1 2 3 4 5 6 7 8
Братья же посмотрели на джем снисходительно. Их такими банками не удивишь. Вот если бы в их заначку тушенку добавить или колбасу, в овальной банке с ключиком! А то сожрут зазря, и Демьян поможет. Ишь, нюх-то у него — прямо к тушенке поспел.
Демьян же, хоть вроде приехал по делам, у кухни крутился. Регине Петровне мешал. О хозяйстве своем что-то ей рассказывал, как картошку засыпал, как арбузов замочил, а яблоки здешние он ругал, а хвалил те, что у него на родине антоновкой зовутся.
— Я мужик умелый, полезный, только бабы нет, — толковал он, глядя в спину Регине Петровне. — Я и за себя, и за бабу могу, но все равно без хозяйки хата как без печки. Все есть, а тепла нет. Да и вам, гляжу, с двумя крохотулями-то нелегко… А?
Регина Петровна, не оборачиваясь, колдовала у горящей печечки, у таганка, и ничего не отвечала. Но вдруг попросила закурить:
— Сделайте мне эту… «ножку»…
Руки у нее были в тесте, и Демьян, скрутив «ножку», сунул ей в рот и камышинку поднес горящую. При этом вопросительно глядел ей в глаза.
Регина Петровна пыхнула дымом, покосилась в сторону Кузьменышей, стороживших тут же.
— Я жена летчика… Знаете, что это такое? Это профессия… — сказала она. — У нас в городке до войны так и говорили: ее профессия «жена летчика». Провожать… Ждать. А потом снова провожать… Когда мы сходились, мы были чем-то похожи, жены летчиков: у кого-то о тряпках, об украшениях, а мы — о самолетах да о полетах. Чей муж летал на Север, да чей в Америку… Это было тогда модно. И всегда — о войне. Потому что самолеты эти возили бомбы — они так и зовутся бомбовозы, и хотя это был военный секрет, мы все знали о самолетах: сколько бомб он везет, какая скорость и куда полетит в случае чего.
А потом, когда началось, их сразу под Ленинград, и они полетели Берлин бомбить. Оттуда короче было. С первого вылета он вернулся, я его встречала. Мужички у меня тогда совсем, совсем крохотные были. А в семьи тех, кто не вернулся, надо было нам, женам вернувшихся, идти. Так было заведено. Вот что страшно-то, идти в дом, где еще ничего не знают. И делать вид, что зашли случайно.
А потом был второй вылет; Сталин лично им приказал. Для эффекта. А там уж приготовились, это первый раз фашистам в голову не пришло, что мы осмелимся к ним летать… И жены других летчиков ко мне пришли…
Наш летный городок перебазировался в тыл, немцы подходили, а мне за летчиками ездить уже не к чему было. Вдова, да еще с таким хвостом…
Регина Петровна сплюнула «ножку» на землю и затоптала ногой.
— Пошла в детдом, где чужие, там и свои, легче управляться. Да и голод! А потом решила сюда… Подумалось, тут-то легче будет…
Зашипело, переливаясь через край кастрюли, Регина Петровна охнула:
— Сбежало! Ну вот, до чего разговоры-то…
Она подхватилась, бросилась к печке, и Демьян за ней поскакал, пытаясь помочь.
— Давай подержу! Подержу! — зачастил он, суетясь около хозяйки. — Я умелый! Я сам что хошь сварю! Ты не думай!
Регина Петровна справилась с огнем, вытерла лоб тыльной стороной руки, спросила:
— А картошку, Демьян Иваныч, вы почистить можете?
Тут же лысого Демьяна засадили за картошку, а Кузьменышей, которые ревниво следили не только за банками на столе, но и за мельтешащим гостем, погнали за топливом. Сушняк да кизяки собирать. Дров сегодня требовалось много.
— Ишь, — произнес Колька, оглядываясь, когда ушли они подальше, за огород. — Увидел небось тушенку, так и прилип к кухне… Я умелый! Я умелый! С тушенкой-то все мы умелые! Облысел от своей умелости-то!
— Плешивые, они хваткие, — подтвердил Сашка.
— Пусть свое хватает!
— Он не банку схватить-то хочет!
— Не банку? Дылду, думаешь? — спросил Колька.
— Не-е… Это мы, дылды, ничего не поняли! Когда он про свое хозяйство начал нудить…
— А что понимать? — удивился Колька. — Облезлый, говорит… И без печки.
— Облезлый-то он облезлый, — подтвердил Сашка. — А как завернул насчет печки, я его сразу раскрыл… Он жениться хочет!
Колька тупо уставился на своего брата. Даже про кизяки свои, которые — дерьмо, забыл. Так его поразило Сашкино открытие.
— На ком же?
— На ком… Эх ты!
Колька недоверчиво помолчал. Обдумывал новость. Неожиданно вывел:
— Так он же старый? Ему тридцать небось…
— Ну и что? А ей?
— Регина Петровна другая, — сказал Колька уверенно. — Она красивая. На ней женится генерал… Или маршал… — Колька подумал и поправился: — Пожалуй, мы сами на ней женимся.
— Нас она не возьмет, — отмахнулся Сашка.
— Это почему?
— Дурак ты, Колька! — крикнул Сашка сердито. — Ну как ты можешь на ней жениться, если ты еще не вырос?
— Так я же вырасту! — буркнул упрямый Колька.
— Пока ты вырастешь! Придет вот такой облезлый да умный, попрыгает, попрыгает рядышком, про печку расскажет, про картошку… А потом и увезет!
— А я не дам! — сказал Колька. — Я его убью!
— Демьяна-то?
— Ну отравлю! Я ему в пирог белены положу, — упрямо талдычил Колька. — И лошадь его отравлю.
Он посмотрел в ту сторону, где виднелся за кустами синий дымок кухни, заорал изо всех сил:
Хорошо тому живется, у кого одна нога,
И портчинина не рвется, и не надо сапога!
Отсюда, издалека, его, конечно, плешивый Демьян слышать не мог. Да и легче от Колькиного крика братьям не стало.
24
Но праздник есть праздник, согласились — терпи.
Да к тому же, когда братья вернулись, когда увидели свою Регину Петровну, которая принарядилась, платье надела и — никакого внимания лысому Демьяну, а смотрела только на Сашку с Колькой, они так и поняли: замуж? За этого? Да ни за что на свете! Пусть трижды умелый! Покрутится, покрутится, да и уберется домой, как последний шакал!
А Кузьменыши тут, при ней останутся.
Из-за переживаний не сразу разглядели Кузьменыши, какой стол им приготовили. Вот это был стол! Если бы всю заначку их выложить, до единой баночки, все равно не было бы такой красоты, какую они увидели на том столе.
В мисочках, а то и прямо на лопушках — небось Регина Петровна со своими мужичками придумала — красовались на столе, застеленном белой простыней, всяческие небывалые продукты. Тут были румяные лепешки из кукурузы, нежное, в крупинках соли, сало, украшенное колечками лука, колбаса из консервной банки, нарезанная тонкими пластинками, розоватыми на срезе, соленые огурцы с прилипшим укропом, помидоры, чеснок и ломти их любимой дылды. Ломти были хорошо пропечены, с угольками на боках и выступившим вязким медом.
А еще на столе лежали кусочки сахара, сверкающего гранями, как гора Казбек. А еще отдельной россыпью подушечки кофейные, а еще стоял джем.
А еще: пирог.
Вот о пироге надо бы сказать отдельно.
Это был круглый, многослойный, а потому высокий пирог, еще теплый, как говорят, — он дышал!
Верх пирога был украшен сливами и кусочками яблок по кругу, а в центре белым молочным кремом было выведено крупно: «КОЛЯ, САША, 17.10.44 г. УРА!» В этот пирог, будто свечечки, были воткнуты одиннадцать золотых камышинок.
Наверное, это не все, что успели схватить взглядом ребята, а им уже предложили садиться — первыми! — за такой волшебный, неправдоподобный стол.
Они вдруг оробели!
Никогда не терялись они при виде жратвы, знали, раз лежит, надо хавать. Попросту — жрать. Потом не будет. А тут уставились и не знали, как подступиться.
У Сашки по спине вверх-вниз мурашки забегали, холодно от волнения стало. А Колька чуть мимо скамейки не сел, осоловел от всей этой нечеловеческой картины.
Наконец уселись. И мужичков усадили. А плешивый Демьян боком, ему мешала деревянная нога, приспособился.
Откуда-то из-за спины он извлек бутылку самогона, ухмыльнувшись (не знал про рождение, а бутылку-то припас, лысый оборотень!), налил в стаканы себе и воспитательнице. Она не отказалась. Хотел он и ребятам плеснуть, но Регина Петровна сразу сказала: «Нет. Им этого не надо».
