Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Лион Фейхтвангер - Испанская баллада [1955]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_history, История, Роман

Аннотация. Исторический роман выдающегося немецкого писателя Лиона Фейхтвангера впервые вышел в свет в 1955 г. в Гамбурге. На русском языке впервые появился в 1958 году. В основу сюжета легли события, происходившие в средневековой Испании в годы царствования кастильского короля Альфонсо. Роман повествует о поэтической и трагической истории его любви к прекрасной еврейке Ракели, любви, поднявшейся над национальной рознью.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

— Я ленник короля Ричарда и обязался служить ему. Впрочем, я спрошу благородную даму Алиенору. Так он и сделал. — Опять ты собрался менять господина? — сказала Алиенора. Старая государыня и старый рыцарь обменялись веселым взглядом, и она сказала: — Так и быть, оставайся с Альфонсо. Я походатайствую за тебя перед Ричардом. Алиенора не хотела уезжать из Бургоса, пока не будут разработаны подробные военные планы, точно разграничены права и обязанности обоих королей. Не раз Альфонсо и Педро приступали к ней с просьбой отдать им несколько отрядов её испытанных наёмников-брабантцев. Но Алиенора даже слышать об этом не желала. — У вас и своих довольно, сынки мои, — отговаривалась она, — а я разве стала бы так дорого платить наемникам, если бы настоятельно не нуждалась в них, чтобы держать в страхе моих непокорных баронов? Случается, я заснуть не могу, не зная, чем заплатить им. — Почему же весь христианский мир говорит: «Где и дублоны, как не в Шиноне?» — возразил Альфонсо. — Эту глупую поговорку пустили в оборот евреи моего покойного Генриха, чтобы поднять его кредит, — отрезала Алиенора. — Я, во всяком случае, никаких денег в Шиноне не нашла. Мне даже трудно было оплатить счет по похоронам моего Генриха. Как ни просите, голубчики, уж горстку солдат вам придется оставить старухе, чтобы она могла защитить свою шкуру. Военные планы строили в расчете на то, что халиф Якуб Альмансур не будет вовлечен в войну. На восточной границе его владений взбунтовались вожди могущественных племен; да и здоровье его, по слухам, было ненадежно. Следовало предполагать, что он воспользуется любым мало-мальски сносным предлогом и предоставит своих андалусских эмиров самим себе. Но тут было другое: халиф, как и султан Саладин, ни при каких обстоятельствах не мирился с нарушением договора, а срок злополучного перемирия дона Альфонсо с Севильей еще не истек. Следовательно, Кастилии приходилось на первых порах соблюдать нейтралитет. Зато Арагон, не связанный договорами, должен был в самое ближайшее время вторгнуться в принадлежавшую мусульманам Валенсию и вскоре попросить Кастилию о военной помощи. Если после этого война даже и перекинется на Кордову и Севилью, то, может быть, удастся убедить халифа, что злонамеренного нарушения перемирия тут не было. Альфонсо пороптал было на то, что честь первого натиска достанется молокососу дону Педро, однако уступил разумным доводам старой королевы и дал обещание ни при каких обстоятельствах не выступать против Кордовы и Севильи, пока Арагон не запросит у него военной помощи. Дон Педро в свой черед обязался обратиться за помощью не позже, чем через полгода, а затем отдать свои значительные военные силы под начало дона Альфонсо. Королева Алиенора на этом не успокоилась. Она опасалась, что зависть или ложно понятый рыцарский долг побудят Альфонсо или Педро пренебречь договором. Ведь что такое договор? Чернильные знаки на звериной коже. Кровь, омывающая человеческое сердце, имеет куда больше силы. Поэтому старая королева призвала к себе обоих королей с женами и, опираясь на досконально разработанный план военных операций, кратко, но внушительно указала, что надо делать Альфонсо, а что Педро и чего им делать не следует. Затем с торжественного тона перешла на добродушный и, грозя пальцем, лукаво заметила: — Меня вы не проведете, я знаю, вы все еще взваливаете друг на друга всяческие вины. Но в такой большой и трудной войне вам эти глупости надо бросить. Когда она окончится, можете донимать друг друга, сколько вашей душе угодно. А пока не мешает вам донять неверных. И заключила по-королевски величаво: — Молю вас, с корнем вырвите из сердца всякую досаду, как бык с корнем вырывает траву. Альфонсо стоял смущенный и хмурый, дону Педро тоже было не по себе. Но вдруг тишину нарушил по-детски резковатый голос Беренгелы: — Мы тебя поняли, высокочтимая бабушка и королева. Либо оба монарха, мой родитель и мой супруг, будут полностью, без оговорок единодушны, либо язычники одолеют их. Tertium non datur, третьего выхода нет. — Да, ты меня верно поняла, внученька, — сказала Алиенора. — А теперь, обратилась она к обоим королям, — при нас, трех женщинах, поцелуйтесь по-братски и поклянитесь на Евангелии не отступать от того, что подписали и скрепили печатью. Накануне того, как собравшимся предстояло расстаться и каждому идти своим путем, в бургосском замке было устроено прощальное празднество. И здесь Бертран де Борн исполнил ту просьбу, которую все время умышленно пропускал мимо ушей. Он сам пропел свою песнь во славу войны, песнь о смерти на поле брани, знаменитую песнь «Bem platz lo gais temps de Pascor». Он пел: Люблю красавицу весну, Люблю лугов цветной убор, Люблю в проснувшихся лесах Услышать звонких птичек хор. Но мне дороже втрое, Чем птицы, нивы и сады, Палаток белые ряды, Когда, готовы к бою, Плечом к плечу, за рядом ряд Стрелки и всадники стоят. О, как мне весело, когда Штурмуют вражеский редут И в страхе люди и стада При виде воинов бегут! Старая королева Алиенора, которая в свое время была близка с Бертраном, весело и взволнованно слушала, как старый рыцарь пел свои буйные, жестокие и радостные стихи. Еще в ту пору, когда он зеленым юнцом напористо добивался её взаимности, он почти в одинаковой мере веселил и волновал ее. И он остался прежним, этот несравненный Бертран, сочетавший в себе отвагу, дерзость и дар поэта. Всю свою жизнь он не знал поражений и еще ныне был явно полон решимости воевать, петь и не сдаваться, пока смерть не хлопнет его по плечу. Так и она сама, королева Алиенора, не думает сдаваться. Бертран пел: О, дивная картина, Когда, войною сметена, Трещит и рушится стена: Полки штурмуют бастион! И в поле с четырех сторон Врывается лавина. Ручьи кровавые кипят, Кругом бушует пламя, И кони яростно храпят Над мертвыми телами. О, сколько павших! Груды тел! Но сладостен такой удел. Ведь лучше пасть героем, Чем струсить перед боем! Багровое лицо архиепископа дона Мартина побагровело еще сильнее, он пыхтел и шевелил губами, шепотом повторяя стихи за Бертраном. Юный Аласар восторженно смотрел на певца, ловя с его уст каждое слово. Доселе Аласар лишь грезил о чудесах войны; теперь он видел, слышал, ощущал их всем своим существом. Рыцарь Бертран высказывал то, что бурлило в груди Аласара с тех пор, как он жил в Кастилии. В речах этого человека слышался лязг мечей. Бертран пел о том, ради чего жил он сам, Аласар. Бертран пел: Ни пир веселый, ни любовь Мне так не растревожат кровь, Как гул военной вьюги. A lor! A lor! Руби! Коли! Пусть падают на грудь земли И рыцари и слуги! Ржут кони, сбросив седоков. «Сюда! На помошь!» — слышен зов. Кровь обагряет зелень трав Со всех концов, со всех сторон Предсмертный раздается стон. Хрипит израненный, упав, Заря победы — впереди! А у поверженных в груди, Насквозь пробив надежный шит, Копье безжалостно торчит. У слушателей дух захватывало от восторга. A lor! Aidatz! Руби! Сюда! На помощь! Весь старый замок гудел кровожадным вдохновением рыцаря Бертрана, сладострастием убийства. Каноник дон Родриго лучше остальных мог оценить воодушевляющую силу звучных провансальских стихов. Но не восхищение, а ужас возбуждали они в нем. Содрогаясь, смотрел он на лицо короля, которого любил, как родного сына. Да, vultu vivax — Родриго метко обрисовал дона Альфонсо, его лицо с ужасающей ясностью отражало движения души. И сейчас оно отражало неприкрытую жажду убийства, разрушения, то злое начало, о котором постоянно толковал Муса. Дон Родриго закрыл глаза, чтобы не смотреть больше на лица этих рыцарей и дам. И тут к нему пришло ошеломляющее сознание, что лучше бы его духовному сыну Альфонсо еще месяцы и годы пребывать в греховном союзе с упорствующей в своей ереси еврейкой, нежели быть заодно с благочестиво алчущим крови воинством божьим. Каноник хотел было вернуться в Толедо в королевской свите. Он твердо намеревался дорогой наконец-то исполнить свой долг и усовестить короля. Теперь он отказался от этого намерения. Этой же ночью он торопливо собрался в путь и поскакал назад, в Толедо, еще более удрученный, чем приехал оттуда, преступно infectis rebus, не свершив должного. Глава третья Как только дон Иегуда Ибн Эзра получил известие о смерти короля Генриха, для него стало ясно: в ближайшие недели, а может быть, даже в ближайшие дни, разразится та страшная война с мусульманами, для предотвращения которой он бросил Севилью и прежнюю свою жизнь. Чудовищное колесо приближается, и остановить его разгон невозможно. Халиф поведет свои полчища на Андалусию, дона Альфонсо ждут неизбежные поражения, и вину за них жители Толедо припишут не королю, а ему, Иегуде, и остальным евреям. То, чему он подростком был свидетелем в Севилье, повторится здесь. И весь гнев Эдома обрушится на те шесть тысяч франкских беженцев, которых он впустил в Кастилию. Как он торжествовал, хитростью добившись для них доступа; сам себе представлялся окер харимом, человеком, который движет горы. А теперь на долю его поселенцев выпадут такие испытания, каких они не знали бы даже в Германии. Ему казалось, что на него с презрением устремлены горящие фанатическим огнем глаза рабби Товия. Сведения из Англии усиливали его страх. По случаю коронации Ричарда делегация от евреев, во главе с Аароном из Линкольна и Борухом из Йорка, в числе прочих вознамерилась вручить королю подарки в Вестминстерском аббатстве и просить, чтобы он подтвердил прежние их привилегии. Однако евреев в собор не впустили, и откуда-то пошел слух, будто король отдает их жизнь и добро во власть славных лондонских горожан. Толпы черни под водительством крестоносцев разгромили жилища евреев, их самих избили, многих поволокли в церкви, чтобы насильственно окрестить, а кто сопротивлялся, тех прикончили. То же самое произошло в Норвиче, в Линне и Стамфорде, в Линкольне и Йорке. Аарон из Линкольна благополучно покинул Лондон, но вскоре погиб во время резни в Линкольне. Борух из Йорка согласился принять крещение. На следующий день король Ричард спросил его, стал ли он и в сердце своем христианином. Борух ответил на это, что подчинился ради спасения жизни, а сердцем он по-прежнему еврей. — Как нам поступить с ним? — спросил Ричард архиепископа Кентерберийского. — Коли он не хочет служить богу, — ворчливо ответствовал прелат, — так и быть, пусть остается слугой диавола. И Борух воротился евреем в Йорк, где был убит вместе со своей семьей. «Если нечто подобное могло произойти в рассудительной Англии, — подумал Иегуда, — что же будет здесь, в Кастилии, когда после поражения народ постараются натравить на евреев?» К Иегуде явился дон Эфраим. Сообщил, что граф де Алкала обратился к нему с просьбой о ссуде под залог графских поместий, но он отказал наотрез. — Граф весь в долгах, — пояснил Эфраим, — но не перестает транжирить. Война, надо полагать, окончательно разорит его, и поместья задешево достанутся кредитору. Тем не менее я не согласился ссудить графа деньгами, ибо, извлекая выгоду из бедственного положения крестоносца, еврей усугубляет вражду к себе и всей еврейской общине. Весьма вероятно, что граф обратится теперь к тебе. — Благодарю тебя за предуведомление и совет, — неопределенно ответил Иегуда. Но у дона Эфраима была еще одна, более важная новость. Альхама решила предоставить королю вспомогательный отряд числом в три тысячи человек. Иегуда был глубоко уязвлен. Значит, он настолько уже наг и беспомощен, что альхама в такие тяжкие минуты принимает решения, не спрашивая у него совета. — Думаешь, это вас спасет? — насмешливо спросил он. — Вспомни о том, что случилось в Англии. — Мы помним и скорбим об этом, — ответил дон Эфраим. — Именно потому мы и хотим сделать все, что в нашей власти, дабы способствовать победе короля Альфонсо, да хранит его бог. Впрочем, мы всегда предполагали выставить вспомогательный отряд, и ты сам обещал это королю. — Будь я на вашем месте, — возразил Иегуда, — я бы просто дал денег на оплату наемников. В крайнем случае, чтобы показать особое усердие, вы могли бы выставить двести — триста человек из своей общины. Но большинство крепких, умеющих владеть оружием мужчин лучше оставить при себе. Боюсь, что они понадобятся альхаме, — с горечью закончил он. — Ты иначе и не можешь рассуждать, — спокойно возразил Эфраим. — Но твое положение, дон Иегуда, сильно отличается от нашего, и даже такому умному человеку, как ты, при этих обстоятельствах трудно беспристрастно советовать другим. — Увидев, что его слова больно задели Иегуду, он продолжал гораздо мягче: Я тебе не враг, дон Иегуда. Я помню все, что ты по своему великодушию сделал для нас. Если наступят такие дни, что тебе понадобится наша помощь, верь мне, мы всегда будем наготове. — Благодарю вас, — угрюмо и сухо ответил Иегуда. После ухода Эфраима он принялся бродить по своему дому, пытливо и пристально вглядываясь в ценную утварь, книги, рукописи, доставал наугад одну, другую, потрогал подлинник жизнеописания Авиценны. Зашел в помещение, где трудились писцы. Взял кое-какие письма, перечитал их. В почтительнейших выражениях ему предлагали торговые договоры, просили совета; в нем явно все еще видели могущественнейшего человека на всем полуострове. Он просмотрел доклады своих законоведов, чтобы прикинуть, как велико его состояние. От военных приготовлений, от продаж и ссуд, от прибылей с выпущенных новых денег богатство его приумножилось. Он считал, проверял, считал снова. Всего у него было около трехсот пятидесяти тысяч золотых мараведи. Он вполголоса, медленно, словно не веря сам себе, по-арабски выговорил чудовищную цифру. Из большого ларца для драгоценностей вынул нагрудную пластину фамильяра и потрогал ее. Улыбаясь, покачал головой. Вот он стоит, захлебываясь от богатства, почестей, могущества, а на самом деле он — точно гроб повапленный. Резким движением он отмахнулся от мрачных дум. Нет, дон Эфраим его не запугает. Он дал графу Алкала ссуду под имения. Однако слова парнаса запали ему в душу. Дон Эфраим трезво оценил положение: ему, Иегуде Ибн Эзра, хуже придется, чем кому бы то ни было. Благоразумие требовало, чтобы он как можно скорее убрался прочь, бежал вместе с дочерью и внуком на мусульманский Восток, во владения султана Саладина, милостивого к евреям. Ракель воспротивится, захочет остаться с Альфонсо. А если даже ему удастся её уговорить, Альфонсо пошлет за