1 2 3 4 5 6 7 8
– Да нет. Они ему были противны, а это большая разница. И он махнул на них всех рукой. Он говорил: «В наши дни и армия туда же. Военные тоже становятся филистерами с деликатной глоткой». Но таков, видно, путь всего человечества.
– А простой народ, рабочие?
– И эти не исключение. Мужского естества в них нет. Оно уничтожено кинематографом и аэропланами. Каждое новое поколение рождается все более жалким: вместо кишок у них резиновые трубки, а ноги руки, лица – жестяные. Люди из жести! Это ведь разновидность большевизма, умертвляющего живую плоть и поклоняющегося механическому прогрессу. Деньги, деньги, деньги! Все нынешние народы с наслаждением убивают в человеке старые добрые чувства, распиная ветхого Адама и Еву. Все они одинаковы. Во всем мире одно и то же: убить человеческое, фунт стерлингов за каждую крайнюю плоть, два фунта за детородный орган. А посмотри, что стало с любовью! Бессмысленные, механические телодвижения. И так везде. Платите им – они лишают человека силы, мужества и красоты. Скоро на земле останутся только жалкие дергающиеся марионетки.
Они сидели в сторожке, лицо его кривила ироническая усмешка. Но и он одним ухом прислушивался к шумящей в лесу грозе. И было ему от этого еще более одиноко.
– Чем же все это кончится? – спросила Конни.
– Все разрешится само собой. Когда всех настоящих мужчин перебьют, останутся одни пай-мальчики, белые, черные, желтые. И скоро они все, как один, сойдут с ума. В здоровом теле – здоровый дух. А здоровья без мужского естества не бывает. Сойдут они, значит, с ума и произведут над собой великое аутодафе, – ты ведь знаешь, как это переводится: акт веры. Вот они и совершат вселенский акт веры. Одним словом, прикончат друг дружку.
– Убьют?
– Да, радость моя. Если мы будем развиваться в этом направлении такими же темпами, у нас очень скоро на острове не останется и десяти тысяч людей. Ты бы видела, с каким сладострастием они истребляют себе подобных.
Раскаты грома постепенно становились тише.
– Как хорошо! – сказала она.
– Великолепно! Предвидеть гибель человечества и появление на земле после долгой ночи нового homo sapiens – что может быть великолепнее. Если мы пойдем этим путем, если абсолютно все – интеллектуалы, художники, политики, промышленники, рабочие будут и дальше с тем же пылом убивать в себе здоровые человеческие чувства, истреблять последние крохи интуиции, последние инстинкты, если все это будет нарастать, как сейчас, в геометрической прогрессии, тогда конец, прощай, человечество! Земля тебе пухом! Змей заглотит себя, оставив вселенский хаос, великий, но не безнадежный. Великолепно! Когда в Рагби-холле завоют одичалые псы, а по улицам Тивершолла поскачут одичалые шахтные лошаденки, вот тогда ты и воскликнешь: «Как хорошо!» «Te Deum laudamus»[21].
Конни рассмеялась, на этот раз не очень весело.
– Тогда ты должен радоваться, ведь все они большевики, – сказала она. – Что их жалеть, пусть на всех парах мчатся к своей гибели.
– А я и радуюсь. И не хочу им препятствовать. Ведь если бы и захотел, то не смог бы.
– А почему тогда ты такой злой?
– Я не злой. Если мой петушок и я сам кукарекаем в последний раз, так тому, значит, и быть.
– Но у тебя может родиться ребенок!
Он опустил голову.
– О-хо-хо! Родить на свет дитя в наши дни – неправильно и жестоко.
– Нет! Не говори так, не смей! – взмолилась она. – Я почти уверена, что у меня будет маленький. Скажи, что ты очень рад, – сказала Конни, положив на его руку свою.
– Меня радует твоя радость, – сказал он. – Но я считаю это предательством по отношению к неродившемуся существу.
– Что ты говоришь! – задохнулась она от возмущения. – Тогда, выходит, ты и не любишь меня по-настоящему. Если так думать, какая тут может быть страсть!
Он опять замолчал, помрачнел. Было слышно только, как за окном хлещет дождь.
– Ты не совсем искренен, – прошептала она. – Не совсем. Тебя мучает что-то еще.
Конни вдруг поняла, что его злит ее близкий отъезд, что она едет в Венецию по своей охоте. И эта мысль немного примирила ее с ним. Она подняла его рубашку и поцеловала пупок. Потом прижалась щекой к его животу и обняла одной рукой его теплые чресла. Они были одни посреди потопа.
– Ну скажи, что ты хочешь маленького, что ты ждешь его, – тихонько приговаривала она, сильнее прижимаясь к нему. – Ну, скажи, что хочешь!
– Да, наверное, – произнес он наконец. По телу его пробежала дрожь, он весь расслабился, и Конни поняла – верх берет его второе сознание.
– Знаешь, я иногда думаю, – продолжал он, – а что, если обратиться к шахтерам? Они плохо работают, мало получают. Пойду я к ним и скажу: «Что вы все бредите деньгами? Если подумать – человеку ведь нужно совсем немного. Не гробьте вы себя ради денег».
Она мягко потерлась щекой о его живот, и ладонь ее скользнула ниже. Мужская плоть его подала признаки своей странной жизни. А дождь за окном не просто лил, а бесновался.
– Я бы им сказал, – продолжал егерь, – давайте перестанем горбить спины ради презренного металла. Вы ведь кормите не только себя, но и целую армию нахлебников. Вас обрекли на этот тяжкий труд. Вы получаете за него гроши, хозяева – тыщи. Давайте прекратим это. Не будем шуметь, изрыгать проклятия. Потихоньку, помаленьку укротим этого зверя – промышленность и вернемся к естественной жизни, Денег ведь нужно совсем мало. Мне, вам, хозяину – всем. И даже королю. Поверьте, совсем, совсем пустяки. Надо только решиться. И сбросить с себя эти путы. – Он подумал немного и продолжал: – И еще бы я им сказал: посмотрите на Джо. Как легко он движется. Смотрите, как легок его шаг, как он весел, общителен, умен! И как он красив! Теперь взгляните на Джона. Он неуклюж, безобразен, потому что он никогда не думал о свободе. А потом обратите взгляд на самих себя: одно плечо выше, ноги скрючены, ступни как колоды! Что же вы сами с собой творите, что творит с вами эта дьявольская работа! Вы же губите себя. Пустить на ветер свою жизнь? Было бы ради чего. Разденьтесь и посмотрите на себя. Вы должны быть здоровы и прекрасны. А вы наполовину мертвы, уродливы. Вот что я бы сказал им. И я бы одел их в совсем другие одежды: ярко-красные штаны в обтяжку и узкие, короткие белые камзолы. Человек, у которого стройные, обтянутые красным ноги, через месяц станет другим. Он снова станет мужчиной, настоящим мужчиной. Женщины пусть одеваются как хотят. Потому что – вообрази себе: все мужчины щеголяют в белых камзолах, алые панталоны обтягивают красивые бедра и стройные ноги. Какая женщина не задумается тут о своей привлекательности? И опять они станут прекрасным полом. А что сейчас? Мужчины-то почти выродились. Хорошо бы года через два все кругом снести и построить для тивершолльцев прекрасные светлые здания. Край снова станет привольный и чистый. И детей будет меньше, потому что мир уже и так перенаселен. Я вовсе не стремлюсь в проповедники: я просто бы их раздел донага и сказал: «Да полюбуйтесь же вы на себя! Вот что значит гробить себя ради денег. Вы ведь лезете в забой только ради них. Взгляните на Тивершолл! Как он уродлив. Ничего удивительного: его строили для тех, кому все застят деньги. Поглядите на своих девушек! Они не замечают вас, вы не видите их. И все потому, что вы все променяли досуг на каторжный труд. Вы не умеете говорить, не умеете двигаться, есть, не знаете толком, как обходиться с женщинами. Вы просто нежить, вот что вы такое…»
Воцарилось долгое молчание. Конни слушала его вполуха занятая своим делом. Она втыкала в его волосы на лобке собранные по дороге незабудки. Гроза за окном поутихла, стало прохладнее.
– А знаешь, – прервала Конни молчание, – на тебе растут четыре вида волос. На груди – почти совсем черные, на голове гораздо светлее, усы у тебя жесткие, темно-рыжие, а волосы любви внизу – как маленький кустик золотистой омелы. Они самые красивые.
Он посмотрел вниз – среди ярко-рыжих волос голубели звезд очки незабудок.
– Да! Вот, оказывается, где место незабудкам! Тебя что, совсем не беспокоит будущее?
Конни взглянула на него.
– Очень беспокоит.