Знала бы, как они у Ильи тогда залились! По машинисту!
Она сходила в погреб, принесла закрытый в банке сок, отерла стекло тряпкой и налила братьям в кружки. А из одной — первая же отхлебнула.
— Вот что им надо! — произнесла она. — Пейте, но не все сразу. Договорились?
Братья одновременно кивнули и посмотрели ей в глаза, темные, мерцающие, огромные и глубокие, аж дух захватывало! В самое нутро их посмотрели.
Но Регина Петровна выдержала их взгляд и спокойно улыбнулась в ответ. Так, как всегда улыбалась.
И стало ясней ясного, что никакого лысого нам не надо! Не на таковскую напал! Приезжайте чаще, без вас веселее! Так бы им всем и сказать! Плешивым, хромым, облезлым… Всяким! Всяким!
Регина Петровна зажгла от печки камышинку и все те камышинки, которые были воткнуты в пирог, тоже зажгла.
А потом сказала:
— Дуйте!
— Чево? — спросили братья.
— Дуйте на огонь! — крикнула она громко. — Ну?
Братья подули, привстав. И погасили. Только дым вился над столом.
— Настоящие мужчины! — сказала торжественно Регина Петровна. И с чувством подняла свой стакан. — Ну, мальчики, я вас поздравляю. Будьте хорошими, здоровыми, такими, которых, как сейчас, всегда бы я любила! Заступниками моими!
Братья посмотрели друг на друга. Вот главное, что они хотели услышать. Она их любит. А лысых не любит. И стали пить кисловатое вино. Оно вдруг им понравилось. Так что все выдули, еще попросили.
— Это же не сок! — закричала Регина Петровна. — Это же вино! Его ведрами не пьют!
— А мы пьем! — крикнул в ответ Колька. — Это теперь каждый месяц так будет? Да?
— Что? Будет? — спросила Регина Петровна.
— Праздник? Который в рождение?
— Ишь какие! — воскликнул Демьян, хлопнул ладонью по своей деревяшке и засмеялся. И воспитательница засмеялась.
— Нет, милые мои, — сказала. — Это раз в году… Но зато — всегда.
— Всегда? — переспросил Колька. — И когда двадцать лет будет?
— Конечно. И когда тридцать, и сорок…
— Мы тогда старые будем, — вставил Сашка. — Мы забудем все.
— Ничего вы не забудете…
Регина Петровна легко, как девочка, подскочила, скрылась в мазанке и почти сразу вернулась, неся что-то в руках. Подошла и положила каждому брату на колени по свертку в газете.
— А это от нас… И от мужичков тоже.
Присела, глядя разгоревшимися глазами на ребят.
Она была и вправду сегодня ослепительная, в нарядном платье, и волосы ее были красиво уложены узлом. А на шею она повесила красные бусы из каких-то собранных ягод… Даже Демьян крякнул, заглядевшись. И стал смущенно сворачивать свою козью ножку.
В другое любое время это не прошло бы мимо братьев, но сейчас они были заняты свертками.
Никогда не получали они подарков. Кроме того случая, когда всучили им по одному сухарику и жмени семечек, сказав, что у них праздник… Сухарик проглотили не жевамши, семечки изгрызли, а праздник тем и запомнился, что еще хотелось! Да не дали!
Теперь они не знали, что со свертками делать. Разворачивать или не разворачивать, а может, поскорей их отнести в заначку да спрятать! Пока не отобрали!
Регина Петровна все поняла.
— Мы сейчас вместе посмотрим, что там…
Она взяла сверток у Сашки, который сидел ближе, и развернула газету.
А там, сверху, лежала рубашка, новая, голубая, с воротником и с пуговицами. А под рубашкой лежали штаны. Тоже голубые. С карманами. А еще там были ботинки, желтые, высокие, с желтыми шнурками, с широким языком. А еще платок в клеточку: как тетрадь по арифметике, и круглая шапочка с цветными узорами. Шапочку называли тюбетейкой. А Сашка сразу сказал:
«Тютюбейка». И все дружно засмеялись.
Только Колька вдруг сморщился и тихо, тихо шепнул, почти пискнул в миску: «А мне?» Он забыл, оказывается, что у него на коленях такой же сверток.
И все опять тогда засмеялись и стали разворачивать его газету, и там все оказалось то же самое, но другого, уже зеленого, цвета.
Ребят попросили примерить подарок на себя.
Напряженно сопя, с оглядкой, они ушли за угол и стали одеваться.
И хотя при этом братья не сказали друг другу ни словечка, они знали, что каждый из них думает и переживает.
У Сашки спина чесалась от волнения, даже красные пятна выступили, это Колька заметил. А у самого Кольки вдруг задергалась левая нога, и он никак не мог попасть ею в штанину.
Он сказал подавленно:
— Иди первый! Ты умный!
А Сашка ответил:
— Ты тоже не дурак! Чего это я пойду!
— Я боюсь, — тогда сознался Колька. — Я никогда так не ходил.
— И я не ходил. Думаешь, личит? Или — не личит?
Колька посмотрел на Сашку и зажмурился. Ни фига себе, подумалось, каждый день так ходить. В глазах рябит. И вообще, не одежда это для колониста, сопрут сразу. Кто увидит, подумает, что они не колонисты, а какие-нибудь жулики! Разве у нормального человека может быть столько на себе добра! Показаться бы, да в заначку! А потом на барахолку! С руками спекулянты оторвут!
Но Колька ничего подобного не сказал, он будто себя увидел со стороны. Произнес, вздохнув:
— Красивый.
— Ты тоже!
— И это… Как будто не ты, а фон-барон!
— А у тебя хрустит? — спросил Сашка.
— Где?
— Везде. И жмет еще… Может, пуговицы оторвать?
— Оторвать можно, — сказал, подумав, Колька. — Только жалко. Они вон как блестят!
Переговаривались бы долго, медля выходить. Но все пришли к ним сами. Демьян озадаченно развел руками и произнес чудное. Он сказал: «Да-а. Как антилегенты!» Мужички замерли от восторга. Регина Петровна захлопала в ладоши, заплясала на месте.
— Ну, мальчики! — воскликнула она. — Какие же вы настоящие братья! Только теперь я совсем вас не узнаю! Да? Ты Колька? — И она ткнула пальцем в Сашку.
Ребята засмеялись. А Регина Петровна ничуть не сконфузилась. На этот раз она шутила.
— Пойдемте за стол, — приказала бойко, все оглядываясь на братьев, будто боялась, что они сейчас сбегут. — Как начнете есть, так я и пойму… ху из ху?
Лысый Демьян при этих словах почему-то засмущался и предложил выпить еще.
Потом они ходили гулять, и, завидев стадо, Демьян изобразил им фокус. Он зажег цигарку и показал издалека козе. Коза тут же подбежала и взяла цигарку в рот. Из ноздрей у нее пошел дым… А потом она съела цигарку, и все из нее шел дым!
— Ах, зачем вы издеваетесь над бедными животными? — спросила Регина Петровна. Но она была весела и произнесла это без упрека. — Лучше давайте придумаем клички для наших телят.
Первым предложили придумывать братьям, они ведь именинники!
Братья, не медля, одного бычка, самого жадного, назвали Шакалом, другого — Оглоедом, а двух телок — Халявой и Обормоткой.
Регина Петровна кличек не одобрила, но ничего не сказала. Как могли, так и назвали. Зато других двух бычков она предложила назвать Кузьменышами.
— А разве можно? — спросил Сашка.
— А почему же нет. Телята как телята. Дружные, себе на уме. А если тырят, то возвращают. Хорошие телята, в общем.
Пока спорили, хромоногий Демьян подмигнул и ушел в дальний конец огорода, в заросли. Вдруг он появился оттуда с громадным арбузом.
Кузьменыши сперва подумали, что у него в руках дылда, а потом разглядели: полосатый! Да это ж арбуз! Настоящий арбуз!
И все тогда стали плясать, и мужички запрыгали, прося только дотронуться до арбуза.
— Откуда у вас? — спросила приятно изумленная Регина Петровна. — У вас тоже заначка? Да?
Демьян ухмыльнулся и покачал лысой головой.
— Дык я про арбузную грядку забыл сказать… А как уехал, все прикидывал, как вот энти… — кивнул на братьев. — Найдут аль не найдут. А они — хоть вопытные искатели, а проглядели!