ними погоню. И разве смогут такие приметные беглецы пробиться на Восток через весь враждебный христианский мир? Да и смеет ли он даже сделать попытку спасти себя и свою семью? Смеет ли перед лицом опасности оставить беззащитными франкских переселенцев? Правда, помочь он им не в силах; наоборот, его присутствие навлекает еще бо́льшую угрозу и на них, и на всех евреев. Но они этого не поймут. Если он убежит, они покроют позором его имя. Хорош благодетель Израиля, которому назначено свершить великое, хорош Иегуда Ибн Эзра, будут издеваться они, — удрал, как раз когда приспело время постоять за свое слово и дело. И он на все грядущие века останется трусом и предателем. Ему вспомнилось изречение Моисея бен Маймуна: в каждом еврее есть что-то от пророка, и долг каждого — поощрять в себе это пророческое начало. В нем крепко засели лестные слова Эфраима о том, как много он по великодушию своему сделал для евреев. Нет, он не станет глушить в душе пророческое начало, он не убежит от своего назначения. Он останется в Толедо. Он постарался самому себе дать искренний ответ, что же наперекор разуму удерживает его в том месте, где ему грозит беда. Страх перед опасностями пути? Или любовь к дочери, которая не переживет разлуки с Альфонсо? Или честолюбие и гордыня, не позволяющие ему запятнать имя Ибн Эзра? Или верность своему высокому назначению? Скорее, все это вместе переплелось в нем, и он не мог отделить одно от другого. Из колебаний и тревог постепенно выросло решение, Ни себе, ни дочери он ничем помочь не может. Но внуку может. Он поклялся не делать из него еврея, и он сдержит эту дикую, гнусную клятву. Но ничто не обязывает его оставлять ребенка здесь, в Толедо. Перед тем как выступить в поход, Альфонсо непременно пожелает совершить обряд крещения над мальчиком, не боясь больше огорчить этим Ракель. Значит, ему, Иегуде, надо увезти ребенка до того, как король возвратится в Толедо. Ракель почти все время проводила в Галиане. Она знала, что грозная и жестокая война разразится в ближайшие недели, но ей не было страшно. С тех пор как бог подарил ей её счастье, её Иммануила, она чувствовала себя удивительно спокойной, согретой и укрытой в руке Адоная, или, как говорил дядя Муса, под покровом судьбы. Она тосковала по Альфонсо, но не прежней лихорадочной, переходящей от упоения к отчаянию тоской. Теперь в ней жила глубокая уверенность, что он неизменно будет возвращаться к ней из своего рыцарского мира. Теперь его притягивает уже не безграничное наслаждение, которое они дарили друг другу, а нечто иное: он любит мать своего сына; Санчо и для него становится Иммануилом, ибо они, Ракель и Альфонсо, прочно прилепились душою друг к другу. Часто она подолгу, не отрываясь, в блаженном самозабвении смотрела на нежное продолговатое личико своего сына, своего Иммануила, мессии. Она очень смутно представляла себе мессию, ей только чудилось нечто светлое, величавое, и о том, каким путем её сынок принесет миру спасение, она понятия не имела; знала лишь, что принесет. Но знание свое таила в душе; ей казалось кощунством говорить об этом. Даже дону Вениамину она ничего не сказала, хотя дружба их пускала все более глубокие корни. Но это была дружба немногословная. Он что-нибудь читал ей, или они молча бродили по дорожкам сада. Субботний день Ракель по-прежнему проводила у отца в кастильо. Однажды на исходе субботнего дня, когда в воздухе еще стоял запах пряностей и погашенной в кубке с вином свечи, Иегуда спросил дочь: — Как поживает твой сын, а мой внук? Он ни разу не видел внука и не переступал порога Галианы. Ракель знала, как ему хочется посмотреть на мальчика, но боялась вынести Иммануила из Галианы. Правда, он принадлежал ей, но она рассердила бы Альфонсо, если бы хоть на час унесла младенца без его разрешения. Тихо, робко, но с горделивым торжеством, желая, чтобы отец спросил о её заветном знании, и, страшась его вопроса, она ответила: — Иммануил здоров и милостью божьей растет на славу. Собрав все силы для предстоящего тягостного разговора, Иегуда с трудом вымолвил: — В ближайшее время твой сын, а мой внук будет очень нуждаться в милости божьей. — И так как Ракель удивленно подняла брови, он пояснил: — Будь он только сыном Альфонсо, ему ничего бы не грозило, как ничего не грозило бы, будь он только твоим сыном. Но, как сын твой и Альфонсо, он под угрозой. Как сына Альфонсо, его ждет высокий удел; это знают все и мирятся с этим. Но многим не нравится, что твоему сыну назначен высокий удел. В бургосском замке сейчас во множестве собрались те, кому это не нравится. Нам же нечего противопоставить сильным мира сего, кроме упования на бога. Ракель ничего не поняла из отцовских слов. Правда, отец что-то говорил о намерении Альфонсо окрестить мальчика и полагал, что Альфонсо больше не станет считаться с её возражениями, прежде всего для того, чтобы оградить ребенка от происков недругов. На какой-то миг она даже пожелала этого. Но тут же поняла, сколь греховно такое желание; можно ли допустить, чтобы Иммануил был осквернен водами идолопоклоннического крещения? А отец не знает её Альфонсо. Альфонсо её любит, Альфонсо душою прилепился к ней и никогда не нанесет ей такой кровной обиды. — Альфонсо один-единственный раз говорил мне, что хочет крестить нашего Иммануила, — жалобно сказала она. — И больше не упоминал об этом. Я уверена, что он передумал. Иегуда не хотел её разочаровывать и заговорил о другом: — Дон Альфонсо велел изготовить документы, по которым твой сын становится графом Ольмедским. Вряд ли дама, родившая королю одних только дочерей, помирится с этим. Дон Альфонсо — человек смелый, чуждый недоверия и оглядки. Ему и в голову не придет, что такая высокая и близкая ему особа способна на преступление. Боюсь, что он заблуждается. Ракель побледнела. Ей вспомнились всякие рассказы про злых, ревнивых жен, которые мучили и убивали любимых рабынь своих мужей. Куда же дальше, если прародительница Сара, благочестивая, святая женщина, из зависти и ревности прогнала в пустыню служанку Агарь с младенцем Измаилом, чтобы они умерли от жажды. Ракель молчала долго, целую минуту. — Что же ты посоветуешь, отец? — спросила она затем. — Мы с тобой и ребенком могли бы попытаться бежать, — ответил он, — но это опасно. На нас всякий обратит внимание, нам трудно пробраться незамеченными, а народ возбужден, у него все помыслы — о войне, и в каждом чужеземце он видит врага. — Мне бежать от Альфонсо? — побелевшими губами выговорила Ракель. — Да нет же, — успокоил её Иегуда, — я ведь сказал, что это опасно. Лучше будет укрыть в надежном месте только ребенка. Ракель воспротивилась этому всем нутром. — Значит, я должна спрятать ребенка от Альфонсо? — спросила она. — Твой Альфонсо сам не понимает, что не в его власти защитить мальчика, бережно, умиротворяюще ответил Иегуда. — Мальчику ничего не грозит только в присутствии Альфонсо. А он отправляется на войну и не может взять младенца с собой. Здесь же, в Кастилии, никто не защитит его. Ты спасешь жизнь нашему Иммануилу, если на время войны расстанешься с ним. — Так как она молчала, он продолжал: — Я мог бы, не спросив тебя, устроить, чтобы ребенка увезли, а потом уж объяснить тебе, почему это было нужно. И я знаю, ты поняла бы и простила меня. Но ты из рода Ибн Эзра. Я не хочу ничего от тебя скрывать, снимать с тебя ответственность. Обдумай все как следует, а потом скажи мне: пусть будет так или пусть так не будет. — Ты хочешь увезти мальчика из Кастилии? — с неизъяснимой мукой спросила Ракель. — Ты хочешь увезти Иммануила из Кастилии? — повторила она. Иегуда видел её муку, жалость сдавила ему грудь. — Не бойся, Ракель, доченька моя, — с нежностью, пришепетывая от волнения, сказал он, — доверься мне. Я поручу увезти ребенка ловкому и надежному человеку, самому надежному и преданному из всех, кого я знаю. Никто, кроме этого верного человека, не должен знать, где находится ребенок, нужно, чтобы никто в Толедо не мог сказать королю, где находится ребенок. Пусть он тебе грозит, требуя ответа, а ты говори одно: «Не знаю», и пусть это будет правда. — Видя, что Ракель сидит бледная, поникшая, он добавил: — Таким образом, и ребенку и тебе, моя Ракель, ничего не будет грозить. Под угрозой буду я один. Я же хочу спасти этого младенца, твоего сына, а моего внука. Когда кончится война и все успокоится в стране и успокоится сам Альфонсо, тогда мы привезем Иммануила обратно. — Не дождавшись ответа, он сказал еще: — Я не хочу, дочь моя, чтобы ты хоть как-нибудь участвовала в этом. Ты даже знать не должна, как это произойдет. Об одном молю тебя: не говори — нет. Все остальное падет на мою голову. На одно мгновение Ракель представила себе, как же грозно должно быть то, ради чего отец готов навлечь на себя гнев Альфонсо. Она знала, что Альфонсо страшен в гневе; может статься, он в ярости своей убьет отца. И отец на все это идет, лишь бы спасти Иммануила. При этом из каких-то таинственных побуждений он отказывает себе в радости даже взглянуть на мальчика. Он человек мужественный. Свои чувства он всегда подчиняет высокому уму, дарованному ему от бога. Она на это не способна. Она даже чувствам своим не может довериться. Ведь еще полчаса назад она была спокойна за свое счастье, ограждена от всего под покровом судьбы. А сейчас она дрожит и за ребенка, и за любимого человека. Если она не отдаст Иммануила, она, может быть, поставит под угрозу его жизнь. А если отдаст, она может утратить любовь Альфонсо. И вдруг громко, как будто кто-то здесь, сейчас произнес их, прозвучали слова её подружки Лейлы: «Бедная ты моя». Она попыталась собрать осколки недавнего блаженного спокойствия. Разлука с Иммануилом будет недолгой. Альфонсо поймет ее, Альфонсо душою прилепился к ней. После нескончаемой минуты молчания она сказала: — Пусть будет так, как ты считаешь правильным, отец. И тут же упала без сознания. Приводя её в чувство, отец думал: «В тот раз, когда я уговаривал её пойти к королю-христианину, она точно так же упала без сознания». Он несказанно жалел лежавшую без чувств дочь и завидовал ей. Ему не дозволено было спасаться в бесчувствии, он должен был в полном сознании до конца прочувствовать свою беду. Альфонсо ехал из Бургоса в Толедо. В числе прочих его сопровождали архиепископ дон Мартин, рыцарь Бертран де Борн и оруженосец Аласар. Вся страна на их пути снаряжалась в поход. Молодые люди спешили по всем дорогам в замки своих сеньоров, повсюду по направлению к югу двигались кучки вооруженных людей. Альфонсо и его спутники окидывали их опытным глазом, обменивались молодецкими окликами и шутками со своими будущими солдатами. Король был весел, как жеребенок. Он радовался войне, радовался, что скоро увидит сыночка, милого бастарда Санчо, графчика Ольмедского. Он любил сыночка радостной, крепкой отцовской любовью, которую собирался доказать на деле. Сам он рос без отца; трехлетним ребенком стал королем, и никто не осмеливался как следует вразумлять мальчугана, который был королем. Он не допустит, чтобы мальчик превратился в маменькиного сынка, пусть почувствует отцовскую руку. Сейчас же по возвращении он возьмет сына в свои руки. В первый же день велит окрестить Санчо. Ракель не станет противиться. Он и её приобщит благодати, прибегнув, если понадобится, к строгости, и она будет ему благодарна. Приехав в Толедо, он умылся, переоделся и поскакал к Ракели. «Алафиа — мир входящему!» — приветствовала его надпись на воротах поместья. У входа в дом стояла Ракель. Пылко, с гордостью и нежностью привлек он к себе любимую. Она все забыла, её захлестнула волна счастья оттого, что он снова здесь. Он обвил рукой её плечи, и они вошли в дом. Тут он отпустил ее» поставил прямо перед собой, оглядел с головы до ног, смеясь от счастья. Потом сказал: — А теперь идем к Санчо. Ракель ответила: — Его нет. Альфонсо отступил на шаг, ничего не понимая, и уставился на нее, опешив от неожиданности. Спросил: — Где же он? Недоброе подозрение закралось ему в душу. Неужто мальчик в кастильо? Ракель собрала все свое мужество и храбро ответила правду: — Не знаю. Его глаза посветлели от хорошо знакомого ей гнева. — Не знаешь, где мой ребенок? — прорычал он тихо и яростно. — В безопасности, — ответила Ракель. — Наш сын в безопасности, это все, что я знаю. Отец отправил его в безопасное место. Альфонсо схватил её за руку с такой силой, что она невольно вскрикнула. Потом схватил за плечи и стал трясти. Приблизив лицо вплотную к её лицу, забросал её гневными вопросами: — Моего сына, моего, моего Санчо ты отдала отцу? А он, старый пес, нарушил клятву, и ты это потерпела? Верно, помогала ему, да? — Не помогала и не отдавала. Но я знаю сама и тебе говорю: отец прав. В голове у Альфонсо теснились поносительные и злопыхательские слова из папских энциклик против евреев, из подстрекательских проповедей духовенства: исчадия ада, вестники сатаны. Рука сама сжалась в кулак и поднялась для удара. И тут он увидел Ракель. Она откинулась назад и протянула руку для защиты, но без страха. С бледного смуглого лица на него смотрели огромные серо-голубые глаза. В них было изумление, испуг, разочарование, смятение, гнев, скорбь, любовь; все то, чего не говорили, а быть может, не могли выговорить уста, с такой силой выражали глаза и вся поза, что он, взглядом постигавший мир и людей, сразу, против собственной воли, все почувствовал и понял. Он опустил руку. Презрительно и злобно фыркнул. — Итак, вы, евреи, украли у меня сына, — сказал он, — этого и надо было ожидать. — Он засмеялся резким, судорожным, неприятным смехом, точно нож, вонзившимся в мозг Ракели. Потом он круто повернулся, вышел и поскакал назад, в Толедо. Вызвал Иегуду в замок. — Итак, ты нарушил клятву, — деловым тоном констатировал он. — Нет, государь, не нарушил, — возразил Иегуда, — нелегко мне было сдержать жестокую клятву, но я сдержал ее. Я не сделал своего внука евреем, да простит мне господь это прегрешение. Ярость Альфонсо прорвалась наружу. — Ты украл моего сына, собака! Ты держишь его заложником. Ты не желаешь, чтобы я шел воевать и бить твоих мусульман. Собака! Изменник! Я велю тебя повесить! — Никто не держит твоего сына заложником, государь, — тихо ответил Иегуда. — Ребенок надежно укрыт от войны, от христиан и от мусульман, вот и все. Здесь, в Толедо, без твоего величества он будет под угрозой. Обдумай это спокойно, государь, и ты согласишься со мной. Сейчас мальчик в верных руках. Ракель не знает, где он. Ей это нелегко. Да и я точно не знаю, где он, и мне это тоже нелегко. — С прежним сознанием своею превосходства и со смиренной дерзостью он добавил: — Я понимаю, что тебе хочется меня повесить. Но тем самым навеки онемеют уста, которые могут, когда приспеет время, рассказать тебе о твоем сыне, — и с почтительной фамильярностью заключил: — Когда окончится война и минует опасность, я привезу мальчика обратно. В этом ты можешь быть уверен, государь. Я никогда не видел своего внука и хочу перед смертью увидеть его. Да и Ракель вряд ли перенесла