Задача очень трудная, но если ребятам рассказать, что это спасет город и дорогу, они сделают.
Начальник дороги недоверчиво покачал головой.
– Навряд ли выйдет что из этого. На голом месте шесть верст проложить при теперешней обстановке: осень, дожди, потом морозы, – устало сказал он.
Жухрай, не поворачивая к нему головы, отрезал:
– За разработкой надо было смотреть тебе получше, Андрей Васильевич. Подъездной путь мы построим. Не замерзать же сложа руки.
Погружены последние ящики с инструментами. Поездная бригада разошлась по местам. Моросил хлипкий дождик. По блестящей от влаги тужурке Риты скатывались стеклянными крупинками дождевые капли.
Прощаясь с Токаревым, Рита крепко пожала ему руку и тихо сказала:
– Желаем удачи.
Старик тепло посмотрел на нее из-под седой бахромы бровей.
– Да, задали нам мороку, язви их в сердце! – буркнул он, отвечая вслух на свои мысли. – Вы тут посматривайте. Если у нас какой затор выйдет, так вы нажмите, где надо. Ведь без волокиты эта шушваль не может работать. Ну, пора седать, доченька.
Старик плотно запахнул пиджак. В последний момент Рита как бы невзначай спросила:
– Что, разве Корчагин не едет с вами? Его среди ребят не видно.
– Он с техноруком вчера на дрезине поехал приготовить кое-что к нашему приезду.
По перрону к ним торопливо шли Жаркий, Дубава, а с ними, в небрежно накинутом жакете, с потухшей папиросой меж тонких пальцев, Анна Борхарт.
Всматриваясь в проходящих, Рита задала последний вопрос:
– Как ваша учеба с Корчагиным?
Токарев удивленно взглянул на нее.
– Какая учеба, ведь паренек под твоей опекой? Парень мне не раз говорил о тебе. Не нахвалится.
Рита недоверчиво прислушивалась к его словам.
– Так ли это, товарищ Токарев? От меня ведь он к тебе ходил переучиваться.
Старик рассмеялся:
– Ко мне?.. Я его и в глаза не видел.
Паровоз заревел. Клавичек из вагона кричал:
– Товарищ Устинович, отпускай нам папашу нельзя же так! Что мы без него делать будем?
Чех еще что-то хотел сказать, но, заметив троих подошедших, замолчал. Мельком столкнулся с неспокойным блеском глаз Анны, с грустью уловил ее прощальную улыбку Дубаве и порывисто отошел от окна.
Хлестал в лицо осенний дождь. Низко ползли над землей темно-серые, набухшие влагой тучи. Поздняя осень оголила лесные полчища, хмуро стояли старики грабы, пряча морщины коры под бурым мхом. Безжалостная осень сорвала их пышные одеянья, и стояли они голые и чахлые.
Одиноко среди леса ютилась маленькая станция. От каменной товарной платформы в лес уходила полоса разрыхленной земли. Муравьями облепили ее люди.
Противно чавкала под сапогами липкая глина. Люди яростно копались у насыпи. Глухо лязгали ломы, скребли камень лопаты.
А дождь сеял, как сквозь мелкое сито, и холодные капли проникали сквозь одежду. Дождь смывал труд людей. Густой кашицей сползала глина с насыпи.
Тяжела и холодна вымоченная до последней нитки одежда, но люди с работы уходили только поздно вечером. И с каждым днем полоса вскопанной и взрыхленной земли уходила все дальше и дальше в лес.
Недалеко от станции угрюмо взгорбился каменный остов здания. Все, что можно было вывернуть с мясом, снять или взорвать, – все давно уже загребла рука мародера. Вместо окон и дверей – дыры; вместо печных дверок – черные пробоины. Сквозь дыры ободранной крыши видны ребра стропил.
Нетронутым остался лишь бетонный пол в четырех просторных комнатах. На него к ночи ложилось четыреста человек в одежде, промокшей до последней нитки и облепленной грязью. Люди выжимали у дверей одежду, из нее текли грязные ручьи. Отборным матом крыли они распроклятый дождь и болото. Тесными рядами ложились на бетонный, слегка запорошенный соломой пол. Люди старались согреть друг друга. Одежда парилась, но не просыхала. А сквозь мешки на оконных рамах сочилась на пол вода. Дождь сыпал густой дробью по остаткам железа на крыше, а в щелястую дверь дул ветер.
Утром пили чай в ветхом бараке, где была кухня, и уходили к насыпи. В обед ели убийственную в своем однообразии постную чечевицу, полтора фунта черного, как антрацит, хлеба.
Это было все, что мог дать город.
Технорук, сухой высокий старик с двумя глубокими морщинами на щеках, Валериан Никодимович Патошкин, и техник Вакуленко, коренастый, с мясистым носом на грубо скроенном лице, поместились в квартире начальника станции.
Токарев ночевал в комнатушке станционного чекиста Холявы, коротконогого, подвижного, как ртуть.
Строительный отряд с озлобленным упорством переносил лишения.
Насыпь с каждым днем углублялась в лес.
Отряд насчитывал уже девять дезертиров. Через несколько дней сбежало еще пять.