Кузьменыши посмотрели друг на друга и одновременно подумали, что прошляпили грядку с арбузом, это уж, и правда, позор! Все вынюхали: тростник сахарный, и ореховое дерево, и вот эти ягоды, что стали бусами. Оказывается, их барбарисом зовут. Но арбузы, да еще такие… Ну, лысый обормот, наказал, так наказал! Опозорил братьев на всю колонию! Хоть, может, и врет, привез из дома, а теперь хвастает!
Но Демьян и сам понял, что переборщил с подначкой своей. Уже принеся арбуз на стол, он отрезал по куску всем, а братьям дал самую сладкую серединку.
— Небось такого и не едали!
— А он не железный? — спросил Колька дурачась.
— Чево? Какой такой железный? Арбуз как арбуз!
Тогда братья сказали, что это анекдот есть такой…
Они могут рассказать, как встретились два приятеля-враля…
— Ну, расскажите, — попросила с удовольствием Регина Петровна.
Братья встали, повернулись друг к другу.
КОЛЬКА: И где только я не бывал… Во! Везде бывал!
САШКА: А в Париже ты бывал?
КОЛЬКА: Бывал.
САШКА: А Фелевую башню видал?
КОЛЬКА: Не только видал, но и едал!
САШКА: Как едал? Так ведь она железная!
КОЛЬКА: Мда. А ты на Кавказе был?
САШКА: Ну, был.
КОЛЬКА: А кумыс пил?
САШКА: Чево?
КОЛЬКА: Кумыс, говорю, пил?
САШКА: Ну, нет… Не поймаешь. Он железный!
Братья и все вокруг засмеялись. А мужички хоть не поняли, но захлопали в ладоши. А Регина Петровна похвалила, только поправила: не Фелева, а Эйфелева башня. Эйфель ее построил.
Заначенный арбуз был отомщен, и братья с удовольствием его съели. Уж теперь-то они не упустят заветной грядки! Весь камыш разгребут, но арбузы разыщут. Если Демьян не враль! А если враль, то, значит, анекдот прям про него!
Регина Петровна это поняла. Но ей хотелось, чтобы такой день закончился мирно. Она предложила спеть. Какой же праздник без песни?
Братья сразу согласились. Лихо завели:
Сижу, сижу в тоске и вспоминаю я,
А слезы катятся из глаз моих,
А слезы катятся, братишка, потихонечку
По исхудалому лицу…
Но Регина Петровна махнула рукой, будто отодвинула их вместе с песней. Она запела свое.
Ехали казаки с ярмарки до дому,
Пидманули Галю, забрали с собою,
Ой ты, Галю, Галю молодую,
Пидманули Галю, увезли с со-бо-ю…
Тут откашлялся Демьян, прочистил горло и вдруг вступил, да так пронзительно, тонко, высоко, что у братьев дух захватило:
Едем, Галю, с нами, с нами, казаками,
Краше тобе буде, чем родная хата-а…
И Кузьменыши, и Регина Петровна радостно подхватили:
Ой ты, Галю, Галю молодую,
Пидманулн Галю, увезли с со-бо-ю!
А лысый Демьян куда-то ушел и вернулся с балалайкой. Балалайка была непривычная, таких не видели прежде братья, с длинной-предлинной ручкой.
— В избе нашел, — похвалился Демьян и потрынькал на трех струнах. — Чечня развлекалась, а звала, говорят, деревянной гармонью… Темные люди и есть! Какая же она гармонь, если она балалайка! Тонкий струмент! К ней особенность нужна!
Пьяно усмехаясь, он снова провел по струнам, извлекая туповатые короткие звуки, и вдруг ударил всей ладонью и, закатив глаза вверх, высоким голосом запел:
За рекой на горе
Лес зеленый шумит;
Над горой, над рекой
Хуторочек стоит,
В том лесу соловей
Громко песни поет,
Молодая вдова
В хуторочке живет…
Пропел, сделал паузу и посмотрел на Регину Петровну. И снова пьяно усмехнулся. Глаза его блестели.
Демьян пел вроде бы негромко, но лихо у него это выходило. Он будто пел про Регину Петровну, про себя и про этот их домик, куда он, будто в хуторок, приехал погостить… Кузьменыши от зависти приподнимались на цыпочки, шеи вытягивали, стараясь заглянуть Демьяну в рот… Так сильно, так гладко управлял он своим красивым голосом. И чеченская балалаечка с тремя струнами играла-переливалась на русский манер под его рукой. Вот чудно-то!
В этот момент все братья ему простили, обормоту хитрому: и заначенный арбуз, и козу с цигаркой, и даже его приставания к воспитательнице Регине Петровне.
И вот что потрясло ребят: оказывается, и не тюремную песню, а про какую-то там вдову можно петь так, что пробирает мороз до косточек.
Никогда ничего подобного они не знали и не чувствовали. Особенно же к концу стало им грустно. Оба могли и заплакать, да уж это было бы слишком… Это когда вдова посадила за стол купца с рыбаком, которые стали песни играть, а в это время молодец-то в окошко все высматривал, все терпел, терпел… А потом не выдержал да и убил их всех! Как чечен какой. Так по Демьяновой песенке выходило.
И с тех пор в хуторке
Уж никто не живет,
Лишь один соловей
Громко песни поет…
Все молча сидели, потрясенные то ли историей такой ужасной, то ли таким смелым, таким лихим молодцом, что из-за любви убил вдову… Мужичков Регина Петровна увела спать. И вернулась. Был вечерний закат, и было томно, грустно, тихо, тепло, душевно. Счастливо было, словом. Хотя о счастье наши братья еще не догадывались, они, может быть, поймут это позже. Если поймут. Если будет у них еще время понять!
Боже мой, как жизнь коротка, и как тяжко думать и загадывать наперед, особенно когда мы уже все, все знаем…
Помню, помню этот несказанный вечер на нашем обетованном хуторке в глубине каких-то предгорий Кавказа. Как ни странно, но день, придуманный для нас волшебницей Региной Петровной, стал моим днем рождения на всю жизнь. Я думаю, может, и правда, я тогда по-настоящему только и родился? Я глядел по сторонам, желая выявить эту разительную перемену мира. Но все было как было: и небо, размытое к вечеру, но чистое, ни облачка. И теплые, нагретые за день травы, и запах сухой, полынный, горьковато-грустный от жесткой здешней земли. И смирная лошадь Демьяна, что паслась невдалеке, — темный силуэт на фоне гор, но не летящий, не распластанный, как на знакомой картинке, а смирно опущенный мордой вниз, — дополняла нашу идиллическую картинку. Я знал, я наверняка знал, что так не бывает, а если и бывает, то не к добру, уж слишком хорошо, чтобы потом не было еще хуже. Но именно тогда, предчувствуя всякое недобро, я впервые вдруг понял, что я живой, что я взаправду существую, а потом я умру. Это щемящее чувство скоротечности того, что я только что узнал, меня поразило на всю жизнь, как удар молнии, как осколок в самое сердце шоферицы Веры! Как не хотелось никогда умирать, боже мой! Но только впоследствии я понял, прочтя некую научную статью, что во мне проснулся в то мгновение «ген смерти», который дан всем живым людям, но до поры, до времени он себя не выявляет, а лишь в ранней юности в какую-то особую минуту… И потом уже на всю жизнь. А дети, как и я до той поры, живут, не ведая ни о чем преходящем, и потому бессмертны они.
25
На следующее утро, ранехонько, лишь солнце из-за горы полоснуло, Демьян засобирался в обратный путь. Положил в телегу две желтые большие тыквы, камыша настелил.
Регина Петровна, завидев из окошка его сборы, вышла, на ходу торопливо застегивая на груди рубашку.
— Вы моих Кузьменышей не возьмете? Нам продукты получить надо.
В лицо Демьяну она не смотрела, держалась чуть-чуть отстраненно.
А все из-за вчерашнего вечера, точней же, ночи, когда Демьян напросился спать в мазанке на полу, якобы от холода, а потом полез в постель, будто бы перепутал по пьянке, а она его прогнала. Из мазанки прогнала. Он устроился на камыше возле крепко спящих ребят. Всю ночь чадил самокруткой, ждал рассвета. Вспоминал, как в госпитале под Бийском пришел он к реке топиться: в письме написали, что жену и двух детишек сожгли фашисты вместе с избой, а сам-то калеченый, никому не нужный… Его еще не списали по чистой, он при госпитальном хозяйстве был.
Так вот, пришел к реке, с удочкой вроде, за рыбкой, а вода там быстрая, не то что в равнинной России, круговерть да буруны. Да рев на всю округу.
Наклонился, голова кругом пошла. Ах, мать честная, и это не жизнь, если все внутри и снаружи выгорело!
