1 2 3 4 5 6
— Авитаминоз, — сказал я.
— Что?!
— Авитаминоз, — говорю, — кормят паршиво. Зубы у всех шатаются. Чуть заденешь, и привет…
Капитан подозрительно взглянул на дверь. Затем распахнул ее. Там стоял Фидель и подслушивал.
— Здрасьте, товарищ капитан, — сказал он.
— Ну вот, — сказал Токарь, — вот и прекрасно. Петров вас и отконвоирует.
— Я не могу его конвоировать, — сказал Фидель, — потому что он мой друг. Я не могу конвоировать друга. У меня нет антагонизма…
— А пить с ним вы можете?
— Больше не повторится, — сказал Фидель.
— Достаточно, — капитан поправил гимнастерку, — снимайте ремень.
Я снял.
— Положите на стол.
Я бросил ремень на стол. Медная бляха ударила по стеклу.
— Возьмите ремень! — крикнул Токарь.
Я взял.
— Положите на стол!
Я положил.
— Ефрейтор Петров, берите оружие и марш к старшине за документами!
— Автомат-то зачем?
— Выполняйте! А то — поменяетесь местами!
Тут я говорю:
— Поесть бы надо. Не имеете права голодом морить.
— Права свои вы знаете, — усмехнулся Токарь, — но и я свои знаю…
Когда мы вышли, я сказал Фиделю:
— Ладно, не расстраивайся. Не ты, значит — другой…
Затем мы позавтракали овсяной кашей. Сунули в карманы хлеб. Оделись потеплее и вышли на крыльцо.
Фидель достал из подсумка обойму, тут же, на ступеньках, зарядил автомат.
— Пошли, — говорю, — нечего время терять.
Мы направились к переезду. Там можно было сесть в попутный грузовик или лесовоз.
Позади оставался казарменный вылинявший флаг, унылые деревья над забором и мутное белое солнце.
Шлагбаум был опущен. Фидель курил. Я наблюдал, как мимо проносится состав. Мне удалось разглядеть голубые занавески, термос, лампу… Мужчину с папиросой… Я даже заметил, что он в пижаме.
Все это было тошно…
Рядом затормозил лесовоз. Фидель махнул рукой шоферу. Мы оказались в тесной кабине, где пахло бензином.
Фидель поставил автомат между колен. Мы закурили. Шофер повернулся ко мне и спрашивает:
— За что тебя, парень?
Я говорю:
— Критиковал начальство…
Около водокачки дорога свернула к поселку. Я вынул из кармана часы без ремешка, показал шоферу, говорю:
— Купи.
— А ходят?
— Еще как! На два часа точней кремлевских!
— Сколько?
— Пять колов.
— Пять?!
— Ну — семь.
Шофер остановил машину. Вынул деньги. Дал мне пять рублей. Потом спросил:
— Зачем тебе на гауптвахте деньги?
— Бедным помогать, — ответил я.
Шофер ухмыльнулся. Затем он еще долго разглядывал часы и прикладывал к уху.
— Тестю, — говорит, — преподнесу на именины, старому козлу…
Мы вышли из кабины. Темнеющая между сугробами лежневая дорога вела к поселку.
Он встретил нас гудением движка и скрипом полозьев. Обдал сквозняком пустынных улиц. Собак здесь попадалось больше, чем людей.
Путь наш лежал через Весляну. Мимо полуразвалившихся каменных ворот тарного цеха. Мимо изб, погребенных в снегу. Мимо столовой, из распахнутых дверей которой валил белый пар. Мимо гаража с автомашинами, развернутыми одинаково, как лошади в ночном. Мимо клуба с громкоговорителем над чердачным окошком. И потом вдоль забора с фанерными будками через каждые шестьдесят метров.
Дальше, за холмом, тянулись серые корпуса головного лагпункта. Там возвышалось двухэтажное кирпичное здание штаба, набитого офицерами, стуком пишущих машинок и бесчисленными армейскими реликвиями. Там, за металлической дверью, ждала нас хорошо оборудованная гауптвахта с цементным полом. Да еще — с голыми нарами без плинтусов.
Уже различимы были ворота с пятиконечной звездой…
— Мы тебя на поруки возьмем, — сказал Фидель, — увидишь.
— Ладно. На гауптвахте отсижу. А в трибунале, я подозреваю, очередь лет на двадцать…
Мы шли через ров по обледеневшим бревнам. Я сказал:
— Посмотри документы. Неужели там указано время?
