1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Время подошло к тому часу, когда граф Христиан обычно вставал, и Альберт отправился к нему; но он отнюдь не собирался предупреждать отца о происходящем, а хотел просить его еще раз поговорить с Консуэло. Он был уверен, что она не солжет. Ему казалось, что ей самой хотелось объясниться, и он готов был поддержать ее в постигшем ее горе, утешить, притворившись, будто покоряется своей судьбе, чтобы только смягчить горечь пережитой ею разлуки. Альберт не задавался мыслью, как отразится это на нем самом. Он чувствовал, что либо рассудок его, либо жизнь не вынесет такого удара, и не страшился мук, превышающих его силы.
Он встретился с отцом в момент, когда старик входил в молельню. Письмо, положенное на подушку, одновременно бросилось в глаза обоим. Вместе они схватили его, вместе прочли. Старик был сражен письмом, ибо опасался, что сын не перенесет удара, а Альберт, готовый к большему несчастью, был спокоен, преисполнен покорности и непоколебимого доверия.
— Она чиста, — проговорил он, — и хочет любить меня. Она чувствует, что я люблю ее по-настоящему, нерушимо верю в нее. Господь оградит ее от опасности! Будем уповать на это, отец мой, и будем спокойны. Не бойтесь за меня, я сумею осилить свое горе, одолеть тревогу.
— Сын мой, — сказал растроганный старик, — вот мы стоим с тобой перед алтарем, где сияет бог твоих предков. Ты перешел в другую веру, и, как мне ни больно, ты знаешь, что я никогда не упрекал тебя. Я паду ниц перед тем самым распятием, перед которым прошлой ночью дал тебе клятву сделать все от меня зависящее, чтобы любовь твоя была услышана и освящена почетным союзом. Я сдержал свое обещание и теперь возобновляю его. А еще я буду молить всевышнего, чтобы он исполнил твои желания, мои же не будут в разладе с ними. Не присоединишься ли ты к моей молитве в торжественный час, когда, быть может, решается на небесах судьба твоей земной любви? О! Мой благородный сын, в коем предвечный сохранил все добродетели, вопреки испытаниям, ниспосланным твоей прежней вере! Сын мой, молившийся верховному владыке на коленях, подобно юному ангелу, рядом со мной у могилы матери! Неужели ты и сегодня не вознесешь к нему своего голоса, дабы мой не звучал напрасно?
— Отец, — ответил Альберт, обнимая старца, — если наша вера отличается по форме и догматам, то души наши всегда сходятся на одном извечном божественном принципе. Вы служите богу премудрому, милосердному, идеалу совершенства, познания и добра, — ему я никогда не переставал поклоняться. О Иисусе Христе, распятый за нас! — произнес он, становясь перед распятием на колени рядом с отцом. — Ты, коему люди поклоняются как Слову и перед коим я благоговею, как перед самым благородным и чистым проявлением всеобъемлющей любви среди нас! Услышь мою молитву, ты, чья мысль вечно живет в боге и в нас! Благослови влечения и честные намерения! Пожалей торжествующую развращенность и поддержи борющуюся невинность! Предаю счастье свое в руки божий. О господь милосердный! Да направит и оживит твоя воля сердца, не знающие другой силы, кроме твоей, и иного утешения, кроме пребывания твоего и примера твоих деяний на земле!»
Глава 63
Андзолето совершенно впустую продолжал путь в Прагу, так как Консуэло, дав проводнику ложные указания, что было необходимо для успеха задуманного ею плана, повернула влево по знакомой дороге, — она раза два сопровождала баронессу Амелию в замок, расположенный по соседству с маленьким городком Таусом. Замок этот был самым отдаленным пунктом, где она имела случай побывать за время своих редких выездов из Ризенбурга. Естественно, что местность эта и проходящие по ней дороги всплыли в ее памяти, как только она задумала и поспешно осуществила смелый план бегства. Ей вспомнилось, что хозяйка замка, гуляя с ней по террасе и указывая на красоты широко расстилавшегося перед глазами пейзажа, сказала:
— Эта красивая, усаженная деревьями дорога, которая теряется, как видите, за горизонтом, сходится с трактом, идущим на юг, — по ней мы ездим в Вену.
Итак, Консуэло, хорошо помня это указание, была уверена, что не заблудится и через некоторое время попадет на дорогу, по которой она приехала в Чехию. Она добралась до знакомого ей замка Бьела, прошла мимо парка и, невзирая на темноту, без труда нашла обсаженную деревьями дорогу. И вот еще до рассвета она очутилась почти в трех милях, считая по прямой, от того места, которое ей хотелось оставить как можно дальше позади. Молодая, крепкая, привыкшая с детства к большим переходам пешком, к тому же побуждаемая отважной волей, она встретила зарю, не ощущая особой усталости. Небо было безоблачно, дорога суха и покрыта мягким песком, приятным для ходьбы. Непривычная для Консуэло скачка верхом несколько утомила ее, но известно, что ходьба в таком случае лучше отдыха, а у сильных, энергичных людей одна усталость заставляет забывать о другой.
Однако, когда звезды стали бледнеть, а сумрак рассеиваться, Консуэло испугалась одиночества. Впотьмах она чувствовала себя так спокойно; держась все время настороже, она была уверена, что в случае погони успеет вовремя спрятаться. При дневном же свете, чтобы не идти долго по открытому месту, она решила свернуть с прежней дороги, тем более что вскоре вдали показались группы людей, разбросанных точно черные точки по белеющему среди еще темных полей тракту. На таком близком расстоянии от Ризенбурга она рисковала быть узнанной первым встречным и потому перешла на тропинку, которая, пересекая под прямым углом петлю, образованную дорогой в обход скалы, казалось ей, сокращала путь. По этой тропинке она прошла, никого не встретив, еще с час и очутилась в лесистой местности, где, как она надеялась, могла легко скрыться от людских взоров. «Если бы мне удалось, — думала она, — никем не замеченной пройти миль восемь-десять, я могла бы спокойно выйти на большую дорогу и при первом удобном случае нанять экипаж и лошадей».