А тут баба-врач, которая ногу ему пилой пилила, он-то кричал тогда… Как уж она оказалась на том берегу, гуляла, что ли. Увидела и говорит… Хотите, говорит, спирту, Демьян Иваныч? Пойдемте, у меня припасено. Согласился. Хлобыстнул стакан, полегчало. Закурил. А она еще наливает. «Пейте, не бойтесь. Вы куда отсюда поедете-то?» Он принял еще полстакана. Буркнул: не знаю. А самому подумалось: «Чуть вот не уехал… В омут головой».
А она вдруг говорит, на Кавказе, мол, пустые земли богатые стоят. Мужика ждут. А чего бы не попробовать! Тридцать лет не возраст, это у мужика вроде подросткового, все еще зарастает…
— Все, — повторила она. — А детей нарожать еще успеете, и вырастить, хоть дюжину.
Была баба-врач еврейкой. Не старой, замужем. Муж ссыльный, тут при ней, а может, она при нем, на лесоповале вкалывал. Тоже не сахар, если посудить, жизнь у них. А он-то, Демьян, вольный, может, и правда, выдюжит. Хуже, рассудил, не будет. Чего терять, в самом деле! И поехал, дивясь на непривычные горы, на землю, жирную, черную, ветку воткнешь, а она уже цвести хочет!
Чужую хату, неведомо чью, привел в порядок, подвал выкопал, дорожку к дому камнем уложил и тополем по обеим сторонам засадил…
Сарай отремонтировал, колодец почистил, самогону, как в своей деревне, наварил бутыль. Оглянулся, все есть, а чего-то не хватает! Ему? Да ему вот горсть кукурузы и корочка хлеба нужны. Больше ничего и не надо. Это надо, когда тут живут, когда дети бегают, животная скотина мычит и кукарекает, и тебя встречают у порога с кувшином, и воду льют, и смотрят, как ты, фыркая, смываешь пот с лица от дня работы.
Стал попивать. И все один. И опять ему омуток привиделся. Закрыл глаза, и нет ничего. Так и не было. Вот в чем дело. Это лишь иллюзия, что показалось, что живой… Оживел… Баба-врач, хоть и мудрая женщина, но и она не все во внутрях рассмотрела. Вот к чему он пришел. Когда ехал первый раз на подсобное хозяйство, все на рельсы поглядывал, часто ли поезд проходит. Омутов тут нет, так рельсов сколь хошь. Лег, и вся недолга. Тем более и поезд пролетал, лишь эхо от него до гор и обратно.
А на подсобном вдруг — воспитательница с детишками.
— Так возьмете, Демьян Иваныч? — спросила она, щурясь от встречного солнца.
Красивая баба, ладная, и все в ней крепко: и грудь, и руки, и ноги, а волосы, как у ведьмы, можно вокруг узлом завязаться. Да еще и лицо без помады, жаль, дуреха, курит. Так это можно и отучить. Кнутом или еще как.
— А сама чево? — грубо поинтересовался он. — Аль напужал, что не доверяешь? Думаешь, вертопрах Демьян! Развратник такой-сякой? Да?
— Ну, почему так… Я вам верю, Демьян Иваныч. Да сама, видно, так устроена, что… Вот, глупая такая! — сказала она и все щурилась от солнца и на него не смотрела. — А у меня мальчик заболел… Переел он, что ли, всю ночь несло. А то бы, конечно, сама поехала. Мне как раз не хочется именинников посылать! Боюсь за них!
Она стояла, виноватая будто. Стало жалко ее.
— Я вам попку привезу, — сказал. — Меня бабка моя еще научила: пленочку от куриного жалудка сушить и молоть, так попкой и зовется: от любых поносов и расстройств лечит…
— Спасибо, — тихо сказала Регина Петровна. И все стояла, ждала.
— А ребят чево не взять? У меня телега большая. Вот обратно как?
— Обратно не сможете?
Он прикинул:
— Два конца — день. Не отпустят ведь.
— А вы до станции! — горячо произнесла Регина Петровна. — До станции лишь довезите, а я на ишачке встречу… А?
Тот крякнул, потер лысину. Повернулся и направился к телеге. Не оборачиваясь, бросил на ходу:
— Дык, будите! Время у мене уходит!
Регина Петровна заспешила, стала поднимать братьев. А они вчера ухайдакались, спросонья ничего не разберут. Растормошила, полила водой, чтобы умылись, велела поесть что-нибудь. Но они от еды отказались.
Сунула им два матерчатых мешочка для крупы в сумку, а сумка для хлеба. Еще туда бутерброды положила, бутылку с молоком. В эту бутылку, если выйдет, они на обратном пути нальют постного масла.
— Запомнили? Не забудете? — спросила братьев. Те кивали, зевая на ходу. Никак не могли проснуться. У каждого под мышкой сверток: вчерашний подарок с собой прихватили.
— А это зачем? — удивилась Регина Петровна. — Хотите в колонии оставить?
Братья помотали головой. Нет, не такие уж они дурачки, чтобы в колонию такое богатство везти!
— В заначку, что ли? — догадалась она. Братья ничего не ответили. Ясно, что в заначку.
— Лучше оставьте, — посоветовала Регина Петровна. — Никто вашу одежду не тронет. Я вам обещаю. Ну?
Братья переглянулись, отдали ей свертки.
— Езжайте… — И погладила их по голове, одного левой, другого правой рукой. — Если директор спросит, скажите, что живем тут нормально, все есть. Могут колонистов присылать для сбора…
— Да ну их! — сказал, отворачиваясь, Сашка. И Колька кивнул.
Регина Петровна проводила братьев к телеге и усадила сзади.
— Присмотрите за ними, Демьян Иваныч. Все-таки… Там неспокойно… А я, как договорились, завтра встречу.
Демьян порылся в соломе, откопал свою потертую кепочку, надвинул на самый лоб. Из-под козырька в упор глянул на воспитательницу. Глаза у него при утреннем свете были насквозь голубые, детские.
— А чево смотреть, там теперь нормально. Я когда ехал сюда, все как есть по-фронтовому оценил. Наших бойцов в гору на машинах везли да везли. Столько везли, будто они окружение под Сталинградом делали. А обратно энтих… черных… Вывозили…
— Вывозили? То есть как вывозили? — спросила Регина Петровна, вдруг побледнев. — Живых, надеюсь?
— Всяких! — отмахнулся Демьян. — Я вчерась не хотел говорить, не к чему было. Так, думаю, с ними покончили — жисть станет спокойнея…
Регина Петровна насупилась.
— Вы так, простите, будто радуетесь…
— А что мне плакать! — взвился вдруг он. — Лучше мы их, чем они нас! Иль тебе, прости, по-другому хотелось? Мало страху тебе задали?
Регина Петровна покачала головой, посмотрела на ребят.
— Мне-то уж ничего не хочется. Но зачем же убийства-то?
— Видать, по-другому не могут. Гитлеру продались! Из довоенного прокурора генералом своим сделал! У них резать русских — это национальная болесть такая!
— А если вас станут из дому выселять? — спросила тихо Регина Петровна.
— Дык мене выселяли, — усмехнулся вдруг будто легкомысленно Демьян. Но вряд ли было ему смешно. — За лошадь, шашнадцать лет было. В кулаки записали. Ничево. Отдал. Сказал: спасибо. Без нее легче стало. Вот, на колхозной езжу… Зато живой!
— Не знаю… Мы не о том говорим, — вздохнула Регина Петровна. — А вы просто на войне ожесточились. Все ожесточились. Оттого и страшно… Так вы поберегите, пожалуйста… Слышите?
Демьян отвернулся, чмокнул лошади.
Братья сидели обнявшись, свесив ноги с телеги, и смотрели на Регину Петровну.
— Я завтра к обеду-у приеду-у! — крикнула она вслед и помахала рукой.
Братья разноголосно откликнулись: «Ла-но!» А Демьян не отвечал и не оглянулся. Будто его уже это и не касалось. Он правил, поглядывая на дорогу из-под козырька, и молчал.
Всю дорогу промолчал.
Братья догадались сразу, отчего молчит: ему от ворот поворот сделали! Хоть он и поет мирово, но не жених! Ясно!
И когда зашли братья в кукурузу, за обочину, по нужде, Колька так и сказал:
— Бортанула она его… Лысого!
— А мне жалко, — отвечал Сашка. — Поет он мирово!
— А нас директор не бортанет сегодня? — перевел Колька разговор на другое. — Письмо-то при нем!
— Забыл небось… Там не до нас!
— Главное, заначку забрать, — сказал Колька. — Я считаю, что нужно драпать.
— А Регина Петровна?
— А что Регина Петровна? Она ведь после рождения обещала!
— А вдруг не поедет?
— Ну и что?