– Видишь ли, когда я думаю, что весь мир обречен на гибель благодаря собственному идиотизму, то колонии не кажутся мне такими уж далекими. И Луна не кажется. С нее, наверное, хорошо видна наша бедная Земля – грязная, запакощенная человеком, самое несчастное из всех небесных тел. У меня от этих мыслей такое чувство, будто я наелся желчи и она разъедает мне внутренности… И ведь никуда не денешься, всюду лезет в глаза этот кошмар. К своему стыду должен сказать, что, когда во мне оживает второе сознание, все это куда-то уходит, забывается. Ладно, это так, к слову. Позор, что сделали с людьми в это последнее столетие; их превратили в муравьев, у них отняли мужское достоинство, отняли право на счастливую жизнь. Я бы стер с лица земли все машины и механизмы; раз и навсегда покончил с индустриальной эрой, с этой роковой ошибкой человечества. Но поскольку я не в силах с этим покончить, да и ни в чьих это силах, я хочу отрясти прах со своих ног, удалиться от мира и зажить своей жизнью, если это возможно. В чем я очень сомневаюсь.
Гром больше не гремел, но дождь, утихнувший было, полил с новой силой, сопровождаемый последними далекими вспышками и отдаленным рокотанием. Конни не сиделось на месте. Он говорил так долго и явно себе, а не ей. Он весь отдался отчаянию, а она ненавидела отчаяние. Она была счастлива. Конни понимала – он только сейчас до конца осознал ее отъезд и потому впал в меланхолию. И она немножко гордилась этим.
Конни встала, открыла дверь и посмотрела на тяжелую, как стальную, стену дождя. И в ней вдруг проснулось желание выскочить в дождь, прочь из этой лачуги. От стала быстро стягивать чулки, платье, он глядел на нее, раскрыв рот. Ее небольшие острые груди, как у звериной самки, шевелились и вздрагивали в такт ее движениям. В зеленоватом свете комнаты тело ее казалось цвета слоновой кости. Надев боты, она выбежала в дождь, по-дикому хохотнув и выбросив вперед руки. Она бежала, белея сквозь потоки дождя, танцуя ритмический танец, которому выучилась много лет назад в Дрездене. Странная мертвенно-бледная фигура падала, поднималась, гнулась, подставляя дождю то полные блестящие бедра, то белый живот, то крутые ягодицы, снова и снова повторяя дикий, неописуемый реверанс.
Он натянуто засмеялся и тоже сбросил с себя одежду. Нет, это уж, пожалуй, слишком. Вздрогнув нагим телом, он выскочил под секущий косой, дождь. Флосси бежала впереди, заливаясь громким лаем. Конни обернулась, намокшие волосы облепили ей голову, лицо пылало, синие глаза возбужденно сияли. И она побежала дальше, делая странные резкие движения; свернула на тропу, подстегиваемая мокрыми ветками; и сквозь кусты замелькала чудесная женская трепещущая нагота. Она почти добежала до верховой тропы, когда он догнал ее и обхватил обнаженной рукой ее мягкое, мокрое тело. Она вскрикнула, остановилась и как впечаталась в его тело. Он крепко прижимал ее к себе, и всю ее тотчас охватило огнем. Ливень не унимался, и скоро от них повалил пар. Он взял в пригоршни обе ее тяжелые ягодицы и еще сильнее прижал к себе – дрожащий, неподвижный под струями дождя. Затем вдруг запрокинул ее и опустился вместе с ней наземь. Он овладел ею в шумящей тишине дождя – быстро и бешено, как дикий зверь.
Вскочил на ноги, вытер залитые дождем глаза. Приказал: «Скорее домой!» – и оба побежали обратно в сторожку. Он бежал легко, резво, не любил мокнуть под дождем. А она не спешила, собирала незабудки, смолевки, колокольчики – пробежит немного, остановится и смотрит, как он убегает от нее.
Задыхаясь, с букетом цветов, она вошла в сторожку; в очаге уже весело потрескивал хворост. Ее острые груди поднимались и опадали; пряди волос прилипли ко лбу, шее; лицо стало пунцовым, по телу катились, поблескивая, струйки воды. Запыхавшаяся, с облепленной волосами неожиданно маленькой головкой, широко раскрытыми глазами, мокрыми наивными ягодицами – она казалась ему смешным незнакомым существом.
Он взял старую простыню, вытер ее всю, а она стояла, подчиняясь ему, как малое дитя. Затем, заперев дверь, вытерся сам. Огонь в очаге разгорался. Она взяла другой конец простыни и стала вытирать голову.
– Мы вытираемся одним полотенцем, – сказал он, – плохая примета, поссоримся.
Она секунду смотрела на него, растрепанные волосы торчали у нее во все стороны.
– Нет, – возразила она. – Не поссоримся. Это не полотенце, а простыня.
И оба продолжали вытирать каждый свои волосы.
Все еще тяжело дыша от хорошей пробежки, завернутые до пояса в солдатские одеяла, они сидели рядышком на полене перед огнем и отдыхали. Конни было неприятно прикосновение к телу грубой шерсти. Но простыня была вся мокрая.
Она сбросила одеяло и опустилась на колени перед очагом, держа голову поближе к огню и встряхивая волосами, чтобы скорее просушились. А он смотрел, как красиво закругляются у нее бедра – их вид весь день завораживал его. Как плавно, роскошно переходят они в тяжелые ягодицы. А между ними сокрытые в интимном тепле самые сокровенные ее отверстия.
Он погладил ладонью ее задик, погладил медленно, с толком, ощущая каждый изгиб, каждую округлость.
– Какой добрый у тебя задик, – сказал он на своем ласковом диалекте. – У тебя он самый красивый. Вот баба какой должна быть. Не то что нынешние плоскожопые девки, смотришь и не отличишь – девка это или парень. А у тебя не попка, а печка – ладная, круглая, теплая. Мужик от такой балдеет.
Он говорил это, а сам гладил ее круглые ягодицы, пока не побежал от них к его ладоням горячий ток. Один раз, другой коснулся он пальцами двух самых интимных отверстий ее тела, точно полоснул огненной кисточкой.
– Как хорошо, что ты и писаешь и какаешь. Мне не нужна баба, которая ни о чем таком и слыхом не слыхала.
Конни не могла удержаться и прыснула, а он невозмутимо продолжал:
– Да, ты всамделишная, хотя и немножко сучка. Вот чем ты писаешь, вот чем какаешь; я трогаю и то и другое и очень тебя за это люблю. Понимаешь, почему люблю? У тебя настоящая, ладная бабская попа. Такой весь мир держится. Ей нечего стыдиться, вот так.
Он крепче прижал ладонь к ее секретным местечкам, точно дружески приветствовал их.
– Мне очень нравится, – сказал он. – Очень. Если бы я прожил всего пять минут и все это время гладил тебя вот так, я бы считал, что прожил целую жизнь! К черту весь этот индустриальный бред. Вот она – моя жизнь.
Она повернулась, забралась к нему на колени, прижалась и шепнула:
– Поцелуй меня!
Она знала: их обоих не отпускает мысль, что они скоро расстанутся, и загрустила.
Конни сидела у него на коленях, головой прижавшись к его груди, свободно раскинув матово-блестящие ноги; танцующее в очаге пламя высвечивало то ее руку, то его лицо. Опустив голову, он любовался складками ее тела, неровно освещенного огнем, руном ее мягких каштановых волос, темнеющих внизу живота. Он протянул к столу руку, взял принесенный ею букетик, с которого на нее посыпались капли дождя.
– Цветам приходится терпеть любую погоду, – сказал он. – У них ведь нет дома.
– Даже хижины, – прошептала она.
Уверенными пальцами он воткнул несколько незабудок в треугольник каштановых волос.
– Ну вот, – сказал он. – Незабудки на месте.
Она взглянула на мелкие голубоватые цветочки внизу живота.
– Какая прелесть, – вырвалось у нее.
– Как сама жизнь, – отозвался он. И воткнул рядом розовый бутон смолевки. – А это я. Как Моисей в камышах. И ты теперь меня не забудешь.
– Ты ведь не сердишься, что я уезжаю? – грустно проговорила она, глядя ему в лицо.
Оно было непроницаемо, тяжелые брови насуплены. Ничего-то в нем не прочитаешь.
– Охота пуще неволи, – сказал он.
– Я не поеду, если ты не хочешь, – прижалась она к нему.
Оба замолчали, он протянул руку и бросил еще полено в огонь. Вспыхнувшее пламя озарило его хмурое, за семью печатями лицо. Она ждала его ответа, но он так и не раскрыл рта.
– Знаешь, я думаю, что это начало разрыва с Клиффордом. Я правда хочу ребенка. И это даст мне возможность, понимаешь… – она запнулась.
– Навязать им некий обман, – закончил он.
– Да, помимо всего прочего. А ты хочешь, чтобы они знали правду?
– Мне все равно, что они будут думать.
– А мне не все равно! Я не хочу, чтобы они меня мучили своей холодной иронией. Это так ужасно. Во всяком случае, пока я буду еще жить в Рагби-холле. Когда я совсем уеду, пусть думают что хотят.
Он опять замолчал.
– Сэр Клиффорд ожидает, что ты вернешься к нему из Венеции?
– Да, поэтому я должна вернуться, – сказала она.
– А рожать ты будешь тоже в Рагби?
Конни обняла его за шею.
– Придется, если ты не увезешь меня оттуда, – сказала она.
– Куда увезу?
– Куда-нибудь. Куда хочешь. Только подальше от Рагби.
– Когда?
– Когда я вернусь.
– Какой тогда смысл возвращаться? Зачем делать дважды одно и то же? – сказал он.
