1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Лиза, захлебываясь слезами, побежала по Серебряному переулку к себе домой.
Шумел, бежал Гвадалквивир.
Ослепленный Ипполит Матвеевич мелко затрусил в противоположную сторону, крича:
- Держи вора!
Потом он долго плакал и, еще плача, купил у старушки все ее баранки, вместе с корзиной. Он вышел на Смоленский рынок, пустой и темный, и долго расхаживал там взад и вперед, разбрасывая баранки, как сеятель бросает семена. При этом он немузыкально кричал:
Ходите,
Вы всюду бродите,
Та‑ра‑ра‑ра.
Затем Ипполит Матвеевич подружился с лихачом, раскрыл ему всю душу и сбивчиво рассказал про бриллианты.
- Веселый барин! - воскликнул извозчик.
Ипполит Матвеевич действительно развеселился. Как видно, его веселье носило несколько предосудительный характер, потому что часам к одиннадцати утра он проснулся в отделении милиции. Из двухсот рублей, которыми он так позорно начал ночь наслаждений и утех, при нем оставалось только двенадцать.[286]
Ему казалось, что он умирает. Болел позвоночник, ныла печень, а на голову, он чувствовал, ему надели свинцовый котелок. Но ужаснее всего было то, что он решительно не помнил, где и как он мог истратить такие большие деньги.
Остап долго и с удивлением рассматривал измочаленную фигуру Ипполита Матвеевича, но ничего не сказал. Он был холоден и готов к борьбе.
Глава XXIII
Экзекуция
Аукционный торг открывался в пять часов. Доступ граждан для обозрения вещей начинался с четырех. Друзья явились в три и целый час рассматривали машиностроительную выставку, помещавшуюся тут же рядом.
- Похоже на то, - сказал Остап, - что завтра мы сможем уже при наличии доброй воли купить этот паровозик. Жалко, что цена не проставлена. Приятно все‑таки иметь собственный паровоз.
Ипполит Матвеевич маялся. Только стулья могли его утешить. От них он отошел лишь в ту минуту, когда на кафедру взобрался аукционист в клетчатых брюках «столетье» и бороде, ниспадавшей на толстовку русского коверкота.[287]
Концессионеры заняли места в четвертом ряду справа. Ипполит Матвеевич начал сильно волноваться. Ему казалось, что стулья будут продаваться сейчас же. Но они стояли сорок третьим номером, и в продажу поступала сначала обычная аукционная гиль и дичь: разрозненные гербовые сервизы, соусник, серебряный подстаканник, пейзаж художника Петунина, бисерный ридикюль, совершенно новая горелка от примуса, бюстик Наполеона, полотняные бюстгальтеры, гобелен «Охотник, стреляющий диких уток» и прочая галиматья.
Приходилось терпеть и ждать. Ждать было очень трудно: все стулья были налицо, цель была близка, ее можно было достать рукой.
«А большой бы здесь начался шухер, - подумал Остап, оглядывая аукционную публику, - если бы они узнали, какой огурчик будет сегодня продаваться под видом этих стульев».
- Фигура, изображающая правосудие! - провозгласил аукционист. - Бронзовая. В полном порядке. Пять рублей. Кто больше? Шесть с полтиной справа, в конце - семь. Восемь рублей в первом ряду прямо. Второй раз восемь рублей прямо. Третий раз. В первом ряду прямо.
К гражданину из первого ряда сейчас же понеслась девица с квитанцией для получения денег.
Стучал молоточек аукциониста. Продавались пепельницы из дворца, стекло баккара, пудреница фарфоровая.
Время тянулось мучительно.
- Бронзовый бюстик Александра Третьего. Может служить пресс‑папье. Больше, кажется, ни на что не годен. Идет с предложенной цены бюстик Александра Третьего.
Публика заржала.
- Купите, предводитель, - съязвил Остап, - вы, кажется, любите!
Ипполит Матвеевич не отводил глаз от стульев и молчал.
- Нет желающих? Снимается с торга бронзовый бюстик Александра Третьего. Фигура, изображающая правосудие. Кажется, парная к только что купленной. Василий, покажите публике «Правосудие». Пять рублей. Кто больше?
В первом ряду прямо послышалось сопенье. Как видно, гражданину хотелось иметь правосудие в полном составе.
- Пять рублей - бронзовое «Правосудие»!
- Шесть! - четко сказал гражданин.
- Шесть рублей прямо. Семь. Девять рублей в конце справа.
- Девять с полтиной, - тихо сказал любитель правосудия, подымая руку.
- С полтиной прямо. Второй раз, с полтиной прямо. Третий раз, с полтиной.
Молоточек опустился. На гражданина из первого ряда налетела барышня.
Он уплатил и поплелся в другую комнату получить свои правосудия.
- Десять стульев из дворца! - сказал вдруг аукционист.
- Почему из дворца? - тихо ахнул Ипполит Матвеевич.
Остап рассердился:
- Да идите вы к черту! Слушайте и не рыпайтесь!
- Десять стульев из дворца. Ореховые. Эпохи Александра Второго. В полном порядке. Работы мебельной мастерской Гамбса. Василий, подайте один стул под рефлектор.
Василий так грубо потащил стул, что Ипполит Матвеевич привскочил.
- Да сядьте вы, идиот проклятый, навязался на мою голову! - зашипел Остап. - Сядьте, я вам говорю!
У Ипполита Матвеевича заходила нижняя челюсть. Остап сделал стойку. Глаза его посветлели.
- Десять стульев ореховых. Восемьдесят рублей.
Зал оживился. Продавалась вещь, нужная в хозяйстве. Одна за другой выскакивали руки. Остап был спокоен.
- Чего же вы не торгуетесь? - набросился на него Воробьянинов.
- Пошел вон, - ответил Остап, стиснув зубы.
- Сто двадцать рублей позади. Сто тридцать пять там же. Сто сорок.
Остап спокойно повернулся спиной к кафедре и с усмешкой стал рассматривать своих конкурентов.
Был разгар аукциона. Свободных мест уже не было. Как раз позади Остапа дама, переговорив с мужем, польстилась на стулья (Чудные полукресла! Дивная работа! Саня! Из дворца же!) и подняла руку.
- Сто сорок пять в пятом ряду справа, раз.
Зал потух. Слишком дорого.
- Сто сорок пять, два.
Остап равнодушно рассматривал лепной карниз. Ипполит Матвеевич сидел, опустив голову, и вздрагивал.
- Сто сорок пять, три:
Но, прежде чем черный лакированный молоточек ударился о фанерную кафедру, Остап повернулся, выбросил вверх руку и негромко сказал:
- Двести!
Все головы повернулись в сторону концессионеров. Фуражки, кепки, картузы и шляпы пришли в движение. Аукционист поднял скучающее лицо и посмотрел на Остапа.
- Двести, раз, - сказал он, - двести - в четвертом ряду справа, два. Нет больше желающих торговаться? Двести рублей гарнитур ореховый дворцовый из десяти предметов. Двести рублей, три - в четвертом раду справа.
Рука с молоточком повисла над кафедрой.
- Мама! - сказал Ипполит Матвеевич громко.
Остап, розовый и спокойный, улыбался. Молоточек упал, издавая небесный звук.
- Продано, - сказал аукционист. - Барышня! В четвертом раду справа.
- Ну, председатель, эффектно? - спросил Остап. Что бы, интересно знать, вы делали без технического руководителя?
Ипполит Матвеевич счастливо ухнул. К ним рысью приближалась барышня.
- Вы купили стулья?
- Мы! - воскликнул долго сдерживавшийся Ипполит Матвеевич. - Мы, мы. Когда их можно будет взять?
- А когда хотите. Хоть сейчас!
Мотив «Ходите, вы всюду бродите» бешено запрыгал в голове Ипполита Матвеевича. Наши стулья, наши, наши, наши! Об этом кричал весь его организм. «Наши!» - кричала печень. «Наши!» - подтверждала слепая кишка.
Он так обрадовался, что у него в самых неожиданных местах объявились пульсы. Все это вибрировало, раскачивалось и трещало под напором неслыханного счастья. Стал виден поезд, приближающийся к Сен‑Готарду. На открытой площадке последнего вагона стоял Ипполит Матвеевич Воробьянинов в белых брюках и курил сигару. Эдельвейсы тихо падали на его голову, снова украшенную блестящей алюминиевой сединой. Ипполит Матвеевич катил в Эдем.
- А почему же двести тридцать, а не двести? - услышал Ипполит Матвеевич.
Это говорил Остап, вертя в руках квитанцию.
- Это включается пятнадцать процентов комиссионного сбора, - ответила барышня.
- Ну, что же делать. Берите.
Остап вытащил бумажник, отсчитал двести рублей и повернулся к главному директору предприятия.
