1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
— Пока что надо повременить с такими заявлениями, — сказал Ян. Он переключил диапазоны и скользнул по средним. Почти сразу, перебивая друг друга, понеслись панические голоса пражских станций. В этих голосах было много общих с русским корней и созвучий, однако до каких-то смыслов не мог добраться даже Октава. И вдруг прорезалось на чистом ВМПС: «Говорит радиостанция Прага-68. Передаем выступление знаменитых автоспортсменов и мировых путешественников на автомобиле «Татра», героев чехословацкого народа Зигмунда и Ганзелки. Пан Ганзелка, давайте начнем с вас».
Послышались звуки какой-то перестановки то ли стульев, то ли микрофонов. Затем прозвучал голос Ганзелки, очень хорошо известный Яну Тушинскому по совместным шатаниям по «Злачной Праге»: «Русские солдаты! Отказывайтесь выполнять приказы вашего обезумевшего командования! Не стреляйте в братский народ! Не верьте политрукам, что мы против социализма! Мы за социализм с человеческим лицом, а не со свиными рылами! Русские интеллигенты, окажите нам поддержку, иначе всем — погибать! Янка Тушинский, не молчи! Выскажись, Янка! Не смей молчать!..» Не говоря ни слова, Ян вскочил с пола, вытащил с террасы Роберта, и оба они пробухали вниз по лестнице — в парк! Оставшиеся молчали. Всех потряс этот неожиданный адрес: прямо в эту комнату — над полями и дорогами Восточной Европы, забитыми танками и бронетранспортерами — между столь же зловещими, сколь и ушастыми башнями заглушек — через пелену кодированных команд и сигналов дезинформации — адресовано на гигантский скифский простор, а приходит прямо туда, куда надо, на юг, в Крым, в его восточную, закрытую для иностранцев зону, к подножию спящего до поры вулкана, в убогую писательскую колонию, в корпус № 19, в комнату № 4, в уши тому, кому адресовано, и в уши его друзей; сразу же после чудовищного государственного предательства, без задержки.
Роберт и Ян быстро шагали по центральной лучевой аллее в сторону Золоченого, создавая впечатление, что куда-то спешат. Доходили до круга и резко поворачивались, спешили обратно. И так раз за разом в ходе острейшего, действительно жизненно важного разговора. Влекущиеся на пляж и разомлевшие уже от солнца семейства с недоумением на них взирали: и что это случилось с двумя поэтами высокого роста?
Ян в такт ходьбы, быстро, сумбурно говорит другу, что он не может не ответить на призыв Ганзелки. Ты первым плюнешь мне в лицо, если я сейчас уйду в кусты. Нет, не плюнешь? У тебя есть свои резоны? Хорошо, ты выскажешь их потом. Теперь только подумай, какой это вызовет резонанс! Ты же понимаешь, какое сейчас начнется, уже началось, свинство агитпропа! Вообрази, что среди этой свистопляски появляется негодующее, но спокойное явление двух ведущих поэтов. Формулируется концепция патриотизма, верность идеям социализма и в то же время отрицание силовых методов решения проблем и тревога за судьбу братского народа.
Роберт, ни на секунду не притормаживая, интересуется, кто эти два ведущих поэта. Значит, ты и я? Или, по алфавиту, я и ты? Почему ты предлагаешь такой вариант? Ведь Ганзелка обращался только к тебе. Я его знаю, он классный парень, но меня он не называл.
Ян берет Роберта под руку, и они продолжают быстро шагать, словно два гангстера из кинофильма «Бурные Двадцатые». Роб, речь идет не обо мне и не о тебе, а о Чехословакии. Если ты думаешь, что я боюсь выходить один, что я хочу прикрыться тобой, ты ошибаешься. Два больших имени принесут больше пользы, чем одно большое имя или куча мелких имен. Скажи, кому еще я могу сделать такое предложение? Антоше? О нет, он весь в своих глоссолалиях, с ним мы не сделаем политического тандема. Нэлле? Она, конечно, бросится вперед вместе со мной, но она дитя, девочка, она, согласись, неуместна в борьбе. Кукуш? Он пойдет, но мы должны его щадить: а) он изранен, б) он единственный из нас член партии. Наконец, Ваксон? Знаешь, Роберт, я открою тебе секрет. Мне доподлинно известно, что Ваксона в определенных кругах считают настоящим антисоветчиком. Выйти вместе с ним, значит сотворить провокацию.
Роберт кладет свою тяжелую руку на тощеватое плечо друга. Послушай, Янк, не злись, но я в такой обстановке, когда миллионная армия прет на маленькую страну, любой протест с нашей стороны посчитаю своего рода провокацией. Ни к чему хорошему он не приведет. В этом страшном мире можно что-то изменить к лучшему, только если в самом центре появятся реформаторы. Вот у тебя есть такой стих «Партбилеты». Ладно, ладно, знаю, что ты скажешь. Бросал, де, куски вечно голодному чудищу. А между прочим, в этих твоих железобетонных строчках — «Партбилеты ведут пароходы, Партбилеты ведут поезда» — живет одна кардинальная мысль: вся власть у них, вся жизнь под ними, никуда не сунешься. Пока. До поры. Пока они сами, эти самые «партбилеты», не заревут — хва-а-атит!
Ян вылезает из-под руки Роберта. Ты все сказал? Считай, что этого разговора не было. И быстро уходит в боковую аллею. А Роберт переходит на медленный, тяжелый шаг. Куда ему теперь идти?
Полдня Ваксон ходил с Ралиссой по поселку Планерское и по пансионату, стараясь не пересекать территории Литфонда. Вокруг шел вроде бы обычный курортный «досуг», но по некоторым признакам видна была тревога. У газетных киосков — их там было три на весь залив — стояли молчаливые очереди законопослушных граждан: ждали прибытия центральных органов, то есть в основном «Правды»: в такие чрезвычайные дни все советские газеты печатали один и тот же текст. Возле одной такой очереди Ваксон попридержал Ралиссу. С любезнейшей злобноватой улыбкой он обратился к еврейскому гражданину в хвосте:
— Что же вы, сударь, газету ждете? Неужели не слышали о событиях по Би-би-си?
Гражданин, весьма приятный дантист или офтальмолог, каким-то странным способом его немедленно опознал и ответил деликатным полушепотом, держа двумя пальцами свой нос:
— Конечно же слышал, товарищ Ваксон. Случайно, конечно.
— А теперь ждете «Правду»; зачем?
— Как-то, знаете, немножко больше доверия, товарищ Ваксон.
Из достоверных источников информации там были еще два столба с громкоговорителями, один на базаре, другой у автобусной остановки. Оттуда с неожиданными порывами ветра долетали, словно из пуза раздутого чревовещателя, отдельные фразы Совинформбюро: «…движимые чувством международной солидарности…», «…предотвратить вторжение сил империализма…», «…оказать братскую помощь…» Эти все усиливающиеся порывы ветра как-то помогали ему не впасть в черную меланхолию. Они взвихряли Ралискину гриву, играли ею. Она все время ее откидывала, чтобы он мог видеть ее вызывающе влюбленные глаза. И вместе с происками ветра она все время совершала свои собственные: постоянно старалась соприкоснуться — то возьмет Ваксу за ухо, то пролезет под майку, то притронется к молнии впереди. И эти ее прикосновении и все эти мелькающие кадры — Ралиска на фоне хребта, пшеничноволосая эдакая «сьюзан-сандерленд» с Дальнего Запада — все-таки как-то вызывали мимолетный подъем: не вечно же гадам над нами царствовать!
Потом на улице Закусочная (она же им. Железняка) они зашли в длинную открытую закусочную и оказались в очереди за хачапури. Здесь, среди «сограждан усталых» (Нэлла Аххо), он все-таки решил, что гады будут царствовать вечно, и потемнел.
— Уйдем отсюда, — сказал он ей.
Она отвесила ему шлепок:
— Перестань кукситься. Надо же все-таки пожрать!
В те времена в Коктебеле не было ни одного кафе со скатертями, а в этой кишке под дерзким именем «Волна» не было и стульев. Народ подходил к высоким едальным установкам и, навалившись на них или переминаясь у них, поедал то, что заполучил в раздаточном окошке.
И вдруг их глаза, которые, между прочим, были примерно одного сине-зеленого колорита, заметили нечто, что могло бы их в другое время отвлечь от уныния. Вдали от очереди и общих мест, на террасе, повисшей над обрывом к морю, скопилась группа отчасти плечистых, отчасти задастых, отчасти атлетных, отчасти брюхатых парней в ярких теннисках и жилетках.
Те их тоже заметили и подняли свои граненые:
— Пьем за свободу!
Массовая публика сделала вид, что ничего не слышала, ничего не видела, ну и, конечно, ничего не говорила. Ваксон крепко взял за руку Ралиссу и пошел с ней к тем парням. Их уже ждали два граненых с определенным, в образе чая, напитком и целое блюдо хачапури, да не таких, что выдавали в окне, не сморщенных, не холодных, а с пылу с жару из отдельной дверцы.
— За свободу Чехословакии! — сказал он.
— И России! — добавил кто-то.
— Гип-гип ура! — воскликнули все и осушили.
Что-то качественное все-таки пьем, ощутил Ваксон. Не то, что с Робкой полночи глотали, не мерзость ту, которая так и завершилась мерзостной, зловонной на весь мир новостью.
Все смотрели на него, вернее, не столько на него, сколько на спутницу.
— Интересно, Ваксон, где ты такую девочку нашел? — спросил кто-то. Другой кто-то тут же добавил:
— Вот ведь писатели какие ушлые! Сидит, сидит, строчит свое, а потом с ходу такую чувиху находит!
Ралиска хохотала с набитым ртом. То хачапури жует, то от хохота умирает.
Из кухни пришел не очень опрятный молодой человек с чайником псевдочая.
— Ну, давайте, ребята, выпьем за эту девушку, которая даже в такой гнусный день поднимает настроение!
— Вообще поднимает!
— За нее! Как вас зовут, мадемуазель? За Ралиссу!
Ей, очевидно, было не противно пить за самое себя вместе с таким впечатляющим числом мужиков. Сколько ко их тут? Шестеро чужих и один свой, The Magnificent Seven! Один из шестерки был даже похож на Юла Бриннера, тот самый, что сделал тонкий намек на толстые обстоятельства. Она неудержимо кокетничала, хотя и отдавала себе отчет в том, что делает это только ради Вакса, только ради того, чтобы отвлечь его от советского мрака; пусть все-таки поймет, что жизнь продолжается.
— Ну а теперь, парни, давайте выпьем за нашего Ваксона! — провозгласил «юл-бриннер».
— Черт бы вас побрал, ребята, как вы узнали, что я Ваксон? — спросил Ваксон.
Все зашумели. Да ты же наш писатель! Да в нашем НИИ все говорят цитатами из «Стеклотары»! В тебе потенциал, старик! Настоящий потенциал! Я так и думал, что Акси-Вакси встанет за Чехословакию!
Все выпили еще по стакану и тут уже соскользнули на истинную злобу дня. Давайте сверим, кто что слышал.
«Свобода» говорит, что танки подошли к Праге. «Немецкая волна» сообщает с места событий, что танки уже в Праге. Многотысячные толпы на улицах встречают их проклятьями. Надеюсь, и «коктейлями Молотова» тоже?
«Голос Америки» цитирует спецвыпуски европейских газет. Заголовок в «Монд»: «Пять минут свободы».
Оказывается, группа правозащитников, от восьми до двенадцати человек, вышла на Красную площадь с плакатами протеста против оккупации. Среди них внук сталинского министра иностранных дел Павел Литвинов и поэтесса Наталья Горбаневская, о которой недавно сложила песню американская певица Джоан Баэз. Демонстрация продолжалась не более пяти минут, после чего кагэбэшники растащили по машинам всех, включая грудного ребенка Натальи.
