1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Аннета встречала ее на каждом шагу, и часто она вызывала в ней только жалость, а иногда бывала просто нелепа. Наблюдательная Аннета постоянно изучала лица и характеры. Она отвлекалась от своих горестей, вникая в горести других людей. Впрочем, быть может, в этот период ее жизни, когда сердце ее окаменело (так она воображала), зрелище человеческих страданий, а в особенности поражений и отречений, возбуждало в ней скорее любопытство, чем жалость.
Среди женщин, которые, как и она, вели борьбу с обществом, пытаясь вырвать у него хотя бы скудные средства к существованию, было много загубленных не столько жестокостью жизни, сколько собственной слабостью и самоотречением. Почти все жертвовали собой ради какой-нибудь привязанности и не могли без этого жить. Можно было подумать, что в самоотречении весь смысл их жизни, но оно же сводило их в могилу…
Одна жертвовала собой ради старой матери или эгоистичного отца. Другая – ради пошляка-мужа или неверного любовника. Третья («Вот как я! – думала Аннета) – ради ребенка, который ее совсем не любит, который забудет ее, который завтра, быть может, от нее отвернется… Ну так что же?
Если даже быть обманутой, брошенной, забытой им – для меня радость!..
Если мне приятно получать от него колотушки!..» О насмешка, о самообман!.. «А другие женщины, те, которым не для кого жить, как еще нам завидуют! Им семью заменяют собака, кошка, птичка – у каждой свой кумир!
Уж если им непременно нужно кому-нибудь поклоняться, так лучше богу! По крайней мере высшее существо… У меня тоже есть свое божество, неведомый бог, моя собственная правда, и эта страсть, которая заставляет меня ее искать, может быть, тоже самообман? Но это я узнаю только тогда, когда приду к цели. Если даже это обман, то возвышенный, – он стоит жертв…»
Аннета восставала против бессмысленности некоторых жертв. «Нет, природа не хочет, чтобы лучший приносил себя в жертву менее достойному! А если она этого и хочет, зачем я буду ей подчиняться? Нет, нет, она этого не требует! Она учит нас отрекаться от себя во имя лучшего, высшего и сильнейшего…»
Жертвовать собой во что бы то ни стало, ради достойного или недостойного – пожалуй, даже лучше ради недостойного, потому что тогда эта жертва значительнее, тогда это жертва ради жертвы… Да, это согласно с представлением некоторых людей о боге… Credo quia absurdum….[48] Каков господин, таковы и слуги!.. Это тот самый бог, что уже на седьмой день почил от трудов, считая, что сделал все и сделал хорошо. Если бы люди его слушались, воз жизни остановился бы после первого оборота колеса. Весь прогресс в мире происходит против воли этого бога… Fiat[49]
Будем толкать вперед свой воз! И даже под страхом, что он нас раздавит, я хочу, чтобы он двигался!
Одно печальное знакомство еще усилило возмущение Аннеты против бессмысленных жертв (что она знала о них?), которые люди более достойные приносят менее достойным.
Хлопоча в свое время о месте преподавательницы на курсах для иностранок в Нейи, она оказалась конкуренткой одной молодой женщины, и ей понравилось лицо этой женщины, грубоватое, но энергичное. Аннета пробовала завязать разговор, но та отнеслась к ней недоверчиво и, видимо, думала только о том, как бы устранить соперницу с дороги. В то время Аннета еще не привыкла к такого рода борьбе, глубоко ей противной, и не умела защищаться. Желая расположить к себе соперницу и приобрести нового друга, она даже уступила ей место. Та не выразила никакой благодарности, все ее мысли были заняты погоней за заработком. Она напоминала муравья, который вечно спешит, хлопочет, занят только накоплением. Аннета ее ничуть не интересовала.
После этой встречи Аннета потеряла ее из виду. А когда шесть лет спустя случай снова столкнул их, обе были уже не те, что прежде. Аннета теперь не склонна была проявлять великодушие к конкурентам или излишнюю щепетильность. Она говорила себе: «Такова жизнь, и я не могу ее изменить. Я хочу жить и в первую очередь должна думать о себе…»
Началась борьба. Она была недолгой. После первого же выпада противница Аннеты получила нокаут… Как она постарела за эти шесть лет! Аннету поразило столь быстрое разрушение. Она помнила брюнетку с розовыми щеками, на которых две-три родинки чернели, как изюминки в булке, крепкую, коренастую крестьянку с резкими, торопливыми движениями, с тонкими, суховатыми чертами, которые были бы довольно приятны, если бы не хмурое выражение и упрямый лоб. А теперь она увидела худое, морщинистое лицо, суровый взгляд, горькие складки у рта, впавшие щеки – молодая женщина увяла, как спаленная солнцем трава.
Обе – и Аннета и Рут Гильон – добивались места секретаря у одного инженера. Здесь нужно было работать два дня в неделю – разбирать деловую корреспонденцию и принимать посетителей. Аннета застала Рут в прихожей, они обменялись враждебными взглядами. Рут спросила:
– Вы насчет места? Оно обещано мне.
Аннета ответила:
– Мне оно не обещано, но я пришла предложить свои услуги.
– Напрасно. Место достанется мне.
– Напрасно или нет, но я поговорю. А там пусть берут, кого захотят.
Через несколько минут Аннету позвали в кабинет, и инженер выбрал ее.
Ее уже знали как добросовестную и толковую работницу.
Выходя, она наткнулась на Рут и с холодным видом прошла мимо. Та остановила ее, спросила:
– Приняты?
– Да.
Аннета видела, как вспыхнуло лицо Рут, и ожидала резких слов. Но Рут ничего не сказала. Она вышла вслед за Аннетой, спустилась вниз. На улице Аннета обернулась и бросила быстрый взгляд на побежденную соперницу.
Убитый вид побежденной тронул ее. И, вопреки своему решению быть жесткой, она подошла к Рут и сказала:
– Мне очень жаль… Но что делать, жить-то надо!
– Ну, конечно! – отозвалась Рут. – Другим везет, а мне нет.
Она говорила уже совсем другим тоном – уныло, но без всякой неприязни. Когда Аннета хотела взять ее за руку. Рут отодвинулась.
– Полно, не огорчайтесь! Сегодня не повезло, завтра повезет.
– Нет, мне никогда не везет.
Аннета напомнила ей об их первой встрече, когда работу получила Рут.
Рут молчала и с мрачным видом шла рядом с Аннетой.
– Не могу ли я чем-нибудь вам помочь? – спросила Аннета.
Снова краска залила лицо Рут. От оскорбленного самолюбия или от волнения? Она сказала сухо:
– Нет.
Аннета настойчиво продолжала:
– Я была бы очень рада…
И дружески взяла ее под руку. Рут, захваченная врасплох, нервно прижала к себе ее руку и отвернулась, закусив губу. Потом сердито вырвалась и ушла.
Аннета дала ей уйти, но долго еще следила за ней глазами. Она понимала эту женщину. Да, мы не имеем права навязывать свою жалость тому, кто ее не просит…
Через несколько дней, войдя в молочную, Аннета увидела Рут Гильон, что-то покупавшую, и протянула ей руку. На этот раз Рут Гильон подала ей свою, но с ледяным видом. Впрочем, она пыталась быть любезной, сказала несколько обычных фраз. Аннета, довольная уже и этим скромным успехом, поддержала разговор. Они говорили о ценах на продукты. Аннета в душе была удивлена тем, что Рут истратила больше, чем она, на свежие яйца и сгущенное молоко. Рут, точно хвастаясь, платила деньги у нее на глазах.
Выходя, Аннета заметила:
– Как все стало дорого! И, как бы оправдываясь в том, что покупает яйца, добавила:
– Это для моего мальчика.
Рут все с тем же оттенком хвастовства отозвалась:
– А я покупаю для мужа.
Аннета, ничего не зная о жизни Рут, спросила:
– Что, он хворает?
– Нет, но у него очень слабое здоровье.
И с гордостью стала объяснять, как много заботы требует здоровье ее мужа. Зная, что она подозрительна и самолюбива, Аннета не задавала никаких вопросов и ждала, пока Рут сама станет откровеннее. Но Рут больше ничего не рассказала, и они уже стали прощаться, как вдруг Аннета вспомнила, что может предложить Рут работу – редактирование книги одной иностранки. Работу эту поручили ей, но у нее не было свободного времени.
Рут сразу стала с живостью благодарить ее, сказав, что деньги ей очень нужны. Аннета спросила ее адрес на случай, если для нее найдется еще какая-нибудь работа. Рут, казалось, была в нерешимости, ответила уклончиво. Тогда Аннета уже с раздражением сказала:
– Ведь это для вашей же пользы! Ну хорошо, тогда запомните на всякий случай, где живу я…
И она сказала ей свой адрес. Рут очень неохотно сообщила свой. Аннета, задетая за живое, решила больше не хлопотать о ней.
Однако спустя несколько недель Рут сама пришла к ней. Сначала извинилась за свою нелюбезность. И в этот день рассказала кое-что о себе (правда, немного).
Она была дочь богатого крестьянина, но с отцом поссорилась, так как он противился ее желанию уехать в Париж и стать учительницей. Отец больно задел ее самолюбие, и она поклялась, что, никогда не примет от него никакой помощи. Она хотела жить своим трудом. И надорвалась. Энергии у нее было много, но умственная работа ее утомляла. Она трудилась над книгами, как лошадь на пахоте. Кровь приливала к голове, стучала в висках, часто приходилось бросать занятия. В конце концов у нее развилась неврастения, помешавшая ей держать экзамены. Пришлось ограничиться частными уроками. Она с трудом ухитрялась зарабатывать ими столько, чтобы кое-как прожить. Потом она влюбилась и вышла замуж за человека, который стал для нее лишней обузой. Впрочем, об этом она и словом не обмолвилась. Аннета узнала это позднее и не от нее, но была достаточно умна, чтобы уже во время первого посещения Рут угадать часть правды. Осторожно расспросив новую знакомую, она узнала, что ее муж – человек без определенных занятий. Рут объясняла, что он «интеллигент», «артист», «писатель», но так и осталось неясным, что же именно он пишет. Стихи? В поэзии Рут понимала не больше, чем любая провинциальная мещаночка, но относилась к ней с почтением.
Рут не стремилась познакомить Аннету со своим «артистом». Она держала его взаперти. Сама же с этого дня стала бывать у Аннеты чаще, даже слишком часто. В конце концов она начала надоедать ей доказательствами своей дружбы, приносила цветы, оказывала всякие знаки внимания, далеко не всегда удачные и только раздражавшие Аннету. Страстная душа Рут в своих чувствах не знала меры: все или ничего! У нее никогда не было подруги, она никогда никому до сих пор не открывала сердца. И решив подружиться с Аннетой, совершенно ею завладела. А той эта привязанность скоро стала в тягость, и она поняла, что и для мужа любовь Рут, должно быть, нелегкое бремя.
Наконец ей неожиданно удалось узреть сокровище Рут: в этом жалком, бесцветном субъекте с мутными голубыми глазами она сразу заподозрила тайного любителя абсента. Очень тщеславный, но не уверенный в себе и весьма недалекий, он явно волновался, не зная, какое впечатление произвел на гостью. Жену он совсем не любил, но находил, что очень удобно быть предметом нежных забот, и, делая унылую мину, томно жаловался на здоровье, с горечью распространялся о своем непризнанном таланте, о черной зависти собратьев по перу… Аннета своими проницательными глазами видела его насквозь. С нею он был осторожен и, уловив иронию в ее молчании, быстро умерил свои иеремиады. Но Рут внимала ему с открытым ртом, неспособная ни на какую критику, гордая, как Артабан… «Пусть себе тешится своими иллюзиями! Ей нужно кого-нибудь любить, нужен муж, чтобы нянчиться с ним. У нее душа преданной служанки, она готова лежать у его ног…» Однако между Рут и ее мужем происходили иногда бурные ссоры.
Раз, поднимаясь по лестнице, Аннета услышала плачущий голос «поэта». Он стонал и охал, а Рут била его по щекам.
Аннета уже не сомневалась, что этот бездельник проматывает большую часть заработков Рут. Он пил, играл на скачках. Но Рут никогда не жаловалась. Она отказывала себе во всем, чтобы накопить денег на издание книжки его стихов. Но он не очень-то спешил их написать. И однажды, сосчитав свои сбережения, Рут обнаружила, что Жозе украл три четверти: он сам себя обокрал!
В тот день гордость ее была сломлена, и она откровенно рассказала Аннете о своем горе. Она не стала бы жаловаться, если бы дело шло о ней одной. Но столько лет она выбивалась из сил ради него (она сказала «ради его славы»), а он своими руками все разрушил!..
Одно признание влечет за собой другое. Скоро Аннета узнала почти все о тяжкой жизни Рут. Здоровье ее было надорвано, она таяла с каждым днем.
Она уже не могла больше скрывать от Аннеты свои мысли. Перед смертью у нее открылись глаза, она поняла, что этот человек – ничтожество, что он никогда не любил ее. Жозе теперь почти не бывал дома, он старался улизнуть – общество больной и печальной жены не доставляло ему никакого удовольствия.
Когда настали ее последние дни, Рут уже больше себя не обманывала.
Все-таки она с искренней гордостью уверяла, что ни о чем не жалеет, что готова была бы все пережить снова…
– Это меня убило. Но я этим жила.
Она ни во что не верила, ничего не ждала ни на этом, ни на том свете…
Рут умерла от кровоизлияния в мозг. Аннета была одна у постели умирающей.
Жозе, увидев, что конец близок, убежал и только через некоторое время с испуганным видом появился в комнате. Огорчение его длилось недолго.
Похныкав, он первым делом оказал:
– Господи, что же теперь будет со мной? Аннета ответила:
– Найдете себе другую, которая будет вас содержать…
Жозе посмотрел на нее с ненавистью.
Тем не менее он не возражал, когда Аннета из своего кармана заплатила за похороны.
Сидя у изголовья умершей, Аннета думала:
«Вот! Сколько в ней было гордости, силы воли, аскетической самоотверженности!.. А для чего? Что за нелепость! Отдать все такому скоту!..
Бедная Рут! В ней было мало жестокости… Надо быть жестче!..»
То была реакция против обольщений сердца, проклятого сердца, которое только и делает, что обманывает нас!.. Ум и тело знают, чего хотят, а сердце слепо. Аннета говорила себе, что должна быть его поводырем… Она восстала против любви, против самоотречения, против доброты…
В жизни каждого из нас, как и в жизни общества; сменяются моды на чувства. Они не повторяются – можно сказать, что их неодинаковость является основным законом. Пока господствует та или иная мода, все свято следуют ей и с презрением относятся к нелепым устаревшим модам, твердо веря, что та, которой они следуют, есть и всегда будет самая лучшая. Аннета в этот период увлекалась модой на жестокость…
Но по какой моде ни одевайся, человек всегда остается тем, что он есть. Он не может обходиться без других людей. Самый гордый нуждается в привязанности. И чем неутолимее обстоятельства вынуждают его замыкаться в себе, тем скорее коварная злодейкамысль готова его предать.
Аннета казалась себе очень сильной. Сильной жизненным опытом, твердостью и умом, трезвой практичностью. Теперь она была уверена, что живет именно так, как хотела; конечно, приходится трудиться, но ведь и на это она пошла по доброй воле. Она больше не боялась остаться без работы, не нуждалась ни в чьей помощи. И ей было решительно все равно, нравится это людям или не нравится.
