Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Д. Г. Лоуренс - Влюблённые женщины [1920]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: home_sex, prose_classic, Роман

Аннотация. Самый скандальный роман Лоуренса, для которого не нашлось издателя - и автору пришлось его публиковать за собственный счет. Роман, который привел автора на скамью подсудимых - за нарушение норм общественной морали. Времена меняются - и теперь в истории двух сестер из английской глубинки, исповедующих идею «свободных отношений», не осталось ничего сенсационного. Однако психологизм романа и легкость стиля делают это произведение интересным даже для самого придирчивого читателя.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 

Кровь застыла в жилах Гудрун. – Значит, это Диана, ну еще бы! – пробормотал Джеральд. – Вот мартышка, опять принялась за свои проделки. И он вновь взглянул на весло – лодка, по его мнению, шла недостаточно быстро. Гудрун так нервничала, что почти не могла грести. Она старалась изо всех сил. А голоса все также перекликались и отвечали друг другу. – Где, где? Вот туда – да, там. Которая? Нет – не-е-ет. Черт подери, здесь, здесь… Лодки слетались со всех концов озера, было видно, как разноцветные фонари мерцают у самой глади озера, а их отражения расплывчатыми дорожками судорожно тянутся за ними. Пароход почему-то вновь загудел. Лодка Гудрун так быстро летела вперед, что фонари сильно раскачивались из стороны в сторону за спиной Джеральда. И вдруг вновь донесся высокий, истошный детский крик, в котором на этот раз прорывались рыдание и паника: – Ди… О, Ди… О, Ди… Ди!.. Эти пронзительные звуки рассекали вечерний сумрак, словно стрелы. – Ах, Винни, Винни, почему ты еще не в постели… – пробормотал Джеральд. Он наклонился, расшнуровал ботинки и поочередно сбросил их, упираясь носком одной ноги в пятку другой. Затем на дно лодки полетела и его мягкая соломенная шляпа. – Нельзя прыгать в воду с больной рукой, – задыхаясь, севшим, полным тревоги голосом сказала Гудрун. – Что? Не бойся, она не будет болеть. Стащив с себя куртку, он бросил ее в лодку между ног. Теперь он остался во всем белом. Сидя с непокрытой головой, он чувствовал, как ремень врезается ему в живот. Они подплывали к пароходу, который спокойной огромной массой возвышался над ними – неисчислимые лампочки сияли восхитительным светом, превращаясь в глянцевых темных водах возле борта в грязно-красные, грязно-зеленые и грязно-желтые колеблющиеся язычки пламени. – Пожалуйста, вытащите ее!!! Ди, милая! Вытащите ее! О, папочка, о, папочка!!! – надрывно стенал детский голос. Кто-то, надев спасательный жилет, спрыгнул в воду. Две лодки подплыли ближе, тщетно качая фонарями, остальные сновали вокруг. – Эй, на палубе – Рокли! – эй там! – Мистер Джеральд! – донесся испуганный голос капитана. – Мисс Диана в воде. – Кто-нибудь ищет ее? – раздался резкий голос Джеральда. – Молодой доктор Бринделл, сэр. – Где? – Их нигде не видно. Все ищут, но пока результатов нет. Повисла зловещая пауза. – В каком месте она упала? – По-моему, там, где сейчас лодка, – последовал неопределенный ответ, – та, с красными и зелеными фонарями. – Подплыви туда, – тихо попросил Гудрун Джеральд. – Вытащи ее, Джеральд, о, вытащи ее! – умоляюще рыдал детский голосок. Джеральд оставил его без внимания. – Откинься назад, вот так, – сказал он Гудрун, поднимаясь на ноги в раскачивающейся лодке. – Тогда она не перевернется. В следующее мгновение он, выпрямившись и мягко оттолкнувшись от лодки, стрелой ушел под воду. Лодку, а вместе с ней и Гудрун, сильно закачало, на взволнованной воде засверкал блуждающий огонь, и внезапно девушка осознала, что это был всего лишь лунный свет, и что Джеральд исчез. Так, значит, исчезнуть все-таки можно! Страшная обреченность лишила ее возможности думать и чувствовать. Она знала, что он ушел из этого мира, а мир не изменился, только его, Джеральда, в нем уже не было. Ночь была бескрайней и пустой. То тут, то там раскачивались фонари, люди на пароходе и в лодках разговаривали приглушенными голосами. Она слышала, как стонала Винифред: «о, Джеральд, пожалуйста, достань ее, найди ее», и как кто-то пытался ее утешить. Гудрун бесцельно направляла лодку то в одну, то в другую сторону. Страшная, огромная, холодная, безграничная водная гладь наводила на нее непередаваемый страх. Неужели Джеральд никогда не вернется? Ей хотелось тоже прыгнуть в эту воду, также познать весь этот ужас. Она вздрогнула, потому что кто-то сказал: «А вот и он». Она увидела, как Джеральд, словно нерпа, выплыл на поверхность. И она инстинктивно направила лодку к нему. Но рядом была другая, более большая, лодка. Гудрун сразу же направилась за ней. Ей просто необходимо было находиться поблизости. И тут она увидела его – в тот момент он походил на морского котика. Он выглядел совсем как котик, ухватившийся за борт лодки. Его белокурые волосы намокли и прилипли к его круглой голове, а лицо, казалось, было озарено едва заметным светом. Она слышала его прерывистое дыхание. А затем он забрался в лодку. И о! Каким же восхитительным был изгиб его тускло белеющих в темноте ягодиц, которые были выставлены на всеобщее обозрение, когда он забирался в лодку – они убивали ее своей красотой. То, как мягко округлилась его спина, каким восхитительно серовато-белым пятном пронзали тьму ягодицы, когда он переваливался через борт, – это видение было слишком прекрасным, невыносимо прекрасным. Она смотрела и знала, что это видение сулит ей погибель. Она ощущала только ужасную обреченность и красоту, необыкновенную красоту! Он уже казался ей не человеком, а воплощением целого периода ее жизни. Она видела, как он вытер воду с лица и посмотрел на перевязанную руку. И поняла, что все ее старания были напрасны, что жизнь подвела ее к крайнему пределу в его лице, и за этот предел ей никогда не суждено выйти. – Погасите свет, так будет лучше видно, – внезапно раздался его голос, такой равнодушный, такой человеческий. Ей казалось невероятным, что мир, в котором обитают люди, – это не ее фантазия. Она обернулась назад и, наклонившись, задула фонари. А задуть их оказалось совсем не просто. Все фонари погасли, и только цветные лампочки на борту парохода все еще горели. Ночь накрыла все вокруг своим ровным иссиня-серым покрывалом, в небе сияла луна, сновавшие повсюду лодки казались мрачными призраками. Раздался еще один всплеск, и Джеральд вновь ушел под воду. Гудрун сидела в лодке, сердце ее терзал мучительный страх. Огромная, ровная гладь озера, такая тяжелая и устрашающая, наводила на нее ужас. Она осталась наедине с этой расстилающейся перед ней мертвой гладью озера. Но это уединение не было приятным – это было чудовищное, холодное ожидание. Гудрун замерла на поверхности этой коварной стихии, ожидая, когда наступит ее черед исчезнуть в ее глубинах. По взволнованному перешептыванию она поняла, что он вновь забрался в лодку. Ей так хотелось оказаться рядом с ним. Она напряженно искала его взглядом, вглядываясь в накрывшую воду тьму. Но невыносимое одиночество уже окружило ее сердце прочной стеной, через которую уже ничто не могло проникнуть. – Отправьте пароход к пристани. Он здесь больше не понадобится. Приготовьте сети, будем прочесывать озеро, – раздался решительный, властный, земной голос. Пароход постепенно отходил назад. – Джеральд! Джеральд! – дико закричала Винифред. Он не ответил. Пароход медленно развернулся, трогательно и неуклюже описав на воде круг, и тихо заскользил к берегу, погружаясь во мрак. Плеск гребных лопастей становился все тише и тише. Легкую лодку Гудрун качало на волнах, и девушка машинально опустила весло в воду, чтобы обрести равновесие. – Гудрун? – раздался голос Урсулы. – Урсула! Лодки девушек столкнулись. – А где Джеральд? – спросила Урсула. – Он опять нырнул, – жалобно сказала Гудрун. – А я знаю, что при его раненой руке и общем состоянии ему нельзя нырять. – На этот раз обратно все же повезу его я, – сказал Биркин. Лодки вновь зашатало на создаваемых пароходом волнах. Гудрун и Урсула пристально вглядывались в темноту в поисках Джеральда. – Вон он! – воскликнула Урсула, у которой было самое острое зрение. Под водой он пробыл совсем недолго. Биркин направил свою лодку к нему, Гудрун следовала за ним. Джеральд медленно подплыл и ухватился за борт раненой рукой. И, не удержавшись, вновь погрузился под воду. – Помогите же ему! – резко бросила Урсула. Джеральд снова всплыл, и Биркин, наклонившись, помог ему забраться в лодку. Гудрун вновь пристально наблюдала за тем, как он выбирался из воды, – на этот раз тяжело, медленно, слепо и неповоротливо карабкаясь наверх, словно какое-то земноводное животное. Луна вновь отбросила слабый отблеск на его мокрую белую фигуру, на ссутулившуюся спину и округлые ягодицы. Но теперь у него был вид человека, потерпевшего поражение. Джеральд вскарабкался в лодку и упал с медленной неуклюжестью. К тому же он хрипло дышал, словно больное животное. Весь обмякший, он неподвижно сидел в лодке, повесив голову, округлую, как у тюленя, – во всем его облике было что-то потустороннее, бессознательное. Гудрун дрожала всем телом, машинально следуя за ними в своей лодке. Биркин молча направился к пристани. – Куда это ты? – внезапно спросил Джеральд, словно только что очнувшись от забытья. – На берег, – ответил Биркин. – Нет! – повелительно сказал Джеральд. – Никто не вернется на берег, пока они в воде. Поворачивай обратно, я буду их искать. Услышав его повелительный, страшный, едва ли не безумный голос, женщины пришли в ужас. – Нет! – сказал Биркин. – Не будешь. В его словах слышалась неуверенная настойчивость. Все время, пока шла эта борьба характеров, Джеральд сидел молча. Но чувствовалось, что он готов убить Биркина. А тот уверенно и непоколебимо гнал лодку вперед и вперед. – Во все-то тебе нужно вмешиваться! – с неприязнью проронил Джеральд. Биркин не ответил. Он продолжал грести к суше. Джеральд, мокрая голова которого походила на тюленью, сидел, безвольно сложив руки, и молчал, подобно безгласному животному, хватая ртом воздух и скрежеща зубами. Они добрались до пристани. Джеральд, промокший до нитки и из-за этого казавшийся голым, поднялся по лестнице. Там, скрытый во мраке, стоял его отец. – Отец! – выдохнул он. – Да, мальчик мой? Иди домой и сними с себя мокрую одежду. – Мы не сможем спасти их, отец, – сказал Джеральд. – Надежда все еще есть, мальчик мой. – Боюсь, что нет. Мы не знаем, где они. Их невозможно найти. К тому же там, внизу, чертовски холодное течение. – Мы спустим воду, – сказал отец. – Отправляйся домой и займись собой. Руперт, проследи, чтобы о нем позаботились, – опустошенным голосом добавил он. – Отец, мне жаль. Мне так жаль! Это я во всем виноват. Но ничего нельзя сделать; что можно было сделать на данный момент, уже сделано. Я мог бы нырять и дальше – правда, недолго, и совершенно напрасно. Он прошел босыми ногами по толстым доскам платформы, и внезапно наступил на что-то острое. – Ты еще и без обуви, – сказал Биркин. – Вот его ботинки! – крикнула Гудрун снизу. Она закрепляла лодку. Джеральд ждал. Гудрун подошла, держа в руках его ботинки. Он начал их надевать. – Если человек умирает, – сказал он, – то все заканчивается, и заканчивается навсегда. Зачем вновь возвращаться к жизни? Там, под водой, смогут уместиться многие тысячи. – Двоих вполне достаточно, – пробормотала она. Он натянул второй ботинок. Его била сильная дрожь, и когда он говорил, зубы его стучали. – Возможно, это так, – сказал он. – Но удивительно, как там так много места, там, под водой, целая вселенная; там холодно, как в склепе, и ты чувствуешь собственное бессилие, как будто лишаешься головы. Он так сильно дрожал, что едва мог говорить. – Знаешь, в нашей семье так повелось, – продолжал он, – если что-то случается, этого уже не исправить – только не в нашей семье. Я всегда это замечал, – случившееся исправить невозможно. Они пересекли шоссе и направились к дому. – Знаешь, там, внизу, так холодно, тот мир не имеет границ, он разительно отличается от того, что есть на поверхности, ему нет конца – и ты удивляешься, как могло случиться, что столько людей живы, и спрашиваешь себя, почему мы находимся там, наверху. Ты уходишь? Мы ведь увидимся снова? Спокойной ночи и спасибо тебе. Огромное спасибо. Девушки еще немного постояли на берегу, надеясь, что что-то еще можно сделать. В небе ясно, с дерзкой яркостью, светила луна. Маленькие темные лодки сгрудились на воде, слышались голоса и приглушенные крики. Но все было тщетно. Как только вернулся Биркин, Гудрун отправилась домой. Ему поручили открыть водовод, начинавшийся на краю озера возле шоссе, по которому вода в