Ваксон бьет себя правым кулаком в левую ладонь. Черт, почему я не с ними! Мужики зашумели. Мы все были бы с ними! А ты, Ралисса, пошла бы? Она молча кладет руку своему другу на плечо и похлопывает, как бы говоря: да-да, вот именно с этим.
Кто-то вынимает из кармана маленький «Телефункен». На вопросы обозревателя Анатолия Максимовича Гольдбергa отвечает военный эксперт коммодор Раритет. Он говорит, что разработка этой монструозной операции произведена из рук вон плохо. Танковые армии наталкиваются друг на друга и образуют колоссальные заторы на дорогах и окружающих полях. Не обеспечена дозаправка бензином и подвозка питьевой воды. Из всех армий Варшавского договора боеспособными выглядят только дивизии ГДР. Если бы чехи решили драться, они могли бы посеять колоссальную панику. Однако они, похоже, не собираются оказывать сопротивление.
Этих кремлевских старперов пора судить, вдруг заявил Ваксон. Чехословацкий кошмар вызовет катастрофу во всем блоке. Произойдет революция, вот увидите. Присутствующие, несмотря на солидный уже общий градус, переглянулись: не слишком ли смело? Однако тот бритоголовый, похожий на Юла Бриннера, поддержал сочинителя. Ты прав, старик. Геронты запятнали светлые знамена нашей армии. Это говорю тебе я, полковник ГРУ.
Все зашумели. Давайте протестовать! Сдаваться не будем! Нужно сопротивляться! Договорились всем встретиться завтра на том же месте. Пойдем в горы и поговорим обо всем на свежую голову. Может, что-то ценное придумается. По ходу прощания все назывались: Ильин, Саблин, Туманов, Каховко, Якубович — и все целомудренно чмокали девушку в щечку; один лишь полковник Гуляй слегка попридержал ее за бедра.
Выходя из «Волны», столкнулись нос к носу с двумя молодцеватыми, теми самыми, которых товарищ Кочевой впереди самого себя прислал для полного удовлетворения запросов супруги; ну, в общем, с братанами Гариком и Мариком.
— Вот это встреча! — вскричали те. (Кстати сказать, плюраль в таких случаях — это не совсем фигура речи: довольно часто два каскадера произносили одновременно одни и те же фразы — слово в слово.) — Мы ее ищем по всем курганам и вулканам, а она с Ваксоном прогуливается!
Тут они бросили на прозаика два одинаковых оценочных взгляда — дескать, способен ли к сопротивлению? Гарик с угрожающей любезностью произнес:
— Кстати, извините, что я вас вчера чуть из автомобиля не выбросил, товарищ Ваксон.
— Нильский крокодил вам товарищ, товарищи Гарики-Марики, — так ответил Ваксон. Ралисса хохотнула и слегка повисла на его плече; для уточнения ситуации. «Ну, в чем дело, ребята?»
Тут порученцы стали частить, показывая, что просто по бытовому, по частному, семейному делу кочевого характера. Михалыч с ума сходит. Бьет черепком по литфондовской мебели. Готов всю захваченную Чехословакию отдать за один взгляд любимой супруги. Умоляет его простить. Слушай, Ралисса, как-то все-таки неловко все излагать в присутствии Ваксона, но он вообще может отойти, подымить в стороне. Ваксон пошел к парапету. Пока шел, спина еще слышала, как порученцы вправляют мадам о страданиях Михалыча. Он письма привез. От Вероникочки большое письмо с рисунками. Ну и записки от всех Аксельбантов. Все остальное неразборчиво. Сел на парапет. Вернее, лег. По морю шли бугры. За Хамелеоном накапливалась грозовая туча. Мимо прошла большая советская семья с резиновыми поплавками. Долетел голос: «На кого они хвост подымают? На великую державу?!» Если она сейчас не подойдет, все будет плохо. Боюсь, что вывернет наизнанку. Она подошла и кулачком проехалась по его позвоночнику. Он сел. С этими прикосновениями жить еще можно. Каскадеры все еще смотрели на них.
— Вакс, любимый, я сейчас пойду и разберусь со всей этой кашей. Турну Семена из моего с понтом «люкса». Пускай живет в своей, отдельной. А ночью, ну… буду тебя ждать на той нашей скамейке. Ты сможешь ночью?
Он чувствовал, что его разбирает. Башка куда-то в сторону поехала.
— А что эти хмыри на тебя так смотрят? Особенно этот Гарик-неяркий, а?
— Я с ним спала когда-то, вот он и вообразил черт-те что.
Ваксон с трудом поднял голову, чтобы посмотреть Ралиссе прямо в лицо. Она стояла с немного униженной, но в то же время и дерзковатой улыбкой, как будто говорила: если ты хочешь, чтобы я в прошлом ни с кем не спала, боюсь, из этого ничего не получится. Ухватила его на мгновение за заросший затылок и побежала к тем двоим.
Он смотрел, как они удаляются по Закусочной и о чем-то горячо спорят, размахивая руками. Жаль, что я не могу его убить. Русский писатель не может убить, если он не на поле брани. Жаль, что у нас нет поля брани. Поле брани откроется завтра в Чехословакии. Вот где нам надо встретиться, Гарик Полухватов: по разные стороны баррикад. В Чехословакии, на поле брани.
Ян Тушинский дал себе зарок больше не ездить в эту затрапезную Коктебелию. Отсюда невозможно позвонить в Москву, не говоря уже о «странах народной демократии» и уж тем более о цивилизованном человечестве. В Европе из любой телефонной будки можно позвонить в Америку, и наоборот. Сколько же будет у нас продолжаться пошехонская дикость? Чтобы позвонить в Москву, надо на почте сидеть, может, час, может, два, может, три. Попробовать, может быть, от директора позвонить; ведь он наверняка знает всех здешних телефонисток по имени, всех этих Людочек, Светочек, Ларисочек. Однако ведь он тут же доложит «куда надо», что Тушинский с кем-то в Москве говорил на иностранных языках. А что если самому пойти прямо «куда надо» и позвонить от них? Ведь не откажут же Яну Тушинскому. Надо от них позвонить в ЦК таким людям, от которых сразу по городу разойдется, что Ян Тушинский протестует против оккупации Чехословакии. Вот это ход! Думай, Ян, думай! Ты должен ответить на призыв Ганзелки! Ты принадлежишь миру!
Он думал быстро в такт шагам и, перепрыгивая над канавками, перепрыгивал с одного варианта на другой. Нет, туда «куда надо», не надо! Им верить нельзя. Вот обещали ведь мне не трогать Львиную, а сами устроили облаву. Правда, никого не поймали: у ребят из «республики», видать, своя есть неплохая служба: и сами все ушли, и Колокольцеву спасли. Кстати, почему бы мне с ней не… Нет, сейчас не до романов. Прежде всего я должен обнародовать свое несогласие с правительством. Танки идут по Праге, танки идут по пряже / чешских селений готических, / пренебрегая зодчеством… Что-то получается! Улететь в Москву? Собрать журналистов? Обнародовать мнение? Вступиться за Горбаневскую? Это — мировая сенсация! Один против всех!
Он перепрыгнул черех ручеек, отделяющий пансионат от Литфонда, и зашагал по писательской территории Там уже шла продажа газеты «Правда». За процессом отечески наблюдали секретарь Союза писателей СССР, председатель иностранной комиссии СП СССР Семен Михайлович Кочевой и секретарь СП СССР по оргвопросам и член бюро МГК Юрий Онуфриевич Юрченко, оба объемные и надежные товарищи. Оба приехали на недельку слегка передохнуть от сложных задач, возложенных на них Партией.
— Ян, хочешь забавную историю расскажу? — спросил Юрченко мятущегося поэта и не дожидаясь ответа стал рассказывать: — Оказывается, у нас здесь объявилась своя Чехословакия, «Свободная Республика Карадаг» в Львиной бухте; каково? И вот, в полном соответствии с глобальными событиями, день в день, час в час, местная администрация организовала ликвидацию буржуазной демократии; каково? Правда, говорят, что в отличие от дубчековской компании здешним республиканцам удалось подорвать; каково?
Он, конечно, знал, что Тушинский в курсе дела, однако, насидев в своих партийных креслах основательную хитрожопость, закидывал удочку с лакмусовой бумажечкой, чтобы по реакции Яна проверить настроение всей фронды. Между тем благоверный супруг ветреной Ралиссы, классик Ленинианы товарищ Кочевой в ответ на юрченковское «каково?» только запрокидывал башкенц и произносил «хо-хо, хо-хо», изображая аристократа.
Тушинский же, отлично понимая намерения Юрченко, скрестил руки на груди, подергал донкихотовской ногою и мрачно спросил:
— А это правда, Юра (они были на юр-юр в связи с пинг-понгом на комсомольской ниве), это правда, что Политбюро Чехословакии и особенно генсек Дубчек подвергаются избиениям и особенно старается лично товарищ Шелест?
И не дожидась ответа, пошел в своем направлении, то есть в неопределенность.
1962, оттепель
Гумилевщина
Пришло время сказать несколько слов о товарище Юрченко, поскольку ему еще придется помелькать во второй половине романа. В тот год «оттепель» разгулялась вовсю и никто не удивлялся, если видел руководителей СП за одним столом с богемствующей молодежью.
Вот однажды собрались в Эровском подвале на чтение стихов с выпивоном. Роберт, будучи на взводе, вдруг прочел несколько строк какого-то верлибра:
Оранжево-красное небо,
Порывистый ветер качает
Кровавую гроздь рябины.
Догоняю бежавшую лошадь
Мимо стекол оранжереи.
Решетки старого парка
И лебединого пруда.
— Это чьи? — спросила Нинка Стожарова.
— Мои! — с пьяноватым вызовом ответил Роб.
— А знаешь, здорово! — сказал присутствующий аппаратчик Юрий Юрченко. — Это что-то новое у тебя, Роб?
Глыбообразный Юрченко был в глазах богемы сущей персонификацией правящего класса, однако Роберт упорно всех убеждал, что «Юрка» отличный парень, что к нему только нужен товарищеский подход, и тогда он раскроет свои внутренние сокровища.
Анка попеняла подвыпившему мужу:
— Ну что ты ерничаешь, Роб? Ведь все же знают, что это не твое.
— А чье же? — хохотнул Роб. — Ну, братва, догадай — чья стихоза?
Кто-то сказал — Блока, кто-то вспомнил Белого, стали гадать: Волошин, Хлебников; хозяин только отмахивался.
— Вот Ваксон, наверное, знает, — предположил Юрченко и уставился чекистским прищуром.
— Конечно, знаю, — сказал Ваксон. — Это Гумилев.
— Браво, Вакс! — вскричал Роберт и хлопнул ладонью по столу, разбрызгав прованское масло шпротов.
— Нy вот видите, какая эрудиция демонстрируется, — со странной похабноватостью умилился Юрченко. — Вы, конечно, это в Магадане почерпнули, Ваксон?
— А вы откуда это знаете, Юрченко? — выпятился подбородком Ваксон.
— Я этого не знаю, — хохотнул Юрченко. — Мы не на белогвардейской поэзии росли.
— Все знают, на чем ты рос, Юрч! — крикнула с подоконика Нэлка. Она там сидела с кабардинским поэтом Ады. У Ваксона дергалась щека.
— Я не про Гумилева спрашиваю, а про Магадан. Про Магадан откуда узнали, гражданин начальник?
Юрченко совсем уже каким-то зловещим образом размаслился.
— Из вашего личного дела, Аксён Савельевич Ваксонов, 1932 года рождения, Гринбург по матушке.
— Вот падло какое, — сказал Ваксон Нинке и показал большим пальцем на человеческую глыбу.
— От падлы слышу! — не выдержал Юрченко и дальше полностью сорвался: — От врага, от предателя, троцкиста-фашиста еврейского!