Эта мысль напомнила ей о деньгах; она сунула руку в карман и вытащила кошелек, чтобы сосчитать, сколько же у нее осталось для предстоящего ей длинного и трудного пути, после того как она щедро вознаградила проводника, вывезшего ее из Ризенбурга. Пока у нее еще не было времени об этом подумать, да и вряд ли она вообще решилась бы на столь рискованный побег, будь она более осторожна. Но каковы же были ее удивление и ужас, когда кошелек оказался гораздо более легким, чем она предполагала. В спешке она, видно, захватила не больше половины имевшихся у нее денег или же впотьмах дала проводнику вместо серебряных золотые монеты, а возможно, что, открыв кошелек для уплаты проводнику, она выронила часть своего достояния на пыльную дорогу, — как бы то ни было, но, пересчитав не раз и не два свои скудные средства, она поняла, что весь путь до Вены ей придется проделать пешком.
Это открытие несколько обескуражило Консуэло — не из-за усталости (она нисколько ее не боялась), а из-за опасностей, подстерегающих молодую женщину во время столь долгого путешествия пешком. Страх, до этого времени подавляемый мыслью о том, что она вот-вот избавится от всех случайностей большой дороги, сев в экипаж, теперь заговорил в ней с большей силой, чем раньше, когда она находилась в возбужденном состоянии. И вот впервые в жизни, словно пораженная ужасом, рожденным несчастьем и слабостью, она быстро зашагала вперед, выбирая самые густые перелески, чтобы укрыться там в случае нападения.
В довершение беды, лишь увеличившей ее тревогу, она вскоре заметила, что уже идет не по проторенной тропинке, а просто пробирается наугад по лесу, становившемуся все гуще и пустыннее. Если это мрачное уединение и успокаивало ее в некоторых отношениях, то, с другой стороны, она была совсем не уверена, что идет по правильному пути, а не возвращается назад и не приближается, неведомо для себя, к замку Исполинов. Андзолето ведь, пожалуй, еще там — какое-нибудь подозрение, какая-нибудь случайность, желание отомстить Альберту могли удержать его в замке. Да разве и самого Альберта не надо было опасаться в первые минуты смятения и отчаяния? Консуэло была убеждена, что он подчинится ее решению, но, появись она в окрестностях замка и услышь молодой граф о том, что ее можно догнать и вернуть обратно, разве он не примчался бы, чтобы своими мольбами добиться ее возвращения? И позволительно ли, в случае если б ее неудавшаяся попытка бежать стала широко известна, сделать посмешищем и благородного человека, и его семью, и самое себя? К тому же через несколько дней Андзолето мог возвратиться, а это возродило бы затруднения и опасности, только что устраненные ее отважным, великодушным поступком. Нет, лучше все претерпеть, всему подвергнуться, чем возвращаться в Ризенбург!
Решив отыскать направление на Вену и во что бы то ни стало держаться его, она остановилась в укромном, таинственном месте, где среди скал, под сенью старых деревьев, пробивался ручеек. Все вокруг было словно вытоптано лапами каких-то животных. Но были ли то окрестные стада или лесные звери, которые приходили порой пить из этого источника, скрытого среди чащи, Консуэло не могла решить. Она подошла к ручью, стала на колени на влажные камни и напилась студеной чистой воды, обманув этим голод, уже дававший себя чувствовать; затем, продолжая стоять на коленях, она призадумалась над своим положением.
«Было бы безрассудно и недостойно не осуществить задуманного, — сказала она себе. — Как! Да может ли быть, чтобы дочь моей матери до того изнежилась от приятной жизни, что не в состоянии перенести солнечного жара, голода, усталости, опасности? Я так мечтала о бедности и свободе, когда была окружена этим угнетающим благосостоянием, так жаждала избавиться от него! И вот я прихожу в ужас на первых же порах! Разве не моя прирожденная профессия „нестись вперед, страдать, дерзать“? Что изменилось во мне с тех пор, как мы с милой мамой, еще до зари, частенько шагали натощак, подкрепляя силы водой из маленьких придорожных источников?
Вот как, красавица Zingarella? Мы можем только распевать в театрах, спать на пуху да путешествовать в каретах? Да разве мы с матерью боялись чего-либо? Не говаривала ли она мне при встрече с подозрительными людьми: «Ничего не бойся — беднякам ничто не угрожает, нищие не воюют между собой». В то время она была еще молода и красива, а приходилось ли мне когда-либо видеть, чтобы ее оскорбляли прохожие? Злейшие из людей щадят беззащитных. Как же иначе могли бы существовать бедные девушки, нищенки, бродящие по дорогам, не имея иного покровителя, кроме бога? Неужели я вроде тех девиц, что не смеют сделать шагу из дома, не вообразив, что весь мир, опьяненный их прелестями, бросится их преследовать? Неужели, если женщина идет одна по общей для всех земле, это значит, что она неизбежно будет опозорена и утратит честь только из-за того, что у нее нет средств окружить себя стражами? Вот ведь моя мать — она была сильна, как мужчина; она, точно лев, защищала бы себя. А я разве не могу быть такой же мужественной и сильной? Ведь в моих жилах течет добрая плебейская кровь! Разве нельзя покончить с жизнью, если тебе грозит потерять нечто более ценное, чем жизнь? Да и, кроме того, я иду пока по местам спокойным, где жители кротки и милосердны, а когда попаду в неизвестные края, то лишь при особом невезении мне не встретится в минуту опасности одно из тех простых, великодушных созданий, каких господь посылает всюду, чтобы они служили провидением для слабых и угнетенных! Ну, будем же мужественны! Сегодня, во всяком случае, мне придется бороться только с голодом. Обойдусь без хлеба и никуда не зайду до вечера, пока совсем не стемнеет и я не буду далеко, далеко… Голод знаком мне, и я умею переносить его, несмотря на чревоугодие, к которому хотели приучить меня в Ризенбурге. День ведь быстро проходит. Когда наступит жара, а ноги утомятся, я припомню философскую истину, так часто слышанную мною в детстве: «Кто спит — обедает», запрячусь куда-нибудь в расщелину скалы, и ты увидишь, дорогая мама, в эту минуту незримо ступающая рядом со мной и охраняющая меня, что я умею отдыхать без диванов и подушек».
Беседуя таким образом сама с собой, бедная девушка понемногу забывала о своих сердечных муках. Сознание огромной победы, одержанной над собой, умалило ее страх перед Андзолето. Ей даже казалось, что с той минуты, когда ей удалось расстроить его план и не позволить себя соблазнить, в душе ее стала затихать эта пагубная любовь. К трудностям своего романтического похождения она относилась с какой-то веселостью, смешанной с грустью, то и дело повторяя чуть слышно: «Тело мое страдает, зато душа спасена. Птица, не имея сил защититься, обладает крыльями для спасения и, очутившись в воздушных пространствах, смеется над ловушками и западнями».