случае необходимости подавалась на отдаленные шахты. – Пойдем со мной, – попросил он Урсулу, – когда закончим, я провожу тебя до дома. Он заглянул в коттедж работника, отвечавшего за водовод, и взял у него ключ. Они свернули с шоссе и через ворота прошли к озеру, где начинался огромный выложенный камнем канал, принимавший в себя потоки воды, и где под воду спускались каменные ступеньки. Сбоку от лестницы были створки шлюза, запиравшие водовод. Ночь была серебристо-серой и прекрасной, только разрозненные отзвуки беспокойных голосов нарушали ее тишину. Серое сияние лунного света дорожкой отражалось в озере, по которому с плеском двигались темные лодки. Но разум Урсулы больше ничего этого не воспринимал, ничто в мире теперь не имело для нее значения, все стало призрачным. Биркин зажал ключом железный рычаг, открывающий створки, и повернул его. Зубья начали медленно расходиться. Его белая фигура отчетливо виднелась в лунном свете – он, точно раб, все вращал и вращал рукоятку. Урсула отвела взгляд. Ей было невыносимо видеть, что он так упорно, напрягая все силы, работает ключом, наклоняясь и поднимаясь и вновь наклоняясь и поднимаясь, как самый настоящий невольник. И вскоре раздался громкий плеск воды, вытекающей из темной, поросшей деревьями низины, испугав ее до глубины души; этот плеск постепенно превратился в хриплый рев, а затем и в тяжелый грохот, с каким устремляется вниз огромная масса воды. Этот страшный, ни на минуту не прекращающийся грохот воды наполнил ночную тишину, и все остальное погрузилось в него, ушло на дно и затерялось. Урсула, казалось, едва не теряла сознание. Она прижала руки к ушам и взглянула на сияющую высоко в небе ласковую луну. – Пойдем отсюда, хорошо? – крикнула она Биркину, который стоя на ступеньках, смотрел на воду, проверяя, снижается ли ее уровень. Казалось, она зачаровывала его. Он взглянул на Урсулу и кивнул. Маленькие темные лодки подобрались ближе, на шоссе вдоль изгороди толпились зеваки, пришедшие посмотреть на происходящее. Биркин и Урсула отнесли ключ в коттедж, а затем пошли прочь от озера. Девушке не терпелось уйти. Она не могла больше слышать жуткий, давящий грохот несущейся по каналу воды. – Ты считаешь, они мертвы? – крикнула она во весь голос, чтобы он мог ее услышать. – Да, – ответил он. – По-моему, это ужасно. Он ничего не ответил. Они поднимались вверх по холму, уходя от шума все дальше и дальше. – Тебе ведь все равно, да? – Мне нет никакого дела до мертвых, – сказал он, – с того самого момента, когда они умирают. Но ужасно то, что они все еще пытаются цепляться за живых и не отпускают их. Урсула задумалась. – Конечно, – сказала она. – Сам факт того, что человек умер, немного значит, не так ли? – Да, – ответил он. – Нет никакой разницы от того, жива Диана Крич или нет. – Как это нет никакой разницы? – А разве это не так? Пусть лучше уж она будет мертва – тогда она будет казаться более живой. После смерти о ней будут говорить только хорошее. Останься она в живых, она бы продолжала метаться из стороны в сторону, никому не нужная. – Ты говоришь ужасные вещи, – пробормотала Урсула. – Нет! Я предпочитаю видеть Диану Крич мертвой. Ее жизнь была совершенно неправильной. А что касается молодого человека – бедняга – вместо долгой дороги он решил воспользоваться короткой. Смерть прекрасна – нет ничего лучше ее. – В то же время самому тебе умирать не хочется, – с вызовом бросила она ему. Некоторое время он молчал. А затем сказал изменившимся голосом, испугав ее такой переменой: – Мне бы хотелось, чтобы все закончилось – мне хотелось бы покончить с этим процессом умирания. – А ты еще не покончил? – нервно спросила Урсула. Они молча шли под деревьями. И тут он начал говорить, и слова его звучали медленно, как-то испуганно: – Существует жизнь, которая на самом деле есть смерть, и жизнь, которая не есть смерть. Я уже устал от жизни-смерти – от той жизни, которой мы живем. Но подошла ли она к концу, известно только Богу. Мне нужна любовь, похожая на сон, похожая на второе рождение, которая будет хрупкой, как только что появившийся на свет младенец. Урсула слушала внимательно, но в то же время пропускала все, что он говорил, мимо ушей. Она, казалось, сначала понимала, о чем он говорил, а затем отказывалась понимать. Она хотела слушать, но не участвовать в разговоре. Ей не хотелось делать то, что он пытался заставить ее сделать, ей хотелось руководствоваться только своими желаниями. – А разве любовь должна быть похожа на сон? – грустно спросила она. – Не знаю. В то же время она похожа и на смерть – а я очень хочу умереть в этой жизни – и одновременно она дает человеку гораздо больше, чем жизнь. Ты появляешься на свет, подобно нагому младенцу из утробы матери, – все старые преграды и старое тело исчезает, тебя окружает новый воздух, который ранее ты никогда не вдыхал. Она слушала и пыталась понять. Ей, как и ему, было отлично известно, что слова сами по себе ничего не значат, они всего лишь жест, всего лишь устраиваемая нами пантомима. И душой она поняла смысл его пантомимы и отшатнулась, хотя желание и бросало ее вперед. – Но, – мрачно сказала она, – разве ты не говорил, что тебе нужна вовсе не любовь, а что-то более широкое? Он смущенно обернулся. Ему всегда было неловко, когда ему приходилось что-то объяснять. А сейчас это нужно было сделать. Куда бы ты ни шел, если хочешь двигаться вперед, придется прокладывать себе путь. Иметь какие-то соображения и высказать их вслух, значит, проложить себе путь сквозь стены темницы подобно тому, как рождающийся младенец прокладывает себе путь из матки. С каждым новым движением он теперь выбирался из старой оболочки, – намеренно, сознательно, страстно борясь за свою свободу. – Мне не нужна любовь, – сказал он, – я не хочу ничего о тебе знать. Я просто хочу высвободиться из своей сущности, хочу, чтобы ты также отказалась от своей и чтобы мы обнаружили, насколько мы разные. Не стоит говорить, если ты устал и разбит. Ты начинаешь говорить как Гамлет, и слова кажутся неискренними. Верь мне только тогда, когда услышишь в моем голосе толику здоровой гордости и равнодушия. Когда я начинаю впадать в серьезный тон, я сам себе противен. – Почему ты не хочешь быть серьезным? – поинтересовалась она. Он подумал, а затем угрюмо ответил: – Не знаю. Они пошли дальше молча, как два чужих человека. Он был растерян и витал мыслями где-то далеко. – Разве не странно, – начала она, внезапно кладя руку на его локоть в порыве нежности, – что мы всегда говорим только в таком ключе! Похоже, в некотором смысле мы друг друга любим. – О да, – согласился он, – даже слишком сильно. Она беззаботно рассмеялась. – Тебе бы хотелось, чтобы все было по-твоему, так? – поддразнила она его. – Ты никогда бы не смог принять это на веру. Его настроение изменилось, он тихо рассмеялся, повернулся и обнял ее прямо посреди дороги. – Да, – мягко сказал он. Он медленно и ласково целовал ее лицо и лоб с нежной радостью, безгранично ее удивившей, но не пробудившей в ней ответа. Это были легкие и слепые, идеально-спокойные поцелуи. Она отстранялась от них. Они походили на странных мягких и неживых мотыльков, вылетавших из темных глубин ее души и садившихся ей на лицо. Ей стало неловко. Она отшатнулась. – По-моему, кто-то идет, – сказала она. Они посмотрели на темную дорогу и пошли дальше, в Бельдовер. И внезапно, чтобы он не счел ее глупой скромницей, она остановилась и крепко обняла его, притянула к себе и осыпала его лицо крепкими, острыми поцелуями страсти. Хоть он и становился другим человеком, но старая кровь взыграла в нем. «Не так, ну не так», – ныло его сердце, когда нежность и восхитительное оцепенение прошло, уступив место волне страсти, поднявшейся по телу и бросившейся ему в лицо в момент, когда она притянула его к себе. И вскоре в нем пылало только прекрасное безжалостное пламя страстного желания. Но под покровом этого пламени по-прежнему таилось мучительное томление по чему-то совершенно иному. Но и это вскоре прошло: теперь он вожделел ее с сильнейшей страстью, которая возникла так же неизбежно, как приходит смерть, и также беспричинно. Вскоре, удовлетворенный и разбитый, насытившийся и уничтоженный, он проводил ее и пошел домой, погрузившись в древнее пламя жаркой страсти, скользя во мраке подобно расплывчатой тени. Ему послышалось, что где-то там, в темноте, далеко-далеко, кто-то рыдал. Но какое ему было до этого дело? Разве было для него что-нибудь важнее этого восхитительного, наполняющего душу ликованием ощущения физической страсти, которая заново разгорелась в нем, как разгорается из углей костер? «Я чуть было не стал ходячим мертвецом, самым настоящим пустозвоном», – ликующе восклицал он про себя, проклиная другое существо в себе. Но несмотря на то, что оно стало совсем маленьким и забилось очень глубоко, оно все еще было живо. Когда он вернулся, люди все так же прочесывали озеро. Он остановился у воды и слушал, как Джеральд что-то говорит. Грохот воды сотрясал ночную тишину, луна светила ярко, холмы за озером потонули во мраке. Озеро постепенно мелело. В воздухе запахло сыростью обнажившихся берегов. А вверху, в Шортландсе, свет горел во всех окнах, говоря, что никто в доме не ложился спать. На пристани стоял старый доктор, отец пропавшего молодого человека. Он не говорил ни слова и только ждал. Биркин тоже стоял и наблюдал за происходящим, и вскоре одна из лодок привезла Джеральда. – Ты еще здесь, Руперт? – спросил он. – Никак не можем их найти. Видишь ли, там, под водой, чрезвычайно крутые откосы. Вода залегает между двумя отвесными склонами, к тому же дно разветвляется, поэтому Бог знает, куда их могло унести течение. Все не так просто, как с ровным дном. Вот и не знаешь, даст что-нибудь прочесывание или нет. – А тебе обязательно трудиться самому? – осведомился Биркин. – По-моему, тебе лучше отправиться в постель. – В постель! Боже мой, и ты думаешь, я смогу уснуть? Вот найдем их, тогда я отсюда и уйду. – Но люди найдут их и без твоего участия – чего ты уперся? Джеральд взглянул на Биркина, ласково положил руку на его плечо и произнес: – Не беспокойся за меня, Руперт. Если о чьем здоровье и нужно подумать, так только о твоем, не о моем. Как ты себя чувствуешь? – Сносно. Но ты же отнимаешь у себя жизнь – ты растрачиваешь самое лучшее, что в тебе есть. Джеральд помолчал, но вскоре сказал: – Растрачиваю? А что еще можно с ней делать? – Может, хватит уже? Ты насильно ввязываешься в этот кошмар и вешаешь самому себе на шею жернов, ужасные воспоминания. Уходи сейчас же! – Жернов из ужасных воспоминаний! – повторил Джеральд. Затем он вновь любовно положил руку на плечо Биркина. – Боже, как красочно же ты изъясняешься, Руперт! У Биркина упало сердце. Он до тошноты ненавидел свое умение красочно изъясняться. – Брось все. Пойдем ко мне… – предложил он ему настойчивым тоном, каким обычно уговаривают пьяного человека. – Нет, – хрипло отказался Джеральд, не снимая руки с плеча Биркина. – Большое спасибо, Руперт – с радостью зайду к тебе завтра, если хочешь. Ты же все понимаешь, да? Я хочу дождаться конца. Но я обязательно приду завтра, обязательно. Я бы лучше поболтал с тобой, чем занимался чем-то другим, уверяю тебя. Я обязательно приду. Ты много для меня значишь, Руперт, даже представить себе не можешь, как много! – Как же много я для тебя значу, если сам не могу этого представить? – раздраженно поинтересовался Биркин. Он всем телом ощущал лежащую на своем плече руку Джеральда. И ему не хотелось спорить. Он просто желал, чтобы это неприглядное отчаяние оставило, наконец, его друга. – Скажу тебе в другой раз, – хрипло произнес Джеральд. – Пойдем со мной сейчас – я настаиваю, – сказал Биркин. Повисло напряженное и искреннее молчание. Биркин спрашивал себя, почему его сердце билось так сильно. Затем пальцы Джеральда с силой впились в плечо Биркина, словно что-то сообщая ему, и он сказал: – Нет, я доведу дело до конца, Руперт. Спасибо тебе, я понял, что ты хотел сказать. Мы с тобой совершенно нормальные люди, знаешь ли. – Я-то может быть и нормальный, но вот про тебя такого не скажешь, раз ты тут слоняешься, – сказал Биркин. И пошел прочь. Тела погибших удалось поднять только на рассвете. Диана крепко обвила руками шею молодого человека и задушила его. – Она убила его, – сказал Джеральд. Луна скатилась по небосклону и, в конце концов, зашла. Воды в озере стало в четыре раза меньше. Обнажились неприглядные глинистые склоны, пахшие сыростью и стоячей водой. Над восточным холмом занималась заря. Вода в канале продолжала грохотать. Когда птицы свистом приветствовали наступившее утро, а холмы позади опустошенного озера озарились утренней дымкой, разрозненная