Развернулся отчаянный скандал. Драка не началась только благодаря тесноте за столом. Юрченко, весь дрожа, словно потревоженное тесто, позволил себя увезти черт знает куда, может быть, прямо на Лубянку. С тех пор пошел круто вверх и фактически стал хозяином всего Союза писателей.
1968, ночь с 20 на 21 августа
Акция, продолжение
…Оторвавшись от номенклатуры, Тушинский заспешил по набережной, и тут его окружили молодые парни, персонажи, прямо скажем, плакатного характера.
— Ян, тут ребята хочут с вами сфотографироваться. Нет возражений?
Это была хоккейная команда Киевского СКА на профилактическом отдыхе. И с ними была Заря, она и спрашивала. Как же так получается, моя Заря? Ты, фанатичка моих стихов, искажаешь глагол «хотеть»? Она сияла, показывая спортивным офицерам, как запросто обращается к национальному сокровищу.
— Как это здоровски, Ян, всем запечатлеться с тобой в такой памятный день!
— Постой, постой, Заря, в твоем голосе, мнится мне, звучат какие-то странные нотки.
— Да это радость, Янчик, звучит. Я так рада за чехов. Все-таки здорово, что мы им от всей щедрости души поднесли профилактическое освобождение!
— Профилактическое освобождение, ты говоришь? Да от чего же профилактика, Заря? От триппера, что ли?
— Ой, Ян, ты меня уморил! От буржуазии профилактическое освобождение, а вовсе не от… того, что ты сказал.
— Ну, Заря, в тебе, похоже, юмор пробуждается. Это ты сама придумала?
— Ну почему же я-то? Все ребята так говорят, а им тренер так сказал, полковник Балуевский. Ну, ладно, Янчик, мы купаться идем. Не хочешь с нами искупнуться?
— Мне, Заря, не искупнуться хочется, а искупить ваше профилактическое.
— Ха-ха-ха, вот кого надо в юморе упрекнуть — тебя, Ян Тушинский.
С минуту он смотрел вслед развеселой компании. Чья-то лапа поглаживала основательно округлившийся тыл Зари.
Похоже, что и сама Заря обрела «профилактическое освобождение» в рамках вооруженных сил.
Туча на восточном склоне небес все разрасталась. Похоже, что завтра произойдет слом погоды. Не хватало только, если зарядит дождь. Тягостная муть обуревала его. Надо отсюда выбираться. Плановики ЦК и Генштаба правильно выбрали дату братской помощи: сезон отпусков, вся молодая интеллигенция разбрелась по летним пристанищам. Так или иначе, но надо отсюда выбираться. Но перед этим следует всем собраться и обсудить, что делать: ведь мы все-таки группа, союз, друзья, черт побери!
Первым делом он пошел к Ваксону. И там застал весьма странную обстановку. На террасе сидел, заложив ногу на ногу и покуривая душистую трубку, сценарист Мелонов; в джемпере и в бриджах, с аккуратно причесанной головой он был похож на члена королевского автоклуба. Это впечатление подкреплялось еще тем, что рядом с ним сын Ваксонов Дельф играл его подарком — двумя великолепными крошечными моделями автомобилей, старинным «бугатти» и современным «феррари». Вне всякого сомнения, юнец был совершенно заворожен этими шедеврами: он осторожно водил их по доскам стола, а иногда просто сидел и смотрел.
Родители Дельфа находились внутри, откуда доносилась странная комбинация звуков: перебранка, швыряние предметов и стук пишущей машинки. Мирка металась, забрасывая без разбора вещи в два распахнутых чемодана.
Ваксон с всклокоченной головой делал вид, что продолжает работать, несмотря на весь ад семейной жизни. Увидев Тушинского, Мирка стала громко объяснять ситуацию. Пришел Вадим (так она теперь называла товарища Мелонова) и предложил нам места в своем автомобиле. Он уезжает в Москву, и было бы вполне естественно воспользоваться этим любезным приглашением, особенно в свете идиотических экскурсий нашего правительства. У меня там мама и бабушка, ты понимаешь, что это значит для меня? Так вот, этот вот самый, твой друг, категорически отказался ехать с нами. Ему, видите ли, надо завершить очередную нетленку. Вот для этого, очевидно, и шляется тут без конца… не спи, не спи, художник… черт знает с кем… хоть бы ты ему, Ян, сказал, чтобы перестал пить… чехам своим алкоголизмом не поможешь!
Короче говоря, Вадим как настоящий джентльмен предложил и женщинам Эра ехать с нами. Те — в восторге! Их «вечности заложник» тоже весь как-то застрадался. В общем — едем! Прямо сейчас!
— Послушай, Мирка, как же вы поедете на ночь глядя? — проявил тут Тушинский какую-то лицемерную заботу. — Ведь там же везде на всей дороге ни одного койкоместа не обнаружите!
Мирка ответила с невероятным пылом, смесью восхищения и негодования:
— У Вадима есть две палатки! У него всегда все есть, в отличие от… от других!
Ваксон и Тушинский вышли на волю. Вдруг обнаружилось, что пропала постоянная и уже слегка надоевшая августовская голубизна. Небо было покрыто тяжелыми и слегка подчерненными снизу облаками, лишь кое-где на западе, как позывные подпольных чехословацких радиостанций, стояли узкие световые столбы.
— Вот видишь, хахаля себе подцепила, Вадима Аристарховича Мелонова, — сказал Ваксон, куря, бросая окурок и тут же снова закуривая. Он явно был полу-, а может быть, и на две трети пьян. — Я не возражаю. Даже рад. Пожалуйста, полный вперед в своих чувствах! Только без демагогии! Без лицемерия! Я понятно говорю!
Тушинский отмахнулся от ваксоновских семейных проблем. Сейчас все-таки не до этого. Надо все-таки решить, как Антошка писал в начале десятилетия: «Кто мы, фишки или великие? Лилипуты или поэты?» Нельзя поддаваться, иначе схавают. Ты туда не ходил, Вакс, или редко ходил, а я там всех секретарских секретарей знаю. Ты не представляешь, какого эти шишки мнения о себе, какое носят в себе величие. Кабы не атеизм, можно было бы подумать, что пестуют в себе новых нибелунгов. В общем, чехам мы мало чем можем помочь, а вот себя надо предотвратить от переработки в силос. В общем, я думаю, что для начала надо им отправить телеграммы.
— Это кому же? — поинтересовался Ваксон.
— Ну, Брежневу Леониду Ильичу. Ну, Андропову Юрию Владимировичу.
— Интересно! А как будем адресовать?
— Ну, как положено: уважаемый, там, или дорогой; ну, пишут же американцы dear mister President, даже если в морду хотят плюнуть.
— Они нам не наука, даже если тебя зовут Янк. Писать надо проще, вот как: Гнуснейший Леонид Ильич; Подлейший Юрий Владимирович. Партия учит нас с ней не хитрить.
Пролетающий чиркнул на бреющем, всосался в световой столб, ничего не сказал. Взвился и Тушинский:
— Ты что так орешь, Вакс? Посмотри, вон десять человек на твои вопли обернулись!
Ваксон посмотрел; действительно, группа людей в ужасе взирала на них. Аккуратно пересчитал людей, оказалось семеро, а не десять.
— Их там семеро, Янк. А вот сейчас осталось пятеро, двое улепетнули.
Тушинский невольно рассмеялся:
— Твой выстрел был подобен Этне в предгорье трусов и трусих. Пойдем отсюда. Двинемся ближе к народу. Проверим дыхание и пульс.
Пошли на набережную пансионата. Там основное скопление наблюдалось вокруг уже известного читателю павильона «Коктейльная». Питьевая точка демонстрировала удивительную живучесть. Известных литераторов, конечно, пропустили без очереди. Выпили по три стакана горючей смеси под негласным названием «Вулкан». Развернулась дискуссия, в результате которой лучшая часть публики стала скандировать: «Ру-ки-прочь! Ру-ки-прочь!» Настораживало ненормально большое количество милиции. По двое, по трое менты прогуливались по набережной, вглядывались в молодые лица и сравнивали их с фотографиями, которые держали в руках. По всей вероятии, действовала рассредоточенная группа захвата Республики Карадаг. Захват братской Чехословакии их не колыхал.
С набережной перешли в чахлый садик к киоску «Бочка», где пили отвратительную кислятину. Часть публики уже следовала за ними в качестве свиты, заглядывала в рот. Тушинский опробовал на них новый стих:
Танки идут по Праге,
Танки идут по праху.
Где вы, мои гиганты,
Прежние лейтенанты?!
Публика начала было повторять строчку за строчкой, но вдруг застыла на миг в изумлении. В течение этого мига над «Бочкой» прозвучал кусок из последней сводки новостей: «…Танки стоят на Вацловском наместье, окруженные огромной толпой молодежи. Танкисты читают журнал «Юность» с повестью «Затоваренная стеклотара». То и дело над толпой воздвигаются страстные ораторы. Особенным успехом пользуются речи двадцатилетнего студента Карлова университета Яна Палаха…» Сводка оборвалась, и вслед за ней прозвучал другой, какой-то невероятный голос, исполненный пронзительной грусти: «Он завтра умрет, сгорит…»
Из окошечка «Бочки» высунулась физиономия и погон лейтенанта милиции:
— Чье радио тут работает?
Радио отсутствовало. Ваксон проорал в ответ:
— Ты что, не понимаешь, олух? Это Пролетающий изрек!
Милка Колокольцева плавала в неспокойном море и хохоталa. Юстас Юстинаускас плавал вокруг нее и изображал влюбленного дельфина»: то подныривал под гибкое тело, то накрывал его нежной ластой.
Наигравшись в воде, они вылезли на пляж и прямо наткнулись на сидящую монументальную фигуру Роберта Эра.
«Волна» в те дни оправдывала свое название не только своим волнообразным полом, но и настроениями клиентуры. За несколько часов первого дня советского вторжения она стала прибежищем инакомыслия и фронды, с одной стороны, а с другой стороны — оплотом оголтелых, что уже наматывали ремни с медной бляхой на кулак. В частности, этим делом собиралась побаловаться тройка кирных матросиков с «Кречета»: Грешнев, Шуриленко и Челюст. К тому же и повод тут подвалил, как по заказу.
В округе было уже темно, когда под тусклые лампочки «Волны» поднялась другая великолепная тройка — Роб и Милка Колокольцева. Она не просто вошла, но, вдохновленная своим новым союзом троих, взлетела, как гриновская героиня, как какая-нибудь Биче Сениэль из Зурбагана. Таким образом, она на несколько шагов опередила своих кавалеров, которые были увлечены серьезной беседой; разумеется, о Чехословакии.
«Зырь, пацаны! — сказал Шуриленко, отрыгнув баклажаном. — Беглая Миска прям к нам пришла, вот это по делу!» Челюст с ходу начал выкаблучивать в сторону Мисс Карадаг: «Здравствуй, милая моя, я тебя заждался! Ты пришла, меня зажгла, а я не растерялся!» И руки свои, хоть небольшие, но мускулистые, стал тянуть по назначению. Разница между высокой красавицей и персонажем шкалы Ломброзо была столь разительной, что могла бы напомнить сцену из какого-нибудь фильма ужасов. Между тем старший матрос Грешнев успел продумать мысль: по сведениям из достоверных источников начальство особенно бесилось из-за бегства этой Миски. Значит, так, мы ее где-нибудь тут в кустиках протянем, а потом в ментовку сдадим. Вот и получим благодарность в приказе за такую Чехословакию.
В процессе размышления он зашел с тылу, чтобы отрезать Милке пути к отступлению. Вот в этих тылах он и наткнулся на двух высоких, которые, увидев, что какой-то матрос с длинной правой лапой угрожает их девушке, тут же отбросили его прочь. Не удержавшись на ногах, Грешнев свалился с террасы и покатился под уклон как раз к тем самым кустикам, которые он наметил для наслаждений с пленницей.