бы утрату ребенка. Сознание собственного бессилия сдавило грудь дона Альфонсо. Неразрывные путы связывают его с евреем. Еврей крепко держит его в руках. Молча, повелительным жестом приказал он Иегуде удалиться. Немного успокоившись, он должен был признать, что Иегуда украл у него сына не только по злобе. Ракель не солгала: очевидно, она и в самом деле не знала, куда спрятали ребенка и, без сомнения, не с легким сердцем отдала его Иегуде. Перед ним неотступно стоял образ Ракели, безмолвно, но красноречиво выражавший гнев, скорбь, жалобу, любовь. Он старался с ребяческой злостью отмахнуться от этого образа. Как можно подробнее, ехидно смакуя их, представлял себе слова и поступки Ракели, которые когда-либо не понравились ему. Как она оробела, когда он посадил её перед собой на седло и пустил лошадь вскачь! К его собакам и соколам она тоже всегда относилась неприязненно. Не зря же говорят: «Нет благодати на том, кому животные не любы и кто животным не люб». Она была глуха и слепа к его рыцарским добродетелям и королевским доблестям и даже, наоборот, косо смотрела на них. Она ненавидела войну. Она была из тех слабодушных, тех трусов, что мешают храбрецам следовать по начертанному им господом пути. По самой сути своей она принадлежала к вилланам, она была еврейкой до мозга костей. Она лишила его сына крещения, божьей благодати, спасения души. Он окунулся в дела, устроил смотр солдатам, начал переговоры с баронами, с военачальниками. Ел и пил с архиепископом и Бертраном. Наступил вечер, ночь. Он тосковал по Ракели. Но не по её объятиям, нет, он жаждал объясниться. Высказать ей прямо в её чистое, невинное, лживое лицо, что он думает о ней, кто она такая. Но, томясь и терзаясь, он из ребяческого упрямства продолжал сидеть в своем замке. Так прошел и следующий день. Но когда настала вторая ночь, он поскакал в Галиану. Бросил поводья конюху, не велел ничего говорить и пошел через сад. Похвалил себя за то, что приказал засыпать цистерны рабби Ханана. Злорадно отметил, что в мезузе по-прежнему нет стекла. Вошел в комнату Ракели. Она просияла. Он приготовил целую гневную речь по-латыни и частично по-арабски, чтобы она наверняка поняла его. Но ничего этого не сказал, а был молчалив и хмур. Позднее, в постели, он с яростным вожделением накинулся на нее. В нем перемешались ненависть, любовь, похоть. Он хотел, чтобы она это почувствовала. Она и почувствовала, к его удовольствию. В Толедо прибыло мусульманское посольство, чтобы вручить королю Кастилии послание от халифа. По слухам, послы явились затем, чтобы напомнить королю о договоре с Севильей. Значит, предположения, высказанные в Бургосе, были правильны: халиф не намерен вмешиваться в войну, если только дон Альфонсо открыто не нарушит перемирия с Севильей. Дон Манрике де Лара и почти все остальные королевские советники от души радовались, что Кастилии и Арагону не придется мериться силами с полчищами самого халифа. Для дона Родриго прибытие посольства было ярким просветом среди окутавшего его душу мрака. Лишь бы только дон Альфонсо обуздал свой нрав и деликатно обошелся с послами, тогда война ограничится схватками и стычками с кордовским и севильским эмиром, вместо того чтобы потопить в крови и слезах весь полуостров. Королю прибытие посольства отнюдь не было желанно. В гневе и нетерпении он рвался прочь из Толедо, прочь от мира. Рвался прочь от Галианы. Рвался начать долгожданную войну. А тут являются эти обрезанные, чтобы опять затеять болтовню и переговоры. Но он сделал уже достаточно уступок в Бургосе и не намерен ублаготворять унизительными заверениями еще и Якуба Альмансура. Он собирался круто обойтись с послами или даже вовсе не принять их. Архиепископ и Бертран подогревали его ожесточение. Зато дон Манрике вместе с каноником старались показать, какие светлые возможности открывает прибытие посланцев халифа, и всеми силами убеждали дона Альфонсо во имя блага его королевства и всего христианства пойти навстречу пожеланиям халифа и ответить на его предостережение твердым обещанием. Если же он будет упорствовать, если бросит вызов халифу, оскорбит его, вместо того чтобы умиротворить, тем самым он привлечет в Андалусию военную мощь всего западного ислама, заранее сведет на нет все военные планы и нарушит договор, соблюдать который торжественно поклялся в Бургосе. Альфонсо долго перечил, упрямился и только после настойчивых уговоров дона Манрике нехотя назначил час, когда он согласен принять послов. Появление мусульманских вельмож во главе с принцем Абуль Асбагом, родственником халифа, было обставлено весьма пышно. Альфонсо, окруженный своими советниками и грандами, ожидал их в большом аудиенц-зале, увешанном коврами и знаменами. Во исполнение церемониала обеими сторонами были произнесены обстоятельные вступительные речи. Альфонсо, восседая на возвышении, по-королевски небрежно слушал всю эту высокопарную официальную болтовню. Он видел хмурое лицо архиепископа, насмешливое — Бертрана, озабоченное — дона Родриго. Взгляд его то и дело обращался к Иегуде, который скромно стоял в заднем ряду. Еврей виноват в том, что он, Альфонсо, прежде первый рыцарь христианского мира, теперь плачевно отстает от Ричарда Английского. Им, Мелек Риком, мусульманские матери пугают детей; а к нему, к Альфонсо, надо полагать, по проискам того же Иегуды, мусульмане шлют посла, чтобы пригрозить ему. Его советники жалкими доводами разума склонили его претерпеть длинные разглагольствования обрезанного. Но пусть все они, и еврей, и осторожные старички советники, не очень-то полагаются на него. Они не могут заглушить его внутренний голос. А только этого внутреннего голоса он и намерен слушаться. Принц Абуль Асбаг, глава посольства, выступил вперед, низко поклонился и начал излагать то, что было ему поручено. Принц был холеный, пожилой вельможа, синяя посольская мантия очень шла к нему, и арабские слова плавно и звучно лились с его уст. Повелитель правоверных на Западе, так гласила его речь, был весьма озабочен, услышав об обширных военных приготовлениях его величества короля Кастилии. Халиф предполагает, что эти приготовления не могут быть направлены против Севильского эмира, его вассала, ибо он огражден договором о перемирии. Однако же за последнее время в христианских странах стало распространяться порочное и безрассудное учение, будто договор, противоречащий целям христианских священнослужителей, для христиан не обязателен. Христианские государи восточных стран бессовестно воспользовались этими домыслами, и султан Саладин принужден был провозгласить священную войну. Аллах увенчал праведные труды повелителя правоверных на Востоке, вернув в его власть город Иерусалим, а христианские государи за нарушение клятвы поплатились властью и жизнью. Дон Альфонсо, сидя в небрежной, по-королевски величавой позе, слушал строгую, суровую речь посла. Его худощавое, словно выточенное из дерева лицо оставалось так невозмутимо, что можно было усомниться, доходит ли до него смысл арабских слов. Пожалуй, только чуть кривился узкий, длинный рот, обрамленный короткой рыжеватой бородой, и глубже врезались глубокие борозды на лбу. Но взгляд светлых глаз переходил от говорящего посла к собранию и все искал дона Родриго, и все искал дона Иегуду. «Болтай себе на здоровье, обрезанный, выговорись до конца, — думал он. — Лай, собака, лай сколько душе угодно, все равно вы со своим повелителем не посмеете укусить, вы будете отсиживаться у себя за морем, в Африке. Я решил набраться терпения, и я не выйду из себя, хотя твоя спесивая рожа так и просит пощечины. Но как только ты вернешься восвояси, я нападу на Кордову и Севилью, и сколько тогда ни лай, а кость достанется мне». Посол продолжал говорить. Повелитель правоверных на Западе, заявил он, считает нужным только напомнить его величеству королю Кастилии, известному своим благоразумием, что он, халиф, многое может простить, но никак не нарушение договора. Его величество король Кастилии вынес достаточно горький опыт из столкновения с одним лишь севильским войском; если же он вторично нападет на Севилью, ему придется иметь дело со всеми военными силами самого халифа. Если Кастилия разожжет огонь, ей потребуется пролить много слез, дабы загасить его. По-прежнему внимательно слушая каждое слово, дон Альфонсо замечал все, что происходит в зале, он видел, как те оба, Родриго и Иегуда, все с большей тревогой, почти что с мольбой смотрят на него. Он видел нагрудный знак Иегуды, пластину с тремя башнями, и, удивляясь, что ему понятно каждое слово в изысканном арабском языке неверного, одновременно вспоминал золотые монеты, которые были отчеканены Иегудой ему, Альфонсо, на радость и внедрили его облик в самые дальние владения халифа. С первой же встречи был он связан с евреем, иногда на радость, иногда на горе. По теперь эти путы ему опостылели, ему не терпится сбросить их. Он видел глаза Иегуды, выразительные, молящие глаза, они напоминали глаза Ракели. «Все равно, это тебе не поможет, — думал он, — ты больше не будешь держать меня на привязи. Я не позволю твоему принцу Абуль Асбагу измываться надо мной, я сорвусь с привязи». Когда принц кончил, наступила глубокая тишина. Тишину нарушил звучный голос Бертрана де Борна. — Нечестивец осмеливается дерзить? — спросил он по-латыни. Секретарь-кастилец почтительно приблизился к трону, чтобы перевести речь. Но Альфонсо отмахнулся от неё. — Переводить нет надобности, — сказал он. — Я понял все и постараюсь дать такой ответ, чтобы господину послу тоже было все понятно. Медленно выговаривая арабские слова и со злой насмешкой представляя себе, как удивится дон Родриго, что пребывание в Галиане помогло ему усовершенствоваться в арабском языке, он начал: — Скажи своему повелителю халифу вот что: по заключению моих ученых советников, договор мой с Севильей перестал быть действительным с тех пор, как султан надругался над гробом нашего Спасителя и вынудил святого отца провозгласить священную войну. Тем не менее, я соблюдал перемирие. Ныне же дерзкие слова твоего повелителя окончательно сломали скреплявшие договор печати. — Он встал и, стоя во весь рост, молодой, полный отваги и величия, заговорил звенящим удалью голосом: — Передай халифу, пусть только переправится на своих кораблях, со своими солдатами в Андалусию! На нашем полуострове ему придется сражаться не с дикими ордами мятежников, как там у себя, на восточной окраине. Здесь ему будут противостоять умудренные опытом воины божьей рати. Deus vult! — возгласил он, и архиепископ со всеми остальными зычно подхватили его возглас. Светлые серые глаза Альфонсо метали молнии, что обычно устрашало многих и восхищало донью Леонор. — А теперь убирайся прочь! — громовым голосом крикнул он принцу Абуль Асбагу. — Посольские права оградят тебя только два дня. Если до тех пор ты не переберешься через границу, пеняй на себя. И благодари бога, что за твои дерзкие речи я не велю вырвать тебе язык. Посол побледнел, но быстро овладел собой. В сдержанных, исполненных достоинства выражениях он попросил, чтобы его величество соблаговолил изложить свой ответ письменно. Иначе повелитель правоверных может решить, что Аллах затмил у него, у посла, рассудок. — Это одолжение я могу тебе сделать, — по-мальчишески смеясь, ответил Альфонсо. Когда собравшиеся стали расходиться, он удержал дона Иегуду и приказал ему: — Письмо напишешь ты, на самом чистом арабском языке. Только смотри, ничего не смягчай. Все равно я поймаю тебя с поличным. Ты, верно, заметил, что я и сам теперь неплохо говорю по-арабски. А рядом с моей печатью пусть будет твоя. Дон Родриго лежал на своей жесткой кровати, измученный и удрученный скорбью, высосавшей из его тела последние силы. Его вина в том, что Альфонсо, точно расшалившийся ребенок, вдребезги разбил все, что с таким трудом было слажено в Бургосе. Если теперь халиф всей своей неимоверной военной мощью обрушится на Испанию, он, Родриго, будет повинен в этом. Ему не следовало полагаться на Манрике, он сам в нужную минуту должен был напрячь все силы и внушить королю благоразумие. И помешали ему только слабоволие и трусость. С самого начала любовной связи Альфонсо и Ракели архиепископ неоднократно упрекал его за то, что он чужд того яростного негодования, которое столь часто звучит в словах пророков и отцов церкви. Дон Мартин корил его справедливо. На его, Родриго, сердце неотразимо действовало рыцарское, юношеское, царственное обаяние Альфонсо; он был снисходителен там, где не могло быть снисхождения и прощения. А последние недели он взвалил на себя бремя еще более тяжкой вины. В тайниках души он обрадовался, что король возобновил греховную жизнь в Галиане, понадеявшись, что этим будет еще отсрочено начало войны. С горячим рвением молился он, чтобы на него снизошел благочестивый экстаз, бывший для него когда-то лучшим прибежищем. Он постился, предавался умерщвлению плоти. Запрещал себе ходить в кастильо Ибн Эзра, отказывал себе в беседах со своим мудрым другом Мусой. Однако господь не судил ему прощения. Благодать не осеняла его. Последняя услада была для него закрыта. А теперь он из слабости позволил ввергнуть государство в бессмысленное кровопролитие. Ибо только из трусости не постарался он склонить короля к рассудительному ответу на обращение халифа. В беседе ему пришлось бы снова заговорить о том, что пора положить конец нечестивой любви к Ракели, а на это у него не хватало мужества. Ни разу в жизни так жестоко не терзало каноника сознание вины. В голове у него звучали слова Абеляра: «То были дни, когда я познал, что значит — страдать; что значит стыдиться; что значит — отчаяться». Он поднялся весь разбитый. Попытался отвлечься. Достал свою летопись, чтобы поработать над ней. Это была целая груда исписанного пергамента. Он наугад перечитывал один, другой лист. Увы, все, что он запечатлел здесь так усердно и любовно, казалось ему пустым и ненужным; он не видел никакого смысла в тех событиях, которые с таким трудом расставил по своим местам. Каким в корне ложным было его описание дона Альфонсо! И как же человек, неспособный познать даже то, что находится вблизи от него, дерзает обнаруживать перст божий в великих исторических событиях! Он достал книгу, только что присланную ему из Франции и вызвавшую там много толков. Называлась она «Древо сражений», сочинил её Оноре Бонэ, настоятель монастыря в Селлонэ, и речь там шла о смысле войны, о её законах и обычаях. Родриго читал. Да, настоятель из Селлонэ был честный, благомыслящий человек, твердый в вере. Опираясь на Священное писание, он подробно обсуждал и решительно определял, дозволено ли сражаться по пятницам, в каких случаях следует прикончить врага, в каких можно ограничиться его пленением, а также какой выкуп не зазорно христианину потребовать с другого доброго христианина. Приор Бонэ на все давал ответ. Он храбро расправлялся с самыми каверзными задачами, решая их просто, прямолинейно и трезво. Вот, например, что он отвечает на вопросы тех, кто сомневается, не