процессия потянулась в Шортландс – люди несли на носилках тела погибших, Джеральд шел рядом, а позади, в полном молчании, седобородые отцы. В доме все были на ногах, ожидая вестей. Кто-то должен был пойти в комнату матери и все ей сообщить. Доктор же украдкой пытался вернуть к жизни своего сына, но вскоре силы его оставили. В то воскресное утро жители всех близлежащих деревень взволнованно перешептывались. Шахтеры и их домочадцы чувствовали себя так, словно эта трагедия коснулась их лично; они были потрясены и напуганы гораздо сильнее, чем если бы погиб кто-то из их среды. Такая трагедия, и в Шортландсе, самом знатном доме этого района! Одна из молодых хозяек, своевольная юная госпожа, без остановки танцевавшая на крыше парохода, утонула вместе с молодым доктором в самый разгар празднества! Куда бы шахтеры ни пошли в это воскресенье, разговоры были только про это несчастье. А во время воскресного обеда люди ощущали странный трепет. Казалось, ангел смерти кружит где-то поблизости, все чувствовали присутствие какой-то высшей силы. У мужчин были взволнованные, озабоченные лица, женщины смотрели серьезно, некоторые из них даже плакали. А детям всеобщее смятение поначалу даже нравилось. Воздух был перенасыщен чувствами, атмосфера была почти волшебной. Но все ли этим наслаждались? Всем ли пришлась по душе такая встряска? Гудрун снедало неистовое желание побежать к Джеральду и утешить его. Каждую минуту она размышляла, как будет лучше всего утешить его, какими бы словами она могла поддержать его. Она была потрясена и напугана, но не переставала думать о том, как она будет держать себя с Джеральдом, как будет играть свою роль. Вот что возбуждало ее больше всего – как она сыграет свою роль. Урсула была глубоко и страстно влюблена в Биркина, и все валилось у нее из рук. Любые разговоры о несчастном случае были ей совершенно безразличны, однако ее отстраненность со стороны вполне могла сойти за беспокойство. Она как можно чаще пыталась остаться наедине с собой и страстно желала увидеть его вновь. Ей хотелось, чтобы он пришел к ней в дом, – на меньшее она бы не согласилась, он должен был прийти только сюда. Она ждала его. Она целый день не выходила из дома, ожидая, что вот-вот он постучит в дверь. Едва ли не каждую минуту она машинально выглядывала в окно. Он придет.  Глава XV Воскресный вечер   День близился к концу, и жизненная сила капля за каплей вытекала из Урсулы, а вместо нее в душе девушки возникло чувство ужасной безнадежности. Ей казалось, что ее страсть умерла, истекая кровью, оставив вместо себя лишь пустоту. Она оцепенела, совершенно уничтоженная, и это ощущение было страшнее смерти. – Пусть хоть что-нибудь произойдет, – говорила она себе, как будто это были последние минуты ее жизни и на нее внезапно нашло прозрение, – иначе я умру. Моя жизнь кончена. Она сидела, подавленная, уничтоженная, погрузившись во мрак, который предвещал о скорой смерти. Она чувствовала, что ее жизнь с каждый мгновением приближалась к той самой черте, за которой зияла бездна и с которой оставалось только, подобно Сафо[29], прыгнуть навстречу неведомому. Мысль о неминуемой гибели одурманивала ее. Каким-то загадочным образом ее чувства давали ей знать, что смерть близка. Всю свою жизнь она руководствовалась стремлением выполнить свое предназначение, но сейчас ее путь подходил к концу. Она познала все, что должно было познать, испытала все, что ей суждено было испытать, для нее сейчас настала та горькая минута зрелости, когда ей оставалось только упасть с ветки в объятия смерти. Следовало выполнить свое предназначение до конца, узнать, как закончится это приключение. А следующая ступенька вела за грань смерти. Значит, так тому и быть! И эта мысль принесла покой ее душе. В конце концов, если человек выполнил свое предназначение, он умирает с легким сердцем подобно тому, как переспевший фрукт падает на землю. Смерть – это величайший финал, она позволяет познать высший пик жизни. Смерть естественным образом продолжает жизнь. И пока мы еще живы, мы это знаем. Так стоит ли думать о том, что там, за гранью? Никому не удавалось заглянуть дальше крайней точки. Достаточно уже того, что смерть – это величайшее явление, венец всему. Стоит ли задаваться вопросом, что будет после, если она сама нам неведома? Так пусть мы умрем, ведь смерть – это величайшее явление, венчающее собой все остальное, это еще один великий ключевой момент нашей жизни. Если мы застынем в ожидании, если мы помешаем этому процессу, то так и будем неловко топтаться перед закрытыми воротами, забыв о собственном достоинстве. Перед нами, как перед Сафо, лежит безграничное пространство. Там и закончится наше путешествие. Хватит ли у нас мужества продолжать его, не вырвется ли у нас крик: «Нет, я не могу»? Мы будем продолжать двигаться вперед, навстречу смерти, какой бы та ни была. Если человек знает, каким будет его следующий шаг, разве может страшить его тот, что будет за этим? Зачем задаваться вопросом, что будет после? Мы знаем, каким будет следующий шаг. Это будет шаг в объятия смерти. «Я должна умереть, я должна быстро умереть», – думала про себя Урсула, словно в экстазе, и эта мысль отчетливо, спокойно и со сверхъестественной уверенностью отпечаталась в ее сознании. Но где-то в глубине ее существа, где царил мрак, поднимались волны горьких рыданий и безнадежности. Но на них недолжно обращать внимание. Человек должен двигаться туда, куда ведет его несокрушимое присутствие духа, не следует останавливаться на полпути из-за страха. Никаких остановок, никакого малодушия. Если сейчас тобой владеет желание ступить в неизведанное, погрузиться в пучину смерти, разве можно лишить себя глубинных истин из-за подобных мелочей? «Так пусть все закончится», – говорила она себе. Она приняла решение. Она не собиралась лишить себя жизни – нет, этого она никогда бы не сделала, это было так страшно и гнусно! Она просто знала, каким будет ее следующий шаг. А следующий шаг вел в безграничное пространство смерти. Так ли это? Или же… Ее разум погрузился в забытье, она сидела у огня в какой-то полудреме. Но внезапно мысль возникла вновь. Темное безвоздушное пространство смерти! Сможет ли она погрузиться в него? О да, это ведь то же самое, что заснуть. Хватит с нее! До сих пор она терпела – ей удавалось выстоять. Теперь пришло время расслабиться, не нужно было больше сопротивляться. В каком-то душевном экстазе она поддалась, уступила и ее окутал мрак. И, погружаясь во тьму, она чувствовала, как раздирают ее тело невыразимые смертные муки, как оно содрогается в глубинных, чудовищных спазмах разложения, приносящих страдание, которое не в силах вытерпеть ни одно человеческое существо. «Неужели тело мгновенно чувствует то, что чувствует душа?» – задавалась она вопросом. И с ясностью, даруемой высшим знанием, она понимала, что тело – это всего лишь одно из проявлений духа, поскольку преобразование мирового духа есть также преобразование физического тела. Но так будет только до тех пор, пока человек не задается целью, пока он не абстрагируется от биения этой жизни, не сосредоточится на одном и не останется таким навсегда – отрезанным от жизни, скованным своей собственной волей. Уж лучше умереть, чем жить по инерции, жить жизнью, в которой нет ничего, кроме повторения пройденного. Умереть – значит перейти в неведомое. Умереть – значит испытать радость, испытать радость при мысли о том, что ты отдаешься на милость стихии, которая гораздо обширнее привычного нашему рассудку мира, а именно абсолютному неведомому. Вот это и есть радость. Но стыдно и унизительно человеку жить, словно механизм, замкнувшись в себе усилием собственной воли, быть существом, оторванным от непознанного. В смерти же нет ничего позорного. Позорна только жизнь, каждое мгновение которой ничем не заполнено, которой человек живет только по инерции. Жизнь и в самом деле может стать постыдным унижением для человеческой души. Но смерть – это не позор. Смерть, которая есть безграничное пространство, нам никогда не удастся запятнать. Завтра будет понедельник. Понедельник, начало еще одной школьной недели! Еще одной тягостной, бесплодной школьной недели, наполненной монотонными и отлаженными до автоматизма занятиями. Разве смерть не была бы намного желаннее? Разве она не во сто крат прекраснее и благороднее такой жизни? Жизни рутинной, лишенной глубинного смысла, утратившей всякую значимость. Как омерзительна жизнь, какой непередаваемый позор для человека жить в наше время! Гораздо пристойнее и чище было бы умереть. Эта до стыда унизительная рутинность бытия и ничтожность жизни по инерции выше человеческих сил. А в смерти, возможно, она сможет реализовать себя. Довольно. Разве это жизнь? На загруженных машинах не распускаются цветы, тот, чье существование, – сплошная рутина, не замечает неба, круговерть исключает созерцание пространства. А жизнь – это и есть сплошная круговерть, оторванное от реальности вращение по инерции. От жизни нечего ожидать – она одна и та же во всех странах и у всех людей. Единственным выходом становится смерть. На мрачный небосвод смерти можно смотреть с восторгом, подобный тому, что ощущают дети, когда выглядывают из окна класса наружу, где царит полная свобода. Но ребенок становится взрослым и понимает, что душа заперта на замок в этом жутком, огромном здании под названием жизнь, из которого только один выход – смерть. Но какая отрада! Как приятно думать, что как бы человечество не старалось, ему не удалось овладеть царством смерти, уничтожить его. Море превратилось в смертоносную тропу и грязный торговый путь, его разодрали на клочки не хуже городской земли, каждый дюйм которой усыпан мусором. Небо тоже стало чьей-то собственностью, его поделили, и у каждого куска появился свой владелец. Была нарушена неприкосновенность воздуха – люди поднимались в него и вели в нем боевые действия. Они не пощадили ничего, повсюду выросли утыканные копьями стены и теперь осталось лишь ползти и ползти между ощерившимися стенами по жизненному лабиринту, униженно преклонив колени. Но в огромном, мрачном, безграничном царстве смерти человечество потерпело крах. Хватит и того, что они, эти всеядные божки, натворили на земле. Но царство смерти смогло отразить их наступление, перед ее лицом они вдруг съеживались и обретали свой изначально пошлый и глупый вид. Как прекрасна, как великолепна и безупречна смерть, с каким удовольствием можно предвкушать ее! В океане смерти можно будет смыть с себя всю ложь и позор, и грязь, в которых человек увяз здесь, на земле, окунуться в резервуар истинной чистоты и с радостью освежиться, и стать выше рассудочного познания, выше любых вопросов, выше любого унижения. Предвкушение совершенной смерти многое дает человеку. Как прекрасно, что осталась эта точка, этот идеальный, лишенный человеческого присутствия иной мир, о котором только и осталось сегодня мечтать! Какова бы ни была жизнь, она не может лишить нас смерти, равнодушного, божественного небытия. Так давайте не будем мучать себя вопросами о том, что можно обрести в смерти и чего в ней обрести нельзя. Знание – это прерогатива разума, умирая же, мы лишаемся его, как лишаемся всех человеческих качеств. Но радость, охватывающая нас при этом, компенсирует всю горечь знания и омерзительность нашей человечности. В царстве смерти мы перестаем быть людьми и лишаемся способности познавать. Вот что мы получаем после своей смерти и мы предвкушаем это, как старший сын предвкушает наследство, которое должно перейти к нему после смерти отца. Урсула в забытьи тихо и одиноко сидела у камина в гостиной. Дети играли в кухне, все остальные отправились в церковь. Она же погрузилась в кромешную темноту собственной души. Звон колокольчика привел ее в чувство; дети в радостной тревоге прибежали из кухни в комнату. – Урсула, там кто-то пришел. – Я знаю. Не глупите, – ответила она. Она тоже была озадачена, почти напугана. Она с трудом заставила себя подойти к двери. На пороге стоял Биркин, натянув плащ до самых ушей. Он все же пришел, пришел, когда она погрузилась в такие глубины. Она видела, как за его спиной темнеют дождливые сумерки. – А, это ты, – вымолвила она. – Я рад, что ты дома, – входя в дом, тихо сказал он. – Все ушли в церковь. Он снял плащ и повесил его на вешалку. Дети рассматривали его, выглядывая из-за угла. – Билли и Дора, идите раздеваться, – сказала Урсула. – Мама скоро вернется, она огорчится, если увидит, что вы все еще не в постелях. Дети, внезапно превратившись в послушных ангелочков, беспрекословно ушли. Биркин и Урсула прошли в гостиную. Огонь догорал. Биркин посмотрел на Урсулу и изумился ее нежной и сияющей красоте, ее блестящим, широко