Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ильф и Петров - Золотой теленок [1931]
Известность произведения: Высокая
Метки: humor_prose, prose_su_classics, Классика, Плутовской роман, Сатира, Юмор

Аннотация. Вы читали «Золотой теленок» Ильфа и Петрова? Любой образованный человек скажет: «Конечно, читал!» Мы скажем: «Конечно, не читали!» Потому что до сих пор «Золотой теленок» издавался не полностью и не в том виде, в каком его написали авторы, а в том, в каком его «разрешили» советские редакторы и советская цензура. Два года назад впервые в истории увидело свет полное издание «Двенадцати стульев». Теперь - тоже впервые в истории - выходит полная версия «Золотого теленка», восстановленная известными филологами Давидом Фельдманом и Михаилом Одесским. Читатель узнает, что начинался роман совсем не так, как мы привыкли читать. И заканчивался тоже совсем не так. В приложении к издании будет помещена иная версия заключительной части. А из предисловия, написанного Д.Фельдманом и М.Одесским, станет ясно, что история создания «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка» - сама по себе захватывающий детективный роман, в котором в полной мере отразилась политическая жизнь страны конца 20-х - начала 30-х годов.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

И странная семья исчезла в антилоповской пыли. Когда пыль упала на землю, Бендер увидел на фоне моря и цветочного партера большое стеклянное ателье. Гипсовые львы с измаранными мордами сидели у подножия  широкой лестницы. Из ателье бил беспокойный запах грушевой эссенции. Остап понюхал воздух и попросил Козлевича остановиться. Он вышел из машины и снова принялся втягивать ноздрями живительный запах эссенции. – Как это  я сразу не догадался! – пробормотал он, вертясь у подъезда. Он устремил взор на вывеску «1я Черноморская кинофабрика», погладил лестничного льва по теплой гриве и, промолвив: «Голконда», быстро отправился назад, на постоялый двор. Всю ночь он сидел у подоконника и писал при свете керосиновой лампочки. Ветер, забегавший в окно, перебирал исписанные листки. Перед сочинителем открывался не слишком привлекательный пейзаж. Деликатный месяц освещал не бог весть какие хоромы. Постоялый двор дышал, шевелился и храпел  во сне. Невидимые, в темных углах перестукивались лошади. Мелкие спекулянты спали на подводах, подложив под себя свой жалкий товар. Распутавшаяся лошадь бродила по двору, осторожно переступая через оглобли, волоча за собой  недоуздок и суя морду в подводы,  в поисках ячменя. Подошла она и к окну сочинителя и, положив голову на подоконник, с печалью посмотрела на Остапа. – Иди, иди, лошадь, – заметил великий комбинатор, – не твоего это ума дело! Перед рассветом, когда постоялый двор стал оживать и между подводами уже бродил мальчик с ведром воды, тоненько выкликая: «Кому кони напувать?», Остап окончил свой труд, вынул из «дела  Корейко» чистый лист бумаги и вывел на нем заголовок: «Шея» Многометражный фильм. Сценарий О.Бендера На 1‑й Черноморской кинофабрике был тот ералаш, какой бывает только на конских ярмарках и именно в ту минуту, когда всем обществом ловят карманщика . В подъезде сидел комендант. У всех входящих он строго требовал пропуск, но если ему пропуска не давали, то он пускал и так. Люди в синих беретах сталкивались с людьми в рабочих комбинезонах, разбегались по многочисленным лестницам и немедленно по этим же лестницам бежали вниз. В вестибюле они описывали круг, на секунду останавливались, остолбенело глядя перед собой, и снова пускались бежать  наверх с такой прытью, будто бы их стегали сзади мокрым линьком. Стремглав проносились ассистенты, консультанты, эксперты, администраторы, режиссеры со своими адъютантами, осветители, редакторы‑монтажеры, пожилые сценаристки, заведующие запятыми и хранители большой чугунной печати. Остап, принявшийся было расхаживать по кинофабрике обычным своим шагом, вскоре заметил, что никак не может включиться в этот кружащийся мир. Никто не отвечал на его расспросы, никто не останавливался. – Надо будет примениться к особенностям противника, – сказал Остап. Он тихонько побежал и сразу же почувствовал облегчение. Ему удалось даже перекинуться двумя словечками с какой‑то адъютантшей. Тогда великий комбинатор побежал с возможной быстротой и вскоре заметил, что включился в темп. Теперь он бежал ноздря в ноздрю с заведующим литературной частью. – Сценарий! – крикнул Остап. – Какой? – спросил завлит, отбивая твердую рысь. – Хороший! – ответил Остап, выдвигаясь на полкорпуса вперед. – Я вас спрашиваю, какой? Немой или звуковой? – Немой. Легко выбрасывая ноги в толстых чулках, завлит обошел Остапа на повороте и крикнул: – Не надо. – То есть как не  надо? – спросил великий комбинатор, начиная тяжело скакать. – А так.  Немого кино уже нет. Обратитесь к звуковикам. Оба они на миг остановились, остолбенело посмотрели друг на друга и разбежались в разные стороны. Через пять минут Бендер, размахивая рукописью, опять бежал в подходящей компании, между двумя рысистыми консультантами. – Сценарий! – сообщил Остап, тяжело дыша. Консультанты, дружно перебирая рычагами, оборотились к Остапу. – Какой сценарий? – Звуковой. – Не надо, – ответили консультанты, наддав ходу. И великий  комбинатор опять сбился с ноги и позорно заскакал. – Как же это не  надо? – Так вот и не надо. Звукового кино еще нет. В течение получаса добросовестной рыси Бендер уяснил себе щекотливое положение дел на 1й Черноморской кинофабрике. Вся щекотливость заключалась в том, что немое кино уже не работало ввиду наступления эры звукового кино, а звуковое еще не работало по причине организаци–онных неполадок, связанных с ликвидацией эры немого кино. В разгаре рабочего дня, когда бег ассистентов, консультантов, экспертов, администраторов, режиссеров, адъютантш, осветителей, сценаристок  и хранителей большой чугунной печати достиг резвости знаменитого в свое время «Крепыша», распространился слух, что где‑то,  в какой‑то комнате,  сидит человек, который в срочном порядке конструирует звуковое кино. Остап со всего ходу вскочил в большой кабинет и остановился, пораженный тишиной. За столом боком сидел маленький человек с бедуинской бородкой в  золотом пенсне со шнурком. Нагнувшись, он с усилием стаскивал с ноги ботинок. – Здравствуйте, товарищ! – громко сказал великий комбинатор. Но человечек  не ответил. Он снял ботинок и принялся вытряхивать из него песок. – Здравствуйте,  – повторил Остап. – Я принес сценарий. Человек с бедуинской бородкой не спеша надел ботинок и молча стал его шнуровать. Закончив это дело, он повернулся к своим бумагам и, закрыв один глаз, начал выводить бледные  каракули. – Что ж  вы молчите? – заорал Бендер с такой силой, что на столе кинодеятеля звякнула телефонная трубка. Только тогда кинодеятель поднял голову, посмотрел на Остапа и сказал: – Пожалуйста, говорите громче. Я не слышу. – Пишите ему записки, – посоветовал проносившийся мимо консультант в пестром жилете, – он глухой. Остап подсел к столу и написал на клочке бумаги: «Вы звуковик?» – Да, – ответил глухой. «Принес звуковой сценарий. Называется „Шея“, народная трагедия в шести частях», – быстро написал Остап. Глухой посмотрел на записку сквозь золотое пенсне и сказал: – Прекрасно.  Мы сейчас же втянем вас в работу. Нам нужны свежие силы. «Рад содействовать. Как в смысле аванса?» – написал Остап . – «Шея»,  это как раз то, что нам нужно! – сказал глухой. – Посидите здесь, я сейчас приду. Только никуда не уходите. Я ровно через минуту. Глухой захватил сценарий многометражного фильма «Шея» и выскользнул из комнаты. – Мы вас втянем в звуковую группу! – крикнул он, скрываясь за дверью. – Через минуту я вернусь. После этого Остап просидел в кабинете полтора часа, но глухой не возвращался. Только выйдя на лестницу и включившись в темп, Остап узнал, что глухой уже давно уехал в автомобиле и сегодня не вернется. И вообще никогда сюда не вернется, потому что его внезапно перебросили в Умань для ведения культработы среди ломовых извозчиков. Но ужаснее всего было то, что глухой увез сценарий многометражного фильма «Шея». Великий комбинатор выбрался из круга бегущих, движения которых все ускорялись, и ошалело опустился на скамью, припав к плечу сидевшего тут же швейцара. – Вот и  я! – сказал вдруг швейцар, развивая, видимо, давно мучившую его мысль. – Сказал мне помреж Терентьев бороду отпустить. Будешь, говорит, Навуходоносора играть или Балтазара  в фильме, вот названия не помню. Я и отрастил, смотри, какая бородища,  патриаршая.  А теперь что с ней делать, с бородой? Помреж говорит,  не будет больше немого фильма, а в звуковом, говорит, тебе играть невозможно, голос у тебя неприятный. Вот и сижу с бородой, тьфу, как козел! Брить жалко, а носить стыдно. Так и живу. – А съемки у вас производятся? – спросил Бендер, постепенно приходя в сознание. – Какие могут быть съемки? – важно ответил бородатый швейцар: – летошний  год сняли немой фильм из римской жизни. До сих пор отсудиться не могут по случаю уголовщины. – Почему же они все бегают? – осведомился великий комбинатор, показывая на лестницу. – У нас не все бегают, – заметил швейцар, – вот товарищ Супругов не бегает. Деловой человек. Все думаю к нему насчет бороды сходить, узнать, как за бороду платить будут: по ведомости или ордер отдельный... Услышав слово ордер , Остап пошел к Супругову. Швейцар не соврал. Супругов не скакал по этажам, не носил альпийского берета, не носил даже заграничных приставских шаровар‑гольф. На нем приятно отдыхал взор. Великого комбинатора он встретил чрезвычайно сухо. – Я занят, – сказал он павлиньим голосом, – вам я могу уделить две  минуты. – Этого вполне достаточно, – начал Остап. – Мой сценарий «Шея»... – Короче, – сказал Супругов. – Сценарий «Шея»... – Вы говорите толком, что вам нужно? – «Шея»... – Короче. Сколько вам следует? – У меня какой‑то глухой... – Товарищ! Если вы сейчас же не скажете, сколько вам следует, то я попрошу вас выйти. Мне некогда. – Девятьсот рублей, – пробормотал великий комбинатор. – Триста,  – категорически заявил Супругов. – Получите и уходите. И имейте в виду, вы украли у меня лишних полторы минуты. Супругов размашистым почерком накатал записку в бухгалтерию, передал ее Остапу и ухватился за телефонную трубку. Выйдя из бухгалтерии, Остап сунул деньги в карман и сказал: – Навуходоносор прав. Один здесь деловой человек – и тот Супругов. Между тем беготня по лестницам, кружение, визг и гоготанье на 1й Черноморской кинофабрике достигли предела. Адъютантши  скалили зубы. Помрежи вели черного козла, восхищаясь его фотогеничностью. Консультанты, эксперты и хранители чугунной печати сшибались друг с другом и хрипло хохотали. Пронеслась курьерша с помелом. Великому комбинатору почудилось даже, что один из ассистентов‑аспирантов в голубых панталонах взлетел над толпой и, обогнув люстру, уселся на карнизе. В  ту же минуту раздался бой вестибюльных часов. – Баммм!  – ударили часы. Вопли и клекот потрясли стеклянное ателье. Ассистенты, консультанты, эксперты и редакторы‑монтажеры катились вниз по лестницам. У выходных дверей началась свалка. – Баммм! Баммм!  – били часы. Тишина выходила из углов. Исчезли хранители большой печати, заведующие запятыми, администраторы и адъютантши. Последний раз мелькнуло помело курьерши. – Баммм!  – ударили часы в четвертый раз. В ателье уже никого не было. И только в дверях, зацепившись за медную ручку карманом пиджака, бился, жалобно визжал и рыл копытцами мраморный пол ассистент‑аспирант в голубых панталонах. Служебный день завершился. С берега, из рыбачьего поселка, донеслось пенье петуха. Когда антилоповская касса пополнилась киноденьгами, авторитет командора, несколько поблекший после бегства Корейко, упрочился. Паниковскому была выдана небольшая сумма на кефир и обещаны золотые челюсти. Балаганову Остап купил пиджак и в придачу к нему скрипящий, как седло, кожаный бумажник. Хотя бумажник был пуст, Шура часто вынимал его и заглядывал внутрь. Козлевич получил пятьдесят рублей на закупку бензина. Антилоповцы вели честную , нравственную, почти что деревенскую жизнь. Они помогали заведующему постоялым двором наводить порядки и вошли в курс цен на  ячмень и сметану. Паниковский иногда выходил во двор, озабоченно раскрывал рот ближайшей лошади, глядел на  зубы и бормотал: «Добрый жеребец», хотя перед ним стояла добрая кобыла. Один лишь командор пропадал по целым дням, а когда появлялся на постоялом дворе, бывал весел и рассеян. Он подсаживался к друзьям, которые пили чай в грязной стеклянной галерее, закладывал за колено сильную ногу в красном башмаке и дружелюбно говорил: – В самом ли деле прекрасна жизнь, Паниковский, или мне это только кажется? – Где это вы безумствуете? – ревниво спрашивал нарушитель конвенции. – Старик! Эта девушка не про вас, – отвечал Остап. При этом Балаганов сочувственно хохотал и разглядывал новый бумажник, а Козлевич усмехался в свои кондукторские усы. Он не раз уже катал командора и Зосю по приморскому  шоссе. Погода благоприятствовала любви. Пикейные жилеты утверждали, что такого августа не было еще со времен порто‑франко. Ночь показывала чистое телескопическое небо, а день подкатывал к городу освежающую морскую волну. Дворники у своих ворот торговали полосатыми монастырскими арбузами, и граждане надсаживались, сжимая арбузы с полюсов и склоняя ухо, чтобы услышать желанный треск. По вечерам со спортивных полей возвращались потные счастливые футболисты. За ними, подымая пыль, бежали мальчики. Они показывали пальцами на знаменитого голкипера, а иногда даже подымали его на плечи и с уважением несли. Однажды вечером командор предупредил экипаж Антилопы , что назавтра предстоит большая увеселительная прогулка за город с раздачей гостинцев. – Ввиду того что наш детский утренник посетит одна девушка, – сказал Остап значительно, – попросил бы господ вольноопределяющихся умыть лица, почиститься, а главное,  не употреблять в поездке грубых выражений. Паниковский очень взволновался, выпросил у командора три рубля, сбегал в баню и всю ночь потом чистился и скребся, как солдат перед парадом. Он встал раньше всех и очень торопил Козлевича. Антилоповцы смотрели на Паниковского с удивлением. Он был гладко выбрит и  припудрен так, что походил на клюкву в сахаре . Он поминутно обдергивал на себе пиджак и с трудом ворочал шеей в оскар‑уайльдовском воротничке. Во время прогулки, которая прошла хорошо и весело,  Паниковский держался весьма чинно. Когда его знакомили с Зосей, он изящно согнул стан, но при этом так сконфузился, что даже пудра на его щеках покраснела. Сидя в автомобиле, он поджимал левую ногу, скрывая порванный  ботинок, из которого проглядывал  большой палец. Зося была в белом платье, обшитом красной ниткой. Антилоповцы ей очень понравились. Ее смешил грубый Шура Балаганов, который всю дорогу причесывался гребешком «Собинов». Иногда же он очищал нос пальцем, после чего обязательно вынимал носовой платок и томно им обмахивался. Адам Казимирович учил ее  управлять Антилопой , чем также завоевал ее расположение. Немного смущал Зосю  Паниковский. Она думала, что он не разговаривает с ней из гордости. Но чаще всего она останавливала взгляд на медальном лице командора. На заходе солнца Остап раздал  обещанные гостинцы. Козлевич получил брелок в виде компаса, который очень подошел к его толстым серебряным часам.  Балаганову был преподнесен «Чтец‑декламатор» в коленкоровом  переплете, а Паниковскому розовый  галстук с синими цветами. – А теперь, друзья мои, – сказал Бендер, когда Антилопа  возвратилась в город, – мы с Зосей Викторовной немного погуляем, а вам пора на постоялый двор, бай‑бай. Уже  постоялый двор заснул и Балаганов с Козлевичем пускали носовые трели , а Паниковский с новым галстуком на шее бродил среди подвод, ломая руки в немой тоске. – Какая фемина! – шептал он. – Я люблю ее, как дочь! Остап сидел с Зосей на ступеньках музея древностей. По  площади, выложенной лавой, прогуливались молодые люди, любезничая и смеясь. За строем платанов светились окна международного клуба моряков. Иностранные матросы в мягких шляпах шагали по два и по три, обмениваясь непонятными короткими замечаниями. – Почему вы меня полюбили? – спросила Зося, трогая Остапа за руку. – Вы нежная и удивительная, – ответил командор, – вы лучше всех на свете. Долго и молча сидели они в черной тени музейных колонн, думая о маленьком своем  счастье. Было тепло и темно, как между ладонями. – Помните, я рассказывала вам о Корейке ? – сказала вдруг Зося. – О том, который делал мне предложение? – Да, – сказал Остап рассеянно. – Он очень забавный человек, – продолжала Зося. – Помните, я вам рассказывала, как неожиданно он уехал? – Да, – сказал Остап более внимательно, – он очень забавный. – Представьте себе, сегодня я получила от него письмо. Очень забавное... – Что? – воскликнул влюбленный, поднимаясь с места. – Вы ревнуете? – лукаво спросила Зося. – М‑м, немножко. Что же вам пишет этот пошляк? – Он вовсе не пошляк. Он просто очень несчастный и бедный человек. Садитесь, Остап. Почему вы встали? Серьезно, я его совсем не люблю. Он просит меня приехать к нему. – Куда, куда приехать? – закричал Остап. – Где он? – Нет, я вам не скажу. Вы ревнивец. Вы его еще убьете. – Ну что вы, Зося! – осторожно сказал командор. – Просто любопытно узнать, где это люди устраиваются. – О, он очень далеко.  Пишет, что нашел очень выгодную службу, здесь ему мало платили. Он теперь на постройке Восточной магистрали . – В каком месте? – Честное слово, вы слишком любопытны! Нельзя быть таким Отелло! – Ей‑богу, Зося, вы меня смешите. Разве я похож на старого глупого мавра? Просто хотелось бы узнать, в какой части Восточной магистрали  устраиваются люди. – Я скажу, если вы хотите. Он работает табельщиком в северном  укладочном городке, – кротко сказала девушка, – но он только так называется – городок. В  самом деле это поезд. Мне Александр Иванович очень интересно описал. Этот поезд укладывает рельсы. Понимаете? И по ним же движется. А навстречу ему, с юга, идет другой такой же городок. Скоро они встретятся. Тогда будет торжественная смычка. Все это в пустыне, он пишет, верблюды... Правда, интересно? – Необыкновенно интересно, – сказал великий комбинатор, бегая под колоннами. – Знаете что, Зося, надо идти. Уже поздно. И холодно. И,  вообще, идемте! Он поднял Зосю со ступенек, вывел на площадь и здесь замялся. – Вы разве меня не проводите домой? – тревожно спросила Зося . – Что? – сказал Остап. – Ах, домой? Видите, я... – Хорошо, – сухо молвила Зося, – до свидания . И не приходите больше ко мне. Слышите? Но великий комбинатор уже ничего не слышал. Только пробежав квартал, он остановился. – Нежная и удивительная! – пробормотал он. Остап повернул назад, вслед за любимой. Минуты две он несся под черными деревьями. Потом снова остановился, снял капитанскую фуражку и затоптался на месте. – Нет, это не Рио‑де‑Жанейро! – сказал он наконец. Он нахлобучил  фуражку и, уже не рассуждая, помчался на постоялый двор. В ту же ночь из двора , бледно светя фарами, выехала Антилопа . Заспанный Козлевич с усилием поворачивал рулевое колесо. Балаганов успел заснуть в машине во время коротких сборов.  Паниковский грустно поводил глазами , вздрагивая от ночной свежести. На его лице еще виднелись следы праздничной пудры. – Карнавал окончился! – крикнул командор, когда Антилопа  со стуком проезжала под железнодорожным мостом. – Начинаются суровые будни! А в комнате старого ребусника у букета засохших роз плакала нежная и удивительная.Глава двадцать пятая   Антилопе было нехорошо. Она останавливалась даже на легких подъемах и буквально катилась назад, в моторе слышались посторонние шумы и хрипенье, будто бы под желтым капотом автомобиля кого‑то душили. Машина была перегружена. Кроме экипажа, она несла на себе большие запасы горючего. В бидонах и бутылях, которые заполняли все свободные места, булькал бензин. Козлевич покачивал головой, поддавал газу и сокрушенно смотрел на Остапа. – Адам, – говорил командор, – вы наш отец, мы ваши дети. Курс на восток! У вас прекрасный  навигационный прибор,  компас‑брелок. Не сбейтесь с пути! Антилоповцы катили уже третий день, но, кроме Остапа, никто толком не знал конечной цели нового путешествия. Паниковский тоскливо смотрел на лохматые кукурузные поля и несмело шепелявил: – Зачем мы опять едем? К чему это все? Так хорошо было в Черноморске. И при воспоминании о чудной фемине он судорожно вздыхал. Кроме того, ему хотелось есть, а есть было нечего –  деньги кончились. – Вперед! – отвечал  Остап. – Не нойте, старик!  