Шуриленко вызверился и намотал на кулак гордость МФ ремень с бляхой. «Миска, ты опознана! — кричал он почти как в драме Лермонтова «Маскарад» и продолжал уже по-своему: — Давай пошли со мной, а то тебя другие уделают!» Челюст, которому удалось каким-то совершенно нелепым путем зажать Милку в углу и запустить ей ручонку под волнующий сарафан, другую ручонку выставил вперед, грозя вилкой со следами ряпушки в томате на зубцах.
Тут интересно отметить одно побочное обстоятельство. Владея в совершенстве русским языком, Юстинас Юстинаускас в напряженной обстановке начинал говорить с иностранным акцентом. Так и сейчас, видя перед собой вызверившегося и рассекающего воздух своим ремнем Шуриленко, он сказал:
— Если вы не останавливаете махать свой ремень, вы будете забывать ваша мать!
Идеологически хорошо тренированный Шуриленко завопил:
— Иностранец! Голландец!
И свистнул еще раз своим ремнем, целясь в горло «голландцу». Юстас сделал нырок и ответил прямым в челюсть. Попал немного выше — в нос. В тот же самый момент или, может быть, моментом позже Колокольцева применила запрещенную в Советском Союзе систему «карате», которой ее обучил в Львиной бухте Президент ФИЦ, Матрос Челюст перелетел через ее бедро и шмякнулся спиной на вспученные доски «Волны».
Роберту, по сути, больше нечего было делать. Прибежал директор кафе Арутунянц:
— Роберт, дорогой, товарищ Эр! Пойдемте, пойдемте, я вам отдельный салон предоставлю! Эти погранцы-засранцы нередко у нас безобразничают. Хотите, я милицию вызову?
Роберт отмахнулся:
— Не надо милиции. Пошли в салон.
Матросы, один стукнутый, другой шмякнутый, оправляли свои форменки и бескозырки с ленточками Малость отрезвев, они поаплодировали тем, на кого ни летели: «Ну, бля, ребята, вы нам врезали! Можно сказать, тряхнули здорово! Преподали, бля, урок самообороны без оружия!»
В «салоне», в котором в связи с общим перекосом строения окно стало уже приближаться к форме ромба, пахло сильно борщом и не сильно, но стойко сортиром. Арутюнянц принес две бутылки желтого коньяку. Выпив рюмку, Милка вдруг расплакалась: «Не могу здесь больше. Вот и Коктебель засрали. Не могу больше жить в этой стране!
От старой артистической колонии осталась в Коктебеле одна лишь усадьба Караванчиевских. Хозяину ее, профессору МГУ, другу Волошина, знакомцу таких людей, как Цветаева и Андрей Белый, каким-то образом удалось уцелеть среди чисток и идеологических кампаний. В послесталинское время он даже обрел несколько государственных премий за работы в области классической филологии. Что касается его супруги Милицы Андреевны, художницы и кавалерственной дамы московского интеллектуального бомонда, то она и здесь, в крымском захолустье, умудрилась стать авторитетнейшей персоной в области солений, копчений и варений, а также в коллекционировании примитивной живописи и различных археологических находок. Однажды три ее ученика-живописца и совхозные сторожа Ленька, Феодосий и дядя Николай приволокли ей из пещеры огромную амфору IV века до н. э. С тех пор этот уникальный предмет, приобретенный за небольшой кредит для покупки вдохновляющих напитков, стал украшать внутренний двор усадьбы.
Двор этот располагался между двумя домиками с жилыми помещениями Караванчиевских. Он был выложен античной плиткой и присыпан мелкой галькой. Уставлен запросто сколоченными столами и лавками. Там во время «явлений» собирались люди, прошедшие проверку на интеллигентность или богемность. «Явлениями» Милица Андреевна называла спонтанные или подготовленные концерты, чтения, диспуты. На этот катастрофный день двадцать первое августа 1968 года был назначен концерт трех запрещенных звезд атональной музыки: Ариадны Ибатулиной, Эдуарда Штальке и Франклина Федосова. С утра узнав о героическом подвиге войск Варшавского договора в Чехословакии, Милица Андреевна концерт отменила. Она считала, что надо головы пеплом посыпать, а не наслаждаться гармонией дисгармоний. Однако Сам, как тут называли профессора Всеволода Витальевича Караванчиевского, решительно высказался за сохранение концерта. Нужно подчеркнуть живучесть нашей творческой интеллигенции, сказал он. К тому же весь наш сегодняшний репертуар, моя душа, разве он не о Голгофе, разве он не о Распятии? И Милиция Андреевна согласилась и горделиво поцеловала мужа в макушку бритой головы—каков наш Сам!
Тут же были посланы гонцы в Дом творчества и в поселок, где квартировали «высоколобые» люди, и вечером при счете слабых фонарей под виноградными листьями возле амфоры расселось не менее тридцати персон, среди них многие активные участники нашего повествования. Композиторы, похожие скорее на молодых сотрудников какого-нибудь НИИ, чем на гениев и корифеев новой музыки, сами являлись и исполнителями: Эдуард на альте, Франклин на виолончели, Ариадна на баяне. Этот последний инструмент вызвал поначалу некоторое недоверие, связанное с кошмарами массовой советской самодеятельности. Все казалось, что сейчас заревет на басовой ноте «Споемте, друзья, ведь завтра в поход уйдем в предрассветный туман». Оказалось, что популярный гармоний в руках Ибатулиной играет роль своеобразного органа. Исполнялись три переплетающихся концерн под общим названием Doloroso.
Неразлучные Таня Фалькон и Нэлла Аххо и сейчас сидели рядом в углу, но не прикасались друг к другу. Таня смотрела на плиты с остатками античных орнаментов, Нэлла на виноградный калейдоскоп вверху. Альт издавал отрывистые звуки, исполненные страдания. Виолончель и баян вели диалог, то поднимающий вверх, то опускающий вниз. Временами возникало назойливое жужжание, как будто на усадьбу Караванчиевских налетели мухи с бойни или мясокомбината; это был баян. Несколько раз в паузах Франклин брал в руки одолженную у Милицы Андреевны медную сковороду и ударял ею плашмя в могучий бок амфоры. Возникающий звук явно прибывал сюда сейчас через огромные расстояния пространства и времени. После одного из трех этих звуков началось тяжелое дыхание мехов баяна, и это была — смерть. Но все вело к апофеозу, и он возник среди додекафонии.
Татьяна тут не выдержала и заплакала. Ей было стыдно. Она уткнулась в свою юбку, но когда подняла лицо, увидела, что почти у всех глаза на мокром месте. Роберт, так тот совсем размазался, а девочка, что сидит между ним и Юстом, та спасательница из Львиной, просто рыдает. Ваксон закрывает ладонью глаза, но подбородок его говорит: держись, иначе — расквасишься! У Кукуша «скупая-святая» ползет вниз по траншее лица, носогубной складке. Даже у героического Яна Тушинского в левом глазу сконцентрировалось что-то прозрачное, как изделие Цейса.
А что же с миленькой-то моей, нашей генюшенькой Нэллочкой? Поэтесса не плакала, но тряслась всякой жилочкой.
«Танька, Танька, мне плохо, — бормотала она. — Помоги, отведи, поцелуй в плечо!»
В общем, концерт удался, а тот, кто там присутствовал из соответствующих желез, очевидно, сообщил в эти железы что-то вроде: «В обстановке всенародного подъема, связанного с братской помощью народам социалистической Чехословакии, содержание буржуазно-модернистского концерта показалось полностью неуместным». Так мог бы написать любимчик Милицы Андреевны сторож Ленька, который по заданию родины залез в пифон, да там и заснул.
Разошлись после полуночи. Шли толпишкой по пустому и непривычно темному после кристаллических ночей шоссе. Изредка под порывами ветра прилетали первые порции дождя. Возле домишка почты увидели большое скопление курортников: происходила запись в очереди на телеграф и телефон. Некоторые обладатели спальных мешков устраивались на ночлег. Писатели тоже стали записываться. Народ пожимал плечами: наверно, думали, что в Литфонде любая комната снабжена каким-нибудь телефоном. Записался и Ян Тушинский. Тексты двух основных телеграмм давно лежали у него в кармане. Получив № 1415, мысленно вздохнул с некоторым облегчением. Сейчас приду и включу «Трансокеаник»; а вдруг поступит противоположный призыв типа «Ян, не выступай! Не рискуй! Ты нужен всем!».
Милка Колокольцева тоже записалась.
— Домой хочешь позвонить? — спросил Роб.
— Не домой, а Дому, — рассмеялась она. Юстас на правах нового родственника пояснил с вымученной улыбкой:
— У нее такой друг есть в Москве, Доминик Трда.
— Между прочим, чех, — сказала она и отвернулась, чтобы снова не расхлюпаться.
Ваксон твердо вышагивал в сторону своего пустого теперь «бунгало», хотя и чувствовал, что весь до последней клеточки пропитан алкогольным пойлом, выпитым в течение этого жуткого дня. Увидев темные контуры низкого дома, представил себе, как где-нибудь в Белгородской области великолепный товарищ Мелонов устанавливает свои отменные французские палатки: одну для Дельфа и женщин, другую отдельную для себя. Вот туда, в отдельную, ночью и проберется Мирка. Вот таковы эти дамы, «домашние богини», вот такова у них верность очагу. Впрочем, мне ли, бродячему псу, укорять наших дам. Тут он вспомнил, что у него назначено свидание с Ралиссой. Ее не было у Караванчиевских, понятно: приехал ее благоверный кабан. По заданию кабана ее отыскал и заарканил его помощник, сменный орангутан. Конечно, она не пришла на свидание. Как она может прийти на романтическое свидание после таких семейных встреч?
Он резко свернул от дома и почему-то побежал. Изнемогал от ревности: гады, гады, с чем можно сравнить захват моей Ралиски, если не с оккупацией Праги? Продрался через кусты к своей той темной скамейке, где первый раз с Ралиской. Там никого в этот предгрозовой час не было. Ну все, теперь надо броситься в море и и плыть, плыть, пока кто-нибудь, ну, скажем, Пролетающий, не вытащит за волосы. Он вышел из ботанической пещеры и сразу увидел: под фонарем на недалекой скамейке сидит пай-девочка в тренировочном костюме «Динамо»; Ралиска!!!
— Я тебя жду уже сорок минут, — сказала она. И встала. Он подошел и стал целовать все, что открыто: лоб, глаза, губы, шею, кисти рук, щиколотки — чего? — да ног, конечно. Она смеялась, когда был свободен рот: — Куда ты меня ведешь?
— К себе.
— Ты с ума сошел?
— Там никого нет, все уехали.
Она шлепнула его по заднице:
— Ну и амбре от тебя несет!
Он сорвал с можжевеловой туи горсть ее мелких ягод и прожевал во рту; в чем еще можно их прожевать?
— Ну а сейчас чем от меня несет?
— Теперь от тебя несет можжевеловой туей.
— Паршивка-динамовка, ты проскользнула на грани фола.
И с этими хохмами они вошли в дом. Он зажег ночник, закрыл обе двери на ключ и задернул шторы. Скомканные простыни и одеяла были оставлены на обеих кроватях. Какая твоя, спросила она. Угадай. Она угадала. Тогда они встали лицом друг к другу, и он стал ее раздевать. Со страстью и нежностью он ощущал ее тело: худые плечи и налившиеся грудки, тонкую талию, упругий живот, круглую попку и жаркое лоно. Она расстегнула его рубашку и обцеловала умеренно волосатую грудь. Растащиила ремень, опустила молнию и взяла его за бедра; ох!
Раздевая и лаская друг друга, они продолжали разговор.