распахнутым глазам. Стоя на некотором расстоянии от нее, он наблюдал за ней с замершим сердцем. Казалось, свет полностью преобразил ее. – Чем ты сегодня занималась? – поинтересовался он. – Ничем, просто сидела. Он взглянул на нее. В ней появилась какая-то перемена. И в своих мыслях она была далеко от него. Она отчужденно сидела и ее лицо светилось ярким светом. Ни он, ни она не произнесли не слова, они сидели молча в мягком полумраке комнаты. Он чувствовал, что ему следовало бы уйти, что он не должен был приходить. Но ему не хватало решимости сделать первый шаг. Он был ей не нужен, она сидела, забывшись и витая мыслями где-то далеко. И вдруг послышались детские голоса, застенчиво, тихо, с нарочитым волнением и робостью звавшие ее по имени: – Урсула! Урсула! Она поднялась с места и открыла дверь. На пороге, широко раскрыв глаза и с ангельскими личиками стояли облаченные в длинные ночные рубашки дети. Сейчас они вели себя очень хорошо, прекрасно справляясь с ролью послушных деток. – Уложи нас спать! – громким шепотом попросил Билли. – Вы сегодня просто ангелочки, – мягко сказала она. – Зайдите и скажите мистеру Биркину «спокойной ночи». Босоногие дети застенчиво ступили в комнату. Билли широко улыбался, но его огромные голубые глаза клятвенно обещали, что он будет вести себя хорошо. Дора же поглядывала из-под копны светлых волос, но жалась сзади, словно маленькая лишенная души дриада[30]. – Попрощаетесь со мной? – спросил Биркин необычно тихим и ровным голосом. Дора тут же упорхнула к двери, словно листок, подхваченный дуновеньем ветерка. Билли же с готовностью подошел медленными и неслышными шагами и подставил крепко сжатые губки для поцелуя. Урсула смотрела, как полные мужские губы, собравшись в трубочку, нежно дотронулись до губ мальчика. Затем Биркин поднял руку и нежным ласковым движением прикоснулся к круглой, доверчивой щеке мальчика. Никто не произнес ни слова. Билли походил на ангелочка с картины или кроткого мальчика-служку, а Биркин, который смотрел на него сверху вниз, выглядел как высокий, суровый ангел. – Ты хочешь, чтобы тебя поцеловали? – разорвала молчание Урсула, обращаясь к маленькой девочке. Но Дора бочком отошла в сторону, словно маленькая дриада, которая не позволяет к себе прикасаться. – Пожелай мистеру Биркину «спокойной ночи». Ну же, он ждет, – сказала Урсула. Но малышка только сделала шажок к двери. – Глупенькая, глупенькая Дора! – сказала Урсула. Биркин почувствовал в ребенке недоверие и враждебность. Но причину этого он так и не смог понять. – Тогда отправляйтесь в постели, – сказала Урсула. – Идите, пока мама не вернулась. – А кто послушает нашу молитву? – с беспокойством спросил Билли. – А кого ты выбираешь? – Тебя. – Хорошо. – Урсула? – Что еще, Билли? – Нужно говорить «кого ты хочешь»? – Да. – А что такое «кого»? – Это винительный падеж от «кто». Последовало задумчивое молчание, а затем доверчивое: – Правда? Биркин, сидя у камина, улыбнулся про себя. Когда Урсула спустилась вниз, он сидел недвижно, опустив руки на колени. Он показался ей – такой неподвижный, нетронутый временем – ссутулившимся идолом, изваянием бога какого-то чудовищного религиозного культа. Он взглянул на нее и его лицо, бледное и призрачное, засветилось почти слепящей белизной. – Тебе нехорошо? – спросила она, чувствуя отвращение, природу которого она не вполне понимала. – Я об этом не задумывался. – А разве нельзя знать, не задумываясь? Он быстро окинул ее мрачным взглядом и увидел, что ей противно. Ее вопрос остался без ответа. – Разве ты не можешь понять, хорошо ты себя чувствуешь или нет, не задумываясь об этом? – настаивала она. – Не всегда, – холодно ответил он. – По-моему, это просто чудовищно. – Чудовищно? – Да. Мне кажется, недопустимо иметь так мало связей с собственным телом, что нельзя даже понять, плохо ты себя чувствуешь или хорошо. Он хмуро взглянул на нее. – Я согласен, – сказал он. – Так почему ты не лежишь в постели, если чувствуешь недомогание? Ты выглядишь бледным, как мертвец. – Это оскорбляет твои чувства? – иронично осведомился он. – Да, оскорбляет. Это совершенно отвратительно. – А! Ну извини. – К тому же идет дождь, и вечер совершенно мерзкий. Нет тебе прощения, что ты так пренебрежительно относишься к своему организму – тот, кто так мало внимания обращает на собственное тело, заслужил все эти страдания. – Так мало обращает внимания на собственное тело, – машинально повторил он ее слова. Она умолкла на полуслове, и в комнате воцарилось молчание. Остальные члены семьи вернулись из церкви – сначала вошли девочки, затем мать и Гудрун, а уже за ними и отец с сыном. – Добрый вечер, – сказал, слегка удивившись, Брангвен. – Вы ко мне? – Нет, – сказал Биркин, – пустяки, я зашел просто так. День выдался совершенно отвратительный и я подумал, что вы не будете против, если я зайду. – День действительно сегодня выдался не самый хороший, – посочувствовала ему миссис Брангвен. В этот момент сверху раздались детские голоса: «Мама! Мама!». Она повернула голову и негромко крикнула в пустоту: – Я подойду через минуту, Дойси. Затем она спросила Биркина: – Скажите, а в Шортландсе все по-прежнему? Нет, – вздохнула она, – бедные они бедные, конечно же, ничего нового. – Полагаю, сегодня вы провели там весь день? – поинтересовался отец. – Джеральд зашел ко мне выпить чаю и я проводил его. По-моему, в их доме царит нездоровая атмосфера, все его обитатели настроены несколько истерично. – Мне казалось, что эти люди не так уж и сильно горюют, – сказала Гудрун. – Или слишком сильно, – ответил Биркин. – Ах да, конечно же, – злорадно подхватила Гудрун, – либо одно, либо другое. – Им всем кажется, что они должны вести себя согласно какому-то надуманному своду правил, – сказал Биркин. – А по-моему, если у тебя горе, то лучше закрыть лицо руками и спрятаться за закрытыми дверями, как было принято в старые дни. – Разумеется! – запальчиво воскликнула, вспыхнув румянцем, Гудрун. – Что может быть отвратительнее такого показного горя – что может быть ужаснее и неправдоподобнее! Если уж и горе становится достоянием общественности и выставлено на всеобщее обозрение, то что же тогда называется тайной или личной жизнью? – Вы совершенно правы, – сказал он. – Я умирал там со стыда, когда все ходили вокруг с фальшивым печальным видом, считая, что они не должны вести себя естественно, как обычные люди. – Ну, – сказала миссис Брангвен, обидевшись на такие резкие слова, – не так-то просто пережить такую трагедию. И она поднялась наверх к детям. Биркин остался еще на несколько минут, а затем ушел. После его ухода Урсула так сильно возненавидела его, что ей показалось, что жгучая ненависть превратила ее мозг в колючий кристалл. Все ее существо, казалось, заострилось и постепенно превратилось в самую настоящую стрелу ненависти. Она не могла понять, что вызвало в ней такой силы эмоции. Оно, это острое и не имеющее границ чувство, эта совершенная, ясная, неподвластная разуму ненависть просто в один момент захлестнули ее. Девушка не могла и подумать о таком, она совершенно вышла из себя. Это было словно наваждение. Она чувствовала себя одержимой. Эта жалящая ненависть к нему пылала в ней несколько дней. Она была сильнее всех эмоций, которые Урсуле когда-либо доводилось испытать. Своей силой она выбросила девушку из привычного мира в какое-то ужасное пространство, где все, на чем держалась ее прежняя жизнь, утратило свой смысл. Урсула потерялась и запуталась, и на этом ее прошлая жизнь закончилась. Сила ее ненависти совершенно не поддавалась разумному объяснению, она была иррациональной. Урсула не понимала, за что она так ненавидит его, ее ненависть была абсолютно абстрактной. В ее голове вдруг пронеслась мысль, пригвоздив ее к месту, что ее чувства настолько изменились. Он превратился во врага, изысканного, словно бриллиант, и такого же несокрушимого и единственного в своем роде, средоточием всего, что вызывало у нее неприязнь. Она вспомнила его лицо, бледное и крайне изможденное, его глаза, в которых светилась мрачная, несокрушимая воля и уверенность в себе, и дотронулась до своего лба, словно желая проверить, не сошла ли она с ума – так преобразило ее душу белое пламя жесточайшей ненависти. Она, ее ненависть, была вечной, Урсула ненавидела Биркина не за то или это; она больше не хотела иметь с ним ничего общего, она жаждала оборвать все связи, объединяющие их. Ее чувство было предельным, его было невозможно описать словами, оно было исключительным и не походило ни на что другое. Казалось, он, словно пучок света, сосредоточил в себе суть враждебности, и этот пучок света не только уничтожал ее, но и отрицал ту Урсулу, которой она была раньше, упразднял весь ее мир. Он был в ее глазах жирной чертой, перечеркивающей всех и вся, странным, уникальным существом, которое своим существованием ввергало ее в небытие. Когда она узнала, что он опять слег, ее ненависть стала на несколько порядков сильнее, если только такое возможно. Это чувство озадачивало ее и превращало в пустое место, но девушка ничего не могла с этим поделать. Она ничего не могла поделать с охватившим ее чувством, которое сделало ее другим человеком.  Глава XVI Как мужчина мужчине   Он болел и недвижно лежал в постели, все в этой жизни ему опостылело. Он знал, что сосуд, в котором теплилась его жизнь, мог вот-вот дать трещину. Но он также знал, что он был невероятно крепким и прочным. И ему было все равно. В тысячу раз лучше было попытать счастья в смерти, чем мириться с жизнью, жить которой не хотелось. Однако самым лучшим вариантом было бы продолжать борьбу, бороться до тех пор, пока эта жизнь не будет приносить удовлетворение. Он знал, что Урсула справлялась о его здоровье. Он знал, что его жизнь была в ее руках. Но он скорее совсем отказался бы от жизни, чем согласился на ту любовь, которую она предлагала. Любовь в ее, устаревшем, понимании казалась ему страшными оковами, некоей повинностью. Он не понимал, что порождало эти чувства, но уже от одной мысли о том, чтобы полюбить, связать себя брачными узами, родить детей, о том, чтобы прожить жизнь рядом с другим человеком в ужасном замкнутом мирке, удовлетворяясь домашним очагом и супружеским счастьем, он покрывался холодным потом. Ему требовалось что-то более чистое, более откровенное, более холодное. Пылкая ограниченность интимных отношений между мужчиной и женщиной бросала его в дрожь. То, как женатые люди закрывают за собой двери и замыкаются в своем единственно возможном союзе друг с другом, пусть даже этот союз основан на любви, не вызывало у него ничего, кроме крайней гадливости. Таких пар, недоверчиво смотрящих на мир, попарно запирающихся от остальных в своих домах или комнатах, целое сообщество. В этом сообществе дальнейшая жизнь невозможна, здесь нет места порывам, здесь не допускаются бескорыстные отношения – здесь обитают только супружеские пары, настоящий калейдоскоп пар, отрезанные от мира отступники, бессмысленно повязанные друг с другом узами брака люди. Нет, беспорядочные связи были в его глазах еще большим злом, чем брак, а не узаконенную любовь он считал еще одним способом соединения двух людей, реакцией на законные брачные узы. Однако эта реакция была еще скучнее самого стимула. В целом он питал неприязнь к сексу, поскольку он чрезмерно ограничивал человека. Именно секс превращал мужчину в одну половинку целого, а женщину – в другую. Биркин же хотел быть единым завершенным целым и чтобы его женщина была такой же. Ему хотелось, чтобы секс стал одним из рядовых человеческих желаний, чтобы его рассматривали как функциональный процесс, а не как реализацию своих возможностей. Он верил, что секс – это те же самые брачные узы. Но он хотел преодолеть его границы, ему требовался такой союз, в котором бы мужчина был личностью, и женщина была бы личностью, который был бы заключен между двумя абстрактными сущностями, обусловливающими свободу друг друга, уравновешивающими друг друга как два полюса одного магнита, как два ангела или два демона. Он так хотел быть свободным, хотел, чтобы его не мучила потребность слиться с другим человеком, не терзало неудовлетворенное желание. Его желания и потребности должны удовлетворяться естественным образом, без этой пытки, подобно тому, как человек, которого мучает жажда, бессознательно утоляет ее, лишний раз не задумываясь о ней – ведь вокруг столько воды! Биркин хотел чувствовать себя с Урсулой так же свободно, как и с самим собой, оставаться цельным существом с незамутненным и холодным сознанием, и одновременно желал, чтобы между ними, как между разными полюсами, существовало равновесие. Слияние, тисканье, путаница, присущие любви, были ему в высшей