В последнее время Аннете приходилось конкурировать уже не с женщинами, а с мужчинами, потому что она стала давать уроки мальчикам, готовить их к вступительным и переходным экзаменам в лицее. С этим делом она справлялась хорошо, но вместе с ее успехами росла и вражда к ней тех, кто из-за нее оставался за бортом. Эти люди считали себя обворованными.
Тут уж было не до рыцарской галантности! Бесцеремоннее и грубее других были женатые мужчины: их подзуживали жены. Против Аннеты пускали в ход всякую клевету: чего только про нее не выдумывали, объясняя, какими способами она захватывает самые выгодные уроки! А она улыбалась строгой пленительной улыбкой и шла своей дорогой, презирая мнение людей.
Но на дне души незаметно скоплялась усталость от долгих лет беспощадного труда и борьбы. Ей давно пошел четвертый десяток. Годы протекали, ничто не могло удержать их. И глухое возмущение поднималось в душе Аннеты… Пропала жизнь, прошла без любви, без настоящего дела, без красоты, без могучей радости!.. А ведь она была создана для того, чтобы всем этим наслаждаться!..
Но к чему об этом думать? Слишком поздно!
Так ли это? Поздно ли?
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
У Соланж было круглое, простодушное личико, как у мадонн на старинных картинах, немного старообразное и в то же время детское. Смеющиеся глаза, окруженные морщинками, милый носик и губки бантиком, тяжеловатый подбородок, нежная кожа и яркий румянец на щеках. Она любила рассуждать о серьезных вещах с усиленным глубокомыслием, таким забавным на этом добродушном смеющемся лице, с которого Соланж усердно старалась согнать веселое выражение. Говорила она всегда быстро, боясь потерять нить своих важных мыслей. И действительно, случалось, что она вдруг умолкала, не докончив фразы, с ощущением пустоты в голове:
«Что я хотела сказать?..»
И слушатели редко подсказывали, потому что они ее совсем не слушали.
Но болтовня ее никого не раздражала. Соланж была не из тех говорунов, которые настойчиво требуют внимания к своим нудным рассуждениям. Она была не спесива и готова даже кротко извиняться перед другими, что нагоняет на них скуку. Неспособная продумать до конца ни одной мысли, она имела наивную склонность к умствованиям и отличалась огромным усердием. Из ее усилий ничего путного не выходило: мысли застревали на полдороге, серьезные книги – Платон, Гюйо, Фулье – неделями, а то и месяцами лежали раскрытыми на той же самой странице. Книги, в которых излагались прекрасные и великие мысли, идеальные альтруистические проекты общественной помощи или новые системы воспитания, были для Соланж игрушками, которыми она тешила ум. Она быстро о них забывала, и они валялись по углам и под стульями, пока случайно не попадались ей опять на глаза. Эта добрая мещаночка, всегда приветливая, милая и хорошенькая, рассудительная и уравновешенная, чуточку чопорная, но никого этим не стеснявшая, – словом, очень приятная, искренне воображала себя женщиной с широкими умственными запросами, на самом же деле она только любила рассуждать об идеалах и тому подобных вещах в одних и тех же выражениях, всегда одинаково спокойно, тактично, благопристойно, гладко и совершенно бессодержательно.
Соланж была на три-четыре года моложе Аннеты и когда-то питала к ней ту необъяснимую симпатию, которая влечет людей безобидных и простых к опасным натурам. Правда, это обычно бывает любовь на расстоянии.
Действительно, в лицее Соланж мало общалась с Аннетой, так как они учились в разных классах. Но достаточно было встреч в коридоре и некоторых отголосков жизни «старших», доходивших до маленькой Соланж, чтобы она стала издали робко обожать Аннету. А та об этом и не подозревала. По выходе из лицея Соланж совершенно забыла Аннету. Она вышла замуж и была счастлива – ей для счастья немного было нужно: только, чтобы муж не был ни уродом, ни человеком с сильными страстями, а Виктор Мутон-Шевалье, благодаря богу, не был ни тем, ни другим. Он был скульптором по профессии, но, имея ренту и богатую жену, отводил немного места в жизни мукам творчества. Не лишенный вкуса, он не испытывал, однако, особой потребности воплощать в своем искусстве что-либо иное или в иной форме, чем это делали его знаменитые собратья всех эпох. Ему чужды были честолюбие и мелкие чувства (а быть может, и всякие другие), и потому он вполне удовлетворялся сознанием (во всяком случае, льстил себя надеждой), что его идеи с такой полнотой и совершенством выражены другими – Микеланджело, Роденом, Бурделем или менее крупными мастерами (он был эклектик и заимствовал от всех понемногу). При такой счастливой судьбе, в сущности, не стоило бы утруждать себя и творить самому, но лестная иллюзия, что и он – член великого братства художников, обостряла вкус к жизни. Виктор тешил себя мыслью, что и к нему люди питают то умиленное почтение, какое он считал своим долгом выказывать корифеям искусства, сожалея о невзгодах, которые они встречали на своем пути. Такие невзгоды знавал и он – правда, больше понаслышке. И он силился придать своей веселой физиономии выражение суровой меланхолии, когда слушал «Патетическую сонату», которую усердно бренчала на пианино его жена (ведь Бетховен тоже принадлежал к великому братству). Соланж дала ему все то, чего он искал в брачной жизни. Спокойная привязанность, нетребовательная доброта, кроткий и ровный характера терпимость, комнатный идеализм, который боится ветра и дурной погоды, склонность всем восторгаться, которая делает жизнь такой удобной! Короче говоря, тайным идеалом Соланж и ее супруга было то, что можно выразить одним словом «покой». И денежные средства и душевные особенности обеспечивали им этот покой. Никакие материальные заботы не грозили им, и можно было не опасаться, что они впустят какую-либо иную заботу в свой мирный дом.
Однако они впустили в дом Аннету. Если бы они могли подозревать, какие бури таила в себе эта Frau Sorge,[50] они бы всполошились. Но об этом супруги Мутон-Шевалье так ничего и не узнали: они, как дети, играли с динамитом. Знай они, что держат в руках, они обезумели бы от страха.
Но, ничего не подозревая и вволю наигравшись, они без всяких дурных намерений любезно подбросили этот динамит в сад к друзьям. Они подбросили Аннету в сад Вилларов.
Встретившись с Аннетой, Соланж сразу убедилась, что в ней ожили прежние чувства: она снова влюбилась в Аннету. Ей, как и всем, была известна «недопустимая» история Аннеты. Но Соланж была добра, и если в чувствах ее не было глубины, зато не было в ней и чрезмерного ханжества, поэтому она не осуждала Аннету. Надо сказать, что она не совсем ее понимала. С той снисходительностью, которая была самой симпатичной чертой этой милой женщины, Соланж решила, что Аннета либо была обманута и брошена, либо имела серьезные причины поступить так, как она поступила. Во всяком случае, это ее личное дело и никого не касается. Решив так, Соланж пошла против течения. После встречи с Аннетой она все разузнала о ней и пришла в восторг от ее мужества и самоотверженности. Это было одно из тех очередных увлечений, которые на время вытесняли из сердца Соланж все другие чувства. Для ее мужа, с которым она поделилась своими восторгами, это был лишний повод к умилению – он умилялся благородному сердцу Аннеты, а заодно и благородству своей жены и своему собственному. (Восторгаться нравственной красотой ближнего – это лучший способ доказать свою собственную.) Оба супруга полны были самых благих намерений. Между ними было решено, что нельзя оставлять в одиночестве, без моральной поддержки эту бедную женщину, жертву общественной несправедливости. И супруги Мутон-Шевалье, одолев шесть этажей, пришли навестить Аннету. Они застали ее врасплох, в хлопотах по хозяйству, и этим она их еще больше растрогала. А ее холодность они приписали благородному чувству собственного достоинства. Они ушли только после того, как добились от Аннеты обещания, что она с мальчиком придет к ним запросто к обеду в ближайший вечер.
Аннета не очень-то радовалась этому возобновленному знакомству. Ее раздражала всякая пошлость и приторность. Годы душевного одиночества развили в ней чутье дикарки. Надолго удаляться от общества вредно; потом трудно бывает в него вернуться, слишком остро различаешь под цветами запах тления. В уютном мирке Мутон-Шевалье Аннете было как-то не по себе, их семейное счастье не вызывало в ней зависти. «Благодушный, благодушный, благодушный», – как говорит Мольер. «Нет спасибо, это не для меня!..» Аннета была в том состоянии, когда жаждешь ощутить резкое дыхание жизни…
И желанию ее суждено было исполниться! Добренькая Соланж скоро предоставила ей такую возможность.
Аннета одевалась, чтобы идти на обед к Соланж. В этот вечер ей предстояло встретиться там с друзьями четы Мутон-Шевалье, о которых Соланж успела прожужжать ей все уши, – врачом Вилларом, модным хирургом, пользовавшимся в Париже громкой известностью, и его прелестной молодой женой. Аннета волновалась: «А может, не пойти?..» Она уже хотела было послать Соланж записку с извинениями. Но Марк, которому наскучило сидеть дома с глазу на глаз с матерью, радовался всякой возможности пойти куда-нибудь, и Аннете не хотелось лишать его развлечения. Притом она находила свое волнение нелепым. «В чем дело? Что меня тревожит?..» Ее мучило дурное предчувствие. Какой вздор! Она пожала плечами. Победил трезвый ум, уживавшийся в ней с непокорными инстинктами. Аннета оделась и под руку с сыном отправилась к Соланж.
Суеверное предчувствие скоро оправдалось. В том, что наши предчувствия сбываются, нет никакого чуда. Ведь предчувствие – это предрасположение к чему-то, что мы боимся пережить. Следовательно, предупреждая нас о будущем переживании, инстинкт действует не как чародей, а скорее как искатель подземных родников, который по легкому сотрясению почвы узнает, что в этом месте подпочвенные воды прорывают земную кору.
На пороге гостиной предчувствие опять кольнуло Аннету. Но она только сдвинула брови и, войдя, сразу успокоилась. Еще раньше, чем Соланж представила ей Филиппа Виллара, она с первого взгляда решила, что он – неприятный человек. И почувствовала облегчение.
Филипп был далеко не красавец: мужчина небольшого роста, коренастый, с выпуклым лбом, нависшим над глазами стальной синевы, с сильно развитыми челюстями и остроконечной бородкой. Он хорошо владел собой, в его холодной учтивости было что-то властное. За столом он сидел рядом с Аннетой и, участвуя в общем разговоре, который поддерживала Соланж (по обыкновению перескакивая с одного предмета на другой), в промежутках беседовал со своей соседкой. Говорил он обо всем коротко, четко и решительно: никакой заминки ни в словах, ни в мыслях. Чем больше слушала его Аннета, тем больше росла в ней неприязнь к этому человеку. Отвечая ему, она старалась скрыть ее под маской холодного равнодушия. А он, казалось, не придавал большого значения тому, что она говорила, – вероятно, он судил о ней по глупым похвалам Соланж. Его манера держать себя граничила с невежливостью. Это никого не удивляло: все привыкли к его резкости. Но Аннету она раздражала. Делая вид, что не смотрит на Виллара, она искоса наблюдала за ним, изучала черту за чертой – и ни одна ей не нравилась.
Но общее впечатление не слагалось из отдельных наблюдений, и, окончив свой спокойный, хладнокровный осмотр, она вдруг ощутила прежнее беспокойство. Движение руки Филиппа, морщина на лбу… Да, она боялась этого человека! Она подумала: «Хоть бы он не смотрел на меня!»
Соланж заговорила об одном писателе, который, как она выразилась, «обладает даром вызывать слезы».
– Хорош дар! – заметил Филипп. – Слезы и в жизни теперь недорого стоят. А уж в искусстве нет ничего противнее слезливости!
Дамы шумно запротестовали. Г-жа Виллар сказала, что слезы – одно из утешений жизни, а Соланж – что это «алмазы, украшающие душу».
– Ну, а вы что же не возражаете? – спросил Филипп у Аннеты. – Тоже запасаетесь слезами от поставщиков?
– С меня своих довольно, я в чужих не нуждаюсь.
– Питаетесь, значит, из собственного запаса?
– А вы знаете средство избавить меня от них?
– Будьте жестки!
– Учусь! – ответила она.
Филипп искоса глянул на нее.
Разговор вокруг продолжался.
– Вот кого надо этому научить! – сказал Филипп Аннете, взглядом указывая на Марка, чье подвижное лицо простодушно выдавало чувства, которые возбуждала в нем соседка за столом, красивая г-жа Виллар.
– Боюсь, что он и так уж чересчур к этому склонен, – отозвалась Аннета.
– Тем лучше!
– Но не для тех, кто стоит у него на дороге.
– Пусть шагает через них!
– Вам легко говорить!
– А вы отойдите в сторонку, вот и все.
– Ну нет, это было бы противоестественно.
– Вовсе нет. Противоестественно как раз обратное – слишком сильно любить.
– Как? Своего ребенка?
– Кого бы то ни было, а своего ребенка в особенности.
– Но я ему нужна!
– Посмотрите на него! О вас ли он думает! Он готов отказаться от вас за одну крошку, которую моя жена позволит ему съесть из ее рук.
Лежавшие на скатерти пальцы Аннеты судорожно сжались… О, как она в эту минуту ненавидела Филиппа!.. Он смотрел на ее пальцы…
– Но я его создала и не могу отречься от него, – сказала она.
– Не вы его создали, – возразил Виллар. – Его создала природа. Вы были только ее орудием, и теперь она вас отбрасывает прочь.
– А я не дам себя оттеснить!
– Значит, война?
– Война! На этот раз он посмотрел ей прямо в лицо.
– Вы будете побеждены, – сказал он.
– Знаю. Так всегда бывает. Но все-таки мы еще поборемся!
Сквозь маску холодного безразличия ее глаза блестели веселым вызовом.
Но Виллар видел ее насквозь. Она себя выдала.
Филипп был сильный человек. Сильная воля была одним из основных свойств его одаренной натуры. Воля эта проявлялась в его работе врача, в его молниеносных диагнозах, она придавала уверенность его руке во время операций, а в личной жизни сказывалась во всех его поступках и решениях.
Привыкнув проникать взглядом в глубины человеческого тела, он сразу разгадал Аннету всю целиком, с ее страстями, гордостью, тревогами, с бурным ее темпераментом и стойкой душой. И Аннета почувствовала, что она поймана. Надвинув шлем и опустив забрало, она, кипя гневом, отгородилась ледяной броней от взглядов противника. По тому, как сжалось ее сердце, она знала теперь, что враг близко. Враг? Да, любовь!.. (Ох, как это опошленное слово далеко от той жестокой силы, которую оно обозначает!..) Заметив в Филиппе внезапно пробудившийся интерес к ней, Аннета противопоставила ему ироническую чопорность, плохо скрытую враждебность. Но это-то ее и выдало. Прямодушная и пылкая, она не умела притворяться. Даже враждебность выдавала ее с головой. Филипп понял все, он не делал больше попыток возобновить разговор: он узнал достаточно. И, с равнодушным видом рассказывая всем какой-то и смешной и горестный случай из своей практики, он украдкой измерял взглядом ту, которой ему предстояло овладеть.