наложен ли законом Божиим раз и навсегда запрет на войну. «Многие простые люди, пишет настоятель из Селлонэ, — почитают войну дурным делом, потому что во время войны по необходимости творится много зла, а господь возбраняет творить зло. А я говорю вам, что это вздор. Война не зло, а доброе и праведное дело; ибо война ищет обратить неправое в правое и замирить немирное, это же предписывает и Священное писание. Если же на войне свершается много зла, то исходит оно не от самого существа войны, а от нерадивости главенствующего, отчего бывает, к примеру, что воин творит насилие над женщиной или поджигает церковь. Причина тому отнюдь не в существе войны, а в нерадивости главенствующего. То же, например, относится и к правосудию, по существу коего судьям надлежит править суд с толком, в меру своего разумения. Если же судья вынесет неправый приговор, можем ли мы из-за этого сказать: правосудие само по себе — зло? Конечно же, нет. Зло исходит не от существа правосудия, а от неверного его применения, от дурного истолкования и от дурного судьи». Каноник вздохнул. Для него, для настоятеля Бонэ, задача очень проста. Но Родриго, как ученый, знал, что не все так легко справились с ней. Например, в пору раннего христианства секта монтанистов[181] объявила военную службу несовместимой с христианским учением. Каноник раскрыл сочинения монтаниста Тертуллиана[182]: «Христианин не должен становиться солдатом, — было сказано там, а если солдат становится христианином, ему следует покинуть военную службу». Таких примеров было немало. Когда юношу Максимилиана хотели завербовать в солдаты, он заявил проконсулу: «Я не могу служить, я не могу причинять зло, я христианин». Храбрый, испытанный во многих битвах воин Типазий после обращения в христианство не пожелал продолжать военную службу. Он сказал своему центуриону: «Я христианин, впредь я не могу сражаться под твоим началом». Да и здесь, в Испании, центурион Марцеллий перед значками своего легиона бросил наземь меч со словами: «Я более не служу императору. Отныне я служу Иисусу Христу, царю предвечному». И церковь сопричислила Максимилиана и Марцеллия к лику святых. Правда, позднее, при императоре Константине[183], Арльский собор[184] отлучал от церкви тех, кто противился идти на военную службу. Хитроумный, исполненный опасного соблазна Абеляр в своём «Да и нет» сопоставляет все, что говорится в Писании за и против войны, а выводы предоставляет сделать читателю. Но у кого хватит мудрости разобраться в этих противоречиях? Как можно следовать заветам Нагорной проповеди, как можно противостоять злу — и, тем не менее, идти воевать? Как можно возлюбить врага и убить его? Как согласуется призыв к крестовому походу с учением Спасителя: «Взявшие меч мечом погибнут»? Мысли Родриго стали путаться, страницы книг, которые он читал, становились все больше, больше, буквы расплывались. Они превратились в лицо дона Альфонсо. Да, верно, — vultu vivax. Едва только мусульманский принц начал свою речь, Родриго увидел, как из-за величаво-бесстрастной маски Альфонсо вспыхнуло бешеное пламя, как искры стали пробиваться сквозь маску, как под конец наружу вырвалось все пламя и превратило лицо в зверский образ необузданного властолюбца, жаждущего наносить обиды, крушить и разрушать. При одном воспоминании об этом лице каноника охватывал ужас. Но из ужаса выросло самооправдание. Во все решительные минуты в этом человеке всегда верх берет необузданность, властность. Никто не в силах побороть ее. Господь возложил на Родриго невыполнимую задачу, повелев ему наставлять на путь истинный этого короля. Однако он не смеет прикрашивать собственную слабость и вину подобными софизмами. Не смеет и убеждать себя, даже сейчас, что все потеряно. Ему раз и навсегда поручено вразумлять Альфонсо, а уж воля Божья — даровать ли ему на этом поприще успех или нет. Он должен повидать Альфонсо сегодня же, сейчас; ибо, бросив такой вызов халифу, король, без сомнения, немедленно двинется на юг. Дон Родриго пошел в замок. Своего подопечного каноник застал весёлым, благорастворённым. С тех пор как Альфонсо таким королевским жестом выпроводил мусульманского принца, он ощущал необычайную легкость и свободу. Он послушался своего внутреннего голоса, проволочкам пришел конец, война на пороге; его наполняла царственно-радостная уверенность. Правда, его немного стеснял озабоченный вид ближних советников: такой вид бывал у его воспитателей, когда те порицали поведение мальчика Альфонсо, но не смели его одернуть. Вот пришел и друг Родриго, тоже явно недовольный ответом халифу. Быть может, даже хорошо, что Родриго пришел именно сейчас. Уклониться от разговора невозможно; да и о том, что произошло в Галиане, он, Альфонсо, давно должен был поговорить с другом, заменившим ему отца, а лучшей минуты для объяснения и оправдания не найдешь, чем сейчас, когда он словно вырвался на волю. Мигом решившись, он, без дальних вступлений и прикрас, рассказал, что произошло между ним, доньей Ракель и её отцом, а именно: что еврей увез ребенка прежде, нежели его успели окрестить. — Вина за это — на мне одном, — сказал он, — но, сознаюсь тебе откровенно, отец мой и друг, она не гнетет меня. Завтра я отправляюсь в крестовый поход и вскоре возвращусь очищенным от греха. А тогда я не только велю окрестить сыночка, но и Ракель обращу на путь благодати. Я знаю, после победы у меня на это достанет сил. Родриго боялся, что ребенок находится в Галиане близ отца, все еще лишающего его благодати крещения. Узнав, что это не так, каноник вздохнул с облегчением. Кстати, король даже не сознает, сколь велика его вина, и Родриго вспомнил мудрые и полные соблазна слова Абеляра: «Non est peccatum nisi contra conscientiam, грешен лишь тот, кто сознает свой грех». Снова против собственной воли он вошел в положение короля и оправдал его. Итак, рассказ Альфонсо несколько умерил сокрушение каноника по поводу творимого в Галиане нечестия, но тем пуще разожгло его гнев легкомыслие, с каким Альфонсо говорил о близкой войне. Бог одарил этого короля светлым разумом, а он прикидывается слепым, делает вид, будто не сомневается в скорой и верной победе, и не желает признать, какую чудовищную опасность навлек на страну. Каноник оборвал его с непривычной резкостью и суровостью: — Ты сам себя обманываешь, король Альфонсо. Такая война не может смыть с тебя грех. Это не священная война. Ты с самого начала запятнал её запальчивостью и высокомерием. Альфонсо посмотрел на хилое тело священнослужителя; на его белые, женственные руки, которые никогда не вынимали из ножен меча и не натягивали тетивы, но, закованный в броню самодержавной веры в себя, он скорее был удивлен, чем рассержен, выслушав взволнованного Родриго. — Дела военные и рыцарские от тебя далеки, отец мой, — приветливо ответил он и добавил с наставительно благосклонным превосходством: — Видишь ли, я не мог допустить, чтобы этот обрезанный издевался надо мной в моем собственном замке. Внутренний голос повелел мне поставить его на место. — Внутренний голос! — негромко, но возмущенно возразил каноник; дерзкая самоуверенность короля наконец-то пробудила в нем то яростное негодование, за недостаток которого так часто корил его дон Мартин. — Внутренний голос! Всякий раз, как ты даешь волю преступному высокомерию, ты ссылаешься на свой внутренний голос! Открой глаза и посмотри, что ты наделал! Халиф сам намекнул тебе, что не собирается вмешиваться в войну. Он протянул тебе руку, а ты плюнул в нее. Из чистого тщеславия и самомнения ты накликал на свою страну африканские полчища, неисчислимые, как морской песок. Ты накликал на свою страну четырёх всадников Апокалипсиса. Ты поступил так, словно крестовый поход не что иное, как рыцарское состязание и турнир. Ты нарушил договор с Арагоном, едва успев заключить его. Ты бросил на край бездны всю Испанию. Тощий, щуплый каноник стоял, грозно выпрямившись; кроткие глаза яростно и умоляюще смотрели на Альфонсо. Короля смутил было его священный гнев. Но спустя мгновение он вновь, как щитом, прикрылся своей уверенностью. Ясный взор его невозмутимо встретил гневный взгляд каноника. Он усмехнулся, засмеялся громким неприятным смехом. — Куда же делось твое упование на господа, слуга божий? — издевательски спросил он. — Сотни лет неверные превосходили нас мощью, и, тем не менее, господь пядь за пядью отдавал нам нашу землю. Послушать тебя, так мы стадо баранов. А между тем у меня на юге хорошие крепости, у меня мои верные рыцари ордена Калатравы. Даже без Арагона у меня около сорока тысяч рыцарей. Ты требуешь, чтобы я уступал в отваге моим предкам? Ты требуешь, чтобы я прятался за хитрости и уловки, а не полагался на свой добрый меч? Дерзкий, неукротимый, рыцарственный, стоял он перед каноником, и тому казалось, что из-за его лица проглядывает лик Бертрана, распевающего свои неистовые песни. — Не кощунствуй! — одернул его каноник. — Ты не искатель приключений, ты король Кастилии. Чего стоят твои крепости! Думаешь, они выдержат натиск осадных машин халифа? А твои сорок тысяч рыцарей! Помяни мое слово, большая их часть будет истреблена ордами неверных. Пожары и резня опустошат твою страну. Великое бедствие постигнет ее. И вина падет на тебя. Благодари господа, если он оставит тебе Толедо. Пророческое неистовство священнослужителя смутило Альфонсо. Он замолчал. А Родриго продолжал говорить: — Твой добрый меч! Не забудь, что меч вручает королям господь бог. По-твоему, ты владыка над миром и войной. Не забывай, что война эта может быть провозглашена и дозволена только как война Божия. И ты в этой войне то же, что и последний из твоих конюхов: раб божий. Альфонсо успел подавить чувство жути. С прежним холодным и беспечным высокомерием он ответил: — А ты, священник, не забывай, что господь отдал мне в лен Кастилию и Толедо. Господь — мой сюзерен. И я у него не раб, а вассал. Королю не сиделось в Толедо. Озабоченные лица приближенных вельмож и гневно-благочестивые речи дона Родриго портили ему всю радость от его рыцарственного поведения с послом халифа. Он решил наследующий же день тронуться в путь на юг. Орденские рыцари в крепостях Калатрава и Аларкос скорее поймут и одобрят его. Последнюю ночь перед отъездом он провел в Галиане. Он был очень весел и милостив, ни в чем не упрекал Ракель. Кичливо прохаживаясь перед ней, он похвалялся своим ответом халифу. — Я долго бездельничал, но не заплесневел, о нет! — потягиваясь и потрясая кулаками, объявил он. — Вот теперь ты увидишь, каков твой Альфонсо. Поход будет короткий и победоносный, в этом я уверен. Только не уезжай в Толедо, Ракель, дорогая моя. Оставайся здесь, в Галиане, обещай мне, что останешься. Тебе недолго придется ждать меня. Полулежа на подушках и подперев голову рукой, Ракель смотрела и слушала, как Альфонсо бегает перед ней по комнате и разглагольствует о своих будущих деяниях. — Впрочем, я, по всей вероятности, еще до возвращения попрошу тебя приехать ко мне в Севилью, — говорил он, — ты покажешь мне свой родной город и выберешь из моей добычи все, что тебе приглянется. Она уронила руку, на которую опиралась, и приподнялась — ей стало больно от его речей. Сам того не понимая, он рисует перед ней картину её родного города, сожженного и растоптанного им, и предлагает ей прогуляться по развалинам. — Кстати, моя победа покажет тебе, чей бог настоящий, — весело продолжал он. — Только, пожалуйста, ничего не отвечай, не спорь со мной сегодня. Это праздничный день, мы должны провести его вместе, чтобы ты разделила мою радость. Теперь она в упор смотрела на него своими большими серо-голубыми глазами; её подвижное лицо и вся поза выражали изумление, отпор, отчужденность. Он остановился, почувствовав, как что-то встало между ними. В молчании Ракели ему издалека прозвучала обвиняющая речь каноника. Из беспощадно разящего полководца он превратился в великодушно милующего. — Только не подумай, что твой Альфонсо будет жесток к побежденным, принялся он успокаивать ее. — Мои новые подданные получат милостивого повелителя. Я не стану их притеснять. Пусть себе молятся своему Аллаху и своему Магомету. — Новая великодушная мысль осенила его. — А из пленных мусульманских рыцарей я тысячу отпущу без выкупа. Я предоставлю Аласару выбрать их, это будет ему приятно. И я приглашу их со всем почетом принять участие в грандиозном турнире, который я устрою в честь победы. Ракель невольно поддавалась его необузданному самолюбованию. Уж таков он есть — полон безрассудной отваги, всеми помыслами обращен к победам, а не к опасностям, молод душой, с головы до ног рыцарь, воин, король. И она любит его. Она благодарна ему за то, что последнюю ночь перед походом он проводит с ней. Всё было как прежде. Они весело поужинали. Он, такой воздержанный, пил больше обычного. И пел, что обычно позволял себе только наедине. Пел воинственные песни и, между прочим, знаменитую песнь Бертрана: «Осада замков укрепленных — отрада сердца моего». — Жаль, что ты не захотела познакомиться с моим другом, Бертраном, заметил он, — это славный рыцарь, лучший из всех, кого я знаю. После трапезы она, по своему обыкновению, удалилась. Она по-прежнему не хотела раздеваться перед ним. Потом он пришел к ней, и все было так же, как в первое время, — страстное стремление, слияние, блаженство. Позднее, усталые и счастливые, они вновь принялись болтать. Он, на сей раз тоном не приказа, а скорее просьбы, повторил: — Останься в Галиане на время моего отсутствия. Навещай своего отца, когда вздумается, но не переезжай к нему в кастильо. Живи здесь. Здесь твой дом, наш дом. Hodie et eras et in saecula saeculorum, — кощунственно добавил он. Она с улыбкой, в полудреме повторила: — Здесь мой дом, наш дом. In saecula saeculorum. — И при этом думала: «Если я усну, он уйдёт. Жаль, что я завела такой обычай. Но утром мы вместе позавтракаем. А потом он ускачет на свою войну. И с коня еще раз нагнется ко мне, а на повороте дороги оглянется на меня». Она лежала, закрыв глаза, и ни о чем больше не думала — она заснула. Увидев, что она спит, Альфонсо полежал некоторое время, потом встал, потянулся, зевнул. Накинул халат. Взглянул на женщину, лежавшую с закрытыми глазами и легкой улыбкой в уголках губ. Вгляделся в нее, как в нечто чуждое, дерево или животное. Недоуменно покачал головой. Ведь всего несколько минут назад она дарила его таким счастьем, какого он не знал ни с одной женщиной. А теперь у него осталось только чувство неловкости, даже смущения оттого, что он здесь, у неё в комнате, и подглядывает за ней, спящей, нагой. Всеми помыслами он был уже в Калатраве со своими рыцарями. До того как он провел с ней эту ночь, он предполагал, что на рассвете ускачет в Толедо, наденет доспехи, не эти, а настоящие, боевые, вернется в Галиану и, закованный в латы, опоясанный своим добрым мечом Fulmen Dei, скажет Ракели последнее прости. Теперь он передумал. На следующее утро Ракель ждала, чтобы он пришел проститься. Она была настроена радостно и полна уверенности, что