К воспоминанию об Альберте, к мыслям об его ужасе и горе она относилась иначе, но всеми силами боролась с одолевавшим ее состраданием. Она твердо решила отстранять его образ до тех пор, пока не оградит себя от слишком поспешного раскаяния и неблагоразумной нежности.
«Дорогой Альберт, чудесный друг, — мысленно обратилась она к нему, — я не могу не вздыхать, представляя себе твои муки. Но только в Вене я решусь разделить их с тобой, пожалеть тебя. Только в Вене позволю я своему сердцу признаться, как оно чтит тебя и скорбит о тебе! Ну! Вперед!» — сказала себе Консуэло, пробуя встать. Но тщетно раза два или три пыталась она подняться, чтобы покинуть этот дикий, красивый источник, чье сладкое журчание, казалось, манило ее продлить минуты отдыха. Сон, который ей хотелось отложить до полудня, смыкал ей веки, а голод вызывал непреодолимую слабость, — она не думала, что так отвыкла переносить его. Напрасно старалась она обмануть себя. Накануне она почти не дотронулась до пищи — слишком много было беспокойств и волнений. Какой-то туман заволакивал ей глаза; холодный, мучительный пот расслаблял тело. Она бессознательно поддалась усталости и в ту минуту, когда уже совсем было решила подняться и продолжать путь, тяжело опустилась вместо этого на траву, голова ее склонилась на дорожный узелок, и она заснула крепким сном. Солнце, красное и жаркое, каким подчас оно бывает в короткое чешское лето, весело поднималось в небе. Ключ журчал по камешкам, словно желая монотонной своей песней убаюкать путницу, а птицы летали над ее головой, щебеча свои неугомонные песенки.
Глава 64
Консуэло проспала часа три, как вдруг шум, не похожий ни на журчание ручья, ни на щебетание птиц, вывел ее из забытья. Не имея сил подняться и еще не понимая, где она находится, девушка приоткрыла глаза и увидела в двух шагах от себя человека, нагнувшегося над камнем и пьющего воду у источника точно так, как делала она сама, — попросту подставив рот под струю. Вначале Консуэло испугалась, но, взглянув еще раз на пришельца, появившегося в ее убежище, успокоилась, так как он, казалось, почти не обращал на нее внимания, — потому ли, что уже вволю нагляделся на путницу во время ее сна, или же потому, что вообще не особенно интересовался этой встречей. К тому же это скорее был ребенок, чем мужчина. На вид ему было не больше пятнадцати-шестнадцати лет; он был небольшого роста, худой и очень загорелый. Лицо его, ни красивое, ни уродливое, в эту минуту ничего не выражало, кроме мирной беззаботности.
Инстинктивно Консуэло опустила на лицо вуаль, но не изменила позы, считая, что лучше притвориться спящей, чем подвергнуть себя расспросам; да и вообще так, пожалуй, лучше — особенно если путник и дальше не будет обращать на нее внимания. Однако сквозь вуаль она не переставала следить за каждым движением незнакомца, выжидая, чтобы тот взял свою котомку и палку, лежавшие на траве, и пошел своей дорогой.
Но вскоре она увидела, что юноша тоже решил отдохнуть и даже позавтракать, так как он раскрыл свою дорожную сумку и, вынув оттуда большую краюху хлеба, принялся резать ее и уписывать за обе щеки, застенчиво поглядывая время от времени на спящую и стараясь как можно осторожнее действовать своим складным ножом, словно боясь разбудить ее. Этот знак внимания совсем успокоил Консуэло, а хлеб, который уплетал юный путник с таким явным удовольствием, пробудил в ней муки голода. Убедившись по изношенной одежде юноши и его запыленной обуви, что он беден и пришел издалека, она решила, что провидение посылает ей неожиданную помощь и ею следует воспользоваться. Краюха хлеба была большая, и юноша мог без особого ущерба для своего аппетита уделить ей кусочек. Консуэло поднялась, делая вид, что протирает глаза, как будто только что проснулась, и решительно посмотрела на юношу, чтобы внушить ему уважение, — на тот случай, если бы он вдруг утратил проявленную им до сих пор почтительность.
Но такая предосторожность была излишней. Как только юноша увидел, что девушка проснулась и встала, он слегка смутился, опустил глаза, потом попробовал взглянуть на нее и, ободренный выражением лица Консуэло — несказанно доброго и привлекательного, несмотря на ее стремление хранить суровость, — заговорил таким приятным, благозвучным голосом, что юная музыкантша сразу почувствовала к нему расположение.
— Ну вот, сударыня, наконец-то вы проснулись, — проговорил он, улыбаясь, — вам здесь так славно спалось, что, не бойся я поступить невежливо, я тоже заснул бы.
— Если вы так же любезны, как вежливы, окажите мне маленькую услугу, — сказала материнским тоном Консуэло.
— Все, что вам будет угодно, — ответил юный путник; и голос его показался Консуэло приятным и задушевным.
— Тогда продайте мне частицу вашего завтрака, — сказала Консуэло, если, конечно, это не будет для вас лишением.
— Продать?! — воскликнул, краснея, изумленный юноша. — О! Будь у меня завтрак, я бы его не продал! Разве я трактирщик? Я с удовольствием предложил бы вам его!
— Ну, так поделитесь со мной, а я взамен дам вам на что купить себе лучший завтрак.
— Нет! Нет! — возразил он. — Смеетесь вы, что ли? Или вы так горды, что не можете принять от меня жалкого кусочка хлеба? Увы! Как видите, больше я ничего не могу вам предложить.
— Хорошо! Принимаю ваш хлеб. Ваша доброта заставила бы меня устыдиться, если бы я возгордилась.
— Берите! Берите, милая барышня! — радостно воскликнул юноша. — Вот вам хлеб, режьте его сами! Да не церемоньтесь! Едок я небольшой, а тут было запасено на целый день.
— Но сможете ли вы купить еще хлеба на сегодняшний день?
— Да ведь его везде можно достать! Ну, кушайте на здоровье, если хотите доставить мне удовольствие!
Консуэло не заставила себя больше просить, чувствуя, что было бы сущей неблагодарностью по отношению к братски угощавшему ее юноше отказаться позавтракать с ним. И, усевшись неподалеку от него, она принялась уписывать хлеб, по сравнению с которым все изысканные блюда, когда-либо отведанные ею за столом богачей, показались ей безвкусными и грубыми.