- Гоните тридцать рублей, дражайший, да поживее, не видите - дамочка ждет. Ну?
Ипполит Матвеевич не сделал ни малейшей попытки достать деньги.
- Ну? Что же вы на меня смотрите, как солдат на вошь? Обалдели от счастья?
- У меня нет денег, - пробормотал наконец Ипполит Матвеевич.
- У кого нет? - спросил Остап очень тихо.
- У меня.
- А двести рублей?!
- Я: м‑м‑м: п‑потерял.
Остап посмотрел на Воробьянинова, быстро оценил помятость его лица, зелень щек и раздувшиеся мешки под глазами.
- Дайте деньги! - прошептал он с ненавистью. - Старая сволочь.
- Так вы будете платить? - спросила барышня.
- Одну минуточку, - сказал Остап, чарующе улыбаясь, - маленькая заминка.
Тут очнувшийся Ипполит Матвеевич,[288] разбрызгивая слюну, ворвался в разговор.
- Позвольте! - завопил он. - Почему комиссионный сбор? Мы ничего не знаем о таком сборе! Надо предупреждать. Я отказываюсь платить эти тридцать рублей!
- Хорошо, - сказала барышня кротко, - я сейчас все устрою.
Взяв квитанцию, она унеслась к аукционисту и сказала ему несколько слов. Аукционист сейчас же поднялся. Борода его сверкала под светом сильных электрических ламп.
- По правилам аукционного торга, - звонко заявил он, - лицо, отказывающееся уплатить полную сумму за купленный им предмет, должно покинуть зал! Торг на стулья отменяется.
Изумленные друзья сидели недвижимо.
- Папрашу вас! - сказал аукционист.
Эффект был велик. В публике злобно смеялись. Остап все‑таки не вставал. Таких ударов он не испытывал давно.
- Па‑апра‑ашу вас!
Аукционист пел голосом, не допускающим возражения.
Смех в зале усилился.
И они ушли. Мало кто уходил из аукционного зала с таким горьким чувством. Первым шел Воробьянинов. Согнув прямые костистые плечи, в укоротившемся пиджачке и глупых баронских сапогах, он шел, как журавль, чувствуя за собой теплый дружественный взгляд великого комбинатора.
Концессионеры остановились в комнате, соседней с аукционным залом. Теперь они могли смотреть на торжище только через стеклянную дверь. Путь тут был уже прегражден. Остап дружественно молчал.
- Возмутительные порядки, - трусливо забормотал Ипполит Матвеевич, - форменное безобразие! В милицию на них нужно жаловаться.
Остап молчал.
- Нет, действительно, это ч‑черт знает что такое! - продолжал горячиться Воробьянинов. - Дерут с трудящихся втридорога. Ей‑Богу!.. За какие‑то подержанные десять стульев двести тридцать рублей. С ума сойти:
- Да, - деревянно сказал Остап.
- Правда? - переспросил Воробьянинов. - С ума сойти можно!..
- Можно.
Остап подошел к Воробьянинову вплотную и, оглянувшись по сторонам, дал предводителю короткий, сильный и незаметный для постороннего глаза удар в бок.
- Вот тебе милиция! Вот тебе дороговизна стульев для трудящихся всех стран! Вот тебе ночные прогулки по девочкам! Вот тебе седина в бороду! Вот тебе бес в ребро!
Ипполит Матвеевич за все время экзекуции не издал ни звука.
Со стороны могло показаться, что почтительный сын разговаривает с отцом, только отец слишком оживленно трясет головой.
- Ну, теперь пошел вон!
Остап повернулся спиной к директору предприятия и стал смотреть в аукционный зал. Через минуту он повернулся. Ипполит Матвеевич все еще стоял позади, сложив руки по швам.
- Ах, вы еще здесь, душа общества? Пошел! Ну?
- Това‑арищ Бендер, - взмолился Воробьянинов. - Това‑арищ Бендер!
- Иди! Иди! И к Иванопуло не приходи! Выгоню!
- Това‑арищ Бендер!
Остап больше не оборачивался. В зале произошло нечто, так сильно заинтересовавшее Бендера, что он приотворил дверь и стал прислушиваться.
- Все пропало! - пробормотал он.
- Что пропало? - угодливо спросил Воробьянинов.
- Стулья отдельно продают, вот что. Может быть, желаете приобрести? Пожалуйста. Я вас не держу. Только сомневаюсь, чтобы вас пустили. Да и денег у вас, кажется, не густо.
В это время в аукционном зале происходило следующее: аукционист, почувствовавший, что выколотить из публики двести рублей сразу не удастся (слишком крупная сумма для мелюзги, оставшейся в зале), решил выколотить эти двести рублей по кускам. Стулья снова поступили в торг, но уже по частям.
- Четыре стула из дворца. Ореховые. Мягкие. Работы Гамбса. Тридцать рублей. Кто больше?
К Остапу быстро вернулись вся его решительность и хладнокровие.
- Ну, вы, дамский любимец, стойте здесь и никуда не выходите. Я через пять минут приду. А вы тут смотрите, кто и что. Чтоб ни один стул не ушел.
В голове Бендера созрел план, единственно возможный при таких тяжелых условиях, в которых они очутились.
Он выбежал на Петровку и направился к ближайшему асфальтовому чану. Еще саженей за десять он увидел молодого человека, расставлявшего треногу фотографического аппарата. В котле сидели беспризорные. Как только они увидели, что их тесную группу собираются сфотографировать, они стали защищаться. В фотохроникера полетели куски смолы. Он отскочил, таща за собой похожую на жертвенник треногу с клап‑камерой [289]. Переправившись на другой тротуар, фотограф сделал попытку снять беспризорных издалека. Тогда юные оборвыши покинули котел и набросились на врага. Испуганный за целость своего аппарата, фотограф спасся Петровскими линиями.
Из гущи собравшейся толпы лениво вышел фотокорреспондент конкурирующего журнала. Беспризорные смотрели на него безо всякой приязни, но толпа волновала фотографа, как тореадора волнуют взгляды красавиц. К тому же он был тонкий психолог. Он подошел к детям, дал на всю компанию полтинник, и уже через минуту беспризорные чинно сидели в котле, а фотограф общелкивал их со всех сторон.
- Мерси, - сказал он по привычке, - готово.
Его проводил одобрительный смех расходившейся публики.
Тогда в деловой разговор с беспризорными вступил Остап.
Он, как и обещал, вернулся к Ипполиту Матвеевичу через пять минут. Беспризорные стояли наготове у входа в аукцион.
- Продают, продают, - зашептал Ипполит Матвеевич, - четыре и два уже продали.
- Это вы удружили, - сказал Остап, - радуйтесь. В руках все было, понимаете, в руках. Можете вы это понять?
В зале раздавался скрипучий голос, дарованный природой одним только аукционистам, крупье и стекольщикам.
- С полтиной, налево. Три. Еще один стул из дворца. Ореховый. В полной исправности: С полтиной - прямо. Раз - с полтиной прямо.
Три стула были проданы поодиночке. Аукционист объявил к продаже последний стул. Злость душила Остапа. Он снова набросился на Воробьянинова. Оскорбительные замечания его были полны горечи. Кто знает, до чего дошел бы Остап в своих сатирических упражнениях, если б его не прервал быстро подошедший мужчина в костюме лодзинских коричневатых цветов.[290] Он размахивал пухлыми руками, наклонялся, прыгал и отскакивал, словно играл в теннис.
- А скажите, - поспешно спросил он Остапа, - здесь в самом деле аукцион? Да? Аукцион? И здесь в самом деле продаются вещи? Замечательно!
Незнакомец отпрыгнул, и лицо его озарилось множеством улыбок.
- Вот здесь действительно продают вещи? И в самом деле можно дешево купить? Высокий класс! Очень, очень! Ах!..
Незнакомец, виляя толстенькими бедрами, пронесся в зал мимо ошеломленных концессионеров и так быстро купил последний стул, что Воробьянинов только крякнул. Незнакомец с квитанцией в руках подбежал к прилавку выдачи.
- А скажите, стул можно сейчас взять? Замечательно!.. Ах!.. Ах!..
Беспрерывно блея и все время находясь в движении, незнакомец погрузил стул на извозчика и укатил. По его следам бежал беспризорный.
Мало‑помалу разошлись и разъехались все новые собственники стульев. За ними мчались несовершеннолетние агенты Остапа. Ушел и он сам. Ипполит Матвеевич боязливо следовал позади. Сегодняшний день казался ему сном. Все произошло быстро и совсем не так, как ожидалось.
На Сивцевом Вражке рояли, мандолины и гармоники праздновали весну. Окна были распахнуты. Цветники в глиняных горшочках заполняли подоконники. Толстый человек с раскрытой волосатой грудью в подтяжках стоял у окна и страстно пел. Вдоль стены медленно пробирался кот. В продуктовых палатках пылали керосиновые лампы.