— Нет, — сказал Фидель, — а что?
— Куда, — говорю, — нам спешить? Пойдем к торфушкам.
Подразумевались женщины с торфоразработок. Сезонницы, которые жили в бараке за поселком.
— Да ну их, — говорит Фидель.
— А что, возьмем бутылку, деньги есть.
Тут я заметил, что Фиделю это не по вкусу.
Что он поглядывает на меня с тоской.
— Идем, — говорю, — с людьми побудем.
— А с пушкой что делать?
— Автомат под кровать.
Фидель молчит. Я говорю:
— Идем. Покурим, выпьем. Бардаки я и сам не люблю. Спокойно посидим в тепле, без крика.
А Фидель говорит:
— Слушай. Вон он — штаб, рядом. Пять минут через болото. Пять минут, и в тепле.
— На гауптвахте, что ли?!
— Ну.
— Где пол цементный?
— Что значит — пол?! Имеется топчан. И печка. И температура по уставу должна быть выше шестнадцати градусов…
— Слушай, — говорю, — не по делу ты выступаешь. Гауптвахта — впереди. И топчан, и шестнадцать градусов, и военный дознаватель Комлев… А сейчас пойдем к торфушкам.
— Приключений искать? — твердит Фидель с досадой.
— Ах, вот ты как заговорил! Вот что делается с человеком, которому пушку навесили! Давай приказывай, гражданин начальник!..
Тут Фидель как закричит:
— Чего ты возникаешь? Ну чего ты возникаешь? Да пойдем куда угодно! Куда хочешь, туда и пойдем…
Мы направились в кильдим. Поднялись на крыльцо, отряхнули снег и вошли. Пахло рыбой и керосином. В углу темнели бочки. На полках лежали сигареты, мыло, консервы. Золотился куб халвы с оплывшими гранями. Возле раскаленного отражателя дремала кошка. Ниже возился петух. Неутомимо и бешено клевал он мраморной расцветки пряник.
Тонечка протянула нам две бутылки вина. Фидель опустил их в карманы галифе. Потом мы взяли немного халвы и две банки свиных консервов.
Фидель сказал:
— Купи селедки.
Тонечка говорит:
— Селедка малость того… С запахом.
Фидель спрашивает:
— С плохим, что ли, запахом?
— Да с неважным, — говорит Тонечка…
Мы вышли из кильдима. Поднялись в гору. И вот оказались перед бараком с тусклой лампочкой над дверью.
Подошли к окну, стучим. Тотчас же высунулось плоское лицо. Женщина с распущенными волосами трижды кивнула, указывая на дверь.
В прихожей стояло ведро, накрытое куском фанеры. В углу на стене темнели брезентовые плащи. Под ними лежали черпаки, веревки и крючья…
В бараке — тепло. Чугунная печка наполнена розовым жаром. Из угла в угол косо протянута труба.
Нары завалены пальто и телогрейками. Прогнившие балки оклеены цветными фотографиями из журналов. На тумбочках громоздится немытая посуда.
Мы скинули полушубки. Присели к дощатому столу. Рядом кто-то спал, накрывшись одеялом. У окна сидела женщина в гимнастерке и читала книгу. Она даже не поздоровалась.
— Шестнадцатая республика, — загадочно высказалась о ней первая девица.
Затем позвала кого-то из глубины барака:
— Надька! Женихи соскучивши…
И добавила:
— Будьте как дома, если уж пришли…
Ее малиновые шаровары были заправлены в грубые кирзовые прохаря. На запястье синела пороховая татуировка: «Весь мир — бардак!»
Возникла подруга с бледным и злым лицом. Она была в малиновой лыжной куртке, тесной суконной юбке и домашних шлепанцах.
Мы вынули бутылки и консервы. Девицы принесли эмалированные кружки и хлеб. При этом они беспрерывно смеялись.
На окне чернел транзисторный магнитофон, выделяясь среди прочего хлама.
Девица в красных шароварах назвалась Зиной. Подруга в юбке сказала басом:
— Амосова Надежда.
— Как работаете, — поинтересовался Фидель, — надеюсь, с огоньком?
— Пускай медведь работает, — ответила Надежда.
Зина высказалась еще более решительно:
— Тяжелее хрена в руки не беру…
Фидель уважительно приподнял брови.