— Какой у вас хороший аппетит, — заговорил юноша, — просто смотреть приятно. Ну, и повезло же мне, что я вас встретил: очень рад! Знаете что? Давайте съедим весь хлеб — как здесь ни пустынно, набредем же мы сегодня на какое-нибудь жилье.
— Значит, местность эта вам незнакома?
— Я здесь впервые, но путь, по которому я шел от Вены до Пильзена, мне знаком, и я теперь возвращаюсь обратно той же дорогой.
— Куда обратно? В Вену?
— Да, в Вену. А вы тоже туда направляетесь?
Консуэло, не зная, брать ли юношу себе в спутники или уклониться от его общества, притворилась, что не слышала, чтобы не отвечать сразу.
— Но что я говорю, — продолжал юноша, — разве такая красавица отправится одна в Вену? А между тем вы, видно, путешествуете: у вас такой же дорожный узелок, как и у меня, и вы тоже странствуете пешком.
Консуэло, решив избегать вопросов юноши, пока не убедится, насколько можно доверять ему, предпочла ответить вопросом на вопрос.
— Вы из Пильзена? — спросила она.
— Нет, — ответил юноша, не имевший ни склонности, ни повода быть недоверчивым, — я из Рорау, это в Венгрии; мой отец каретник.
— А как вы ушли так далеко от дома? Разве вы не занимаетесь тем же ремеслом, что и отец?
— И да и нет: отец мой каретник, а я нет; но в то же время он и музыкант, — а я жажду им стать.
— Музыкантом? Браво! Это чудесная профессия.
— Может, она и ваша?
— Однако не учиться же музыке направлялись вы в Пильзен? Это, говорят, очень унылый военный город.
— О нет! У меня было поручение туда, а теперь я возвращаюсь в Вену, чтобы, приискав себе какой-нибудь заработок, продолжать там занятия музыкой.
— Что же вы избрали? Музыку или пение?
— Пока и то и другое. У меня довольно хороший голос, а вот тут у меня скрипочка — хоть и плохонькая, но я пытаюсь передать на ней то, что чувствую. Однако я честолюбив и мне хотелось бы достичь большего.
— Сочинять, очевидно?
— Вы угадали. У меня из головы не выходит это проклятое сочинительство. Сейчас покажу вам, какой у меня в дорожной котомке добрый спутник — объемистая книга; я разорвал ее на части, чтобы можно было брать отрывки с собой во время странствий. Когда устану, я сажусь в каком-нибудь уголке, немного позанимаюсь — и усталость как рукой снимает. — Очень похвально. Бьюсь об заклад, что это «Gradus ad Parnassum» Фукса!
— Именно! Я вижу, вы хорошо знакомы с музыкой; теперь я уверен, что вы сами тоже музыкантша. Сейчас, когда вы спали, я, глядя на вас, говорил себе: «Совсем не похожа на немку, по лицу — настоящая южанка, вполне возможно, что она итальянка и, безусловно, артистка». Поэтому-то вы и доставили мне большое удовольствие, попросив у меня хлеба; а теперь я вижу, что, хотя вы как нельзя лучше говорите по-немецки, выговор у вас все-таки иностранный.
— А что, если вы ошибаетесь? Вы тоже мало похожи на немца, и лицо у вас смуглое, как у итальянца, а между тем…
— О! Вы слишком любезны, сударыня! Лицо у меня — как у африканца, и товарищи по хору в соборе святого Стефана обычно звали меня мавром. Но вернемся к нашему разговору. Я был немало удивлен, увидев, что вы спите в лесу совсем одна. И у меня родились тысячи предположений относительно вас. Быть может, подумал я, это моя счастливая звезда привела меня сюда, чтобы я встретил добрую душу, которая помогла бы мне. Словом… сказать вам уж все?
— Говорите, не бойтесь.
— Мне показалось, что вы слишком хорошо одеты и слишком белы лицом для бродяжки, а увидев у вас дорожный мешок, я вообразил, что вы состоите при некой особе, иностранке и… артистке! О! При той великой артистке, которую я жажду увидеть и чье покровительство было бы моим спасением и счастьем. Ну, сударыня, признайтесь: вы из какого-нибудь соседнего замка и шли с поручением в окрестности! И вы, конечно, знаете… О да! Вы должны знать замок Исполинов!
— Ризенбург? Вы идете в Ризенбург?
— По крайней мере пытаюсь туда пробраться. Несмотря на все указания, данные мне в Клатау, я так заблудился в этом проклятом лесу, что не представляю себе, как выбраться отсюда. К счастью, вы знаете Ризенбург и будете так добры сказать мне, далеко ли еще до него.
— Но что же вам надо в Ризенбурге?
— Я хочу повидаться с Порпориной.
— В самом деле? Но тут Консуэло, боясь выдать себя путнику, который мог упомянуть о ней в Ризенбурге, спохватилась и равнодушно спросила:
— А скажите, пожалуйста, кто такая эта Порпорина?
— Как, вы не знаете? Увы! Я вижу, вы совсем чужой человек в этих краях. Но раз вы музыкантша и знаете Фукса, то, конечно, знакомы и с именем Порпора.
— А вы знакомы с Порпорой?
— Нет еще, как раз, желая познакомиться с ним, я и ищу покровительства его знаменитой любимой ученицы — синьоры Порпорины.
— Расскажите же мне, как вам это пришло в голову? Быть может, я найду способ проникнуть с вами в замок к Порпорине.
— Сейчас расскажу вам все. Как я уже говорил вам, я сын честного каретника, уроженец маленького местечка на границе Австрии и Венгрии. Отец мой — церковный ризничий и органист в нашей деревне. У моей матери, бывшей поварихи местного вельможи, прекрасный голос, и отец вечерами, отдыхая от работы, аккомпанировал ей на арфе. Так я, естественно, пристрастился к музыке, и, помнится, с самого раннего детства для меня не было большего удовольствия, как принимать участие в наших семейных концертах, держа в руках кусок дерева, по которому я пилил обломком рейки, воображая, что это скрипка со смычком и что я извлекаю из нее волшебные звуки. Да, да! Мне и теперь еще кажется, что мои милые щепки не были немы и из-под моего смычка звучал небесный голос, не слышимый для других, но опьянявший меня сладостными мелодиями.