Вас ждут золотые челюсти, толстенькая вдовушка и целый бассейн кефира. Балаганову я куплю матросский костюмчик и определю его в школу первой ступени. Там он научится читать и писать, что в его возрасте совершенно необходимо. А Козлевич, наш верный Адам, получит новую машину. Какую вы хотите, Адам Казимирович? «Студебеккер» ? «Линкольн» ? «Ройс» ? «Испано‑Сюизу» ? – «Изотта‑Фраскини» , – сказал Козлевич,  зарумянившись. – Хорошо. Вы ее получите. Она будет называться Антилопа‑Вторая  или Дочь Антилопы , как вам будет угодно. А сейчас нечего унывать. Довольствием я вас обеспечу. Правда, сгорел мой саквояж, но остались несгораемые идеи. Если уж совсем плохо придется, мы остановимся в каком‑нибудь счастливом городке и устроим там севильский бой быков. Паниковский будет пикадором. Одно это вызовет нездоровый интерес публики,  а, следовательно, огромный сбор. Машина подвигалась по широкому шляху, отмеченному следами тракторных шпор. Шофер неожиданно затормозил. – Куда ехать? – спросил он. – Три дороги. Пассажиры вылезли из машины и, разминая ослабевшие ноги, прошли немного вперед. На распутье стоял наклонный каменный столб, на котором сидела толстая ворона. Сплющенное солнце садилось за кукурузные лохмы. Узкая тень Балаганова уходила к горизонту. Землю чуть тронула темная краска, и передовая звезда своевременно сигнализировала наступление ночи. Три дороги лежали перед антилоповцами –  асфальтовая, шоссейная и проселочная. Асфальт еще желтился от солнца, голубой пар стоял над шоссе, проселок был совсем темным и терялся в поле сейчас же за столбом. Остап крикнул на ворону, которая очень испугалась, но не улетела, побродил в раздумье на перекрестке и сказал: – Объявляю конференцию русских богатырей открытой! Налицо имеются: Илья Муромец – Остап Бендер, Добрыня Никитич – Балаганов, и Алеша Попович – всеми нами уважаемый Михаил Паниковский. Козлевич, пользуясь остановкой, заполз под Антилопу  с французским ключом, а потому в число богатырей включен не был. – Дорогой Добрыня, – распорядился Остап, – станьте, пожалуйста, справа. Месье  Попович, займите ваше место с левой стороны.  Приложите ладони ко лбам и вглядывайтесь вперед. – Что это за шутки еще? – возмутился Алеша Попович. – Я голоден. Едем скорее куда‑нибудь. – Стыдно, Алешенька, – сказал Остап, – станьте, как полагается древнему витязю. И раздумывайте. Смотрите, как Добрыня себя ведет. С него хоть сейчас можно былину писать. Итак, богатыри, по какой дороге ехать? На какой из них валяются деньги, необходимые нам для текущих расходов? Я знаю, Козлевич двинулся бы по асфальту, шоферы любят хорошие дороги. Но Адам – честный человек, он плохо разбирается в жизни. Витязям асфальт ни к чему. Он ведет, вероятно, в зерновой гигант. Мы потеряемся там в шуме машин. Нас еще придавит каким‑нибудь катерпиллером  или комбайном. Умереть под комбайном – это скучно. Нет, богатыри, нам не ехать по асфальтовой дороге. Теперь – шоссе. Козлевич, конечно, от него тоже не отказался бы. Но поверьте Илье Муромцу – шоссе нам не годится. Пусть обвиняют нас в отсталости, но мы не поедем по этой дороге. Чутье подсказывает мне встречу с нетактичными колхозниками и прочими образцовыми гражданами. Кроме того, им не до нас. По их обобществленным угодьям бродят сейчас многочисленные литературные и музыкальные бригады, собирая материалы для агропоэм и огородных кантат. Остается проселок, граждане богатыри! Вот он древний  сказочный путь, по которому двинется Антилопа!  Здесь русский дух! Здесь Русью пахнет! Здесь еще летает догорающая жар‑птица, и людям нашей профессии перепадают золотые перышки. Здесь сидит еще на своих сундуках Кащей , считавший себя бессмертным и теперь с ужасом убедившийся, что ему приходит конец. Но нам с вами, богатыри, от него кое‑что перепадет, в особенности если мы представимся ему в качестве странствующих монахов. С точки зрения дорожной техники этот сказочный путь отвратителен. Но для нас другого пути нет. Адам! Мы едем! Козлевич грустно вывел машину на проселок, где она немедленно принялась выписывать кренделя, крениться набок и высоко подкидывать пассажиров. Антилоповцы хватались друг за друга, сдавленно ругались и стукались коленями о твердые бидоны. – Я хочу есть! – стонал Паниковский. – Я хочу гуся! Зачем мы уехали из Черноморска?.. Машина визжала, выдираясь из глубокой колеи и снова в нее проваливаясь. – Держитесь, Адам! – кричал Бендер. – Во что бы то ни стало держитесь! Пусть только Антилопа  довезет нас до Восточной магистрали , и мы наградим ее золотыми шинами с мечами и бантами! Козлевич не слушал. От сумасшедших бросков руль вырывался из его рук. А  Паниковский продолжал томиться. – Бендер, – захрипел он вдруг, – вы знаете, как я вас уважаю, но вы ничего не понимаете! Вы не знаете, что такое гусь! Ах, как я люблю эту птицу! Это дивная,  жирная птица, честное благородное слово. Гусь! Бендер! Крылышко! Шейка! Ножка! Вы знаете, Бендер, как я ловлю гуся? Я убиваю его, как тореадор – одним ударом. Это опера, когда я иду на гуся! «Кармен»!.. – Знаем, – сказал командор, – видели в Арбатове. Второй раз не советую. Паниковский замолчал, но уже через минуту, когда новый толчок машины бросил его на Бендера, снова раздался его горячечный шепот: – Бендер! Он гуляет по дороге. Гусь! Эта дивная птица гуляет, а я стою и делаю вид, что это меня не касается. Он подходит. Сейчас он будет на меня шипеть. Эти птицы думают, что они сильнее всех, и в этом их слабая сторона. Бендер! В этом их слабая сторона!.. Теперь нарушитель конвенции почти пел. – Он идет на меня и шипит, как граммофон. Но я не из робкого десятка, Бендер! Другой бы на моем месте убежал, а я стою и жду. Вот он подходит и протягивает шею, белую гусиную шею с желтым клювом. Он хочет меня укусить. Заметьте, Бендер, моральное преимущество на моей стороне. Не я на него нападаю, он на меня нападает. И тут, в порядке самозащиты, я его хвата... Но Паниковский не успел закончить своей речи. Раздался ужасный тошнотворный треск, и антилоповцы в секунду очутились прямо на дороге в самых разнообразных позах. Ноги Балаганова торчали из канавы. На животе великого комбинатора лежал бидон с бензином. Паниковский стонал, легко придавленный рессорой. Козлевич поднялся на ноги и, шатаясь, сделал несколько шагов. Антилопы  не было. На дороге валялась безобразная груда обломков: поршни, подушки, рессоры. Медные кишечки блестели под луной. Развалившийся кузов съехал в канаву и лежал рядом с очнувшимся Балагановым. Цепь сползала в колею, как гадюка. В наступившей тишине послышался тонкий звон, и откуда‑то с пригорка прикатилось колесо, видимо,  далеко закинутое ударом. Колесо описало дугу и мягко легло у ног Козлевича. И только тогда шофер понял, что все кончилось. Антилопа  погибла. Адам Казимирович сел на землю и охватил голову руками. Через несколько минут командор тронул его за плечо и сказал изменившимся голосом: – Адам, нужно идти. Козлевич встал и сейчас же опустился на прежнее место. – Надо идти, – повторил Остап. – Антилопа  была верная машина, но на свете есть еще много машин. Скоро вы сможете выбрать любую. Идем, нам нужно торопиться. Нужно где‑нибудь переночевать, поесть, раздобыть денег на билеты. Ехать придется далеко. Идем, идем, Козлевич.  Жизнь прекрасна, невзирая на недочеты. Где Паниковский? Где этот гусекрад? Шура! Ведите Адама! Козлевича потащили под руки. Он чувствовал себя кавалеристом, у которого по его недосмотру погибла лошадь. Ему казалось, что теперь над ним будут смеяться все пешеходы. После гибели Антилопы  жизнь сразу затруднилась. Ночевать пришлось в поле. Остап сразу же сердито заснул, заснули Балаганов с Козлевичем, а Паниковский всю ночь сидел у костра и дрожал. Антилоповцы поднялись с рассветом, но добраться до ближайшей деревни смогли только к четырем часам дня. Всю дорогу Паниковский плелся позади. Он прихрамывал. От голода глаза его приобрели кошачий блеск, и он, не переставая, жаловался на судьбу и командора. В деревне Остап приказал экипажу ждать на третьей  улице и никуда не отлучаться, а сам пошел на первую , в сельсовет. Оттуда он вернулся довольно быстро. – Все устроено, – сказал он повеселевшим голосом, – сейчас нас поставят на квартиру и дадут пообедать. После обеда мы будем нежиться на сене. Помните? – Молоко  и сено.  А вечером мы даем спектакль. Я его уже запродал за пятнадцать рублей. Деньги получены. Шура! Вам придется что‑нибудь продекламировать,  из «Чтеца‑декламатора», я буду показывать антирелигиозные карточные фокусы, а Паниковский... Где Паниковский? Куда он девался? – Он только что здесь был , – сказал Козлевич. Но тут за плетнем, возле которого стояли антилоповцы, послышалось  гусиное гоготанье и бабий визг, пролетели белые перья, и на улицу выбежал Паниковский. Видно, рука изменила тореадору, и он,  в порядке самозащиты,  нанес птице неправильный удар. За ним гналась хозяйка, размахивая поленом. – Жалкая, ничтожная женщина! – кричал Паниковский, устремляясь вон из деревни. – Что за трепло! – воскликнул Остап, не скрывая досады. – Этот негодяй сорвал нам спектакль. Бежим, покуда не отобрали пятнадцать рублей. Между тем разгневанная хозяйка догнала Паниковского, изловчилась и огрела его поленом по хребту. Нарушитель конвенции свалился наземь, но сейчас же вскочил и помчался с неестественной быстротой. Свершив акт  возмездия, хозяйка радостно повернула назад. Пробегая мимо антилоповцев, она погрозила им поленом. – Теперь наша артистическая карьера окончилась, – сказал Остап, скорым шагом выбираясь из деревни, – обед , отдых – все пропало. Паниковского они настигли только километра через три. Он лежал в придорожной траве  и громко жаловался. От усталости, страха и боли он побледнел, и многочисленные старческие румянцы сошли с его лица. Он был так жалок, что командор отменил расправу, которую собирался над ним учинить. – Хлопнули Алешу Поповича да по могутной спинушке! – сказал Остап, проходя. Все посмотрели на Паниковского с отвращением. И опять он потащился в конце колонны, стеная и лепеча: – Подождите меня, не спешите. Я старый, я больной, мне плохо…  Гусь! Ножка! Шейка!..  Фемина!.. Жалкие, ничтожные люди!.. Но антилоповцы так привыкли к жалобам старика, что не обращали на них внимания. Голод гнал их вперед. Никогда еще им не было так тесно и неудобно на свете. Дорога тянулась бесконечно, и Паниковский отставал все больше и больше. Друзья уже спустились в неширокую желтую долину, а нарушитель конвенции все еще черно рисовался на гребне холма в зеленоватом сумеречном небе. – Старик стал невозможным!  – сказал голодный Бендер. – Придется его рассчитать. Идите, Шура, притащите этого симулянта! Недовольный Балаганов отправился выполнять поручение. Пока он вбегал  на холм, фигура Паниковского исчезла. – Что‑то случилось, – сказал Козлевич через несколько времени, глядя на гребень, с которого семафорил руками Балаганов. Шофер и командор поднялись вверх. Нарушитель конвенции лежал посреди дороги неподвижно, как кукла. Розовая лента галстука косо пересекала его грудь. Одна рука была подвернута под спину. Глаза дерзко смотрели в небо. Паниковский был мертв. – Паралич сердца, – сказал Остап, чтобы хоть что‑нибудь сказать. – Могу определить и без стетоскопа. Бедный старик. Он отвернулся. Балаганов не мог отвести глаз от покойника. Внезапно он скривился и с трудом выговорил: – А я его побил за гири. И еще раньше с ним дрался. Козлевич вспомнил о погибшей Антилопе , с ужасом посмотрел на Паниковского и запел латинскую молитву. – Бросьте, Адам, – сказал  великий комбинатор, – я  знаю все, что вы намерены сделать. После псалма вы скажете «бог  дал, бог и взял», потом «все  под богом ходим», потом  еще что‑нибудь лишенное смысла, вроде «ему  теперь все‑таки лучше, чем нам». Всего этого не нужно, Адам Казимирович. Перед нами простая задача –  тело должно быть предано земле. Было уже совсем темно, когда для нарушителя конвенции нашлось  последнее пристанище. Это была естественная могила, вымытая дождями у основания каменной, перпендикулярно поставленной плиты. Давно, видно, стояла эта плита у дороги. Может быть, красовалась на ней некогда надпись: «Влад”нiе пом”щика  отставного маiора  Георгiя Афанасiевича  Волкъ‑Лисицкаго», а может быть, был это просто межевой знак потемкинских времен, да это было и неважно. Паниковского положили в яму, накопали палками земли и засыпали. Потом антилоповцы налегли плечами на расшатавшуюся от времени плиту и обрушили ее вниз. Теперь могила была готова. При спичечных вспышках великий комбинатор вывел на плите куском кирпича эпитафию: Здесь лежит Михаил Самуэлевич Паниковский, человек без паспорта Остап снял свою капитанскую фуражку и сказал: – Я часто был несправедлив к покойному. Но был ли покойный нравственным человеком? Нет, он не был нравственным человеком. Это был бывший слепой, самозванец и гусекрад. Все свои силы он положил на то, чтобы жить за счет общества. Но общество не хотело, чтобы он жил за его счет. А вынести этого противоречия во взглядах Михаил Самуэлевич не мог, потому что имел вспыльчивый характер. И поэтому он умер. Все. Козлевич и Балаганов остались недовольны надгробным словом Остапа. Они сочли бы более уместным, если бы великий комбинатор распространился о благодеяниях, оказанных покойным обществу, о помощи его бедным, о чуткой душе покойного, о его любви к детям, а также обо всем том, что приписывается любому покойнику. Балаганов даже подступил к могиле, чтобы высказать все это самому, но командор уже надел фуражку и удалялся быстрыми шагами. Когда остатки армии антилоповцев пересекли долину и перевалили через новый холм, сейчас же за ним открылась маленькая железнодорожная станция. – А вот и цивилизация, – сказал Остап, – может быть, буфет, еда. Поспим на скамьях. Утром двинем на восток. Как вы полагаете? Шофер и бортмеханик безмолвствовали. – Что же вы молчите, как женихи? – Знаете, Бендер, – сказал наконец Балаганов, – я не поеду. Вы не обижайтесь, но я не верю. Я не знаю, куда нужно ехать. Мы там все пропадем. Я остаюсь. – Я то же хотел вам сказать, – поддержал Козлевич. – Как хотите, – заметил Остап с внезапной сухостью. На станции буфета не было. Горела керосиновая лампа‑молния. В пассажирском зале дремали на мешках две бабы. Весь железнодорожный персонал бродил по дощатому перрону, тревожно вглядываясь в темноту,  за семафор. – Какой поезд? – спросил Остап. – Литерный, – нервно ответил начальник станции, поправляя красную фуражку с серебряными позументами. – Особого назначения. Задержан на две минуты. Разъезд пропуска не дает. Раздался гул, задрожала проволока, из гула вылупились волчьи глазки, и огромный  блестящий поезд с размаху влетел на станцию. Засияли широкие стекла мягких вагонов, под самым носом антилоповцев пронеслись букеты и винные бутылки вагона –ресторана, на ходу соскочили проводники с фонарями, и перрон сразу наполнился веселым русским говором и иностранной речью. Вдоль вагонов висели хвойные дуги и лозунги: «Привет героям‑строителям  Восточной магистрали ». Литерный поезд с гостями шел на торжество открытия  дороги. Великий комбинатор исчез. Через полминуты он снова появился и зашептал: – Я еду! Как еду – не знаю,  но еду! Хотите со мной? Послед–ний раз спрашиваю. – Нет, – сказал Балаганов. – Не поеду, – сказал Козлевич, – не могу больше. – Что ж  вы будете делать? – А что мне делать, – ответил  Шура, – пойду  в дети лейтенанта Шмидта,  и все. – Антилопу  думаю собрать, – жалобно молвил Адам Казимирович, – пойду к ней, посмотрю, ремонт ей дам. Остап хотел что‑то сказать, но длинный свисток закрыл ему рот. Он притянул к себе Балаганова, погладил его по спине, расцеловался с Козлевичем, махнул рукой и побежал к поезду, вагоны которого уже сталкивались между собой от первого толчка паровоза. Но, не добежав, он повернул назад, сунул в руку Козлевича пятнадцать рублей, полученные за проданный спектакль, и вспрыгнул на подножку движущегося поезда. Оглянувшись, он увидел в сиреневой мгле две маленькие фигурки, подымавшиеся  по насыпи. Балаганов возвращался в беспокойный стан детей лейтенанта Шмидта.  Козлевич брел к останкам Антилопы .Часть третья Частное лицо   Глава двадцать шестая   У асфальтовой пристани Рязанского вокзала в Москве стоял короткий литерный поезд. В нем было всего шесть вагонов: багажный, где, против обыкновения, помещался не багаж, а хранились на льду запасы пищи, вагон‑ресторан, из которого выглядывал белый повар, правительственный салон, принадлежавший когда‑то певице Вальцевой (теперь здесь, вместо знаменитой исполнительницы романса «Все говорят, что я ветрена бываю, все говорят, что никого я не люблю. Но почему же я всех забываю, лишь одного я забыть не могу», ехали представители правительства и члены Совета Национальностей) . Остальные три вагона были пассажирские, и на их диванах, покрытых суровыми полосатыми чехлами, надлежало разместиться делегации рабочих‑ударников, а также иностранным и советским корреспондентам. Поезд готовился выйти на смычку рельсов Восточной Магистрали. Путешествие предстояло длительное. Ударники впихивали в вагонный тамбур дорожные корзины с болтающимися на железном пруте черными замочками. Советская пресса металась по перрону, размахивая лакированными фанерными саквояжами. Иностранцы следили за носильщиками, переносившими их толстые кожаные чемоданы, кофры и картонки с цветными наклейками туристских бюро и пароходных компаний. Пассажиры успели запастись книжкой «Восточная магистраль », на обложке которой был изображен верблюд, нюхающий рельсы. Книжка продавалась тут же, с багажной тележки. Автор книги, журналист Паламидов, уже несколько раз проходил мимо тележки, ревниво поглядывая на покупателей. Он считался знатоком Магистрали и ехал туда уже  в третий раз. Приближалось время отъезда, но прощальная сцена ничем не напоминала отхода  обычного пассажирского поезда. Не было на перроне старух, никто не высовывал из окна младенца, дабы он бросил последний взгляд на своего дедушку. Разумеется, не было и дедушки, в тусклых глазах которого отражается обычно страх перед железнодорожными сквозняками. Разумеется, никто и не целовался. Делегацию рабочих‑ударников доставили на вокзал профсоюзные деятели, не успевшие еще проработать вопроса о прощальных поцелуях. Московских корреспондентов провожали редакционные работники, привыкшие в таких случаях отделываться рукопожатиями. Иностранные же корреспонденты, в количестве тридцати человек, ехали на открытие Магистрали в полном составе, с женами и граммофонами, так что провожать их было некому. Участники экспедиции в соответствии с моментом говорили громче обычного, беспричинно хватались за блокноты и порицали провожающих за то, что те не едут вместе с ними в такое интересное путешествие. В особенности шумел журналист Лавуазьян. Он был молод душой и годами , но в его кудрях, как луна в джунглях, светилась лысина. – Противно на вас смотреть! – кричал он провожающим. – Разве вы можете понять, что такое Восточная Магистраль! Если бы руки горячего Лавуазьяна не были бы  заняты большой пишущей машинкой в клеенчатом кучерском чехле, то он, может быть, даже и побил бы кого‑нибудь из друзей, так он был страстен и предан делу газетной информации. Ему уже сейчас хотелось послать в свою редакцию телеграмму‑молнию, только не о чем было. Прибывший на вокзал раньше всех сотрудник профсоюзного органа Ухудшанский неторопливо расхаживал вдоль поезда. Он нес с собой «Туркестанский Край , полное географическое описание нашего отечества, настольная и дорожная книга для русских людей», сочинение Семенова‑Тян‑Шанского , изданное в 1903 году. Он останавливался около групп отъезжающих и провожающих и с некоторой сатирической нотой в голосе говорил: – Уезжаете? Ну, ну. – Остаетесь? Ну, ну. Таким манером он прошел к голове поезда, долго, откинув голову назад, смотрел на паровоз и, наконец, сказал машинисту: – Работаете? Ну, ну. Затем журналист Ухудшанский ушел в купе, развернул по–следний номер своего профоргана и отдался чтению собственной статьи под названием «Улучшить работу лавочных комиссий» с подзаголовком «Комиссии перестраиваются недостаточно». Статья заключала в себе отчет о каком‑то заседании, и отношение автора к описываемому событию можно было бы определить одной фразой: «Заседаете? Ну, ну».  