все будет хорошо. Она представляла себе, как пройдет это утро. Позавтракает он с ней в халате. Потом наденет доспехи. А потом ускачет прочь, и она испытает те великие, те блаженные минуты, о которых говорится в песнях; отправляясь в поход, возлюбленный нагнется с коня, поцелует её и кивнет ей. Она ждала сперва радостно, потом с легкой тревогой, потом все тревожнее. Наконец спросила, где дон Альфонсо. — Король, наш государь, давно уже ускакал прочь, — ответил садовник Белардо. Глава четвертая Халиф Якуб Альмансур был уже немолод, он прихварывал и охотно дожил бы свой век в мире; к тому же он считал своим долгом напомнить королю Кастилии о договоре. Однако он был хорошо осведомлен о нраве короля и с самого начала не надеялся на успех своего посольства. Но такого глупого и дерзкого ответа он не ожидал. В наглости необрезанного он, человек глубоко верующий, усмотрел веление Аллаха еще раз перед смертью обнажить меч, покарать неверных и распространить ислам. Он приказал снять с письма короля Альфонсо десять тысяч копий и обнародовать его во всем своем обширном государстве. Моады, арабы, кабилы — все подвластные ему народы должны узнать, как грубо оскорбил христианский король повелителя правоверных. Глашатаи читали письмо на базарах и заканчивали чтение словами Корана: «Так говорит Аллах всемогущий: я восстану на них, и воинства мои, подобных которым еще никогда не видели, обратят их в пыль и прах. Я сброшу их на дно бездны и истреблю». Во всех западных странах ислама разгорелся религиозный фанатизм. Даже непокорные племена Триполитании[185] позабыли свою распрю с халифом и тоже приняли участие в священной войне. В мусульманской Андалусии, уверенной теперь в помощи халифа, царило ликование. К тому же военачальником над всем мусульманским войском был назначен андалусец — испытанный в боях полководец Абдулла бен Сенанид. В девятнадцатую неделю 591 года после бегства пророка[186] Якуб Альмансур выступил из своего лагеря в Фесе[187] и присоединился к войскам, стянутым на южном побережье пролива. Его сопровождали наследник престола Сид Магомет и два других его сына, великий визирь и четыре его тайных советника, кроме того, два придворных лекаря, а также летописец Ибн Яхья. На двадцатый день месяца редшеда халиф назначил переправу. Первыми переплыли через пролив арабы, за ними последовали себеты, масамуды, гомары, кабилы, за ними последовали лучники — моады; арьергард составляли полки личной охраны халифа. Милостью Аллаха переправа завершилась в течение трех дней, и огромное войско расположилось необозримым станом по всей Альхадре, от Кадиса до Тарифы. И вот теперь, когда халиф был на андалусской земле, войска стали свидетелями небывалого зрелища. С незапамятных времен в западной части пролива, прямо перед Кадисом, из воды вздымалась исполинская колонна[188]. Венчала её огромная золотая статуя, сверкавшая далеко над морем и видная за много миль. Она изображала человека, простершего правую руку к проливу, в руке он держал ключ. Римляне и готы назвали это сооружение «Геркулесовыми столпами», мусульмане — «Кадисским идолом», и те и другие в течение тысячелетий боялись и не трогали его — грозного и сверкающего. Теперь халиф приказал свергнуть истукана. Робко, затаив дыхание, следили десятки тысяч людей за первыми ударами, И что же? Золотой и грозный, он не оказал сопротивления. Он пал, и толпа закричала в необузданной радости: «Велик Аллах, и Магомет пророк его!» Халиф поехал в Севилью. Чтоб воздать честь городу, которому, несмотря на договор о перемирии, угрожал бесстыдный король неверных, Якуб Альмансур решил построить минарет для главной мечети. Проект был поручен прославленному зодчему Джабиру. Минарет должен был аллегорически изображать победу ислама над ложной верой. Халиф приказал вделать в башню все статуи и барельефы, которые еще сохранились от римских и готских времен. Золото с поверженного кадисского кумира, а также всю золотую и серебряную церковную утварь, которая будет захвачена в этой войне, халиф предназначил для минарета. Якуб Альмансур собственноручно заложил основание. И как тогда, при падении золотого человека, ликовали неисчислимые тысячи, так и теперь, когда было заложено основание башни, которая должна была вознестись во славу Аллаха высоко в небо в невиданной доселе красе, — так и теперь ликовали неисчислимые тысячи. В Калатраве дон Альфонсо чувствовал себя счастливым. Здесь все торжествовали, что король утер нос наглому халифу, и необузданно радовались войне. Рыцарское начало Ордена взяло верх над его духовным началом. Рыцари славили Бертрана де Борна, их великого брата и товарища. «A lor, a lor, вперёд, на бой!» — громко звучало в их мечтах. Между доном Альфонсо и архиепископом установилась прежняя, веселая дружба. Отважного священнослужителя очень огорчало, что до сих пор он не мог высказать дону Альфонсо свое справедливое, христианское, рыцарское мнение о его блуде с еврейкой. Теперь он заявил ему с прежней откровенностью: — Твой тесть, король Английский, умер как раз вовремя. Потому что, должен тебе сказать, мой дорогой сын и друг, дольше я бы не мог сносить твое непотребство в Галиане. Я просил бы у святого отца отлучить тебя от церкви, пусть бы даже потом я и умер с горя. Я уже сочинял к нему письмо. Теперь это все так же далеко отошло от нас, как языческое прошлое наших предков. Просто воочию видишь, как война вытесняет остатки любовного дурмана из твоего сердца. Он громко расхохотался; Альфонсо вторил ему, звонко, молодо, добродушно. Лазутчики донесли о размерах мусульманского войска. По их словам, в нем было пятьсот раз по тысяче воинов. Кроме того, ходило много рассказов о страшном новом оружии, будто бы привезенном халифом, о гигантских осадных башнях, об орудиях, которые выбрасывают огромные каменные глыбы, о пагубном греческом огне. Уверенность рыцарей не была поколеблена. Они надеялись на свои неприступные крепости, на своего Сант-Яго, на своего короля. Альфонсо задумал смелый план. Казалось, само собой понятно, что ввиду превосходных сил халифа надо ограничиться обороной крепости. Но так ли это? Почему не дать бой врагу в открытом поле? Такая затея представляется безрассудно смелой, но именно поэтому она может окончиться удачей. И ведь как раз на юг от Аларкоса лежит та местность, Долина арройос, преимущества и скрытые недостатки которой известны ему лучше, чем кому другому. А вдруг он выиграет второе сражение под Аларкосом? Он рассказал о своем плане Бертрану и архиепископу. Дон Мартин, который обычно не задумывался над ответом, от удивления разинул рот. Потом он пришел в восторг. — Древний Израиль, — сказал он, — был небольшой кучкой по сравнению с бесчисленными ордами ханаанеев, мадианитян, филистимлян, и все же он побил и уничтожил их. Верно, господь указал ему место для битвы, столь же благоприятное, как Долина арройос. Бертран ответил весело, но уверенно: — В этом сражении, государь, ты потеряешь многих людей, но неверные потеряют еще больше. Молодые рыцари, когда Альфонсо поведал им о своем замысле, сначала были удивлены, даже озадачены, затем его план воодушевил их. Посвящать более пожилых военачальников в свои намерения король не стал. Донья Леонор прожила в Бургосе дольше, чем собиралась. Отсюда было легче воздействовать на грандов Северной Кастилии и на арагонских королевских советников и торопить их с посылкой войска в помощь дону Альфонсо. Ей не терпелось, чтобы он поскорее выступил в поход. С той минуты, как она поняла, сколь сильно захватила его сластолюбивая горячка — страсть к еврейке, — ревность её не засыпала. Только война принесет дону Альфонсо исцеление от насланного адом недуга. Затем она узнала — Альфонсо сам радостно сообщил ей об этом, — как смело он отправил обратно к халифу наглого мусульманского принца. Первым её чувством была безумная радость: теперь война неизбежна. Вслед за тем она поняла всю опасность, которую не может не породить смелость дона Альфонсо. «Поражение, подумала она. — Да, это будет поражение. Может быть, не то поражение, но все же поражение». Это дало ей, несмотря на гнев и заботы, мрачную радость. В её мозгу крепко засели слова матери о благодетельных последствиях поражения. Поражение умножает силу, пробуждает энергию, поражение открывает сотни новых возможностей; при мысли о поражении у неё как-то странно замирало сердце. Она сейчас же отправилась в Толедо. «Поезжай в Толедо», — приказала ей мать. Преступное легкомыслие, с которым Альфонсо бросил вызов мусульманскому послу, только увеличило любовь доньи Леонор. И все время к её горячей тоске по Альфонсо примешивалось смутное, мрачное злорадство: теперь наступит поражение. Теперь с той, другой, будет покончено. Actum est de еа, ей теперь конец. Не застав уже короля в Толедо, она под каким-то предлогом поехала вслед за ним на юг. Дон Педро, который, как и было предусмотрено, вторгся в Валенсийские владения, не желал отказаться от наступления на столицу Валенсии и не спешил с посылкой войска на помощь дону Альфонсо до установленного по уговору срока. Но ей удалось связать дона Педро обещанием; самое позднее через полтора месяца он поставит десять тысяч солдат, а восемьсот солдат, чтобы доказать свою готовность, даст уже сейчас. Она отправилась в Калатраву, чтобы лично сообщить королю эту отрадную весть. Он выехал ей навстречу. Она не скрывала радости, охватившей её при виде короля. Здесь, среди своих рыцарей, в суровой атмосфере крепости Калатравы, он был как раз тем Альфонсо, которого она любила. Сияя, рассказала она, как ей удалось побудить строптивого дона Педро уже в ближайшие недели послать подкрепление. Альфонсо поблагодарил её от всего сердца. Он утаил от нее, что эта весть ему совсем не по душе. Его намерение встретиться с халифом в открытом поле еще укрепилось. Если теперь станет известно, что подкрепления из Арагона надо ждать уже в ближайшем будущем, его советники и полководцы станут еще яростнее сопротивляться его замыслу. Уже немолодой великий магистр Нуньо Перес и дон Манрике де Лара пришли к королеве. Хотя король молчал, его планы стали известны, и те из его друзей, которые отличались осмотрительностью, заволновались. Оба пожилых рыцаря разъяснили королеве, как опасна затея короля и как важно дождаться подкрепления из Арагона. Они просили королеву уговорить дона Альфонсо отказаться от своего намерения. Донья Леонор испугалась. Она ничего не понимала в стратегии, ничего не хотела слушать. Между ней и доном Альфонсо установилось молчаливое соглашение, она принимает участие в государственных делах, но не вмешивается в военные. Однако сейчас — это она поняла — на карту ставится существование Кастильского королевства. Она помнила, как Альфонсо напал тогда, вопреки предостережениям своих советников, на Севилью; она чувствовала, она знала, что теперешний безумно смелый замысел ему дорог. Разум говорил ей, что надо обсудить с ним все. Но как раз сейчас ей не хотелось раздражать его, не хотелось приставать с непрошеными советами. Кроме того, глубоко внутри злорадный голос нашептывал ей: поражение! Любезно, но с королевским достоинством ответила донья Леонор озабоченным вельможам: она ничего не смыслит в вопросах стратегии, за все эти годы она ни разу не говорила с доном Альфонсо о подобных вопросах. Она восхищается его военным гением, и ей, королеве Кастилии, не пристало смущать трусливыми сомнениями гордую отвагу и благочестивую веру в свои силы короля, её супруга. Два дня и две ночи провела она в крепости. Для неё было спешно приготовлено роскошное помещение, ибо не приличествовало ей спать в одном доме с Альфонсо. Обычай предписывал крестоносцам воздерживаться от общения с женщинами. Однако мало кто из рыцарей считался с этим запретом, и донья Леонор ожидала, что Альфонсо после ужина останется у нее. Но он ласково попрощался с ней на ночь, поцеловал в лоб и ушел. То же повторилось и во второй вечер. В обратный путь донья Леонор отправилась верхом, и Альфонсо добрый час сопровождал ее. Расставшись с ним, она погрузилась в задумчивость и односложно отзывалась на речи свиты. Вскоре она приказала подать носилки, хотя и была отличной наездницей. Закрыв глаза, сидела она в носилках. Альфонсо весь захвачен войной, да и не в его натуре любить наспех. Не надо думать, что он пренебрег ею. И, уж конечно, не воспоминание о еврейке удержало его. В Толедо её мысли были заняты той, еврейкой. Там еврейка была очень близко, нельзя было не думать о ней. Какая глупая смелость жить тут же под боком, где она, как и город, как и все вокруг, в ее, Леонориной, власти. Стоит только ей протянуть руку... Раньше это было скорей ощущением, чем осознанной мыслью, а сейчас, в носилках, по дороге в Толедо, она это осознала. Сейчас, в носилках, она против собственной воли старалась вызвать в памяти образ той, еврейки: её лицо, движения, весь облик. Мысленно представляла себе Ракель обнаженной. Сравнивала с собой. Она. Леонор, хорошо сохранилась; это признала даже благородная дама Алиенора, строгий и придирчивый судья. Уж конечно, еврейка привлекла Альфонсо не тем, что она лет на десять, на двенадцать позднее ее, Леонор, вылезла на свет божий из материнской утробы. Он околдован, во власти горячки, на него напущена злая порча. И когда Альфонсо опять станет прежним, настоящим Альфонсо после задуманной им великой битвы — все равно, принесет ли она победу или поражение, — он позабудет еврейку. Если бы она, Леонор, поддалась на убеждения двух старых грандов и постаралась отговорить Альфонсо от его битвы, она была бы дурой. Но она не дура. Нет, она умная, молодая, красивая, она уверена в себе. Лазутчики донесли, что мусульманское войско тремя колоннами подвигается на северо-восток. Альфонсо не мог дольше ждать, он должен был посвятить в свои планы советников и полководцев. Он созвал военный совет. С увлечением изложил свой план. Он хочет выступить и встретить неверных в Долине арройос, изрезанной глубокими руслами высохших горных потоков. Там он дал сражение, которое принесло ему его первую большую победу и подарило крепость Аларкос. Никто в Испании не знает эту местность лучше, чем он. Смело и убежденно объяснял он, как принудит халифа занять более низкую часть полого спускающейся долины, как оттеснит крупные части вражеских сил к лесу, а затем загонит их в лес. Он не сомневается в победе. А тогда перед ними будет открыта вся Южная Андалусия: Кордова, Севилья, Гранада — и война окончится, едва начавшись. Молодые гранды с воодушевлением одобрили его план. Старый дон Манрике почтительно, однако настойчиво предостерегал короля. Вступать в бой в открытом поле с противником, располагающим такими превосходными силами, более чем рискованно. Если не будет одержана решительная победа, Толедо потерян. Искусный в ратном деле барон Вивар поддержал дона Манрике. — Ты, государь, — сказал он, — много потрудился, чтобы сделать крепости Калатраву и Аларкос самыми надежными на полуострове. Под защитой их стен мы можем спокойно выждать, пока