Однажды, когда я вот так играл на своей воображаемой скрипке, к нам зашел мой двоюродный брат Франк, школьный учитель в Гаймбурге. Своеобразный экстаз, в котором я находился, очень заинтересовал его. Он заявил, что это свидетельствует о необычайном таланте, и увез меня с собой в Гаймбург, где в течение трех лет — со всею строгостью, смею вас уверить — обучал меня музыке. Какие чудесные фермато с руладами и фиоритурами отбивал он своей палочкой на моих пальцах и ушах! Однако я не падал духом. Я учился читать и писать; у меня была настоящая скрипка, я играл на ней простенькие упражнения, знакомясь в то же время с правилами пения и латинским языком. Я делал настолько быстрые успехи, насколько это было возможно с таким нетерпеливым преподавателем, каким был мой двоюродный брат Франк.
Было мне около восьми лет, когда случай, или, вернее, провидение, в которое я, как добрый христианин, всегда верил, привело в дом моего двоюродного брата господина Рейтера, капельмейстера венского собора. Меня ему представили как чудо-ребенка; я свободно прочитал с листа пьесу и настолько понравился ему, что он увез меня в Вену, где поместил певчим в собор святого Стефана.
Там нам приходилось работать всего два часа в день, а остальное время, предоставленные сами себе, мы могли делать все, что хотели. Но любовь к музыке подавляла во мне и детскую лень и детскую непоседливость. Стоило мне, бывало, играя с товарищами на площади, услышать звуки органа, как я бросал все и возвращался в церковь, чтобы насладиться духовным пением и музыкой. По вечерам я часами простаивал на улице под окнами, из которых доносились обрывки концерта или просто слышался приятный голос. Я был любознателен, я жаждал узнать, понять все, что поражало мой слух. Но особенно мне хотелось сочинять. В тринадцать лет, не зная ни единого правила, я отважился написать обедню и показал партитуру нашему учителю Рейтеру. Он поднял меня на смех и посоветовал немного «поучиться», прежде чем браться за сочинительство. Ему легко было так говорить. А у меня не было возможности платить учителю, ибо родители мои были слишком бедны, чтобы посылать деньги и на мое содержание и на образование. Наконец однажды я получил от них шесть флоринов, на которые и купил себе вот эту книгу и еще книгу Маттезона. С большим жаром принялся я изучать их и находил в этом громадное удовольствие. Голос мой окреп и считался лучшим в хоре. Несмотря на сомнения и неясности, порождавшиеся моим невежеством, которое я силился рассеять, я все же чувствовал, что развиваюсь и в голове моей зарождаются мысли. Но я с ужасом думал, что приближаюсь к тому возрасту, когда, по правилам капеллы, мне придется покинуть детскую певческую школу; я понимал, что эти восемь лет работы в соборе явятся для меня последними годами учения, ибо у меня нет ни средств, ни покровителей, ни учителей, затем мне придется вернуться в родительский дом и обучаться каретному ремеслу. К довершению своих горестей я стал замечать, что маэстро Рейтер, вместо того чтобы привязаться ко мне, стал со мной очень суров и думал только о том, как бы приблизить час моего исключения из школы. Я не подозревал причины столь незаслуженной антипатии. Некоторые из моих товарищей легкомысленно уверяли меня, что он мне завидует, находя в моих сочинительских попытках проявление музыкального гения, что он вообще ненавидит и обескураживает молодых людей, в которых обнаруживает талант, превосходящий его собственный. Я далек от столь лестного для моего самолюбия толкования его немилости, но мне все-таки кажется, что с моей стороны было ошибкой показывать ему свои творения: он увидел во мне безмозглого честолюбца и самонадеянного нахала.
— К тому же, — перебила рассказчика Консуэло, — старые учителя вообще не любят учеников, опережающих их в знаниях. Но как вас зовут, дитя мое? — Иосиф.
— Иосиф… а дальше?
— Иосиф Гайдн.
— Непременно запомню ваше имя: если из вас что-нибудь выйдет, я хоть буду знать, почему ваш учитель так неприязненно относился к вам и почему меня так заинтересовал ваш рассказ. Пожалуйста, продолжайте.
Юный Гайдн принялся за свое повествование, а Консуэло, пораженная сходством их судеб — судеб двух бедняков и артистов, внимательно вглядывалась в лицо юноши-певчего. Это худенькое желтоватое лицо необыкновенно оживилось в порыве излияний, голубые глаза сверкали лукавством, шаловливым и добродушным, и все в его манере держать себя и выражаться говорило о недюжинном уме.
Глава 65
— Каковы бы ни были причины антипатии маэстро Рейтера, — продолжал свой рассказ Иосиф, — он доказал мне это весьма жестоко и в связи с поступком самым незначительным. У меня были новые ножницы, и я, как настоящий школьник, пробовал их на всем, что только попадалось мне под руку. Сидевший впереди меня мальчик-певчий, очень гордившийся своей длинной косой, то и дело стирал ею записи, которые я наносил мелом на аспидной доске. И вот в голове моей мелькнула молниеносная роковая мысль. Все было делом мгновения. Крак! Ножницы раскрылись, и коса очутилась на полу! Учитель своим ястребиным взором следил за каждым моим движением. Прежде чем мой бедный товарищ успел заметить свою горестную утрату, я был подвергнут строгому выговору, опозорен и без дальних церемоний выгнан. Вышел я из детской певческой школы в ноябре прошлого года в семь часов вечера и очутился на площади, без гроша в кармане, разутый и раздетый, если не считать того жалкого платья, которое было на мне. Тут на меня напало полное отчаяние. Меня так злобно разбранили и выгнали с таким скандалом, что я вообразил, будто и в самом деле совершил великий проступок. Горько оплакивал я этот пук волос, этот кусочек ленты, отрезанные моими злополучными ножницами. Товарищ, чью голову я так опозорил, прошел мимо меня тоже с ревом. Сколько было пролито слез, сколько раскаяния и угрызений совести из-за прусской косы! Мне хотелось броситься моему товарищу на шею, стать перед ним на колени, но я не посмел и стыдливо продолжал сидеть в своем углу. А ведь бедный мальчик, вполне возможно, оплакивал мою опалу еще больше, чем собственные волосы.