Первый удар стройка получила на второй неделе; с вечерним поездом не пришел из города хлеб.
Дубава разбудил Токарева и сообщил ему об этом.
Секретарь партколлектива, спустив на пол волосатые ноги, яростно скреб у себя под мышкой.
– Начинаются игрушки! – буркнул он себе под нос, быстро одеваясь.
В комнату вкатился шарообразный Холява.
– Сыпь к телефону и достучись до Особого отдела, – приказал ему Токарев. – А ты никому о хлебе ни звука, – предупредил он Дубаву.
После получасовой ругани с линейными телефонистами напористый Холява добился связи с замнач Особого отдела Жухраем. Слушая его перебранку, Токарев нетерпеливо переступал с ноги на ногу.
– Что? Хлеба не доставили? Я сейчас узнаю, кто это сделал, – угрожающе загудел в трубку Жухрай.
– Ты мне скажи, чем мы завтра людей кормить будем? – сердито кричал в трубку Токарев.
Жухрай, видимо, что-то обдумывал. После длинной паузы секретарь партколлектива услыхал:
– Хлеб доставим ночью. Я пошлю с машиной Литке, он дорогу знает. Под утро хлеб будет у вас.
Чуть свет к станции подошла забрызганная грязью машина, нагруженная мешками с хлебом. Из нее устало вылез бледный от бессонной ночи Литке-сын.
Борьба за стройку обострялась. Из правления дороги сообщили: нет шпал. В городе не находили средств для переброски рельсов и паровозиков на стройку, и сами паровозики, оказалось, требовали значительного ремонта. Первая партия заканчивала работу, а смены не было, задерживать же вымотавших все свои силы людей не было возможности.
В старом бараке до поздней ночи при свете коптилки совещался актив.
Утром в город уехали Токарев, Дубава, Клавичек, захватив еще шестерых для ремонта паровозов и доставки рельсов. Клавичек, как пекарь по профессии, посылался контролером в отдел снабжения, а остальные – в Пущу-Водицу.
А дождь все лил.
Корчагин с трудом вытянул из липкой глины ногу и по острому холоду в ступне понял, что гнилая подошва сапога совсем отвалилась. С самого приезда сюда он страдал из-за худых сапог, всегда сырых и чавкающих грязью; сейчас же одна подошва отлетела совсем, и голая нога ступала в режуще-холодную глиняную кашу. Сапог выводил его из строя. Вытянув из грязи остаток подошвы, Павел с отчаянием глянул на него и нарушил данное себе слово не ругаться. С остатком сапога пошел в барак. Сел около походной кухни, развернул всю в грязи портянку и поставил к печке окоченевшую от стужи ногу.
На кухонном столе резала свеклу Одарка, жена путевого сторожа, взятая поваром в помощники. Природа дала далеко не старой сторожихе всего вволю: по-мужски широкая в плечах, с богатырской грудью, с крутыми могучими бедрами, она умело орудовала ножом, и на столе быстро росла гора нарезанных овощей.
Одарка кинула на Павла небрежный взгляд и недоброжелательно спросила:
– Ты что, к обеду мостишься? Раненько малость. От работы, паренек, видно, улепетываешь. Куда ты ноги-то суешь? Тут ведь кухня, а не баня, – брала она в оборот Корчагина.
Вошел пожилой повар.
– Сапог порвался вдребезги, – объяснил свое присутствие на кухне Павел.
Повар посмотрел на искалеченный сапог и кивнул на Одарку:
– У нее муж наполовину сапожник, он вам может посодействовать, а то без обуви погибель.
Слушая повара, Одарка пригляделась к Павлу и немного смутилась.
– А я вас за лодыря приняла, – призналась она.
Павел прощающе улыбнулся. Одарка глазом знатока осмотрела сапог.
– Латать его мой муж не будет – не к чему, а чтобы ногу не покалечить, я принесу вам старую калошу, на горище у нас такая валяется. Где ж это видано так мучиться! Не сегодня-завтра мороз ударит, пропадете, – уже сочувственно говорила Одарка и, положив нож, вышла.
Вскоре она вернулась с глубокой калошей и куском холста. Когда завернутая в холстину и согретая нога была умещена в теплую калошу, Павел с молчаливой благодарностью поглядел на сторожиху.
Токарев приехал из города раздраженный, собрал в комнату Холявы актив и передал ему невеселые новости.
– Всюду заторы. Куда ни кинешься, везде колеса крутят и вес на одном месте. Мало мы, видно, белых гусей повыловили, на наш век их хватит, – докладывал старик собравшимся. – Я, ребятки, скажу открыто: дело ни к черту. Второй смены еще не собрали, а сколько пришлют – неизвестно. Мороз на носу. До него хотя умри, а нужно пройти болото, а то потом землю зубами не угрызешь. Ну, так вот, ребятки, в городе возьмут в «штосс» всех, кто там путает, а нам здесь надо удвоить скорость. Пять раз сдохни, а ветку построить надо. Какие мы иначе большевики будем – одна слякоть, – говорил Токарев не обычным для него хриповатым баском, а напряженно-стальным голосом. Блестевшие из-под насупленных бровей глаза его говорили о решительности и упрямстве.