— Ее жалко…
— Не жалей! Тут теперь вокруг жалельщиков много! — Сашка стал застегивать портки, разнервничался, аж пуговицу оборвал. Сказал, выходя на дорогу: — Как хошь, я ее не брошу.
— Совсем?
— Как, совсем?
— Ну, совсем? — переспросил пораженно Колька. — Со мной? Не поедешь?
Сашка кивнул.
Называется, поговорили. Впервые за всю их жизнь выяснилось, что могут они по своей воле расстаться.
Колька ушам своим не поверил. И если бы сказали ему, не поверил бы! Их разделить нельзя, они нерасчленимые, есть такое понятие в арифметике… Это про них как раз!
Колька понял, что Сашка свихнулся. Хорошо, если ненадолго свихнулся, а если… Но он отбросил мрачные мысли, а Сашке сказал:
— Приедем, тогда решим. Договорились? — И отдал ему серебряный ремешок вместо пуговицы. Тот, что Регина Петровна подарила.
— Договорились, — согласился Сашка. Может, он думал, что это не он, а Колька переменит решение. Но ремешком подпоясался.
Потом они прилегли на телеге и, обнявшись, уснули.
Проснулись в сумерках и сразу не поняли, где находятся.
Телега была распряжена, а лошадь паслась рядом, среди кукурузных зарослей. Сам Демьян отчего-то сидел на земле и озирался по сторонам. Лицо его было растерянным, даже бледным.
Братья подняли головы, почесываясь, глядя вокруг.
— Эй! — негромко позвал Демьян и поманил их рукой. — Сюда идите… Только тихо, тихо!
Братья нехотя спрыгнули с телеги, подошли.
— А где колония?
Но Демьян странно замахал руками, показывая, чтобы они подошли еще ближе и присели.
— Заболел, что ли? — спросил, удивляясь на такое поведение, Сашка. А Колька добавил:
— А я тоже вчерась обожрался! У меня в животе целая музыка! Оркестр со струей!
Ребята загоготали, а Демьян оглянулся, зацыкал на них:
— Ти-хо! Тихо, я сказал… Там ваша колония! — И показал рукой в сторону. — Только там… это… пусто!
— Как пусто! — спросили братья, уставившись на Демьяна. — Что пусто?
— Пусто, да и все! — отрезал шепотом он. — Сходите, если хотите. На дорогу не высовывайтесь… Поняли?
— Нет… А что?
— Я говорю, чтобы осторожнее, ну? Посмотрите да возвращайтесь. Я вас тут подожду.
Братья постояли, тупо размышляя.
Ни до чего они не додумались. Повернули, не сговариваясь, пошли. Шли свободно, как гуляли, места были теперь знакомые, свои. Хотя прежде-то зудело сбегать к заначке: жива ли, родимая? Цела ли?
Метров через пять-десять кукуруза поредела и стала видна колония: большой двухэтажный дом. Удивляла тишина. Не слышно было ни одного голоса, а уж здесь всегда стоял ор, и крик, и визг, слышимые за километры.
— Полезешь? — спросил Сашка, показывая на лаз.
— А ты?
Они перешли на шепот, хотя не было еще причин чего-то бояться. Просто в той тишине не получалось говорить громко. Что касалось Демьяна, то ребятам в последнюю минуту, когда он сидел в странной позе на земле, показалось, будто он после вчерашнего дня еще хлебнул и не очухался. Может, ему не только пустая колония, но и чертики зеленые виделись в траве?!
Братья, пыхтя, прокорябались через свой лаз и оказались у задней стены двухэтажного дома.
Тих был дом, никто не торчал в окнах. Может, на обеде все? Может, в поле на уборке?
Они прошли вдоль стены дома, завернули за угол и замерли.
Колька, который шел сзади, налетел на Сашку. Оба пораженно оглядывали свой двор. Странный был у этого двора вид. Он был завален барахлом, будто в эвакуацию. Могло показаться, что собирались удирать: вынесли, навалили горой и койки, и матрацы, и столы, и стулья, а потом все бросили да сбежали.
И — тихо. Какая-то неживая тишина. Только сверху, будто с неба, доносился равномерный колокольный звон: бом, бом…
Братьев передернуло. Как на похоронах все равно!
Медленно, с оглядкой пошли они по двору, под ногами хрустело стекло. Окна в доме были выбиты. Рамы выбиты. Двери, сорванные с петель, валялись тут же плашмя на земле.
В одном из проемов на втором этаже торчала кровать, ее голубая спинка. Пустая створка окна под ветром колотилась о спинку, оттуда несся этот печальный звон.
Сашка нагнулся, поднял жестяную мисочку, сделанную из консервной американской банки. Повертел, бросил. Она покатилась по стеклам, по земле и долго не падала, все катилась, катилась с железным дрынканьем, будто заводная. А там, куда она прикатилась, в десяти шагах что-то темнело на земле.
— Смотри-ка, — сказал Колька, вертя в руках находку. — Это же пряжка… Пряжка от…
Он хотел сказать: «Пряжка от портфеля». Но не успел, потому что черный предмет на земле был сам портфель.
Тот знаменитый, известный любому колонисту портфель, с раздутыми белесыми боками и двумя сверкающими застежками спереди — сейчас одна из них была оторвана, — который носил с собой Петр Анисимович. Всегда носил, не оставляя нигде, никогда и ни при каких обстоятельствах!
Братья смотрели на этот портфель, и что-то до них, уже и так ошарашенных внезапной картиной разрушения, доходило.
Уж если сам портфель тут, а директора нет, значит, случилось не менее, чем катастрофа.
Может, бомбежка какая? Может, немцы откуда-нибудь свалились? Может… Может…
Страх начал поселяться в них, пока беспричинный, неосознанный, он усугублялся тем, что ничего не было понятно.
Сашка присел, осторожно потрогал портфель руками, будто это был не портфель, а живое существо.
Но вдруг рядом что-то громыхнуло, Колька дико закричал: «Атас! Бежим!» И они рванули.
По стеклам, по фанерным дверям, по матрацам, распушившим свои соломенные, торчащие из нутра хвосты… За угол дома и сквозь лаз, не задев, вот чудо, ни одной из колючек. Они вломились в кукурузу, валя по пути хрусткие стволы.
Что так напугало Кольку, да их обоих, они бы не могли объяснить. Разве что ветер рванул какую железяку и резанул по нервам!
Чем дальше они бежали, тем больше в них было паники, тем становилось страшней.
Им казалось уже, что они тут одни и нет никакого Демьяна. Что тогда они станут делать?
Но Демьян, к счастью, сидел там, где его оставили. Он лишь резко, испуганно обернулся, когда они появились.
Не вставая, не меняя положения, он посмотрел на них из-под козыречка, в упор.
— Ну? Видали? — спросил и стал сворачивать свою «козью ножку». Руки его не слушались, и махорка сыпалась на одежду и на траву.
Братья уставились на его руки. От страха или от бега оба задохнулись. Теперь смотрели на его суетливые непослушные руки и тяжело дышали.
Наконец Демьян закурил. Несколько раз он с силой втянул в себя дым, глядя в одну точку, куда-то за спины стоящих ребят. Отшвырнул самокрутку прочь и поднялся сразу, без помощи посторонних.
— Надо итить, — произнес хрипло.
Непонятно, к кому он обращался, к себе или братьям. Не произнося больше ни слова, двинулся в заросли; было совсем незаметно, что он хромает.
Ребята рванулись следом, но в растерянности встали, оглядываясь на телегу с сумкой и на лошадь, которая паслась сама по себе.
Демьян оглянулся, рукой махнул.
— Шут с ними, — пробормотал, будто опять не братьям. — Не до них! Свою голову надо спасать!
— Свою… Чево? — спросил Сашка.
Но Демьян сделал знак молчать, приставив палец к губам. И направился в чащу кукурузы, стараясь обходить каждый просвет, каждую поляну. С оглядкой, сторожко, как делают, наверное, на войне разведчики.
Они сразу поняли, что двигался он к Березовской. Значит, к дому.
К братьям он больше не обращался, не вспоминал о них.
Лишь однажды, когда Сашка по нерасторопности громко хрустнул веткой, резко повернулся и показал кулак:
— Тише, ну! Чтобы ни звука!
И тут же споткнулся Колька, загремел сухим стеблем. Демьян вернулся, поманил ребят к себе, больно пригибая головы обоих братьев к земле. Прошипел зло, прямо в уши:
— Дурачки! Жить, что ли, надоело! Тогда, вон, дорогой ходи… Они шею враз свернут!
— Кто? — спросил Сашка, вытаращив глаза. Никогда он не видел такого рассерженного, а скорей испуганного взрослого мужчину. Он-то всегда думал, что взрослые, да еще бывшие солдаты, бояться не могут.