степени неприятны. Он считал, что женщины – настоящие чудовища, что они все время цепляются за мужчин, страстно желая получить власть над чем-нибудь, что в любви у них проявляется жажда самоутверждения. Женщине нужно заполучить, овладеть, а потом постоянно контролировать, подчинять себе. Все должно принадлежать ей, Женщине, Великой Матери мироздания, из которой все начиналось и к которой, в конечном итоге, все должно вернуться. Эта мысль о Великой Матери, о том, что все в мире принадлежит ей в силу того, что оно произошло из ее чрева, привела его в безумную ярость. Мужчина принадлежит ей, потому что она родила его. Матерь Скорбящая породила его, и теперь Великая Матерь требовала его обратно – требовала отдать ей душу, тело, секс, предназначение и все остальное. Великая Матерь вызывала в нем ужас, пробуждала отвращение. Она, эта женщина, эта Великая Матерь, вновь вознеслась высоко. Разве Гермиона не живое тому подтверждение? Гермиона, смиренная, покорная, – все время была самым настоящим воплощением Скорбящей Матери, с ужасным, коварным высокомерием и свойственной только женщинам тиранией требующей назад свое, требующей назад мужчину, порожденного ею в страданиях. Этими страданиями и унижениями она, словно цепями, сковывала своего сына, она превращала его в своего вечного узника. А Урсула, Урсула была такой же – или, скорее, она представляла оборотную сторону медали. Она тоже вела себя как чудовищная, высокомерная хозяйка жизни, как пчелиная матка, от которой зависят все остальные. Он видел в ее глазах желтые искры, он чувствовал, с какой неподражаемой самоуверенностью она присваивает себе право превосходства над другими. Она и сама об этом не подозревала. Она с готовностью преклонила бы колени перед мужчиной. Но только в том случае, если бы была абсолютно уверена в этом мужчине, если она могла боготворить его, как женщина боготворит собственного младенца, – зная, что он принадлежит ей без остатка. И сознание того, что он принадлежит женщине, было для него невыносимо. Мужчину всегда рассматривали, как отколовшуюся от женщины часть, а роль все еще ноющего рубца в месте разрыва досталась сексу. Мужчину нужно соединить с женщиной, только тогда он найдет свое место в этом мире и обретет целостность. Но так ли это? Почему мы, мужчины и женщины, должны считать себя осколками одного целого? Ведь все обстоит иначе. Мы никакие не фрагменты одного целого. Когда мы отдаляемся друг от друга, наша сущность обретает чистоту и свойственные ей черты, оставляя позади все примеси. Секс – это оставшиеся в нас прежние примеси, это то, что не разложилось на составляющие. Страсть же – это дальнейшее расслоение смеси, при котором все мужское перетекает в существо мужчины, а все женское достается женщине, и так продолжается до тех пор, пока оба не станут чистыми и цельными, подобно ангелам. Секс больше не может смешать две сущности, и они, словно две звезды, уравновешиваются друг другом. В старые времена, до того как появилось понятие пола, мы все были перемешаны, каждый представлял собой смесь. Процесс выделения отдельных сущностей привел к великому противопоставлению полов. Все женское отходило в одну сторону, все мужское в другую. Но и даже тогда разделение не было конечным. А теперь наш жизненный цикл завершен. Теперь должен наступить новый день, когда каждый из нас превратится в отдельную сущность и сможет реализовать себя в своем различии. Мужчина будет только мужчиной, женщина – только женщиной, и они будут четко противопоставлены. Больше не будет этого отвратительного слияния, жертвенности любви, делающей людей не теми, кто они есть. Будет существовать только абстрактная двойственность двух полюсов, каждый из которых не будет загрязнять другой. В каждом на первое место выйдут индивидуальные особенности, секс отойдет на второй план, но они будут идеально уравновешивать друг друга. Каждый человек – это единичная, отдельная сущность со своими собственными законами. Мужчина полностью свободен, женщина тоже. Каждый примет отличия другого. Такие вот мысли посещали Биркина во время болезни. Он любил иногда серьезно поболеть и отлежаться в постели. При этом он очень быстро поправлялся и его мысли становились четкими и ясными. Как-то раз Джеральд зашел навестить его. Мужчины питали друг к другу глубокое, острое чувство. Взгляд Джеральда быстро и беспокойно скользил вокруг, в его поведении проглядывала напряженность и нетерпеливость, казалось, он собирался с силами, чтобы претворить в жизнь какой-то замысел. Он был одет в черное, как того требовали традиции, поэтому выглядел официально, привлекательно и comme il faut. Его волосы были настолько белокурыми, что казались почти белыми, точно осколки света, лицо было проницательным и румяным, а тело, казалось, было переполнено ледяной энергией. Джеральд действительно любил Биркина, хотя никогда не верил в него. Биркин был слишком иллюзорным созданием – умным, капризным, восхитительным, но ему недоставало практической сметки. Джеральд чувствовал, что его собственные истины были более здравыми и безопасными. Биркин, этот удивительный призрак, был великолепным, но, в конце концов, нельзя же принимать его всерьез, нельзя же считать его настоящим мужчиной из настоящего мужского мира. – И чего это ты опять слег? – заботливо спросил он, беря больного за руку. Из них двоих именно Джеральд опекал Биркина, именно его физическая сила становилась для последнего надежным убежищем. – Наверное, это расплата за мои грехи, – ответил Биркин, иронично улыбаясь. – За грехи? Да, пожалуй, что так. Нужно меньше грешить и больше следить за своим здоровьем. – Ну так научи меня, как. Он посмотрел на Джеральда насмешливым взглядом. – Ну а как твои дела? – поинтересовался Биркин. – Мои дела? – Джеральд взглянул на Биркина и когда увидел, что тот говорит совершенно серьезно, его взгляд потеплел. – Не думаю, что что-то изменилось. Я не представляю, каким образом в моей жизни может что-то измениться. Меняться-то нечему. – Полагаю, что дела твои идут так же успешно, как и раньше, и ты все так же пренебрегаешь потребностями своей души. – Все верно, – сказал Джеральд. – Что касается бизнеса, ты абсолютно прав. А вот сказать того же про душу не могу, это точно. – Разумеется. – И ты не ждешь, что я тебе это скажу? – рассмеялся Джеральд. – Нет. А как все остальные твои дела, кроме бизнеса? – Остальные? Это которые? Не могу тебе сказать, я не понимаю, на что ты намекаешь. – Нет, понимаешь, – сказал Биркин. – Тебе грустно или весело? А как насчет Гудрун Брангвен? – А что с ней такое? – на лице Джеральда появилось смущение. – Ну, – добавил он, – я не знаю. Могу только сказать, что когда я последний раз ее видел, она дала мне пощечину. – Пощечину! Это за что же? – Этого я тебе тоже не могу сказать. – Неужели! Но когда это произошло? – В ночь праздника – когда утонула Диана. Она погнала скот вверх по холму, а я пошел за ней – помнишь? – Да, помню. Но почему она так поступила? Надеюсь, ты ее об этом не просил? – Я? Нет, не думаю. Я просто сказал ей, что опасно гонять этих шотландских коров – а так оно и есть. Она же обернулась ко мне и заявила: «Полагаю, вы думаете, что я боюсь вас и ваших коров, да?» Когда я спросил ее, почему она так думает, она вместо ответа ударила меня по лицу тыльной стороной ладони. Биркин живо рассмеялся, точно эта новость была ему необычайно приятна. Джеральд бросил на него удивленный взгляд и тоже рассмеялся, со словами: – В то время мне было не до смеха, уверяю тебя. Никогда еще в своей жизни я не был настолько ошарашен. – И ты не рассердился? – Рассердился? Думаю, да. Я мог убить из-за пустяка. – Хм! – выдохнул Биркин. – Бедная Гудрун, как же она будет потом страдать, что настолько себя выдала! Он испытывал неподдельный восторг. – Будет страдать? – спросил Джеральд, который тоже поддался этому веселью. Мужчины лукаво и весело улыбались. – Уверен, и еще как; вспомни, какая она застенчивая. – Это она-то застенчивая? Тогда что заставило ее так поступить? Потому что я-то думаю, что это было совершенно непреднамеренно и совершенно неоправданно. – Полагаю, это был минутный порыв. – Да, но в чем причина этого порыва? Я же ничего ей не сделал. Биркин покачал головой. – Думаю, в ней внезапно проснулась Амазонка. – Ну, – ответил Джеральд, – я бы предпочел, чтобы это была Ориноко. Они оба рассмеялись этой неудачной шутке. Джеральд вспоминал слова Гудрун о том, что победа останется за ней. Но что-то заставило его сдержаться и не рассказывать об этом Биркину. – И это вызывает у тебя отвращение? – спросил Биркин. – Вовсе нет. Плевал я на все это. На мгновение он замолчал, а затем, смеясь, добавил: – Нет, я посмотрю, чем это закончится, обязательно посмотрю. Через некоторое время спустя она попросила у меня прощения. – Вот как? И с того вечера вы не виделись? Лицо Джеральда затуманилось. – Нет,– сказал он. – Мы были… сам можешь представить, что мы пережили с того вечера, когда случился несчастный случай. – Да. Все успокаивается? – Не знаю. Разумеется, для нас это было потрясением. Но, по-моему, матери совершенно все равно. Я и правда думаю, что она не обратила на это никакого внимания. И вот что интересно, она всегда отдавала всю себя детям – все остальное было для нее неважным, только дети имели для нее значение. А сейчас она совершенно равнодушна к происходящему, точно это случилось с одним из слуг. – Правда? А тебя это расстраивает? – Это потрясение. Но если честно, я не особенно переживаю. Я не чувствую разницы. Нам всем придется умереть и, похоже, нет никакой разницы, умер ты или ты все еще жив. Понимаешь, я не чувствую горя. Только равнодушие. И я не могу понять, почему это так. – Тебе все равно, умрешь ты или нет? – спросил Биркин. Джеральд взглянул на него глазами, голубыми, как оружейная сталь. Он чувствовал неловкость и одновременно безразличие. Но самом деле, ему было в высшей степени не безразлично и при этом еще и страшно. – О, – сказал он, – я не хочу умирать, почему я должен этого хотеть? Но меня это никогда не волновало. Я не сталкивался с этим лицом к лицу. Понимаешь ли, меня это совершенно не интересует. – Timor mortis conturbat me[31], – процитировал Биркин и добавил: – Нет, теперь смерть больше не является поворотным моментом. Удивительно, но человек теперь и не задумывается о ней. Смерть превращается в еще один обычный день. Джеральд пристально посмотрел на своего друга. Их глаза встретились, и между ними возникла невидимая нить взаимопонимания. Джеральд прищурился и продолжал смотреть на Биркина холодно и беспристрастно, острым взглядом, который смотрел на определенную точку пространства и в то же время не видел ее. – Если смерть перестала быть переломным моментом, что же такое эта точка, за пределами которой все меняется? – спросил он странно-задумчивым, холодным и ясным голосом. Его слова звучали так, будто он понял, что его друг знает, каким будет его, Джеральда, ответ. – Да, что же это за точка? – подхватил Биркин. И в комнате воцарилось недоверчивое молчание. – После того, как умрет наша душа, и до того момента, как мы растворимся в небытие, нам предстоит еще долгая дорога, – сказал Биркин. – Я согласен, – ответил Джеральд, – но куда ведет эта дорога? Казалось, он пытается заставить собеседника дать ему ответ, который он и сам прекрасно знал. – Вниз по наклонной плоскости разложения личности – таинственного, всеобщего разложения. Деградация проходит через множество извечных стадий. После смерти мы продолжаем жить и двигаться вперед, постепенно вырождаясь. Джеральд слушал его со слабой, еле заметной улыбкой на губах, которая не пропадала ни на минуту, – очевидно, ему было известно гораздо больше, чем Биркину; похоже, он знал об этом из первоисточника, он испытал это на собственном опыте, в то время как Биркин всего лишь наблюдал и делал выводы, не вполне ухватывая суть проблемы, подобравшись, тем не менее, к ней довольно близко. Но Джеральд не собирался раскрывать свое сердце. Если Биркин сможет добраться до его секретов, прекрасно! Если нет – помогать ему он не собирается. Джеральд хотел до конца оставаться темной лошадкой. – Конечно, – внезапно начал он, меняя тему разговора, – единственный человек, кто наиболее болезненно ощутил, что произошло, это отец. Он этого не переживет. Для него мир рухнул. Теперь все его мысли заняты одной лишь Винни – он обязан спасти Винни. Он говорит, что ее нужно бы послать в школу, но она и слышать об этом не хочет, поэтому он этого никогда не сделает. Разумеется, она живет довольно странной жизнью. Все в нашей семье удивительным образом не умеют жить. Мы можем что-то делать, но так и остаемся на одном месте. Это удивительно – недостаток, передающийся по наследству. – Ее нельзя посылать в школу, – сказал Биркин, у которого появилась новая идея. – Я знаю. Но почему? – Она странная девочка – особенная девочка, возможно, еще более особенная, чем ты сам. По моему мнению, особенных детей не следует отсылать в школы. Там должны учиться только совершенно заурядные дети – мне так кажется. – А я склоняюсь к совершенно противоположному мнению. Возможно, она станет более нормальной, если ее отправить в школу, где она сможет подружиться с другими детьми. – Видишь ли, она не сможет ни с кем подружиться. Ты же не смог, так? А она не пожелает даже притворяться. Она гордячка и одиночка, она по природе своей стоит в стороне. Если у нее натура одиночки, так зачем же толкать ее в стадо? – Я не хочу никуда ее толкать. Но мне кажется, что школа пойдет ей на пользу. – А тебе она пошла на пользу? Джеральд угрожающе прищурился. Школа была для него форменной пыткой. В то же время он не задавался вопросом, должен или не должен человек проходить через эту пытку. Казалось, он верил в образование, обретенное через подчинение и муки. – Я терпеть не мог школу, однако сейчас я понимаю, что должен был пройти через это, – сказал он. – Школа немного выровняла мой характер – а человек не сможет выжить, если в чем-то не станет похожим на остальных. – Ну, – сказал Биркин, – я начинаю думать, что человек не выживет в этом мире, если только не будет во всем отличаться от других. Бесполезно пытаться встать в ряд, когда единственное, что ты хочешь сделать, – разрушить этот ряд. У Винни необычная натура, а для необычных натур должен существовать необычный мир. – Да, но где его взять, этот твой необычный мир? – поинтересовался Джеральд. – Создай его. Вместо того, чтобы отсекать куски от себя, пытаясь стать таким же, как все, отсекай куски от этого мира, чтобы подогнать его под себя. Если честно, два исключительных человека уже создают другой мир. Мы с тобой создаем другой, не похожий на этот, мир. Ты же не хочешь жить в таком же мире, в котором обитает твой зять. Тебе требуется нечто другое. Разве тебе хочется стать обыкновенным и заурядным? Вовсе нет. Ты хочешь быть свободным и уникальным и мечтаешь существовать в уникальном свободном мире. Джеральд взглянул на Биркина проницательным многозначительным взглядом. Но он никогда бы в открытую не признался в своих чувствах. В некоторых вещах он разбирался гораздо лучше Биркина – гораздо лучше. Поэтому этот другой мужчина наполнял его нежной любовью, словно он был маленьким, невинным ребенком – необычайно умным, но безгранично наивным. – И вместе с этим ты совершенно неоригинален – ведь ты считаешь меня чудаком, – язвительно сказал Биркин. – Чудаком! – удивленно воскликнул Джеральд. И тут, как замысловатый бутон раскрывается в цветок, его лицо раскрылось и на нем зажглось простодушное выражение. – Нет, я никогда не считал тебя чудаком. И он с загадочным видом изучал собеседника. Биркину так не удалось понять, о чем же говорил взгляд Джеральда. – Я чувствую, – продолжал Джеральд, – что в тебе постоянно присутствует какая-то нерешительность – возможно, это из-за того, что ты неуверен в себе. Но что я-то никогда в тебе не уверен, это точно. Ты исчезаешь и меняешь свои очертания, как самый настоящий призрак. Он посмотрел на Биркина и его взгляд проник в самое сердце. Биркин был удивлен и заинтригован. Ему казалось, что уж у кого-кого, а у него-то душа была. Он изумленно смотрел на Джеральда. А тот заметил, какими добрыми и красивыми были глаза его друга, какая была в них живая, порывистая доброта, привлекавшая его и в то же время разочаровывающая, потому что Джеральд ни на мгновение в нее не поверил. Он знал, что Биркин прекрасно проживет и без него, забыв про него без лишних страданий. Мысль об этой живой, молодой, животной непосредственной отстраненности постоянно преследовала Джеральда и наполняла его горьким скептицизмом. Такие серьезные и важные идеи в устах Биркина часто – ох, как часто – звучали лживо и лицемерно. А в голове Биркина царили совсем иные мысли. Внезапно перед ним встал еще один вопрос – вопрос о возможности любви и вечного союза между двумя мужчинами. Такой союз был действительно необходим ему – всю свою жизнь он ощущал потребность в такой чистой и полной любви к мужчине. Да, он всегда любил Джеральда, но в то же время всегда отрицал это. Он лежал в постели и размышлял, а его друг сидел рядом, захваченный собственными мыслями. – Знаешь, рыцари в Древней Германии имели обыкновение заключать «кровное братство», – сказал он Джеральду с совершенно новым радостным блеском в глазах. – Это когда они делали на руках надрезы и прикладывали их друг к другу, чтобы кровь одного проникла в жилы другого? – спросил Джеральд. – Да – и клялись быть верными друг другу, быть братьями по крови в течение всей жизни. Мы должны так сделать. Только без ран, это уже пережиток прошлого. Но мы с тобой должны поклясться любить друг друга – любить безоговорочно, глубоко и полно, не отступая назад. Он взглянул на Джеральда ясным взглядом, в которых только что обретенная мысль зажгла счастливое выражение. Джеральд зачарованно смотрел на своего друга, и этот сковывающий, совершенно гипнотический интерес сразу же зародил в его сердце недоверие, желание разорвать эти оковы и ненависть к самому феномену притяжения. – Когда-нибудь мы поклянемся друг другу в верности, хорошо? – попросил Биркин. – Мы поклянемся поддерживать друг друга, поклянемся в полной, несокрушимой верности, отдавать себя другому – и не делать ни шагу назад. Биркин очень усердно подбирал слова, пытаясь выразить свои мысли. Но Джеральд его почти не слушал. Его лицо сияло какой-то светлой радостью. Он радовался, но сохранял свою внешнюю невозмутимость. Он не позволял чувствам вырваться на поверхность. – Ну что, поклянемся друг другу в верности когда-нибудь? – спросил Биркин, протягивая Джеральду руку. А Джеральд чуть коснулся протянутой ему изящной, теплой руки, как будто он боялся и не решался на крепкое пожатие. – Пока, пожалуй, не стоит, я хочу во всем этом получше разобраться, – извиняющимся тоном произнес он. Биркин наблюдал за ним. В его сердце закралось легкое разочарование и даже какое-то презрение. – Ладно, – сказал он. – Но попозже ты должен сказать мне о своем решении. Ты понял, о чем я говорю? Никакой слезливой чувствительности. Только обезличенный союз, в котором партнеры сохраняют свою свободу. Они замолчали. Биркин не сводил глаз с Джеральда. Сейчас он видел не физическое существо, не животное, которым обычно был для него Джеральд и которое обычно так нравилось ему, а именно человека – совершенного и в то же время ограниченного своим предназначением, приговоренного к определенной участи. Биркин после таких страстных столкновений с Джеральдом всегда начинал чувствовать в своем друге эту обреченность, некую гибельную половинчатость, которую сам он считал целостностью – и из-за этого на него накатывало презрение или даже скука. Но самую сильную неприязнь в Биркине порождало желание его друга держаться своих оков. Джеральд всегда оставался самим собой, настоящая беззаботная веселость была ему неведома. У него был свой пунктик, нечто вроде мономании. На какое-то время в комнате воцарилось молчание. Потом Биркин, выждав, пока рассеется напряжение, возникшее между ними в результате их спора, сказал легким голосом: – Почему бы не подыскать для Винифред хорошую гувернантку – кого-нибудь совершенно необычного? – Гермиона Роддис предложила пригласить Гудрун, чтобы она научила девочку рисовать и лепить из глины. Ты ведь знаешь, как хорошо у Винни идут дела с пластилином. Гермиона утверждает, что у нее есть художественный талант. Джеральд говорил обычным легкомысленно-оживленным голосом, словно ничего необычного не произошло. Но то, как держался Биркин, свидетельствовало, что он-то ничего не забыл. – Неужели! Я и не знал. Если Гудрун согласится учить ее, это будет замечательно – лучше и быть не может – если у Винифред есть талант. Потому что у Гудрун он точно есть. А каждый талантливый художник может спасти художника в другом человеке. – А мне казалось, что обычно люди искусства плохо между собой ладят. – Возможно. Но только художник может сотворить для другого мир, в котором тот сможет жить. Если получится устроить это для Винифред, большего нельзя будет и желать. – Ты считаешь, Гудрун может не согласиться? – Не знаю. Она девушка довольно самолюбивая. Она не станет делать то, что, по ее мнению, будет для нее унизительным. А если и станет, то довольно скоро перестанет. Поэтому я не знаю, снизойдет ли она давать частные уроки, особенно здесь, в Бельдовере. Но это было бы как раз то, что надо. У Винифред особая натура. И если вы дадите ей что-нибудь, что поможет ей реализовать себя, то это будет просто прекрасно. Она никогда не сможет жить обычной жизнью. Это сложно даже тебе, а она намного более чувствительна, чем ты. Ужасно думать, какой будет ее жизнь, если она не найдет способ выразить себя, реализовать свои силы. Ты сам видишь, что случается, если пустить все на самотек. Ты сам понимаешь, что на брак надеяться не стоит – взгляни, что случилось с твоей собственной матерью. – Ты считаешь мою мать ненормальной? – Нет! Я просто думаю, что ей хотелось чего-то большего в жизни, а вовсе не серых будней. А когда в ее жизни этого не случилось, в ней что-то надломилось. – Но сначала она успела родить целый выводок ненормальных детей, – мрачно отозвался Джеральд. – Не более ненормальных, чем все остальные, – ответил Биркин. – Даже у самого нормального человека внутри бушуют ужасные бури. – Иногда мне кажется, что жизнь – это сплошное несчастье, – с бессильным гневом внезапно воскликнул Джеральд. – Ну, – заметил Биркин, – а почему бы и нет? Пусть иногда тебе кажется, что твоя жизнь – это несчастье, потому что в остальное время она может быть чем угодно, но только не тем, что называют словом «несчастье». В твоей жизни очень много занимательных моментов. – Меньше, чем тебе кажется, – сказал Джеральд, и по его лицу можно понять, что и ему есть чего желать. Они замолчали, обратившись каждый к своим мыслям. – Не понимаю, какая разница между обучением детей в школе и уроками Вин, – сказал Джеральд. – Такая же, как между общественным деятелем и личным слугой. Сегодня знать, король и истинный аристократ – это народ и только народ. Человек может быть готов служить народу, но давать частные уроки… – Я вообще не хочу никому служить… – Понятное дело. И Гудрун, скорее всего, будет думать так же. Джеральд несколько минут подумал, а затем сказал: – В любом случае, отец не будет обращаться с ней как с прислугой. Он будет суетиться и выражать свою признательность. – Так и должно быть. И так должны поступать все вы. Вы думаете, что такую женщину, как Гудрун Брангвен, можно нанять за деньги? Она занимает в обществе такое же положение, как и вы, – если не более высокое. – Неужели? – воскликнул Джеральд. – Да, а если у вас не хватает смелости понять это, то, надеюсь, она оставит вас с носом. – Тем не менее, если она мне ровня, я бы не хотел, чтобы она работала в школе, поскольку я обычно не считаю учительниц людьми своего круга. – Как и я, черт бы их побрал. Но разве человека можно считать учителем только потому, что он работает в школе, или проповедником, только потому что он читает проповеди? Джеральд рассмеялся. От разговоров в таком ключе ему всегда становилось неловко. Заявлять, что он лучше других, потому что стоит выше их на социальной лестнице, ему не хотелось, а заявлять о своем превосходстве, основываясь на присущих ему внутренних качествах, он не собирался, поскольку он считал неприемлемым ставить в основу своей системы ценностей один только непреложный факт существования. Поэтому он решил взять за исходную точку шаткое положение о превосходстве над другими в силу своего общественного положения. А Биркин как раз стремился заставить Джеральда согласиться с тем, что человеческие существа отличаются друг от друга именно в силу различия их внутренних качеств, чего он, Джеральд, делать совершенно не собирался. Это было против его социальной гордости, против его принципов. Он поднялся и собрался уходить. – Я совершенно забыл о делах, – улыбнулся он. – Нужно было напомнить тебе раньше, – отозвался Биркин с усмешкой. – Я ожидал, что ты скажешь что-нибудь в этом роде, – несколько натянуто рассмеялся Джеральд. – Правда? – Да, Руперт. Мы, все остальные люди в этом мире, не можем и не должны становиться такими, как ты – иначе вскоре положение наше окажется не самым приятным. Когда человек воспаряет в небеса, он забывает о делах. – Но наше теперешнее положение не так уж и плохо, – едко сказал Биркин. – Дела обстоят не настолько хорошо, как ты думаешь. В любом случае, мы хотя бы не голодаем и не страдаем от жажды… – …и вполне удовлетворены жизнью, – добавил Биркин. Джеральд подошел к кровати и с высоты собственного роста посмотрел на Биркина: шея того была обнажена, спутанные волосы красиво спадали на горячий лоб, в спокойном взгляде не было ни тени сомнения, а лицо светилось иронией. Джеральд, крепко стоящий на земле, переполненный энергией, не хотел уходить, так приковал его к себе его друг. У него не было сил уйти. – Итак, – сказал Биркин, – до свидания. Он вынул руку из-под простыни, улыбаясь и сверкая глазами. – До свидания, – сказал Джеральд, крепко пожимая горячую руку друга. – Я еще вернусь. Там, на мельнице, мне тебя не хватает. – Я приду через несколько дней, – сказал Биркин. Глаза мужчин встретились. Взгляд Джеральда был острым, как у ястреба, но теперь в нем играли темный свет и невысказанная любовь. Биркин же, казалось, смотрел на друга из темных глубин тревожным непонятным взглядом, который в то же время был наполнен теплом, обволакивающим разум Джеральда подобно освежающему сну. – Тогда до свидания. Тебе ничего не нужно? – Нет, спасибо. Биркин смотрел, как черная мужская фигура вышла за дверь, как исчезла белокурая голова, а затем повернулся на бок и погрузился в сон.  