У розового домика прогуливался Коля. Увидев Остапа, шедшего впереди, он вежливо с ним раскланялся и подошел к Воробьянинову. Ипполит Матвеевич сердечно его приветствовал. Коля, однако, не стал терять времени.
- Добрый вечер, - решительно сказал он и, не в силах сдержаться, ударил Ипполита Матвеевича в ухо.
Одновременно с этим Коля произнес довольно пошлую, по мнению наблюдавшего за этой сценой Остапа, фразу:
- Так будет со всеми, - сказал Коля детским голоском, - кто покусится:
На что именно покусится, Коля не договорил. Он поднялся на носках и, закрыв глаза, хлопнул Воробьянинова по щеке.
Ипполит Матвеевич приподнял локоть, но не посмел даже пикнуть.
- Правильно, - приговаривал Остап, - а теперь по шее и два раза. Так. Ничего не поделаешь. Иногда яйцам приходится учить зарвавшуюся курицу: Еще разок: Так. Не стесняйтесь. По голове больше не бейте. Это его самое слабое место.
Если бы старгородские заговорщики видели гиганта мысли и отца русской демократии в эту критическую для него минуту, то, надо думать, тайный союз «Меча и орала» прекратил бы свое существование.
- Ну, кажется, хватит, - сказал Коля, пряча руку в карман.
- Еще один разик, - умолял Остап.
- Ну его к черту. Будет знать другой раз!
Коля ушел. Остап поднялся к Иванопуло и посмотрел вниз. Ипполит Матвеевич стоял наискось от дома, прислонясь к чугунной посольской ограде.
- Гражданин Михельсон! - крикнул Остап. - Конрад Карлович! Войдите в помещение! Я разрешаю!
В комнату Ипполит Матвеевич вошел уже слегка оживший.
- Неслыханная наглость! - сказал он гневно. - Я еле сдержал себя!
- Ай‑яй‑яй, - посочувствовал Остап, - какая теперь молодежь пошла. Ужасная молодежь! Преследует чужих жен! Растрачивает чужие деньги: Полная упадочность! - И, вспомнив блеющего незнакомца, спросил: - А скажите, когда бьют по голове, в самом деле больно?
- Я его вызову на дуэль.
- Чудно! Могу вам отрекомендовать моего хорошего знакомого. Знает дуэльный кодекс наизусть и обладает двумя вениками, вполне пригодными для борьбы не на жизнь, а на смерть. В секунданты можно взять Иванопуло и соседа справа. Он бывший почетный гражданин города Кологрива[291] и до сих пор кичится этим титулом. А то можно устроить дуэль на мясорубках - это элегантнее. Каждое ранение безусловно смертельно. Пораженный противник механически превращается в котлету. Вас это устраивает, предводитель?
В это время с улицы донесся свист, и Остап отправился получать агентурные сведения от беспризорных.
Беспризорные отлично справились с возложенным на них поручением. Четыре стула попали в театр Колумба. Беспризорный подробно рассказал, как эти стулья везли на тачке, как их выгрузили и втащили в здание через артистический ход. Местоположение театра Остапу было хорошо известно.
Два стула увезла на извозчике, как сказал другой юный следопыт, «шикарная чмара». Мальчишка, как видно, большими способностями не отличался. Переулок, в который привезли стулья - Варсонофьевский, - он знал, помнил даже, что номер квартиры семнадцатый, но номер дома никак не мог вспомнить.
- Очень шибко бежал, - сказал беспризорный, - из головы выскочило.
- Не получишь денег, - заявил наниматель.
- Дя‑адя!.. Да я тебе покажу.
- Хорошо. Оставайся. Пойдем вместе.
Блеющий гражданин жил, оказывается, на Садовой‑Спасской. Точный адрес его Остап записал в блокнот.
Восьмой стул поехал в Дом Народов. Мальчишка, преследовавший этот стул, оказался пронырой.
Преодолев заграждения в виде комендатуры и многочисленных курьеров, он проник в Дом и убедился, что стул был куплен завхозом редакции «Станка».
Двух мальчишек еще не было. Они прибежали почти одновременно, запыхавшиеся и утомленные.
- Казарменный переулок, у Чистых прудов.
- Номер?
- Девять. И квартира девять. Там татары рядом живут. Во дворе. Я ему и стул донес. Пешком шли.
Последний гонец принес печальные вести. Сперва все было хорошо, но потом все стало плохо. Покупатель вошел со стулом в товарный двор Октябрьского вокзала, и пролезть за ним было никак невозможно - у ворот стояли стрелки ОВО НКПС.[292]
- Наверно, уехал, - закончил беспризорный свой доклад.
Это очень встревожило Остапа. Наградив беспризорных по‑царски - рубль на гонца, не считая вестника с Варсонофьевского переулка, забывшего номер дома (ему было велено явиться на другой день пораньше), - технический директор вернулся домой и, не отвечая на расспросы осрамившегося председателя правления, принялся комбинировать.
Ничего еще не потеряно. Адреса есть, а для того, чтобы добыть стулья, существует много старых испытанных приемов: 1) простое знакомство, 2) любовная интрига, 3) знакомство со взломом, 4) обмен, 5) деньги и 6) деньги .[293] Последнее - самое верное. Но денег мало. Остап иронически посмотрел на Ипполита Матвеевича. К великому комбинатору вернулись обычная свежесть мысли и душевное равновесие. Деньги, конечно, можно будет достать. В запасе еще имелись картина «Большевики пишут письмо Чемберлену», чайное ситечко и полная возможность продолжать карьеру многоженца.
Беспокоил только десятый стул. След, конечно, был, но какой след! - расплывчатый и туманный.
- Ну что ж! - сказал Остап громко. - На такие шансы ловить можно. Играю девять против одного. Заседание продолжается! Слышите? Вы! Присяжный заседатель!
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Глава XXIV
Людоедка Эллочка
Словарь Вильяма Шекспира, по подсчету исследователей, составляет 12.000 слов.[294] Словарь негра из людоедского племени «Мумбо‑Юмбо»[295] составляет 300 слов.
Эллочка Щукина легко и свободно обходилась тридцатью.
Вот слова, фразы и междометия, придирчиво выбранные ею из всего великого, многословного и могучего русского языка:[296]
1. Хамите.
2. Хо‑хо! (Выражает, в зависимости от обстоятельств, иронию, удивление, восторг, ненависть, радость, презрение и удовлетворенность.)
3. Знаменито.
4. Мрачный. (По отношению ко всему. Например: «мрачный Петя пришел», «мрачная погода», «мрачный случай», «мрачный кот» и т. д.)
5. Мрак.
6. Жуть. (Жуткий. Например, при встрече с доброй знакомой: «жуткая встреча».)
7. Парниша. (По отношению ко всем знакомым мужчинам, независимо от возраста и общественного положения.)
8. Не учите меня жить.
9. Как ребенка. («Я его бью, как ребенка» - при игре в карты. «Я его срезала, как ребенка» - как видно, в разговоре с ответственным съемщиком.)
10. Кр‑р‑расота!
11. Толстый и красивый. (Употребляется как характеристика неодушевленных и одушевленных предметов.)
12. Поедем на извозчике. (Говорится мужу.)
13. Поедем в таксо. (Знакомым мужеского пола.[297])
14. У вас вся спина белая (шутка).
15. Подумаешь!
16. Уля. (Ласкательное окончание имен. Например: Мишуля, Зинуля.)
17. Ого! (Ирония, удивление, восторг, ненависть, радость, презрение и удовлетворенность.)
Оставшиеся в крайне незначительном количестве слова служили передаточным звеном между Эллочкой и приказчиками универсальных магазинов.
Если рассмотреть фотографии Эллочки Щукиной, висящие над постелью ее мужа - инженера Эрнеста Павловича Щукина (одна - анфас, другая в профиль), - то нетрудно заметить лоб приятной высоты и выпуклости, большие влажные глаза, милейший в Московской губернии носик с легкой курносостью и подбородок с маленьким, нарисованным тушью, пятнышком.
Рост Эллочки льстил мужчинам. Она была маленькая, и даже самые плюгавые мужчины рядом с нею выглядели большими и могучими мужами.
Что же касается особых примет, то их не было. Эллочка и не нуждалась в них. Она была красива.
Двести рублей, которые ежемесячно получал ее муж на заводе «Электролюстра»,[298] для Эллочки были оскорблением. Они никак не могли помочь той грандиозной борьбе, которую Эллочка вела уже четыре года, с тех пор как заняла общественное положение домашней хозяйки - Щукинши, жены Щукина. Борьба велась с полным напряжением сил. Она поглощала все ресурсы. Эрнест Павлович брал на дом вечернюю работу, отказался от прислуги, разводил примус, выносил мусор и даже жарил котлеты.