— Ты знаешь, когда я пью вот так, как сегодня, — говорил он, — у меня очень долго тянется это с женщиной. Боюсь, как бы ты не разозлилась.
— Тяни сколько хочешь, — отвечала она. — С тобой я выдержу. Хочешь, я встану в коленно-локтевое?
— Это позже. Сначала классика девятнадцатого века.
Он медленно уложил ее на постель и осторожно вошел, стараясь без толчков заполнить все. Она захлестнула руки вокруг его шеи и зашептала ему в ухо что-то горячее и неразборчивое. Вдруг отчетливо проговорила: I love to make love with you. I love you, Vax. Потом опять, как прошлый раз в ее комнате, пошел «скрымтымным, скрымтымным, скрымтымным…» Потом затрепетала и слегка заметалась, нежнейшая пленница, и наконец пришла к первому завершению. После лежала счастливая и веселая, с некоторой хулиганинкой подсвистывала модный мотив Strangers in the Night.
He выходя из нее, он сел с задранными коленями и ее подтянул в такую же сидячую позицию. Она запустил а пальцы в свою медовую гриву и потрясла головой. Он мягко держал ее груди.
— А этот, твой высокопоставленный супруг, вы с ним встретились? — поинтересовался он.
— Пришлось встретиться, — ответила она и скорчила обезьянью презрительную рожицу. — Все-таки мы двенадцать лет в законном браке. Привез мне два чемодана всякого добра. Пришлось помириться.
— Ну и как прошло примирение?
Она отмахнулась:
— Сплошная механика. Туда-сюда, туда-сюда… — захохотала: — ф-фур-р, и все! — Помолчала и добавила: — Я влюблена в тебя, мой милый, и сравнить тебя с эти человеком уж ни по каким статьям не могу.
Он чувствовал, что она чего-то недоговаривает, но так, кажется, никогда и не узнал об одном секрете супружеского интима. Всякий раз, получив от товарища марксиста подарки, она отдавалась ему с некоторым похабноватеньким вожделением, что завершалось каким-никаким, но оргазмом.
— Я тоже тебя люблю, — сказал Ваксон.
— Тоже? — опять хохотнула она. — Как это здорово, когда тебя тоже любят!
— Ну не дури, Ралиска! Ведь ты понимаешь это же… — он стал ее целовать в губы и с каждым таким затяжным поцелуем проникал в нее все глубже, пока она не повисла на нем в виде сладчайшей и любезнейшей ноши.
— А вот там нашим… м-м-м… подручным некая Вероникочка упоминалась, — сказал он, не выпуская ее из рук, чтобы не упала с большой высоты, — та, что письмо с рисунками прислала; это кто?
— Это моя дочь. Ей двенадцать лет. Скоро будет такой же, как я. Мне тридцать, а ей двенадцать, я родила ее, когда мне было восемнадцать.
— Значит, ты зачала ее, когда тебе было семнадцать.
— Какой догадливый мальчик!
— А от кого?
— Ну, догадайся, догадливый! От отца!
— Дерзну усомниться.
— Ты думаешь, от Гарьки? Не исключено. Но там в то время еще кое-кто увивался.
— Вот в этом не сомневаюсь.
Она ущипнула его за пупок:
— Прекрати эти дознавательства. Запомни, у меня никого не было до тебя!
Опять началась серия затяжных поцелуев, после чего он продолжил свои вполне невинные дознавательства:
— А вот там упоминались какие-то странные Аксельбанты. Все Аксельбанты о тебе волнуются, что-то в этом роде. Это как понимать?
Она засмеялась весело, уже без всякого понта:
— Отпусти меня пописать, а потом я тебе расскажу про Аксельбантов.
Ему не хотелось выходить из нее, но он все-таки это сделал и вылез из постели. Она последовала вслед за ним и выскочила из постели, словно свежее дитя. С уважением посмотрела на покачивающегося партизана, взяла его в левую руку, а пальцами правой пошлепала себя по губам; хочешь? Потом, показал он, а сейчас беги и возвращайся.
Она побежала, с юмором крутясь вокруг оси. Какая все-таки прелестная блядь, эта моя любимая.
Как только она прибежала обратно с туго закрученными косичками своих медовых волос, он медлительно, с различными лирическими и физическими отступлениями стал приводить ее в коленно-локтевую позицию. Она уже заметила, что ее другу нравится вести беседу во время соитий, и потому сейчас с легкостью неимоверной рассказывала ему об Аксельбантах:
— Аксельбанты — это мои родители, а также мои сестра и брат. Значит, по сути дела я тоже Аксельбант. Ралисса Аксельбант. Когда я училась в девятом классе, мои родители очень боялись, что меня с нашей фамилией не примут в иняз. И тут подвернулся влюбленный Кочевой. В общем, с фамилией Кочевая передо мной открылись все пути. Ой, Вакси, как ты сладко тянешь, так сладко…
Сильный стук в дверь прервал ее монолог. Послышался голос Роберта Эра:
— Вакса, открой!
Ралисса зажала себе рот ладонью.
— Роб, я не могу тебе сейчас открыть! — громко ответил ее собеседник.
— Вас понял, — тут же ответил Роберт и пошел к себе. Каков Ваксон, думал он. Не успели отчалить «богини», а он уже приспособил себе девчонку.
Когда шаги его затихли, Ваксон взял в руки две медовые косички и стал все дальше проникать внутрь своей любви. В перерыве она стала уже проявлять некоторые признаки усталости. Лежала раскинувшись во всей своей красе и готовности, но с закрытыми глазами, тихо поглаживала его по голове.
— Ты думаешь или дремлешь? — спросил он. Признаться, он и сам уже малость ухайдакался, однако друг-партизан в его алкогольной настойчивости требовал совместного апофеоза.
— Скорее, думаю, — ответила она, — однако думаю в некотором дремотном блаженстве.
— О чем ты блаженствуешь, Ралиска?
Нe открывая глаз, она провела рукой вдоль его тела и остановилась по соседству с партизаном.
— Как я понимаю, Вакси, наш курортный роман теперь перерастет в большую и длительную любовь. Поэтому мне придется отогнать всех тех, ну, тех, с кем я на «ты». Вот такие заботы меня блаженно беспокоят. А теперь вообрази, что рядом с тобой лежит санитарка-звать-Тамарка. Командование послало меня принести нашему герою окончательное освобождение. — Глаза открылись, в них колыхалась чистая, без примесей, синева. Отъехала вниз, ближе к партизану. — Диалог превращается в монолог. Говорите мне о любви, говорите мне снова и снова, я без устали слушать готова, трам-драм, зови!
Через некоторое время он ощутил, что апофеоз приблизился вплотную. Отнял у нее ее игрушку, разложил ее на спине и пошел в бурную юношескую атаку. Сколько времени атака продолжалась, трудно сказать, но завершилсь она к обоюдному восторгу.
Едва этот столь длительный пир завершился, как над «бунгало» раскололись небеса. Мощнейшая молния даже сквозь шторы озарила комнату фосфорическим светом. Гром оглушил засыпающих обнявшись любовников. Таким ударом главного калибра ответила бы на вторжение Чехословацкая республика, если бы у нее был флот. Немедленно и оголтело хлынул дождь, чтобы не прекращаться ни на миг в течение всего следующего дня.
— Разверзлись хляби небесные, — мирно, как брат, прошептал он.
В ответ она преподнесла ему неожиданный и, пожалуй, несколько ошеломляющий вопрос:
— Послушай, родной мой, а почему бы нам с тобой не свалить за бугор? Я больше жить здесь не могу. Если до вчерашнего дня еще немножко могла… ну, играла с мужиками… то теперь, после злодеяния, совсем не могу…
— Лапочка моя, за бугром просторно; где бы ты хотела жить?
— Ну, не знаю, в Канаде что ли. Или в Бразилии. Или на Подветренных островах…
Он потянулся.
— Ах, как чудно! Будем сидеть на Подветренных или Наветренных островах. Никогда не разлучаться, все время чувствовать друг друга. Я буду сочинительствовать и рассылать сочинения по всему миру, за исключением Коммуналии.
— А я чем буду заниматься там, на Подветренных?
— Ну, ты же знаешь чем… Ой! Не бей, не бей! Ну, ты фотографией будешь заниматься, там, на Наветренных.
— Нет уж, я тоже начну сочинительствовать, вернее, буду продолжать и, может быть, превзойду тебя!
— Ралиска, уши не изменяют мне? Ты — сочинительница?
— А ты что, думал — я просто блядь? У меня скопился уже целый портфель рассказов; вот так!
— И ты кому-нибудь показывала?
В ответ она прорычала, если можно прорычать во фразе без рычащих:
— Показывала Кочевому! — чуть успокоившись, продолжила: — Мерзавец устроил мне взбучку! Кричал: графоманка! Антисоветчица! Белогвардейское отродье! Я отнеcy это в органы! Тебя отправят в лагеря! Тебя там вохровцы заебут! В общем, разнуздался скот. А сейчас приполз просить прощения.
Ее трясло. Ваксону пришлось впервые ее обнять без сексуальных побуждений.
— Успокойся, успокойся! Раз твой гад так взбесился, я уверен, что это хорошая проза! Принеси твой портфель мне, и мы отправим его в «Воздушные пути»!
Так возник многолетний союз двух разнополых писателей. По глубине чувств его можно сравнить с союзом Жан-Поля Сартра и Симоны де Бовуар.
И так завершился тот судьбоносный день двадцать первое августа 1968 года. Он перешел в грязный дождь.
1968. 22 августа
Похмелье
За ночь вздулись все ручьи. Бурные потоки, несущие всякую дрянь, — иногда можно было даже увидеть смытые будочки люфт-сортиров — неслись к морю, загрязняя пляжи и тошнотворной желтизной замутняяя прибрежные воды.
Трое тащились по лужам под одним огромным зонтом с надписью Antonioni. Blow-up. Приехавший из Лондона в багаже Тушинского зонт чувствовал себя в этот день хуже своего русского хозяина: все время вздувался с какими-то неуместными хлопками и корежился, как переломанный альбатрос. Все эти трое, Роб, Янк и Вакс, шли на почту. По дороге первый и третий уговаривали второго не посылать пресловутую телеграмму. Роб был уверен, что это ни к чему не приведет, а если к чему-нибудь и приведет, это будет только усиление зажима. Вакс говорил, что это унизительно — вступать в переписку с засевшими в правительстве уголовниками и нравственными дегенератами. Янк, уже пришедший к решению послать, ничего не отвечал.
По дороге зашли в «стекляшку» и взяли бутылку коньяку. Роб налил себе на один палец, да и то не выпил. Тушинский выпил полстакана, чтобы укрепиться перед свершением исторического подвига. Все остальное, постепенно стекленея, выдул Ваксон.
На почте было не протолкнуться. Вода с плащей «болонья» натекла на пол. Народ переминался, создавая характерное хлюпанье. Тушинский, конечно, был узнан. Кто-то передал ему бланки для телеграмм. Он пристроился на подоконнике и стал своим великолепным пером «Монблан» заполнять бланки: «Москва, Кремль, Генеральному секретарю ЦК КПСС Л. И. БРЕЖНЕВУ…» Кто-то из привычных коктебельских хохмачей, заглянув ему через плечо, тут же пошутил: «На деревню дедушке».