Наступила пауза. Потом Зина спросила:
— Мальчики из ВОХРы?
— Нет, — сказал Фидель, — мы артисты. Вернее, лауреаты. А вот мой саксофон.
И он помахал автоматом над головой.
— Мальчики, — спросила Зина, — вы немного чокнутые?
— Ага, — говорю, — мы психи. Кукареку!
Фидель разлил вино, звякая стеклом о борта эмалированных кружек.
— Будем здоровы! — сказал он.
— Будем здоровы! — говорю.
— Будете, будете, — сказала Зина, — мы проверяемся. Так что не бойтесь…
Кто-то ходил у нас за спиной по бараку. Кто-то просил, чтобы выключили магнитофон. Кто-то гремел черпаками в сенях. Кто-то пил воду…
Затем явились леспромхозовские парни. Увидели наши полушубки. Долго бродили под окнами, что-то замышляя…
Но мне было все равно. Потому что я неожиданно вспомнил минувшую зиму. Здесь тогда проходили очередные сборы надзорсостава. Мы были размещены в сорокаместной палатке. Койки стояли в два яруса. Внизу было жарко от печки, а наверху гуляли сквозняки.
Каждое утро мы беспорядочной толпой шли в столовую головного лагпункта. Потом тренировались в спортивном зале или листали методички.
Поужинав около семи часов, мы разбредались, кто на танцы, кто в знакомые дома. Большинство шло в местный клуб…
Грохочет оркестр. Разгоряченные девушки ищут в толпе офицеров. Рядовые в душных мундирах топчутся у стены. Они распространяют запах лосьона и конюшни. Их прохаря сияют, как фальшивые драгоценности.
Но вот смолкает радиола. Солдаты едут в кузове батальонного грузовика. Теперь они с необычайной развязностью говорят про женщин. Я слышу голос в темноте:
— А помнишь рыжую на шпильках? Я бы на ту рыжую лег…
— Ты бы лег и на кучу дерьма, — раздается в ответ.
Завтра — обычный день…
Однажды вечером я шел пешком из клуба. Музыка доносилась все слабее. Фонари не горели. Дорога была твердой от первых морозов.
Помедлив, я неожиданно свернул к дощатому зданию библиотеки. Крутыми деревянными ступенями поднялся на второй этаж. Затем отворил дверь и стал на пороге.
В зале было пусто и тихо. Вдоль стен мерцали шкафы. Я подошел к деревянному барьеру. Навстречу мне поднялась тридцатилетняя женщина, в очках, с узким лицом и бледными губами.
Женщина взглянула на меня, сняв очки и тотчас коснувшись переносицы. Я поздоровался.
— Что вас интересует? Стихи или проза?
Я попросил рассказы Бунина, которые любил еще школьником. Расписался на квадратном голубоватом бланке. Сел у окна. Включил изогнутую лампу, начал читать.
Женщина несколько раз вставала, уходила из комнаты. Иногда смотрела на меня. Я понял, что внушаю ей страх. Тайга, лагерный поселок, надзиратель… Женщина в очках…
Как ее сюда занесло?
Затем она передвигала стулья. Я встал, чтобы помочь. Разглядел ее старомодное платье из очень тонкой, жесткой, всегда холодной материи и широкие зырянские чуни…
Тут я случайно коснулся ее руки. Мне показалось, что остановилось сердце. Я с ужасом подумал, что отвык… Просто забыл о вещах, ради которых стоит жить… А если это так, сколько же всего успело промчаться мимо? Как много я потерял? Чего лишился в эти дни, полные ненависти и страха?!.
Ты дежуришь в изоляторе. В соседней камере гремит наручниками Анаги-заде. Шумит пилорама. А дни, холодные, нелепые, бредут за стеклами, опережая почту…
Я вернулся к столу, захлопнул книгу. Положил ее на деревянный барьер.
— Вам не понравилось? — спросила женщина.
— Ничего, — говорю, — спасибо. Мне пора…
Я, не оглядываясь, спустился по лестнице. До военного городка оставалось полтора километра…
Сейчас я припомнил все это и говорю Фиделю:
— Пошли отсюда.
— Ну вот! — сказал Фидель.
— Допивай вино, и пошли.
Девицы спросили:
— Вас что, невесты дожидают?
И только засмеялись вслед…
Мы шли в тишине под звездами. Направились вдоль забора к лощине. Она заканчивалась темным и громоздким силуэтом штаба.