Но все было бесплодно. Опасный враг разрушал хозяйство с каждым годом все больше. Как уже говорилось, Эллочка четыре года тому назад заметила, что у нее есть соперница за океаном. Несчастье посетило Эллочку в тот радостный вечер, когда Эллочка примеряла очень миленькую крепдешиновую кофточку. В этом наряде она казалась почти богиней.
- Хо‑хо, - воскликнула она, сведя к этому людоедскому крику поразительно сложные чувства, захватившие ее существо. Упрощенно чувства эти можно было бы выразить в такой фразе: «Увидев меня такой, мужчины взволнуются. Они задрожат. Они пойдут за мной на край света, заикаясь от любви. Но я буду холодна. Разве они стоят меня? Я - самая красивая. Такой элегантной кофточки нет ни у кого на земном шаре».
Но слов было всего тридцать, и Эллочка выбрала из них наиболее выразительное - «хо‑хо».
В такой великий час к ней пришла Фима Собак. Она принесла с собой морозное дыхание января и французский журнал мод. На первой его странице Эллочка остановилась. Сверкающая фотография изображала дочь американского миллиардера Вандербильда[299] в вечернем платье. Там были меха и перья, шелк и жемчуг, легкость покроя необыкновенная [300] и умопомрачительная прическа.
Это решило все.
- Ого! - сказала Эллочка самой себе.
Это значило: «Или я, или она».
Утро другого дня застало Эллочку в парикмахерской. Здесь Эллочка потеряла прекрасную черную косу и перекрасила волосы в рыжий цвет. Затем удалось подняться еще на одну ступеньку той лестницы, которая приближала Эллочку к сияющему раю, где прогуливаются дочки миллиардеров, не годящиеся домашней хозяйке Щукиной даже в подметки: по рабкредиту[301] была куплена собачья шкура, изображавшая выхухоль. Она была употреблена на отделку вечернего туалета. Мистер Щукин, давно лелеявший мечту о покупке новой чертежной доски, несколько приуныл. Платье, отороченное собакой, нанесло заносчивой Вандербильдихе первый меткий удар. Потом гордой американке были нанесены три удара подряд. Эллочка приобрела у домашнего скорняка Фимочки Собак шиншилловый палантин (русский заяц, умерщвленный в Тульской губернии), завела себе голубиную шляпу из аргентинского фетра и перешила новый пиджак мужа в модный дамский жилет. Миллиардерша покачнулась, но ее, как видно, спас любвеобильный papa - Вандербильд. Очередной номер журнала мод заключал в себе портреты проклятой соперницы в четырех видах: 1) в черно‑бурых лисах, 2) с бриллиантовой звездой на лбу, 3) в авиационном костюме - высокие лаковые сапожки, тончайшая зеленая куртка испанской кожи и перчатки, раструбы которых были инкрустированы изумрудами средней величины, и 4) в бальном туалете - каскады драгоценностей и немножко шелку.
Эллочка произвела мобилизацию. Papa‑ Щукин взял ссуду в кассе взаимопомощи. Больше тридцати рублей ему не дали. Новое мощное усилие в корне подрезало хозяйство. Приходилось бороться во всех областях жизни. Недавно были получены фотографии мисс в ее новом замке во Флориде. Пришлось и Эллочке обзавестись новой мебелью. Эллочка купила на аукционе два мягких стула. (Удачная покупка! Никак нельзя было пропустить!) Не спросясь мужа, Эллочка взяла деньги из обеденных сумм. До пятнадцатого оставалось десять дней и четыре рубля.
Эллочка с шиком провезла стулья по Варсонофьевскому переулку. Мужа дома не было. Впрочем, он скоро явился, таща с собой портфель‑сундук.
- Мрачный муж пришел, - отчетливо сказала Эллочка.
Все слова произносились ею отчетливо и выскакивали бойко, как горошины.
- Здравствуй, Еленочка, а это что такое? Откуда стулья?
- Хо‑хо!
- Нет, в самом деле?
- Кр‑расота!
- Да. Стулья хорошие.
- Зна‑ме‑ни‑тые!
- Подарил кто‑нибудь?
- Ого!
- Как?! Неужели ты купила? На какие же средства? Неужели на хозяйственные? Ведь я тебе тысячу раз говорил:
- Эрнестуля! Хамишь!
- Ну, как же так можно делать?! Ведь нам же есть нечего будет!
- Подумаешь!..
- Но ведь это возмутительно! Ты живешь не по средствам!
- Шутите!
- Да, да. Вы живете не по средствам:
- Не учите меня жить!
- Нет, давай поговорим серьезно. Я получаю двести рублей:
- Мрак!
- Взяток не беру: Денег не краду и подделывать их не умею:
- Жуть!..
Эрнест Павлович замолчал.
- Вот что, - сказал он наконец, - так жить нельзя.
- Хо‑хо, - возразила Эллочка, садясь на новый стул.
- Нам надо разойтись.
- Подумаешь!
- Мы не сходимся характерами. Я:
- Ты толстый и красивый парниша.
- Сколько раз я просил не называть меня парнишей!
- Шутите!
- И откуда у тебя этот идиотский жаргон?!
- Не учите меня жить!
- О черт! - крикнул инженер.
- Хамите, Эрнестуля.
- Давай разойдемся мирно.
- Ого!
- Ты мне ничего не докажешь! Этот спор:
- Я побью тебя, как ребенка:
- Нет, это совершенно невыносимо. Твои доводы не могут меня удержать от того шага, который я вынужден сделать. Я сейчас же иду за ломовиком.
- Шутите.
- Мебель мы делим поровну.
- Жуть!
- Ты будешь получать сто рублей в месяц. Даже сто двадцать. Комната останется у тебя. Живи, как тебе хочется, а я так не могу:
- Знаменито, - сказала Эллочка презрительно.
- А я перееду к Ивану Алексеевичу.
- Ого!
- Он уехал на дачу и оставил мне на лето всю свою квартиру. Ключ у меня: Только мебели нет.
- Кр‑расота!
Эрнест Павлович через пять минут вернулся с дворником.
- Ну, гардероб я не возьму, он тебе нужнее, а вот письменный стол, уж будь так добра: И один этот стул возьмите, дворник. Я возьму один из этих двух стульев. Я думаю, что имею на это право?..
Эрнест Павлович связал свои вещи в большой узел, завернул сапоги в газету и повернулся к дверям.
- У тебя вся спина белая, - сказала Эллочка граммофонным голосом.
- До свиданья, Елена.
Он ждал, что жена хоть в этом случае воздержится от обычных металлических словечек. Эллочка также почувствовала всю важность минуты. Она напряглась и стала искать подходящие для разлуки слова. Они быстро нашлись.
- Поедешь в таксо? Кр‑расота.
Инженер лавиной скатился по лестнице.
Вечер Эллочка провела с Фимой Собак. Они обсуждали необычайно важное событие, грозившее опрокинуть мировую экономику.
- Кажется, будут носить длинное и широкое, - говорила Фима, по‑куриному окуная голову в плечи.
- Мрак!
И Эллочка с уважением посмотрела на Фиму Собак. Мадмуазель Собак слыла культурной девушкой - в ее словаре было около ста восьмидесяти слов. При этом ей было известно одно такое слово, которое Эллочке даже не могло присниться. Это было богатое слово - гомосексуализм.[302] Фима Собак, несомненно, была культурной девушкой.
Оживленная беседа затянулась далеко за полночь.
В десять часов утра великий комбинатор вошел в Варсонофьевский переулок. Впереди бежал давешний беспризорный мальчик. Мальчик указал дом.
- Не врешь?
- Что вы, дядя: Вот сюда, в парадное.
Бендер выдал мальчику честно заработанный рубль.
- Прибавить надо, - сказал мальчик по‑извозчичьи.
- От мертвого осла уши. Получишь у Пушкина. До свиданья, дефективный.[303]
Остап постучал в дверь, совершенно не думая о том, под каким предлогом он войдет. Для разговоров с дамочками он предпочитал вдохновение.
- Ого? - спросили из‑за двери.
- По делу, - ответил Остап.
Дверь открылась. Остап прошел в комнату, которая могла быть обставлена только существом с воображением дятла. На стенах висели кинооткрыточки, куколки и тамбовские гобелены. На этом пестром фоне, от которого рябило в глазах, трудно было заметить маленькую хозяйку комнаты. На ней был халатик, переделанный из толстовки Эрнеста Павловича и отороченный загадочным мехом.
Остап сразу понял, как вести себя в светском обществе. Он закрыл глаза и сделал шаг назад.
- Прекрасный мех! - воскликнул он.
- Шутите! - сказала Эллочка нежно. - Это мексиканский тушкан.