Я провел ночь на улице; а утром, когда я, вздыхая, размышлял о том, как необходим и недостижим для меня завтрак, ко мне подошел Келлер, парикмахер школы певчих святого Стефана. Он только что причесывал маэстро Рейтера, и тот, продолжая на меня злиться, ни о чем другом говорить не мог, как об ужасном случае с отрезанной косой. Поэтому шутник Келлер, заметив мою жалкую фигуру, покатился со смеху и принялся осыпать меня язвительными насмешками. «Вот он, бич парикмахеров! — закричал еще издали, завидев меня, этот балагур. — Вот он, враг всех и вся, кто, подобно мне, поддерживает красоту шевелюры! Ах! Мой юный обрезатель кос! Милейший мой истребитель тупеев! Пожалуйте-ка сюда, дайте я обрежу ваши прекрасные черные кудри, чтобы наделать из них кос взамен тех, что падут от вашей руки!» Я был в отчаянии, в ярости. Закрыв лицо руками, считая себя предметом мести общества, я кинулся бежать, но добряк Келлер остановил меня. «Куда ты, несчастный? — спросил он меня, смягчаясь. — Куда ты денешься без хлеба, без одежды, без друзей да еще с таким преступлением на совести? Мне жаль тебя, я так люблю твой красивый голос, которым не раз наслаждался в соборе. Идем ко мне. У меня с женой и детьми всего одна комната на пятом этаже. Но и этого нам более чем достаточно, так что мансарда, которую я снимаю на шестом этаже, пустует. Живи в ней и кормись у нас до тех пор, пока не найдешь работы. Но чур! К волосам моих клиентов относись с должным уважением и париков моих ножницами не касайся!»
И я пошел за великодушным Келлером, моим спасителем и отцом! Он был так добр, этот бедный труженик, что, помимо помещения и стола, уделил мне еще немного денег, и я мог продолжать учение. Я взял напрокат скверненький клавесин, весь источенный червями, и, забившись на чердак со своим Фуксом и Маттезоном, без удержу предался своей страсти к сочинительству. С этой минуты я могу считать, что провидение стало покровительствовать мне. Всю эту зиму я с наслаждением изучал первые шесть сонат Эммануила Баха и, как мне кажется, хорошо их усвоил. В то же время небо, как бы в награду за мое усердие и настойчивость, послало мне небольшую работу, давшую мне возможность существовать и расплатиться с моим дорогим хозяином. По воскресеньям я играл на органе в домовой церкви графа Гаугвица, а перед тем по утрам исполнял партию первой скрипки в церкви святых отцов милосердия. Кроме того, у меня нашлись два покровителя. Один из них — аббат, который написал множество стихов на итальянском языке, как говорят, очень хороших. Он в большой милости и у императора и у императрицы. Имя его — господин Метастазио; он живет в одном доме с Келлером и со мной, и я даю уроки молодой девице, его племяннице. Другой мой покровитель — его превосходительство венецианский посланник. — Синьор Корнер? — с живостью спросила Консуэло.
— Ах! Вы знаете его? — воскликнул Гайдн. — Господин аббат Метастазио ввел меня к нему в дом. Мой скромный талант пришелся там по вкусу, и его превосходительство обещал посодействовать, чтобы со мной позанимался Порпора» который сейчас вместе с госпожой Вильгельминой, супругой или возлюбленной его превосходительства, находится на курорте в Маненсдорфе. Это обещание страшно обрадовало меня. Подумать только, — стать учеником такого великого учителя, лучшего в мире преподавателя пения! Изучить композицию, истинные, подлинные основы итальянского искусства! Я думал, что спасен, благословлял свою счастливую звезду и уже воображал себя великим музыкантом. Но увы! Несмотря на добрые намерения его превосходительства, осуществить его обещание оказалось не так легко, как я думал, и если мне не удастся найти более солидной рекомендации, боюсь, что я не смогу даже подойти близко к Порпоре. Говорят, знаменитый маэстро — большой чудак, и насколько он может быть предан, внимателен и великодушен в отношении одних своих учеников, настолько бывает капризен и жесток с другими. По-видимому, маэстро Рейтер ничто в сравнении с Порпорой, и я дрожу при одной мысли увидеть его. Однако ж, хотя он сначала и отказал наотрез его превосходительству, мотивируя свой отказ нежеланием брать новых учеников, я знаю, что его превосходительство будет настаивать, и поэтому не теряю надежды. Я решил терпеливо выносить самые жестокие оскорбления со стороны Порпоры, лишь бы он научил меня чему-нибудь.
— Вы приняли благое решение, — заметила Консуэло. — Вам не преувеличили, говоря о резкости великого музыканта и его суровой внешности. Но вы правы: не надо отчаиваться, ибо если только вы терпеливы, способны слепо повиноваться и обладаете настоящим музыкальным талантом, — а я чувствую, что это так, — если вы не теряете головы при первом налетевшем шквале, к тому же если вам удастся выказать перед ним смышленость и быстроту соображения, то обещаю вам: после трех-четырех уроков он станет самым кротким и добросовестным учителем, возможно даже, что, если, как мне кажется, вы столь же добры, сколь и умны, Порпора станет вам верным другом, справедливым, благожелательным отцом.
— О! Вы бесконечно радуете меня. Я вижу, что вы его знаете и должны также знать его знаменитую ученицу, новую графиню Рудольштадт… Порпорину…
— Но где же вы слышали об этой Порпорине и чего хотите от нее?
— Письма к Порпоре и энергичного ходатайства перед ним, когда она будет в Вене; ведь она, конечно, туда поедет после своей свадьбы с этим богатым аристократом, графом Рудольштадтом.
— А откуда вы знаете об этом браке?
— Благодаря величайшей в мире случайности. Мой друг Келлер узнал в прошлом месяце, что в Пильзене умер его родственник, который оставил ему небольшое наследство. У Келлера не было ни времени, ни средств на такое путешествие, и он все не решался предпринять его, боясь, что наследство не покроет дорожных расходов и потери времени. Как раз перед этим я получил немного денег за свою работу и предложил ему съездить в Пильзен на правах его доверенного. Вот я и отправился в этот город и в одну неделю, к своему великому удовольствию, закончил дело о наследстве Келлера. Конечно, оно не бог весть как велико, но и этим немногим ему не приходится пренебрегать. Я везу ему документы, утверждающие его в наследстве на небольшую усадьбу; он по своему усмотрению сможет либо продать ее, либо пользоваться доходами. Возвращаясь из Пильзена, я очутился вчера в местечке Клатау, где и заночевал. День был базарный, и постоялый двор оказался битком набит народом. Я сидел за столом, где закусывал толстяк, которого величали доктором Вецелиусом; в жизни не встречал я большего обжоры и болтуна. «Знаете новость? — спросил он, обращаясь к соседям. — Граф Альберт Рудольштадт, этот сумасшедший, архисумасшедший, чуть ли не бешеный, женится на учительнице музыки своей двоюродной сестры; эта авантюристка, нищая, говорят, была актрисой в Италии, и старик музыкант Порпора якобы похитил ее; но скоро она ему опротивела, и старик отправил ее родить в Ризенбург. Все это держалось в величайшей тайне, и сначала, не понимая ничего в болезни и конвульсиях барышни, считавшейся очень добродетельной, Рудольштадты вызвали меня для лечения злокачественной лихорадки. Но едва я успел пощупать пульс больной, как граф Альберт, по-видимому знавший кое-что о ее добродетели, бросился на меня, точно бешеный, оттолкнул и больше не впустил в комнату. Все было окружено полнейшей тайной. Старушка канонисса, по-моему, играла роль акушерки. Никогда старой даме еще не приходилось бывать в таком переплете. Ребенок исчез. Но удивительнее всего, что молодой граф, не имеющий, как вы знаете, представления о времени и принимающий месяцы за годы, вообразил себя отцом ребенка и так энергично поговорил со своей семейкой, что те, боясь, как бы он снова не впал в бешенство, согласились на этот славный брак». — Какая мерзость! Какая гнусность! — вскричала вне себя Консуэло. Надо же наплести столько возмутительной клеветы и нелепостей.