Глава XVII Угольный магнат   А в Бельдовере в жизни Урсулы и Гудрун наступило затишье. Урсуле казалось, что Биркин уже не занимал все ее помыслы, что теперь он опять стал для нее обычным человеком, что в ее мире он перестал быть важной фигурой. У нее были свои друзья, свои занятия, своя жизнь. Она с радостью вернулась к прежним привычкам, едва ли не забыв про него. Гудрун же, после того, как ее душа переполнилась острым ощущением близости Джеральда Крича, после того, как между ними установилась некая физическая связь, думала о нем с полнейшим равнодушием. Сейчас она мечтала о другом – о том, чтобы уехать из Англии и начать новую, не похожую на ее нынешнюю жизнь. Поэтому все ее существо говорило ей, что ей не стоит выстраивать серьезных отношений с Джеральдом. Будет гораздо проще и спокойнее, если их отношения не выйдут за рамки обычного знакомства. Возможно, она отправится в Санкт-Петербург – там вместе с неким русским, увлекавшимся ювелирным делом, жила ее подруга, скульптор, как и сама Гудрун. В русских ее привлекало их умение жить чувствами и не иметь никаких обязательств. В Париж ей ехать не хотелось. Там было неинтересно и ужасно скучно. Она бы с радостью поехала в Рим, Мюнхен, Вену, в Санкт-Петербург или же в Москву. В Санкт-Петербурге и Мюнхене жили ее приятельницы. У нее было немного своих денег. Домой она вернулась частично для того, чтобы сэкономить, теперь же она продала несколько своих работ, на выставках ее работы хвалили. Она знала, что если бы отправилась в Лондон, то стала бы «звездой». Но лондонская жизнь была ею давно изведана, поэтому ей хотелось чего-то другого. У нее было семьдесят фунтов, о которых никто ничего не знал. Она уедет сразу же как только получит ответ от своих подруг. Ведь, несмотря на видимую безмятежность и спокойствие, ей постоянно нужно было двигаться с места на место. Однажды сестры зашли в один коттедж в Виллей-Грин купить меду. Тучная, бледная и остроносая миссис Кирк, проницательная, льстивая, с какими-то пронырливыми, чуть ли не кошачьими повадками, пригласила девушек войти в свою чересчур уютную, чересчур аккуратную кухоньку. Повсюду царил почти кошачий комфорт и чистота. – Итак, мисс Брангвен, – сказала она своим несколько плаксивым, вкрадчивым голосом, – рады вы вернуться на старое место? Гудрун, которой предназначались эти слова, сразу же возненавидела ее. – Мне все равно, – отрезала она. – Правда? Полагаю, здесь все сильно отличается от Лондона. Вам нравится бурлящая жизнь и большие величественные города. А вот некоторым из нас приходится довольствоваться Виллей-Грин и Бельдовером. И раз уж разговор зашел об этом, как вам наша школа? – Как мне школа? – Гудрун медленно окинула ее взглядом. – Вы имеете в виду, считаю ли я ее хорошей? – Да. Каково ваше мнение? – Мое мнение, что это превосходная школа. Гудрун держалась холодно и недоброжелательно. Она знала, что простые люди школу ненавидели. – А, вот как! Про нее разные слухи ходят, то одно, то другое. Приятно узнать мнения тех, кто в ней работает. Не все же должны думать одинаково, правда? Вот мистер Крич из Хайклоуза отзывается о ней очень одобрительно. О, бедняга, боюсь, недолго ему осталось. Он очень плох. – Ему стало хуже? – спросила Урсула. – О да, с того момента, как они потеряли мисс Диану. От него осталась одна только тень. Бедняга, вся его жизнь одна сплошная неприятность. – Вот как? – с легкой иронией спросила Гудрун. – Да, именно так. Нечасто встретишь такого милого и доброго джентльмена. А вот дети его не в него пошли. – Наверное, они похожи на мать? – спросила Урсула. – Очень похожи, – миссис Кирк немного понизила голос. – Когда она впервые появилась в наших краях, это была высокомерная и гордая леди – и еще какая! Стоять перед ней нужно было с опущенными глазами и под страхом смерти нельзя было к ней обращаться. Лицо женщины стало жестким и хитрым. – Вы знали ее в самом начале ее замужества? – Да, знала. Я нянчила троих ее детей. Это были настоящие бандиты, маленькие дьяволята – а уж этого Джеральда кроме как извергом иначе и не назовешь – он уж в шесть месяцев был самым настоящим дьяволом. В голосе женщины послышались издевательские и злорадные нотки. – Вот как! – сказала Гудрун. – Своевольный, деспотичный – одну няньку он довел, когда ему только было шесть месяцев. Он пинался, визжал и вертелся, словно демон. Я частенько отвешивала ему шлепка, когда он был совсем еще грудничком. О, ему бы пошло на пользу, если бы его почаще пороли. Но она не позволяла наказывать их – не-е-ет, она даже слышать об этом не хотела. Клянусь, мне вспоминается, как они с мистером Кричем ссорились. Когда у него лопалось терпение, когда они выводили его из себя и он больше не мог сносить их выходки, он запирался в кабинете и порол их. А она в это время металась взад и вперед, как тигрица, с убийственным выражением на лице. Она умела взглянуть на тебя так, что казалось, ее глазами смотрела сама смерть. Когда же дверь открывалась, она влетала в комнату, всплескивая руками: «Что ты делаешь с моими детьми, ты, изувер!» Она словно теряла рассудок. Мне кажется, он даже боялся ее; он и пальцем бы их не тронул, если бы они не выводили его из себя. А уж какая жизнь была у слуг! И мы только радовались, когда один из них получал то, что заслужил. Это были не дети, а сущее наказание. – Неужели! – сказала Гудрун. – Именно так. Ты не разрешаешь им бить посуду на столе, запрещаешь им таскать котенка на веревке, ты не даешь им того, чего они выпрашивают – а выпрашивают они абсолютно все, что угодно – тогда начинается вой, и вот уже идет их мамочка и говорит: «Что с ним такое? Что вы с ним сделали? Что такое, хороший мой?» А затем она набрасывается на тебя с таким видом, будто сейчас растопчет тебя. Но меня ей топтать не удавалось. Я единственная из всех могла сносить ее дьяволят – потому что сама-то она с ними возиться не желала. Нет, она не желала заниматься ими сама. А они хотели, чтобы было так, как они хотят и ничего не желали слушать. И каким же мастер Джеральд был красавцем! Я ушла, когда ему было год с половиной, кончилось мое терпение. Но я отвешивала ему шлепка, когда он был совсем еще грудничком, уж поверьте мне, и ничуть об этом не жалею… Гудрун уходила в ярости, ненавидя и презирая эту женщину. Фраза: «Я отвешивала ему шлепка» приводила ее в бессильную, неистовую ярость. При этих чудовищных словах девушке хотелось задушить ту, кто их произнес. Они навеки впечатались в ее память и с этим приходилось смириться. Гудрун знала, что когда-нибудь она обязательно перескажет их Джеральду и посмотрит, как он их воспримет. И она ненавидела себя за такие мысли. А в Шортландсе борьба длиною в жизнь подходила к своему завершению. Отец слег и медленно умирал. Ужасные внутренние боли лишили его возможности участвовать в каждодневных занятиях, оставив ему лишь обрывки сознания. Он все чаще погружался в молчание, он все хуже и хуже понимал, что происходит вокруг. Боль, казалось, заняла все его мысли. Он знал, что она существовала, что она опять вернется. Ему казалось, что какое-то существо притаилось в царившем внутри него мраке. Но у него не было ни сил, ни желания выслеживать его и пытаться разгадать, что оно из себя представляет. А там, во мраке, таилась великая боль, время от времени разрывавшая его на части, а затем вновь оставляющая его. Когда приступ начинался, он корчился, подчиняясь мукам без единого звука, когда же боль оставляла его в покое, он пытался не думать о ней. Раз она – порождение тьмы, пусть остается непознанной. Поэтому он никогда не признавал ее существование, разве только в самом потайном уголке души, где скопились все его скрытые страхи и тайны. А что касается всего остального – да, боль приходила, затем уходила, но все-оставалось по-прежнему. Она в некотором роде даже подстегивала его, придавала ему силы. Тем не менее постепенно она стала сутью всей его жизни. Она постепенно высосала из него все силы, обескровила его, ввергла в темноту, она отлучила его от жизни и увлекла его во мрак. И теперь, в этих сумерках его жизни, он мало что видел. Дела, работа, – все это полностью отошло от него. Его интерес к общественным проблемам пропал, точно его никогда и не было. Теперь даже семья больше не заботила его, – только иногда остатком сознания он припоминал, что такой-то и такая-та были его детьми. Но это уже был исторический факт, который для него уже не имел никакого значения. Ему приходилось напрягать силы, чтобы вспомнить, кем они ему приходятся. Даже его жена почти не существовала для него. Она была сродни черной мгле, сродни терзающей его боли. По какому-то странному совпадению темнота, в которой обитала его боль, и мрак, в котором находилась его жена, были для него едины. Его мысли и представления лишились четких очертаний и слились воедино, и теперь его жена и поглотившая его боль объединились против него в одну темную силу, с которой он не осмеливался встретиться лицом к лицу. Он не решался вытащить на свет зверя, притаившегося в его душе. Он знал только, что существовала некая тьма и в ней обитало некое существо, время от времени выбиравшееся наружу и питавшееся его плотью. Но он не осмеливался проникнуть туда и вытянуть гадину наружу. Он предпочитал не замечать ее существования. Только в его расплывчатых мыслях эта тварь представала то в облике жены, разрушительницы, то в виде боли, разрушения, в виде мрака, у которого было два лица. Жену он видел редко. Она все время проводила в своей комнате. Только изредка она спускалась, вытянув голову, и своим тихим ровным голосом интересовалась, как он себя чувствует. И он отвечал ей в своей привычной манере, устоявшейся за долгие тридцать лет: «Думаю, что все так же, дорогая». Но даже прикрываясь этой привычкой, он не переставал бояться ее. Всю жизнь он был верен своим убеждением, не отступая от них ни на шаг. И теперь он умрет, не сломавшись, не открыв самому себе, какие чувства он испытывает к ней в действительности. Всю жизнь он говорил: «Бедная Кристиана, у нее такой суровый нрав». С непреклонной волей он придерживался этого мнения, он заменил свою враждебность жалостью, и жалость стала ему и защитой, и оружием, которое ни разу не подвело. В душе он существовал ею, ведь она была такой яростной и беспокойной. Но сейчас эта жалость, как и нить жизни, истончилась и ее место заполнил страх, почти ужас. Однако он умрет до того, как расколется броня его жалости, подобно тому как погибает насекомое, когда его панцирь трескается. Только это и придавало ему силы. Остальные будут продолжать жить и узнают, как это – жить умирая, что представляет из себя этот ввергающий человека в пучины отчаяния процесс. Остальные да, но только не он. Он не позволит смерти восторжествовать над ним. Он так упорно следовал своим убеждениям, он отдавал делу любви и заботы о ближнем всего себя. Возможно, этого ближнего он любил гораздо больше самого себя – то есть ушел гораздо дальше, чем предписывала заповедь. Но этот огонь – забота о благе людей – постоянно горел в его сердце, помогая ему преодолевать все невзгоды. Он был крупным работодателем, он владел множеством шахт. Но мысль о том, что во Христе он был един со своими рабочими, никогда не покидала его. Нет, он даже чувствовал себя ниже их, поскольку они через свою бедность и труд гораздо ближе него стояли к Богу. В душе он всегда