– Я должна вернуться. Я обещала. Дала слово. Да к тому же, я ведь вернусь сюда, к тебе.
– К егерю твоего мужа?
– Это для меня не имеет значения.
– Не имеет? – Он немного подумал. – А когда же ты все-таки решишь совсем уйти? Когда точно?
– Пока не знаю. Вот вернусь из Венеции. И вместе решим.
– Что решим?
– Я все скажу Клиффорду. Я должна ему сказать.
– Скажешь?
И опять он как набрал в рот воды. Конни крепко обняла его.
– Не осложняй мне все дело, – попросила она.
– Что не осложнять?
– Мою поездку в Венецию и все дальнейшее.
Легкая, чуть насмешливая улыбка скользнула по его лицу.
– Я ничего не осложняю, – сказал он. – Я просто хочу понять, что действительно тобой движет. По-видимому, ты сама не понимаешь себя. Ты хотела бы потянуть время, уехать и все еще раз обдумать на стороне. Я не виню тебя. Думаю, что ты поступаешь мудро. Возможно, ты предпочтешь остаться хозяйкой Рагби. Нет, я не виню тебя. Мне нечего тебе предложить. У меня нет Рагби. Ты знаешь, что я могу тебе дать. Я думаю, ты права! И я вовсе не горю желанием навязать тебе свою жизнь. Не хочу быть у тебя на содержании. Есть ведь еще эта сторона.
«Он мучает меня, – подумала Конни, – чтобы поквитаться».
– Но ты ведь любишь меня? – спросила она.
– А ты?
– Ты же знаешь, что люблю. Это очевидно.
– Что верно, то верно. Так когда ты хочешь соединиться со мной?
– Я же сказала – вернусь, и мы все, все устроим. Ну что ты меня терзаешь! Вот теперь мне надо успокоиться и привести в порядок мысли.
– Прекрасно! Успокаивайся и приводи что там у тебя в порядок.
Конни немножко обиделась.
– Но ты веришь мне? – спросила она.
– Безусловно!
Ей послышалась в его голосе явная насмешка.
– Тогда ответь мне, только честно, – твердо сказала она. – Ты считаешь, что мне лучше не ездить в Венецию?
– Я считаю, что тебе надо ехать в Венецию, – ответил он своим холодным, чуть насмешливым тоном.
– Ты знаешь, что я еду в тот четверг?
– Знаю.
Конни опять задумалась. Потом сказала:
– Когда я вернусь, нам будут яснее наши отношения, верно?
– Разумеется.
И опять непонятное молчание.
– Я советовался с юристом о разводе, – на этот раз начал он явно через силу.
– Правда? И что он сказал? – встрепенулась Конни.
– Он сказал, что надо было гораздо раньше возбудить дело. А теперь могут возникнуть трудности. Но поскольку я служил в армии, он думает, что я получу развод. Если только, конечно, узнав о начатых шагах, она опять не свалится мне на голову.
– А она должна об этом знать?
– А как же. Ей пошлют официальное уведомление.
– Какая тоска – все эти формальности! Меня то же ждет с Клиффордом.
Опять молчание.
– И конечно, – сказал он, – мне придется месяцев шесть-восемь вести высоконравственную жизнь. Пока ты в Венеции, соблазн будет недели две-три отсутствовать.
– А я для тебя соблазн? – сказала она, гладя его лицо. – Я так рада, что я для тебя соблазн. Давай больше не будем думать о неприятном. Когда ты начинаешь думать, мне становится страшно: ты просто кладешь меня на обе лопатки. Давай не будем ни о чем думать. В разлуке у нас будет много времени для думания. В этом смысл моей поездки. Между прочим, мне знаешь что пришло в голову – до отъезда провести с тобой еще одну ночь. У тебя в доме. Можно я приду к тебе в четверг вечером?
– В тот день, когда за тобой приедет сестра?
– Да. Она сказала, мы должны выехать часов в пять. Ну, мы и выедем. Она переночует ту ночь в какой-нибудь гостинице, а я с тобой.
– Тогда придется ей все сказать?
– Конечно. Да я уже почти призналась ей. Мне надо все хорошенько обсудить с Хильдой. Она мне всегда во всем помогала. Она очень умная.
– Значит, вы выедете из Рагби в Лондон часов в пять. Каким путем вы поедете?
– Через Ноттингем и Грэнтем.
– Сестра где-нибудь высадит тебя, и ты пойдешь обратно? Или подъедешь на чем-нибудь? Мне кажется, это большой риск.
– Почему? Хильда и подвезет меня обратно. Мы остановимся в Мэнсфилде, и вечером она привезет меня сюда. А утром заберет. Все очень просто.
– А если кто из людей тебя увидит?
– Я надену темные очки и вуалетку.
Он опять немного подумал.
– Ну что ж, – сказал он, – хочешь, как всегда, себя побаловать.
– Но разве тебе от этого будет плохо?
– Не будет, конечно, – сказал он нахмурившись. – Куй железо, пока горячо, как говорится.
– А знаешь, что я еще придумала? – вдруг выпалила она. – Меня осенило сию минуту. Ты возведен в рыцарское достоинство. И теперь ты «Рыцарь пламенеющего пестика»[22].
– Ха! Ну а ты? Леди пламенеющей ступки.
– Вот здорово! – воскликнула она.
– Выходит, Джон Томас теперь сэр Джон. Под стать своей леди Джейн.
– Ура! Джон Томас посвящен в рыцари. Я вся в цветах, и сэра Джона тоже надо осыпать цветами!
И Конни воткнула две розовые смолевки в облако золотистых волос внизу его живота.
– Вот! – сказала она. – Очаровательно. Просто очаровательно, сэр Джон. Будешь помнить свою леди Джейн.
Затем украсила незабудками темные волосы над сосками и поцеловала его соски.
– Ишь, сделала из меня алтарь, – рассмеялся он, и цветы с его груди так и посыпались.
– Подожди, – сказал он и пошел открыть дверь. Флосси, лежавшая на пороге, поднялась и посмотрела на него.
– Лежи, лежи, это я! – сказал он.
Дождь перестал. Всюду был разлит влажный, тяжелый, полный весенних ароматов покой. Заметно вечерело.
Он вышел и двинулся в сторону, противоположную верховой тропе. Конни провожала взглядом его тонкую белую фигуру, и он показался ей призраком, привидением, уходящим от нее, готовым раствориться в воздухе.
Вот его фигуру поглотил лес, и сердце у нее екнуло. Она стояла в двери сторожки, завернувшись в одеяло, вглядываясь во влажную, неподвижную тишину.
А он уже возвращался легкой пружинистой походкой. Она немного побаивалась его, он представлялся ей неким мифическим существом. Подойдя ближе, он взглянул ей прямо в глаза, но она еще не умела читать его взгляд.
Чего только он не набрал в лесу: водосбор, смолевки, пучок свежескошенной травы, еще нераспустившуюся жимолость, дубовую ветку в нежных листочках. Веткой он убрал ей грудь, в волосы воткнул несколько колокольчиков, в пупок розовую смолевку, а темный треугольник под животом украсил незабудками и ясменником.
– Царица во всей своей славе! – рассмеялся он. – Леди Джейн празднует свадьбу с Джоном Томасом.
И принялся украшать себя. Обвил вьюнком свою мышцу, сунул в пупок колокольчик гиацинта. Конни, затаив дыхание, следила за его странной игрой. Но потом и сама включилась в нее, воткнула ему в усы смолевку, и она смешно закачалась под носом.
– Джон Томас женится на леди Джейн, – сказал он. – А Оливер с Констанцией пусть делают что хотят. Может, все-таки…
Он сделал торжественный жест и вдруг чихнул, стряхнув цветы из-под носа и из пупка. И снова чихнул.
– Может, что? – спросила Конни.
– Что? – он удивленно взглянул на нее.
– Может – что? Ну, говори же, что? Что ты хотел сказать?
– А что я хотел сказать?
Он начисто забыл конец оборванной фразы. И это осталось для Конни одним из самых больших разочарований в жизни.
Над деревьями вспыхнул последний солнечный луч.
– Солнце! – сказал он. – Помнишь, когда ты пришла? Время, ваша милость, время! Что без крыльев, а летит – не догонишь? Неуловимое время!
Он потянулся за своей рубашкой.
– Скажи до свидания Джону Томасу.
Он в крепких путах вьюнков. Сейчас его вряд ли назовешь: «Рыцарь пламенеющего пестика».
И он стал натягивать через голову фланелевую рубашку.
– Самый опасный миг для мужчины, – сказал он, высунув из ворота голову, – когда он натягивает рубашку. Это все равно, что лезть головой в мешок. Вот почему я люблю американские рубашки. Их надеваешь как пиджак.
Конни все стояла и смотрела на него. Затем он натянул короткие кальсоны и застегнул на животе.
– Поглядите на Джейн! – воскликнул он. – Осыпана цветами! А кто будет осыпать ее цветами через год? Я или кто другой? «Прощай, мой колокольчик, и помни обо мне!» Терпеть не могу эту песню. Напоминает мне начало войны.
Он сел и стал натягивать носки. Конни все еще не двигалась места. Он положил ладонь ей на бедро.