– Сегодня же проведем закрытое собрание, растолкуем своим, и все завтра на работу. Утром беспартийных отпускаем, а сами остаемся. Вот решение губкома, – передал он Панкратову сложенный вчетверо лист.
Через плечо грузчика Корчагин прочел:
«Считать необходимым оставить на стройке всех членов комсомола, разрешив их смену не раньше первой подачи дров. За секретаря губкомола
Р. Устинович».
В тесном бараке не пройти. Сто двадцать человек заполнили его. Стояли у стен, забрались на столы и даже на кухню.
Открыл собрание Панкратов. Токарев говорил недолго, но конец его речи подрезал всех:
– Завтра коммунисты и комсомольцы в город не уедут.
Рука старика подчеркнула в воздухе всю непреложность решения. Жест этот смахнул все надежды вернуться в город, к своим, выбраться из этой грязи. В первую минуту ничего нельзя было разобрать за выкриками. От движения тел беспокойно замигала подслеповатая коптилка. Темнота скрывала лица. Шум голосов нарастал. Одни говорили мечтательно о «домашнем уюте», другие возмущались, кричали об усталости. Многие молчали. И только один заявил о дезертирстве. Раздраженный голос его из угла выбрасывал вперемежку с бранью:
– К чертовой матери! Я здесь и дня не останусь! Людей на каторгу ссылают, так хоть за преступление. А нас за что? Держали нас две недели – хватит. Дураков больше нет. Пусть тот, кто постановлял, сам едет и строит. Кто хочет, пусть копается в этой грязи, а у меня одна жизнь. Я завтра уезжаю.
Окунев, за спиной которого стоял крикун, зажег спичку, желая увидеть дезертира. Спичка на миг выхватила из темноты перекошенное злобной гримасой лицо и раскрытый рот. Окунев узнал: сын бухгалтера из губпродкома.
– Что присматриваешься? Я не скрываюсь, не вор.
Спичка потухла, Панкратов поднялся во весь рост.
– Кто это там разбредался? Кому это партийное задание – каторга? – глухо заговорил он, обводя тяжелым взглядом близстоящих. – Братва, нам в город никак нельзя, наше место здесь. Ежели мы отсюда дадим деру, люди замерзать будут. Братва, чем скорее закончим, тем скорее вернемся, а тикать отсюда, кап тут одна зануда хочет, нам не дозволяет идея наша и дисциплина.
Грузчик не любил больших речей, но и эту, короткую, перебил все тот же голос:
– А беспартийные уезжают?
– Да, – отрубил Панкратов.
К столу протиснулся парень в коротком городском пальто. Летучей мышью кувыркнулся над столом маленький билет, ударился в грудь Панкратова и, отскочив на стол, встал ребром.
– Вот билет, возьмите, пожалуйста, из-за этого кусочка картона не пожертвую здоровьем!
Конец фразы заглушили заметавшиеся по бараку голоса:
– Чем швыряешься?
– Ах ты, шкура продажная!
– В комсомол втерся, на теплое местечко целился!
– Гони его отсюда!
– Мы тебя погреем, вошь тифозная!
Тот, кто бросил билет, пригнув голову, пробирался к выходу. Его пропускали, сторонясь, как от зачумленного. Скрипнула закрывшаяся за ним дверь.
Панкратов сжал пальцами брошенный билет и сунул его в огонек коптилки. Картон загорелся, сворачиваясь в обугленную трубочку.
В лесу прозвучал выстрел. От ветхого барака в темноту леса нырнули конь и всадник. Из школы и барака выбегали люди. Кто-то случайно наткнулся на дощечку из фанеры, засунутую в щель двери. Чиркнули спичкой. Закрывая колеблющиеся от ветра огоньки полами одежды, прочли: «Убирайтесь все со станции туда, откуда явились. Кто останется, тому пуля в лоб. Перебьем всех до одного, пощады никому не будет. Срок вам даю до завтрашней ночи». И подписано: «Атаман Чеснок».
Чеснок был из банды Орлика.
В комнате Риты на столе незакрытый дневник.
«2 декабря
Утром выпал первый снег. Крепкий мороз. На лестнице встретилась с Вячеславом Олынинским. Шли вместе.
– Я всегда любуюсь первым снегом. Мороз-то какой! Одна прелесть, не правда ли? – сказал Ольшинский.
Я вспомнила о Боярке и ответила ему, что мороз и снег меня совершенно не радуют, наоборот, удручают. Рассказала почему.
– Это субъективно. Если ваши мысли продолжить, то надо будет признать недопустимым смех и вообще проявление жизнерадостности во время, скажем, войны. Но в жизни этого не бывает. Трагедия там, где полоска фронта. Там ощущение жизни придавлено близостью смерти. Но даже и там смеются. А вдали от фронта жизнь все та же: смех, слезы, горе и радость, жажда зрелищ и наслаждений, волненье, любовь…
В словах Ольшинского трудно отличить иронию. Ольшинский – уполномоченный Наркоминдела. В партии с 1917 года. Одет по-европейски, всегда гладко выбрит, чуть надушен. Живет в нашем доме, в квартире Сегала. Вечерами заходит ко мне. С ним интересно говорить, знает Запад, долго жил в Париже, но я не думаю, чтобы мы стали хорошими друзьями. Причина тому: во мне он видит прежде всего женщину и уже только потом товарища по партии. Правда, он не маскирует своих стремлений и мыслей, – он достаточно мужествен, чтобы говорить правду, и его влечения не грубы. Он умеет их делать красивыми. Но он мне не нравится.