— Не думайте только, что я хоть на секунду поверил всему этому, — возразил Иосиф Гайдн. — Физиономия старого доктора так же глупа, как и зла, и еще прежде, чем его изобличили во лжи, я был уверен, что он клевещет и несет вздор. Но едва успел он докончить свою сказку, как пять или шесть окружавших его молодых людей встали на защиту девушки, и я таким образом узнал правду. Они наперебой принялись превозносить красоту, прелесть, скромность, ум и несравненный талант Порпорины. Всем им была понятна любовь к ней графа Альберта, все завидовали его счастью и восхищались старым графом, согласившимся на их брак. Доктора же Вецелиуса обозвали вралем и безумцем. Так как при этом упоминалось о глубоком уважении маэстро Порпоры к ученице, которой он пожелал даже дать свое имя, то мне пришла в голову мысль отправиться в Ризенбург, пасть к ногам будущей или, может быть, уже настоящей графини (говорят, будто свадьба состоялась, но это держат пока в секрете, чтобы не вызвать неудовольствия императорского двора) и, рассказав Порпорине свою историю, добиться с ее помощью милости стать учеником ее знаменитого учителя. Несколько минут Консуэло задумчиво молчала: последние слова Иосифа относительно императорского двора поразили ее. Но вскоре она снова обратилась к нему.
— Дитя мое, — проговорила она, — не ходите в Ризенбург, там нет Порпорины. Она не вышла замуж за графа Рудольштадта, и совершенно неизвестно, состоится ли этот брак вообще. Правда, речь об этом была, и мне кажется, что жених и невеста достойны друг друга. Но Порпорина, несмотря на свою преданность и дружеское расположение к графу Альберту, несмотря на глубокое уважение и безграничное почтение к нему, не нашла возможным отнестись опрометчиво к столь серьезному делу. Она взвесила, с одной стороны, какой вред принесла бы этой знатной семье, заставив ее потерять расположение и, быть может, даже покровительство императрицы, а так же уважение других вельмож и почет во всем крае, с другой же стороны — какой ущерб нанесла бы себе, отказавшись служить прекрасному искусству, которое она с любовью изучала и которому храбро решила посвятить себя. Она сказала себе, что жертва велика и с той и с другой стороны, и, прежде чем очертя голову решиться на нее, она должна посоветоваться с Порпорой, а молодому графу дать время убедиться в прочности своего чувства. И вот она взяла и отправилась в Вену пешком, без провожатого и почти без денег, унеся с собой из всех предложенных ей богатств лишь чистую совесть и гордость артистки, — ушла с надеждой вернуть покой и рассудок тому, кто любит ее.
— В таком случае это действительно настоящая артистка! Какая она умница и какая у нее благороднейшая душа, если она так поступила! — воскликнул Иосиф, глядя на Консуэло блестящими глазами. — И, если не ошибаюсь, с ней-то я и говорю, перед ней и падаю ниц!
— Да, она сама протягивает вам руку и предлагает свою дружбу, а также обещает походатайствовать перед Порпорой. Мы, по-видимому, вместе будем продолжать путь и, если бог поможет, как он до сих пор помогал нам обоим и как помогает всем уповающим только на него, скоро доберемся до Вены и будем там брать уроки у одного и того же учителя.
— Слава богу! — со слезами радости на глазах, в восторге воздевая руки к небу, воскликнул Гайдн. — То-то я почувствовал, глядя на вас во время вашего сна, что в вас есть что-то необыкновенное и моя жизнь, моя будущность в ваших руках!..
Глава 66
После того как молодые люди познакомились поближе, дружески рассказав друг другу подробности своей жизни, они стали думать, как лучше добраться до Вены и какие следует принять предосторожности. Прежде всего они вынули кошельки и сосчитали деньги. Консуэло все-таки оказалась богаче своего спутника. Но их соединенных капиталов хватало только на то, чтобы без особых лишений проделать путь пешком, не страдая от голода и не проводя ночи под открытым небом. Ни о чем другом нечего было и мечтать, и Консуэло примирилась с этим. Однако, невзирая на философски веселое настроение девушки, Иосиф был озабочен и задумчив. — Что с вами? — спросила она. — Вы, быть может, боитесь, что я окажусь для вас обузой в пути? А я готова биться об заклад, что хожу лучше вас.
— Вы все должны делать лучше, — ответил он, — но меня тревожит вовсе не это. Меня печалит и пугает мысль, что ваша молодость и красота привлекут к вам алчные взоры встречных, а я мал и тщедушен и, при всем желании отдать за вас жизнь, не в силах буду вас защитить.
— Есть о чем думать, бедный мой мальчик! Допустим, что я достаточно хороша и могу привлечь взоры прохожих, но уважающая себя женщина всегда сумеет внушить почтение своим умением держаться.
— Будь вы урод или красавица, будь вы молоды или стары, дерзки или скромны — вы не можете чувствовать себя в безопасности на этих дорогах, запруженных солдатами и всякого рода сбродом. С тех пор как заключен мир, страна наводнена военными, возвращающимися по своим гарнизонам, особенно добровольцами — любителями приключений, которые в погоне за легкой наживой после демобилизации грабят прохожих, занимаются вымогательством у деревенских жителей и вообще ведут себя в провинции, как в завоеванной стране. Бедность наша является для нас в некотором роде защитой, но довольно того, что вы женщина, чтобы пробудить их звериные инстинкты. Я серьезно думаю об изменении маршрута. Вместо того чтобы идти на Писек и Будвейсс — места расквартирования войск, через которые постоянно передвигаются демобилизованные солдаты и прочий сброд, ничем от них не отличающийся, — мы поступим благоразумнее, спустившись по течению Молдавы горными, более или менее пустынными ущельями, где ничто не возбуждает жадности этих господ и не толкает их к разбою. Мы пройдем вдоль реки до Рейхенау и вступим в Австрию через Фрейштадт. В Австро-Венгрии мы будем под защитой полиции, менее беспомощной, чем чешская.