Ухудшанский читал до самого отъезда. Один из провожающих, человек с розовым плюшевым носом и бархатными височками, произнес пророчество, страшно всех напугавшее. – Я знаю такие поездки, – говорил  он, – сам ездил. Ваше будущее мне известно. Здесь вас человек сто. Ездить вы будете в общей сложности целый месяц. Двое из вас отстанут от поезда на маленькой глухой станции без денег и документов и догонят вас только через неделю, голодные и оборванные. У кого‑нибудь обязательно украдут чемодан. Может быть, у Паламидова, или у Лавуазьяна, или у Навроцкого. И потерпевший будет ныть всю дорогу,  выпрашивать у соседей кисточку для бритья. Кисточку он будет возвращать невымытой, а тазик потеряет. Один путешественник, конечно, умрет, и друзья покойного, вместо того, чтобы ехать на смычку, вынуждены будут везти дорогой прах в Москву. Это очень скучно и противно – возить прах. Кроме того, в дороге начнется склока. Поверьте мне! Кто‑нибудь, хотя бы тот же Паламидов или Ухудшанский, совершит антиобщественный поступок. И вы будете долго и тоскливо его судить, а он будет с визгом и стонами отмежевываться. Все мне известно. Едете вы сейчас в шляпах и кепках, а назад вернетесь в тюбетейках. Самый глупый из вас купит полный доспех бухарского еврея: бархатную шапку, отороченную шакалом, и толстое ватное одеяло, сшитое в виде халата. И, конечно же, все вы по вечерам будете петь в вагоне «Стеньку Разина», будете глупо реветь: «И за борт ее бросает в набежавшую волну». Мало того, даже иностранцы будут петь: «Вниз по матушке, по Вольге , сюр нотр мер Вольга», по нашей матери Волге. Лавуазьян разгневался и замахнулся на пророка пишущей машиной . – Вы нам завидуете! – сказал он. – Мы не будем петь. – Запоете, голубчики. Это неизбежно. Уж мне все известно. – Не будем петь. – Будете. И если вы честные люди, то немедленно напишите мне об этом открытку. В это время раздался сдержанный крик. С крыши багажного вагона упал фоторепортер Меньшов. Он взобрался туда для того, чтобы заснять моменты отъезда. Несколько минут  Меньшов лежал на высоком  перроне, держа над головой аппарат. Потом он поднялся, озабоченно проверил затвор и снова полез на крышу. – Падаете? – спросил Ухудшанский, высовываясь из окна с газетой. – Какое это падение!  – презрительно сказал фоторепортер. – Вот если бы вы видели, как я падал со спирального спуска в Парке Культуры  и Отдыха ! – Ну, ну, – заметил представитель профоргана и скрылся в окне. Взобравшись на крышу и припав на одно колено, Меньшов продолжал работу. На него с выражением живейшего удовлетворения смотрел норвежский писатель, который уже разместил свои вещи в купе и вышел на перрон прогуляться. У писателя были светлые детские волосы и большой варяж–ский нос. Норвежец был так восхищен фото‑молодечеством Меньшова, что почувствовал необходимость поделиться с кем‑нибудь своими чувствами. Быстрыми шагами он подошел к старику‑ударнику с Трехгорки, приставил свой указательный палец к его груди и пронзительно воскликнул: – Вы!! Затем он указал на собственную грудь и так же пронзительно вскричал: – Я!! Исчерпав таким образом все имевшиеся в его распоряжении русские слова, писатель приветливо улыбнулся и побежал к своему вагону, так как прозвучал второй звонок. Ударник тоже побежал к себе. Меньшов спустился на землю. Закивали головы, показались последние улыбки, пробежал поэт  в пальто с черным бархатным воротником. Когда хвост поезда уже мотался на выходной стрелке, из буфетного зала выскочили два брата‑корреспондента,  Лев Рубашкин и Ян Скамейкин. В зубах у Скамейкина был зажат шницель по‑венски. Братья, прыгая, как молодые собаки, промчались вдоль перрона, соскочили на запятнанную нефтью землю и только здесь, среди шпал, поняли, что за поездом им не угнаться. А поезд, выбегая из строящейся Москвы, уже завел свою оглушительную песню. Он бил колесами, адски хохотал под мостами и, только оказавшись среди дачных лесов, немного поуспокоился и развил большую скорость. Ему предстояло описать на глобусе порядочную кривую, предстояло переменить несколько климатических провинций –  переместиться из центральной прохлады в горячую пустыню, –  миновать много больших и малых городов и перегнать московское время на четыре часа. К вечеру первого дня в вагон советских корреспондентов явились два вестника капиталистического мира: представитель свободомыслящей австрийской газеты господин Гейнрих и американец Хирам Бурман. Они пришли знакомиться. Господин Гейнрих был невелик ростом. На мистере Хираме была мягкая шляпа с подкрученными полями. Оба говорили по‑русски довольно чисто и правильно. Некоторое время все молча стояли в коридоре, с интересом разглядывая друг друга. Для разгона заговорили о Художественном театре. Гейнрих театр похвалил, а мистер Бурман уклончиво заметил, что в СССР его, как сиониста, больше всего интересует еврейский вопрос. – У нас такого вопроса уже нет, – сказал Паламидов. – Как же может не быть еврейского вопроса? – удивился Хирам. – Нету. Не существует. Мистер Бурман взволновался. Всю жизнь он писал в своей газете статьи по еврейскому вопросу, и расстаться с этим вопросом ему было  больно. – Но ведь в России есть евреи? – сказал он осторожно. – Есть, – ответил Паламидов. – Значит, есть и вопрос? – Нет. Евреи есть, а вопроса нет . Электричество, скопившееся в вагонном коридоре, было несколько разряжено появлением Ухудшанского. Он шел к умывальнику с полотенцем на шее. – Разговариваете? – сказал он, покачиваясь от быстрого хода поезда. – Ну, ну. Когда он возвращался назад, чистый и бодрый, с каплями воды на висках, спор охватил уже весь коридор. Из купе вышли совжурналисты, из соседнего вагона явилось несколько ударников, пришли еще два иностранца,  итальянский корреспондент с фашистским жетоном, изображающим ликторский пучок и топорик, в петлице пиджака,  и немецкий профессор‑востоковед, ехавший на торжество по приглашению Вокса. Фронт спора был очень широк – от строительства социализма в СССР до входящих на Западе в моду мужских беретов. И по всем пунктам, каковы бы они ни были, возникали разногласия. – Спорите? Ну, ну, – сказал Ухудшанский, удаляясь в свое купе. В общем шуме можно было различить только отдельные выкрики. – Раз так, – говорил господин Гейнрих, хватая путиловца Суворова за косоворотку, – то почему вы тринадцать лет только болтаете? Почему вы не устраиваете мировой революции, о которой вы столько говорите? Значит, не можете? Тогда перестаньте болтать! – А мы и не будем делать у вас революции! Сами сделаете! – Я? Нет, я не буду делать революции. – Ну, без вас сделают и вас не спросят. Мистер Хирам Бурман стоял, прислонившись к тисненому кожаному простенку, и безучастно глядел на спорящих. Еврейский вопрос провалился в какую‑то дискуссионную трещину в самом же начале разговора, а другие темы не вызывали в его душе никаких эмоций. От группы, где немецкий профессор положительно отзывался о преимуществах советского брака перед церковным, отделился стихотворный фельетонист, подписывавшийся псевдонимом Гаргантюа. Он подошел к призадумавшемуся Хираму и стал что‑то с жаром ему объяснять. Хирам принялся слушать, но скоро убедился, что ровно ничего не может разобрать. Между тем Гаргантюа, поминутно поправляя что‑нибудь в туалете Хирама, то подвязывая ему галстук, то снимая с него пушинку, то застегивая и снова расстегивая пуговицу, говорил довольно громко и, казалось, даже отчетливо. Но в его речи был какой‑то неуловимый дефект, превращавший слова в труху. Беда усугублялась тем, что Гаргантюа любил поговорить и после каждой фразы требовал от собеседника подтверждения. – Ведь верно? – говорил он, ворочая головой, словно бы собирался своим большим хорошим носом клюнуть некий корм. – Ведь правильно? Понятно? Только эти слова и были понятны в речах Гаргантюа. Все остальное сливалось в чудный убедительный рокот. Мистер Бурман из вежливости соглашался и вскоре убежал. Все соглашались с Гаргантюа, и он считал себя человеком, способным убедить кого угодно и в чем угодно. – Вот видите, – сказал он Паламидову, – вы не умеете разговаривать с людьми. А я его убедил. Только что я ему доказал, и он со мной  согласился, что никакого еврейского вопроса у нас уже не существует. Ведь верно? Ведь правильно? Паламидов ничего не разобрал и, кивнув головой, стал вслушиваться в беседу, происходившую между немецким востоковедом и проводником вагона. Проводник давно порывался вступить в разговор и только сейчас нашел свободного слушателя по плечу. Узнав предварительно звание, а также имя и фамилию собеседника, проводник отставил веник в сторону и плавно начал: – Вы, наверно, не слыхали, гражданин профессор, в Средней Азии есть такое животное, называется верблюд. У него на спине две кочки имеются. И был у меня железнодорожник знакомый, вы, наверно, слыхали, товарищ Должностюк, багажный раздатчик. Сел он на этого верблюда между кочек и ударил его хлыстом. А верблюд  был злой и стал его кочками давить, чуть было вовсе не задавил. Должностюк, однако, успел соскочить. Боевой был парень, вы, наверно, слыхали. Тут верблюд ему весь китель оплевал, а китель только из прачечной... Вечерняя беседа догорала. Столкновение двух миров окончилось благополучно. Ссоры как‑то не вышло. Существование  в литерном поезде двух систем – капиталистической и социалистической – волей‑неволей должно было продолжаться  около месяца. Враг мировой революции, господин Гейнрих, рассказал старый дорожный анекдот, после чего все пошли в ресторан ужинать, переходя из вагона в вагон по трясущимся железным щитам и жмуря глаза от сквозного ветра. В ресторане, однако, население поезда расселось порознь. Тут же, за ужином, состоялись смотрины. Заграница, представленная корреспондентами крупнейших газет и телеграфных агентств всего мира, чинно налегла на хлебное вино и с ужасной вежливостью посматривала на ударников в сапогах и на советских журналистов, которые по‑домашнему явились в ночных туфлях и с одними запонками вместо галстуков. Разные люди сидели в вагоне‑ресторане:  и провинциал из Нью‑Йорка –  мистер Бурман, и канадская девушка, прибывшая из‑за океана только за час до отхода литерного поезда и поэтому еще очумело вертевшая головой над котлетой в длинной металлической тарелочке, и японский дипломат, и другой японец, помоложе, и господин Гейнрих, желтые глаза которого чему‑то  усмехались, и молодой английский дипломат с тонкой теннисной талией, и немец‑востоковед, весьма терпеливо выслушавший рассказ проводника о существовании странного животного с двумя кочками на спине, и американский экономист, и чехословак, и поляк, и четыре американских корреспондента, в том числе пастор, пишущий в газете союза христианских молодых людей, и стопроцентная американка из старинной пионерской семьи с голландской фамилией, которая прославилась тем, что в прошлом году отстала в Минеральных Водах от поезда и в целях рекламы некоторое время скрывалась  в станционном буфете (это событие вызвало в американской прессе большой переполох. Три дня печатались статьи под заманчивыми заголовками: «Девушка из старинной семьи в лапах диких кавказских горцев» и «Смерть или выкуп»), и многие другие. Одни относились ко всему советскому враждебно, другие надеялись в наикратчайший срок разгадать загадочные души азиатов, и третьи, старавшиеся  добросовестно уразуметь, что же в