верил, что именно его рабочие, его шахтеры держали в своих руках ключ к спасению. Чтобы стать ближе к Богу, он должен стать ближе к своим шахтерам, его жизнь должна быть сосредоточена вокруг них. Неосознанно он считал их своим кумиром, воплощением свого божества. Через них он поклонялся высшему, величайшему, сострадающему божеству человечества. И все это время, подобно одному из ужаснейших демонов ада, его жена противостояла ему. Эта странная, похожая на хищную птицу женщина, обладающая чарующей красотой и холодностью ястреба, сначала, как пернатая узница, билась грудью о прутья его филантропии, но вскоре уже перестала трепыхать крыльями. Мир и обстоятельства были против нее и сделали ее клетку нерушимой; она не могла победить собственного мужа и он посадил ее в клетку. И поскольку она стала его пленницей, его страсть к ней всегда оставалась смертельно острой. Он всегда любил ее, любил до безумия. В ее клетке ей ни в чем не отказывали, ей было позволено абсолютно все. Но она почти потеряла рассудок. Ей, женщине дикого нрава, женщине самолюбивой, было невыносимо видеть, как унижался ее муж, относящийся ко всем и каждому с мягкостью и любезной добротой. Бедняки не могли ее обмануть. Она знала, что клянчить и плакаться приходят только самые гнусные из них; большинство, к счастью для него, были слишком гордыми, чтобы что-то просить, и слишком независимыми, чтобы идти с протянутой рукой. Однако скулящие, паразитирующие, омерзительные человеческие существа, приползавшие на коленях за подачками и сосущие теплую кровь народа подобно вшам, были и в Бельдовере. Дикая ярость затмевала разум Кристианы Крич, когда она видела, как очередная пара бледнолицых просительниц в отвратительной черной одежде с раболепным и траурным видом ползла по дороге к дому. Ей хотелось спустить на них своих собак: «Эй, Рип! Эй, Ринг! Эй, Рейнджер! Ату их, ребятки, гоните их!» Но Кроутер, дворецкий, как и большинство слуг, подчинялся только мистеру Кричу. Тем не менее, когда ее мужа не было, она набрасывалась на раболепствующих просителей, словно волчица: «Что вам всем здесь нужно? Здесь для вас ничего нет. Вас вообще не должно быть на дороге. Симпсон, выведите их и проследите, чтобы ни один из них больше не проходил за ворота». И слугам приходилось подчиняться ей. А она стояла, глядя своим орлиным взором, как конюх с неуклюжим смущением прогонял мрачных просителей с дороги, как будто гнал перед собой поспешно удиравших от него упрямых кур. Но они стали узнавать у привратника, когда мистера Крича не было дома, и рассчитывали свои посещения. Сколько раз за первые годы их брака Кроутер мягко стучал в дверь: «К вам посетитель, сэр». – Кто? – Грокок, сэр. – Что ему нужно? Вопрос задавался нетерпеливым, но довольным тоном. Кричу нравилось, когда к нему обращаются за помощью. – По поводу ребенка, сэр. – Проводи его в библиотеку и скажи, чтобы больше не приходили после одиннадцати утра. – Почему ты встаешь из-за стола? Пошли их прочь, – обычно коротко говорила его жена. – Не могу. Я просто выслушаю, что он хочет мне сказать. – Сколько их уже было сегодня? Может, вообще обеспечишь им свободный доступ в дом? Они скоро выживут меня и детей. – Ты же знаешь, дорогая, что мне не трудно выслушать их. А если они и правда попали в беду, в таком случае, мой долг – помочь им выбраться из нее. – Твой долг – пригласить всех крыс мира поглодать твои кости. – Хватит, Кристиана, все совсем не так. Не будь бессердечной. Но она внезапно вылетала из комнаты и бросалась в кабинет. Там сидели смиренные просители, выглядевшие так, будто пришли на прием ко врачу. – Мистер Крич не сможет вас принять. Он не может принимать вас в такой час. Вы думаете, что он ваша собственность, что можете приходить, когда вам заблагорассудится? Вы должны уйти, вам здесь нечего делать. Бедняки смущенно вставали. Но мистер Крич, бледный, с черной бородкой, с осуждением появлялся за ее спиной и говорил: – Да, мне не нравится, что вы приходите так поздно. Я могу принимать вас по утрам, но не позже. Итак, Гиттенс, что случилось? Как твоя хозяйка. – Э, ей совсем худо, мастер Крич, она почти что померла, да… Иногда миссис Крич считала своего мужа некоей таинственной кладбищенской птицей, что питается горем других людей. Ей казалось, что он не мог найти себе места, пока кто-нибудь не выливал на него какую-нибудь жуткую историю, которой он упивался с печальным, сочувственным удовлетворением. Жизнь для него теряла свой смысл, если в ней не было какого-нибудь мрачного горя подобно тому, как теряет смысл жизни гробовщик, если никто вокруг не умирает. Миссис Крич замкнулась в себе, не в силах жить в его мире, где повелевал раболепствующий народ. Мрачное одиночество тугим жгутом обвилось вокруг ее серда, ее одиночество было страшным, но непреклонным, ее враждебность тихой, но не терявшей при этом своей силы, как у плененного ястреба. Шли годы, и нитей, связывающих ее с жизнью становилось все меньше и меньше, она словно погружалась в некий другой сверкающий мир и не осознавала, что происходила вокруг. Она бродила по дому и по прилегающей к нему местности, оглядывая все острым, но невидящим взглядом. Она редко говорила, с внешним миром ее ничего не связывало. Она даже перестала думать. Ее, подобно отрицательному полюсу магнита, занимало только яростное желание противостоять. Она родила много детей, поскольку она никогда не возражала своему мужу ни словом, ни делом. Она просто не замечала его. Она подчинялась ему, позволяла ему делать с собой все, что ему хотелось, и как ему хотелось. Она походила на угрюмо подчиняющего ястреба. Взаимоотношения между ней и ее мужем были бессловесными и таинственными, но они были глубокими и страшными, через них женщина и мужчина пытались разружить внутреннюю сущность друг друга. И он, торжествующий повелитель этого мира, постепенно лишался своей жизненной силы, вся живость вытекла из него, как вытекает кровь во время сильного кровотечения. Она неуклюже ходила по своей клетке, точно плененный ястреб, но внутри нее по-прежнему пылал ее яростный огонь, даже несмотря на то, что разум был разрушен. Он до последнего, пока силы не оставили его, приходил к ней и заключал ее в свои объятия. Ужасный белый, разрушительный свет, горящий в ее глазах, только восхищал и возбуждал его. Но сейчас жизненные соки полнотью вытекли из его жил, теперь, когда он стоял на пороге смерти, он боялся ее больше всего на свете. Но он всегда напоминал себе, как счастлив он был, и говорил, что с тех пор, как он узнал ее, он любил ее чистой и всепоглощающей любовью. Он думал о ней как о чистом, добродетельном существе; белое пламя, известное только ему одному, пламя ее страсти, он считал белоснежным цветком. Она вся была чудесным белоснежным цветком, пробуждавшим в нем бесконечное желание. Теперь он умирал, но все его идеи и понятия остались прежними. Они канут в небытие только когда дыхание покинет его тело. До того момента они останутся для него непреложными истинами. Только смерть сможет обнажить полноту всей лжи. А пока что она оставалась его снежным цветком. Он подчинил ее себе, и ее смирение казалось ему величайшей ее добродетелью, девственностью, которую он никогда не сможет отнять и которая завораживала его, подобно чарам. Внешний мир был ей больше не нужен, но в своем внутреннем мире она была такой же непреклонной и непоколебимой. Она просто сидела в своей комнате, словно мрачный, нахохлившийся ястреб, не двигаясь и не думая. Ее дети, за которых она так яростно боролась в молодости, теперь мало что значили для нее. Для нее больше ничего не существовало, она жила в самой себе. Только Джеральд, сияющий Джеральд, все еще вызывал в ней проблески чувств. Хотя в последнее время, с того момента, как он возглавил компанию, он, как и все остальные, растворился в пустоте. В то время как умирающий отец напротив нуждался в его сопереживании. Между отцом и сыном всегда существовало некое противостояние. Джеральд боялся и презирал своего отца, и в детстве и юности пытался как можно реже сталкиваться с ним. Отец же часто испытывал к старшему сыну самую настоящую неприязнь, но отказывался признаться себе в этом, боясь, что она завладеет всем его существом. Он старался обращать на Джеральда как можно меньше внимания, оставив его в покое. Однако с тех пор, как тот вернулся домой и принял на себя управление компанией, показав себя прекрасным руководителем, отец, устав от тревог и треволнений внешнего мира, передоверил все своему сыну, тем самым показав, что все имущество переходит к нему, и поставив себя в довольно трогательную зависимость от своего молодого противника. Это мгновенно всколыхнуло волну острой жалости и привязанности в сердце Джеральда, постоянно омраченном презрением и невысказанной враждебностью. Потому что Джеральд ненавидел идею Заботы о Ближнем; в то же время она была сильнее его – ведь она подчинила себе его внутреннюю жизнь, и он не мог ничего с этим поделать. Поэтому он не мог не смириться с той идеей, олицетворением которой был его отец, одновременно всем сердцем ненавидя ее. И спасения не было. Теперь, несмотря на глубокую и угрюмую неприязнь, он был во власти жалости, печали и нежности. Отец, пробудив в Джеральде сострадание, обеспечил себе защиту. А вот для любви у него была Винифред. Она была его самой младшей дочерью, только ее, единственную из всех, он любил очень сильно – великой, жалостливой, покровительственной любовью умирающего человека. Он хотел постоянно защищать ее, окутывать ее теплом и любовью, полностью ограждать от всего. Если бы только он смог спасти ее, она никогда бы не узнала, что такое боль, печаль и страдание. Всю свою жизнь он был таким праведным, так неизменно расточал добросердечие и доброту! И эта любовь к девочке по имени Винифред была последним проявлением его праведности. Не все еще стало ему безразличным. Мир для него уходил в небытие по мере того, как истощались его силы. Не было больше бедных, сирых и убогих, которых нужно было защищать и утешать. Все для него перестало существовать. Сыновья и дочери больше не волновали его, они больше не накладывали на него бремя противоестественной ответственности. Все это ушло из его жизни. Он перестал за это цепляться и стал свободным. Остался только трусливый страх – боязнь жены, сидящей в странном бездумном молчании в своей комнате или подходившей к нему медленными, крадущимися движениями, вытянув голову вперед. Но он старался не думать об этом. Однако даже вся праведность его жизни не могла избавить его от внутреннего ужаса. Тем не менее он отбрасывал от себя эту мысль. Он никогда не сломается. Смерть наступит раньше. К тому же есть Винифред! Если бы только он был уверен в ней, если бы только он мог быть уверен! С момента гибели Дианы и развития его болезни желание быть уверенным во всем, что касалось Винифред, превратилось почти в наваждение. Казалось, что даже умирая, он должен за кого-то беспокоиться, кого-то любить, осыпать заботой. Она была странным, чутким, легко возбудимым существом, унаследовавшим от отца его темные волосы и тихое поведение, но она была обособленной, порывистой. Она казалась маленьким эльфом, настолько беззаботной она была. Она разговаривала и играла, как самый веселый и самый беспечный ребенок среди всех, она тепло и восхитительно нежно привязывалась ко многому – к отцу, но особенно к своим животным. Однако если она слышала, что ее любимого котенка Лео переехала машина, она свешивала на бок голову и отвечала со слабой, похожей на отвращение, гримаской на лице: «Правда?». После чего забывала про него. Она просто начинала испытывать неприязнь к слуге, который принес ей эту плохую весть и который хотел, чтобы она расстроилась. Она ничего не хотела знать, это было основой ее жизни. Она избегала свою мать и остальных членов семьи. Она обожала папочку, потому что он желал ей счастья и потому что в ее присутствии он, казалось, становился опять молодым и беззаботным. Ей нравился Джеральд, потому что он был всегда таким одиноким. Ей нравились люди, которые умели превращать ее жизнь в игру. Она обладала удивительным врожденным умением трезво смотреть на вещи и была в одно и то же время истой анархисткой и истинной аристократкой. Она признавала равных себе по душевным качествам людей и с блаженным неведением игнорировала тех, кто в ее глазах таковым не был – и неважно, были ли это ее братья и сестры, богатые друзья их семьи или же простые люди или слуги. Она была одиночкой и жила сама по себе, без каких бы то ни было связей с другими людьми. Казалось, ее жизнь была не дорогой к какой-то цели, не непрерывной линией, а только чередой отдельных эпизодов.

The script ran 0.013 seconds.