Никто из присутствующих ничего не заметил. Супруги Мутон-Шевалье с сожалением констатировали, что Аннета и Филипп совсем не понравились друг другу: видно, очень уж разные натуры! Впрочем, знакомя Аннету с Вилларами, они рассчитывали больше на то, что она подружится с г-жой Виллар, так как «они просто созданы друг для друга». И с удовольствием отметили, что в этом они не ошиблись.
Ноэми Виллар была миниатюрная креолка, с телом нежным и золотистым, как у жареного голубя. Все в ней было прелестно: узкое лицо с глазами лани, изящным носиком и губами, вытянутыми в трубочку, как будто они хотели схватить что-то, откровенно обнаженные молодые округлые груди безупречной формы, нежные руки, тонкая талия, маленькая ножка, хрупкое сложение. Ноэми разыгрывала женщину-ребенка, иногда восторженную, иногда томную, легко переходящую от резвости и смеха к слезам и мило сюсюкающую. Она всем казалась существом слабым, впечатлительным, экспансивным и не особенно умным. На самом же деле все было наоборот. В этой женщине холодная расчетливость сочеталась с чувственностью, сильные страсти – с черствым сердцем. Она все подмечала, взвешивала, рассчитывала, неутомимо и неуклонно, а слабость ее была слабостью камыша, который гнется – и вдруг как распрямится да хлестнет вас! Под оболочкой хрупкой эмали (Ноэми одна знала, сколько усилий стоила эта художественная лакировка) она была создана из бетона. Ну, а ума ей было не занимать, у нее его было более чем достаточно, но она им пользовалась только для того, чтобы сохранить единственное, чем дорожила, чем ревниво желала владеть одна: мужа. Это был брак и по расчету и по взаимной страсти – каждый из них искал в нем удовлетворения своему тщеславию и чувственности. Ноэми решила стать женой Филиппа задолго до того, как сделал выбор он, и даже до того, как и его знаменитых парижских собратьев, одинаково увлекали и его изнурительная профессия, и шумная светская жизнь, находил время заводить многочисленные романы. Его репутация сердцееда немало способствовала тому, что Ноэми влюбилась в него без памяти и решила во что бы то ни стало завладеть им и удержать для себя одной. Филипп не искал в любовницах ума. Ему нужны были женщины хорошо сложенные, здоровые, изящные и глупые. Он любил говорить: чем женщина глупее, тем она приятнее. Ноэми была вовсе не глупа, но какое это имело значение? Когда женщина хочет пленить мужчину, она может не только сделать перед зеркалом такие глаза, какие ему нравятся, но и ум свой приноровить к его вкусу. Ноэми опьянила Филиппа своим молодым телом и пылким обожанием – и жадно завладела им.
Но карьера любовницы – не синекура. Для нее нужен своего рода талант.
И никогда не знаешь покоя! Филипп после долгого периода любовной кабалы начал уставать. Ноэми с поразительной быстротой угадывала признаки малейшей перемены в сердце своего мужа-любовника и всегда была начеку. Незаметно для Филиппа, благодаря своей ревнивой бдительности, она умела колкой критикой и насмешками над предполагаемой соперницей отвратить опасность и, пуская в ход всякие хитрости, разжигая в нем чувственность, снова заманивала в свои сети готового ускользнуть мужа. Вначале она видела в этом своего рода игру, но так было недолго. Еще больше, чем за Филиппом, приходилось следить за собой, быть всегда внимательной, всегда готовой исправить или замаскировать неминуемые изъяны, которые оставляет после себя каждое предательское мгновение жизни, каждый прожитый день и год. Ноэми была женщиной уже не первой свежести, – краски тускнели, тонкие черты лица стали острее, суше, грудь располнела, и шея грозила потерять свою стройность. На помощь находившемуся в опасности прекрасному творению природы спешило искусство и не только спасало, а даже прибавляло ему очарования. Но зато вечное напряжение! Малейшая небрежность, минута слабости могли выдать ее тайну зоркому глазу повелителя, и Филипп не забыл бы того, что раз увидел. Только не дать захватить себя врасплох!.. Какую драму пережила Ноэми однажды утром, когда у нее сломался верхний зуб! Она полдня укрывалась у зубного врача, а когда вернулась домой, Филипп увидел все ту же безмятежную улыбку и не заподозрил ничего, кроме измены (а это не так страшно, как сломанный зуб!..). Игру нужно было вести очень осторожно. Филипп был не из тех мужей, кого легко обмануть, всучив ему плохой тос-ар, – он был знатоком. У Ноэми всегда сердце екало, когда он останавливал на ней взгляд, который она, подбадривая себя шуткой, называла «икс-лучами», взгляд, под которым она чувствовала себя, как солдат на смотру. Она спрашивала себя: «Заметил?..» Филипп замечал и знал все, но не показывал виду, что знает. Искусство, которое Ноэми пускала в ход, в его глазах было как бы частью ее природных данных. Пока результат его удовлетворял, все было в порядке. Но горе ей, если эффект не удастся! Ноэми и двух ночей не могла почивать на лаврах.
Приходилось каждый раз наново их завоевывать. И при этом надо было скрывать свою озабоченность. Чтобы нравиться повелителю, она должна была всегда казаться веселой, юной, сияющей. Иногда это бывало мучительно трудно! В минуты усталости, когда ее никто не видел, Ноэми тяжело опускалась на диван, резкая складка появлялась между бровями, судорожная усмешка кривила густо накрашенные, словно кровоточащие губы… Но приступ слабости длился две-три минуты. Надо было быстро подтянуться. И она подтягивалась. Молодая, веселая, прелестная… А что ж? Она всегда будет такой, и Филипп принадлежит ей, она его не выпустит из рук!.. И, наконец, если тиран, без которого она жить не может, ей изменит, она сумеет отомстить… Да, да! У нее есть свои секреты, и об этом можно будет поговорить, когда только он этого пожелает… А сейчас она смеется, и вовсе не притворно, – она довольна и собой и Филиппом, она уверена, что держит его крепко! И, конечно, как раз в этот час Филипп от нее и ускользнул! Не помогло ее искусство! Напрасны были все труды и усилия!
Всегда наступает минута, когда бдительность ослабевает. Даже Аргус – и тот уснул. Сердце возлюбленного, которое держали в плену, вырывается на волю, как зверь из клетки.
Природа любит нас одурачивать, когда это выгодно ей, старой сводне.
Ноэми единственный раз в жизни посмотрела на другую женщину без всяких ревнивых опасений. И этой женщиной была Аннета.
Ноэми всегда была уверена, что Филипп терпеть не может мыслящих и развитых женщин. Меньше всего ее могла тревожить мысль об Аннете. Судя по тем женщинам, которые до сих пор бывали ее соперницами, и по себе самой, Ноэми рисовала себе женщину, которая может отнять у нее мужа, миниатюрной, как она сама, скорее всего брюнеткой и, конечно, красивой, изящной, кокетливой, умеющей пользоваться своей красотой. Филипп не раз шутливо утверждал, что женщина создана исключительно на потребу мужчине, и в наше время должна быть чем-то вроде комнатной безделушки, не громоздкой, не занимающей много места, тщательно оберегаемой и служащей украшением гостиной и спальни. Он не любил крупных женщин и ценил грацию больше красоты. Он говорил, что духовного общения, когда у него бывает в нем потребность, он ищет у мужчин. От женщины же требует только одного – «одухотворенной плоти». Ноэми с ним не спорила: ведь она была именно такая женщина, о какой говорил Филипп. Аннета никак не подходила под эту мерку. Рослая и сильная, красивая, но несколько тяжеловесной красотой, когда ничто ее не воодушевляло, лишенная всякой грации (когда она не стремилась быть грациозной), – словом Юнона – телка, дремлющая на лугу, Аннета казалась Ноэми совсем не опасной. А тем, что она была с Филиппом холодна как лед, Аннета еще больше расположила к себе Ноэми. Со своей стороны, Аннета восхищалась Ноэми, так как была очень чувствительна к красоте и ее привлекали женщины, не похожие на нее. Разговаривая с Ноэми, она показала, что умеет, когда хочет, пленительно улыбаться. От Филиппа ничто не ускользнуло. И в нем рождалось влечение к этим двум ликам Аннеты, из которых один был обращен не к нему… (Так ли это?.. Любовь, когда мы гоним ее от себя, пускает в ход такие искусные маневры!..) Не давая Филиппу проникнуть в ее мысли, укрываясь от него за самой непривлекательной из своих масок, Аннета была все же не прочь показать ему сквозь ограду самый чарующий свой облик… И Филипп его увидел. Рассказывая хозяевам какую-то новость, он с другого конца гостиной наблюдал за женой, которая, сама того не зная, помогала ему. Аннета и Ноэми расточали друг другу любезности, которые у Ноэми всегда были наготове. Аннета при этом испытывала сложное чувство, не свободное от влечения к Филиппу.
Ухо ее все время ловило звуки резкого голоса, доносившегося с другого конца гостиной, и Филипп знал, что его слушают…
Она ненавидела его, ненавидела… В нем было воплощено то злое и сильное, что она подавляла в себе, хотела подавить: властная и суровая гордость, стремление господствовать, требования воли, ума и жадного, чувственного тела, страсть без любви, более сильная, чем любовь. Все это она давно ненавидела в себе и теперь ненавидела в нем. Но она вступила в неравный бой: против нее были двое – Филипп и она сама.
Филипп Виллар вышел из среды мелких буржуа Верхней Бургундии. Отец его, владелец типографии в маленьком провинциальном городке, был человек энергичный, живой, смелый и при своей энергии и неразборчивости в средствах мог бы преуспевать на более широком поприще. Однако для этого мало было дерзости – надо было еще уметь удержаться в определенных границах, а Виллар постоянно переходил эти границы. Ответственный редактор местной бульварной газетки, которая носилась по мутным волнам политики, республиканец-гамбеттист, ярый антиклерикал, воротила, усиленно орудовавший на выборах, он в конце концов превысил размеры диффамации и шантажа, допускаемые законом (нет, обычаем!), и попал под суд. Осужденный, брошенный теми, кому он служил, он в довершение всего заболел и окончательно разорился. Имущество его пошло с молотка, и теперь, когда он никому уже не мог быть полезен и никому не был опасен, на него обрушилась разнузданная ненависть всего города. Он с волчьей яростью отбивался от болезни, нищеты, людской злобы. Отчаяние и ожесточение окончательно подточили его здоровье, и он умер, до последнего вздоха с неутолимой злостью проклиная прежних товарищей за измену. Сыну его в ту пору было уже десять лет, и он запомнил все.
Мать Филиппа, женщина неукротимого духа, крестьянка юрских плоскогорий, где люди привыкли к борьбе с бесплодной землей, иссушаемой резким ветром, работала, не жалея рук, поденщицей, прачкой, бралась за любой тяжелый труд, выносливая, как ломовая лошадь, жадная до денег, но честная, добросовестная и строгая к себе. Ее боялись, перед ней заискивали: все знали, что покойный муж поведал ей немало скандальных тайн. Правда, она свой опасный язык держала за зубами и никого не шантажировала, но все-таки она что-то знала и потому благоразумнее было платить ей за услуги, чем обходиться без них. В женщине этой, никогда в своей трудной жизни не знавшей колебаний и сомнений, горел мрачный огонь неистовой и неистощимой душевной энергии (ведь она была из тех мест, где в жилах людей есть примесь испанской крови), сочетавшейся с чисто галльской трезвостью ума. Такие люди ни во что не веруют, а действуют всегда так, как будто дело идет о спасении или гибели души.
Мать Филиппа любила только своего сына. И какая же это была жестокая любовь! От него она не скрывала того, о чем молчала при других: она видела в нем союзника. Все ее честолюбивые надежды сосредоточены были на нем одном. Но, жертвуя собой, она требовала того же и от сына. Во имя чего он должен был принести себя в жертву? Во имя мести за себя. (Да, мести за себя и за нее – ведь это одно и то же!) Никаких нежностей, никакого баловства, а главное – никакого нытья. «Ограничивай себя во всем!
Придет время – всем натешишься…» Когда сын приходил домой из школы (она одна знала, сколько ей понадобилось труда и дипломатии, чтобы добиться для него стипендии в школе, а потом и в лицее большого города!), приходил побитый или обиженный озорными сынками буржуа, унаследовавшими от отцов тайное недоброжелательство к этой семье, мать говорила ему:
– А ты постарайся со временем стать сильнее их! Тогда они будут лизать тебе ноги.
Она постоянно твердила Филиппу:
– Надейся только на себя! Больше ни на кого! И он ни на кого не рассчитывал и вскоре заставил себя уважать. Мать цеплялась за жизнь и сумела продержаться до того времени, когда Филипп, блестяще окончив лицей, подал заявление о приеме на медицинский факультет в Париже. Он как раз держал экзамены, когда мать слегла, заболев воспалением легких. Но она не написала ему о своей болезни, чтобы его не тревожить, пока он не сдаст всех экзаменов. И умерла без него. Своим неуклюжим почерком с завитушками, похожими на весенние побеги винограда, тщательно соблюдая все знаки препинания, она написала на чистом листке бумаги, аккуратно отрезанном от письма сына, который не экономил бумагу:
«Я умираю. Держись крепко, мой мальчик, не сдавайся!»
И Филипп не сдался. Приехав домой из Парижа, чтобы похоронить мать, он нашел небольшие сбережения, которые она откладывала для него изо дня в день. На эти деньги он прожил год. Потом, предоставленный самому себе, он тратил половину дня, а иногда и ночи, чтобы заработать то, что ему нужно было на жизнь и учение. Никакой труд его не страшил. Он набивал чучела, был натурщиком у скульптора, нанимался по воскресеньям помогать лакеям в загородных кафе, а в субботние вечера прислуживал в увеселительных заведениях. Ему случилось даже как-то зимой, в голодное утро, поработать в артели чистильщиком снега. Он не останавливался и перед наглым попрошайничеством, прибегал к благотворительной помощи, к унизительным займам, дающим право всякому ничтожеству из-за каких-то ста су, которые ты не можешь ему вернуть, обращаться с тобой грубо и пренебрежительно. (Правда, встретив его взгляд, кредиторы не отваживались на это больше, но зато вознаграждали себя другим способом, мстили ему если не презрением, то ненавистью, обливали за спиной грязью.) Филипп дошел до того, что в течение нескольких месяцев (когда он работал как одержимый). брал деньги у одной уличной девки. И ничуть не стыдился: ведь это он делал не для себя (он не боялся лишений и не щадил себя), а для будущей карьеры. Конечно, и у него были всякие потребности – он хотел бы наслаждаться всем, – но он их подавлял в себе. Потом! Сперва – победить! А чтобы победить, надо выжить. Выжить во что бы то ни стало! Победа все смывает. И она будет за ним! Филипп чувствовал в себе искру гения.