– Милая маленькая леди Джейн! – сказал он. – Может, в Венеции ты встретишь мужчину, который украсит тебя жасмином и гранатовым цветом! Бедная маленькая леди Джейн.
– Не говори глупости, – сказала Конни. – Ты говоришь это, чтобы сделать мне больно.
Он опустил голову. Потом сказал на своем диалекте:
– Может, и так… Ну да ладно. Сказано и забыто. А ты давай одевайся и ступай в свои хоромы, богатые да просторные. Вышел срок сэру Джону и маленькой Джейн. Надевайте свой пеньюар, леди Чаттерли! А то ведь поди без пеньюара-то в одних цветочках не сразу и признают. Вот я сейчас возьму и раздену тебя, бесхвостая трясогузка.
Он вынул колокольчики из влажных еще волос, поцеловал их, убрал ветки с грудей и поцеловал груди. Незабудок, однако, не тронул.
– Пусть они тут и останутся. Вот ты и опять голая, ласонька моя, леди Джейн. А теперь одевайся, тебе пора поспешать отсюда. Не то леди Чаттерли опоздает к ужину. И будет ей, моей голубушке, хорошая взбучка.
Конни всегда терялась, когда он переходил на свой диалект. Она молча оделась и заспешила домой, чувствуя, что провинилась.
Он пошел проводить ее до верховой тропы. По дороге заглянул к фазанятам: вид у них был довольный, точно никакой грозы не было. Свернули на тропу и нос к носу столкнулись с побледневшей, испуганной миссис Болтон.
– О, ваша милость, – запричитала она, – мы думали, с вами что приключилось.
– Что со мной могло приключиться?
Миссис Болтон посмотрела в лицо мужчины и не узнала его, такой любовью оно светилось. Глаза чуть насмешливо улыбались, впрочем, он всегда смеялся в неловкую минуту, но была в них и явная приветливость.
– Добрый вечер, миссис Болтон! Я больше не нужен вашей милости? Позвольте мне откланяться. До свидания, ваша милость. До свидания, миссис Болтон!
Егерь козырнул и пошел обратно.
16
Дома Конни ожидала пытка перекрестного допроса.
Клиффорд выехал из дому часов в пять, вернулся перед самой грозой. Ее милости дома не было. И никто не знал, куда она делась. Миссис Болтон предположила, что она вышла прогуляться в лес. В лес? В такую грозу? Клиффорд взвинтил себя почти до нервического припадка. Вздрагивал при каждой вспышке молнии и белел как полотно от каждого раската грома. Он глядел в окно на потоки проливного дождя с таким ужасом, будто пришел конец света. Нервы у него расходились все сильнее.
Миссис Болтон пыталась успокоить его.
– Ее милость укрылась в сторожке. Не беспокойтесь, с ней ничего не случилось.
– Я не хочу, чтобы она гуляла по лесу в такую грозу. Я вообще не хочу, чтобы она одна уходила в лес! Ее нет уже больше двух часов. Когда она вышла из дома?
– За несколько минут до вашего возвращения.
– Но я не встретил ее в парке. Один Бог знает, где она теперь и что с ней случилось.
– Да ничего с ней не случилось. Вот увидите, гроза пройдет и она явится. Не может же она идти домой по такому дождю.
Но гроза унялась, а ее милость не появилась. Время шло, вспыхнули последние лучи, а, ее все не было. Наконец солнце село, сгустились тени, ударил первый гонг, зовущий к обеду.
– Это невыносимо, – бушевал Клиффорд. – Надо послать Филда с Беттсом на поиски.
– Не делайте этого! – воскликнула миссис Болтон. – Они еще подумают про самоубийство. Пойдут всякие разговоры… Я лучше сама пойду посмотрю, не в сторожке ли она. Я уверена, что найду ее.
После недолгих уговоров Клиффорд отпустил ее.
Так вот Конни и встретилась с миссис Болтон, бледной, спотыкающейся, одиноко бредущей по лесу.
– Не сердитесь, что я пошла искать вас, ваша милость. Сэр Клиффорд на грани истерики. Он уверил себя, что вас либо поразила молния, либо убило рухнувшее дерево. И решил послать Филда с Беттсом на поиски вашего тела. Я и подумала, лучше уж мне пойти. А то какой бы поднялся переполох, – говорила, волнуясь, миссис Болтон. Она видела и в лице Конни тот же свет, ту же отрешенность, которые рождает только любовь. И чувствовала, что Конни недовольна ею, даже раздражена.
– Хорошо, – сказала Конни, не прибавив больше ни слова.
Две женщины молча шли по умытому грозой лесу, слушая, как падают тяжелые капли, взрываясь хлопушками. Когда вошли в парк, Конни ускорила шаг, и миссис Болтон, пыхтя, поплелась сзади – она стала заметно тучнеть.
– Как глупо со стороны Клиффорда поднимать такой шум, – наконец сказала она в сердцах скорее самой себе, чем миссис Болтон.
– Вы же знаете, ваша милость, что такое мужчины. Они любят взвинтить себя. Но как только он увидит вас в целости-сохранности, он тут же и успокоится.
Конни очень досадовала, что миссис Болтон разгадала ее тайну. В этом не было никакого сомнения.
– Нет, это возмутительно! – Она неожиданно остановилась. – Послать за мной шпионить! – Конни глядела на миссис Болтон пылающими глазами.
– О, ваша милость! Не говорите так. Он действительно послал бы Филда с Беттсом, и они сразу пошли бы в сторожку. А я даже и не знаю толком, где она находится.
Лицо Конни стало пунцовым – она поняла намек миссис Болтон. Но в таком состоянии не могла лгать. Не могла притвориться, что между ней и егерем ничего нет. Она поглядела на стоящую перед ней женщину – голова опущена, лукавства в глазах не видно. Но, конечно, оно там есть. Ладно, в таких делах женщина женщине чаще всего союзник.
– Так тому и быть, – сказала она. – В конце концов меня это мало волнует.
– Полноте, ваша милость! Ничего страшного не случилось. Вы спрятались от грозы в хижине. Вот и все.
Вошли в дом. Конни сразу устремилась в комнату Клиффорда, клокоча яростью; ее бесило все – Клиффорд, его выпученные глаза, бледное, дергающееся лицо.
– Я должна сказать, у тебя нет причин посылать слуг на мои поиски, – выговаривала она ему резко.
– Боже правый! – возопил он – Где ты была, женщина! Тебя не было дома несколько часов, несколько! Гулять в такую грозу! Какого дьявола тебя понесло в этот чертов лес? Что это тебе взбрело в голову? Гроза уже давно прошла, давно. Ты знаешь, сколько сейчас времени? Да от этого можно сойти с ума. Где ты была? Что ты, черт возьми, все это время делала?
– И не подумаю ничего объяснять, – сказала она и, сняв шляпку, тряхнула волосами.
Он глядел на нее выкатившимися глазами, белки глаз налились желтизной. Ему были вредны приступы такого гнева, миссис Болтон потом мучилась с ним несколько дней. И Конни вдруг устыдилась.
– Ну что это ты, в самом деле, – сказала она мягче, – можно подумать, я была Бог весть где. Я просто сидела в сторожке, разожгла в очаге огонь; лил дождь, а я была счастлива.
Она лгала легко. Зачем еще больше гневить его, какой смысл? Он поглядел на нее с подозрением.
– Посмотри на свои волосы! – все еще кипятился он. – Посмотри на себя!
– Да, – сказала она. – Я бегала нагая под дождем.
Клиффорд лишился дара речи от изумления.
– Ты сошла с ума, – наконец вымолвил он.
– А что такого! Разве плохо принять в лесу дождевой душ?
– Чем же ты вытиралась?
– Старым полотенцем. Нашла в сторожке. Волосы посушила над огнем.
Он все продолжал ошалело глядеть на нее.
– А если бы кто вошел?
– Кто мог бы войти?
– Да кто угодно. Хотя бы и Меллорс. Он, случайно, не заглянул туда? По вечерам он бывает в сторожке.
– Заглянул. Только позже, когда гроза кончилась. Дал фазанятам корму.
Она говорила с поразительной непринужденностью. Миссис Болтон слушала ее в соседней комнате и восхищалась. Подумать только, как естественно может держать себя женщина в такой ситуации.
– А если бы он увидел, как ты носишься голая под дождем, точно сбежала из сумасшедшего дома? Что бы тогда было?
– Он до смерти перепугался бы и дал деру.
Клиффорд все не мог опамятоваться. Что делалось у него в подсознании, он так никогда потом и не разобрал. Сейчас же на ум не шла ни одна здравая мысль. Он просто принял объяснения Конни, принял, как рыба заглатывает крючок. Он восхищался ею, не мог не восхищаться. Она была такая красивая, румяная, свежая и вся светилась любовью.
– Будет большая удача, – сказал он, смягчаясь, – если ты не сляжешь с сильной простудой.
– А я ведь не простужаюсь, – сказала Конни, вспомнив слова другого мужчины: «Не попка, а печка, ладная, круглая, теплая». Ей так захотелось сказать Клиффорду – вот что она услышала во время этой божественной грозы. Но все-таки лучше попридержать язык. И вести себя, как подобает обиженной королеве. И Конни отправилась наверх переодеваться.