Ваксон вдруг сбежал с крыльца и пошел через дорогу туда, где вдоль стены стояла очередь людей. Он думал: в чем смысл этого жестокого дождя? Возмездие это или отпущение грехов? Множество глаз смотрит на меня, пока я приближаюсь под дождем. Это очередь в душ. Молчаливая очередь к двум ржавым кемпинговским соскам. А вокруг беспощадный дождь. Он остановился на краю бурливой, как Терек, канавы. И стал смотреть на людей. А те старались на него не смотреть; только иногда взглядывали. Именно в этот момент товарища Ваксона посетила идея большого «антисоветского» романа. Как странно все это происходит; как бешенство борется с вдохновением. Еще вчера он нянчил кошмарную идею вооруженной борьбы. Собрать семерку таких ребят, с которыми пили вчера в «Волне». Взрывать их гипсовых и чугунных божков. Разбрасывать прокламации. Захватывать здания местных парткомов. Поднимать над ними трехцветный российский флаг. Слава богу, любовь к Ралиске отвлекла от такого вздора. А утром опять бешенство стало накапливаться. Те два стакана коньяку опять позвали в горы. И вот пошел ведь через дорогу набирать людей. На помывку и в горы! Напрашивался ведь стать жертвой тоталитарного государства. И вот именно в этот момент, слава богу, пришло спасительное вдохновение. Будет написан роман «Вкус огня», и в нем будет присутствовать тот кусок, который уже написан сейчас в голове: «…Единодушное Одобрение молчало, глядя непонимающими, слегка угрюмыми, но в общем-то спокойными глазами. Вокруг на огромных просторах Оно ехало мимо в автобусах и самолетах, развозило из Москвы в сетках апельсины и колбасу, сражалось на спортивных площадках за преимущества социализма, огромными хорами исполняло оратории и звенело медью войны, и ковало, ковало, ковало «чего-то железного», и ехало по Средней Европе, выставив оружие, а Дунай, змеясь, убегал y него из-под гусениц.
…А здесь Оно уплотнилось в очереди за порцией хлорированной воды, а вокруг лупил без передышки вселенский дождь, и глухое черное небо обещало еще неделю потопа, и значит, так было надо, и все мы, грязные твари, были виноваты в случившемся…» И так будет написан роман, который принесет мне много счастья и немало бед.
Девушка Света, которая по телеграммам, увидев следующего клиента, обмерла от счастья. Это он, такой завораживающий и еще молодой Ян Тушинский, который в журналах нередко фигурирует и в газетах, и даже в телевизоре появляется! И вот он перед тобой и выглядит даже лучше, чем по телевизору: загорелый, ясноглазый, и вот что интересно — отчасти суровый. Он посылает две телеграммы, должно быть, извещает о прибытии; это можно только представить, как его ждут!
Она начинает считать слова, потом принимается умножать на счетах и вдруг в ужасе прерывает процесс: до нее доходит адрес и смысл послания. Девчата, я чуть не описалась! Телеграмма была Брежневу Леониду Ильичу, и в ней Тушинский возражал против помощи Чехословакии! А вторая-то еще пуще, аналогичная, товарищу Андропову, то есть, по-поэтически, «людям, чьих фамилий мы не знаем».
Света отодвинула счеты и подняла на клиента глаза:
— Простите, товарищ Тушинский, но я не могу принять таких телеграмм…
— Это почему же, моя милая? — удивился поэт. В другой бы ситуации от такого бы обращения воспарила бы, а вот в данной ситуации — сущая мука мучает.
— Ну просто, ну просто… мы таких телеграмм никогда не принимали, товарищ Тушинский…
Он стал ее убеждать, что ей не грозит ни малейшая опасность. Как вас зовут? Света, Светуля, ведь это не вы писали, это на меня все ложится, а не на вас. Ах, товарищ Тушинский, ведь меня за такие телеграммы наверняка с работы снимут, а то и еще чего похуже проделают. Ну я не могу, ну, не могу! И директора, как назло, сейчас нет; только завтра приедет. Может, вы до завтра подождете, товарищ Тушинский? Нет, Света, это нужно вот прямо сейчас, вот прямо в этот момент, и не бойтесь за работу, я вам обещаю…
«Послушай, Янка, что ты девушку мучаешь? — тихо сказал из-за его плеча Кукуш Октава. — Ее и в самом деле могут сожрать за эти твои телеграммы».
Он тут сидел в очереди на телефон, когда пришел Ян. Написав свои телеграммы, Ян заметил Октаву и показал тексты: «Хочешь подписать вместе со мной?» Кукуш отмахнулся со своей характерной тифлисской жестикуляцией. «А почему? — настойчиво спросил Ян. — Я хочу понять, почему все отказываются?» Кукуш продолжал свои прикосновения то к голове, то к груди. «Ну, что я буду этим многоуважаемым телеграммы посылать, ты сам подумай?! Ты, Янк, все-таки гражданский поэт, а я кто? Да я же просто гитарист, романсики пою, ну вроде как цыган; понимаешь?!»
Когда тот подлез к нему и стал выступать в защиту девушки, Ян обрадовался. Он подтянул Кукуша поближе и указал на него:
— Вот посмотри, Света, на этого человека. Это Кукуш Октава. Знаешь такого?
— Слышала, — ответила девушка.
— Песню «Синий троллейбус» знаешь?
Пo ее озабоченной физиономии промелькнула тень улыбки:
— Знаю, конечно.
— Вот он поручится, что я тебя в беде не оставлю.
Она вдруг заявила с решительностью:
— Ну хорошо, я их отправлю. Будь что будет. Отправлю, вот и все!
— Браво, Света! Посылай и ничего не бойся! — вскричал поэт. И тут же подумал с тоской: какого черта я с этой маленькой просьбой о маленькой стране к таким коммунистическим гигантиссимусам обращаюсь?
Между прочим, со Светой получилось именно так, как она и предсказывала. Ее выгнали с работы и даже допрашивали в КГБ. Поэт ее, однако, не забыл: он добился ее реабилитации и восстановления в должности. Так что теперь она сидит на прежнем месте и вспоминает тот день, когда скрежещущий танками мир соприкоснулся с ее маленькой почтой.
Все завершается. Прощай Коктебель. Прощайте пиры. Прощай чехословацкое похмелье.
Прощай, фальшивая свобода. Прощай нестойкий резистанс. Оранжерея корнеплодов. Хранилище опасных станц. Погиб студент, мятежный Палах. Сгорел один во имя всех. Задернулся зловещий полог. Протявкался циничный смех. Армада движется тупая. Доносится стыдливый плач. Вопят вояки с перепоя. И ухмыляется палач.
Все разъезжаются. Сумерки. Феодосийский вокзал. Пол-Коктебеля сидит, лежит и стоит на перроне. Почтовый поезд в Москву опаздывает под погрузку на два часа. Таня, Ралисса и Нэлла сидят в сухом углу под козырьком «Союзпечати». Две первые чертыхаются и матюкаются. Третья увещевает подруг не вносить свою лепту в кощунство над языком. Наконец задним ходом прибывает к перрону узкооконный состав. В одном из узких окон исхудавший за эти дни Ваксон. Он умудрился занять два смежных купе. Начинается посадка, похожая на эвакуацию 1920 года.
У тебя на щеках паровозная сажа. Носик черен, как уголек. Ты моя, черт возьми, превосходная кража. Наглый замысел мой для тебя оголен. Ты сверкаешь глазами и волосы комкаешь. И ногой меня трогаешь, негритянской ногой. Ты черешни картуз аппетитственно кушаешь Не спеша, но стремясь оказаться внезапно нагой. Так бы ехать всю жизнь, предвкушая развитье романа. Предвкушая побег, избегая суму и тюрьму. Будто вырос и стал Ланселотом пацанчик Ромео. И в красотку Ралиссу мою обратилась собачка Муму.
Все разъезжаются, кто куда. Роберт, Юстас и Милка улетели одним самолетом в Москву. Там два друга пересели на самолет в Вильнюс. А Колокольцеву встретил во Внуково ее друг чехословацкий дипломат Доминик Трда. Послушай, душа моя, сказал он ей, ты просто оккупировала меня своей новой красотой. Вернее, оказала братскую интернациональную помощь. Мы едем отсюда прямо в загс. Она засмеялась и взяла его под руку: Пошли, Дом! Он и в самом деле казался символом добротного среднеевропейского дома: высокий, с хорошо освещенной верхотурой, с опорой, годной, чтоб выдержать смерч.
Дальнейшие события в жизни этой чудной девчонки, мечты советских физо-лириков, прошли на скорости бобслея. Как муж и жена они прилетели с Домом в Прагу. Всюду стояли блокпосты и разъезжали патрули, однако поток автомобилей валил к западным границам: люди драпали. Так сделали и супруги Трда. Не прошло и двух дней, как они оказались в Баварии. Затем с помощью дипломатического паспорта без особых препон перебрались в Париж, потом в Лондон и уж потом в Вашингтон, столицу страны нерушимой, как Советский Союз, где Доминик прошел через череду наиболее обстоятельных брифингов.
Роберт, между тем, полетел в Австралию. Юрченко ему сказал, что «на этажах» абсолютно одобрили его кандидатуру. Пусть увидят австралопитеки, что мы не «люди вчерашнего дня», пусть прислушаются к нашему поэту, выразителю поколения. Пусть поймет австралийский народ, что напрасно нас подвергает бойкоту за вынужденные меры в Чехословакии.
Прислушиваться особенно не пришлось: Эр почти молчал все дни, за исключением официального распорядка встреч. Австралия плескалась вокруг, а в груди гудел Коктебель. В принципе, он мог бы пропеть что-нибудь в таком роде: «Я сегодня в темноте встану и пройду по газону с фугасом. Кто мне сунул в карман эту вставку? Отчего мы ждем Фортинбраса?
Дождь накрыл беспощадно округу. И не дождь это даже, а ливень. Буду ль верен я давнему другу? Что найдем мы на дне залива?
Полыхнет и исчезнет пламя. Пропадет тот юнец из команды. Не заметит пропажи племя. Лишь вздохнет по нему Аманда».
Все думали, что телеграммы Тушинского пропадут втуне, а они оказались весьма востребованы. Конечно, услышали о них и Зигмунд, и Ганзелка, и Затопек, и Карел Готт, и Йозеф Шкворецкий, и Милан Кундера, и даже в автомобиле Доминика Трды что-то прочирикало про них последнее подпольное радио, и Милка Колокольцева, вспомнив Крым, в очередной раз разрыдалась.
На исходе огромного циклона поэт один сидел в столовой и ел завтрак, как сейчас помню: пару яиц, сливовый сок, рисовую кашу. В столовую вошли два спецагента и забрали его с собой. Втроем они прибыли на военный аэропорт в Каче. В этом месте следует вставить небольшое ехидство, ведь наряду с недоразвитой системой гражданского обслуживания параллельно, но секретно, в Советском Союзе существовала высокоразвитая система обслуживания военного С удивительной четкостью спецнарочные доставили поэта из Крыма на подмосковный аэропорт Липки, а оттуда на «Волге» с сиреной к одному из адресатов его телеграмм.
Этот адресат в больших чехословацких очках ждал его в своем кабинете. При виде поэта в сопровождении сотрудников он посмотрел на свои часы (тоже чехословацкие) и одобрительно кивнул. Поэту было предложено кресло и стакан чаю с лимоном. Адресат спросил, не желает ли поэт чего—нибудь покрепче. Поэт с удивившей по самого непринужденностью сказал, что коньячку бы не помешало. Адресат взял со стола листок бумаги и похвалил стихотворение «Танки идут по Праге». Очень интересные рифмы. Большая искренность. В другие времена, Ян Александрович, вас бы расстреляли за измену Родине. Но сейчас не те времена. Есть огромная разница между нашими временами и другими. Мы с товарищами посовещались и решили направить вас в Соединенные Штаты Америки. Предлагаем вам там полную свободу действий. Выступайте где хотите и читайте что угодно. Кроме все этого, мы были бы вам признательны, если бы вы передали одному из представителей администрации — вот тут, на бумажке, его имя — благодарность за невмешательство.
Татьяна почти по-диссидентски злилась на него за эти письма, однако она не успела с ним даже поверхностно разобраться, как он исчез. Позвонил уже из Нью-Йорка. Сказал, что вчера ужинал у Кеннеди. Тебе привет от Боба и Джоан. Ты что, рехнулся, взревела девушка, очевидно, имея в виду подслушивающие устройства.