— Кто! Кто! — произнес все тем же злым шепотом Демьян. — А вы что — не поняли? Тут они! Рядом ходють. — И оглянулся по сторонам.
Отпустив братьев, он заковылял, но уже медленней, наверное, устал, да все они устали.
А Кольку еще мучил понос. В колонии бы сказали: во, со страху-то! Матрос, в штаны натрес!
Он поминутно останавливался, садился и пыхтел, глядя в густеющих сумерках на уходящего Сашку жалобными глазами. А Сашка, хоть и знал, что Кольку не бросит, но спешил вслед за Демьяном, стараясь не упустить и его, поворачивая голову то вперед, то назад.
Сам же Демьян будто Колькиных мучений не замечал, да и самих ребят не замечал, он крался по кукурузе, приседая и озираясь, как вор какой.
В такой момент все и произошло. Демьян был впереди, вдруг он прыгнул куда-то в сторону и пропал. Колька, который в очередной раз присел и мучился от приступа, хоть ни капельки из него уже не выходило, увидел, что Сашка бросился вслед за Демьяном, сверкнул серебром поясок дареный, его тоже не стало видно.
Потом вновь появился Демьян. Он ходко ковылял, топоча своей деревяшкой, уже не оберегаясь. Крикнул назад, наверное, Сашке:
— Не беги ты кучей! Рассыпься… Им ловить хужей!
Он с треском провалился в густую чащу кукурузы и пропал. И Сашка пропал, не появился. Колька остался сидеть один.
Все это произошло в мгновение. Он и сообразить не успел, И штанов надеть не успел. Сбоку, прямо над кукурузой появилась лошадиная морда. Сидя, как был, он смотрел на эту морду, а та уставилась красным недоверчивым глазом прямо на него. И вдруг там, над лошадью, он сразу не заметил всадника, темную его тень, зычно, гортанно пролаяло: «Гхе-ей! Гхе-ей! Гхе-ей!» Вот когда дошло!
Колька шмякнулся на землю и закрыл глаза.
Он слышал, как лошадь двинулась к нему, шумно раздвигая кукурузу. Она фыркала, дышала прямо в шею, и он, приоткрыв один глаз, увидел прямо у своего лица беспокойную, переступающую ногу, копыто, раздавившее хрупкий ствол. Этот стволик, отскочив, больно хлестнул Кольку по лицу, а крошки земли полетели ему на волосы, на спину.
Надо было вскочить и бежать. Он понял, что его нашли, сейчас его схватят. Но лишь шевельнулся, поднимаясь, как лошадь вдруг испугалась, храпнула и отпрянула резко в сторону.
На своих негнущихся, бесчувственных, как костыли, ногах, весь дрожа, Колька мелкой рысцой побежал по зарослям, поддерживая руками штаны. А где-то рядом, за спиной снова пронесся гортанный вскрик и лающее:
«Гхе-ей! Гхе-ей! Гхе-ей!» А потом треск, шум, топот, грохот… Погоня.
Он бежал, смешно подпрыгивая и поддерживая штаны. Он не знал, преследуют его или нет, потому что, кроме своего собственного дыхания и треска сокрушаемой по пути кукурузы, он уже ничего не слышал. Потом дыхание его кончилось. И кончились его силы. Он упал в какую-то ямку и даже шевельнуться не мог. Неподвижность поразила его. Да и самого Кольки уже не было.
Он не слышал, как, обламывая стволики, прошла неподалеку от него лошадь и стала удаляться, пока не пропала совсем.
Когда он пришел в себя, было темно. Черно было кругом. Словно залепило глаза и уши.
Он ощупал свою ямку, но опять же не смог подняться. Тогда он стал руками и ногами копать под собой. Он загребал пальцами назад тяжелую, пахнущую перегноем землю и по-звериному отбрасывал, отпихивал ее прочь ногами.
Сколько он это делал, зачем, он не знал. Да он уже ничего про себя не знал. Когда он выбился из сил, он приник, вжимаясь в землю, в свою вырытую им ямку, и снова исчез из этого мира. Провалился в небытие.
26
Было утро, теплое, без единого облачка, без ветерка. В голубом, по-утреннему размытом небе четко вырисовывались близкие горы. Просматривалась каждая морщина на них. Снег ослепительно сиял на вершинах.
Какая-то серая птица, часто мельтеша крыльями, стояла, зависнув над полем, выслеживая добычу. Звенели кузнечики, попискивали птахи. Черной стаей прошелестели скворцы.
Было так обычно, так мирно, что все случившееся вчера воспринималось как дурной сон.
Если бы не ямка, которую Колька выкопал, да не следы лошади, глубокие, в пробитом среди кукурузы коридорчике, Колька бы так и решил, что все ему приснилось.
Вот бы проснуться на подсобном хозяйстве, на камыше, а рядом Сашка похрапывает. А Колька его кулаком в бок: слушай, какой сон-то я увидел… Будто за нами этот, ну… чечен на лошади гнался! А я без штанов от него! Вот смеху-то!
Но даже это происшествие со всадником не воспринималось так страшно, как вчера.
Уж очень было голубо и мирно. Не верилось, не представлялось, что в такое утро может происходить хоть какое-нибудь зло.
Колька отряхнул землю со штанов, осмотрелся, даже подпрыгнул, чтобы разглядеть, в какой стороне Березовская. Но ничего, конечно, не увидел.
Попытался сообразить по солнцу и по горам, выбрал направление — верное, как ему показалось, и пошел, не стараясь прятаться или пригибаться. Сашка и Демьян не могли уйти далеко и тоже, если догадаются, пойдут в Березовскую.
А может быть, они уже там? Сидят у колодца, пьют холодную воду. Ему тоже захотелось сильно пить.
Шел он и шел, отлепляя от лица густую паутину, которой была местами перевита кукуруза, и вспугивая жирных черных птиц.
Один раз выстрелил из-под куста серый заяц и понесся куда-то, лишь земля из-под ног брызнула.
Колька не испугался зайца, но подумал: «А вдруг они вовсе не за мной, а за этими зайцами охотились? А мы-то, дураки, дрожали… Как этот серый небось?!» На одном стволике, зеленом совсем, видать, позднего самосева, он отломил кукурузный молочный початок и съел его, вместе с сердцевиной. Хотел найти еще такой же, но больше зеленых не попадалось. А сухие кочны были такие крепкие, что их не только зуб, камень не брал.
Когда уже не ждал, не надеялся, вдруг выскочил на дорогу. Сухой, белый проселок, покрытый легкой пылью.
На обочинах цвели запоздалые ромашки, мелкие и кустистые. Летали бабочки. И не было ни единого следа от проезжающей тут машины или телеги.
Колька опять посмотрел на горы и подумал, что он, блуждая, выскочил за Березовскую и надо бы повернуть обратно. Иначе он придет к станции. А до станции топать целый день. Да и зачем ему сейчас станция, если его ждут Демьян с Сашкой? Не такие уж они недогадливые, чтобы не понять, что Колька будет искать в Березовской. Но сперва он отыщет колодец и напьется воды.
Интересно, как они будут отбрехиваться, что драпанули от всадников? Небось наплетут, что ничего и не испугались, а побежали, потому что другие побежали… Сашка станет ссылаться на Демьяна, который первый прыгнул в заросли, а Демьян скажет, что это Сашка его взбаламутил и развел панику.
Пусть врут, если им приятно. Лично Кольке не хотелось вспоминать, как он лежал под копытами лошади, спасибо ей, не наступила. И как потом рысью шуговал по зарослям, поддерживая штаны, а сзади что-то трещало и топало… А может, это он сам трещал и топал! И — ямка… Про ямку он уже точно не расскажет. Ему и самому чудно, как пытался зарыться, ничего не соображая, поглубже в ту ямку!
За поворотом поле поредело, стали видны огороды с плетями тыкв и кабачков, верхушки тополей, крыши домов.
Колька ускорил шаг, почти побежал.
Он почему-то верил, что сейчас войдет в деревню и сразу разыщет Сашку с Демьяном. А нет, так спросит. Ему скажут, где их видели и куда они пошли.
Но прежде он напьется воды.
В горле пересохло, даже слюны не было, нечем было сглотнуть. Одна сухая пыль на зубах. Сожмешь — скрипят.
Наверное, Колька был слишком беспечен. Иначе бы на подходе приметил, что в деревне никого нет. Но он думал о Сашке и мало глядел по сторонам.
Лишь приблизившись к первому дому, он увидел, что тут, как и в колонии, выбиты окна, чернеют на фоне белых стен, как в черепе, пустые глазницы.