На него обратили внимание профессора, товарищи. Ему поручали разные научные работы, а потом люди, уже достигшие известности, ставили под ними свое имя, внеся для приличия какие-нибудь поправки. Филипп позволял себя эксплуатировать, чтобы иметь право на покровительство тех, кто не давал дороги молодым, шедшим им на смену. Однако эти господа не очень-то спешили дать ему дорогу. Они относились к нему с уважением. Но уважение – это монета, которая освобождает от всякой другой расплаты. Его ценили, конечно, – отчего бы и нет! Но этим сыт не будешь. Несмотря на всю свою физическую выносливость горца, Филипп от переутомления и недоедания уже едва держался на ногах и тут он встретился с Соланж. Это было в одном из тех многочисленных благотворительных учреждений, которые она опекала с искренним, хотя и непостоянным великодушием и щедростью, – в детской клинике. Здесь Соланж увидела, как Филипп отдавал все силы спасению больных малышей, которые считались обреченными. С тем яростным упорством, с каким он добивался победы везде, где на победу был хотя бы один шанс, Филипп проводил ночи у их кроваток и выходил из этих битв за человеческую жизнь бледный, обессиленный, но с лихорадочно и вдохновенно блестевшими глазами. После таких побед он даже как-то хорошел и бывал удивительно добр к только что спасенному маленькому пациенту. Любил ли он этих детей? Быть может. С уверенностью этого сказать нельзя. Но в борьбе с их болезнями последнее слово оставалось за ним!
Узнав о положении Филиппа, Соланж переживала, как это с нею часто бывало, период той «одержимости», когда предмет ее восторгов заслонял от нее все горизонты. Тому, кто хотел этим воспользоваться, следовало не терять времени. А Филипп никогда его не терял. Этот утопающий крепко ухватился за протянутую ему руку. Он завладел не только пальцами, но и всей рукой до самого плеча, завладел бы и всем остальным, если бы не сделал открытия, что Соланж, увлекшись кем-нибудь, вовсе не стремится к интимным отношениям. Она легко загоралась, но эти восторги ничуть не нарушали ее душевного покоя. В первый раз Филипп встретил женщину, которая заинтересовалась им бескорыстно. Милейшая Соланж находила источник радостей в себе самой. От других же она требовала только, чтобы они не разрушали иллюзий, которые она себе создает. В сущности, она вовсе не стремилась ближе узнать людей. Она не хотела видеть в другом человеке всего того, что могло бы ей не понравиться, и отмахивалась от этого под предлогом, что это «не истинное его „я“». А «истинным» она считала все, что было ей по душе. Так она сочиняла себе мир, населенный приятными, бесцветными людьми вроде нее. Филипп не мешал ей воображать его таким – к легкому презрению, которое внушала ему Соланж, примешивалась доля невольного уважения. Он терпеть не мог глупцов, а глупцами считал тех, кто видит мир не таким, каким он есть. Но доброта Соланж, которая действительно творила добро, а не только болтала о нем, была для него новостью.
Каковы бы ни были качества и недостатки человека, прежде всего они должны быть настоящими. Соланж была добра по-настоящему. Когда она узнала, как нуждается Филипп и как много он работает, она обещала выдавать ему пособие до тех пор, пока он не окончит университета и не сдаст выпускных экзаменов, и тем дала ему возможность спокойно работать. Она воспользовалась своими обширными связями и заставила одного из влиятельных профессоров медицинского факультета заинтересоваться Филиппом или, вернее (так как этот догадливый человек не мог еще раньше не заметить беспокоившие его способности голодного волчонка), проявить этот интерес открыто, а не держать его про себя – intus et in cute.[51] Наконец Соланж свела Филиппа с американским нефтяным королем, желавшим обессмертить свое имя чужими трудами, и это открыло Филиппу быстрый путь к славе, которую он завоевал себе сначала за океаном смелыми подвигами в больнице-дворце этого фараона.
В трудные для Филиппа годы учения случалось иногда, что Соланж совершенно забывала о нуждах своего протеже и по рассеянности несколько месяцев не посылала ему пособия. Богачи при всех своих благих намерениях неспособны понять, что другим людям приходится постоянно думать о деньгах. Деньги – забота бедняков. Соланж посылала Филиппу билеты на концерты. Чтобы напомнить этой очаровательной даме в ложе театра о задержанном пособии, нужно было порядком наглотаться стыда. То бывала иногда единственная пища, которую Филипп глотал за целый день. Соланж от удивления широко раскрывала глаза:
– Да неужели?.. Ах, милый друг, какая же я рассеянная!.. Как только вернусь домой…
Она обещала, опять забывала на день-два и наконец посылала деньги с самыми милыми извинениями. Филипп, бесясь от нетерпения и унижения, клялся, что скорее подохнет с голоду, чем снова попросит у нее денег. Но умереть – это легко тем, кому не хочется жить! А ему хотелось… И он напоминал Соланж о деньгах всякий раз, когда это бывало нужно. А она ничуть не сердилась на него. Если она и забывала часто («Вы знаете, сколько у меня забот!..»), то, когда ей напоминали, давала деньги всегда охотно…
Какие необычные отношения существовали между этим молодым и страстным мужчиной, изголодавшимся по всем земным благам, и женщиной, только чуточку старше его, красивой, изящной, ласковой – словом, что называется, лакомым кусочком! За эти годы они часто виделись наедине, и ни малейшего подозрительного оттенка не закралось в их дружбу! Соланж спокойно, поматерински, давала Филиппу советы, помогала ему разрешать вопросы туалета, светского этикета и практической жизни. Гордость Филиппа ничуть не страдала от этого, напротив – он и сам часто спрашивал у нее совета и даже поверял ей свои честолюбивые замыслы и свои разочарования. Он ничем не рисковал – Соланж была глуха ко всему дурному, ко всему грубо реальному.
Что за важность! Она его выслушивала, а затем говорила со своей доброй улыбкой:
– Вы просто хотите меня напугать! Но я вам не верю.
Она верила лишь тому, что не соответствовало действительности.
И Филипп, беспощадный ко всякой посредственности, делал исключение только для Соланж. Он попросту воздерживался от всяких суждений о ней.
Семь или восемь лет назад он вернулся из Америки в Париж, куда еще раньше дошла его слава, поамерикански шумная, но прочная и бесспорно заслуженная. Помощь его неизменной попечительницы Соланж, благодаря которой к наглым долларам прибавилось покровительство власть имущих, расчистила ему путь, несмотря на тройной барьер, воздвигнутый людской косностью, завистью и справедливыми притязаниями тех, кто давно ждал своей очереди выдвинуться. Бесспорны были их права или нет – Филипп шагнул через них. Он не принял бы незаслуженных почестей и преимуществ. Но, сознавая, что они им заслужены, он не останавливался ни перед чем, чтобы их добиться. Филипп настолько презирал людей, что не стеснялся в случае необходимости пользоваться их же презренным оружием для того, чтобы победить их. Он не брезгал газетной рекламой, раздирающей уши, как вой медных труб, которым некогда сопровождалось появление зубодеров на деревенских ярмарочных подмостках. Он стал неизменным посетителем модных выставок, генеральных репетиций, вернисажей, официальных торжеств. Не уклонялся от сенсационных интервью, писал и сам (защищать свои интересы лучше всего самому) и двумя-тремя выступлениями в печати доказал своим оппонентам, что владеет пером не хуже, чем ланцетом. Предостережение любителям! Никаких недомолвок! Филипп так протягивал человеку руку, словно хотел спросить: «Союз или война?». Он не давал ему никакой возможности прикрыться нейтралитетом.
И в то же время – бешеная работа, никаких поблажек ни себе, ни другим, никакого страха перед риском, блестящие достижения, которых нельзя было отрицать и которые всех врачей больницы сделали его горячими сторонниками; смелые доклады в академии, возбуждавшие ожесточенное недоверие уравновешенных умов, которые не любят, чтобы их будоражили; гомерические битвы, в которых почти всегда последнее, решающее слово оставалось за ним.
Филипп внушал ужас робким. Он ни во что не ставил человеческую личность, когда ему казалось, что дело касается интересов науки или человечества. Он готов был экспериментировать на преступниках, уничтожать уродов, кастрировать ненормальных, производить опасные опыты над живыми людьми. Он ненавидел всякую сентиментальность, не сочувствовал пациентам, не позволял им ныть и жаловаться. Их стоны и оханье его не трогали.
Но когда человека можно было спасти, он спасал его, хотя бы и жестокими способами: чтобы исцелить, резал по живому месту. У него было суровое сердце и нежные руки. Его боялись, но все непременно хотели лечиться у него. А он драл большие деньги с богатых, бедных же лечил бесплатно.
Филипп жил теперь широко, войдя во вкус роскоши. Он мог бы без сожаления в любой момент отказаться от нее, но считал, что, пока можно, надо все брать от жизни. На жену он смотрел, как на часть этой роскоши, и, наслаждаясь и той и другой, не требовал от них больше, чем они могут дать. Он не ждал от Ноэми участия в его умственной жизни и не пытался вовлечь ее в эту жизнь. Ноэми тоже за этим не гналась: она считала, что, владея всем, кроме его мыслей, владеет львиной долей. Филипп же был того мнения, что мужчина обязан отводить женщине не больше места в своей жизни, чем он отводил Ноэми: мыслящая жена – все равно что громоздкая мебель.
Но чем же в таком случае его сразу пленила Аннета?
Тем, что Аннета походила на него.
Тем, что у них было общего и что он один мог прочесть в ее душе. Когда они в первый раз скрестили взгляды, как клинки, когда прозвучали первые слова, как удар стали о сталь, Филипп сказал себе:
«Она смотрит на всех этих людей так же, как я. Мы с ней одной породы».
Одной породы? Факты говорили другое: Аннета спустилась вниз по социальной лестнице из тех сфер, куда Филипп как раз взбирался, напрягая все силы, и они встретились на одной из ступенек. Правда, в этот момент они оказались на одном уровне: оба чувствовали себя чужими в своей среде, ее врагами, оба как бы принадлежали к другой расе, некогда владевшей миром, а ныне лишенной власти, рассеянной по всему свету, почти уже исчезнувшей. В конце концов кому ведомы тайны поколений, их смены на земле, тайны той тысячелетней борьбы, в которой человечество как будто идет к окончательному торжеству посредственности?.. Но бывают внезапные подъемы, когда былой властитель мира на один день снова овладевает своей собственностью. Его ли это была собственность, или нет, Филипп предъявлял на нее права. Он признал Аннету своей и решил ею завладеть.
Аннета вернулась домой в плохом настроении, с тяжестью в голове и, не разговаривая с Марком, тотчас легла. Она чувствовала себя опустошенной.
Уснуть она не могла. Приходилось быть настороже и все время отгонять один образ: как только она впадала в сонное оцепенение, он появлялся перед ней. Чтобы забыть о нем, она пыталась думать о делах, но они утратили для нее интерес. Ища спасения от грозной опасности, она призвала на помощь союзника, о котором в другое время боялась и вспоминать, так как он мог расшевелить в ее душе пережитые волнения. Союзником этим был Жюльен и те мысли, которыми тоска и мечта окружили ими возлюбленного, – скорее воображаемого, чем действительного. Однако мысли о Жюльене возникли лишь на мгновение и были холоднее льда. Аннета хотела непременно удержать их. Но в руках у нее остался лишь пучок увядших цветов. Внезапно выглянувшее яркое солнце выпило из них все соки. Пытаясь их оживить, Аннета своими лихорадочно горячими руками только окончательно засушила их. Она металась в постели, то и дело переворачивая подушку. Однако надо было поспать – утром ее ожидала работа. Она приняла порошок и погрузилась в забытье. Но, когда она через несколько часов проснулась, тревога все еще была тут, с нею. Аннете казалось, что и во время сна она ее не оставляла.
Волнение Аннеты не улеглось ни в тот день, ни в следующие. Она уходила и приходила, давала уроки, разговаривала, смеялась – все было, как всегда. Хорошо заведенная машина продолжала работать сама. Но душа была неспокойна.
В один серенький день, когда она шла по Парижу, все вдруг озарилось светом… По другой стороне улицы прошел Филипп Виллар… Аннета вернулась домой, окрыленная радостью.
Когда она попробовала отдать себе отчет в том, что вызвало эту радость, она так пала духом, как будто открыла у себя раковую опухоль…
Значит, опять, опять попалась! «Любовь? Любовь к мужчине, который будет для нее новым источником ненужных мучений, к человеку, ей почти незнакомому, но несомненно опасному и недоброму, мужу другой женщины… И ведь она его не любит, нет, потому что любит другого! Другого? Ну да, она все еще любит Жюльена! Как же она, любя Жюльена, могла влюбиться в другого?
А она влюблена, это ясно… Но как же, как же сердце может принадлежать двоим сразу? Нет, отдаться можно лишь одному целиком, безраздельно!»
Так она думала, ибо когда сердце Аннеты отдавалось, то отдавалось все… И сейчас она – казалась себе хуже проститутки: та отдает тело, а она сердце отдала двум сразу, – разве это не позорнее?
Была ли Аннета искренна, честна с самой собой? Несомненно. Она не понимала, что у нее не одно сердце, что в ней живет не одно существо. В дремучем лесу человеческой души растут рядом и высокие, строевые деревья мыслей и густые заросли желаний – двадцать различных пород. В обычное время, когда они дремлют, их и не различишь. Но стоит ветру пролететь по лесу, и ветви их сталкиваются… Столкновение страстей давно уже разбудило в Аннете ее многоликость. Она была человеком долга и неуемной гордости, и страстно любящей матерью, и страстно влюбленной женщиной, влюбленной не в одного, а во многих… Она была как лес в бурю, разметавший руки по всему огромному небу, во все стороны… Но, униженная, почти угнетенная присутствием в себе этой силы, которая распоряжалась ею помимо ее воли, Аннета думала:
«К чему было укреплять в себе волю и бороться долгие годы, если достаточно одного мгновения, чтобы все рухнуло? И откуда она, эта сила?»
Аннета яростно отвергала эту неизвестную силу, как что-то чуждое. Неужели она не узнала в ней себя, свою подлинную натуру? Да, узнала, и это было всего тяжелее: от самой себя как убежишь?
Но Аннета была не такая женщина, чтобы покорно уступить роковой внутренней силе, которую она презирала. Она решила задушить в себе унизительную страсть. И напряженная работа помогла бы ей этого добиться, если бы не Ноэми.
Аннета получила от нее письмецо – эта миниатюрная женщина писала крупным почерком, в котором под светской изысканностью чувствовались сухость и решительность. В нескольких любезных словах Ноэми приглашала Аннету к обеду. Аннета вежливо отказалась, написав, что очень занята. Ноэми вторично пригласила ее и на этот раз написала, что очень хочет увидеться с ней и просит прийти в любой вечер, когда Аннете удобно. Аннета, твердо решив не подвергать себя опасности, которую она предчувствовала, снова отклонила приглашение, ссылаясь на сильную усталость после рабочего дня. Она думала, что теперь окончательно отделалась от Ноэми. Но маленький Пандар, который в часы скуки и коварных проказ надевает одну из тысячи личин Амура, не давал покоя Ноэми, пока она не ввела Аннету в свою овчарню. И раз вечером, когда Аннета, вернувшись с уроков, готовила обед (именно этот час всегда выбирают для своих посещений люди праздные), явилась Ноэми и принялась щебетать, пересыпая болтовню уверениями в вечной дружбе. Аннета, сконфуженная тем, что ее застали в такой обстановке, и невольно подкупленная нежностями той, в которой она бессознательно искала как бы отражения другого человека, решительно отказалась обедать у Вилларов, но вынуждена была обещать, что навестит Ноэми; при этом она осторожно спросила, в какое время наверняка можно застать Ноэми одну. Ноэми подметила нежелание Аннеты встречаться с ее супругом. Она объяснила это застенчивостью Аннеты и антипатией к Филиппу. Это еще больше расположило ее к новой приятельнице. Вернувшись домой, она имела Неосторожность рассказать Филиппу о своем посещении и с милым коварством всех верных подружек усердно расписала ему все, что, по ее мнению, могло окончательно уронить женщину в глазах Филиппа: беспорядок и нищенскую обстановку, запах чернил и кухни, Аннету у плиты. Филипп знал об ее мужественной борьбе, а еще лучше знал он запах бедности, поэтому рассказ жены навел его на совсем иные мысли – не те, на какие она рассчитывала.