Почти сразу после прибытия в Штаты Ян отправился отдохнуть на Гавайские острова. Как же так, удивится читатель. Целый месяц отдыхал в Крыму и сразу отправляется на Гавайи? Не удивляйтесь, наш друг: короткая встреча с разлюбезным адресатом может сразу стереть достижения отдыха. Здесь, на Оаху, на блаженном берегу Вайкики, прогуливаясь по пляжу с большой записной книжкой под мышкой и уверяя местных девушек, что он тот самый, настоящий, а не подставленный Ян Тушинский, он написал один из своих западных шедевров.
…Что толку шумным быть поэтом,
какая в этом благодать?
А вот бесшумным пистолетом
полезней, право, обладать!
Чекист сибирский Лев Огрехов
(До вмешательства высокой редактуры там был «чекист советский».)
вербует водкой бедных греков
и разбивается на части,
вооруженный до зубов,
внезапно выпрыгнув из пасти
рекламы пасты для зубов.
С мешком резиновым тротила
американец Джон О'Нил,
напялив шкуру крокодила,
переплывает ночью Нил.
Следя за тайнами красавиц,
шпион китайский, тощий Ван,
насквозь пружинами пронзаясь,
ложится доблестно в диван.
И там, страдая, вместо «мама…»
Он гнусно шепчет «Мао… Мао…»
………………
С ума схожу. Себя же боязно.
Быть может, я и сам шпион?
Я скручен лентами шпионскими,
как змеями—Лаокоон.
Задыхаясь от смеха, он читает этот стих ночью родной, любимой Тане Фалькон, чтобы ее развлечь, a главное, чтобы развеять глупый слух, будто Ян Тушинский не обладает чувством юмора, а является агентом Агитпропа. Она молчит — минуту, другую, каждая минута стоит $28.30 — рядом с ней сидит заглянувший на огонек Юра Атаманов, вдвоем они только что толковали «Колымские рассказы» Варлама Шаламова — потом хрипловатым, но любимым голосом спрашивает: «Не понимаю, что в этом смешного?»
Российский юмор — вещь особая. В нем не найдете норм тугих. Тут плавятся в руладах Собинова обэриутов утюги.
1968, октябрь
Эхо
Эхо Чехословакии. Крупнейший советский пропагандист и почти такой же меткий, как Грибочуев, «снайпер партии» Шурий Шурьев сидел в своем кабинете члена редколлегии ведущей нашей газеты «Правда», в которой днем с огнем не найдешь ни крошки лжи. Другие, нечестные газеты на иностранных языках лежали перед ним на столе рядом с чаем и бутербродами из номенклатурного буфета. Шурий Шурьевич по заданию ЦК и в целях борьбы зa мир овладел тремя основными языками врага, и сейчас, поедая бутерброды с семгой, с ветчиной, с икрой и с кильками, он просматривал эти газеты и всякий раз, находя там что-нибудь для себя болезненное, нехорошо, темно и закулисно, усмехался.
Но вообще-то он пребывал в великолепном настроении. Историческая операция не только удалась, она достигла триумфальных высот. Братская армия CSR не оказала нашим полчищам никакого сопротивления. В наших танковых войсках, несмотря на увлечение «Затоваренной стеклотарой», случаев предательства почти не отмечено. По всей этой продолговатой, как «Титаник», стране идет замена партактива новым патриотическим составом из хозяйственников. Приятно все-таки осознавать, что и ты вложил в эти процессы внушительную лепту своими публикациями как на языке титульной нации, так и в варварских переводах.
В дверь постучали так, как он любил, — элегантно, без всякой обязательности, чуть ли не на ходу. Так стучит, скажем, Эдик Мехаморчик или даже Гулька Самшитова.
— Прошу вас, заходите! — крикнул он из-за стола. Порог перешагнул вполне респектабельный советский молодой человек эпохи НТР: пиджачок, джемпер, вязаный галстучек, башмаки на «манной каше»; внутри предполагается тренированный организм; снаружи — благовоспитанная голова, волосы на пробор, черты безусловно славянские.
— Шурий Шурьевич, прошу прощения, что отрываю вас от работы, но я просто хотел выразить вам свою глубокую благодарность.
Шурьев рукой молотобойца указал визитеру на стул.
— Прошу вас, садитесь. За что вы хотите меня благодарить?
— За ваши статьи о Чехословакии. Какой глубокий анализ! И в то же время какие яркие эмоции! Сколько праведного гнева в адрес тех, кто его заслужил! У нас в институте вы стали просто притчей во языцех!
— Притчей во языцех? — удивился Шурьев. — Вы уверены в том, что правильно употребляете это выражение?
— Стопроцентно уверен, Шурий Шурьевич, — молодой человек поднялся со стула и, отведя правую руку слегка на манер дискобола, засандалил «правдисту» пощечину такой силы, что тот рухнул тяжелым боком на пол и не сразу поднялся. Молодой человек стоял в боксерской позиции, ожидая, когда обиженный им человек поднимется. Поднявшись, Шурьев, почти ничего не соображая, с ревом ринулся на него. Шагнув в сторону, молодой человек пустил в ход обе руки и отбарабанил на корпусе бывшего металлурга настоящую боксерскую атаку. — Это вам за наглую фашистскую ложь! — Третьим заходом Герка Грамматиков (это был он) локтем двинул Шурьева в корпус, после чего дернул на себя его ногу. Тот грохнулся всей спиной. Пол бетонного конструктивистского строения слегка качнулся. — А это за всю «Пражскую весну»! — Шурьев пополз в угол, потащил за собой стул, чтобы ощетиниться ножками. Грамматиков быстро причесал растрепавшуюся прическу. — Впредь поосторожней обращайтесь с оружием партии, товарищ Шурьев, — посоветовал он своей жертве и вышел в коридор. По коридорам он шел с нарастающей скоростью. На проходной заметил, что дежурный охранник с телефонной трубкой у уха пытается разобрать какие-то невразумительные хрипы: «Не понимаю, товарищ Шурьев. Что с вами, товарищ Шурьев?» Не отрываясь от трубки, он приветливо помахал проходящему через турникет Грамматикову.
На улице инсургента ждал французский автомобиль «Пежо-404»; за рулем сидел с сигаретой Влад Вертикалов. Грамматиков плюхнулся на сиденье рядом с ним и немного повыл в сторону. К этой странной манере спасенного над Львиной бухтой его друзья более-менее привыкли.
— Где ты там так долго шлялся, Герка? — спросил Влад.
— Да у меня там, знаешь, девчонка знакомая работает, — пояснил Грамматиков.
— А как ты туда так запросто проходишь?
— Да я ведь и сам здесь экспедитором работал, меня вся охрана знает.
Вертикалов двинулся. Поехали на Таганку, играть «Гамлета». У Влада там была роль Принца Датского, а Герка подрабатывал к зарплате в роли одного из четырех капитанов.
1968, ноябрь
Карузо
В ноябре все того же «катастрофного» года Кукуш и Baксон оказались в Ростове-на-Дону. В предвечерний час прогуливались там по центральному бульвару. Кое-какие, пусть жалкие, следы остались там в архитектуре от буржуазного богатства. Ну, ранний модерн, конечно, с его извивами. От комсомольской утопии конструктивизма тоже осталось два-три памятника; ну, например, фисташкового цвета отель, где они остановились, похожий боками на элеватор зерна.
Прогуливаясь, столичные гости не замечали большого разночтения со столицей. Приблизительно такие же очереди за продуктами накапливались к этому часу у гастрономов. В кафе и рестораны публика пропускалась малыми дозами в соответствии с числом выходящих. Одно заведение чем-то отличалось от других, что заставило писателей остановиться перед его вывеской: «Коктейли». Эти неизменные «Коктейли», всегда они будоражат советскую молодежь! Так было и здесь. Братва, пересчитывая металл и бумажки, протискивалась в открытые настежь высокие двери и далее дерзновенно внедрялась во внутреннюю толпу. За толпой, по всей вероятности, были открытые мраморные прилавки, где и смешивались соблазнительные напитки.
Оттуда доносились грубовато-женские голоса: «Возвращайте бокалы, хлопцы! Имейте совесть, не во что наливать!»
Эти хлопцы в широченных клешах уже на расстоянии двух-трех метров от прилавков начинали выкрикивать свои заказы: «Одно «Карузо»! Два «Карузо»! Три «Карузо»!»
На стене под портретами Брежнева и Подгорного висел «Прейскурант напитков». Там среди всяких «Южных» и «Крымских» выделялся вот именно этот самый «Карузо» с пояснением (напиток средней крепости). Вот именно к нему по каким-то веским причинам и тянулись помыслы молодежи.
— Вот видишь, Кукуш, какая тут бурлит жизнь: одно сплошное карузо! — задумчиво произнес Ваксон.
— Им, наверное, кажется, что это какое-то крутящееся колесо с фейерверками. Колесо Карузо, звучит неплохо, — отозвался Кукуш.
— Придут дни, когда и Кукуш тут появится в меню, — предположил Ваксон. — Представляешь, как будут заказывать: один «Кукуш», два «Кукуша», три «Кукуша»!
Милейший Кукуш с его тонкими усиками и лермонтовским лбом весело, но, как всегда, слегка грустновато, грустноватенько-весельчаковски, хохотнул: — А вот коктейля «Вакса», ручаюсь, ты не дождешься!
Они приехали сюда по приглашению местного университета. Совместный вечер: Ваксон читает, Кукуш поет. Кучка студентов встречала их на вокзале. Прямо там передали дополнительное приглашение — выступить сегодня вечером на городском празднестве в честь 50-летия Ленинского комсомола. Ваксон было заартачился, но Кукуш ему шепнул:
— Соглашайся, чудак, ведь комсомол — это наша альтернативная партия.
Тут следует отметить, что в те времена писатели получали за выступление от «Бюро пропаганды художественной литературы» четырнадцать рублей пятьдесят копеек: времена были не меркантильные.
Их привезли во Дворец спорта. Зал на десять тысяч мест был заполнен. На сцене разыгрывался театрализованный концерт по истории Комсомола. На настоящих донских скакунах дефилировала Первая конная. Выезжала настоящая тачанка, в честь которой гремел хор:
«Эх, тачанка-ростовчанка, наша гордость и краса, пулеметная тачанка, все четыре колеса!» Маршировали с отбойными молотками строители ДнепроГЭСа. Бойцы ВОВ водружали флаг на здание Рейхстага. В скафандрах спускались по торжественным ступеням вернувшиеся с орбиты космонавты. Реяли красные стяги. Трубили трубачи. Потом все затихло и сцена очистилась. Кукуш шепнул Ваксону: «О последнем подвиге почему-то молчок».
После паузы ведущий объявил: «Поздравить нас с замечательным праздником приехали московские писатели, поэт Октава и прозаик Ваксон». Под мощные аплодисменты два друга поднялись на сцену; оба были не при параде, без галстучков, один (Кукуш) в кожаночке, второй (Вакс) в помятой вельветовой костюменции. Весь первый ряд, заполненный «отцами города», хоть и помахал ладошками, однако обменялся недоуменными взглядами. Слово для приветствия было предоставлено Кукушу. В короткой речи этот московский товарищ сосредоточился на роли интеллигенции, иными словами, об основных классах общества вообще не говорил, а только лишь превозносил прослойку. Зал в ответ на это потерял свою ритмическую пружину, погрузился в подобие хаоса. Первый ряд просто напросто насупонился. В центре некто что-то тихо проговорил, и шепотки разбежались по флангам. Ваксон, выйдя к микрофону, продолжил тему Кукуша и даже оную усугубил. Сейчас нам надо, сказал он, не столько силу увеличивать, сколько развивать интеллект. Иначе мы уподобимся динозаврам. Развитие этих наших предшественников в роли лидеров Земли зашло в тупик, когда оказалось, что у них только мускулы неимоверно увеличиваются, в то время как мозг остается непропорционально малым. В ответ на это бестактное заявление хаотические звуки в зале увеличились, а в центре первого ряда образовалась прореха.