Клиффорд решил вечером быть с Конни ласковее. Он читал сейчас одно из новейших научно-религиозных сочинений. В Клиффорде была псевдорелигиозная жилка: он, как и все эгоцентрики, тревожился о будущем своего эго. Клиффорд уже давно взял за правило беседовать с Конни о читаемых книгах. Беседы в их жизни были насущным делом, чуть ли не биологической потребностью. И Клиффорд готовился к ним, как к сложным биохимическим опытам.
– Что бы ты сказала на это? – спросил Клиффорд, потянувшись за книгой. – Будь позади нас еще несколько эонов эволюции, тебе бы не пришлось остужать под дождем свое пышущее здоровьем тело. Вот слушай: «Вселенная предстает перед нами двояко – физически она истощается, духовно же воспаряет».
Конни молчала, ожидая продолжения. А Клиффорд ожидал отклика на первый же постулат. Помолчав немного, Конни вопросительно взглянула на мужа.
– Значит, духовно Вселенная воспаряет, – наконец сказала она. – А что, же остается внизу? Там, где у нее мягкое место?
– Господи! Не ищи ты в сказанном больше того, что там есть, – проговорил он с легкой досадой. – «Воспаряет» здесь, по-видимому, антоним «истощается».
– То есть духовно Вселенная разбухает?
– Я спрашиваю тебя серьезно: как по-твоему, есть что-нибудь в этой фразе?
– А физически, значит, она истощается? – сказала Конни, опять взглянув на него. – Но, по-моему, ты явно полнеешь. И я далека от истощения. А разве солнце уменьшилось в размерах за последнее тысячелетие? И, наверное, Ева предложила Адаму яблоко, которое было не больше наших красных пепинов? Ты не согласен?
– Нет, ты послушай, что он говорит дальше: «Таким образом, Вселенная очень медленно, неуловимо для глаза в нашем временном измерении, стремится к новым творческим энергетическим состояниям, так что наш физический мир, такой, каким мы его знаем сегодня, в конце концов станет некоей пульсацией, почти не отличимой от небытия».
Конни слушала, едва сдерживая смех. В ответ напрашивалось столько всяких непристойностей. Но она только сказала:
– Что это за чепуха! Как будто крошечным самовлюбленным сознанием автора можно постигнуть сверхдлительные космические процессы. Это может значить только одно. Автор – какой-нибудь физический урод, потому и хочет, чтобы материальный мир постигла катастрофа. Какое беспардонное нахальство!
– Да ты послушай дальше. Негоже прерывать великого человека на полуслове. «Нынешний тип миропорядка возник в невообразимом прошлом и погибнет в невообразимом будущем. Останется неистощимое множество абстрактных форм плюс творческий импульс, вечно меняющийся и вечно готовый к творению, побуждаемый собственными порождениями и Богом, от чьей мудрости зависят все упорядоченные формы». Каково закручено!
Конни слушала и не могла справиться с раздражением.
– Господи, какая чушь! – не выдержала она. – Вот уж кто духовно разбух! Невообразимости, нынешний тип миропорядка, неистощимое множество абстрактных форм, вечно меняющийся творческий импульс и Бог вперемежку с упорядоченными формами. Но ведь это просто идиотизм.
– Должен признать, несколько туманный подбор сущностей. Смесь, так сказать, различных газов, – проговорил Клиффорд. – И все-таки мне кажется, что-то в этой идее есть – «Вселенная духовно воспаряет, а физически истощается».
– Да? Ну и пусть воспаряет. Лишь бы здесь внизу физически со мной ничего не случилось.
– Тебе так нравится твое физическое тело? – спросил он.
– Я люблю его. – И опять в ее памяти прозвучали слова: «Не попка, а печка, ладная, круглая, теплая».
– Странное заявление, ведь общепризнано, что тело – это оковы для духа. Хотя женщинам заказаны высшие радости ума.
– Высшие радости? – переспросила она, взглянув прямо ему в глаза. – И это тарабарщина, по-твоему, может доставить уму высшую радость? Нет уж, уволь меня от таких радостей. Оставь мне мое тело. Я уверена, жизнь тела, если оно действительно пробудилось к жизни, куда реальнее, чем жизнь ума. Но вокруг нас ходит столько мертвецов, у которых жив один мозг.
Клиффорд слушал ее и не верил своим ушам.
– Но жизнь ради тела – животная жизнь.
– Она в тысячу раз лучше, чем жизнь профессиональных мертвецов. К сожалению, человеческое тело только начинает пробуждаться. Древние греки были прекрасной вспышкой. Но Платон и Аристотель нанесли ему смертельный удар. А Иисус довершил дело. Но теперь человеческое тело опять воспрянуло к жизни. Оно, действительно, выходит на свет из могильного склепа. Любовь скоро восторжествует на земле. И настанет царство живых людей.
– И ты выступаешь как провозвестница новой жизни. Согласен, тебя ждет отдых, море, Венеция, но, пожалуйста, не надо так откровенно ликовать. Это неприлично. Поверь мне. Бог, кто бы он ни был, медленно, очень медленно, но упраздняет внутренности, пищеварительную систему в человеческом существе, выпестывая в нем более возвышенное, более духовное существо.
– Почему я должна верить тебе, Клиффорд, когда я чувствую, что Бог, кто бы он ни был, проснулся, наконец, в моем теле и так радостно трепещет там, как первый луч зари.
– Вот именно! И что произвело в тебе эту разительную перемену? Твоя обнаженная пляска под дождем, игра в вакханку? Это что, жажда чувственных радостей, предвкушение Венеции?
– И то и другое! По-твоему, это ужасно, что я загодя предаюсь восторгу?
– Я бы сказал, ужасно так откровенно его обнаруживать.
– Ну что ж, тогда я буду скрывать свои чувства.
– Пожалуйста, не утруждайся! Ты почти заразила меня своим настроением. Мне вдруг показалось, что это я еду.
– Так давай поедем вместе.
– Это мы уже с тобой обсудили. К тому же, если уж совсем честно, твой восторг в значительной мере объясняется еще и другим: завтра ты скажешь «прости», правда на время, всему, что видишь здесь изо дня в день многие годы. В этом заключается особая сладость: «Прощай, все и вся!» Но всякое расставание в одном месте сулит встречи в другом. А новая встреча – всегда новое бремя.
– Вот уж не собираюсь взваливать на себя никакого бремени.
– Не заносись, когда боги слушают…
– А я и не заношусь, – резко оборвала Конни.
Но поездка все-таки манила ее; какое счастье обрести давно утраченную свободу, хотя бы и ненадолго. Она ничего не могла с собой поделать. В ту ночь Клиффорд так и не смог заснуть: до самого утра играли они с миссис Болтон в карты, пока сиделка чуть не свалилась со стула.
И вот наконец наступил день приезда Хильды, Конни условилась с Меллорсом, что, если судьба напоследок улыбнется им, она повесит на окне зеленую шаль. Если дело сорвется – красную.
Миссис Болтон помогла Конни укладываться.
– Ваша милость будет так счастлива перемене обстановки.
– Наверное. А вам не обременительно одной ухаживать за сэром Клиффордом?
– Конечно нет! Я с ним прекрасно управляюсь. Ведь я могу оказать ему помощь буквально во всем. Вам не кажется, что его самочувствие заметно улучшилось?
– Действительно, улучшилось. Вы сделали чудо.
– Нет, правда? Мужчины ведь все одинаковы. Как малые дети, их надо хвалить, ублажать, им надо поддакивать. Они всегда должны чувствовать, что за ними последнее слово. Вы согласны со мной, ваша милость?
– Боюсь, что в этой области у меня слишком маленький опыт.
Оторвавшись от сборов, Конни взглянула на миссис Болтон и вдруг спросила:
– А ваш муж? Вы его умели ублажить?
Миссис Болтон тоже отвлеклась на секунду.
– Да, конечно, – сказала она. – Умела. И хотя он видел все мои хитрости, я всегда делала что хотела.
– И он никогда не командовал вами?
– Почти никогда. Изредка, правда, мелькнет у него в глазах что-то такое, а уж я знаю – прекословить нельзя. Но обычно он покорялся. И никогда не командовал. Но и я не командовала. Знала, когда уступить, и уступала. Хотя иногда мне это было и нелегко.
– Ну, а если бы вы не уступили? Что тогда было бы?
– Не знаю, мы никогда не ссорились. Даже если он бывал и не прав, но начинал артачиться, я всегда ему уступала. Я очень им дорожила. Есть женщины, которые всегда хотят настоять на своем, я таким не завидую. Если любишь мужчину, уступи, когда он уперся; прав ли он, нет ли – уступи. Это в супружеской жизни первое правило. А вот мой Тед, случалось, уступал мне, когда я уж точно была не права. Видно, тоже дорожил мной. Так что в общем то на то и получалось.
– И вы так же обращаетесь со своими пациентами? – спросила Конни.
– Пациенты – другое дело. Тут ведь любви-то нет. Но я знаю, что им на пользу, и соответственно веду себя. А когда любишь, совсем другое дело. Правда, любовь к одному мужчине научает, как обходиться со всеми другими. Но это, конечно, совсем не то. И вообще, я не верю, что можно любить второй раз.