- Быть этого не может. Вас обманули. Вам дали гораздо лучший мех. Это шанхайские барсы.[304] Ну да! Барсы! Я узнаю их по оттенку. Видите, как мех играет на солнце!.. Изумруд! Изумруд!
Эллочка сама красила мексиканского тушкана зеленой акварелью и потому похвала утреннего посетителя была ей особенно приятна.
Не давая хозяйке опомниться, великий комбинатор вывалил все, что слышал когда‑либо о мехах. После этого заговорили о шелке, и Остап обещал подарить очаровательной хозяйке несколько сот шелковых коконов, привезенных ему председателем ЦИК Узбекистана.
- Вы парниша что надо, - заметила Эллочка в результате первых минут знакомства.
- Вас, конечно, удивит ранний визит незнакомого мужчины.
- Хо‑хо.
- Но я к вам по одному деликатному делу.
- Шутите.
- Вы вчера были на аукционе и произвели на меня необыкновенное впечатление.
- Хамите!
- Помилуйте! Хамить такой очаровательной женщине бесчеловечно.
- Жуть!
Беседа продолжалась дальше в таком же, дающем в некоторых случаях чудесные плоды, направлении. Но комплименты Остапа раз от разу становились все водянистее и короче. Он заметил, что второго стула в комнате не было. Пришлось нащупывать след исчезнувшего стула. Перемежая свои расспросы цветистой восточной лестью, Остап узнал о событиях прошедшего вечера в Эллочкиной жизни.
«Новое дело, - подумал он, - стулья расползаются, как тараканы».
- Милая девушка, - неожиданно сказал Остап, - продайте мне этот стул. Он мне очень нравится. Только вы с вашим женским чутьем могли выбрать такую художественную вещь. Продайте, девочка, я вам дам семь рублей.
- Хамите, парниша, - лукаво сказала Эллочка.
- Хо‑хо, - втолковывал Остап.
«С ней нужно действовать на обмен», - решил он.
- Вы знаете, сейчас в Европе и в лучших домах Филадельфии возобновили старинную моду - разливать чай через ситечко. Необычайно эффектно и очень элегантно.
Эллочка насторожилась.
- У меня как раз знакомый дипломат приехал из Вены и привез в подарок. Забавная вещь.
- Должно быть, знаменито, - заинтересовалась Эллочка.
- Ого! Хо‑хо! Давайте обменяемся. Вы мне стул, а я вам ситечко. Хотите?
И Остап вынул из кармана маленькое позолоченное ситечко.
Солнце каталось в ситечке, как яйцо. По потолку сигали зайчики. Неожиданно осветился темный угол комнаты. На Эллочку вещь произвела такое же неотразимое впечатление, какое производит старая банка из‑под консервов на людоеда Мумбо‑Юмбо. В таких случаях людоед кричит полным голосом, Эллочка же тихо застонала:
- Хо‑хо!
Не дав ей опомниться, Остап положил ситечко на стол, взял стул и, узнав у очаровательной женщины адрес мужа, галантно раскланялся.
Глава XXV
Авессалом Владимирович Изнуренков
Для концессионеров началась страдная пора. Остап утверждал, что стулья нужно ковать, пока они горячи. Ипполит Матвеевич был амнистирован, хотя время от времени Остап допрашивал его:
- И какого черта я с вами связался? Зачем вы мне, собственно говоря? Поехали бы себе домой, в загс. Там вас покойники ждут, новорожденные. Не мучьте младенцев. Поезжайте.
Но в душе великий комбинатор привязался к одичавшему предводителю. «Без него не так смешно жить», - думал Остап. И он смешливо поглядывал на Воробьянинова, у которого на голове уже пророс серебряный газончик.
В плане работ инициативе Ипполита Матвеевича было отведено порядочное место. Как только тихий бывший студент Иванопуло уходил, Бендер вдалбливал компаньону кратчайшие пути к отысканию сокровищ.
Действовать смело. Никого не расспрашивать. Побольше цинизма. Людям это нравится. Через третьих лиц ничего не предпринимать. Дураков больше нет. Никто для вас не станет таскать бриллианты из чужого кармана. Но и без уголовщины. Кодекс мы должны чтить.[305]
И тем не менее розыски шли без особенного блеска. Мешали Уголовный кодекс и огромное количество буржуазных предрассудков, сохранившихся у обитателей столицы. Они, например, терпеть не могли ночных визитов через форточку. Приходилось работать только легально.
В комнате студента Иванопуло в день посещения Остапом Эллочки Щукиной появилась мебель. Это был стул, обмененный на чайное ситечко, - третий по счету трофей экспедиции. Давно уже прошло то время, когда охота за бриллиантами вызывала в компаньонах мощные эмоции, когда они рвали стулья когтями и грызли их пружины.
- Даже если в стульях ничего нет, - говорил Остап, - считайте, что мы заработали десять тысяч по крайней мере. Каждый вскрытый стул прибавляет нам шансы. Что из того, что в дамочкином стуле ничего нет? Из‑за этого не надо его ломать. Пусть Иванопуло помеблируется. Нам же приятнее.
В тот же день концессионеры выпорхнули из розового домика и разошлись в разные стороны. Ипполиту Матвеевичу был поручен блеющий незнакомец с Садово‑Спасской, дано 25 рублей на расходы, велено в пивные не заходить и без стула не возвращаться. На себя великий комбинатор взял Эллочкиного мужа.
Ипполит Матвеевич пересек город на автобусе № 6. Трясясь на кожаной скамеечке и взлетая под самый лаковый потолок кареты, он думал о том, как узнать фамилию блеющего гражданина, под каким предлогом к нему войти, что сказать первой фразой и как приступить к самой сути.
Высадившись у Красных Ворот, он нашел по записанному Остапом адресу нужный дом и принялся ходить вокруг да около. Войти он не решался. Это была старая, грязная московская гостиница, превращенная в жилтоварищество, укомплектованное, судя по обшарпанному фасаду, злостными неплательщиками. Ипполит Матвеевич долго стоял против подъезда, подходил к нему, затвердил наизусть рукописное объявление с угрозами по адресу злостных неплательщиков и, ничего не надумав, поднялся на второй этаж. В коридор выходили отдельные комнаты. Медленно, словно бы он подходил к классной доске, чтобы доказать не выученную им теорему, Ипполит Матвеевич приблизился к комнате № 41. На дверях висела на одной кнопке, головой вниз, визитная карточка цвета заношенного крахмального воротничка:
«Авессалом Владимирович Изнуренков».
В полном затмении Ипполит Матвеевич забыл постучать и открыл дверь, которая оказалась незапертой, сделал три шага лунатика и очутился посреди комнаты.
- Простите, - сказал он придушенным голосом, - могу я видеть товарища Изнуренкова?
Авессалом Владимирович не отвечал. Воробьянинов поднял голову и только теперь увидел, что в комнате никого нет.
По внешнему виду комнаты никак нельзя было определить наклонности ее хозяина. Ясно было лишь то, что он холост и прислуги у него нет. На подоконнике лежала бумажка с колбасными шкурками. Тахта у стены была завалена газетами. На маленькой полочке стояло несколько пыльных книг. Со стен глядели цветные фотографии котов, котиков и кошечек. Посредине комнаты, рядом с грязными, повалившимися на бок ботинками, стоял ореховый стул. На всех предметах меблировки, в том числе и стуле из старгородского особняка, болтались малиновые сургучные печати. Но Ипполит Матвеевич не обратил на это внимания. Он сразу же забыл об уголовном кодексе, о наставлениях Остапа и подскочил к стулу.
В это время газеты на тахте зашевелились. Ипполит Матвеевич испугался. Газеты поползли и свалились с тахты. Из‑под них вышел спокойный котик. Он равнодушно посмотрел на Ипполита Матвеевича и стал умываться, захватывая лапкой ухо, щечку и ус.
- Фу, - сказал Ипполит Матвеевич.
И потащил стул к двери. Дверь раскрылась сама. На пороге появился хозяин комнаты - блеющий незнакомец. Он был в пальто, из‑под которого виднелись лиловые кальсоны. В руке он держал брюки.
Об Авессаломе Владимировиче Изнуренкове можно было сказать, что другого такого человека нет во всей республике. Республика ценила его по заслугам. Он приносил ей большую пользу. И за всем тем он оставался неизвестным, хотя в своем искусстве он был таким же мастером, как Шаляпин - в пении, Горький - в литературе, Капабланка - в шахматах,[306] Мельников - в беге на коньках[307] и самый носатый, самый коричневый ассириец, занимающий лучшее место на углу Тверской и Камергерского, - в чистке сапог желтым кремом.
Шаляпин пел. Горький писал большой роман.[308] Капабланка готовился к матчу с Алехиным.[309] Мельников рвал рекорды. Ассириец доводил штиблеты граждан до солнечного блеска. Авессалом Изнуренков - острил.