На пути стоял колодец с круглой бетонной нишей и ведерком, немного помятым, на крюке.
Колька наклонился над черной дырой, в дальнем конце которой маслянисто поблескивала вода. Взял ведерко, но вдруг увидел, что ведерко вымазано в чем-то густом, жирно-красном… И отпрянул.
И тут он увидел Сашку.
Сердце радостно дрогнуло у Кольки: стоит в самом конце улицы Сашка, прислонясь к забору, и что-то пристально разглядывает. На ворон, что крутятся рядом, загляделся, что ли?
Колька свистнул в два пальца.
Если бы кто-то мог знать привычки братьев, он и по свисту бы их различил. Колька свистел только в два пальца, а выходило у него переливчато, замысловато. Сашка же свистел в две руки, в четыре пальца, сильно, сильней Кольки, аж в ушах звенело, но как бы на одной ноте.
Теперь Колька свистнул и усмехнулся: «Во-о, Сашка уж и свиста не слышит, оглох! Стоит, как статуй!» Колька побежал по улице, прямо к Сашке, а сам подумал, что хорошо бы потихоньку, пока Сашка ловит ворон, это с ним и прежде бывало, зайти со стороны забора да и гаркнуть во весь голос: «Сдавайся, руки вверх — я чечен!» Но на подходе стал замедляться сам собой шаг: уж очень странным показался вблизи Сашка, а что в нем было такого странного, Колька сразу понять не мог.
То ли он ростом выше стал, то ли стоял неудобно, да и вся его долгая неподвижность начинала казаться подозрительной.
Колька сделал еще несколько неуверенных шагов и остановился.
Ему вдруг стало холодно и больно, не хватило дыхания. Все оцепенело в нем, до самых кончиков рук и ног. Он даже не смог стоять, а опустился на траву, не сводя с Сашки расширенных от ужаса глаз.
Сашка не стоял, он висел, нацепленный под мышками на острия забора, а из живота у него выпирал пучок желтой кукурузы с развевающимися на ветру метелками.
Один початок, его половинка, был засунут в рот и торчал наружу толстым концом, делая выражение лица у Сашки ужасно дурашливым, даже глупым.
Колька продолжал сидеть. Странная отрешенность владела им. Он будто не был самим собой, но все при этом помнил и видел. Он видел, например, как стая ворон стережет его движения, рассевшись на дереве; как рядом купаются в пыли верткие серые воробьи, а из-за забора вдруг выскочила дурная курица, напуганная одичавшей от голода кошкой.
Колька попытался подняться. И это удалось. Он пошел, но пошел не к Сашке, а вокруг него, не приближаясь и не отдаляясь.
Теперь, когда он встал напротив, он увидел, что у Сашки нет глаз, их выклевали вороны. Они и щеку правую поклевали, и ухо, но не так сильно.
Ниже живота и ниже кукурузы, которая вместе с травой была набита в живот, по штанишкам свисала черная, в сгустках крови Сашкина требуха, тоже обклеванная воронами.
Наверное, кровь стекала и по ногам, странно приподнятым над землей, она висела комками на подошвах и на грязных Сашкиных пальцах, и вся трава под ногами была сплошь одним загустевшим студнем.
Колька вдруг резко, во всех подробностях увидел: одна из ворон, самая нетерпеливая, а может, самая хищная, спрыгнула на дорогу и стала медленно приближаться к Сашкиному телу. На Кольку она не обращала внимания.
Он схватил горсть песку и швырнул в птицу.
— Сволочь! Сволочь! — крикнул он. — Падла! Пошла!
Ворона отпрыгнула, но не улетела. Будто понимала, что Колькиных сил недостанет, чтобы по-настоящему ей угрожать. Она сидела на дороге чуть поодаль и выжидала. Этого стерпеть он не мог. Заорал, завыл, закричал и, уже ни о чем не помня, как на самого ненавистного врага, бросился на эту ворону. Он погнался за ней по улице, нагибаясь и швыряя вслед песком. Наверное, он сильно кричал — он кричал на всю деревню, на всю долину; окажись рядом хоть одно живое существо, оно бы бежало в страхе, заслышав этот нечеловеческий крик. Но никого рядом не было.
Только хищные вороны в испуге снялись с дерева и улетели прочь.
А он все бежал по улице, все кричал, швыряя песок, и куски дерна, и камни куда придется. Но голос его иссяк, он запнулся и упал в пыль. Сел, отряхивая грязь с головы, вытирая лицо рукавом. И уже не мог понять, чего это он кричал и зачем бежал по деревне аж до самого ее края.
Едва передвигаясь, он вернулся к телу брата и сел отдышаться у его ног, рядом с кровью.
Все, что делал он дальше, было вроде бы продуманным, логичным, хотя поступал он так, мало что сознавая, как бы глядя на себя со стороны.
Отдохнув, он приблизился к Сашке, осклизаясь на густой крови и, обхватив его руками, принял на себя. Сашка сразу опустился на землю и будто съежился. Кукуруза выпала у него изо рта, рот остался открытым, Колька зашел с головы, взял брата под мышки и поволок в дом, самый ближний к нему.
Дверь была оторвана. В сенцах горкой лежала кукуруза.
Он положил брата на кукурузу, накрыл ватником, который висел тут же на гвозде. Потом он поднял дверь и загородил вход, чтобы хищные птицы не смогли проникнуть в дом.
Проделав все это и немного отдохнув, Колька направился по дороге к колонии, ни от кого не прячась и не оберегаясь.
27
Через несколько часов, когда уже начинало вечереть и солнце склонялось за дальние горы, Колька вернулся и притащил за собой на веревке тележку, ту самую, что они нашли у дома Ильи.
Тележка была запрятана в кустах возле заначки, Колька ее сразу нашел.
Заначка тоже была цела: и варенье, и мешки, и тридцатка с ключами от поезда — все было на месте.
Колька вытащил оба мешка, а еще пол-литровую банку джема. Банку он открыл камнем, съел две ложки, но его тут же стошнило.
Он спустился к речке, умылся и голову окунул, чтобы немного взбодрить себя.
По пути, волоча за собой тележку, он завернул в кукурузу, где накануне оставляли они лошадь с телегой. Это место он нашел сразу. Был виден след от телеги, и рядом валялся недокуренный бычок Демьяна.
Вернувшись в Березовскую, в дом, Колька снова перетащил Сашку на улицу и положил на тележку, подстелив под низ два мешка, чтоб брату не было слишком жестко, а под голову положил, свернув трубочкой, ватник.
Потом он принес веревку, найденную в углу прихожей, толстую, но гнилую, она рвалась, и ее пришлось для крепости сложить вдвое. Походя отметил, что ремешка серебряного на Сашке не было. Пропал ремешок.
Колька протянул веревку под тележку, а потом завязал узлом у Сашки на груди. Живота он старался не касаться, чтобы не было Сашке больно.
Завязал, посмотрел. Лицо у Сашки было спокойным и даже удивленным, оттого что рот так и остался открытым. Он лежал головой по ходу, и Колька подумал, что так Сашке будет удобнее ехать.
Пока собирался, наступили сумерки. Короткие, легкие, золотые. Горы растворились в теплой дымке, лишь светлые вершины будто сами собой догорали угольками на краю неба и скоро пропали.
Ровно сутки прошли с тех пор, как проснулись они на закате в телеге Демьяна. Но сейчас Кольке показалось, что это случилось давным-давно. Они ступили на разоренный двор колонии, бежали сквозь заросли, а Демьян сидел на земле и трясущимися руками пытался закурить. Где-то он сейчас? Он-то все, все понимал! Это они глупыми были.
О подсобном хозяйстве, о Регине Петровне с мужичками Колька не вспоминал. Они находились за пределами его сегодняшней жизни. Его чувств, его памяти.
Он отдохнул, поднялся. Подцепил тележку так, чтобы не резало руку, и повез по улице.
Он даже не понял, тяжело ему везти или нет. Да и какая мера тяжести тут могла быть, если он вез брата, с которым они никогда не жили поврозь, а лишь вместе, один как часть другого, а значит, выходило, что Колька вез самого себя.
За деревней стало просторней, светлей, но ненадолго. Воздух загустел, чернела, сливаясь в непроницаемую стену, кукуруза по обеим сторонам дороги.
А потом вообще ничего не стало видно, Колька угадывал дорогу ногами. Да вроде бы впереди, где должны сомкнуться заросли, еле просматривался светлый в них проем, на фоне совсем чернильного неба.
Кольку не пугала темнота и эта глухая беспросветность дороги, на которой не встречались ни люди, ни повозки.