Вдруг на тропинку упали тени. Это были леспромхозовские парни. Но Фидель сразу поднял автомат и крикнул:
— В лесу стреляю без предупреждения!..
Парни исчезли в темноте между деревьями.
Я шел впереди, ориентируясь на спортивную раму для канатов. Она темнела перед зданием штаба, как виселица.
Фидель шел следом.
Тропинка была узкой, не шире лыжни. Я то и дело спотыкался.
Когда мы огибали последние дома, я заметил свет в библиотеке. Желтоватый ровный свет в окне. Я подумал о женщине в зырянских чунях. Почти увидел ее за бастионами книжных шкафов. В узком и тесном пространстве с рефлектором…
И вот я КАК БЫ захожу туда, оставляя на деревянной лестнице мокрые следы. Пересекаю коридор, распахиваю дверь. Женщина встает, ее серьги покачиваются. Тишина настолько полная, что явственно слышится их мелодичный звон. Женщина снимает очки, тотчас коснувшись переносицы. Я слышу: «Что вас интересует?»
— Пошли, — сказал Фидель, — а то ноги мерзнут.
Я говорю ему:
— Мне надо в библиотеку зайти.
— Ого! Ну ты даешь!
— Я хочу там с одной поговорить.
— Кончай, — говорит Фидель, — и так целые сутки добираемся.
Я остановился. Кругом ни души. В стороне желтеют огни поселка. Рядом темной стеной возвышается лес.
Я говорю:
— Фидель, будь человеком, пусти. Я познакомился с одной, мне надо…
— Это значит — мерзнуть, ждать, пока ты кувыркаешься?!
— Вместе зайдем.
Фидель говорит:
— Не могу.
— Ты мне друг, — кричу, — или гражданин начальник?! Ну что ж, веди! Приказывай!
— Пошли, — сказал Фидель.
— Ясно, — говорю, — слушаюсь!
Однако не двигаюсь с места. Фидель остановился у меня за спиной.
— Мне, — говорю, — надо в библиотеку.
— Иди вперед!
— Мне надо…
— Ну!
Я посмотрел туда, где сияло квадратное окошко, дрожащий розовый маяк. Затем шагнул в сторону, оставляя позади нелепую фигуру конвоира.
Тогда Фидель крикнул:
— Стой!
Я обернулся и говорю:
— Хочешь меня убить?
Он произнес еле слышно:
— Назад!
Тут я обругал его последними словами. Теми, что слышал на лесоповале у костра. И около КПП на разводе. И за карточным столом перед дракой. И в тюрьме после шмона…
— Назад, — повторил Фидель…
Я шел не оборачиваясь. Я стал огромным. Я заслонил собой горизонт. Я слышал, как в опустевшей морозной тишине щелкнул затвор. Как, скрипнув, уступила боевая пружина. И вот уже наполнился патронник. Я чувствовал под гимнастеркой все девять кругов стандартной армейской мишени…
И тут я ощутил невыносимый приступ злости. Как будто сам я, именно сам, целился в этого человека. И этот человек был единственным виновником моих несчастий. И на этом человеке без ремня лежала ответственность за все превратности моей судьбы. Вот только лица его я не успел разглядеть…
Я остановился, посмотрел на Фиделя. Вздрогнул, увидев его лицо. (В зубах он держал меховую рукавицу.) Затем что-то крикнул и пошел ему навстречу.
Фидель бросил автомат и заплакал. Стаскивая зачем-то полушубок. Обрывая пуговицы на гимнастерке.
Я подошел к нему и встал рядом.
— Ладно, — говорю, — пошли…
21 июня 1982 года. Нью-Йорк
Дорогой Игорь! (Ваше отчество растряслось на ухабах совместного путешествия.) Оно закончено. Тормоза последнего многоточия заскрипят через десять абзацев.
Есть ощущение легкости и пустоты. Ведь я семнадцать лет готовил эту рукопись к печати. The end of something, как выразился бы господин Хемингуэй…
Вы знаете, я человек не религиозный. Более того, неверующий. И даже не суеверный. Я не боюсь похоронных шествий, черных кошек и разбитых зеркал. Ежеминутно просыпаю соль. И на Лене, которая шлет вам привет, женился тринадцатого (13!) декабря.
Я крайне редко вижу сны. А если вижу, то на удивление примитивные. Например — у меня кончаются деньги в ресторане. Зигмунду Фрейду тут абсолютно нечего делать.