Он никогда не острил бесцельно, ради красного словца. Он острил по заданиям юмористических журналов. На своих плечах он выносил ответственнейшие кампании. Он снабжал темами для рисунков и фельетонов большинство московских сатирических журналов.
Великие люди острят два раза в жизни. Эти остроты увеличивают их славу и попадают в историю. Изнуренков выпускал не меньше шестидесяти первоклассных острот в месяц, которые с улыбкой повторялись всеми, и все же оставался в неизвестности. Если остротой Изнуренкова подписывался рисунок, то слава доставалась художнику. Имя художника помещали над рисунком. Имени Изнуренкова не было.
- Это ужасно! - кричал он. - Невозможно подписаться. Под чем я подпишусь? Под двумя строчками?
И он продолжал с жаром бороться с врагами общества: плохими кооператорами, растратчиками, Чемберленом и бюрократами. Он уязвлял своими остротами подхалимов, управдомов, частников, завов, хулиганов, граждан, не желавших снижать цены,[310] и хозяйственников, отлынивавших от режима экономии.
После выхода журналов в свет остроты произносились с цирковой арены, перепечатывались вечерними газетами без указания источника и преподносились публике с эстрады «авторами‑куплетистами».
Изнуренков умудрялся острить в тех областях, где, казалось, уже ничего смешного нельзя было сказать. Из такой чахлой пустыни, как вздутые накидки на себестоимость, Изнуренков умудрялся выжать около сотни шедевров юмора. Гейне опустил бы руки, если бы ему предложили сказать что‑нибудь смешное и вместе с тем общественно полезное по поводу неправильной тарификации грузов малой скорости; Марк Твен убежал бы от такой темы. Но Изнуренков оставался на своем посту.
Он бегал по редакционным комнатам, натыкаясь на урны для окурков и блея. Через десять минут тема была обработана, обдуман рисунок и приделан заголовок.
Увидев в своей комнате человека, уносящего опечатанный стул, Авессалом Владимирович взмахнул только что выглаженными у портного брюками, подпрыгнул и заклекотал:
- Вы с ума сошли! Я протестую! Вы не имеете права! Есть же, наконец, закон! Хотя дуракам он и не писан, но вам, может быть, понаслышке известно, что мебель может стоять еще две недели!.. Я пожалуюсь прокурору!.. Я за‑плачу, наконец!
Ипполит Матвеевич стоял на месте, а Изнуренков сбросил пальто и, не отходя от двери, натянул брюки на свои полные, как у Чичикова, ноги. Изнуренков был толстоват, но лицо имел худое.
Воробьянинов не сомневался, что его сейчас схватят и потащат в милицию. Поэтому он был крайне удивлен, когда хозяин комнаты, справившись со своим туалетом, неожиданно успокоился.
- Поймите же, - заговорил хозяин примирительным тоном, - ведь я не могу на это согласиться.
Ипполит Матвеевич на месте хозяина комнаты тоже в конце концов не мог бы согласиться, чтобы у него среди бела дня крали стулья. Но он не знал, что сказать, и поэтому молчал.
- Это не я виноват. Виноват сам Музпред.[311] Да, я сознаюсь. Я не платил за прокатное пианино восемь месяцев, но ведь я его не продал, хотя сделать это имел полную возможность. Я поступил честно, а они по‑жульнически. Забрали инструмент, да еще подали в суд и описали мебель.[312] У меня ничего нельзя описать. Эта мебель - орудие производства.[313] И стул тоже орудие производства.
Ипполит Матвеевич начал кое‑что соображать.
- Отпустите стул! - завизжал вдруг Авессалом Владимирович. - Слышите? Вы! Бюрократ!
Ипполит Матвеевич покорно отпустил стул и пролепетал:
- Простите, недоразумение, служба такая.
Тут Изнуренков страшно развеселился. Он забегал по комнате и запел: «А поутру она вновь улыбалась перед окошком своим, как всегда».[314] Он не знал, что делать со своими руками. Они у него летали. Он начал завязывать галстук и, не довязав, бросил, потом схватил газету и, ничего в ней не прочитав, кинул на пол.
- Так вы не возьмете сегодня мебель?.. Хорошо!.. Ах! Ах!
Ипполит Матвеевич, пользуясь благоприятно сложившимися обстоятельствами, двинулся к двери.
- Подождите! - крикнул вдруг Изнуренков. - Вы когда‑нибудь видели такого кота? Скажите, он в самом деле пушист до чрезвычайности?
Котик очутился в дрожащих руках Ипполита Матвеевича.
- Высокий класс!.. - бормотал Авессалом Владимирович, не зная, что делать с излишком своей энергии. - Ах!.. Ах!..
Он кинулся к окну, всплеснул руками и стал часто и мелко кланяться двум девушкам, глядевшим на него из окна противоположного дома. Он топтался на месте и расточал томные ахи.
- Девушки из предместий! Лучший плод!.. Высокий класс!.. Ах!.. А по утру она вновь улыбалась перед окошком своим, как всегда.
- Так я пойду, гражданин, - глупо сказал главный директор концессии.
- Подождите, подождите! - заволновался вдруг Изнуренков. - Одну минуточку!.. Ах!.. А котик? Правда он пушист до чрезвычайности?.. Подождите!.. Я сейчас!..
Он смущенно порылся во всех карманах, убежал, вернулся, ахнул, выглянул из окна, снова убежал и снова вернулся.
- Простите, душечка, - сказал он Воробьянинову, который в продолжение всех этих манипуляций стоял, сложив руки по‑солдатски.
С этими словами он дал предводителю полтинник.
- Нет, нет, не отказывайтесь, пожалуйста. Всякий труд должен быть оплачен.
- Премного благодарен, - сказал Ипполит Матвеевич, удивляясь своей изворотливости.
- Спасибо, дорогой, спасибо, душечка!..
Идя по коридору, Ипполит Матвеевич слышал доносившиеся из комнаты Изнуренкова блеяние, визг, пение и страстные крики.
На улице Воробьянинов вспомнил про Остапа и задрожал от страха.
Эрнест Павлович Щукин бродил по пустой квартире, любезно уступленной ему на лето приятелем, и решал вопрос: принять ванну или не принимать.
Трехкомнатная квартира помещалась под самой крышей девятиэтажного дома. В квартире, кроме письменного стола и воробьяниновского стула, было только трюмо. Солнце отражалось в зеркале и резало глаза. Инженер прилег на письменный стол, но сейчас же вскочил. Все было раскалено.
- Пойду умоюсь, - решил он.
Он разделся, остыл, посмотрел на себя в зеркало и пошел в ванную комнату. Прохлада схватила его. Он влез в ванну, облил себя водой из голубой эмалированной кружки и щедро намылился. Он весь покрылся хлопьями пены и стал похож на елочного деда.
- Хорошо! - сказал Эрнест Павлович.
Все было хорошо. Стало прохладно. Жены не было. Впереди была полная свобода. Инженер присел и отвернул кран, чтобы смыть мыло. Кран захлебнулся и стал медленно говорить что‑то неразборчивое. Воды не было. Эрнест Павлович засунул скользкий мизинец в отверстие крана. Пролилась тонкая струйка, но больше не было ничего.
Эрнест Павлович поморщился, вышел из ванны, поочередно вынимая ноги, и пошел к кухонному крану, но там тоже ничего не удалось выдоить.
Эрнест Павлович зашлепал в комнаты и остановился перед зеркалом. Пена щипала глаза, спина чесалась, мыльные хлопья падали на паркет. Прислушавшись, не идет ли в ванной вода, Эрнест Павлович решил позвать дворника.
«Пусть хоть он воды принесет, - решил инженер, протирая глаза и медленно закипая, - а то черт знает что такое».
Он выглянул в окно. На самом дне дворовой шахты играли дети.
- Дворник! - закричал Эрнест Павлович. - Дворник!
Никто не отозвался.
Тогда Эрнест Павлович вспомнил, что дворник живет в парадном, под лестницей. Он вступил на холодные плитки и, придерживая дверь рукой, свесился вниз. На площадке была только одна квартира, и Эрнест Павлович не боялся, что его могут увидеть в странном наряде из мыльных хлопьев.
- Дворник! - крикнул он вниз.
Слово грянуло и с шумом покатилось по ступенькам.
- Гу‑гу! - ответила лестница.
- Дворник! Дворник!
- Гум‑гум! Гум‑гум!
Тут нетерпеливо перебиравший босыми ногами инженер поскользнулся и, чтобы сохранить равновесие, выпустил из руки дверь. Стена задрожала. Дверь прищелкнула медным язычком американского замка и затворилась. Эрнест Павлович, еще не поняв непоправимости случившегося, потянул дверную ручку. Дверь не поддалась. Инженер ошеломленно подергал ее еще несколько раз и прислушался с бьющимся сердцем. Была сумеречная церковная тишина. Сквозь разноцветные стекла высоченного окна еле пробивался свет.