Грубоватая простота Жухрая мне несравненно ближе, чем европейский лоск Ольшинского.
Из Боярки получаем короткие сводки. Каждый день сотня сажен прокладки. Шпалы кладут прямо на мерзлую землю, в прорубленные для них гнезда. Там всего двести сорок человек. Половина второй смены разбежалась. Условия действительно тяжелые. Как-то они будут работать на морозе?.. Дубава уже педелю там. В Пуще-Водице из восьми паровозов собрали пять. К остальным нет частей.
На Дмитрия создано Управлением трамвая уголовное дело: он со своей бригадой силой задержал все трамвайные площадки, идущие из Пущи-Водицы в город. Высадив пассажиров, он нагрузил платформы рельсами для узкоколейки. Привезли девятнадцать площадок по городской линии к вокзалу. Трамвайщики помогали вовсю.
На вокзале остатки соломенской комсомолии за ночь погрузили, а Дмитрий со своими повез рельсы в Боярку.
Аким отказался ставить на бюро вопрос о Дубаве. Нам Дмитрий рассказал о безобразной волоките и бюрократизме в Управлении трамвая. Там наотрез отказались дать больше двух площадок. Туфта прочел Дубаве нравоучение:
– Пора бросить партизанские выходки, теперь за это в тюрьме насидеться можно. Будто нельзя договориться и обойтись без вооруженного захвата?
Я еще не видела Дубаву таким свирепым.
– Почему же ты, бумагоед, не договорился? Сидит здесь, пиявка чернильная, и языком брешет. Мне без рельсов на Боярке морду набьют. А тебя, чтобы ты тут под ногами не путался, на стройку надо отослать Токареву на пересушку! – гремел Дмитрий на весь губком.
Туфта написал на Дубаву заявление, но Аким, попросив меня выйти, говорил с ним минут десять. Туфта от Акима выскочил красный и злой.
3 декабря
В губкоме новое дело, уже из Трансчека. Панкратов, Окунев и еще несколько товарищей приехали на станцию Мотовиловку и сняли с пустых строений двери и оконные рамы. При погрузке всего этого в рабочий поезд их пытался арестовать станционный чекист. Они его обезоружили и, лишь когда тронулся поезд, вернули ему револьвер, вынув из него патроны. Двери и окна увезли. Токарева же материальный отдел дороги обвиняет в самовольном изъятии из боярского склада двадцати пудов гвоздей. Он отдал их крестьянам за работу по вывозке с лесоразработки длинных поленьев, которые они кладут вместо шпал.
Я говорила с товарищем Жухраем об этих делах. Он смеется: «Все эти дела мы поломаем».
На стройке положение крайне напряженное, и дорог каждый день. По малейшему пустяку приходится нажимать. То и дело тянем в губком тормозильщиков. Ребята на стройке все чаще выходят за рамки формалистики.
Ольшинский принес мне маленькую электрическую печку. Мы с Олей Юреневой греем над ней руки. Но в комнате от нее теплее не становится. Как-то там, в лесу, пройдет эта ночь? Ольга рассказывает: в больнице очень холодно, и больные не вылезают из-под одеял. Топят через два дня.
Нет, товарищ Ольшинский, трагедия на фронте оказывается трагедией в тылу!
4 декабря
Всю ночь валил снег. В Боярке, пишут, все засыпал. Работа стала. Очищают путь. Сегодня губком вынес решение: стройку первой очереди, до границы лесоразработки, закончить не позже 1 января 1922 года. Когда передали это в Боярку, Токарев, говорят, ответил: «Если не передохнем, то выполним».
О Корчагине ничего не слышно. Удивительно, что на него нет «дела» вроде панкратовского. Я до сих пор не знаю, почему он не хочет со мной встречаться.
5 декабря
Вчера банда обстреляла стройку».
Кони осторожно ставят ноги в мягкий, податливый снег. Изредка заворошится под снегом прижатая к земле копытом ветка, затрещит – тогда всхрапывает конь. Метнется в сторону, но, получив обрезом по прижатым ушам, переходит в галоп, догоняя передних.
Около десятка конных перевалило через холмистый кряж, в который уперлась полоса черной, еще не устланной снегом земли. Здесь всадники задержали коней. Звякнули, встретясь, стремена. Шумно встряхнулся всем телом вспотевший от далекого пробега жеребец переднего.
– Их до биса наихало сюды, – говорил передний. – Ось мы им холоду нагоним! Батько сказав, щоб ции саранчи тут завтра не було, бо вже видно, що к дровам сволочная мастеровщина доберется…
К станции подъезжали гуськом, по обочинам узкоколейки. Шагом подъехали к прогалине, что у старой школы; не выезжая на поляну, остались за деревьями.
Залп разметал тишину темной ночи. Белкой скользнул вниз снежный ком с ветки серебристой при лунном свете березы. А меж деревьев высекали искры куцые обрезы, ковыряли пули сыпучую штукатурку, жалобно дзинькало пробитое стекло привезенных Панкратовым окон.