Если бы Колька мог все осознавать реальней и его бы спросили, как ему удобней ехать с братом, он бы именно так и попросил, чтобы никого не было на их пути, никто не мешал добраться до станции.
Все, кто сейчас мог встретиться: чечены ли или другие, пусть и добрые люди, — неминуемо стали бы помехой в том деле, которое он задумал.
Он катил свою тележку сквозь ночь и разговаривал с братом.
Он говорил ему: «Вот видишь, как вышло, что я тебя везу. А раньше-то мы возили друг друга по очереди. Но ты не думай, я не устал, и я тебя доставлю до места. Может, ты бы придумал все это лучше, уж точно. Ты всегда понимал больше моего, и голова у тебя варила быстрей. Я был твоими руками и ногами в жизни — так уж нам было поделено, — а ты был моей головой. Теперь у нас с тобой голову отсекли, а руки и ноги оставили… А зачем оставили-то?» Колька поменял одну руку на другую. Затекла рука.
Но прежде, чем двинуться дальше, он ощупал Сашку и убедился, что тот лежит удобно и ватник не вывалился из-под головы.
Только Сашка будто застывать, замораживаться начал. Все в нем задубело, и руки, и ноги стали деревянными. Но все равно это был Сашка, его брат. И Колька, убедившись, что того не растрясло на ухабах и что ему ехать удобно, повез дальше.
Дальше потек и разговор их.
«Знаешь, — говорил Колька, — я почему-то вспомнил, как в Томилинский детдом привезли из колхоза корзину смороды. А я лежал тогда больной. А ты полез под телегу и нашел одну ягоду смороды и принес мне… Ты залез под кровать в изоляторе и прошептал: „Колька, я принес тебе ягоду смороды, ты выздоравливай, ладно?“ Я и выздоровел… А потом на станции на этой, на Кубани, когда дрисня нас одолела и ты загибался в вагоне, ты же смог все перебороть! Ты же встал, ты же доехал до Кавказа!
Неужто мы с тобой через всю дорогу проволочились лишь для того, чтобы нам тут кишки вырезали и вместо них совали кукурузу? Мол, жрите, обжирайтесь нашим добром так, чтобы изо рта торчало!» Тут Колька услышал: возки гремят впереди. Когда приблизился скрип колес и мужские голоса, он торопливо в заросли свернул, затаился.
Как зверь затаивается при появлении человека.
Но глаз с дороги не сводил, смотрел во все глаза (теперь у них двоих только два глаза было!). Понял, что едут солдаты. Позвякивало оружие, погромыхивали повозки, фонарики вспыхивали, полосуя обочины дороги. Разговаривали негромко, но можно было разобрать, что вот-де их окружили в горах, часть постреляли, а другая часть прорвалась в долину и устроила резню. Местные жители, кто уцелел, бежали. Теперь приказ такой: никого не жалеть, а если в саду, или в доме, или в поле спрячется, так палить вместе с домом и полем… Если враг не сдается, его уничтожают!
Проехали. Растворились огоньки в темноте. Стихло все.
Колька высунулся, уши в одну, в другую сторону наставил — нет ли кого следом? Выждал, убедился — никого.
Вернулся за Сашкой, пощупал, как ему лежится, снова выволок тележку на дорогу. Схватил веревку двумя руками, повез.
«Вот, — сказал, — небось сам слышал, как солдаты, наши славные боевые бойцы, говорили… Едут чеченов убивать. И того, кто тебя распял, тоже убьют. А вот, если бы он мне попался, я, знаешь, Сашка, не стал бы его губить. Я только в глаза посмотрел бы: зверь он или человек? Есть ли в нем живого чего? А если бы я живое увидел, то спросил бы его, зачем он разбойничает? Зачем всех кругом убивает? Разве мы ему чего сделали? Я бы сказал: „Слушай, чечен, ослеп ты, что ли? Разве ты не видишь, что мы с Сашкой против тебя не воюем! Нас привезли сюда жить, так мы и живем, а потом мы бы уехали все равно. А теперь, видишь, как выходит… Ты нас с Сашкой убил, а солдаты пришли, тебя убьют… А ты солдат станешь убивать, и все: и они, и ты — погибнете. А разве не лучше было то, чтобы ты жил, и они жили, и мы с Сашкой тоже чтоб жили? Разве нельзя сделать, чтобы никто никому не мешал, а все люди были живые, вон как мы, собранные в колонии, рядышком живем?“» Тут Колька, хоть и был занят разговором, а услышал, что рядом станция. Сперва услышал ее, а потом выскочил на чистый луг, и стало видно; в глаза сверкнули лампочки вдоль линии, и можно было разглядеть, что на запасных путях стоит эшелон. Там горят прожекторы, слышны ржание и грохот повозок; приехала еще одна воинская часть.
Колька приблизился, но лишь настолько, чтобы в случае чего можно было спрятаться. За кустом тележку поставил.
«Приехали, — сказал Сашке. — Мы тут с тобой недавно были. Мечтали вместе уехать. Теперь мы будем с тобой ждать поезда. Я немного устал. Да и ты, наверное, устал, правда? Ты побудь здесь, а я на разведку схожу. Только не думай, что я тебя бросаю. Я вернусь, только посмотрю, что там на станции делается…» Колька оставил Сашку за кустом, а сам продвинулся поближе к огням и к линии.
Никого, кроме военных, он не увидел. Военные же были заняты своим делом: суетились, кричали, грохотали повозками, которые спускали по наклонным доскам из вагона.
Колька прикинул: эшелон ему не помеха. Как поезд пойдет, он закроет собой братьев от солдат, и никто их не увидит.
Он вернулся к Сашке. Сказал ему: «Видишь, я пришел. Там сейчас солдаты, они приехали твоего чечена убивать, который кукурузы в тебя натолкал. Но, когда поезд придет, нас не видно будет. Ты ведь знаешь, я не такой башковитый, и мне пришлось долго соображать. Но это я сам придумал. Теперь-то я понимаю, как тебе было нелегко ворочать мозгой. Но как же ты не додумал чеченов-то на коне обдурить? Может, ты, я сейчас подумал, сам к ним вышел… Поверил, что они ничего тебе не сделают, как не убили они Регину Петровну, хотя наставляли на нее ружье?» Колька посмотрел из-за куста на станцию и задумчиво добавил: «Наверное, утро скоро. Если бы поезд пришел до света… При свете нам тяжельше с тобой будет».
Тут и поезд вынырнул, распластался вдоль дальней сопки, как Сашкин пропавший ремешок. А паровоз у него — пряжка с двумя сверкающими камнями.
Отчего ж Колька опять о том серебряном ремешке вспомнил? Не давал пропавший ремешок покоя. Ведь если посудить, это последнее, что видел он, когда они расстались. Сашка бросился в заросли, лишь ремешок сверкнул в сумерках…
А вдруг ремешок, старинный чеченский, и выдал Сашку с головой?
А вдруг он стал причиной казни?
Но ведь еще по дороге в колонию не Сашка, а Колька был подвязан тем ремешком! Это случай с пуговицей все изменил… Поезд приближался. Уже доносился отраженный от сопок глухой перестук вагонов.
Колька спохватился и вместе с тележкой брата поскакал по лугу. Подоспели они с Сашкой прямо в тот момент, когда состав резко затормозил и встал, а под колесами зашипело.
Колька оставил тележку в лопухах под насыпью, а сам побежал вдоль вагонов. Нагибался, искал собачник.
У первого вагона собачника не было и у второго, лишь у третьего обнаружил он железный ящик.
Пощупал, крышку открыл, даже руку засунул: нет ли там каких пассажиров?
Потом сбегал, подвез Сашку к вагону, веревку развязал. Ватник постелил на дно ящика. Стал Сашку подтягивать под мышки и все молился, чтобы поезд не отправляли. Сашка был твердый, не гнулся, но показался легче, чем раньше.
Колька, запыхавшись, перевалил его в ящик, лицом вверх, а сверху и сбоку мешками обложил. Чтобы холодно не было. Все-таки кругом железо!
Тележку с веревкой он в траву отпихнул. Все, отъездились.
Но поезд продолжал стоять, и Колька опять придвинулся к ящику, сел перед ним на корточки, сказал Сашке через дырку:
— Вот, уезжаешь. Ты ведь хотел поехать к горам… А я пока побуду здесь. Я бы поехал вместе с тобой, но Регина Петровна с мужичками одна осталась. Не бойся, Сашка, я о тебе буду думать.
Колька постучал кулаком по ящику, чтобы Сашке не было страшно одному.
Отходя, увидел: выскочил проводник из вагона, мимо Кольки пробежал, да застопорился:
|
The script ran 0.007 seconds.