Эти слова напугали Конни.
– Вы думаете, любят только один раз?
– Или вообще ни разу. Сколько женщин ни разу не любили, даже не знают, что это такое. А сколько мужчин не знает! Но когда я встречаю настоящую любовь, я всегда стою за нее горой.
– А как вы думаете, мужчины легко обижаются?
– Да, если вы задели их гордость. Но ведь и с женщинами то же самое. Правда, гордость гордости – рознь.
Конни призадумалась, опять стало точить сомнение, правильно ли она делает, что едет. В сущности, она бросает мужчину, пусть ненадолго. И он понимает это. Вот почему и ведет себя так неловко и так обидно.
Но что поделаешь! Человек в плену у постоянно меняющихся обстоятельств. И не ей с ними бороться.
Хильда приехала утром в четверг в юрком двухместном автомобильчике с привязанным сзади багажом. Она выглядела, как всегда, по-девичьи скромно, и, как всегда, в ней чувствовалась неукротимая воля. Эта женщина была наделена адской силой воли, в чем пришлось неоднократно убедиться ее супругу. Сейчас они находились на одной из стадий развода. Она даже согласилась на кое-какие шаги, чтобы облегчить судебную процедуру, хотя любовника как такового у нее не было. Она решила на время выбыть из этой игры полов. Хильда была счастлива обретенной независимости; у нее было двое детей, и она задалась целью воспитать их «надлежащим образом» – что бы это ни значило.
Констанции было позволено взять с собой небольшой чемодан. Большой чемодан с вещами она отправила отцу, ехавшему поездом. В Венецию, по его мнению, нет смысла ехать летом в автомобиле. В июле на дорогах Италии пыльно и жарко. И он решил добираться до Венеции самым покойным и удобным образом – в спальном вагоне. Сэр Малькольм был уже в Лондоне и ожидал дочерей. Всю материальную часть путешествия Хильда взяла на себя. Сестры сидели наверху и разговаривали.
– Видишь ли, Хильда, – с легкой нервозностью говорила Конни. – Я хочу эту ночь провести недалеко отсюда. Не здесь, а поблизости.
Хильда сверлила сестру серыми стальными глазами. Вид у нее был безмятежный, но как часто она при этом внутренне кипела от злости!
– Где это поблизости? – тихо спросила Хильда.
– Ты же знаешь, я люблю одного человека.
– Догадываюсь.
– Ну вот, он живет рядом. Я хотела бы эту последнюю ночь провести с ним. Я должна, понимаешь! Я обещала.
Конни явно проявляла настойчивость.
Не ответив ни слова, Хильда опустила свою голову Минервы. И опять вскинула.
– Ты скажешь мне, кто он? – спросила она.
– Это наш егерь, – запинаясь проговорила Конни и, как пристыженная школьница, залилась краской.
– Конни! – Хильда в негодовании слегка вздернула носик – движение, унаследованное от матери.
– Да, понимаю. Но он очень красивый. И он умеет быть нежным, – сказала Конни, как бы оправдывая его.
Хильда – яркая, рыжеволосая Афина – склонила голову и задумалась. Она была, мягко говоря, в ярости. Но не решалась этого показать, Конни могла мгновенно впасть в буйство – неуправляема, вся в отца.
Верно, Хильда не любит Клиффорда, его холодную самоуверенность – мнит себя Бог знает кем. Она считала, что он эксплуатирует Конни бесстыдно и безжалостно, и втайне надеялась, что сестра рано или поздно уйдет от него. Но, принадлежа к шотландскому среднему классу, приверженному устоям, она не могла допустить такого позора для себя и семьи. Наконец она подняла глаза на Конни.
– Ты очень пожалеешь об этом.
– Никогда, – крикнула Конни, краснея. – Он – исключение. Я очень люблю его. Он необыкновенный любовник.
Хильда опять задумалась.
– Ты очень скоро разочаруешься в нем, – сказала она. – И тебе будет стыдно.
– Не будет! Я надеюсь родить от него ребенка.
– Конни! – сказала, как кулаком грохнула, Хильда, побелев от ярости.
– Да, рожу, если забеременею. И буду счастлива и горда иметь от него ребенка.
Сейчас с ней говорить бесполезно, решила Хильда.
– А Клиффорд что-нибудь подозревает?
– Нет, с чего бы ему подозревать?
– Не сомневаюсь, что ты дала ему не один повод для подозрения.
– Ничего подобного.
– Твоя затея мне кажется бессмысленной глупостью. Где этот егерь живет?
– В коттедже, за лесом.
– Он холост?
– Нет. Но жена ушла от него.
– Сколько ему лет?
– Не знаю. Он старше меня.
С каждым ответом Хильда ярилась все больше – точь-в-точь их мать. Она была на грани взрыва, но привычно это скрывала.
– Я бы на твоем месте отказалась от этого безумного плана, – сказала она внешне невозмутимо.
– Не могу. Я должна провести с ним эту ночь, или я вообще не поеду в Венецию.
Хильда, опять различила интонации отца и сдалась исключительно из дипломатических соображений. Даже согласилась поехать в Мэнсфилд, там пообедать, а потом, как стемнеет, отвезти Конни обратно к ее егерю. И приехать за ней рано утром. Сама она переночует в Мэнсфилде, это всего полчаса езды. Но внутри она вся кипела от ярости. Она еще припомнит сестре это ее упрямство – так нарушить все планы!
И Конни вывесила за окно зеленую шаль.
Гневаясь на сестру, Хильда потеплела к Клиффорду. У этого человека хоть есть мозги. А то, что отсутствует мужская способность, так это прекрасно – меньше оснований для ссор. Сама Хильда решила больше не иметь дел с мужчинами; как партнеры по сексу они мелкие, омерзительные эгоисты. Конни повезло, она избавлена от многого такого, что приходится терпеть бедным женщинам. Она не ценит своего счастья.
И Клиффорд пришел вдруг к выводу, что Хильда, что ни говори, очень неглупая женщина и могла бы составить счастье мужчины, стремящегося отличиться ну хотя бы на политическом поприще. В ней нет всех этих глупостей, которых хоть отбавляй в сестре. Конни почти ребенок. Приходится многое ей прощать, она еще, в сущности, несмышленыш.
Чай пили в гостиной раньше, чем обычно, в распахнутые двери лился солнечный свет, все были взволнованы.
– До свидания, Конни, моя девочка! Скорее возвращайся домой.
– До свидания, Клиффорд! Я долго там не пробуду. – Конни испытывала к мужу почти нежность.
– До свидания, Хильда. Присматривай за Конни. За ней нужен глаз да глаз.
– Буду смотреть в оба глаза. Одну никуда не пущу.
– Ну, теперь я спокоен.
– До свидания, миссис Болтон! Я уверена, вы будете преданно ухаживать за сэром Клиффордом.
– Приложу все силы.
– И пишите мне, если будет что новое, пишите о сэре Клиффорде, о его самочувствии.
– Конечно, конечно, ваша милость, напишу. Развлекайтесь, веселитесь и возвращайтесь скорее, чтобы и нас здесь радовать.
Все замахали, автомобиль покатил. Конни обернулась: Клиффорд сидел на веранде в своем кресле. Все-таки он ей муж. Рагби-холл – ее дом, так распорядилась судьба.
Миссис Чемберс раскрыла ворота и пожелала ей счастливого пути. Автомобиль выехал из темной рощи, сменившей парк, и покатил по шоссе, по которому в этот час домой тянулись шахтеры. Скоро свернули на Кроссхилльский большак, ведущий в Мэнсфилд. Конни надела темные очки. Слева, значительно ниже бежала железная дорога. Опять свернули и проехали над ней по мосту.
– А вот проселок к его дому, – махнула рукой Конни.
Хильда взглянула на него без особого восторга.
– Очень жаль, что мы должны задержаться, – сказала она. – Мы бы к девяти были уже на Пэлл-Мэлле.
– Прости, пожалуйста, – отозвалась из-под огромных очков Конни.
В Мэнсфилд въехали очень скоро. Когда-то это был старинный романтический городок, теперь на него было больно смотреть. Хильда остановилась в гостинице, указанной в автомобильном справочнике, и сняла номер. Все кругом было так серо, уныло, что Хильда удрученно молчала. Зато Конни трещала без умолку, надо же рассказать сестре о возлюбленном.
– Он! У него что, нет имени? Я от тебя только и слышу – «он» да «он», – сказала Хильда.
– Я никогда не называю его по имени, и он меня, что, конечно, странно, если подумать. Мы, правда, называем друг дружку леди Джейн и Джон Томас. Но вообще-то его зовут Оливер Меллорс.
– И тебе будет очень приятно называться миссис Оливер Меллорс вместо леди Чаттерли?
– Я буду счастлива.
Нет, Конни неисправима. Но если Меллорс служил в Индии лейтенантом лет пять-шесть, то, по крайней мере, его можно будет вывозить в общество. По-видимому, у него есть характер. И Хильда стала понемногу смягчаться.
– В конце концов он тебе надоест, – сказала она. – И тебе будет стыдно за эту связь. Нельзя опускаться до простолюдина.