Залп сорвал людей с бетонного пола, поставил их на ноги, но, когда залетали но комнатам жуткие сверчки, страх повалил людей обратно на пол.
Падали друг на друга.
– Ты куда? – схватил за шинель Павла Дубава.
– На двор.
– Ложись, идиот! Уложат на месте, только покажись, – порывисто шептал Дмитрий.
Они лежали в комнате рядом у самой двери. Дубава прижался к полу, вытянув по направлению к двери руку с револьвером. Корчагин сидел на корточках, нервно ощупывая пальцами патронные гнезда в барабане нагана. В них пять патронов. Нащупав пустоты, повернул барабан.
Стрельба прервалась. Наступившая тишина удивляла.
– Ребята, у кого есть оружие, собирайтесь сюда, – шепотом командовал лежащим Дубава.
Корчагин осторожно открыл дверь. На прогалине пусто. Медленно кружась, падали снежинки.
А в лесу десять всадников нахлестывали лошадей.
В обед из города примчалась автодрезина. Из нее вышли Жухрай и Аким. Их встречали Токарев и Холява. С дрезины сняли и поставили на перрон пулемет «максим», несколько коробок с пулеметными лентами и два десятка винтовок.
К месту работ шли торопливо. Полы шинели Федора чертили по снегу зигзаги. Шаг у него медвежий, вперевалку – все еще не отвык, ставит ноги циркулем, словно под ним еще качающаяся палуба миноносца. Токареву то и дело приходилось бежать за своими спутниками: высокий Аким шел в ногу с Федором.
– Налет банды – это еще полбеды. Тут вот нам косогор поперек дороги лег. Нанесло на нашу голову, язви его! Много земли вынимать придется.
Старик остановился, повернулся спиной к ветру, закурил, держа ладони лодочкой, и, пыхнув дымком раз-другой, догнал ушедших вперед. Аким, поджидая его, остановился. Жухрай, не сбавляя шага, уходил дальше.
Аким спросил Токарева:
– Хватит ли у вас сил в срок построить подъездной путь?
Токарев ответил не сразу.
– Знаешь, сынок, – сказал он наконец, – если говорить вообще, то построить нельзя, но не построить тоже нельзя. Вот отсюда и получается.
Они нагнали Федора и зашагали рядом. Слесарь заговорил возбужденно:
– Вот тут-то и начинается это самое «но». Ведь только нас двое тут – Патошкин и я – знают, что построить при таких собачьих условиях, при таком оборудовании и количестве рабочей силы невозможно. Но зато все до одного знают, что не построить – нельзя. И вот почему я смог сказать: «Если не перемерзнем, то будет сделано». Сами поглядите, второй месяц, как здесь копаемся, четвертую смену дорабатываем, а основной состав – без передышки, только молодостью и держится. А ведь половина из них простужена. Посмотришь на этих ребят, так сердце кровью заливает. Цены им нет… Не одного из них загонит в гроб эта проклятая трущоба.
В километре от станции кончалась вполне готовая узкоколейка.
Дальше, километра на полтора, на выровненном полотне лежали врытые в землю длинные поленища, словно поваленный ветром частокол. Это шпалы. Еще дальше, до самого косогора, шла лишь ровная дорога.
Здесь работала первая строительная группа Панкратова. Сорок человек прокладывали шпалы. Рыжебородый крестьянин в новеньких лаптях не спеша стаскивал с розвальней поленья и бросал их на полотно дороги. Несколько таких же саней разгружалось поодаль. Две длинные железные штанги лежали на земле. Это была форма рельсов, под них ровняли шпалы. Для трамбовки земли пускались в ход топоры, ломы, лопаты.
Кропотливое и медленное это дело – прокладка шпал. Прочно и устойчиво должны лежать в земле шпалы, и так, чтобы рельс опирался одинаково на каждую из них.
Технику прокладки знал только один старик, без единой сединки в свои пятьдесят четыре года, со смолистой, раздвинутой надвое бородой – дорожный десятник Лагутин. Он добровольно работал четвертую смену, переносил с молодежью все невзгоды и заслужил в отряде всеобщее уважение. Этот беспартийный (отец Тали) всегда занимал почетное место на всех партийных совещаниях. Гордясь этим, старик дал слово не оставлять стройки.
– Ну, как же мне вас кидать, скажите на милость? Напутаете без меня с прокладкой, тут глаз нужен, практика. А уж я этих шпал по Расее натыкал за свою жизнь… – добродушно говорил он при каждой смене – и оставался.
Патошкин ему доверял и на его участок заглядывал редко. Когда трое подошли к работавшим, Панкратов, потный и раскрасневшийся, рубил топором гнездо для шпалы.
Аким еле узнал грузчика. Панкратов похудел, острее вырисовывались его широкие скулы, и плохо вымытое лицо как-то потемнело и осунулось.
– А, губерния приехала! – проговорил он и подал Акиму горячую, влажную руку.
Стук лопат прекратился. Аким видел вокруг бледные лица. Снятые шинели и полушубки валялись тут же, прямо на снегу.