Но он не стал их высказывать вслух.
И совсем не случайно несколько дней спустя Аннета, выходя от Ноэми, встретила на улице Филиппа, который шел домой. Так как она не искала этой встречи, она не сочла нужным бороться с охватившей ее тайной радостью. Они обменялись несколькими словами. В то время как они стояли и разговаривали, мимо прошла молодая женщина, и Филипп с ней поздоровался.
Аннета узнала талантливую актрису, которая в ту зиму играла Катюшу Маслову. Актриса эта очень нравилась ей, и Аннета посмотрела на нее с восхищением.
– Вы ее знаете? – спросил Филипп.
– Я видела ее в «Воскресении».
– А! – Филипп пренебрежительно скривил ротАннета удивилась:
– Неужели вам ее игра не нравится?
– Дело не в игре.
– Значит, в пьесе? Вы ее не любите?
– Нет, – сказал Филипп.
И, видя, что Аннета с любопытством ждет объяснения, продолжал:
– Пройдемся немножко, хотите? Это довольно бесцеремонно с моей стороны, но, право, всякие церемонии не для таких, как мы с вами.
Она шла рядом. Аннета была и смущена и довольна. Филипп заговорил о пьесе со смесью шутливости и раздражения, совсем так, как сам Толстой (поделом ему!) частенько разговаривал с тем, кого недолюбливал. Но вдруг его самого рассмешил этот суровый тон, и он сказал, перебив себя:
– Я не прав… Когда я смотрю пьесу, я одновременно вижу всех тех, кто ее смотрит, вижу ее как бы сквозь их мозговые оболочки. И зрелище получается не из красивых.
– У некоторых оно красиво, – возразила Аннета.
– Да, некоторые обладают даром приукрашивать убожество жизни. Это избавляет их от обязанности бороться с ним. Несчастья других доставляют этим милейшим идеалистам отрадные минуты, давая повод для безопасных эстетических и филантропических эмоций. Но еще лучшие минуты доставляют страдания людей пиратам, которые их эксплуатируют. Сентиментальностью прикрываются, как знаменем, всякие патриотические лиги и общества содействия увеличению народонаселения, ею оправдывают выпуски займов, колониальные войны и всякие филантропические затеи… Век слезливости!.. И вместе с тем не бывало века корыстнее и черствее! Век добрых хозяев (читали Пьера Ампа?), которые строят рядом с заводом церковь, кабак, больницу и публичный дом… Эти хозяева делят жизнь свою на две части: одна проходит в разглагольствованиях о цивилизации, прогрессе, демократии; другая – в гнусной эксплуатации и разрушении нашего будущего, в развращении нашего народа, истреблении других народов в Азии и Африке…
А после этого они идут в театр вздыхать над участью Масловой или дремлют после обеда под сладкие мелодии Дебюсси… Нерадостно будет их пробуждение! Бешеная ненависть растет, накопляется! Катастрофа близка… Тем лучше! Их гнусные лекарства служат лишь для того, чтобы поддерживать болезни. Придется прибегнуть к хирургическому вмешательству!
– А больной-то при этом уцелеет?
– Я штурмую болезнь. Не уцелеет – тем хуже для него!
Это было сказано в пылу гнева. Аннета улыбнулась. Филипп искоса глянул на нее.
– Вас это не страшит?
– А я не больна, – сказала Аннета.
Он остановился и уже внимательно посмотрел на нее.
– Это видно. От вас так и веет здоровьем… С вами я отдыхаю от смрада физического и морального разложения. Нестерпимее всего моральное…
Простите мне эту желчную тираду! Я иду с заседания, где шайка тартюфов обсуждала вопрос об официальном содействии болезням, то есть о гигиене.
Я задыхался от гнева и омерзения. И когда я увидел вас, такую гордую и здоровую духом, увидел ваши ясные глаза, вашу смелую осанку, у меня появилось эгоистическое желание надышаться тем свежим воздухом, который вас окружает. Ну, вот теперь мне легче. Спасибо!
– Ого! Вы уже и меня произвели в лекари! И это после всего, что вы тут о них наговорили?
– Вы не лекарь. Вы – лекарство. Кислород.
– Любопытный у вас подход к людям!
– Я их разделяю на две категории: вдыхание и выдыхание, то есть те, кто оздоровляет жизнь, и те, кто ее отравляет. Вторую категорию надо убивать.
– Кого еще вы собираетесь убивать?
– Еще! – подхватил Филипп. – Вы находите, что достаточно с меня убивать пациентов?
– Нет, нет, это у меня нечаянно вырвалось, – со смехом оправдывалась Аннета. – Старая классическая закваска… А можно узнать, кто это вас так рассердил сегодня?
– Не хочется и вспоминать об этом сейчас, когда мы вместе. Ну, я вам расскажу в двух словах. Дело идет о целом квартале опасных домов, которые со времен нечистоплотного короля Генриха, сулившего крестьянину куриный суп, являются рассадниками рака и туберкулеза. Результаты замечательные: за последние двадцать лет – восемьдесят процентов смертности! Я сообщил об этом Санитарному комитету и потребовал радикальных мер: эти дома государство должно выкупить у владельцев и снести. Сперва со мной как будто согласились, предложили подать докладную записку. Я ее написал, прихожу – оказывается, оракулы уже на попятный: «Ваш доклад, дорогой и уважаемый коллега, производит сильное впечатление… Замечательный документ… Надо будет об этом подумать… Посмотрим, посмотрим… Конечно, в этих домах умерло много людей, но действительно ли дома виноваты в их смерти?» Один показывает мне свидетельство (и когда только их успели сфабриковать?), в котором подкупленные домовладельцем родственники умерших удостоверяют, что покойник получил билет на кладбище, когда еще только сидел в пассажирском зале, или что рак был следствием несчастного случая. Другой не согласен с тем, что старые дома вреднее для здоровья, чем новые, и уверяет, что они просторнее и в них больше воздуха, а в пример приводит свой собственный дом… Твердят, что не надо крайностей: оздоровить дома – да, но снести – нет! Достаточно будет хорошей очистки, и домовладельцы берутся сами произвести дезинфекцию.
«Притом мы бедны, ни гроша за душой, где взять деньги для выкупа домов?»
Небось нашлись бы деньги, если бы дело шло о новых пушках!.. А ведь рак убивает лучше всякой пушки… Наконец, в довершение балаган, один из авгуров заговорил о красоте: оказывается, лачуги, которые стоят со времен этой старой свиньи Генриха, необходимо сохранить для искусства и истории!.. Я и сам люблю искусство, вы у меня можете увидеть немало прекрасных картин и старых и новых мастеров. Но для меня древность не есть признак красоты (если только речь идет не о какой-нибудь из наших прекрасных дам). И все равно, если даже в старом прошлом есть своя красота, я: не допущу, чтобы оно отравляло настоящее. Из всех видов лицемерия мне больше всего противно лицемерие так называемых эстетов, которые выдают свое бесплодие за высокое благородство. Насчет этого я тоже наговорил там достаточно резкостей… В разгаре дебатов один коллега незаметно делает мне знак, отводит в сторону и говорит: «Вы, видно, не знаете, что этот домовладелец, этот червь, который питается трупами своих жильцов, – близкий приятель председателя Главного комитета торговли и снабжения? Он командует на выборах и создает коалиции. Он один из тех „серых кардиналов“, которые царят во всяких демократических объединениях и на демократических бАннетах, невидимый глава грязной клики франкмасонов, этих „вольных каменщиков“, которые не строят, а расшатывают здание нашей республики. И этот Друг народа не желает, чтобы народ переселяли из его могилы…» Слушайте, слушайте дальше, самое интересное: все это делается под флагом филантропии. Под конец мне суют под нос петицию квартиронанимателей, весьма бойко написанную: протест против проекта их переселения в другие дома! Ну, скажите, что я могу поделать один против всех? Говорят, авгуры улыбаются. Что же, и я улыбался. Но я им заявил, что хорошую шутку не следует держать про себя, и, так как я не эгоист, я завтра же поделюсь ею с читателями «Матэн». Они подняли крик. Но я это сделаю.
Знаю, что будет! На меня накинутся все эти масоны. И уж, конечно, не упустят случая и те наследники Гиппократа, которым недавно от меня досталось. Они знают, чем мне насолить. Ну ничего, будем драться! Ведь так вы сказали, госпожа воительница?.. Помните, тогда вечером у Соланж?..
Вам это, кажется, по душе?
– Да, бороться против несправедливости – это замечательно! Это я люблю. Как жаль, что я не мужчина!
– Для этого не нужно быть мужчиной. Ведь вот и вам тоже пришлось бороться…
– Да, и я на это ничуть не жалуюсь. Но я не хочу задыхаться. Удел женщин – борьба в погребе. А вы – вы сражаетесь на открытом воздухе, на вершине горы.
– Эге! У вас раздуваются ноздри, как у боевого коня, почуявшего порох… Я так и знал… Я это заметил еще в тот вечер.
– В тот вечер вы насмехались надо мной.
– Вовсе нет. Мне это все знакомо и близко – как же я мог бы над вами смеяться?
– Вы меня дразнили. И пробовали вызвать на откровенность…
– Да я сразу все увидел… И не ошибся.
– А все-таки сначала вы отнеслись ко мне с некоторым презрением.
– Черт возьми, как я мог думать, что у Соланж встречу такую, как вы?
– Ну, а вы-то сами? Вы как туда попали?
– Я – другое дело.
– Должно быть, вам нравится сентиментальность?
– Ага, теперь вы начинаете издеваться!.. Бедная Соланж! Не будем говорить о ней! Я знаю все, что вы могли бы о ней сказать. Но Соланж – это табу!
Аннета ничего больше не спросила, только посмотрела на него.
– Когда-нибудь я вам расскажу… Я ей многим обязан…
Они остановились. Пора было разойтись. Аннета сказала с улыбкой:
– Вы не такой злой, как кажетесь.
– А вы, может быть, не такая добрая!
– Значит, из нас двух получилась бы хорошая средняя величина.
Филипп заглянул ей в глаза:
– Хотите? Он не шутил. Кровь бросилась Аннете в лицо. Она не нашла ответа. Взгляд Филиппа приковал ее и не отпускал. Сказал он что-нибудь?
Или не сказал ничего? Она не знала, но на его губах она прочла: «Я хочу вас…»
Он поклонился и ушел.
Аннета осталась одна, вся в огне. Она шла, не замечая дороги, куда глаза глядят, и через десять минут очутилась снова на том же месте, где рассталась с Филиппом. Тут только она очнулась и увидела, что обошла Люксембургский сад. Голова ее горела, три слова стояли в мозгу так отчетливо, словно пылали огнем на черном фоне. Она сделала усилие, чтобы стереть их… Произнес ли он эти слова?.. Ей вспомнилось бесстрастное лицо Филиппа, и она попробовала в этом усомниться, но слова не исчезали.
Ее внутреннее сопротивление ослабло и вдруг сразу сломилось… Она подумала: «Значит, судьба… Ну что ж!.. Я знала, что так будет…» Час назад она восстала бы против таких мыслей, а сейчас почувствовала облегчение. Жребий был брошен…
Она пришла к себе с ясной головой. Лихорадочное волнение сменилось спокойной решимостью.
Она знала: если Филипп хочет, он своего добьется. Да и она ведь хочет того же. Она свободна, ничто ее не связывает… Ноэми? По отношению к Ноэми у нее есть только одна обязанность: не обманывать ее. И она обманывать не станет. Она открыто возьмет… Свое?.. Это чужого-то мужа?..
Но слепая страсть нашептывала ей, что Ноэми его у нее украла.
Аннета не делала ничего, чтобы ускорить неизбежное. Она не сомневалась, что Филипп придет. Она ждала.
И он пришел. Он выбрал такой час, когда ее можно было застать одну.
Идя отворять дверь, Аннета вдруг почувствовала, что ей страшно. Но она сказала себе: «Так нужно!» – и отперла. Только бледность выдавала ее волнение. Филипп вошел в комнату. Они стояли в нескольких шагах друг от друга, и Филипп исподлобья смотрел на нее с серьезным выражением. После некоторого молчания он сказал:
– Я люблю вас, Ривьер.
Слово «Ривьер» он произносил так, что в уме возникало представление о речной волне.
Дрожа и не двигаясь с места, Аннета ответила:
– А я не знаю, люблю ли я вас… Думаю, что нет… Знаю только одно: я ваша.
Улыбка осветила серьезное лицо Филиппа.
– Это хорошо, что вы не хитрите и не лжете. Я тоже сказал вам правду.
Он шагнул к ней. Аннета инстинктивно отступила и, наткнувшись на стену, беспомощно прижалась к ней спиной и ладонями обеих рук. Ноги у нее подкашивались. Филипп остановился и в упор посмотрел на нее.
– Не бойтесь! – промолвил он, и в его суровых глазах мелькнула нежность.
Спокойно, с оттенком презрения, тоном побежденного, который сдается, Аннета сказала:
– Чего вы хотите от меня? Вам нужно мое тело? Я вам в этом не откажу.
Вам только оно и нужно?
Филипп сделал еще шаг и сел в низенькое кресло у ее ног. Платье Аннеты касалось его щеки. Он взял ее руку, безвольно покорную, вдохнул ее запах, коснулся ее губами и, наклонясь, приложил эту руку сначала к своему лбу, потом к глазам.
– Вот чего я хочу.
Аннета ощутила под пальцами жесткую щетку коротко остриженных волос, выпуклость лба, биение пульса в виске. Этот властный человек отдавался под ее защиту… Она склонилась к нему, Филипп поднял голову. Это был их первый поцелуй.
В следующее мгновение он крепко обнял Аннету; Аннета упала подле него на колени, не сопротивляясь, едва дыша. Но Филипп, несмотря на свою страстность, не спешил воспользоваться победой. Он сказал:
– Хочу все. Ты мне нужна, как любовница, друг, товарищ, как жена… вся целиком.
Аннета высвободилась из его рук. Перед ней вдруг встал образ Ноэми.
Только что она вычеркнула ее из своих мыслей. Но когда Филипп сделал то же самое, она почувствовала что-то вроде возмущения. В ней было задето чувство франкмасонской солидарности, объединяющее всех женщин, даже соперниц, против мужчины, который в лице одной оскорбляет их всех…
Она сказала:
– Этого вам хотеть нельзя. Вы принадлежите другой.
Филипп пожал плечами.
– Ничего ей не принадлежит.
– Ваше имя и верность.
– На что вам мое имя? Вы владеете всем остальным.
– Я за именем и не гонюсь, но верность мне нужна: я ее вам обещаю и требую ее от вас.