прибудут союзники. Мусульманское войско очень многочисленно, и его трудно прокормить. За время осады оно сильно поредеет. А тем временем подойдут арагонцы, и тогда силы халифа уже не будут так непомерно превосходить наши. Вот тут, государь, если на то будет воля Божия, ударь на врага. Морщины на челе дона Альфонсо стали еще глубже. Умом он понимал: доводы Манрике и Вивара основательны. Но томиться в бездействии за стенами крепости и ждать, пока на выручку придет этот молокосос и вертопрах, просто невыносимо. Он ни с кем не хочет делить победу. — Мне небезызвестно, — ответил он, — что осторожный полководец предпочитает не вступать в бой с противником, силы которого в три, в четыре раза превосходят его собственные. Но я не могу спокойно смотреть, как враг занимает страну. Во мне закипает кровь. Истинная война не игра в шахматы, война — это турнир, и решающий удар наносит не благоразумный рассудок, а смелое, благочестивое сердце. Истинный полководец чутьем угадывает, где дать сражение. Я дам сражение в Долине арройос. Рыцари выказали бурный восторг. Теперь сам магистр Ордена почтенный Нуньо Перес постарался удержать короля: — Если войско неверных так многочисленно, как о том доносят лазутчики, то кастильцам без поддержки союзников не устоять против него. Подожди, пока придут арагонцы, государь! Альфонсо надоело слушать поучения своих старых полководцев. Они еще трусливее Родриго. — Я не хочу ждать, дон Нуньо, — заявил он. — Поймите меня! Я не потерплю, чтобы обрезанные осадили Аларкос, крепость, которую я присоединил к своему государству. Я справлюсь с ними и без Арагона. Но дон Манрике не сдавался. — Пошли хотя бы гонца к дону Педро! — настаивал он. — Если строго придерживаться буквы договора, ты обязан ждать. — Буквоедство не в моей натуре, — вспылил дон Альфонсо, — и не в натуре короля Арагона. Он христианский рыцарь. Мне незачем спрашиваться у него. — И, успокоившись, прибавил: — Я понимаю ваши опасения, но они не должны меня смущать. Пусть даже у халифа будет в три, в четыре раза больше людей, на нашей стороне правда и всемогущий бог. Мы дадим бой в Долине арройос! Теперь, когда король принял твердое решение, все, даже те, кто раньше колебался, рьяно и горячо принялись за приготовления. Лагерь был разбит на выбранном доном Альфонсо месте. Палатки растянулись по отлогому склону, огражденные с тыла все более круто вздымающейся вершиной, с флангов защищенные арройосами, которые и дали название этой местности, — глубокими оврагами, проложенными бурными горными потоками, в это время года высохшими; их сплошь покрывали белые и красные олеандры. Мусульманское войско меж тем подходило в полном порядке, короткими равномерными маршами. Когда оно приблизилось на расстояние двух дней пути, не трудно было высчитать, что решительный бой произойдет 19 июля, по мусульманскому исчислению 9 шаабана. А девятый день шаабана приходился на субботу. Это повергло в большое уныние еврейских солдат дона Альфонсо. Не без угрызений совести стали три тысячи евреев под его знамена. Они знали, на военной службе они будут вынуждены вкушать запрещенную пищу и в субботний день выполнять запрещенную работу; во времена героической древности иудейские солдаты предпочитали умирать от руки греков или римлян, но не сражаться в субботу. Правда, уже несколько столетий назад синедрион установил торжественную формулу мутар лах — «да будет тебе разрешено», которой учители альхамы освобождали иудеев-добровольцев от соблюдения законов, воспрещающих работать в субботу и есть недозволенную пищу. Однако освобождение давалось только на случай крайней нужды. Был ли сейчас именно такой случай? Вынужден ли король сражаться обязательно в субботу? Евреи отрядили к дону Альфонсо людей во главе с доном Симеоном бар Абба, родственником Эфраима. Если солдаты-иудеи, объяснил он королю, преступят священный запрет не в случае крайней нужды, они навлекут на себя гнев божий и поставят под угрозу поражения себя и своих христианских соратников. Посланцы евреев почтительнейше спросили короля: нельзя ли выбрать для битвы другой день? Альфонсо похлопал дона Симеона по плечу и весело сказал: — Я знаю, что вы, евреи, храбрые воины, и охотно пошел бы вам навстречу. Но, видите ли, оттянуть битву больше чем на день я не могу. И тогда мне придется сражаться в воскресенье. Это вызвало бы недовольство ваших христианских соратников, а их гораздо больше. Придется остановиться на субботе, зато мы все будем молиться, чтобы ваш бог отпустил вам этот грех. Благочестие евреев навело короля на размышления, и он решил посоветоваться с доном Мартином, что предпринять, дабы обеспечить себе и своему войску милость всевышнего. Архиепископ читал «Древо сражений» приора Бонэ. Там рекомендовалось в день битвы воздерживаться от пищи, ибо славный рыцарь царь Саул, перед тем как вступить в бой, грозил покарать смертью всякого, кто до захода солнца утолит голод или жажду. Архиепископ предложил христианским солдатам в день битвы воздержаться от еды, а чтобы они не ослабели, король может накануне вечером устроить им обильное пиршество. Дон Альфонсо так и распорядился. Дон Мартин, со своей стороны, разослал гонцов, с тем чтобы утром в день битвы звонили в колокола на всем протяжении от Аларкоса до Толедо и в самом Толедо. Вечером 18 июля король, стоя на возвышенности, с которой он собирался на следующий день руководить боем, обозревал свой и вражеский лагери. Там, где долина понижалась, расположилось станом войско халифа. Бесконечными рядами тесно стояли одна к другой палатки, и Альфонсо и его военачальники, хоть из-за леса им и не было видно, знали: вражеский лагерь загибается и уходит далеко на запад. Король долго молча смотрел, прикрыв ладонью глаза, как спускается вечер на лагерь халифа. Рыцари отправились назад, в лагерь, и повсюду их приветствовали радостными почтительными криками. Солдаты радовались обильной еде. Затем рыцари сели за стол в походном шатре короля, Он сиял золотом и пурпуром стягов; и внутри шатер был богато украшен коврами и шалями в честь войны, благороднейшего занятия рыцарей и королей. Настроение было приподнятое, все ели и пили в свое удовольствие; Бертран пел воинственные песни. Но разошлись рано, чтобы выспаться и набраться сил к предстоящему дню. В сон короля врывались сладостные образы и мысли. Он видел Ракель и подробно развивал ей свой план сражения. Доказывал, что можно так расставить полки, что победа над значительно более многочисленным войском противника будет все равно обеспечена. Объяснил, как он представляет себе дальнейший ход войны. Разбив войско халифа, он дойдет до самого моря. И тогда заключит мир. Побережье и Гранаду он оставит халифу; но Кордову и Севилью обрезанный должен будет отдать ему. Севилью он сделает графством, самым большим графством Кастилии, а титулом графа Севильского пожалует своего любимого сыночка, бастарда Санчо. Сквозь сон он слышал негромкие окрики стражи. Внутренний голос шептал ему: завтрашний день, 19 июля, будет великим днём — он старался вспомнить, какой сейчас год, но испанское летосчисление перепуталось у него в голове с летосчислениями других христианских стран, он не мог вспомнить год и злился, что принял сторону дона Родриго, а не своего дорогого друга дона Мартина. Но тут в его дрему ворвался перезвон колоколов и торжественное, радостное пение, колокола пели te Deum[189], славя его победу, и он крепко заснул под победный звон. Он проснулся под колокольный звон. Как приказал архиепископ, еще до восхода солнца по всей стране — от Аларкоса до Толедо — ударили в колокола. Как только взошло солнце, для солдат отслужили мессу. Многие приобщились святых тайн. Затем полкам были торжественно вручены реликвии, которые должны были сопровождать их в бой. Самая драгоценная, самая надежная реликвия принадлежала калатравским рыцарям — крус де лос анхелес — крест, который таинственным образом был доставлен Альфонсо Третьему двумя неземными пилигримами[190]. В каждом полку рыцари и солдаты преклоняли колени и целовали свою реликвию. В стране мусульман тоже возносились молитвы. Там священнослужители и военачальники подбадривали солдат стихами Корана: «Укрепите сердца ваши, верные! Возвеселитесь духом! Не бойтесь никого, кроме Аллаха! Он ваша опора. Он даст силу вашим ногам, да стоят они крепко. Он пошлет вам победу». И мусульманские солдаты простирались ниц, сотни тысяч мусульманских солдат, лицом к Мекке, и громко читали семь молитв первой суры Корана: «Во имя Аллаха милосердного и милостивого; хвала Аллаху, господу вселенной, милосердному, милостивому; царю дня воздаяния; ты един бог, к тебе мы прибегаем; направь нас на путь правый; на путь тех, к кому ты милостив; но не на путь тех, кто прогневил тебя и кто заблуждается». Бой начался. Калатравским рыцарям было дано приказание напасть первыми и прорвать центр противника. В боевом порядке, сверкая доспехами, выстроились они, восемь тысяч всадников на отборных конях. Они громко пели свою молитву перед боем, пятьдесят девятый псалом Давида: «Кто введет меня в укрепленный город? Кто доведет меня до Эдома? С богом мы окажем силу: он низложит врагов наших». Они ударили в центр врага. «Окаянные с такой яростью ринулись в бой, — повествует летописец Ибн Яхья. — что кони их налетели на мусульманские копья, а неверные были отброшены, но они снова ринулись вперед. Опять были отброшены. В третий раз поскакали в устрашающую безумную атаку. «Держитесь, друзья! — крикнул Абу Хафас, военачальник, командующий центром. — Укрепите сердца ваши, правоверные! Аллах, восседающий на высоком престоле, помогает вам». Но окаянные нападали с такой безумной яростью, что ряды отважных мусульман дрогнули. Сам военачальник Абу Хафас сражался как лев, пал в бою и заслужил венец мученика. Окаянные учинили страшное побоище, врезавшись в центр; все мусульманские воины, сражавшиеся там, были избраны Аллахом для венца мученичества и девятого шаабана этого года вкусили десять тысяч райских радостей». Альфонсо наблюдал за ходом сражения со своей возвышенности. Он видел, как пошли в атаку калатравские рыцари, как были отброшены, вторично пошли в атаку, вторично отступили и как затем сломили ряды врагов. И вот они устремились вперед, его калатравские рыцари неудержимо устремились вперед, теперь они уже скоро достигнут красного боевого шатра халифа и пришлют вестника победы; тогда Альфонсо тоже ринется в бой и окончательно сокрушит врага. Итак, король и его приближенные смотрели, ждали и наслаждались зрелищем. Внизу, в Долине арройос, воплощалась в жизнь мечта певца Бертрана де Борна; вот они, нападающие, сражающиеся и сраженные, вот воинственный клич «А lor, а lor!» врывающиеся в него крики «Аллах!» и «Мухаммад!» и ржание раненных насмерть коней, потерявших всадников. Сердце Аласара распирала радость. Всем своим существом впитывал он смерть, славу, победу, венец мученичества, сплетшиеся в чудесный клубок. И об одном только жалел: о том, что поднятое облако пыли скрывает от глаз поле битвы. Но он видел вокруг себя безумные, разгоряченные, ликующие лица короля и его рыцарей, и его лицо было тоже ликующее, как и у них, и он вытирал слезившиеся глаза, чихал от пыли, щекотавшей в носу, и смеялся. И вдруг случилось нечто неожиданное. Поднятая пыль стояла облаком, и различить, что происходит, стало почти невозможно. Но одно было ясно: бой приближается к их возвышенности, а значит, сражение идет в тылу у рыцарей Калатравского ордена. Всадники в тюрбанах внезапно появлялись то тут, то там, в непосредственной близости от стана кастильцев. Они напали на еврейские легионы, несшие охрану лагеря. Да, евреи вступили в бой, храбро дерутся, ясно слышен древний боевой иудейский клич: «Хедад, хедад!» — они не отступают, держатся крепко. Но их всего три тысячи, силы врага значительно больше. И на мгновение в мозгу дона Альфонсо смутно вспыхнуло предсказание дона Симеона: сражение в субботний день навлечет несчастье. Но как же могло случиться, что мусульманские всадники прорвались настолько вперед? И в каком количестве? Где же калатравские рыцари? Король догадывался о том, что случилось, но гнал от себя эту мысль. Войско халифа, доносили лазутчики, насчитывает пятьсот раз по тысяче воинов, но Альфонсо смеялся. И вот теперь оно надвигается, и не видно ему конца. Из завесы пыли возникают все новые и новые воины в тюрбанах, пешие и конные. Теперь Альфонсо уже не смеялся. Произошло же следующее. Опьяненные победой калатравские рыцари врезались в самую гущу боя. Они не замечали жары и пыли, от которых спирало дыхание. Сквозь шум битвы они слышали только собственные крики и крики тех, кого разили. Как в дурмане, обезумев, охмелев от боя, яростно рубя направо и налево, продвигались они все дальше в облаке пыли, затмившем солнце. Военачальник мусульман Абдулла бен Сенанид, андалусец, опытный в ратном деле, предвидел, что так случится. Он ждал, чтобы рыцари прорвались вперед, и оказывал им только слабое сопротивление. Но он двинул с обоих флангов моадские полки и привел в готовность страшные, дальнобойные метательные орудия. Моадские лучники, известные своей меткостью, незаметно соединились в тылу калатравских рыцарей и отрезали их от главных сил и лагеря христиан. И теперь перед Аларкосом произошло то же, что в битве при Аль-Хиттине. Мусульманские лучники пустили стрелы в коней христианских рыцарей, а как только падала лошадь, всадник в тяжелых латах становился беспомощным. Теперь начали действовать метательные орудия халифа, и в ряды христиан полетели огромные камни. «Началось ужасающее побоище, — повествует летописец Ибн Яхья. — Все неверные были в железных латах, и кони их тоже, и были они цветом рыцарства, но это их не спасло. Перед битвой они молились своим трем богам и клялись на своих крестах, что в этом бою не повернут вспять, пока хоть один из них останется в живых. И на благо правоверным Аллах допустил, чтобы их клятва исполнилась в точности». Для окончательного истребления врага мусульманский военачальник, воспользовавшись огромным численным превосходством своих полков, бросил на лагерь христиан свою личную отборную андалусскую конницу, зашедшую в тыл сражающимся рыцарям. Эту атаку на лагерь и увидел Альфонсо со своей возвышенности. — Вот и наш черед наступил, — заявил он с мрачной радостью. Они во весь опор поскакали к стану. Их было много, но все же недостаточно. Нахлынувшие толпы мусульман поглотили их, им пришлось повернуть обратно в гору, не достигнув лагеря. Но они отступали сомкнутым строем и не позволяли мусульманам обойти их с флангов. Все снова и снова удавалось им расчистить вокруг себя небольшое пространство и передохнуть. Дон Альфонсо сражался в самой гуще. Он думал уже не о ходе боя, а только о том, что творилось в непосредственной близости. Он задыхался от жары и пыли, в глазах рябило от тускло мерцавшей туманной завесы. Он слушал резкий звук рогов, барабанную дробь, дикие выкрики мусульман и возгласы друзей: «Руби! На помощь! Сюда!» И все покрывал