Поговорив с Лагутиным, Токарев захватил Панкратова и повел приезжих к выемке. Грузчик шел рядом с Федором.
– Расскажи мне, Панкратов, как это у вас там с чекистом вышло, в Мотовиловке? Как ты думаешь, перегнули вы немного с разоружением-то? – серьезно спросил Федор неразговорчивого грузчика.
Панкратов смущенно улыбнулся:
– Мы его по согласию разоружили, он нас сам просил. Ведь он наш парняга. Мы ему растолковали все как есть, он и говорит: «Я, ребята, не имею права позволить вам увезти окна и двери. Есть приказ товарища Дзержинского пресекать расхищение дорожного имущества. Тут начальник станции со мной на ножах, ворует, мерзавец, а я мешаю. Отпущу вас – он на меня обязательно донесет по службе, и меня в Ревтрибунал. А вы вот меня разоружите и катитесь. И если начальник станции не донесет, то на этом и кончится». Мы так и сделали. Двери и окна ведь не себе же везли.
Заметив искринку смеха в глазах Жухрая, Панкратов добавил:
– Пусть же нам одним попадет, вы уж парня-то не жмите, товарищ Жухрай.
– Все это ликвидировано. В дальнейшем таких вещей делать нельзя – это разрушает дисциплину. У нас достаточно силы, чтобы разбивать бюрократизм организованным порядком. Ладно, поговорим о более важном. – И Федор начал расспрашивать о подробностях налета.
В четырех с половиной километрах от станции яростно вгрызались в землю лопаты. Люди резали косогор, ставший на их пути.
А по сторонам стояло семеро, вооруженных карабином Холявы и револьверами Корчагина, Панкратова, Дубавы и Хомутова. Это было все оружие отряда.
Патошкин сидел на скате, выписывая цифры в записную книжку. Инженер остался один. Вакуленко, предпочитая суд за дезертирство смерти от пули бандита, утром удрал в город.
– На выемку у нас уйдет полмесяца, земля мерзлая, – негромко сказал Патошкин стоявшему перед ним Хомутову, всегда хмурому увальню, скуповатому на слова.
– Нам всего дают на дорогу двадцать пять дней, а вы на выемку пятнадцать кладете, – ответил ему Хомутов, сердито захватывая губой кончик уса.
– Этот срок нереален, правда, я в своей жизни никогда не строил в такой обстановке и с таким составом людей, кап этот. Я могу и ошибиться, что уже дважды со мной бывало.
В это время Жухрай, Аким и Панкратов подходили к выемке. На косогоре их заметили.
– Глянь, кто это? – толкнул Корчагина локтем раскосый парень в старом, порвавшемся на локтях свитере, Петька Трофимов, болторез из мастерских, указывая пальцем на косогор. В тот же миг Корчагин, не выпуская из рук лопаты, кинулся под гору. Глаза его под козырьком шлема тепло улыбнулись, и Федор дольше других жал ему руку.
– Здорово, Павел! Поди узнай его в такой разнокалиберной обмундировке.
Панкратов криво усмехнулся:
– Ничего себе комбинация из пяти пальцев, и все пять наружу. К тому же у него дезертиры шинель уперли. У них с Окуневым коммуна: тот Павлу свой пиджачишко отдал. Ничего, Павлуша парень теплый. Недельку на бетоне погреется, солома почти не помогает, а потом «сыграет в ящик», – невесело говорил Акиму грузчик.
Чернобровый Окунев, слегка курносенький, щуря плутоватые глаза, возразил:
– Мы Павлушке пропасть не дадим. Голоснем – и на кухню его в повара, к Одарке в резерв. Там он, если не дурак будет, и подъест и погреется – хоть у печки, хоть у Одарки.
Дружный смех покрыл его слова. В этот день смеялись первый раз.
Федор осмотрел косогор, съездил с Токаревым и Патошкиным в санях к лесоразработке и вернулся обратно. На косогоре рыли землю все с тем же упорством. Федор смотрел на мельканье лопат, на согнутые в напряженном усилии спины и тихо сказал Акиму:
– Митинг не нужен. Агитировать здесь некого. Правду ты, Токарев, сказал, что им цены нет. Вот где сталь закаляется.
Глаза Жухрая с восхищением и суровой любовной гордостью смотрели на землекопов. Ведь еще так недавно часть этих землекопов щетинилась сталью штыков в ночь накануне мятежа. А сейчас они охвачены единым стремлением довести стальные жилы рельсов до заветных дровяных богатств – источника тепла и жизни.
Патошкин вежливо, но убежденно доказывал Федору невозможность прорыть выемку раньше двух недель. Федор слушал его вычисления и про себя что-то решал.
– Снимите людей с косогора, развертывайте путь дальше, а холм мы возьмем иначе.
На станции Жухрай долго сидел у телефона. Холява сторожил у дверей. Он слышал за спиной глухой бас Федора:
– Позвони сейчас же от моего имени наштаокру, пусть немедленно перекинут полк Пузыревского в сектор стройки. Необходимо очистить район от банд. Вышлите из базы бронепоезд с подрывниками. Об остальном я распоряжусь сам. Возвращусь ночью. Вышлите на вокзал к двенадцати Литке с машиной.