– Что ж, я принимаю ваше условие.
Но Аннета, только что требовавшая от него верности, вдруг возмутилась:
– Нет, нет! Вы хотите изменить той, которая много лет делит с вами жизнь, и обещаете верность мне, хотя видите меня всего в третий раз?
– Чтобы вас узнать, мне достаточно было вас увидеть даже не три раза, а меньше.
– Нет, вы меня не знаете.
– Знаю. Жизнь научила меня быстро разбираться в людях. Ведь она проходит, и ни одно мгновение не повторяется. Надо сразу решать, чего хочешь, или ничего не хотеть. Вы проходите мимо, Ривьер, и после я вас не возьму, я потеряю вас. Вот я вас и беру!
– А вдруг ошибетесь?
– Может, и ошибусь. Я знаю: желание нас ослепляет, и мы часто обманываемся. Но если бы мы отказались от желаний, вся жизнь была бы ошибкой.
Увидеть вас и не пожелать было бы такой ошибкой, которой я никогда не простил бы себе.
– Да что вы знаете обо мне?
– Больше, чем вы думаете. Мне известно, что вы были богаты и теперь бедны. Что у вас была счастливая молодость и что вы потеряли все, были изгнаны из вашей среды, но не пали духом и боролись. Уж я-то знаю, каково это, – вести такую борьбу: я сам в течение тридцати лет изо дня в день вел ее врукопашную и двадцать раз вот-вот готов был сдаться, хотя я ко всему привык и с колыбели узнал гнусную нищету. А у вас нежная кожа, вас в детстве баловали и ласкали. И все-таки вы держались стойко. Вы не сдались, не пошли ни на какой малодушный компромисс. Вы не старались увильнуть от борьбы каким-нибудь женским способом – прельщая мужчин или избрав честный выход: брак по расчету.
– А вы думаете, что мне так уж часто его предлагали?
– Если нет, значит, даже самые ограниченные мужчины понимают, что вы не из тех, кого покупают по контракту.
– Непродажная, да.
– Мне еще известно, что вы любили и родили ребенка, но не захотели стать женой его отца. Какие чувства вами руководили – это ваше дело. Для меня важно то, что вы посмели перед лицом трусливого света отстаивать свое право – не на наслаждение, а на труд, право иметь сына, и, несмотря на бедность, воспитали его сами, без чужой помощи. Вы не только отстояли свои права – вы их осуществляли целых тринадцать лет. Я знаю по опыту, что такое тринадцать лет труда и постоянных забот, а между тем вы стоите предо мной несломленная, гордая, честная, без малейшего следа душевной усталости. Есть два вида поражения: полная апатия и горечь… От второй и я не спасся, а вы сумели избежать обеих… Мне, хорошо знакомому с борьбой за жизнь, ясно, чего стоит такая женщина, как вы. Эта серьезная улыбка, ясные глаза, спокойная линия бровей, эти неутомимые, честные руки, светлая гармония во всем, а внутри – палящий огонь, радостный трепет борьбы всегда, даже когда вы бываете побеждены… «Ничего, мы еще повоюем!..» Неужели вы думаете, что такой человек, как я, не способен оценить такую женщину, как вы, а оценив, не пой дет на все: чтобы завоевать ее?.. Ривьер, вы мне нужны. Я хочу, чтобы вы были моей. Послушайте, я не стану вас обманывать: хотя я и желаю вам добра, я не ради вас, а ради себя хочу любить вас. И со мной вас ждут не радости, а скорее новые испытания… Вы не знаете моей жизни… Сядьте вот здесь подле меня, моя прекраснобровая!..
Аннета села на пол и подняла глаза на Филиппа.
Он взял ее за руки и уже не выпускал их все время, пока говорил.
– Я завоевал себе имя, успех, у меня есть деньги и то, что они могут дать. Но вы не знаете, как я этого добился и как теперь удерживаю за собой. Я все вырывал силой и силой удерживаю. Я совершил насилие над своей судьбой, – если верно, что есть судьба. Я пробился вопреки обстоятельствам и воле людей. И никогда я не умел (да и не хотел) врачевать раны, нанесенные мною чужому самолюбию, не старался, чтобы люди простили мне мои удачи и растоптанные на ходу чужие интересы. Мои милейшие коллеги рассчитывали, что успех наконец подействует на меня как наркоз. Ничего подобного не случилось. Они чувствуют, что я человек им чужой и, сколько ни умасливай меня, не стану для них своим. Это потому, что я не могу забыть чудовищный обман и несправедливость, которые видел по ту сторону перегородки. У меня было достаточно времени, чтобы поразмыслить о лжи, царящей в нашем обществе, лжи, которую каста интеллигенции всегда охраняла как самый верный пес, вопреки всему тому, чего от нее ждут и что она сама себе приписывает. Не стоит говорить о тех немногих ловкачах, которые, замкнувшись в башне своего искусства и теорий, слывут за людей, ничего не уважающих, но, выходя из своей башни, весьма вежливо снимают шляпу перед царящей в мире глупостью. Я же совершаю неслыханное безумие: не желаю с нею заигрывать! Я даже сейчас собираюсь в поход против некоторых священных обманов, которые тяжелым грузом ложатся на плечи, и так уже согбенные нищетой, и обрекают тысячи людей на безысходные муки. Меня, конечно, встретит лаем цербер о трех пастях, имя которым: лицемерная мораль, лицемерный патриотизм, религиозное ханжество. Но об этом я вам расскажу потом… Меня тоже ждет поражение, я это знаю, но все-таки дерусь, потому что это нужно и еще потому, что люблю радость и муки борьбы… Теперь вы понимаете, почему ваши слова в тот вечер были для меня вестью, которую сердце подает сердцу… А вы этого и не подозревали! Да, ваши слова были предназначены для меня, и я хочу, чтобы губы, которые их произносили, тоже стали моими.
Аннета подставила ему губы. Он ласково сжал ее щеки своими сильными руками.
– Ривьер, вы мне нужны. Я не надеялся, что найду вас. А теперь вы моя, я вас не выпущу.
– Держите крепко! Смотрите, как бы я от вас не ускользнула!
– А я знаю, чем вас привязать: я предлагаю вам делить со мной мою трудную жизнь, опасности, борьбу с врагами.
– Да, вы меня знаете… Но как вы можете предлагать мне то, что отдали вашей Ноэми? Вы не имеете на это права!
– На что оно ей? Она ни о чем таком и слышать не хочет. Она изгоняет из жизни правду, труд и страдания.
Аннета молча посмотрела на Филиппа, и он прочел в ее глазах вопрос, которого она не задала.
– Вы думаете: «Так зачем же он на ней женился?..». Эта женщина всегда лжет, да, да, в ней все ложь, от корней волос до кончиков ногтей… А самое главное, я ведь именно за это ее и взял! Я ее почти люблю за это… Когда ложь – искусство, доведенное до совершенства, она стоит хорошего театра… Разве мы не знаем, что театр, что почти всякое искусство лжет? Исключение составляют разве только несколько чудаков, которые смущают своим поведением собратьев по ремеслу, и те утверждают, что эти люди не художники, что они только портят марку и сбивают цену…
Ну, а если в нашем обществе все ложь, так мы вправе требовать, чтобы ложь была хотя бы приятна. Поэтому я предпочитаю жить и общаться с тем, кто лжет красиво. Им меня не обмануть, я все вижу. Прелести Ноэми так же поддельны, как ее чувства. Но подделка удалась! Она делает честь Ноэми.
Я наслаждаюсь ею по вечерам, когда прихожу домой со своей живодерни, где вид и запах гнилого мяса оскорбляет глаз и отравляет дыхание. Ноэми – весело журчащий ручей, и я в нем омываюсь. Пусть себе лжет! Какое это имеет значение? Если бы она вдруг вздумала говорить правду, ей нечего было бы сказать.
– Как вы жестоки! Она вас любит.
– Несомненно. Я ее тоже.
– А если вы ее любите, для чего вам я?
– Я люблю ее только так, как ей нужно.
– Это много.
– Много? Для нее, быть может. Но не для меня.
– Но смогу ли я дать вам то, что дает она?
– Вы? Вы не игрушка.
– А я жалею, что не могу быть игрушкой. Вся жизнь – игра.
– Да, но вы-то ведь верите в нее! Вы из тех игроков, которые очень серьезно относятся к игре.
– И вы тоже.
– Ну, я сознательно иду на серьезную игру.
– А кто вам сказал, что я на нее не иду?
– Вот и отлично, будем вместе играть серьезно!
– Нет, я не хочу счастья, построенного на развалинах. Я сама страдала и не хочу, чтобы из-за меня страдали другие.
– В жизни все покупается страданием. Таков уж закон природы – счастье всегда строится на развалинах. И все в конце концов превращается в развалины – по крайней мере все то, что построено!
– Не могу я на это решиться – сделать несчастной другую женщину. Бедная Ноэми!
– Она меньше жалела бы вас, если бы ей нужно было вас растоптать.
– Я тоже так думаю. Но она вас любит. А убить любовь – преступление.
– Хотите вы или нет, с этим все кончено. Вы ее убили одним своим появлением.
– Вы думаете только о себе!
– Когда любишь, всегда так бывает!
– Не правда! Вот я думаю и о себе, и о вас, и о женщине, которая вас любит, и обо всем, что вам дорого, и о том, что дорого мне. Я хотела бы, чтобы моя любовь для всех была радостью и благом.
– Любовь – поединок. Нельзя смотреть по сторонам, иначе ты погиб.
Смотрите прямо в глаза противнику, который стоит перед вами!
– Противнику? Это кому же?
– Мне.
– Ах, вам!.. Это меня не пугает. А вот Ноэми… Она мне не враг, она не сделала мне ничего дурного. Как я могу разбить ей жизнь?
– Что же, по-вашему, лучше ее обманывать?
– Обманывать? Нет, уж лучше разбить жизнь ей… или себе: отказаться от вас.
– Вы не откажетесь.
– Почем вы знаете?
– Такая женщина, как вы, не отступает из слабости.
– Почему из слабости? Может, это не слабость, а сила?
– Не вижу силы в отречении. Мы с вами любим друг друга. Я уверен, что вы не уйдете от меня.
– Не ручайтесь!
– Но ведь вы меня любите?
– Люблю.
– Значит?..
– Значит… Вы правы, я не могу… я не в силах от вас отказаться!
– Значит?..
– Значит, будь что будет!..
Они все еще ничего не сказали «ей».
Аннета давала себе клятву, что не будет принадлежать Филиппу, пока не поговорит с Ноэми. Но сила страсти взяла верх над ее решимостью. Страсти нельзя назначать час, она сама его выбирает. И теперь уже Аннета удерживала Филиппа от объяснения с женой. Ее страшила его неумолимость.
Филипп без зазрения совести мог бы обманывать Ноэми. Он не настолько ее уважал, чтобы считать себя обязанным сказать ей правду. Но если бы ему пришлось сказать правду, он сказал бы ее без всякой пощады. Когда им владела страсть, он становился страшным человеком, до ужаса безжалостным. Ничто, кроме его страсти, для него не существовало. Любовь его к Ноэми была любовью господина к дорого стоящей рабыне – в сущности, Ноэми ничем другим и не была для него. Как многие женщины, она с этим мирилась: когда рабыня держит в руках своего хозяина, что может сравниться с ее властью? Она – все, до того дня, когда становится ничем. Ноэми это понимала, но она твердо рассчитывала на свою молодость и красоту и надеялась, что так будет еще много лет. А там – хоть потоп!.. Кроме того, она была постоянно настороже. Она знала о мимолетных изменах Филиппа, но не придавала им большого значения, потому что правильно их расценивала: это были связи без завтрашнего дня. В отместку она тоже позволяла себе легкие «развлечения», скрывая это от мужа. Только один-единственный раз, когда неверность Филиппа причинила ей жгучую боль, она в бешенстве изменила ему по-настоящему. Это доставило ей мало удовольствия и даже было немного противно, но зато она поквиталась с мужем. После этого она стала к нему еще нежнее. И в его объятиях она со злорадным удовольствием говорила ему мысленно:
«А ведь я тебе изменяю, миленький! Да, да, ты теперь рогат! Так тебе и надо!..»
Боязнь, как бы Филипп не узнал правды, обостряла удовольствие. А Филипп не знал ничего определенного, никаких фактов, но читал по лицу жены, что она ему лжет, и понимал, что если она еще не изменила, то, во всяком случае, замышляет измену. Ноэми подмечала молнии во взглядах мужа. Эти руки способны были ее растерзать!.. Но она успокаивала себя мыслью, что он ничего не знает и никогда не узнает. И закрывала глаза с томностью кроткой голубки. Филипп говорил грубо:
– Посмотри на меня! Но она успевала уже придать глазам выражение спокойное и невинное. Он знал, что эти глаза лгут, и все же не противился их очарованию.
Он не сердился на Ноэми, но если бы застал ее с другим, переломал бы ей кости. Он никогда не ждал от этой женщины того, чего она не могла ему дать: искренности и верности. Так как она нравилась ему, то пока она ему нравилась, все было в порядке. Но он считал себя вправе порвать с нею, как только она перестанет ему нравиться.
Аннета была совестливее. Она, как женщина, лучше понимала, что творится в душе Ноэми. Может быть, Ноэми лжива и суетна, может быть, она неверна Филиппу, но она его любит! Нет, для Ноэми это была не игра, как уверял Филипп. Она вросла в него, словно часть его тела. Она вложила в свою любовь не только чувственность, но и всю глубину сердца, какое бы оно ни было, доброе или злое. Да, каково бы ни было это сердце, в любви имеет значение только одно: ее сила, этот властный магнит, который заставляет одного человека телом и душой врастать в другого. Ноэми цеплялась за Филиппа, как за цель своей жизни, за то, чего она хотела, хотела, хотела столько лет! Женщина не всегда знает, почему она влюбилась.
Но когда она уже влюбилась, она не может оторваться. Слишком много растрачено ею сил и желаний, чтобы можно было их перенести на новый объект.
Она, как паразитическое растение, обвивается вокруг своего избранника.
И, чтобы ее отделить, пришлось бы резать по живому.
Ноэми начали мучить подозрения. Сначала едва заметные, словно на сердце тихонько кошки скребли. В их семейной жизни ничто не изменилось:
Филипп был такой же, как всегда, – резкий, неразговорчивый. Вечно он куда-то спешил, слушал ее, не слыша, и думал о чем-то своем со странным огнем в глазах. Он в это время был всецело поглощен довольно неприятным делом – беспощадной полемикой в печати, которую сам же вызвал. Ноэми это знала и вовсе не жаждала, чтобы он посвящал ее в свои заботы. Когда он вот так бывал чем-нибудь увлечен, он ни о чем другом не мог думать и жены не замечал. Ей оставалось только ждать, предоставив ему поститься: после такого поста он возвращался к ней с еще большим аппетитом. Однако на этот раз пост что-то уж очень затянулся! Прежде Ноэми в таких случаях начинала для развлечения заигрывать с мужем, а Филипп, раздраженный тем, что его отвлекают от важных мыслей, давал ей резкий отпор. И хотя Ноэми очень громко возмущалась его нелюбезностью, она вовсе не сердилась; она была похожа на ребенка, играющего с хлопушкой: чем больше треску, тем больше удовольствия… Но на этот раз (катастрофа!) хлопушка не разрывалась… Все ухищрения кокетства разбивались о полное равнодушие Филиппа.