конце концов происходит в стране  Советов. Советская сторона шумела за своими столиками. Ударники принесли еду  с собою в бумажных пакетах и налегли на чай с лимоном  в подстаканниках из белого крупповского металла. Более состоятельные журналисты заказали шницеля, а Лавуазьян, которого внезапно охватил припадок славянизма, решил не ударить лицом в грязь перед иностранцами и потребовал почки‑соте. Почек он не съел, так как не любил их сызмальства, но тем не менее надулся гордостью и бросал на иноземцев вызывающие взгляды. И на советской стороне были разные люди. Был здесь сормовский рабочий, посланный в поездку общим собранием, и строитель со сталинградского  тракторного завода, десять лет назад лежавший в окопах против Врангеля на том самом поле, где теперь стоит тракторный гигант, и ткач из Серпухова, заинтересованный Восточной Магистралью, потому что она должна ускорить доставку хлопка в текстильные районы. Сидели тут металлисты из Ленинграда, и шахтеры из Донбасса, и машинист с Украины, и руководитель делегации в белой русской рубашке с большой бухарской звездой, полученной за борьбу с эмиром. Как бы удивился дипломат с теннисной талией, если бы узнал, что маленький вежливый стихотворец Гаргантюа восемь раз был в плену у разных гайдамацких атаманов и один раз даже был расстрелян махновцами, о чем не любил распространяться, так как сохранил неприятнейшие воспоминания, выбираясь с простреленным плечом из общей могилы. Возможно, что и представитель христианских молодых людей схватился бы за сердце, выяснив, что веселый Паламидов был председателем армейского трибунала, а Лавуазьян в интересах газетной информации переоделся женщиной,  проник на собрание баптисток, о чем и написал большую антирелигиозную корреспонденцию, что ни один из присутствующих советских граждан не крестил своих детей и что среди этих исчадий ада  имеются даже четыре писателя. Разные люди сидели в вагоне –ресторане. На второй день сбылись слова плюшевого пророка. Когда поезд, гремя и ухая, переходил Волгу по Сызранскому мосту, литерные пассажиры неприятными городскими голосами затянули песню о волжском богатыре. При этом они старались не смотреть друг другу в глаза. В соседнем вагоне иностранцы, коим не было точно известно, где и что полагается петь, с воодушевлением исполнили «Эй, полным, полным  коробочка» с не менее странным припевом «Эх, юхнем!». Открытки человеку с плюшевым носом никто не послал, было совестно. Один лишь Ухудшанский крепился. Он не пел вместе со всеми. Когда песенный разгул овладел поездом, один лишь он молчал, плотно сжимая губы  и делая вид, что читает «Полное географическое описание нашего отечества». Он был строго наказан. Музыкальный пароксизм случился с ним ночью, далеко за Самарой. В полночный час, когда необыкновенный поезд уже спал, из купе Ухудшанского послышался шатающийся голос: «Есть на Волге утес, диким мохом порос». Путешествие взяло свое. А еще позже, когда заснул и Ухудшанский, дверь с площадки отворилась, на секунду послышался вольный гром колес, и в пустой блистающий коридор, озираясь, вошел Остап Бендер. Секунду он колебался, потом  сонно махнул рукой и раскрыл первую же дверь купе. При свете синей ночной лампочки спали Гаргантюа, Ухудшанский и фотограф Меньшов. Четвертый, верхний диванчик был пуст. Великий комбинатор не стал раздумывать. Чувствуя слабость в ногах после тяжелых скитаний, невозвратимых утрат и двухчасового стояния на подножке вагона, он взобрался наверх. Оттуда  представилось чудесное видение – у окна, на столике, задрав ножки вверх, как оглобли, лежала белотелая вареная курица. – Я иду по неверному пути Паниковского, – прошептал Остап. С этими словами он поднял курицу к себе и съел ее без хлеба и соли. Косточки он засунул под твердый холщовый валик. Он заснул счастливый под скрипение  переборок, вдыхая неповторимый железнодорожный запах краски.Глава двадцать седьмая   Ночью Остапу приснилось грустное затушеванное лицо Зоси, а потом появился Паниковский. Нарушитель конвенции был в извозчичьей шляпе с пером и, ломая руки, говорил: «Бендер! Бендер! Вы не знаете, что такое курица! Это дивная, жирная птица, курица!» Остап не понимал и сердился: «Какая курица? Ведь ваша специальность – гусь!» Но Паниковский настаивал на своем: «Курица, курица, курица!» Бендер проснулся. Низко над головой он увидел потолок, выгнутый, как крышка бабушкиного  сундука. У самого носа великого комбинатора шевелилась багажная сетка. В купе было очень светло. В полуопущенное  окно рвался горячий воздух оренбургской степи. – Курица! – донеслось снизу. – Куда же девалась моя курица? Кроме нас, в купе никого нет!  Ведь верно? Позвольте, а это чьи ноги? Остап закрыл глаза рукой и тут же с неудовольствием вспомнил, что так делывал и Паниковский, когда ему грозила беда. Отняв руку, великий комбинатор увидел две  головы, показавшиеся на уровне его полки. – Спите? Ну, ну, – сказала первая голова. – Скажите, дорогой, – доброжелательно молвила вторая, – это вы съели мою курицу? Ведь верно? Ведь правильно? Фоторепортер Меньшов сидел внизу, по локоть засунув обе руки в черный фотографический мешок. Он перезаряжал кассеты. При этом лицо у него было задумчивое, словно бы он шарил под юбкой. – Да, – вызывающе  сказал Остап, – я ее съел. – Вот спасибо! – неожиданно воскликнул Гаргантюа. – А я уж и не знал, что с ней делать. Ведь жара, курица могла испортиться. Правильно? Выбрасывать жалко! Ведь верно? – Разумеется, – сказал Остап осторожно, – я очень рад, что смог оказать вам эту маленькую услугу. – Вы от какой газеты? – спросил фоторепортер, продолжая с томной улыбкой шарить в мешке. – Вы не в Москве сели? – Вы, я вижу, фотограф, – сказал Остап, уклоняясь от прямого ответа, – знал я одного провинциального фотографа, который даже консервы открывал только при красном свете, боялся, что иначе они испортятся. Меньшов засмеялся. Шутка нового пассажира пришлась ему по вкусу. И в это утро никто больше не задавал великому комбинатору скользких вопросов. Он спрыгнул с дивана и, погладив свои щеки, на которых за три дня отросла разбойничья щетина, вопросительно посмотрел на доброго Гаргантюа. Стихотворный фельетонист распаковал чемодан, вынул оттуда бритвенный прибор и, протянув его Остапу, долго что‑то объяснял, клюя невидимый корм и поминутно требуя подтверждения своим словам. Покуда Остап брился, мылся и чистился, Меньшов, опоясанный фотографическими ремнями, распространил по всему вагону известие, что в их купе едет новый провинциальный корреспондент, догнавший ночью поезд на аэроплане и съевший курицу Гаргантюа. Рассказ о курице вызвал большое оживление. Почти все корреспонденты захватили с собой в дорогу домашнюю снедь: коржики, рубленые котлеты, батоны и крутые яйца. Эту снедь никто не ел. Корреспонденты предпочитали ходить в ресторан. И не успел Бендер закончить свой туалет, как в купе явился тучный писатель в мягкой детской курточке. Он положил на стол перед Остапом двенадцать яиц и сказал: – Съешьте. Это яйца. Раз яйца существуют, то должен же кто‑нибудь их есть? Потом писатель выглянул в окно, посмотрел на бородавчатую степь и с горечью молвил: – Пустыня – это бездарно! Но она существует. И с этим приходится считаться. Он был философ. Выслушав благодарность Остапа, писатель потряс головой и пошел к себе дописывать рассказ. Будучи человеком пунктуальным, он твердо решил каждый день обязательно писать по рассказу. Это решение он выполнял с прилежностью первого ученика. По‑видимому, он вдохновлялся мыслью, что раз бумага существует, то должен же на ней кто‑нибудь писать. Примеру философа последовали другие пассажиры. Навроцкий принес фаршированный перец в банке, Лавуазьян – котлеты с налипшими на них газетными строчками, Сапегин – селедку и коржики, а Днестров – стакан яблочного повидла. Приходили и другие, но Остап прекратил прием. – Не могу, не могу, друзья мои, – говорил он, – сделай одному одолжение, как уже все наваливаются. Корреспонденты ему очень понравились. Остап готов был умилиться, но он так наелся, что был не в состоянии предаваться каким бы то ни было чувствам. Он с трудом влез на свой диван и проспал там  почти весь день. Шли третьи сутки пути. В ожидании событий литерный поезд томился. До Магистрали было еще далеко, ничего достопримечательного еще  не случилось, и все же московские корреспонденты, иссушаемые вынужденным безделием , подозрительно косились друг на друга. «Не узнал ли кто‑нибудь чего‑нибудь и не послал ли об этом молнию в свою редакцию?» Наконец Лавуазьян не сдержался и отправил телеграфное сообщение: «Проехали оренбург тчк трубы паровоза валит дым тчк молнируйте инструкции аральское море лавуазьян». Тайна вскоре раскрылась, и на следующей же станции у телеграфного окошечка образовалась очередь. Все послали короткие  сообщения о бодром настроении и о трубе паровоза, из коей валит дым. Для иностранцев широкое поле деятельности открылось тотчас за Оренбургом, когда они увидели первого верблюда, первую юрту и первого казаха в остроконечной меховой шапке и с кнутом в руке. На полустанке, где поезд случайно задержался, по меньшей мере двадцать фотоаппаратов нацелились на верблюжью морду. Началась экзотика, корабли пустыни, вольнолюбивые сыны степей и прочее романтическое тягло. Американка из старинной семьи вышла из вагона в круглых очках с темными стеклами. От солнечного света ее защищал также зеленый зонтик. В таком виде ее долго снимал ручной кинокамерой «Аймо» седой американец. Сначала она стояла рядом с верблюдом, потом впереди него и, наконец, на нем, уместившись между кочками, о которых так тепло рассказывал проводник. Маленький и злой Гейнрих шнырял в толпе и всем говорил: – Вы за ней присматривайте, а то она случайно застрянет на станции, и опять будет сенсация в американской прессе: «Отважная корреспондентка в лапах обезумевшего верблюда». Японский дипломат стоял в двух шагах от казаха. Оба молча смотрели друг на друга. У них были совершенно одинаковые, чуть сплющенные лица, жесткие усы, желтая лакированная кожа и глаза, припухшие и неширокие. Они сошли бы за близнецов, если бы казах не был в бараньей шубе, подпоясанной ситцевым кушаком, а японец в сером лондонском костюме, и если бы казах не начал читать лишь в прошлом году, а японец не окончил  двадцать лет назад двух университетов – в Токио и Париже. Дипломат отошел на шаг, нагнул голову к зеркалке и щелкнул затвором. Казах засмеялся, сел на своего шершавого конька и зарысил  в степь. Но уже на следующей станции в романтическую повесть вошли новые элементы. За станционным зданием лежали красные цилиндрические бочки – железная тара для горючего, желтело новое деревянное здание, и перед ним, тяжело втиснувшись в землю гусеничными цепями, тянулась тракторная шеренга. На решетчатом штабеле шпал стояла девушка‑трактористка в черных рабочих штанах и валенках. Тут советские корреспонденты взяли реванш. Держа фотоаппараты на уровне глаз, они стали подбираться к девушке. Впереди всех крался Меньшов. В зубах он держал алюминиевую кассету и движениями своими напоминал стрелка, делающего перебежку в цепи. Но если верблюд фотографировался с полным сознанием своего права на известность, то трактористка оказалась скромнее. Снимков пять она перенесла спокойно, а потом покраснела и ушла. Фотографы перекинулись на тракторы. Кстати, на горизонте, позади машин, виднелась цепочка верблюдов. Все это – тракторы и верблюды – отлично укладывалось в рамку кадра под названием «Старое и новое» или «Кто кого ». Остап проснулся перед заходом солнца. Поезд продолжал бежать в пустыне. По коридору бегал  Лавуазьян, подбивая товарищей на издание специальной поездной газеты. Он даже придумал название –  «На всех парах». – Ну, что это за название! – сказал Остап. – Вот я видел стенгазету одной пожарной команды, называлась она – «Из огня да в полымя». Это было по существу. – Вы – профессионал пера?  – закричал Лавуазьян. – Сознайтесь, что вам просто лень писать для рупора поездной общественности! Великий комбинатор не отрицал того, что он профессионал пера. В случае надобности он мог бы без запинки объяснить, какой орган печати представляет он в этом поезде – «Черноморскую газету». Впрочем, в этом не было особенной нужды, потому что поезд был специальный и его не посещали сердитые контролеры с никелированными щипцами. Но Лавуазьян уже сидел со своей пишущей машинкой  в вагоне ударников, где его предложение вызвало суматоху. Уже старик с Трехгорки писал химическим карандашом заметку о необходимости устроить в поезде вечер обмена опытом и литературное чтение, уже искали карикатуриста и мобилизовали Навроцкого для собирания анкеты о том, какое предприятие из числа представленных делегатами лучше выполнило промфинплан. Вечером в купе Гаргантюа, Меньшова, Ухудшанского и Бендера собралось множество газетного народу . Сидели тесно, по шесть человек на диванчике. Сверху свешивались головы и ноги. Ощутительно свежая ночь остудила журналистов, страдавших весь день от жары, а длинные такты колес, не утихавшие уже три дня, располагали к дружбе. Говорили о Восточной Магистрали, вспоминали своих редакторов и секретарей, рассказывали о смешных газетных ляпсусах и всем скопом журили Ухудшанского за отсутствие в его характере журналистской жилки. Ухудшанский высоко поднимал голову и с превосходством отвечал: – Треплетесь? Ну, ну. В разгаре веселья явился господин Гейнрих. – Позвольте войти наемнику капитала, – бойко сказал он. Гейнрих устроился на коленях толстого писателя, отчего писатель крякнул и стоически подумал: «Раз у меня есть колени, то должен же кто‑нибудь на них сидеть? Вот он и сидит». – Ну, как строится социализм? – нахально спросил представитель свободомыслящей газеты. Как‑то так случилось, что со всеми поездными иностранцами обращались учтиво, добавляя к фамилиям : «мистер», «герр» или «синьор», а корреспондента свободомыслящей газеты называли просто Гейнрих, считали трепачом и не принимали всерьез. Поэтому на прямо поставленный вопрос Паламидов ответил: – Гейнрих! Напрасно вы хлопочете! Сейчас вы будете опять ругать советскую власть, это скучно и неинтересно. И потом мы это можем услышать от злой старушки из очереди. – Совсем не то, – сказал Гейнрих, – я хочу рассказать библейскую историю про Адама и Еву. Вы позволите? – Слушайте, Гейнрих, почему вы так хорошо говорите по‑русски? – спросил Сапегин. – Научился в Одессе, когда в 1918  году с армией генерала фон Бельца оккупировал этот прелестный город. Я состоял тогда в чине лейтенанта. Вы, наверно , слышали про фон Бельца? – Не только слышали, – сказал Паламидов, – но и видели. Ваш фон Бельц лежал в своем золотом кабинете во дворце командующего Одесским военным округом с простреленной головой. Он застрелился, когда узнал , что в вашем отечестве произошла революция. При слове «революция» господин Гейнрих невесело  улыбнулся и сказал: – Генерал был верен присяге. – А вы почему не застрелились, Гейнрих? – спросили с верх–ней полки. – Как у вас там вышло с присягой? – Ну что, будете слушать библейскую историю? – раздраженно сказал представитель свободомыслящей газеты. Однако его еще некоторое время пытали расспросами насчет присяги и только тогда, когда он совсем уже разобиделся и собрался уходить, согласились слушать историю. Рассказ господина Гейнриха об Адаме и Еве – Был, господа, в Москве молодой человек, комсомолец. Звали его – Адам. И была в том же городе молодая девушка, комсомолка Ева. И вот эти молодые люди отправились однажды погулять в московский рай – в Парк Культуры  и Отдыха . Не знаю, о чем они там беседовали. У нас обычно молодые люди беседуют о любви. Но ваши Адам и Ева были марксисты и, возможно, говорили о мировой революции. Во всяком случае, вышло так, что, прогуливаясь по бывшему Нескучному саду, они присели на траву под деревом. Не знаю, какое это было дерево. Может быть, это было древо познания добра и зла. Но марксисты, как вам известно, не любят мистики. Им, по всей вероятности, показалось, что это простая рябина. Продолжая беседовать, Ева сорвала с дерева ветку и подарила ее Адаму. Но тут показался человек, которого лишенные воображения молодые марксисты приняли за садового сторожа. А между тем это был, по всей вероятности, ангел с огненным мечом. Ругаясь и ворча, ангел повел Адама и Еву в контору на предмет составления протокола за повреждения, нанесенные садовому хозяйству. Это ничтожное бытовое происшествие отвлекло молодых людей от высокой политики, и Адам увидел, что перед ним стоит нежная Ева, а Ева заметила, что перед ней стоит мужественный Адам. И молодые люди полюбили друг друга. Через три года у них было уже два сына. Дойдя до этого места, господин Гейнрих неожиданно замолчал , запихивая в рукава мягкие полосатые манжеты. – Ну, и что же? – спросил Лавуазьян. – А то, – гордо сказал Гейнрих, – что одного сына зовут Каин, а другого – Авель, и что через известный срок Каин убьет Авеля, Авраам родит Исаака, Исаак родит Иакова, и вообще вся библейская история начнется сначала, и никакой марксизм этому помешать не сможет. Все повторяется. Будет и потоп, будет и Ной с тремя сыновьями, и Хам обидит Ноя, будет и Вавилонская башня, которая никогда не достроится, господа. И так далее. Ничего нового на свете не произойдет. Так что вы напрасно кипятитесь  насчет новой жизни. И Гейнрих удовлетворенно откинулся назад, придавив узкой селедочной спиной толстого добродушного писателя. – Все это было бы прекрасно, – сказал Паламидов, – если было бы подкреплено доказательствами. Но доказать вы ничего не можете. Вам просто хочется, чтобы было так. Запрещать вам верить в чудо, на которое вы только и надеетесь,  нет надобности. Верьте, молитесь. – А у вас есть доказательства, что будет иначе? – воскликнул представитель свободомыслящей газеты. – Есть, – ответил Паламидов, – одно из них вы увидите послезавтра, на смычке Восточной Магистрали. – Ну‑у, начинается,  – заворчал Гейнрих. – Строительство! Заводы! Пятилетка! Что вы мне тычете в глаза свое железо? Важен дух! Все повторится! Будет и тридцатилетняя война, и столетняя война, и опять будут сжигать людей, которые посмеют сказать, что земля круглая. И опять обманут бедного Якова , заставив его работать семь лет бесплатно и подсунув ему некрасивую близорукую жену Лию взамен полногрудой Ребекки . Все, все повторится! И Вечный жид  по‑прежнему будет скитаться по земле... – Вечный жид  никогда больше не будет скитаться! – сказал вдруг великий комбинатор, обводя собравшихся веселым взором. – И на это вы тоже можете представить доказательства в течение двух дней? – возопил Гейнрих. – Хоть сейчас, – любезно ответил Остап. – Если общество позволит, я расскажу о том, что произошло с так называемым вечным жидом. Общество охотно позволило. Все приготовились слушать рассказ нового пассажира, а Ухудшанский даже промолвил: «Рассказываете? Ну, ну». И великий комбинатор начал. Рассказ Остапа Бендера о Вечном жиде – Не буду напоминать вам длинной и скучной истории Вечного еврея. Скажу только, что около двух тысяч лет этот пошлый старик шатался по всему миру, не прописываясь в гостиницах и надоедая гражданам своими жалобами на высокие железнодорожные тарифы, из‑за которых ему приходилось ходить пешком. Его видели множество раз. Он присутствовал на историческом заседании, где Колумбу так и не удалось отчитаться в авансовых суммах, взятых на открытие Америки. Еще совсем молодым человеком он видел пожар Рима. Лет полтораста прожил  в Индии, необыкновенно поражая  йогов своей живучестью и сварливым характером. Одним словом, старик мог бы порассказать много интересного, если бы к концу каждого столетия писал мемуары. Но Вечный жид  был неграмотен и к тому же имел дырявую память. Не так давно старик проживал в прекрасном городе Рио‑де‑Жанейро, пил прохладительные напитки, глядел на океанские пароходы и разгуливал под пальмами в белых штанах –  штаны эти он купил по случаю восемьсот лет назад,  в Палестине, у какого‑то рыцаря, отвоевывающего  гроб господень, и они были еще совсем как новые. И вдруг старик забеспокоился. Захотелось ему в Россию, на Днепр. Он бывал везде: и на Рейне, и на Ганге, и на Миссисипи, и на Ян‑Цзы, и на Нигере, и на Волге. И не был он только на Днепре. Захотелось ему, видите ли, бросить взгляд и  на эту широкую реку. Аккурат в 1919  году Вечный жид  в своих рыцарских брюках нелегально перешел румынскую границу. Стоит ли говорить о том, что на животе у него хранились  восемь пар шелковых чулок и флакон парижских духов, которые одна кишиневская дама просила передать киевским родственникам.  