У меня не случается дурных и тем более — радужных предчувствий. Я не ощущаю затылком пристальных взглядов. (Разве что они сопровождаются подзатыльниками.) Короче говоря, природа явно обделила меня своими трансцендентными дарами. И даже банальному материалистическому гипнозу я, как выяснилось, не подвержен.
Но и меня задело легкое крыло потустороннего. Вся моя биография есть цепь хорошо организованных случайностей. На каждом шагу я различаю УКАЗУЮЩИЙ ПЕРСТ СУДЬБЫ. Да и как мне не верить судьбе? Уж слишком очевидны трафареты, по которым написана моя злополучная жизнь. Голубоватые тонкие линии проступают на каждой странице моего единственного черновика.
Набоков говорил: «Случайность — логика фортуны». И действительно, что может быть логичнее безумной, красивой, абсолютно неправдоподобной случайности?..
Отец моего знакомого Шлафман рыл на даче яму под смородиновый куст. Где и настиг его приступ стенокардии. Как выяснилось, Шлафман рыл себе могилу. Случайность — логика фортуны… Мало этого, при жизни Шлафман был несокрушимым сталинистом. И — тоже не случайно. А для того, чтобы я мог рассказывать эту историю без особой скорби…
Я был наделен врожденными задатками спортсмена-десятиборца. Чтобы сделать из меня рефлектирующего юношу, потребовались (буквально!) — нечеловеческие усилия. Для этого была выстроена цепь неправдоподобных, а значит — убедительных и логичных случайностей. Одной из них была тюрьма. Видно, кому-то очень хотелось сделать из меня писателя.
Не я выбрал эту женственную, крикливую, мученическую, тяжкую профессию. Она сама меня выбрала. И теперь уже некуда деться.
Вы дочитываете последнюю страницу, я раскрываю новую тетрадь…
Послесловие
Создание этой небольшой книги заняло у Сергея Довлатова четверть века — с 1964 по 1989 год. Изначально ее главы были отдельными новеллами и имели самостоятельные названия.
Когда незадолго до смерти Довлатов составлял первое в своей жизни «Избранное», он включил в него пятнадцать рассказов. Шесть из них — «Представление», «На что жалуетесь, сержант?», «Голос», «Марш одиноких», «Иностранец», «По прямой» — эпизоды из «Зоны», ее главы, напечатанные в настоящем издании после писем от 11 июня, 24 мая, 23 февраля, 19 марта, 4 февраля и 16 июня 1982 года. «Представление» автор считал лучшей из своих новелл.
Первое издание «Зоны» появилось в 1982 году, через четыре года после того, как писателю пришлось навсегда покинуть Ленинград. Книга вышла в эмигрантском издательстве «Эрмитаж» (США) без рассказа «Представление», написанного позже, в 1984 году. Окончательная редакция «Зоны» относится к 1989 году, когда автор стал готовить сочинения для публикации на родине.
«От хорошей жизни писателями не становятся» — эту мысль Михаила Зощенко Сергей Довлатов особенно ценил и часто повторял, когда речь заходила о цене, которую художник платит за свои творения, о цене славы.
«Нехорошей жизни» Довлатов хлебнул сполна — и больше всего как раз перед тем, как в его сознании стали всплывать первые фразы, первые сцены будущей «Зоны». В 1962 году, забросив учебу и вынужденно покинув стены Ленинградского университета, он три года проходил университеты в системе ВОХРа. Вернувшись в Ленинград, он стал писать о пережитом.
На службе в охране уголовных лагерей Довлатов распознал нечто более существенное, чем увиденное и услышанное. Он понял, что ад лишь в последнюю очередь — местонахождение грешников. Ад — это не тюрьма. «Ад — это мы сами».
Таков этический стержень довлатовской прозы. В «Зоне» он обнажен с максимальной открытостью. В этой книге автор не осуждает никого из своих персонажей, он знает: большинство наших претензий к людям мы с полным основанием можем предъявить самим себе.
Обаяние прозы Сергея Довлатова на том и замешано: все его «смешные истории» рассказаны для людей, знакомых с «незримыми, невидимыми миру слезами». Именно в «Зоне» писатель нашел своего «лирического героя» — человека, ни в чем не завышающего уровень самооценки, ни в чем не превосходящего нас, грешных.
Андрей Арьев
|
The script ran 0.005 seconds.