Он их даже не замечал… Подозрение, как мышь, пробежало в душе Ноэми, вернулось, водворилось в ней прочно. Оно потихоньку грызло, грызло и добралось до тела. Наконец однажды Ноэми взвыла…
Как-то утром они лежали рядом в постели. У Филиппа глаза были открыты. Ноэми только что проснулась, но притворялась спящей и незаметно наблюдала за ним. Она инстинктом улавливала в его лице словно отражение другого лица (мысль без нашего ведома принимает форму того образа, который в ней живет). Ноэми тотчас ревниво насторожилась и, лежа неподвижно, стараясь дышать ровно, как дышат спящие, из-под опущенных ресниц так и впилась взглядом в мужа. Жадно изучала она лицо этого человека, такого близкого и такого далекого, человека, который принадлежал ей и оставался всегда чужим. Его бедро касалось ее бедра, а между тем их разделяла пропасть… Да, да, она не ошиблась, у Филиппа какие-то новые заботы, и не деловые, нет!.. Заботы ли? Она увидела, что он улыбнулся… Он думал о другой!.. Чтобы вырвать его у этого призрака и испытать свою власть над ним, Ноэми застонала как бы во сне и обняла его обеими руками. Филипп холодно отодвинулся от прильнувшего к нему тела и, думая, что жена спит, тихо встал, оделся и вышел. Ноэми не шелохнулась… Но, как только Филипп закрыл за собой дверь, она вскочила с постели. Лицо ее исказилось, она била себя кулачками в грудь, с трудом сдерживая крики тоски и гнева.
С этой минуты она начала слежку. Напряженно, трепетно стерегла, разнюхивала. У нее чесались руки, она сгорала от желания разорвать на части соперницу… О, тихонько, без шума!.. Впиться когтями ей в сердце!.. Однако Ноэми не находила этого сердца. В чьей груди оно скрывалось?.. С лихорадочным усердием охотника, выслеживающего в лесу зверя, она обследовала круг знакомых и, скрывая острые зубки под молодой улыбкой накрашенного рта, изучала каждую черточку в лице Филиппа, когда он находился в обществе женщин, подстерегала взгляды, жесты, оттенки голоса каждой из них. Она словно удерживала внутри себя на сворке насторожившихся псов, которые почуяли зверя… Но след всякий раз оказывался ложным. Зверь ускользал…
Странное ослепление, из-за которого Ноэми с самого начала устранила из поля своих наблюдений Аннету, продолжалось. За последние недели она совсем забыла об Аннете. Та не показывалась у них в доме: она чувствовала себя виноватой и не только не гордилась, но, наоборот, стыдилась своей тайной победы, своего украденного счастья. Она избегала Ноэми. Предлогов для этого нашлось бы достаточно, если бы Ноэми выразила желание увидеться с ней. А Ноэми такого желания не выражала, у нее было слишком много тревог, и ей было не до Аннеты.
Напрасно Ноэми старалась себя убедить, что прихоть Филиппа пройдет.
Явные симптомы его охлаждения не только не исчезали, но стали еще заметнее: равнодушное невнимание к словам, к выражению лица, к самому присутствию жены, полнейшее безразличие. Более того: когда Ноэми настойчиво пыталась напомнить ему о своем существовании, она замечала на его лице выражение скуки, досады и плохо скрытого отвращения, мину человека, который хочет избежать тягостного общения.
Ноэми трепетала от ярости и от боли, которую ей причиняла ее оскорбленная любовь. Она не могла больше скрывать от себя всей серьезности обрушившейся на нее беды. Она сходила с ума. Притом еще нужно было постоянно делать усилия, чтобы не выдать себя… Всегда, всегда казаться веселой, уверенной, постоянно ловить его на приманку… на которую он и не смотрел! Ноэми изводила мысль о неуловимой, неизвестной сопернице. В ней поднималась бешеная ненависть к этой женщине… Хотелось биться головой о стену с досады, что она не может поймать ее… Напрасно следила она за всеми знакомыми женщинами. За всеми… кроме Аннеты. Меньше всего она подозревала Аннету.
Аннета сама себя выдала.
Как-то раз на улице, шагах в двадцати от себя, она заметила Ноэми, – та шла ей навстречу. Ноэми ее не видела, она шла, опустив голову и рассеянно глядя по сторонам. Ее красивое лицо было мертвенно-бледно и казалось постаревшим. В эту минуту она не следила за собой и не замечала никого вокруг. За последнее время она превратилась в маньячку, которая с подавленной яростью непрерывно вращает в уме жернова навязчивой идеи.
Аннета была поражена ее видом. Она могла бы незаметно пройти мимо Ноэми или повернуть обратно. Но, торопясь избегнуть встречи, она сделала промах: сошла с тротуара и перешла через улицу. Это нарушило движение пешеходов и привлекло внимание Ноэми. Она узнала Аннету и поняла, что та хотела уклониться от встречи с ней. Проводив ее глазами, она увидела, что Аннета, дойдя до противоположного тротуара, украдкой глянула на нее и отвернулась. В голове Ноэми ослепительной молнией вспыхнула догадка: это она!..
Ноэми остановилась, задыхаясь, вонзив ногти в ладони, сжав зубы и ощетинившись. Она напоминала разозленную кошку, выгнувшую спину. В эту минуту у нее были глаза убийцы. Взгляд прохожего напомнил ей, что она живет в мире, где надо притворяться и лгать, и что она на одну минуту изменила этому правилу. Ноэми вернулась к действительности. Но, пройдя десять шагов, не выдержала и разразилась злобным смехом. Враг найден…
Тайна у нее в руках!..
Аннета была очень расстроена встречей с Ноэми.
С того дня, как она отдалась Филиппу, ее не переставала мучить совесть. Не потому, что она считала грехом принадлежать любимому человеку.
Их связывала любовь настоящая, здоровая, сильная. Она не нуждалась ни в оправдании, ни в притворстве. Никакие общественные условности не могли взять верх над нею. В горячке страсти Аннета и мысли не допускала, что у нее есть какой-то долг перед Ноэми; подлинной женой Филиппа была она, Аннета, и она не признавала той, другой, которая неспособна была быть ему товарищем в его труде и борьбе, не сумела дать ему счастья. Однако эта уверенность не мешала Аннете помнить, что счастье ее добыто ценой чужого горя. Она уговаривала себя, что такая пустая и легкомысленная женщина, как Ноэми, не способна сильно страдать, что она легко откажется от Филиппа. Но чутье подсказывало обратное, и все, что она могла сделать, это просто перестать думать о Ноэми. В первые дни эгоизм счастья помог ей.
Однако после встречи с Ноэми это стало уже невозможно Аннета обладала несчастной способностью отрешаться от себя и наперекор собственным чувствам проникаться чувствами других, в особенности их страданиями, которые она угадывала с первого взгляда.
Аннета пришла домой, потрясенная горем Ноэми, переживая его почти так же остро, как сама Ноэми. Она не могла больше отделываться рассуждениями, вооружаться правами любви. «Ноэми тоже любит. И страдает Разве у любви страдающей меньше прав, чем у любви, причиняющей страдания?.. Никаких прав нет! Одной из нас придется страдать. Ей или мне!..»
«Ей!» Страсть к Филиппу не оставляла Аннете выбора… Но это было совсем не весело.
Она думала: «Надо хотя бы не отягчать ее горя! Это преступление – длить его так долго, как мы это делаем, давать ране гноиться, вместо того чтобы твердой рукой сделать операцию и перевязать. Мы увиливаем от честного признания и предоставляем Ноэми самой догадаться о своем несчастье – это и трусость и жестокость!»
Аннета в первый же день объявила Филиппу:
– Я не хочу прятаться.
Как она могла, откладывая со дня на день, допустить такое недостойное положение?.. В этом виновата была все та же ее душевная мягкость… Она говорила Филиппу не раз:
– Надо сказать ей.
Но когда Филипп решался, она его удерживала, боясь его грубой прямоты. Филипп бросал то, что разлюбил, как выжатый лимон. Старые узы его стесняли. Он говорил:
– Давай покончим с этим! Аннета отвечала:
– Нет, нет, только не сегодня! Она понимала, какую боль он причинит Ноэми. Боже, как тяжело убивать человеческую душу!
У Филиппа и без того было о чем подумать. Дни его проходили в ожесточенной борьбе с обрушившимися на него печатью и общественным мнением.
Аннета видела, что сейчас не время докучать ему своими заботами. Филипп затеял опасную кампанию. Он взял на себя почин в деле создания Лиги ограничения рождаемости. Ему было ненавистно бесстыдное лицемерие господствующей буржуазии, которая, ничуть не заботясь об улучшении гигиенических условий жизни и облегчении нужды трудящихся, заинтересована только в том, чтобы они размножались, поставляли ей пушечное мясо и рабочие руки для ее предприятий. Сами-то они, эти господа, не хотят иметь много детей, чтобы не усложнять себе жизнь и не нарушать ее благополучия. А то, что неумеренное деторождение упрочивает нищету, болезни, порабощение народа, их это не беспокоит. Они объявили деторождение религиозным и патриотическим долгом. Филипп не сомневался, что, выступая против этого, наживет себе врагов. Но опасность никогда не останавливала его. Он ринулся вперед. Ярость противников превзошла его ожидания.
Он стал ненавистен множеству людей: прежде всего – собратьям по профессии, жрецам науки, чье самолюбие, интересы и ученый авторитет были задеты, затем вытесненным им соперникам и даже кое-кому из его сторонников, которым он беспощадно говорил правду в глаза, ибо не такой он был человек, чтобы платить за похвалы любезностями, и благодарность не принадлежала к числу его добродетелей. Он принимал все одобрения как должное, другим воздавал по заслугам – и только, а это было немного! К благодетелям он относился без всякого почтения – единственным исключением была Соланж. Никому никаких льгот! Таким образом, следовало ожидать, что нападки на него будут сильные, а защитников найдется мало. Филипп мешал маневрам тех, кто спекулировал на идеалах. Всякий раз, как возникала очередная организация благородных жуликов-филантропов, можно было не сомневаться, что он выступит против нее. Он с циничным удовольствием разоблачал хитрости добродетельных лицемеров. Это уже создало ему (sotto voce[52]) в почтенных кругах репутацию сумасброда анархиста, потрясающего основы. Эти шушуканья пока не дошли еще до публики, до страшного уха Пасквино – продажной прессы. Враги выжидали подходящего момента.
Eccolo![53] Теперь подвернулся очень удобный случай…
Произошел взрыв патриотического негодования. Вмешались газеты. Отголоски всеобщего возмущения дошли до парламента, и там были произнесены бессмертные речи в защиту прав бедняков на многочисленное потомство.
Несколько энтузиастов внесли проект закона, строго карающего всякую пропаганду, которая прямо или косвенно ратует за уменьшение народонаселения. Свободомыслящая пресса утрировала доводы Филиппа за ограничение деторождения и в своем изложении выдвинула на первый план мотив эгоистического наслаждения, умолчав о соображениях гуманности. Это дискредитировало все выступления Филиппа. Он обрел сторонников среди врагов общества. Своим противникам он отвечал на страницах одной крупной газеты, отвечал очень резко и прямо. Но в редакцию посыпались письма с протестами, и Филипп рисковал потерять эту трибуну. Он читал публичные лекции, выступал на бурных собраниях. Он атаковал своих врагов с такой же неистовой страстностью, как они – его. Они зорко следили за каждым его словом, ожидая, что какая-нибудь неосторожность Филиппа даст им в руки оружие и поможет его погубить. Но их суровый противник сдерживал свои порывы и не позволял увлечь себя ни на шаг за пределы того, что хотел сказать. Он завоевал себе громкое имя, вызвал восторги, насмешки, ненависть. В дыму сражений он дышал полной грудью.
Среди таких бурь мог ли он думать о Ноэми?
Ноэми спешила домой. Она припоминала первые встречи Филиппа и Аннеты, которые происходили у нее на глазах, и проклинала свою глупость и их коварство. Едва она очутилась в своей квартире, она дала волю бешенству.
То был настоящий смерч. В одно мгновение все было сметено им. Кто увидел бы сейчас Ноэми, в слезах, в судорогах отчаяния, тот с трудом узнал бы ее. Хорошенькое личико было искажено, она кусала и рвала носовой платок, произвела полный разгром среди бумаг на письменном столе мужа, сорвала злость на своей собачке, вздумавшей к ней ластиться, и на попугае, которого чуть не задушила… Конечно, она предусмотрительно заперлась на ключ: разыгрывать фурию можно было только при закрытых дверях, – ведь это ее не красило! Лицо приняло жесткое выражение, казалось постаревшим и измятым. Но, увидев себя в зеркале такой злющей и некрасивой, Ноэми не только не огорчилась, а испытала что-то вроде облегчения: это была своего рода месть Филиппу. Потом ей стало себя жалко, обидно за подурневшее лицо. Эта жалость растопила злобу, и Ноэми, свернувшись калачиком на ковре, громко зарыдала… Времени у нее оставалось немного – Филипп должен был скоро вернуться, и она спешила выплакаться до его прихода: захлебывалась, рыдала вдвое громче, судорожно и бурно… Она еще бушевала, но гроза шла на убыль. Незлопамятная собачонка подошла и лизнула хозяйку в ухо. Ноэми поцеловала ее, причитая, потом приподнялась, села на ковре, поглаживая ногу, и затихла. Она размышляла. Вдруг, приняв решение, она вскочила, отбросила волосы, свисающие ей на глаза, подобрала разбросанные по комнате вещи, привела в порядок бумаги на столе, затем старательно напудрила и подкрасила лицо, оправила платье и стала ждать.
Филиппа она встретила спокойно и ласково. Она сначала испробовала простейшее оружие. В разговоре с невинным видом ловко вставила несколько гадостей о ненавистной сопернице. Сладеньким голоском сделала два-три каверзных замечания об Аннете. Об ее внешности, разумеется. Ноэми считала, что нравственные качества – дело второстепенное: душа душой, а любовьто все-таки поддерживается влечением к телу! Ноэми была великая мастерица выискивать в красоте других женщин изъяны, которые, когда их тебе укажут, уже невозможно забыть. На этот раз она превзошла себя: ведь показать соперницу ее любовнику в отталкивающем виде – задача увлекательная, что и говорить!
Филипп выслушал, но и глазом не моргнул. Ноэми переменила тактику.
Стала защищать Аннету, опровергая людские толки, восхвалять ее добродетели (такие похвалы ни к чему не обязывают). Она хотела вызвать Филиппа на разговор, заставить его выдать себя, завлечь его в расставленную ловушку. Но к похвалам ее, как и к злословию, Филипп отнесся равнодушно.
Она пустила в ход кокетство и заигрывания, пыталась разжечь в Филиппе ревность, со смехом пригрозив, что, если он ее когда-нибудь обманет, она ему отплатит с лихвой. Филипп даже не усмехнулся и, сославшись на какое-то дело, собрался уходить.
Тут Ноэми снова вышла из себя. Она крикнула, что знает все, что ей известно о его связи с Аннетой. Она грозила, бранилась, умоляла, твердила, что покончит с собой. Филипп только плечами пожал и, не говоря ни слова, шагнул к двери. Она побежала за ним, схватила его за плечи, заставила обернуться и, глядя ему в глаза, не своим голосом спросила:
– Филипп! Ты меня больше не любишь?..