– Ты ведь такая социалистка, Хильда. Ты всегда была на стороне рабочего класса.
– Да, была, во время кризиса. Но именно потому я и знаю, что нельзя связывать свою жизнь с их жизнью. Вовсе не из снобизма, просто ритмы жизни у нас разные.
Хильда жила среди политических интеллектуалов, и потому твердолобость ее была непробиваема.
Скучный до одурения вечер в гостинице все не кончался. Наконец, пригласили к обеду, отменно скверному. После обеда Конни запихала в сумочку кое-какие вещи и еще раз причесалась.
– А знаешь, Хильда, – сказала она, – любовь – это так чудесно, ты чувствуешь, что живешь, что причастна к акту творения.
Это было почти бахвальство с ее стороны.
– Уверена, что и комар рассуждает так же, – заметила Хильда.
– Ты думаешь, он так рассуждает? Значит, он тоже бывает счастлив!
Вечер был на удивление ясный и все никак не кончался. Казалось, светло будет всю ночь. С застывшим, как маска, лицом негодующая Хильда снова завела автомобиль, и сестры двинулись обратно, выбрав на этот раз другой путь, через Болсовер.
В темных очках, в скрывающей пол-лица шляпе Конни сидела рядом с сестрой и в пику ей рассыпалась в похвалах возлюбленному. Она всегда будет рядом с ним и в горе и в радости.
Миновав Кроссхилл, включили фары; внизу прочертил светящуюся полосу поезд, создав иллюзию ночи. Хильда съехала на проселок перед самым мостом. Резко убавив скорость, свернула с шоссе на заросшую травой колею, осветив ее фарами. Конни выглянула в окно, разглядела недалеко впереди неясную фигуру и открыла дверцу.
– Вот мы и приехали, – сказала она негромко.
Но Хильда, выключив фары, дала задний ход, решив сразу же развернуться.
– На мосту никого? – спросила она.
– Да, можете ехать, – откликнулся мужской голос.
Хильда доехала до моста, развернулась, проехала немного вперед по шоссе, задним ходом выехала на проселок, сминая траву и папоротник, остановилась под большим вязом. И включила сразу все фары. Конни вышла из машины. Мужчина стоял под деревом.
– Ты долго здесь стоишь? – спросила Конни.
– Не очень.
Стали ждать, когда выйдет Хильда. Но Хильда захлопнула дверцу и не двигалась.
– Это моя сестра, Хильда. Да иди же сюда, скажешь ей несколько слов, Хильда! Познакомься, это мистер Меллорс.
Егерь приподнял шляпу, но с места не тронулся.
– Хильда, пойдем с нами, ненадолго, – пригласила сестру Конни. – Это недалеко.
– А как быть с машиной?
– Можешь оставить ее на проселке. Здесь так делают. Ключи ведь у тебя есть.
Хильда в нерешительности молчала. Потом посмотрела назад, в темень проселка.
– Можно встать за тем кустом?
– Конечно.
Она медленно вырулила за куст, чтобы машину не было видно с дороги, заперла дверцу и подошла к Конни. Ночь была тихая. Живая изгородь, дикая, запущенная, чернела слева и справа от неезженного проселка, воздух насыщен свежими ночными запахами, темень – хоть глаз выколи. Егерь шел впереди, за ним Конни, цепочку замыкала Хильда, все молчали. Там, где были корни, он включал фонарик, освещая неровности белым пучком света; над верхушками дубов ухала сова, неслышно кружила под ногами Флосси. Никто не произнес ни слова, говорить было не о чем.
Наконец засветился желтый огонек в окне его дома, и сердце у Конни заколотилось. Ей было немного страшно. К дому так и подошли цепочкой.
Он отпер дверь и провел их в теплую, но маленькую и почти пустую комнату. В очаге на решетке пунцовые угли продолжали гореть невысоким пламенем. На столе, накрытом белой скатертью, – приятная неожиданность – стояли две тарелки и два стакана. Хильда тряхнула головой и оглядела пустую невеселую комнату. Потом, собравшись с духом, перевела взгляд на мужчину.
Он был не очень высок, худ и показался ей красивым. Держался спокойно и отчужденно. И, по-видимому, не желал без нужды вступать в разговор.
– Садись, пожалуйста, Хильда, – пригласила сестру-Конни.
– Садитесь, – сказал он. – Хотите чаю, а может, пива? Пиво холодное.
– Пива! – скомандовала Конни.
– Я бы тоже, пожалуй, выпила немного пива, – с деланной застенчивостью проговорила Хильда.
Меллорс глянул на нее и прищурился. Взял синий кувшин и пошел в моечную. Когда вернулся с пивом, лицо его опять сменило выражение.
Конни села у двери, а Хильда на его стул, стоявший у стены как раз против окна.
– Это его стул, – шепнула Конни. И Хильда вскочила со стула как ужаленная.
– Сидите, чего встали-то! Коли приглянулось – сидите. Мы здесь тоже не лыком шиты, приличие понимаем, – сказал он, сохраняя полнейшее самообладание.
Он взял стакан и налил Хильде первой.
– А уж сигарет, извиняйте, нет, – продолжал он. – Не держим, да я, чаю, у вас и свои есть. Я-то сам не смолю. Что-нибудь покушать? – обратился он к Конни. – А то я мигом. Ты ведь до еды охотница. – Он говорил на языке простонародья с невозмутимостью хозяина харчевни.
– А что у тебя есть? – спросила Конни.
– Вареный окорок, сыр, маринованные каштаны – что глянется.
– Ладно: поем немного, – согласилась Конни. – А ты, Хильда?
Хильда пристально поглядела на него.
– Почему вы говорите на этом солдатском жаргоне? – мягко спросила она.
– Это не солдатский, это здешний, сельский.
И он усмехнулся ей своей слабой, отрешенной усмешкой.
– Все равно, пусть сельский. Зачем это вам? Вы ведь сначала говорили на чистом литературном языке.
– А почему бы и нет, раз мне такая блажь пришла. А уж вы не препятствуйте. Охота пуще неволи.
– Звучит неестественно, – заметила Хильда.
– Кому как. Здесь в Тивершолле звучит неестественно ваш говор.
И он опять взглянул на нее со странной, нарочитой отчужденностью, как будто хотел сказать: «А вам, собственно, какое до меня дело?»
И с этим потопал в кухню за едой.
Сестры сидели, не проронив ни слова. Он вернулся с еще одной тарелкой, ножом и вилкой.
– Если вас не покоробит, я, пожалуй, сниму куртку. Привычка – вторая натура.
Он снял куртку, повесил на крючок и сел за стол в одной рубашке из тонкой цвета сливок фланели.
– Начинайте! Не дожидайтесь особого приглашения, – сказал он, нарезал хлеб и замер без движения.
Хильда почувствовала в нем, как когда-то Конни, покойную, отрешенную силу. Она видела его узкие, чувственные, легкие руки, расслабленно лежащие на столе, и сказала себе: нет, он не простолюдин, отнюдь, он ломает комедию.
– И все же, – сказала она, беря кусок сыра, – с нами вы могли бы говорить на правильном языке, а не на своем диалекте. Это уж точно было бы более естественно.
Он посмотрел на нее и вдруг ощутил, что в Хильде скрыта неженская воля.
– Вы так думаете? – перешел он на правильный язык. – Значит, вы полагаете, что наш с вами разговор может быть естественным? Ведь говорить-то мы будем одно, а думать другое. У вас на уме вроде того, что хорошо бы он провалился ко всем чертям к возвращению сестры. И у меня что-нибудь столь же для вас лестное. И это будет естественный разговор?
– Конечно, – ответила Хильда. – Хорошие манеры всегда естественны.
– Так сказать, вторая натура, – рассмеялся он. – Нет, с меня довольно хороших манер. Я чуть от них не спятил.
Хильда была сбита с толку и возмущена. В конце концов, должен же он понимать, что ему оказана честь. А он не только не понимает, но этим кривлянием, высокомерием дает понять, что это им оказана честь. Какая наглость. Бедная Конни! Какая слепота! Ее заманили в капкан!
Ели все трое молча. Хильда нет-нет и бросит на него взгляд: умеет ли он вести себя за столом. И ей пришлось признать: врожденные манеры егеря куда более изящны, чем ее собственные. К тому же он обладал чисто английской чопорностью и аккуратностью. Да, с ним трудно будет тягаться. Но над ней ему верха не одержать.
– Вы считаете, что игра стоит свеч? – спросила она.
– Какая игра?
– А вот эта, с моей сестрой.
На лице его опять мелькнула ироническая усмешка.
– А вы лучше ее спросите, – и посмотрел на Конни. – Ты ведь, девонька, сюда ходишь по доброй воле? Я ведь, чай, не нужу тебя?
Конни поглядела на сестру.
– Прошу тебя, Хильда, не цепляйся к нему.
– А я и не цепляюсь. Но ведь кто-то должен думать о будущем. Жизнь должна идти разумно. Нельзя превращать ее в хаос.
Опять воцарилось молчание.