«Положение», - подумал Эрнест Павлович.
- Вот сволочь! - сказал он двери.
Внизу, как петарды, стали ухать и взрываться человеческие голоса. Потом, как громкоговоритель, залаяла комнатная собачка. По лестнице толкали вверх детскую колясочку.
Эрнест Павлович трусливо заходил по площадке.
- С ума можно сойти!
Ему показалось, что все это слишком дико, чтобы могло случиться на самом деле. Он снова подошел к двери и прислушался. Он услышал какие‑то новые звуки. Сначала ему показалось, что в квартире кто‑то ходит.
«Может быть, кто‑нибудь пришел с черного хода?» - подумал он, хотя знал, что дверь черного хода закрыта и в квартиру никто не может войти.
Однообразный шум продолжался. Инженер задержал дыхание. Тогда он разобрал, что шум этот производит плещущая вода. Она, очевидно, бежала изо всех кранов квартиры. Эрнест Павлович чуть не заревел. Положение было ужасное.
В Москве, в центре города, на площадке девятого этажа стоял взрослый усатый человек с высшим образованием, абсолютно голый и покрытый шевелящейся еще мыльной пеной. Идти ему было некуда. Он скорее согласился бы сесть в тюрьму, чем показаться в таком виде. Оставалось одно - пропадать. Пена лопалась и жгла спину. На руках и на лице она уже застыла, стала похожа на паршу и стягивала кожу, как бритвенный камень.
Так прошло полчаса. Инженер терся об известковые стены, стонал и несколько раз безуспешно пытался выломать дверь. Он стал грязным и страшным.
Щукин решил спуститься вниз к дворнику, чего бы это ему ни стоило.
- Нету другого выхода, нету. Только спрятаться у дворника.
Задыхаясь и прикрывшись рукой так, как это делают мужчины, входя в воду, Эрнест Павлович медленно стал красться вдоль перил. Он очутился на площадке между восьмым и девятым этажами.
Его фигура осветилась разноцветными ромбами и квадратами окна. Он стал похож на Арлекина, подслушивающего разговор Коломбины с Паяцем. Он уже повернул в новый пролет лестницы, как вдруг дверной замок нижней квартиры выпалил и из квартиры вышла барышня с балетным чемоданчиком. Не успела барышня сделать шагу, как Эрнест Павлович уже очутился на своей площадке. Он почти оглох от страшных ударов своего сердца.
Только через полчаса инженер оправился и смог предпринять новую вылазку. На этот раз он твердо решил стремительно кинуться вниз и, не обращая внимания ни на что, добежать до заветной дворницкой.
Так он и сделал. Неслышно прыгая через четыре ступеньки и подвывая, член бюро секции инженеров и техников поскакал вниз. На площадке шестого этажа он на секунду остановился. Это его погубило. Снизу кто‑то подымался.
- Несносный мальчишка! - послышался женский голос, многократно усиленный лестничным репродуктором. - Сколько раз я ему говорила:
Эрнест Павлович, повинуясь уже не разуму, а инстинкту, как преследуемый собаками кот, взлетел на девятый этаж.
Очутившись на своей загаженной мокрыми следами площадке, он беззвучно заплакал, дергая себя за волосы и конвульсивно раскачиваясь. Кипящие слезы врезались в мыльную корку и прожгли в ней две волнистых параллельных борозды.
- Господи! - сказал инженер. - Боже мой! Боже мой!
Жизни не было. А между тем он явственно услышал шум пробежавшего по улице грузовика. Значит, где‑то жили!
Он еще несколько раз побуждал себя спуститься вниз, но не смог - нервы сдали. Он попал в склеп.
- Наследили за собой, как свиньи! - услышал он старушечий голос с нижней площадки.
Инженер подбежал к стене и несколько раз боднул ее головой. Самым разумным было бы, конечно, кричать до тех пор, пока кто‑нибудь не придет, и потом сдаться пришедшему в плен. Но Эрнест Павлович совершенно потерял способность соображать и, тяжело дыша, вертелся по площадке.
Выхода не было.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Глава XXVI
Клуб автомобилистов
«Милостивый государь» Асокин читал новую книгу Агафона Шахова три вечера подряд. С каждой новой страницей сердце кассира наполнялось воодушевлением. Герой книги - он, кассир. Сомнений не было никаких. Асокин узнавал себя во всем. Герой романа имел его привычки, рабски копировал прибаутки, носил один с ним костюм - военную гимнастерку горчичного цвета и брюки, ниспадающие на высокие каблуки ботинок. Кассовая клетка «милостивого государя» была описана фотографически. Агафон Шахов был лишен воображения. Даже фамилия была почти та же: Ажогин. Сперва «милостивый государь» восторгался. Он был описан правильно.
- Любой знакомый узнает, - говорил кассир с гордостью.
Но уже шестая глава, где автор спокойно приписал кассиру кражу из кассы пяти тысяч рублей, вызвала в «милостивом государе» тревожный смешок.
Главы седьмая, восьмая и девятая были посвящены описанию титанических кутежей «милостивого государя» со жрицами Венеры в обольстительнейших притонах города Калуги, куда, по воле автора, скрылся кассир. В этот вечер Асокин не ужинал. Он сидел в сквере на скамейке под самым электрическим фонарем и под его розовым светом читал о своей фантастической жизни. Сначала он испугался, что о его подвигах узнает начальство, но потом, вспомнив, что никаких подвигов не совершал, успокоился и даже почувствовал себя польщенным. Все‑таки не кого другого, а именно его выбрал Агафон Шахов в герои нового сенсационного романа.
Асокин почувствовал себя намного выше и умнее того неудачливого растратчика, которого изобразил писатель. В конце концов он даже стал презирать беглого кассира. Во‑первых, герой романа предпочел миленькой Наташке («высокая грудь, зеленые глаза и крепкая линия бедер») преступную кокаинистку Эсмеральду («плоская грудь, хищные зубы и горловой тембр голоса»). На месте героя романа Асокин в крайнем случае предпочел бы даже простоватую Феничку («пышная грудь, здоровый румянец и крепкая линия бедер»), но никак не сволочь Эсмеральду, занимавшуюся хипесом [315]. Дальше «милостивый государь» еще больше возмутился. Его двойник глупо и бездарно проиграл на бегах две тысячи казенных рублей. Асокин, конечно, никогда бы этого не сделал. При мысли о такой ребяческой глупости Асокин досадливо сплюнул. Одним только писатель ублаготворил Асокина - описанием кабаков, ужинов и различного рода закусок. Хорошо были описаны кабаки - с тонким знанием дела, с пылом молодости, не знающей катара, с любовью, с энтузиазмом и приятными литературными подробностями. Семга, например, сравнивалась с лоном молодой девушки, родом с Киоса. Зернистая икорка, эта очаровательная спутница французских бульварных и русских полусерьезных романов, не была забыта. Ее было описано по меньшей мере полпуда. Ее ели все главные и второстепенные персонажи романа. Асокину стало больно. Он никому не дал бы икры - сам бы съел. Шампанские бутылки, мартеллевский коньяк (лучшие фирмы автору романа не были известны), фрукты, «шелковая выпуклость дамских ножек», метрдотели, крахмальные скатерти, автомобили и сигары - все это смешалось в роскошную груду, из‑под которой растратчик выполз лишь в последней главе с тем, чтобы тотчас отправиться в уголовный розыск с повинной.
Дочитав роман, называвшийся «Бег волны», Асокин поежился от вечернего холодка и пошел домой спать.
Заснуть он не смог. Двойник давил на его воображение. На другой день, уходя из конторы, «милостивый государь» унес с собой пять тысяч рублей - ровно столько, сколько растратил его преступный двойник. «Милостивый государь» решил использовать деньги рационально: заимствовать все достижения Ажогина и, учтя его ошибки, избежать недочетов.