Он посмотрел ей в лицо:
– Нет! И вышел.
Ноэми совсем обезумела. В течение нескольких часов она была как в бреду. Она перебирала всевозможные способы мщения, один нелепее и страшнее другого. Убить Филиппа. Убить Аннету. Убить себя. Осрамить Филиппа.
Оклеветать Аннету. Изувечить ее. Облить серной кислотой… О, какое это будет наслаждение – обезобразить ее!.. Задеть ее честь. Заставить ее страдать из-за сына. Написать и разослать анонимные письма… С лихорадочной поспешностью Ноэми нацарапала несколько строк, разорвала письмо, начала снова, опять разорвала… Она способна была поджечь дом…
Но ничего такого она не сделала, постепенно успокоилась, собралась с силами. И пустила в ход гениальную изобретательность влюбленной женщины.
Она поняла, что с Филиппом ей ничего не сделать… Когда-нибудь она отомстит ему за все!.. Но сейчас он неуязвим. Значит, надо приняться за Аннету. И Ноэми отправилась к Аннете.
Она еще не знала, что будет делать, но была готова на все. Положила в сумочку револьвер. Дорогой придумывала всякие сцены, но потом от них отказывалась. Инстинктом предугадывала ответы Аннеты и применительно к ним исправляла свой план, а потом, в последний момент, вдруг совершенно изменила его. Ярость захлестывала ее, когда она, почти бегом, задыхаясь, поднималась по лестнице к Аннете. Сквозь ткань сумочки она судорожно сжимала револьвер. Но когда дверь открылась и она очутилась лицом к лицу с Аннетой; ей сразу стало ясно: один жест, одно резкое слово с ее стороны – и раздраженная Аннета еще неумолимее встанет на защиту своей любви.
Злость Ноэми мгновенно испарилась. Красная и запыхавшаяся от быстрой ходьбы, она со смехом бросилась обнимать Аннету. Удивленная этим вторжением, смущенная ее нежностями, Аннета проявляла сдержанность. Но неожиданная гостья, войдя, сразу без Уремоний прошла в спальню. Быстрым взглядом удостоверившись, что Филиппа там нет, она уселась на ручке кресла и засыпала ласковыми словами Аннету, с натянутым видом стоявшую перед ней. Не переставая болтать, Ноэми одной рукой даже обняла Аннету за талию, другой теребила ее косынку. И неожиданно залилась слезами… В первый момент Аннете показалось, что это тоже игра… Но нет! Ноэми расплакалась не на шутку, это были настоящие слезы…
– Ноэми! Что с вами? Та не отвечала и, припав лицом к груди Аннеты, продолжала плакать. Аннета, тронутая этим великим горем, пробовала ее успокоить. Наконец Ноэми подняла голову и, всхлипывая, простонала:
– Отдайте мне его!
– Кого? – спросила захваченная врасплох Аннета.
– Вы знаете!
– Но, право…
– Да, знаете, знаете! И я знаю, что вы его любите. И что он вас любит… Зачем вы отняли его у меня?
И опять слезы. Аннета с тяжелым сердцем слушала, как Ноэми жалобно напоминала ей о своем доверии и расположении к ней. Она не в силах была ничего возразить, потому что и сама себя осуждала. Эти горестные упреки, лишенные всякой запальчивости, попадали в цель. Только когда Ноэми с укором сказала, что Аннета злоупотребила ее дружбой для того, чтобы ее обмануть, Аннета сделала попытку оправдаться. Она возразила, что любовь пришла помимо ее воли и завладела ею. Ноэми эти признания не тронули, и она старалась придать им другой смысл: она притворилась, будто и сама оправдывает Аннету, а главным виновником считает Филиппа. Она говорила о нем оскорбительные вещи. Таким способом она не только дала выход злобе, но и хотела внушить Аннете отвращение или хотя бы недоверие к Филиппу.
Но Аннета стала защищать его. Она не могла допустить, чтобы Филиппа называли обманщиком и соблазнителем. Он хотел действовать честно. Это она виновата, она не давала ему поговорить с Ноэми. Ноэми в пылу ненависти еще настойчивее стала его обвинять, но Аннета не сдавалась. Спор принял ожесточенный и резкий характер. Можно было подумать, что из них двух настоящая жена Филиппа – Аннета. И Ноэми вдруг это поняла. Забыв всякую осторожность, она крикнула вне себя:
– Я запрещаю вам говорить о нем! Да, запрещаю!.. Он мой.
Аннета пожала плечами.
– Он не ваш и не мой. Он сам себе господин.
Ноэми запальчиво повторила:
– Он мой! И заговорила о своих правах.
Аннета сказала сухо:
– В любви не может быть никаких прав.
Ноэми опять крикнула:
– Он мой, и я его не отдам! Аннета возразила:
– Он любит меня, и вам его не удержать.
Женщины враждебно смотрели друг на друга: Аннета – в броне эгоизма и твердой решимости, Ноэми – сгорая от желания дать ей пощечину. Она ненавидела ее всю с головы до ног. Она готова была издеваться над ее некрасивостью, исхлестать ее самыми жестокими словами, словами непоправимыми.
Какое это было бы наслаждение!.. Но она сообразила, что это обойдется ей слишком дорого – и сдержалась.
Она проворно нагнулась, подобрала упавшую на пол сумочку и выхватила револьвер… В кого его направить? Она еще сама не знала… В себя!..
Сперва это было притворно. Но когда Аннета бросилась к ней и схватила ее за руку, Ноэми увлеклась игрой. Между ними завязалась борьба. Ноэми упала на колени, Аннета стояла, нагнувшись над ней.
Нелегко было удержать эту сумасшедшую. Сейчас она уже и в самом деле хотела застрелиться… Однако, если бы револьвер коснулся груди Аннеты, с каким сладострастием она спустила бы курок!.. Но Аннета толкнула ее руку, выстрел раздался, и пуля засела в стене. И Ноэми так и не узнала, в кого же она, собственно, целилась – в себя или соперницу…
Она бросила револьвер, перестала бороться. Наступила нервная реакция.
Она сползла на пол к ногам Аннеты, обессиленная, плача навзрыд. С ней сделалась истерика. Чуткая Аннета вначале заподозрила, что Ноэми разыгрывает сцену (но разве подобных случаях узнаешь, где кончается игра и начинается истинная драма?). Этот шантаж, эта мнимая попытка самоубийства вызвали у нее в первую минуту глухое раздражение… Но сейчас уже невозможно было сомневаться в страданиях этой бедняжки, сломленной горем. Аннета старалась сохранить твердость, отвернулась, но ничего не помогало. Ей стало стыдно за свои подозрения, и она с чувством глубокой жалости опустилась на колени подле Ноэми, поддерживая ей голову. Она пробовала ее успокоить, приговаривая совсем по-матерински:
– Ну, ну, деточка… Не надо! Перестаньте!..
Она обхватила Ноэми своими сильными руками и подняла с полу. Ощутив в своих объятиях покорное молодое тело, сотрясаемое рыданиями, она подумала:
«Неужели, неужели это из-за меня так страдает человек?»
Но другой, внутренний голос возражал:
«А разве ты не согласилась бы за свою любовь заплатить какими угодно муками?»
«Да, своими, но не чужими!»
«И своими и чужими. С какой стати щадить других больше, чем себя?»
Аннета посмотрела на Ноэми, которая в полуобмороке лежала у нее на руках… Какая она легонькая!.. Точно птичка!.. Ей вдруг представилось, что это ее дочь. И она невольно крепче прижала ее к себе. Ноэми открыла глаза, и Аннета подумала:
«А будь она на моем месте, разве она пожалела бы меня?»
Ноэми смотрела на нее с убитым видом. Аннета усадила ее в кресло и, стоя подле нее, положив ей руку на лоб (Ноэми внутренне задрожала от ненавистного прикосновения, но и виду не показала), спросила таким тоном, каким говорят с плачущим ребенком:
– Значит, вы очень его любите?
– Да, его одного всю жизнь!
– Я тоже его люблю.
Ноэми так и вскинулась, ужаленная ревностью, и сказала резко:
– Да, но я молода. А вы… (она запнулась) вы уже свое от жизни взяли и можете обойтись без него.
Аннета с горечью досказала мысленно слово, которого Ноэми не произнесла вслух. Она думала:
«Да, мне уже недалеко до старости. Вот поэтому-то я так и цепляюсь за последний час молодости, за этот последний луч счастья. И не упущу его ни за что… Эх, если бы у меня, как у тебя, драгоценная молодость была впереди!..»
И добавила с грустью:
«Я бы, наверное, опять ее прожила не так, как надо».
Ноэми, видя омраченное лицо Аннеты, испугалась, как бы не испортить дела и не потерять то немногое, чего она уже добилась. Она торопливо заговорила:
– Я понимаю, что он вас любит… Вы хороши собой… (Аннета подумала:
«Лгунья!») Я знаю, что вы во многих отношениях выше меня… И как раз в том, что он так ценит… И даже не могу на вас сердиться, потому что все-таки очень вас люблю!..
(«Лгунья! Лгунья!» – мысленно твердила Аннета.).
– Наши силы неравны. Это несправедливо, нет, нет!.. Я несчастная женщина и могу только плакать. Я ничто. Я это знаю… Но я его люблю, люблю, я не могу жить без него! Что будет со мной, если вы его у меня отнимете? Зачем же он на мне женился, – неужели только для того, чтобы бросить? Не могу, не могу я! Вся жизнь в нем, больше у меня ничего нет дорогого на свете…
На этот раз она не лгала, и Аннете опять стало жаль ее. Аннету ничуть не трогали заявления Ноэми об ее правах на мужа: она не признавала прав одного человека на другого, этих контрактов на вечное владение, которые заключают муж и жена. Но ей больно было видеть издевательства жестокой природы, которая, разлучая двух любящих, никогда не убивает любовь в обоих сердцах одновременно, а делает так, чтобы один разлюбил раньше, и тот, кто любит сильнее, всегда оказывается жертвой. Ей было противно, что она, Аннета, оказалась орудием этой великой мучительницы. Да, жизнь принадлежит сильным. И любовь не знает колебаний. Чтобы добиться цели, она попирает все. «Горе слабым!.. Но почему же я не могу этого сказать?
Хочу, а слова застревают в горле! Противно, не могу!.. Может быть, я недостаточно сильно люблю его? Или я уже стара, как сказала Ноэми? Я на стороне слабых… Нет, нет! Нет! Все это ложь!.. По какому праву она становится между моим счастьем и мной? Я не уступлю ей его. Пусть плачет, что мне за дело до ее слез?.. Я перешагну через нее!»
Но когда она злобно посмотрела на распростертую Ноэми, та, и сквозь слезы зорко следившая за соперницей, схватила ее за руку, лежавшую на спинке кресла, прижала эту руку к своей щеке и сказала с мольбой:
– Не отнимайте его у меня! Аннета хотела вырвать руку, но Ноэми держала крепко. Приподнявшись с кресла, она уже обеими руками ухватилась за Аннету и заставила ее наклониться и взглянуть на нее.
– Не отнимайте его у меня! Аннета оторвала вцепившиеся в нее пальцы и крикнула с возмущением:
– Нет! Нет… Не хочу! Я ему нужна.
Ноэми сказала с горечью:
– Ему никто не нужен. Он и любит-то одного себя.
Раньше он тешился мной, теперь вами. Он и вас бросит, как меня. Он ни к кому не способен привязаться.
Она заговорила о Филиппе. Суждения ее были резки, но очень глубоки и метки. Аннета была поражена остротой ее ума. Эта маленькая женщина, казалось, такая легкомысленная и пустая, читала в душе мужа с тонкой проницательностью, рожденной злобой и страданием. И некоторые ее жестокие замечания о Филиппе очень уж совпадали с теми опасениями, которые еще раньше зародились у Аннеты. Аннета сказала Ноэми:
– И все-таки вы его любите?
– Люблю. Я ему не нужна, но он мне нужен… Думаете, это легко – так нуждаться в человеке и при этом знать, что ты для него ничто, знать, что он презирает тебя?.. Да и я его презираю, презираю! Но не могу без него жить… И зачем я его встретила! Это я сама захотела его. Захотела и взяла… А теперь не он у меня – я у него в руках… Ах, если бы я могла забыть его, как будто никогда и не знала!.. Нет, не хочу!.. У меня не хватит сил. Я слишком вросла в него. Всем нутром. Ненавижу его! Ненавижу любовь! И зачем, зачем люди влюбляются?
Ноэми в изнеможении умолкла, бегая глазами по сторонам, как загнанный зверь, ищущий спасения. Обе женщины опустили головы, словно покоряясь какой-то стихийной жестокой силе.
Ноэми настойчиво и уныло опять затянула ту же песню:
– Оставьте его мне! Аннета ощущала эту чужую упорную волю, как липкие щупальца спрута, присосавшиеся к ее телу. У нее еще хватило сил вырваться и крикнуть:
– Не хочу! В глазах Ноэми сверкнул злой огонек, пальцы судорожно сжались. Но она сказала кротко и жалобно:
– Ну хорошо, любите его! И пусть он вас любит! Но не отнимайте его у меня! Сохраним его обе, вы и я!
Аннета только отмахнулась с отвращением, и это привело Ноэми в бешенство:
– Думаете, мне самой не тошно об этом думать? Вы мне противны! Я вас ненавижу! Но я не хочу его терять…
Аннета отвернулась от нее и сказала:
– А я к вам никакой ненависти не чувствую. Вам тяжело, и мне тоже. Но делиться любимым человеком – это гнусно! Это преступление против любви!
Пусть я буду жертвой или палачом, но низкой и малодушной быть не хочу. Я не уступлю половины, чтобы сохранить того, кого люблю. Я отдаю все и хочу иметь все. Или ничего.
Ноэми, стиснув зубы, крикнула мысленно:
«Так не будет же тебе ничего!»
(Впрочем, даже предлагая этот дележ, она рассчитывала снова завладеть всем.).
Вскочив с кресла, она подбежала к Аннете, упала на колени, обняла ее ноги:
– Простите!.. Я сама не знаю, что говорю, не знаю, чего хочу! Я несчастна и не могу этого вынести… Что же мне делать? Скажите, что делать? Помогите мне!..
– Помочь вам? Вы просите помощи у меня?
– Да, у вас! А к кому же мне идти, кто мне поможет?.. Я одинока. У меня нет никого, кроме этого человека, который, даже когда любил, не интересовался мной. Ему я не могу открыть душу… А до него была у меня мать, занятая только собой и своими развлечениями… Мне не с кем посоветоваться… У меня нет ни одной подруги… Когда я с вами познакомилась, я думала, что нашла друга. А вы стали мне злейшим врагом… За что вы сделали мне столько зла?
– Бедная моя девочка, разве я виновата? Я этого не хотела… – сказала удрученная Аннета.
Ноэми тотчас ухватилась за вырвавшееся у Аннеты ласковое слово:
– Вы сказали: «моя девочка»!.. Да, будьте мне матерью, старшей сестрой! Не губите меня! Научите, что делать! Я не хочу терять Филиппа…
|
The script ran 0.055 seconds.