непрерывный, сливающийся в общий грохот гул битвы. Сердце дона Альфонсо кипело глухой и в то же время блаженной яростью. Он радовался, когда разил его добрый меч Fulmen Dei; он радовался, когда падал враг, и даже когда падал друг, он ощущал какое-то веселье. Постепенно мусульмане оттеснили кастильцев до средины горы. Король снова приказал идти в атаку. Уцелевшие — их осталось сотен восемь, не больше, врезались в неприятельскую пехоту. Мусульманский солдат, совсем около дона Альфонсо, нацелился в короля копьем. Но Аласар сразил его раньше, чем он успел метнуть копье. Юноша громко рассмеялся. — Ему не повезло, государь, — крикнул он в грохот битвы. Но мгновение спустя свалился, раненный, с седла, запутался ногой в стремени, лошадь протащила его несколько шагов. Остальные прорвались вперед, они гнали вниз по склону пехоту противника. Вокруг короля и тех, что сражались бок о бок с ним, очистилось небольшое пространство. Дон Альфонсо сошел с коня в каком-то дурмане, все еще ослепленный яростью боя. Он нагнулся к Аласару. Поднял забрало, сам не зная зачем, снял с мальчика шлем, тоже не зная зачем, даже не зная, видит ли его Аласар. Он с огорчением подумал, что Аласар должен был выбрать тысячу рыцарей, которых он, Альфонсо, хотел отпустить на волю без выкупа. Мальчик тяжело дышал, его обычно матово-смуглое лицо покраснело и опухло и здесь, в жаре, грязи и крови, несмотря на исказившую его мучительную боль, казалось совсем юным. Альфонсо ниже наклонился над ним, смотрел на него, не видел, опять смотрел, сказал голосом, охрипшим от крика: — Аласар, мой мальчик, мой верный друг! Аласар с трудом поднял руку, Альфонсо не понял зачем; позднее он додумался, что Аласар хотел вернуть ему перчатку, и пожалел, что сразу не понял. Аласар пошевелил губами, Альфонсо не был уверен, что он говорит. Ему послышалось, будто мальчик сказал: «Передай моему отцу...» — но только значительно позже он вспомнил, что как будто слышал эти слова; не мог бы он также сказать, на каком языке они были произнесены. Но пока он стоял, нагнувшись над Аласаром, в нем всплыла, впервые за этот день, да и то очень смутно, заглушенная криками и грохотом боя мысль о Ракели и одновременно мысль о доне Манрике и магистре Нуньо Пересе, которые убеждали его укрыться за стенами крепости, и мысль о гневном доне Родриго. Но он не задержался на этих мыслях, не было времени. Не было также времени заниматься дольше Аласаром; он успел только наскоро перекрестить его. Уже шли в облаке пыли новые орды и гнали их в гору. Тупо, в мрачной ярости смотрел дон Альфонсо на бурно хлынувшие полчища. Когда же конец? Пятьсот раз по тысяче, — донесли лазутчики. И они не солгали. — До сих пор мы имели дело с авангардом, теперь подходят главные силы, сумрачно усмехнулся архиепископ. — Ну что ж, — отозвался Бертран, — тем больше матерей и жен будут лить о них слезы. Рыцари сгрудились. — Медленно, с боем назад! Бертран запел одну из своих песен: Не в теплых постелях наши отцы Глаза навек закрывали. Умремте же с радостью, как бойцы, От вражеской хладной стали! Так, шаг за шагом, сдерживая приплясывающих коней, лицом к врагу, отступали они в гору. Куда ни глянешь, всюду кипит бой. Но когда они добрались до последнего предела, до отвесно вздымающейся крутизны, они на время отбились от врага, здесь никто не мог зайти им в тыл. Они перевели дух, огляделись, отыскали друзей, подсчитали потери. В живых осталось не больше двухсот воинов. — Где дон Мартин? — спросил Альфонсо. — Он ранен, — ответил Гарсеран. — По-видимому, тяжело. Его хотят переправить по ту сторону горы, в дубовую рощу. Сейчас перетаскивают его через овраг. Ты бы тоже ушел, государь, пока неверные еще не узнали дороги через овраг, — настоятельно попросил он короля. Дело в том, что по ту сторону горы была скрытая тропа, ведшая в дубовый лес и к переходу через северную часть оврага. — После следующей атаки, — сказал дон Альфонсо, ибо враг, уже очень близкий, готовился к нападению. И, обращаясь к Бертрану, спросил: — Что с тобой, друг Бертран? Ты ранен? — Так, не все пальцы целы, — ответил Бертран, стараясь говорить естественным тоном. — Вероятно, я не смогу вернуть тебе всю перчатку, пошутил он. И опять схватились враги. Здесь, у подножия последней вершины, бой перешел в ожесточенное единоборство. Каждый дрался сам за себя, в беспамятстве, яростно разя направо и налево, чувство локтя было утрачено. «И Альфонсо, окаянный, — повествует летописец Ибн Яхья, — отвел взор от побоища и увидел белый стяг повелителя правоверных — Аллах да хранит его — в непосредственной близости и увидел золотые письмена на нем: „Нет бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его”. Тогда на окаянного напал страх, и сердце его содрогнулось, и он бежал. И бежали все, кто был вместе с ним, и мусульмане преследовали их. Сам окаянный ушел через гору, но мусульмане перебили великое множество из его народа и не отнимали копий от бедер бегущих и мечей от их выи, пока не напоили досыта свое оружие кровью неверных и не принудили их испить до дна чашу смерти». Достигнув вершины, Альфонсо на один-единственный миг обернулся к Долине арройос, к избранному им полю битвы. Облако пыли затянуло долину, в пыли был он сам и все, кто с ним, пыль насела на шлемы и доспехи. Пыль затянула поле битвы густой завесой, поглощавшей яростный шум схватки — звон мечей, крики воинов, топот и ржанье коней, рев труб. В этом жарком, дымном, пыльном мареве даже зоркий глаз короля Кастилии не мог разобрать, что происходит. Однако Альфонсо знал: здесь в пыли и криках гибнет его слава, гибнет Кастилия. Но не успел подумать или хотя бы ощутить это в ясных словах — его рыцари увлекли его за собой. А мусульмане меж тем громили лагерь кастильцев. Они захватили оружие, сокровища, доспехи, всяческие припасы, и много сотен благородных охотничьих соколов, и церковную утварь, и сверх того парадные одежды, в которые калатравские рыцари собирались облечься в день победы. «Я не могу назвать число христиан, павших от руки правоверных, — повествует летописец. Сосчитать их не мог никто. Убитых было столько, что лишь Аллаху, создавшему и христиан, ведомо их число». Уже сто двенадцать лет, со дня битвы при Салаке[191], не одерживали мусульмане на полуострове такой победы. Страх, охвативший христиан, был так велик, что даже у защитников Аларкоса дрогнуло сердце. После короткой осады они сдали самую сильную кастильскую крепость. Завоеватели, распространяя вокруг себя ужас, разрушили своими боевыми машинами стены и дома города и крепости Аларкос, сровняли их с землей и посыпали землю солью. Глава пятая Незадолго до битвы при Аларкосе прибыли в Толедо первые восемьсот латников из тех арагонских войск, что дон Педро обещал в помощь кастильцам. Их предводитель велел доложить о себе королеве. Это был Гутьере де Кастро. Да, де Кастро настойчиво просил, чтобы его первого послали в Толедо. Бароны де Кастро, говорил он в подкрепление своей просьбы, отличились при завоевании Толедо, о чем до сего дня еще свидетельствует их кастильо в этом городе, он хочет принять участие и в завоевании Кордовы и Севильи. Нерешительный дон Педро не мог отказать своему могущественному вассалу в его настойчивой просьбе. Итак, де Кастро прибыл в Толедо с восемью сотнями отборных латников и пришел на поклон к донье Леонор. Она была радостно и глубоко удивлена. С каким-то суеверным восхищением думала она о своей мудрой матери, которая, не присудив де Кастро его кастильо, раздразнила и взманила его. Донья Леонор встретила Гутьере де Кастро, сияя приветливой улыбкой. — Меня радует, что первым из наших арагонских друзей приехал в Толедо ты, дон Гутьере. Одетый в латы, дон Гутьере стоял перед ней в позе, освященной обычаем, широко расставив ноги, обеими реками опершись на рукоять меча. Коренастый барон гордился своей родословной, которую вел от тех готских князей, что сохранили независимость, уйдя в Астурийские и Кантабрийские горы, когда мусульмане захватили весь полуостров. И верно: у него, как и у многих горцев, жителей тех мест, были широченные плечи, круглая голова, горбатый нос и глубоко запавшие глаза. Он стоял перед сидящей королевой и сверху смело смотрел ей в лицо, раздумывая, что могут означать её слова. — Я надеюсь, — продолжала донья Леонор, — что ты удовлетворен решением, принятым королями в твоем споре с Кастилией. Она подняла на него взгляд, оба внимательно, почти неподобающе долго, посмотрели друг другу в глаза. Наконец дон Гутьере сказал своим скрипучим голосом, взвешивая каждое слово: — Мой брат Фернан де Кастро был славным рыцарем и героем, я любил его всей душой. Ничто не возместит мне его утрату, и, уж конечно, не возместит та вира, что была мне выплачена. Когда я взял крест, я поклялся вырвать ненависть из своего сердца, и я сдержу свою клятву и буду послушен королю Кастилии, как приказал мне мой арагонский сюзерен. Но скажу тебе откровенно, государыня, мне это нелегко. Мне обидно, что среди ближайших слуг дона Альфонсо находится человек, которому я хотел бы плюнуть в лицо и который недостоин этого моего плевка, и он чванится тем, что живет в моем родовом замке. Донья Леонор, все еще не спуская с него своих зеленых глаз, ответила мягким, вкрадчивым голосом: — Только по зрелом размышлении короли решили оставить ему кастильо. — И она пояснила: — Сейчас, благородный дон Гутьере, нельзя вести войну так, как вели её во времена наших отцов. Для войны надо много денег. Чтоб раздобыть их, надо хитрить, подчас даже лукавить, а тот, о ком ты говоришь, умеет хитрить и лукавить. Поверь мне, любезный моему сердцу благородный дон Гутьере, я разделяю твои чувства, я понимаю, как тебе обидно, что этот человек живет в твоем замке. — Она видела, каким внимательным, выжидающим взглядом смотрит он на нее. «Теперь я поманю сокола добычей», — подумала она и медленно закончила: — Когда война разгорится, ни этот человек, ни его хитрость не будут больше нужны. Дон Гутьере спросил, каковы её распоряжения. — Пока было бы хорошо, если бы ты остался со своими людьми здесь, в Толедо. Я сообщу королю о том, что ты прибыл, и получу от него указания. Будь на то моя воля, я оставила бы вас здесь. Войска отозваны из города, и мне было бы спокойнее, если бы я знала, что в Толедо хорошие воины, которым я доверяю. Дон Гутьере поклонился ниже обычного. — Спасибо на ласковом слове, благородная дама, — сказал он. Он простился, исполненный благоговения и отваги. Донья Леонор поистине великая королева. Ликуя, ехал он по узким, крутым улицам Толедо, он, герой и желанный гость в городе, из которого был изгнан; и не раз за эту жаркую летнюю неделю проезжал он мимо кастильо де Кастро и глядел на него с ненавистью и надеждой. И настал день, когда с самого раннего утра зазвонили в Толедо во все колокола, — день великой битвы. И настала ночь, и уже ночью пошли темные, смутные слухи, что битва проиграна. И опять настало утро, и с ним вместе появились испуганные беженцы с юга, их приходило все больше и больше, и жители из предместий Толедо, расположенных вне городских стен, толпами шли в переполненный город, а страшные вести все множились. Великий магистр ордена Калатравы убит, архиепископ тяжело ранен, восемь тысяч рыцарей ордена Калатравы полегли на поле брани, убито свыше десяти тысяч других рыцарей и бесчисленное множество пеших солдат. Донья Леонор сохраняла спокойствие. Просто вздорные слухи. Не может, не должно этого быть. Такого поражения она не представляла себе. Дон Родриго, единственный из королевских советников, оставшийся в Толедо, пришел к ней, его худое лицо было искажено горем и гневом. Она постаралась сохранить спокойствие. — Мне сообщают, — сказала она, — что король, наш государь, понес тяжелые потери при вылазке из крепости Аларкос. Пришел ли ты с более верными вестями, досточтимый отец? — Пробудись, государыня! — гневно воскликнул дон Родриго. — Дон Альфонсо потерпел крупное поражение. Война проиграна, едва начавшись. Цвет кастильского рыцарства погиб. Великий магистр ордена Калатравы убит, архиепископ Толедский тяжело ранен, большинство баронов и рыцарей полегло в Долине арройос. Все, что в течение столетия морем пота и крови завоевали христианские короли нашего полуострова, пошло прахом в один-единственный день в угоду рыцарскому капризу. Королева побледнела. Ей вдруг стало ясно: это правда. Но перед ним она не хотела в этом признаться; она снова была неприступной королевой и холодно указала канонику его место. — Ты забываешься, дон Родриго, — сказала она, — Но я понимаю твое горе и не хочу спорить с тобой. Лучше скажи мне: что я должна, что я могу сделать? Родриго ответил: — Сведущие в ратном деле люди предполагают, что дон Альфонсо продержится некоторое время в Калатраве. Возьми на себя заботу, государыня, подготовить за это время Толедо к обороне. Ты умна и испытана в делах государственных. Сохрани спокойствие в городе. Он переполнен беженцами и насмерть испуганными людьми. Их обуяла жажда крушить, убивать. Они грозят крещеным арабам, они грозят евреям. Втайне донья Леонор ожидала, что услышит подобные речи; возможно, она даже хотела их услышать. Она ответила: — Я сделаю, что могу, чтоб сохранить в Толедо спокойствие. Дона Эфраима, парнаса альхамы, снедали тяжелые думы. Взятие Аларкоса открывало халифу дорогу к Толедо. Город мог стать добычей мусульман, прогнавших евреев из Кордовы и Севильи. Со времен готских королей не было на евреев Сфарада такой напасти. А что принесет ближайшее будущее? В Толедо ходили страшные слухи. Никогда не одолеть бы неверным отличное христианское воинство, если бы не предательство и козни. Еврей, друг севильского эмира, сговорился с мусульманами, выдал им военные планы христиан, численность отдельных отрядов, их расположение. Король не освободился еще из сетей еврейки, посланницы дьявола, и вот божья кара постигла его, его и всю страну. В иудерии люди еще теснее, чем обычно, жались друг к другу. Евреи, жившие вне её крепких стен, шли под их защиту. Над альхамой навис тягостный страх. Дон Эфраим почтительно попросил королеву принять его. Горожане, способные носить оружие, призывались защищать стены города. Дон Эфраим просил, чтобы альхаме было разрешено оставить на защиту иудерии те пятнадцать сотен боеспособных мужчин, которые еще были в её распоряжении. Он говорил, что огромное число еврейских солдат, павших в битве под Аларкосом, свидетельствует о готовности толедских евреев пожертвовать жизнью за короля. Но сейчас евреям угрожают люди, подстрекаемые бессмысленными слухами, и альхаме очень нужны её воины и их оружие. В голове доньи Леонор быстро мелькали мысли. Вот он, единственный, желанный день; теперь надо быть осторожнее, намекнуть, но не выдать себя. Толедский народ, ответила она, видит в печальном исходе битвы кару Божию и ищет виновного. Никто не может заподозрить евреев альхамы, ибо все знают их как преданных слуг короля. Но вот о чужаках, о тех франкских евреях, которым король, наш государь, по своему бесконечному