В бараке после короткой речи Акима заговорил Жухрай. В товарищеской беседе незаметно прошел час. Федор говорил строителям о невозможности ломать срок окончания постройки, назначенный на первое января.
– Мы переводим стройку на военное положение. Коммунисты сводятся в роту ЧОН. Командиром роты назначается товарищ Дубава. Все шесть строительных групп получают твердые задания. Оставшиеся работы по прокладке делятся на шесть равных частей. Каждая группа получает свою часть. К первому января все работы должны быть закончены. Группа, которая окончит работу раньше, получает право на отдых и отъезд в город. Кроме этого, президиум губисполкома возбудит ходатайство перед ВУЦИК[7] о награждении орденом Красного Знамени лучшего рабочего этой группы.
Начальниками стройгрупп были утверждены: первой – товарищ Панкратов, второй – товарищ Дубава, третьей – товарищ Хомутов, четвертой – товарищ Лагутин, пятой – товарищ Корчагин, шестой – товарищ Окунев.
– Начальником стройки, – заканчивал свою речь Жухрай, – ее идейным руководителем и организатором остается бессменно Антон Никифорович Токарев.
Словно стая птиц взлетела, заплескались руки, заулыбались суровые лица, и дружески-шутливая последняя фраза серьезного человека разрядила длительное внимание взрывом смеха.
Человек двадцать гурьбой провожали Акима и Федора до автодрезины.
Прощаясь с Корчагиным и глядя на его засыпанную снегом калошу, Федор сказал негромко:
– Сапоги пришлю. Ты ноги-то еще не отморозил?
– Что-то похоже на это – припухать стали, – ответил Павел и, вспомнив давнишнюю свою просьбу, взял Федора за рукав: – Ты мне немного патронов для нагана дашь? У меня надежных только три.
Жухрай сокрушенно качал головой, но, увидя огорчение в глазах Павла, не раздумывая, отстегнул свой маузер:
– Вот тебе мой подарок.
Павел не сразу поверил, что ему дарят вещь, о которой он так давно мечтал, но Жухрай накинул на его плечо ремень:
– Бери, бери! Я же знаю, что у тебя на него давно глаза горят. Только ты осторожней с ним, своих не перестреляй. Вот тебе еще три полные обоймы к нему.
На Павла устремились явно завистливые взгляды. Кто-то крикнул:
– Павка, давай меняться на сапоги с полушубком в придачу.
Панкратов озорно толкнул Павла в спину:
– Меняй, черт, на валенки. Все равно в калоше не доживешь до рождества Христова.
Поставив ногу на подножку дрезины, Жухрай писал разрешение на подаренный револьвер.
Ранним утром, глухо цокая на стрелках, к станции подошел бронепоезд. Пышным султаном вырывался белый, как лебяжий пух, освобожденный пар, тут же исчезая в морозном чистом воздухе. Из бронированных коробок выходили зашитые в кожу люди. Через несколько часов трое подрывников из бронепоезда глубоко забили в косогор две огромные вороненые тыквы, отвели от них длинные шнуры и дали сигнальные выстрелы. Тогда от страшного теперь косогора во все стороны побежали люди. От спички конец шнура вспыхнул фосфорическим огоньком.
У сотен людей на миг сжались сердца. Одна-две минуты томительного ожидания – и… вздрогнула земля, страшная сила разнесла вершину холма, швырнув в небо огромные глыбы земли. Второй взрыв сильнее первого. Страшный грохот прокатился по лесной чаще, наполняя ее хаосом звуков от разорванного в клочья косогора.
Там, где только что был холм, зияла глубокая яма, и на десятки метров вокруг сахарную белизну снега засыпала взрыхленная земля.
В образовавшееся от взрыва углубление устремились люди с кирками и лопатами.
С отъездом Жухрая на стройке развернулось упорнейшее состязание – борьба за первенство.
Еще далеко до рассвета Корчагин тихо, никого не будя, поднялся и, едва передвигая одеревеневшие на холодном полу ноги, направился в кухню. Вскипятив в баке воду для чая, вернулся и разбудил всю свою группу.
Когда проснулся весь отряд, на дворе было уж светло.
В бараке во время утреннего чая к столу, где сидел Дубава со своими арсеналыциками, протискался Панкратов.
– Видал, Митяй, Павка свою братву чуть свет на ноги поднял. Поди, саженей десять уже проложили. Ребята говорят, что он своих из главмастерских так навинтил, что те решили двадцать пятого закончить, свой участок. Щелкнуть хочет он нас всех по носу. Но это, я извиняюсь, мы еще посмотрим! – возмущенно говорил он Дубаве.
Митяй кисло улыбнулся. Он прекрасно понимал, почему поступок группы из главных мастерских задел за живое секретаря коллектива речного порта. Да и его, Дубаву, дружок Павлушка подхлестнул: не сказав ни слова, бросил вызов всему отряду.
– Дружба дружбой, а табачок врозь – тут «кто кого», – сказал Панкратов.
Около полудня энергичная работа группы Корчагина была неожиданно прервана. Сторожевой, стоявший у составленных в козлы винтовок, заметил меж деревьев группу конных и дал тревожный выстрел.