– Разумно! – нарушил он тишину. – А что это значит? У вас, что ли, она идет разумно? Вы, я слыхал, разводитесь. Это, по-вашему, разумно? Не разум это, а строптивость. Столько-то понимаю. Ну и чего вы добьетесь? Начнете стареть, строптивость-то и выйдет боком. Только дай волю строптивой женщине, горя не оберешься. Слава те Господи, не я ваш муж.
– Кто вам дал право так со мной разговаривать? – возмутилась Хильда.
– А вам кто дал право указывать людям, как жить? Всяк живет по своему разумению.
– Дорогой мой, неужели вы думаете, что я забочусь о вас? – сбавила тон Хильда.
– А то о ком же? Зря лукавите. Я ведь вам без пяти минут родственник.
– До этого еще далеко, смею вас уверить.
– Не за горами, и я вас смею уверить. У меня иное понятие о разумном течении жизни, противоположное вашему. И оно куда как лучше. Ваша сестра приходит ко мне за своей долей ласки, и она ее получает. Она была у меня в постели, а вы с вашим разумением нет, Господь миловал. – Помолчав немного, он продолжал: – Если жизнь нежданно-негаданно подносит мне золотое яблочко на серебряном блюдечке, я с благодарностью принимаю его. Эта бабонька может дать мужчине огромное счастье. Не то что вы. А жаль, вы ведь тоже могли бы быть золотым яблочком, а не позлащенным скорпионом. Да не в те руки попали.
Он глядел на нее оценивающе, улыбаясь странной играющей улыбкой.
– Мужчин вроде вас следует изолировать от общества по причине их эгоизма, грубости и похотливости.
– Ах, мадам! Да это счастье, что в мире еще остались такие мужчины, как я. Между прочим, ваше озлобление не случайно. Вы расплачиваетесь за строптивость одиночеством, а оно озлобляет душу.
Хильда встала и пошла к двери. Он тоже встал и снял с крючка куртку.
– Я могу прекрасно найти дорогу без вас, – сказала она.
– Не сомневаюсь.
И вот они идут обратно, опять смешной, молчащей цепочкой. Опять ухает сова, и егерь думает, что надо бы ее убить…
Автомобиль стоял за кустом в целости и сохранности. Хильда села в него и включила газ. Двое снаружи стояли молча.
– Я хотела одно сказать, – донеслось из машины, – боюсь, очень скоро вы оба разочаруетесь друг в друге.
– Что одному яд, другому – сладость, – отозвался из темноты егерь. – Для меня это не только сладость, для меня это жизнь.
Вспыхнули фары.
– Не опаздывай утром, Конни.
– Не опоздаю, спокойной ночи!
Автомобиль медленно въехал на шоссе, покатил в ночь, и скоро все опять стало тихо.
Конни застенчиво взяла его за руку, и они пошли по проселку обратно. Он молчал. Конни дернула его за руку и остановила.
– Поцелуй меня, – прошептала она.
– Подожди, дай приду в себя, – сказал он.
Это ее рассмешило. Она все еще держала его за руку, и они быстро шли вперед. Оба молчали. Конни была счастлива: Хильда ведь могла настоять на своем и увезти ее. От этой мысли она даже вздрогнула. Он непроницаемо молчал.
Когда вошли в дом, Конни чуть не запрыгала от радости, что Хильды нет.
– Но ты ужасно разговаривал с Хильдой.
– Ее надо было шлепать в детстве.
– Зачем? Она такая славная.
Ничего не ответив, он стал убирать со стола, двигаясь без лишней суеты, по привычке. Внутренне он злился, но не на нее. Конни это чувствовала. Злость очень шла ему: он был в такие минуты особенно красив, независим и даже блестящ. Конни смотрела на него, и коленки у нее становились ватные.
А он все не обращал на нее внимания. Пока не сел и не стал расшнуровывать ботинки. Тут он взглянул на нее исподлобья, все еще не по-доброму, и сказал, кивнув головой в сторону горевшей на столе свечи:
– Возьми свечу и ступай наверх.
Она повиновалась и пошла наверх в спальню, а он не мог оторвать глаз от крутого изгиба ее бедер.
Это была фантастическая ночь; ей было поначалу немного страшно и даже неприятно; но скоро она снова погрузилась в слепящую пучину чувственного наслаждения, запредельного, более острого, чем обычные ласки, но минутами и более желанного. Чуть испуганно она позволила ему делать с собой все; безрассудная, бесстыдная чувственность как пожаром охватила все ее существо, сорвала все покровы, сделала ее другой женщиной. Это была не любовь, это был пир сладострастия, страсть, испепеляющая душу дотла. Выжигающая стыд, самый древний, самый глубокий, таящийся в самых сокровенных глубинах души и тела. Ей стоило труда подчиниться ему, отказаться от самой себя, своей воли. Стать пассивной, податливой, как рабыня – рабыня страсти. Страсть лизала ее языками пламени, пожирала ее, и, когда огонь забушевал у нее в груди и во чреве, она почувствовала, что умирает от острого и чистого, как булат, блаженства.
В юности она не раз задавалась вопросом, что значат слова Абеляра об их с Элоизой любви. Он писал, что за один год любви они прошли все ступени, все изгибы страсти. Одно и то же всегда – тысячу лет назад, десять тысяч лет назад, на греческих вазах – всюду! Эксцессы страсти, выжигающие ложный стыд, выплавляющие из самой грязной руды чистейший металл. Всегда было, есть и пребудет вовеки.
В ту короткую летнюю ночь Конни столько узнала. Испытав такое, женщине полагалось бы умереть си стыда. На самом деле умер стыд, органический стыд – обратная сторона физического страха. Этот стыд-страх гнездится в тайных закоулках тела, и выжечь его может только страсть. Конни познала себя до самых темных глубин души. Добралась до скальной породы своего существа, преступила все запреты, и стыд исчез. Она ликовала. Из груди у нее рвалась хвалебная песнь. Вот, значит, как оно должно быть. Вот что такое жизнь.
Этот мужчина был сущий дьявол! Какой сильной надо быть, чтобы противостоять ему. Не так-то просто взять последний бастион естественного стыда, запрятанного в джунглях тела. Только фаллос мог это свершить. И как мощно он вторгся в нее.
Как она страшилась его и потому ненавидела. И как на самом-то деле желала. Теперь она все поняла. В глубине сознания она давно ждала этого фаллического праздника, тайно мечтала о нем, боялась – ей это не суждено. И вот свершилось: мужчина делит с ней ее последнюю наготу. И стыд в ней умер.
Как лгут поэты, и не только они! Читая их, можно подумать, что человеку нужны одни сантименты. А ведь главная-то потребность – пронзительный, внушающий ужас эрос. Встретить мужчину, который отважился на такое и потом не мучился раскаянием, страхом расплаты, угрызениями совести, – это ли не счастье! Ведь если бы потом он не мог поднять глаз от стыда, заражая стыдом и ее, надо было бы умереть. Какая жалость, что большинство мужчин в любви претенциозны и чуть стыдливы. Таков был Клиффорд. Такой Микаэлис. Высшие радости ума… Что от них женщине? Да и мужчине тоже, если подумать. От одних этих радостей ум становится вялым, претенциозным. Нужен чистый эрос, тогда и ум оттачивается и яснеет. Огненный эрос, а не нагоняющая сон тягомотина.
Господи, как редко встречаются настоящие мужчины! Все они – псиной породы, бегают, нюхают и совокупляются. Боже мой, встретить мужчину, который бы не боялся и не стыдился! Конни взглянула на него – спит, как дикий зверь на приволье, отъединившись от всех. Она свернулась клубочком и прильнула к нему, чтобы подольше не расставаться.
Он проснулся первый, и сон сразу слетел и с нее. Он сидел в постели и любовался ею. Она видела в его глазах отражение своей наготы. И это полное знание ее тела, прочитанное в глазах мужчины, опять возбудило ее. О, как славно, как сладко ощущать в себе, еще не очнувшейся ото сна, тяжелую разлитую страсть.
– Пора вставать? – спросила она.
– Половина седьмого.
Ей надо быть у моста в конце проселка в восемь. Всегда, всегда эти преследующие тебя внешние обстоятельства!
– Я пойду приготовлю завтрак и принесу сюда, хорошо?
– Да, конечно!
Флосси тихонько поскуливала внизу. Он встал, сбросил пижаму и вытерся полотенцем. Когда человек отважен и полон жизни, нет существа прекраснее его, думала Конни, молча глядя на егеря.
– Отдерни, пожалуйста, занавески, – попросила она.
Солнечные лучи уже играли на свежей утренней зелени, неподалеку синел весенний лес. Она села в постели, глядя сонными глазами в окно, обнаженными руками сжав груди. Он одевался. Она сквозь полудрему мечтала о своей жизни с ним; просто о жизни.
Он уходил от нее, бежал от ее опасной и вместе пугливой наготы.
– А моя сорочка совсем куда-то исчезла? – спросила она.
Он сунул руку в недра постели и вытянул кусок тонкого шелка.
– То-то я чувствовал, мою лодыжку что-то обвило.
Сорочка была разорвана почти пополам.
– Ничего. Она часть этой постели. Я ее оставлю здесь, – сказала Конни.
– Оставь. Я буду класть ее ночью между ног, для компании. На ней, надеюсь, нет имени или метки.
|
The script ran 0.008 seconds.