Вечером Асокин учитывал достижения и избегал недочетов в компании девиц с Петровских линий. Обмен опытом обошелся в сто рублей. На рассвете отрезвевший «милостивый государь» вышел на Тверской бульвар и побрел от памятника Пушкина к памятнику Тимирязева. [316]
В редакцию в этот день он не пришел. У кассы образовалась очередь Репортер Персицкий, выпросивший небольшой аванс и ждавший открытия кассовых операций уже полчаса, поднял страшный шум. Тогда за Асокиным послали курьера. Кассира не было и дома. Все остальное произошло очень быстро: распечатали и проверили кассу. Затем представитель администрации конторы поехал в МУУР [317], чтобы заявить о пропаже кассира и денег. К своему крайнему удивлению, он встретился там с Асокиным, который уже сидел за барьерчиком в комендатуре и неумело, по‑взрослому, плакал. Растрата ста рублей так его испугала, что он сейчас же побежал каяться. 4900 рублей были возвращены конторе в тот же день, репортер Персицкий получил следуемое, а Асокина, ввиду незначительности растраты, выпустили, сняв с него допрос и обязав подпиской о невыезде. Асокин пришел в редакцию и, уже не смея ни с кем говорить, мыкался по длиннейшему коридору Дома Народов. Мимо проштрафившегося кассира прошел завхоз, таща с собой купленный на аукционе для редактора мягкий стул. Мимо него бегали сотрудники с пачками заметок. Кто‑то искал секцию конфетчиков и, видно, долго искал, потому что спрашивал о ней совсем уже слабым голосом. У Асокина узнавали, как ближе пройти к выходу и куда можно сдать публикацию об утере документов. Молодой человек с громоздким портфелем несколько раз выпытывал, не имеет ли «милостивый государь» желания подписаться на Большую Советскую энциклопедию в дерматиновых переплетах. Словом, ему задавали все те вопросы, которые задают граждане, бегущие но коридором советского учреждения, встречному и поперечному.
Асокин не отвечал. Сотрудники почуяли недоброе. По отделам пошли толки, нашедшие вскоре подтверждение. Асокин был отстранен от должности за непорядки в кассе. Позвонили Шахову. Шахов обрадовался.
- А?! - кричал он в телефон. - Не в бровь, а в глаз! Ну, кланяйтесь «милостивому государю»!.. Что? Незначительная сумма? Это неважно. Важен принцип!
Но приехать лично на место происшествия Шахов не смог. Под его пером трепетала очередная проблема - проблема самоубийства.
Между тем редакция спешно пекла материал к сдаче в набор.
Выбирались из загона (материал набранный, но не вошедший в прошлый номер) заметки и статьи, подсчитывалось число занимаемых ими строк, и начиналась ежедневная торговля из‑за места.
Всего газета на своих четырех страницах (полосах) могла вместить 4400 строк. Сюда должно было войти все: телеграммы, статьи, хроника, письма рабкоров, объявления, один стихотворный фельетон и два в прозе, карикатуры, фотографии, специальные отделы: театр, спорт, шахматы, передовая и подпередовая, извещения советских, партийных и профессиональных организаций, печатающийся с продолжением роман, художественные оценки столичной жизни, мелочи под названием «крупинки», научно‑популярные статьи, радио и различный случайный материал. Всего по отделам набиралось материалу тысяч на десять строк. Поэтому распределение места на полосах обычно сопровождалось драматическими сценами.
Первым к секретарю редакции прибежал заведующий шахматным отделом маэстро Судейкин.[318] Он задал вежливый, но полный горечи вопрос:
- Как? Сегодня не будет шахмат?
- Не вмещаются, - ответил секретарь, - подвал большой. Триста строк.
- Но ведь сегодня же суббота. Читатель ждет воскресного отделах У меня ответы на задачи, у меня прелестный этюд Неунывако, у меня, наконец:
- Хорошо. Сколько вы хотите?
- Не меньше ста пятидесяти.
- Хорошо. Раз есть ответы на задачи, дадим шестьдесят строк.
Маэстро пытался было вымолить еще строк тридцать хотя бы на этюд Неунывако (замечательная индийская партия Тартаковер‑Боголюбов[319] лежала у него уже больше месяца), но его оттеснили.
Вошел Персицкий.
- Нужно давать впечатления с пленума?[320] - спросил он очень тихо.
- Конечно! - закричал секретарь. - Ведь позавчера говорили.
- Пленум есть, - сказал Персицкий еще тише, - и две зарисовки, но они не дают мне места.
- Как не дают? С кем вы говорили? Что они, посходили с ума?!
Секретарь побежал ругаться. За ним, интригуя на ходу, следовал Персицкий, а еще позади бежали аяксы из отдела объявлений.
- У нас секаровская жидкость![321] - кричали они грустными голосами.
- Жидкость завтра. Сегодня публикуем наши приложения!
- Много вы будете иметь с ваших бесплатных объявлений, а за жидкость уже получены деньги.
- Хорошо, в ночной выясним. Сдайте объявление Паше. Она сейчас как раз едет в ночную.
Секретарь сел читать передовую. Его сейчас же оторвали от этого увлекательного занятия. Пришел художник.
- Ага, - сказал секретарь, - очень хорошо. Есть тема для карикатуры, в связи с последними телеграммами из Германии.
- Я думаю так, - проговорил художник, - «Стальной шлем»[322] и общее положение Германии:
- Хорошо. Так вы как‑нибудь скомбинируйте, а потом мне покажите.
Художник пошел комбинировать в свой отдел. Он взял квадратик ватманской бумаги и набросал карандашом худого пса. На псиную голову он надел германскую каску с пикой. А затем взялся делать надписи. На туловище животного он написал печатными буквами слово «Германия», на витом хвосте - «Данцигский коридор»,[323] на челюсти - «Мечты о реванше», на ошейнике - «План Дауэса»[324] и на высунутом языке - «Штреземан».[325] Перед собакой художник поставил Пуанкаре,[326] державшего в руке кусок мяса. На мясе художник замыслил тоже сделать надпись, но кусок был мал и надпись на нем не помещалась. Человек, менее сообразительный, чем газетный карикатурист, растерялся бы, но художник, не задумываясь, пририсовал к мясу подобие привязанного к шейке бутылки рецепта и уже на нем написал крохотными буковками : «Французские предложения о гарантиях безопасности».[327] Чтобы Пуанкаре не смешали с каким‑либо другим государственным деятелем, художник на животе премьера написал - «Пуанкаре». Набросок был готов.
На столах художественного отдела лежали иностранные журналы, большие ножницы, баночки с тушью и белилами. На полу валялись обрезки фотографий - чье‑то плечо, чьи‑то ноги и кусочки пейзажа. Человек пять художников скребли фотографии бритвенными ножичками «жиллет», подсветляя их, придавали снимкам резкость, подкрашивая их тушью и белилами, и ставили на обороте подпись и размер - 3 3/4 квадрата, 2 колонки, указания, потребные для цинкографии.
В комнате редактора сидела иностранная делегация. Редакционный переводчик смотрел в лицо говорящего иностранца и, обращаясь к редактору, говорил:
- Товарищ Арно желает узнать:
Шел разговор о структуре советской газеты. Пока переводчик объяснял редактору, что желал бы узнать товарищ Арно, сам товарищ Арно, в бархатных велосипедных брюках,[328] и все остальные иностранцы с любопытством смотрели на красную ручку с пером № 86,[329] которая была прислонена к углу комнаты. Перо почти касалось потолка, а ручка в своей широкой части была толщиною в туловище среднего человека. Этой ручкой можно было бы писать - перо было самое настоящее, хотя превосходило по величине большую щуку.
- Ого‑го! - смеялись иностранцы. - Колоссалль!
Это перо было поднесено редакции съездом рабкоров.
Редактор, сидя на воробьяниновском стуле, улыбался и, быстро кивая головой то на ручку, то на гостей, весело объяснял.
Крик в секретариате продолжался. Проворный Персицкий принес статью Семашко, и секретарь срочно вычеркивал из макета третьей полосы шахматный отдел. Маэстро Судейкин уже не боролся за прелестный этюд Неунывако. Он тщился сохранить хотя бы решения задач. После борьбы, более напряженной, чем борьба его с Капабланкой на Сан‑Себастианском турнире,[330] маэстро отвоевал себе местечко за счет «Суда и быта».
Семашко послали в набор. Секретарь снова углубился в передовую. Прочесть ее секретарь решил во что бы то ни стало, из чисто спортивного интереса, - он не мог взяться за нее в течение двух часов.
Когда он дошел до места: «: Однако содержание последнего пакта таково, что если Лига Наций зарегистрирует его, то придется признать, что:», к нему подошел «Суд и быт», волосатый мужчина. Секретарь продолжал читать, нарочно не глядя в сторону «Суда и быта» и делая в передовой ненужные пометки. «Суд и быт» зашел с другой стороны стола и сказал обидчиво:
- Я не понимаю.
- Ну‑ну, - пробормотал секретарь, стараясь оттянуть время, - в чем дело?
- Дело в том, что в среду «Суда и быта» не было, в пятницу «Суда и быта» не было, в четверг поместили из загона только алиментное дело, а в субботу снимают процесс, о котором давно пишут во всех газетах, и только мы:
- Где пишут? - закричал секретарь. - Я не читал.
- Завтра всюду появится, а мы опять опоздаем.
- А когда вам поручили чубаровское дело,[331] вы что писали? Строки от вас нельзя было получить. Я знаю. Вы писали о чубаровцах в вечерку.
- Откуда это вы знаете?
|
The script ran 0.011 seconds.