Утром в гостиницу прискакали с круглыми глазами университетские энтузиасты нового искусства. Кукуш и Ваксон, будьте, пожалуйста, осторожней. В руководстве прошло мнение, что московские писатели вели себя неадекватно и испортили молодежи ее заветный праздник. Больше того, стало известно, что первый секретарь порекомендовал университету дать отпор этим неадекватным товарищам.
В университете царила какая-то перепуганная беготня, как будто к городским рубежам подходила Добровольческая армия. Амфитеатр был полон, или, лучше сказать, битком набит. Московские гости завели разговор на сугубо литературные темы. Последовало несколько филологических вопросов. Потом кто-то попросил Кукуша спеть «что-нибудь новенькое». Бард, как всегда, стал немножко кокетничать. Да я сейчас почти не пою, да у меня и гитары нет, и так далее. Заготовленная студентами гитара тут же приплыла к нему прямо на колено. Он спел «Моцарта», «Молитву Франсуа Вийона», «Возьмемся за руки, друзья». В зале, как всегда среди учащейся молодежи, выявилось несколько чудных девичьих лиц с глазами на мокром месте. Вдруг по рядам как будто швабра прогулялась; прошла полоса искаженных черт, в конце которой вздыбился могутный казак из преподавательского состава. Он задал кардинальный вопрoc: «А вот скажите-ка, московские писатели, как вы относитесь к вводу наших войск в Чехословакию?» И вновь, как вчера, возникает какой-то специфический ростовский феномен — хаотическое бурление толпы.
Ректор быстро поднимает и медленно опускает обе руки, как бы говоря: спокойно, товарищи! Не нужно так реагировать на сугубо академический вопрос. Зал затихает, и в наступившей тишине Кукуш Октава произносит свой ответ: «Лично я считаю ввод войск в Чехословакию большой политической ошибкой». За этими словами следует взрыв, уже не просто хаотический, но скорее землетрясительный. Со всех сторон амфитеатра гремит или визжит слово «Позор!» Трудно понять, кому оно адресовано: советской ли армии или Кукушу Октаве, позорному либералу и пораженцу? Кукуш сидит, прикрыв ладонью глаза. Ваксон стоит с поднятой рукой и кричит: «Прекратите провокацию! Не трогайте Кукуша!» Зал затихает только через несколько минут. Встреча окончилась. Уходя, Ваксон говорит в микрофон: «Хотел бы я знать, кто это все приказал и разыграл».
Никто не пришел их провожать. В толпе на перроне им все время казалось, что за ними плывут глаза сыскных. В поезде сразу прошли в вагон-ресторан. Заказали коньяку и выпили с ходу по полстакана. Потом обнялись. Вакса, мой дорогой! Кукуш, мой сердешный!
Эти люди о друге пеклись по-братски
И не только от общих богемных игр,
И не только от общих корней бурятских.
Где прошел буреломом еврейский тигр.
Их отцы возжигали огни коммунизма,
Возглавляли уральские города,
Погибали от жадных адептов садизма
В той стране, где гуляла блажная орда.
Матерям не сбежать от соблазнов троцкизма,
И наградой за все встретит их Колыма.
Молодой «комсомол» стал унылою тризной
Под присмотром железного дядьки-сома.
Дети жертв, собирайте словесные гроздья,
Пока каждый еще не хронически пьян,
Обуян стихотворства таинственной страстью
И не стал еще глух словно гнилостный пень.
Через час их основательно развезло. Они сидели в углу трясущегося ресторана, кончали вторую бутылку и тихонько разговаривали о том, что их общий друг Гладиолус Подгурский называл «семейной и личной жизнью».
— Ну, расскажи мне о своей зазнобе, — говорил Ваксон. — Какова она в интиме?
— Она божественна в своей нежности и нежна в своей божественности, — отвечал Кукуш. — Гениальна в своей ребячливости и ребячлива в своей гениальности.
— Здорово сказано, — кивал Ваксон. — Так и видишь ее всю.
— А теперь расскажи мне о своей, — благосклонно предложил Кукуш.
— Это о ком?
— О своей зазнобе.
— С какой это стати я буду рассказывать о ней?
— Я ведь тебе рассказал о своей.
— Я твою знаю, а ты мою нет.
— Ну так тем более скажи о ней четыре слова.
— Четыре слова?
— Да, четыре.
— Стерва любимая, прелесть невыносимая.
— Неплохо сказано, Сизый Нос, тем более что я ее знаю.
Между тем за ними в переполненном вагоне внимательно наблюдали два очень похожих друг на друга молодых человека: длинные волосы, пышные бакенбарды, свисающие усы. Дождавшись официанта, они послали им третью бутылку коньяку в сопровождении записки: «От нашего стола — вашему столу. Федор и Сергей Борисовы, поклонники талантов». К счастью, бутылка с запиской до них и не доехала. Ее перехватил юнец херувимской внешности в курточке студенческого стройотряда. Сунув ее в карман, он продекламировал экспромт: «Эту пару в бакенбардах вы должны отправить в жопу. Ведь фальшивки-леопарды недостойны антилопы!» И тут же испарился в накуренном воздухе.
В Москве на перроне их ждали обе зазнобы. Курили и болтали под просветлевшим за ночь небом. Расхохотались, когда из вагона вышли оба желанных джентльмена: «Ну, что я тебе говорила? На море и обратно!»
Черно-желтая «Волга» выехала на Садовое кольцо. За рулем сидела Ралисса. В десяти метрах за ними следовала целиком черная «Волга» с двумя похожими друг на друга молодыми людьми, но уже без усов и бакенбардов. «Вот гады, опять тащатся сзади», — сказала она своему другу. На заднем диване сидели Кукуш с его приятельницей. Они ничего не видели и никого не слышали, кроме друг друга. Взахлеб читали стихи.
КНИГА ВТОРАЯ
Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее!
Умоляю вас вскачь не лететь!
Нo что—то кони мне попались привередливые.
Коль дожить не успел, так хотя бы — допеть
ВЛАДИМИР ВЫСОЦКИЙ
Давайте понимать друг друга с полуслова,
Чтоб ошибившись раз, не ошибиться снова.
Давайте жить, во всем друг другу потакая, —
Тем более что жизнь короткая такая.
БУЛАТ ОКУДЖАВА
Израсходовался. Пуст.
Выдохся. Почти смолк.
Кто-нибудь другой пусть
Скажет то, что я не смог.
РОБЕРТ РОЖДЕСТВЕНСКИЙ
Наверно, с течением лет
Пойму, что меня уже нет.
……………
Но лишь бы с течением дней
Не жить бы стыдней и стыдней.
……………
И лишь бы с теченьем веков
Не знать на могиле плевков.
ЕВГЕНИЙ ЕВТУШЕНКО
Мой лес!
Мой безлиственный лысый лес!
Мой лес!
Мой густой деревянный добряк!
Скажи, ты готов
К дикарям-декабрям?
ВИКТОР СОСНОРА
Уходят от меня мои друзья.
Не волоча свой след и не виляя.
Как мамонты, природу оголяя,
Уходят от меня мои друзья.
ГРИГОРИЙ ПОЖЕНЯН
О чем поет, переведи,
Эстонка с хрипотцой в груди?
Ужель сошелся клином свет
И за углом — кофейня?
Ты наклоняешься вперед,
И твой подстрочник, нет, не врет,
В нем этот свет, а также тот,
И там, и тут — кофейня.
ЮННА МОРИЦ
Неузнанным ушел День-Свет, День-Рафаэль.
Но мертвый дуб расцвел средь ровныя долины.
И благостный закат над нами розовел.
И странники всю ночь крестились на руины.
БЕЛЛА АХМАДУЛИНА
Существование — будто сестра,
Не совершай мы волшебных ошибок.
Жизнь — это точно любимая, ибо
Благодарю, что не умер вчера.
Ибо права не вражда, а волжба.
Может быть, завтра скажут: «Пора!»
Так нацарапай с улыбкой пера:
«Благодарю, что не умер вчера».
АНДРЕЙ ВОЗНЕСЕНСКИЙ
1980, июль
Ваганьково
Июль завершился грандиозной демонстрацией народной любви. Партия затуманилась: любовь была не к ней. И дажe не к ее грандиозным планам. Демонстрация была выражением любви к объекту ее нелюбви. Любви и печали, если не необъятного народного горя. Хоронили Влада Вертикалова.
Процессия тянулась через весь старый город, от Таганки к Ваганьковскому. Оркестр, медленно катящий на открытых платформах, исполнял Моцарта, но за пятьдесят метров от платформ божественные звуки растворялись в заунывной какофонии столицы. По всему ходу следования, кроме безмерного числа милиции в белых форменных рубашках, видны были под арками домов отряды безопасности. На углах улиц располагались не совсем понятные гибриды цистерн с фургонами, которые на самом деле в стихийных обстоятельствах могли превращаться в разгоняющие водометы. Кружили и каркали сонмы ворон: постоянные жители града, они, кажется, тоже следовали по маршруту. Стотысячная, а может быть, и миллионная толпа (СССР еще не прославился тогда своей статистикой) грузно колыхалась по мере движения, словно обуреваемая какой-то еще непонятной жаждой реванша. Под ней цемент России с такой же легкостью превращался в грязное крошево, с какой соль крошится на берегах Сиваша. Так шли весь день, не торопясь начать «час стакана», шли проливаясь горем, не испытывая еще жажды просушиться водкой. Лишь только опустив своего Барда в землю, Москва вернулась к стаккато и подняла за помин души.
Пока что он плыл над толпой, в своей неподвижности похожий на рыцаря Короля Артура. Казалось, что неподвижность эта не навсегда, что по желанию Гиневры егонебольшое ловкое тело может еще сделать сальто-мортале на скаку с коня, а то и в марафоне продержится стойко вровень с другими «колесницами огня», а то и с рапирой выйдет против Лаэрта, или своим неповторимым хриплым завопит на всю Ивановскую: «Нет, ребята, все не так! Все не так, ребята!»
«Что происходит?» — пытался понять Роберт Эр, пережидая медленное движение толпы, сидя в машине Союза писателей. Он только что прилетел из Гвинеи-Бисау, где участвовал в конференции «неприсоединившихся стран»; в общем-то ничем особенным там не отличился, а в основном филонил на пляже. По дороге из Шереметьево, увидев огромную молчаливую демонстрацию, он содрогнулся. Что происходит в Москве? Это не похоже на официальную праздничную манифестацию: нет плакатов и транспарантов, да и праздников календарных вроде нет никаких. Антиимпериалистическая манифестация, преисполненная назначенного благородного гнева? Тоже не то. Такие антиимпериалисты всегда с большей или меньшей бездарностью, но все же свой благородный гнев выказывают. Эти скорбно молчат. Массовка на киносъемке? Нет, совсем уж не похоже, тут нет никакой режиссуры.
Он спросил у шофера, но тот не знал. Роберт опустил стекло и обратился к одному из идущих:
— Эй, товарищ, я только что прилетел. Что тут происходит?
— Хороним Влада Вертикалова, товарищ негр, — ответил тот, очевидно, приняв загорелого человека с большими губами за представителя африканского континента. Эр схватился руками за горло: там сразу, без всякой подготовки, взбух и перекрыл дыхание комок отчаяния. Сидел несколько минут с руками на горле, хрипел. Шофер полез за аптечкой: там вроде был у него какой-то валокордин. Роберт отшатнулся от пузырька.
|
The script ran 0.024 seconds.