– В ружье, братва! Банда! – крикнул Павка и, швырнув лопату, бросился к дереву, на котором висел его маузер.
Расхватав имевшееся оружие, группа залегла прямо в снег у обочины дороги. Передние конные замахали шапками. Один из них крикнул:
– Стой, товарищи! Свои!
Полсотни конных в буденовках с алыми звездами подъезжали по дороге.
Оказалось, что стройку пришел проведать взвод полка Пузыревского. Павел обратил внимание на обрубленное ухо лошади командира. Красивая серая кобыла с белой лысиной на лбу не стояла на месте, «играла» под всадником. Она испуганно пятилась назад, когда Павел, бросившись к ней, схватил ее под уздцы.
– Лыска, баловница, вот где мы с тобой встретились! Уцелела от пули, красавица моя одноухая.
Он нежно обхватил тонкую шею лошади и гладил рукой ее вздрагивающие ноздри. Командир пристально всматривался в Павла и, узнав, удивленно ахнул:
– Да это же Корчагин!.. Коня узнал, а Середу недосмотрел. Здравствуй, братенек!
В городе «нажали на все рычаги». Это сразу сказалось на стройке. Жаркий опустошил райком, выслав остатки организации в Боярку. На Соломенке остались одни дивчата. В путейском техникуме Жаркий же добился посылки на стройку новой группы студентов.
Сообщая обо всем этом Акиму, он полушутя сказал:
– Остался я с одним женским пролетариатом. Посажу Лагутину вместо себя. На дверях напишем: «Женотдел», и покачу-ка я на Боярку. Неудобно мне, знаешь, одному мужику среди женщин крутиться. Поглядывают на меня девочки подозрительно. Наверно, меж собой говорят, сороки: «Всех разослал, а сам остался, гусь лапчатый», или еще пообиднее что-нибудь. Прошу тебя разрешить мне выехать.
Аким, смеясь, отказал.
В Боярку прибывал народ. Прибыло и шестьдесят студентов-путейцев.
Жухрай добился у Управления дороги посылки в Боярку четырех классных вагонов для жилья вновь посланным рабочим.
Группа Дубавы была снята с работы и послана в Пущу-Водицу. Ей приказывалось доставить на стройку паровозики и шестьдесят пять узкоколейных платформ. Эта работа засчитывалась как задание на участке.
Перед отъездом Дубава посоветовал Токареву отозвать Клавичека на стройку и дать ему вновь организованную группу. Токарев отдал этот приказ, не подозревая истинной причины, побудившей арсенальца вспомнить о существовании чеха. А причиной была записка Анны, переданная приезжими соломенцами.
«Дмитрий! – писала Анна. – Мы с Клавичеком отобрали вам гору литературы. Шлем тебе и всем боярским штурмовикам свой горячий привет. Какие вы все молодчаги! Желаем вам сил и энергии. Вчера из складов выдали последние запасы дров. Клавичек просил передать вам привет. Чудный парень! Хлеб для вас он печет сам. В пекарне никому не доверяет. Сам просеивает муку, сам машиной месит тесто. Муку где-то добыл хорошую, хлеб у него получается прекрасный, не в пример тому, что я получаю. Вечером у меня собираются наши: Лагутина, Артюхин, Клавичек и иногда Жаркий. Понемногу подвигаем учебу, но больше говорим обо всем и обо всех, а чаще всего о вас. Девушки возмущены отказом Токарева допустить их на стройку. Они уверяют, что вынесут лишения наравне со всеми. Таля говорит: «Оденусь во все отцовское и заявлюсь к папане, пусть попробует меня оттуда выпереть».
Пожалуй, она это сделает. Передай мой привет черноглазому. Анна».
Метель надвинулась сразу. Небо затянулось серыми, низко плывущими облаками. Густо пошел снег. Вечером завыл в трубах ветер, загудел среди деревьев, гоняясь за увертливым снежным вихрем, будоражил лес угрожающим присвистом.
Бушевал и разбойничал всю ночь буран. Промерзли до костей люди, хотя всю ночь топились печи: не держала тепла станционная развалина.
Утром выступивший на работу отряд увязал в глубоком снегу, а над деревьями пламенело солнце, и на сине-голубом небе ни единого облачка.
Группа Корчагина освобождала от снежных заносов свой участок. Только теперь Павел почувствовал, до чего мучительны страдания от холода. Старый пиджачок Окунева не грел его, а в калошу набивался снег. Он не раз терял ее в сугробах. Сапог же на другой ноге грозил совсем развалиться. От спанья на полу на шее его вздулись два огромных карбункула. Вместо шарфа Токарев дал ему свое полотенце.
Худой, с воспаленными глазами, Павел яростно взметывал широкой деревянной лопатой, сгребая снег.
На станцию в это время приполз пассажирский поезд. Его едва приволок сюда выдыхающийся паровоз: на тендере ни одного полена, в топке догорали остатки.
– Дадите дров – поедем, а нет – переведите поезд на запасный, пока есть чем двигать! – кричал машинист начальнику станции.
Поезд перевели на запасный путь. Удрученным пассажирам сообщили причину остановки. В битком набитых вагонах заохали и зачертыхались.
|
The script ran 0.013 seconds.