милосердию разрешил поселиться здесь, ничего не известно, и недобрым оком смотрит народ на того, кто подал королю такой плохой совет, — на эскривано дона Иегуду Ибн Эзра. Кроме того, дон Иегуда, при всех своих заслугах, горд, чтобы не сказать заносчив, а роскошь, в которой он живет во время священной войны, возбуждает гнев многих простых горожан. Такой умный человек, как старейшина альхамы, должен это понять. Парнаса возмутило, что королева отрекается от человека, который был призван ею и принес стране благоденствие. — Ты советуешь нам, государыня, отказаться от дона Иегуды Ибн Эзра? — осторожно спросил он. — Да нет же, — быстро ответила донья Леонор. — Я просто стараюсь установить, против кого из евреев растет недовольство народа. — Прости, государыня, что я докучаю тебе вопросами, — настаивал дон Эфраим, — но я не хочу в столь важном деле понять тебя превратно. Ты полагаешь, что нам надо отъединиться от дона Иегуды? Королева ответила холодно, неприветливо: — Мне кажется, что вам не грозит никакая серьезная опасность, а не было бы дона Иегуды, не было бы и тени опасности. — И после томительного молчания она закончила раздраженно: — Так или иначе, дон Эфраим, поставь твоих боеспособных мужей на защиту иудерии или на защиту Толедо, выбор я оставляю на твое усмотрение. Эфраим низко поклонился и вышел. Он пошел к Иегуде. — Мне жаль, дон Иегуда, — начал он, — что ты всё ещё здесь, в кастильо Ибн Эзра. Сейчас трудно найти более ненадежное место для тебя. «Они хотят, чтоб я покинул их пределы, — с горечью подумал Иегуда. — Они хотят отделаться от меня». И он ответил с насмешливой вежливостью: — С тех пор как ты в первый раз заботливо предостерегал меня, я не раз думал, не покинуть ли мне вместе с дочерью и верным другом Мусой эти края. Но король, наш государь, выслал бы за мною погоню. Скажи, разве ты этого не думаешь, дон Эфраим? Я не вижу возможности благополучно пробиться через огромные владения христиан в пределы султана. Придется уж вам, тебе и альхаме, примириться с моим пребыванием в Толедо. Эфраим сказал: — Иудерию защищают крепкие стены и пятнадцать сотен боеспособных молодых мужей. Мне кажется, дон Иегуда, что сегодня иудерия — самое подходящее для тебя место. Иегуда не скрыл, как он поражен, и сразу признал все великодушие этого предложения. — Прости мне глупую насмешку, — сказал он непривычно тепло. — За свою жизнь я приобрел не много друзей, я не ожидал такого человеколюбия. — И он, обычно хорошо владевший собой, взволнованно зашагал по комнате. Затем остановился перед Эфраимом и заговорил с ним, на этот раз по-еврейски: — Но обдумал ли ты, господин мой и учитель дон Эфраим, насколько менее надежной станет иудерия, если даст мне приют? Эфраим ответил: — Да не помыслим мы в дни бедствия закрыть наши ворота перед человеком, сотворившим нам столько блага. Иегуда, раздираемый противоречивыми чувствами, спросил: — Твое приглашение относится и к донье Ракель? Эфраим после минутного колебания ответил: — Оно относится и к твоей дочери. Он настаивал: — Дело идет о твоей жизни, дон Иегуда, ты умен, знаешь это не хуже меня. Может быть, мы заплатим кровью за твое спасение; ты это сказал, и я не спорю с тобой. Но мы убеждены, что эта жертва будет угодна богу. Ты по доброй воле, поставив все на карту, вернулся к нашей вере. Прошу тебя, забудь сейчас свою гордыню. Дай нам возможность воздать тебе добром за добро. Иегуда сказал: — Вы готовы идти на жертвы, и я чувствую соблазн принять ваше предложение. Ибо сердце мое исполнено страха, я не отрицаю. Но что-то внутри удерживает меня. Я мог бы солгать себе и вам, сказав, что не хочу подвергать вас опасности; но не в этом дело. И не в моей гордыне. Прошу тебя, верь мне. Это гораздо глубже. Видишь ли, совсем недавно король принудил меня поставить мою печать рядом со своей под тем дерзким посланием к халифу. И тогда я снова понял: моя судьба навеки связана с царем Эдома. Я играл крупную игру и не хочу бежать в день расплаты. — Обдумай еще раз, — заклинал его Эфраим. — Скрыться в гуще народа, веру которого ты принял, хотя это стоило тебе жертв, не значит убежать от Адоная. Время не терпит, дон Иегуда. Может быть, завтра ты уже не успеешь покинуть этот дом. Идем со мной. Возьми твою дочь и идем со мной. — Ты мужественный и добрый человек, дон Эфраим, — сказал Иегуда, — и я благодарен тебе, да умножит господь твою силу. Но сейчас я не могу решиться. Я знаю, время не ждет. Но я должен слушаться только собственного сердца, сейчас я не могу уйти с тобой. Эфраим был глубоко опечален. — Позднее я еще раз пришлю за тобой посланца, — сказал он, — и, надеюсь, ты передумаешь и придешь к нам, ты и твоя дочь. Да склонит Всемогущий твое сердце к правильному решению. — Пока ты не ушёл, господин мой и учитель Эфраим, позволь мне попросить тебя об одном, — сказал Иегуда, сделав над собой усилие. — Мой внук в надежном убежище, но я не знаю, долго ли оно будет надежным. Я даже не знаю точно, где сейчас ребенок. Единственный, кто это знает, — знакомый тебе Ибн Омар. Ты разыщешь его, когда страсти улягутся. Ибн Омар человек разумный, ему известны мои намерения и моя воля, он даст тебе во всем отчет. Царь Эдома хочет сделать своего сынка, моего внука, графом Ольмедским. Не допусти, чтоб король отыскал мальчика. Не допусти, чтоб он сделал из него мешумада. Пусть мальчик не знает, какого отца он сын. Береги его от Эдома и от веры эдомской. — Я выполню это, — обещал дон Эфраим. — а когда придет нужное время, я скажу мальчику, что он Ибн Эзра. — Он повернулся, чтобы идти. — Храни тебя бог, Иегуда, — сказал он. — Я тебе верный друг. Если нам опять доведется поспорить, вспомни об этих минутах, и я тоже вспомню. А если нам не суждено свидеться, знай, что тысячи из твоего народа благословят твою память. Мир да будет с тобою, Иегуда. — Да будет мир с тобою, Эфраим, — ответил Иегуда. После ухода Эфраима Иегуда долго сидел с опустошенной душой. Он не раскаивался, что отклонил предложение, он был мужественным человеком. Но он много раз видел, как умирают, и хорошо знал, что ему грозит. Он знал: арабское слово, называющее смерть погубительницей всего сущего, не пустой звук, и не стыдился, что его охватывает дрожь при мысли о черной бездне, которая ожидает его[192]. Для него было облегчением, что Эфраим не счел его ответ окончательным. Его одолевали все новые тревожные думы. Ведь он увлекает к гибели и дочь. Он должен спросить ее, раньше чем окончательно решать. Он подчинится её выбору. Ничего не смягчая, сказал он ей, что здесь, в Толедо, их на каждом шагу поджидает смерть и что Эфраим предложил им убежище в иудерии. Ракель знала о поражении дона Альфонсо, но только теперь, из слов отца, она поняла, как огромно это несчастье. Она испытывала безумный страх за себя и отца, но еще сильнее была в ней жалость к дону Альфонсо. Как переживет поражение этот рыцарь, этот король — лучезарное воплощение победы? Она думала с ласковой усмешкой: «Не придется ему, бедному, неудачливому, показать мне мою Севилью». И перед её мысленным взором вставало его лицо — упрямое, гневное, исполненное горькой скорби. И в то же время все внутри неё ликовало: «Теперь он скоро, очень скоро вернется в Галиану. Он обещал. И не будет на нем железной кольчуги, и слова мои проникнут к нему в самое сердце». Не колеблясь, сразу как Иегуда окончил свою речь, она сказала: — Мне нельзя уйти в иудерию, отец. Дон Альфонсо приказал мне ждать его в Галиане. Иегуду больно задело, что она не думает ни о чем, кроме желания дона Альфонсо. Он сказал: — Раз такова твоя воля, дочка, я тоже не пойду в иудерию. Но сказал он это не так решительно, как раньше, и при этом он не спускал испытующего взгляда с её кроткого лица. В нем еще теплилась надежда, что она возразит: «Нет, отец, я не хочу, чтоб ты умер. Я хочу, чтоб ты жил. Я повинуюсь тому, что ты решишь». Но она не сказала ничего, и он с горечью думал: «Я сам отдал её этому человеку. Я толкнул её в объятия этого человека. Я не смею жаловаться на то, что сейчас она не противится его желанию, пусть даже это грозит мне смертью». И вдруг, вся просветлев, она попросила: — Лучше ты приходи жить ко мне, отец. Приходи жить в Галиану. Иегуда догадывался, что творится в душе дочери, все отражалось на её подвижном лице. Она поняла, какая опасность грозит им обоим, но вопреки всему считала Галиану надежным приютом; иначе Альфонсо не велел бы ей ждать его там. Он, Иегуда, знал: это пустая мечта и заблуждение; он знал: она навлекает опасность на него, он на нее, она бессильна помочь ему, он — ей, но какое утешение быть вместе в смертный час! И он не стал разрушать её мечту. Он согласился сегодня же, как стемнеет, уйти к ней в Галиану. Он позвал с собой Мусу. Тот счел вполне понятным, что Ракель хочет остаться в Галиане, а Иегуда — быть вместе с дочерью. Но для него лично, сказал он, пожалуй, нет смысла при существующих обстоятельствах менять место. — Оставь меня здесь, при книгах, — попросил он. — Не годится оставлять их без охранителя. Пожалуй, было бы хорошо, — подумав, сказал он, и лицо его оживилось, — отправить две-три наиболее ценные рукописи в иудерию. Как хорошо, что сефер хиллали уже там. После раннего ужина Иегуда и Муса сидели вместе, пили, вели беседу. Они вдыхали аромат многих лет, проведенных вместе. Они говорили о своем бедственном положении с деловитостью многоопытных людей. Они говорили с мягкой, насмешливой почтительностью о смерти. Муса стоял за своим налоем, чертил круги и арабески и говорил: — Нет, не созвездие, под которым родился дон Альфонсо, привело его и нас к такому печальному исходу, а его природа, его рыцарство. Рыцарство и чума самые страшные бичи, которыми бог карает свои создания. Иегуда не мог удержаться, он должен был рассказать другу, в каких теплых словах отзывался дон Эфраим о его, Иегудиных, заслугах. — Теперь, наконец, евреи поняли, — сказал он со сдержанной гордостью, что я помогал им не ради славы, богатства и почета. Муса добродушно прибавил: — Я все это видел и знаю, что часто ты действовал не только из честолюбия, но также из побуждений великодушного сердца. — И он пояснил со свойственной ему приветливой назидательностью: — Действия людей, говорит Гиппократ, так же как их болезни, редко проистекают от одной причины, более того — у каждого отдельного действия есть много корней. Иегуда с улыбкой ответил: — Ты не щедр на похвалы, друг мой Муса. Беседа их чуть сочилась. Обычно слова легко лились из их уст, теперь, по мере того как приближалось время расставаться, слова падали все реже. Когда Иегуда встал, друзья окончательно замолкли и только пожали друг другу руки. Но затем Муса невольно и неловко обнял Иегуду; никогда раньше он этого не делал. А когда Иегуда ушел, он еще долго стоял все на том же месте, опустив руки, и упорно глядел в землю. Когда Иегуда на следующее утро проснулся в Галиане, он в первое мгновение ничего не мог понять. Потом сообразил, где он и что угрожает этому дому. Однако теперь страх его прошел, душу его охватил огромный покой, он чувствовал ту покорность судьбе, которую так часто восхвалял Муса. Он закрыл глаза и еще немного полежал совсем тихо. Из патио доносился щебет птиц, два тоненьких лучика пробрались сквозь щели в ставнях и скользнули по его лицу. Он лежал, наслаждался тишиной. До этого дня он всегда думал, что должен высчитывать и соображать и за себя и за других; и вот, наконец, он отдыхал и чувствовал, что такое покой, чувствовал всеми порами своего существа, нежился в нем. Он встал, искупался, начал одеваться, не спеша, тщательно. Бесшумно обошел дом и сад. Увидел еврейские и арабские изречения на стенах. Увидел, что кто-то разбил стекло мезузы и засыпал цистерны рабби Ханана. На мгновение в нем вспыхнула дикая, злобная ревность. Но он тут же покачал головой, сам себя осуждая, и его недовольство превратилось в умудренную радость, что в эти последние дни Ракель принадлежит ему, а не тому, другому. Он сидел на берегу прудика в усталой позе, как сидел тогда на ступенях водомета. Наслаждался тем, что ему не нужно больше думать о будущем, принимать решения. Взвешивал то, что было пережито, и в воспоминании все казалось хорошим, и радость и горе. Он вспомнил богобоязненный, фанатичный, презрительный взгляд рабби Товия и не почувствовал ни гнева, ни стыда. Думал он и о своем сыне Аласаре. До сих пор он силой воли запрещал себе вспоминать его. Ни один мускул не дрогнул в его лице, когда он услышал, что оруженосец короля убит в бою под Аларкосом, он не стал расспрашивать, для него сын умер уже давно. Сейчас, сидя на берегу пруда в Галиане, он думал о сыне с печалью, не с ненавистью. Пришел слуга и позвал его к дочери. За завтраком они вели приятную неспешную беседу. Ни одним словом не обмолвились об опасности. Сюда, в Галиану, не доходило смятение, охватившее Толедо. Их окружали мир и тишина. В доме и в саду царил порядок, для них были приготовлены разнообразные яства, безмолвные слуги ждали приказаний. Не прошло и нескольких часов, а им казалось, что они уже не одну неделю прожили здесь вместе. Они гуляли по саду или наслаждались прохладой покоев, искали общества друг друга и снова расставались. Жить им осталось еще три дня, но они этого не знали. Они видели, как солнечные часы отсчитывают минуты, как подвигается тень от стрелки, и в глубине души Иегуда знал: отсчитываются их последние минуты; но он не допускал, чтобы это сознание смущало их мудрый покой. Ракель, со своей стороны, упорно и не раз думала о своем разговоре с отцом и знала, что им грозит. Но она не хотела этому верить. Альфонсо сказал: жди меня. Альфонсо придет. Не может быть, чтобы смерть, погубительница всего сущего, коснулась её до того, как придет Альфонсо. Она поднималась на вышку, откуда видна была дорога, спускавшаяся из Толедо. Она ждала с горячей верой. На второй день в Галиану с опасностью для жизни пришел посланцем от дона Эфраима дон Вениамин. В горячих словах заклинал он Иегуду и Ракель укрыться за надежными стенами иудерии. Иегуда испытывал мучительную радость от этого последнего искушения. Но Ракель сказала кротко и решительно: — Дон Альфонсо повелел мне остаться здесь. Я останусь. Ты, мой друг дон Вениамин, поймешь меня. Хотя её слова ранили Вениамина в самое сердце, он понял Ракель. Она прилепилась душою к этому рыцарю, царю Эдома, мужу брани по самой своей природе. Его блеск не потускнел для нее, несмотря на беды, которые его нечестивое, зря растраченное геройство навлекло на полуостров. Она по-прежнему любила его, по-прежнему в него верила, она отказалась от предложенного иудерией убежища, потому что он властно сказал ей несколько ласковых слов. Мало того: Вениамин не мог себе представить среди обитателей иудерии донью Ракель, ту Ракель, что стояла сейчас перед ним, кроткая и гордая. Ей не было бы проходу от зависти, вражды, неприязненного восхищения, злословия, любопытства. Нет, нельзя себе представить её среди этого мелочного злопыхательства. Он сказал:

The script ran 0.034 seconds.