В то бурное время ношение контрабанды на животе называлось:  «носить в припарку». Этому делу старика живо обучили в Кишиневе. Когда Вечный жид , выполнив поручение, стоял на берегу Днепра, свесив неопрятную зеленую бороду, к нему подошел человек с желто‑голубыми лампасами и петлюровскими погонами и строго спросил: – Жид? – Жид, – ответил старик. – Ну, пойдем, – пригласил человек с лампасами. И повел его к куренному атаману. – Жида поймали, – доложил он, подталкивая старика коленом. – Жид? – спросил атаман с веселым удивлением. – Жид, – ответил скиталец. – А вот поставьте его к стенке, – ласково сказал куренной. – Но ведь я же Вечный! – закричал старик. Две тысячи лет он нетерпеливо ждал смерти, а сейчас вдруг ему очень захотелось жить. – Молчи, жидовская морда! – радостно закричал чубатый атаман. – Рубай его, хлопцы‑молодцы! И вечного  странника не стало. – Вот и все, – заключил Остап. – Думаю, что вам, господин Гейнрих, как бывшему лейтенанту австрийской армии известны повадки ваших друзей‑петлюровцев? – сказал Паламидов. Гейнрих ничего не ответил и сейчас же ушел. Сначала все думали, что он обиделся, но уже на другой день выяснилось, что из советского вагона корреспондент свободомыслящей газеты направился к  мистеру Хираму Бурману, которому и продал историю о Вечном жиде  за сорок долларов. И Хирам на первой же станции передал рассказ Остапа Бендера по телеграфу в свою газету.Глава двадцать восьмая   На утро четвертого дня пути поезд взял на восток. Пустыня окончилась. Мимо снеговых цепей – гималайских отрогов – с грохотом перекатываясь через искусственные сооружения (мостики, трубы для пропуска весенних вод и др.), а также бросая трепетную тень на горные ручьи, литерный поезд проскочил городок под тополями и долго вертелся у самого бока большой снеговой горы. Не будучи в силах одолеть перевал сразу, литерный подскакивал к горе то справа, то слева, поворачивал назад, пыхтел, возвращался снова, терся о гору пыльно‑зелеными своими боками, всячески хитрил – и выскочил, наконец, на волю. Исправно поработав колесами, поезд молодецки осадил на последней станции перед началом Восточной Магистрали. В клубах удивительного солнечного света, на фоне алюминиевых гор, стоял паровоз цвета молодой травы. Это был подарок станционных рабочих новой железной дороге. В течение довольно долгого времени по линии подарков к торжествам и годовщинам у нас не все обстояло благополучно. Обычно дарили или очень маленькую, величиною с кошку, модель паровоза, или, напротив того, зубило, превосходящее размерами телеграфный столб. Такое мучительное превращение маленьких предметов в большие и наоборот отнимало много времени и денег. Никчемные паровозики пылились на канцелярских шкафах, а титаническое зубило, перевезенное на двух фургонах, бессмысленно и дико ржавело во дворе юбилейного учреждения. Но паровоз ОВ, ударно выпущенный из капитального ремонта, был совершенно нормальной величины, и по всему было видно, что зубило, которое, несомненно, употребляли при его ремонте, тоже было обыкновенного размера. Красивый подарок немедленно впрягли в поезд, и «овечка», как принято называть в полосе отчуждения паровозы серии ОВ, неся на своем передке плакат «Даешь смычку», покатил к южному истоку Магистрали – станции Горной. Ровно два года назад здесь лег на землю первый черно‑синий рельс, выпущенный Надеждинским  заводом. С тех пор из прокатных станов завода беспрерывно вылетали огненные полосы рельсов. Магистраль требовала их все больше и больше. Укладочные городки, шедшие навстречу друг другу, в довершение всего устроили соревнование и взяли такой темп, что всем поставщикам материалов пришлось туго. Вечер на станции Горной, освещенный  розовыми и зелеными ракетами, был настолько хорош, что старожилы, если бы здесь  имелись, конечно, утверждали  бы, что такого вечера они не запомнят. К счастию , в Горной старожилов не было. Еще в 1928 году здесь не было не только что старожилов, но и домов, и станционных помещений, и рельсового пути, и деревянной триумфальной арки с хлопающими на ней лозунгами и флагами, неподалеку от которой остановился литерный поезд. Пока под керосино‑калильными фонарями шел митинг и все население столпилось у трибуны, фоторепортер Меньшов с двумя аппаратами, штативом и машинкой для магния кружил вокруг арки. Арка казалась фотографу подходящей, она получилась бы на снимке отлично. Но поезд, стоявший шагах в двадцати от нее, получился бы слишком маленьким. Если же снимать со стороны поезда, то маленькой вышла бы арка. В таких случаях Магомет обычно шел к горе, прекрасно понимая, что гора к нему не пойдет. Но Меньшов сделал то, что показалось ему самым простым. Он попросил подать поезд под арку таким же легким тоном, каким просят в трамвае немножко подвинуться. Кроме того, он настаивал, чтобы из трубы паровоза валил густой белый пар. Еще требовал он, чтобы машинист бесстрашно смотрел из окошечка вдаль, держа ладонь козырьком над глазами. Железнодорожники растерялись и, думая, что так именно и надо, просьбу удовлетворили. Поезд с лязгом подтянулся к арке, из трубы повалил требуемый пар, и машинист, высунувшись в окошечко, сделал зверское лицо. Тогда Меньшов произвел такую вспышку магния, что задрожала земля и на сто километров вокруг залаяли собаки. Произведя снимок, фотограф сухо поблагодарил железнодорожный персонал и поспешно удалился в свое купе. Поздно ночью литерный поезд шел уже по Восточной Магистрали. Когда население поезда укладывалось спать, в коридор вагона вышел фотограф Меньшов и, ни к кому не обращаясь, скорбно сказал: – Странный случай! Оказывается, эту проклятую арку я снимал на пустую кассету! Так что ничего не вышло. – Не беда, – с участием ответил ему Лавуазьян, – пустое дело. Попросите машиниста, и он живо даст задний . Всего лишь через три часа вы снова будете в Горной и повторите свой снимок. А смычку можно будет отложить на день. – Черта с два теперь снимешь! – печально молвил фоторепортер. – У меня вышел весь магний, а то, конечно, пришлось бы вернуться. Путешествие по Восточной магистрали  доставляло великому комбинатору много радости. Каждый час приближал его к северному  укладочному городку, где находился Корейко. Нравились Остапу и литерные пассажиры. Это были люди молодые, веселые, без бюрократической сумасшедшинки, так отличавшей его геркулесовских знакомых. Для полноты счастья не хватало денег. Подаренную провизию он съел, а для вагона –ресторана требовались наличные. Сперва Остап, когда новые друзья тащили его обедать, отговаривался отсутствием аппетита, но вскоре понял, что так жить нельзя. Некоторое время он присматривался к Ухудшанскому, который весь день проводил у окна в коридоре, глядя на телеграфные столбы и на птичек, слетавших с проволоки. При этом легкая сатирическая улыбка трогала губы Ухудшанского, он  закидывал голову назад  и шептал птицам: «Порхаете? Ну, ну». Остап простер свое любопытство вплоть до того, что ознакомился даже со статьей Ухудшанского «Улучшить работу лавочных комиссий». После этого Бендер еще раз  оглядел диковинного журналиста с ног до головы, нехорошо улыбнулся и, почувствовав знакомое волнение стрелка‑охотника, заперся в купе. Оттуда он вышел только через три часа, держа в руках большой,  разграфленный, как ведомость, лист бумаги. – Пишете? – вяло спросил Ухудшанский. – Специально для вас, – ответил великий комбинатор. – Вы, я замечаю, все время терзаетесь муками творчества. Писать, конечно, очень трудно. Я, как старый передовик и ваш собрат по перу, могу это засвидетельствовать. Но я, мой милый пастушок,  изобрел такую штуку, которая избавляет от необходимости ждать, покуда вас охватит  потный вал вдохновения . Вот. Извольте посмотреть. И Остап протянул Ухудшанскому лист, на котором было написано: Торжественный комплект Незаменимое пособие для сочинения юбилейных статей, табельных фельетонов, а также парадных стихотворений, од и тропарей Раздел I. Словарь Существительные 1. Клики 2. Трудящиеся 3. Заря 4. Жизнь 5. Маяк 6. Ошибки 7. Стяг (флаг) 8. Ваал 9. Молох 10. Прислужник 11. Час 12. Враг 13. Поступь 14. Вал 15. Пески 16. Скок 17. Конь 18. Сердце 19. Прошлое Прилагательные 1. Империалистический 2. Капиталистический 3. Исторический 4. Последний 5. Индустриальный 6. Стальной 7. Железный Глаголы 1. Пылать 2. Взметать(ся) 3. Выявлять 4. Рдеть 5. Взвивать(ся) 6. Вершить(ся) 7. Петь 8. Клеветать 9. Скрежетать 10. Грозить Художеств. эпитеты 1. Злобный 2. Зубовный Прочие части речи 1. Девятый 2. Двенадцатый 3. Пусть! 4. Пускай! 5. Вперед! [Междометия, предлоги, союзы, запятые, многоточия, восклицательные знаки, кавычки и т.п.] П р и м е ч. Запятые ставить  перед «что», «который» и «если». Точку с запятой – перед «но».  Многоточия, восклиц. знаки и кавычки – где только возможно. Раздел II. Творческая часть (Пользоваться материалами раздела Iго  ) § 1. Передовая статья Девятый вал Восточная магистраль, этот  железный конь, который, взметая стальным скоком пески прошлого, вершит поступь истории, выявляя очередной зубовный скрежет клевещущего врага, на которого уже взметается девятый вал, грозящий двенадцатым часом, последним часом для прислужников империалистического Молоха, этого капиталистического Ваала; но,  невзирая на ошибки, пусть рдеют, а равно и взвиваются стяги у маяка индустриализации, пылающего под клики трудящихся, коими под пение сердец выявляется заря новой жизни;  вперед! § 2. Художеств. очерк‑фельетон Пусть!.. – Вперед!.. Он пылает под клики трудящихся... Он вызывает  зарю новой жизни... – Маяк! Индустриализации ! Пусть отдельные ошибки. Пусть. Но зато как рдеют... как несутся... как взвиваются... эти стяги!..  Эти флаги!.. Пусть  – Ваал капитализма! Пусть – Молох империализма! Пусть! Но на прислужников уже взметается: – Последний вал! – Девятый час! – Двенадцатый Ваал! Пусть клевещут. Пусть скрежещут. Пусть выявляется злобный зубовный враг! Вершится историческая поступь. Пески прошлого взметаются скоком стали. Это – «железный конь»!.. Это: – Восточная – Магистраль! «Поют сердца»... § 3. Художеств. Стихотворение А) Тринадцатый вал Поют сердца под грохот дней, Дрожит зарей маяк. Пускай индустрии огней Трепещет злобный враг. Железный конь несет вперед Исторьи скок взметать, Семью трудящихся несет Ошибки выявлять. Взвивается последний час, Зардел девятый вал, Двенадцатый вершится час тебе , Молох‑Ваал ! Б) Восточный вариант Цветет урюк под грохот дней, Дрожит зарей кишлак, А средь арыков и аллей Идет гулять ишак. Азиатский орнамент 1. Урюк (абрикосы) 2. Арык (канал) 3. Ишак (осел) 4. Плов (пища) 5. Бай (нехороший человек) 6. Басмач (нехороший человек) 7. Шакал (животное) 8. Кишлак (деревня) 9. Пиала (чашка) 10. Медресе (духовное училище) 11. Ичиги (обувь)

The script ran 0.016 seconds.