— Вы, значит, знакомы с этой дорогой?
— Я даже не знаю, существует ли она, но у меня в кармане есть маленькая карта; покидая Пильзен, я предполагал — для разнообразия — возвратиться через горы и постранствовать…
— Что ж, пусть будет так. Мысль ваша мне по душе, — сказала Консуэло, рассматривая развернутую Иосифом карту. — Везде есть тропинки для пешеходов и хижины, готовые приютить скромных людей с тощим карманом. Действительно, эта горная цепь приведет нас к Молдаве, а дальше она тянется вдоль реки.
— Это самая большая горная цепь Богемского Леса; там расположены ее наиболее высокие вершины, которые служат границей между Баварией и Богемией. Мы без труда доберемся до нее, придерживаясь этих вершин, — они указывают на то, что справа и слева идут долины, спускающиеся к обеим провинциям. Раз теперь, слава богу, ничто не влечет меня в этот замок Великанов, который никак не найти, я не сомневаюсь, что сумею провести вас верной и наикратчайшей дорогой.
— Идем же! — сказала Консуэло. — Я вполне отдохнула. Сон и ваш чудесный хлеб вернули мне силы, и я думаю, что сегодня смогу пройти еще добрых две мили. К тому же хочется как можно скорее уйти из этих мест, где я все боюсь встретить кого-нибудь из знакомых.
— Постойте, — проговорил Иосиф, — у меня мелькнула блестящая мысль!
— Посмотрим, какая!
— Если вам не претит переодеться мужчиной — ваше инкогнито обеспечено, и вы избегнете во время наших ночлегов всех скверных предположений, какие могут возникнуть по адресу девушки, путешествующей вдвоем с молодым человеком.
— Мысль недурна, но вы забываете, что мы не так богаты, чтобы делать покупки. Кроме того, где найти одежду по моему росту?
— Видите ли, самая мысль эта, пожалуй, не пришла бы мне в голову, не имей я с собой всего, что нужно для ее выполнения. Мы с вами одинакового роста, что делает больше чести вам, чем мне, а у меня в мешке есть совсем новый костюм, который совершенно изменит вашу внешность. Вот история этого костюма: мне прислала его моя милая мама; думая сделать мне полезный подарок и желая, чтобы я был прилично одет, когда явлюсь в посольство на занятия с барышнями, она решила заказать у себя в деревне изящнейший костюм по нашей тамошней моде. Правда, костюм живописен и материя хорошая, вот увидите. Но представляете, какое впечатление я произвел бы в посольстве и каким взрывом смеха встретила бы меня племянница господина Метастазио, покажись я в этом деревенском казакине и в этих широчайших штанах с буфами! Я поблагодарил бедную маму за ее доброе намерение, а сам решил спустить костюм какому-нибудь нуждающемуся крестьянину или странствующему актеру. Вот почему я и захватил его с собой, но, к счастью, не нашел случая сбыть. Здешние жители утверждают, что костюм старомоден, и спрашивают, польский он или турецкий.
— А вот случай и подвернулся! — воскликнула, смеясь, Консуэло. Мысль ваша превосходна, и странствующая актриса вполне удовольствуется вашим турецким костюмом, брюки в котором, кстати, очень похожи на юбку.
Покупаю его у вас, правда, в долг, а еще лучше — с условием, что вы отныне становитесь кассиром нашей «шкатулки», как выражается, говоря о своей казне, прусский король, и будете оплачивать мои путевые расходы до Вены.
— Там видно будет, — проговорил Иосиф и положил кошелек в карман, с твердым намерением не брать за костюм денег. — Теперь остается убедиться, подойдет ли вам костюм. Я зайду вон в ту рощу, а вы идите за скалу: там сколько угодно места, и вы сможете переодеться спокойно и в полной безопасности.
— В таком случае выходите на сцену, — ответила Консуэло, указывая на рощу, — а я удалюсь за кулисы.
Не успел ее почтительный спутник, держа данное им слово, углубиться в рощу, как девушка, спрятавшись за скалу, занялась своим превращением. Когда Консуэло вышла из убежища и взглянула в воду источника, послужившего ей зеркалом, она не без некоторого удовольствия увидела в ней красивейшего крестьянского мальчика, какого когда-либо породила славянская раса. Ее тонкую и гибкую, как тростник, талию опоясывал широкий красный кушак, а стройная, словно у серны, ножка скромно выглядывала повыше щиколотки из-под широких складок шаровар. Черные волосы, которые она упорно не пудрила, были острижены во время болезни и теперь кольцами вились вокруг ее лица. Она растрепала их рукой, придав прическе небрежный вид, подобающий молоденькому пастушку. Как актриса, Консуэло умела носить любой костюм, а мимический талант помог ей изобразить на лице простодушие и глупость деревенского парня; она настолько преобразилась, что к ней сразу вернулись беззаботность и мужество. Стоило Консуэло облечься в театральный костюм, как она вошла в роль, — обычное явление у актеров,
— она совершенно перевоплотилась в изображаемый ею персонаж, почувствовала себя беспечным, сильным и ловким мальчишкой, с удовольствием предающимся невинному бродяжничеству.
Ей пришлось трижды свистнуть, пока наконец Гайдн, ушедший в глубь рощи дальше, чем было нужно, не то из почтительности, не то из страха перед соблазном заглянуть в расщелину скалы, вернулся к ней. Увидев преображенную девушку, он вскрикнул от удивления и восторга; хотя он и ожидал увидеть ее изменившейся, однако в первую минуту едва поверил собственным глазам. Это превращение поразительно красило Консуэло, и юному музыканту она показалась совсем иной.
Женская красота всегда возбуждает у юнцов двойственное чувство — удовольствия и страха; а одежда, придающая женщине даже в глазах людей искушенных, известную таинственность и загадочность, играет немалую роль в беспокойном томлении юноши. Иосиф был чист душой и, что бы ни говорили некоторые его биографы, юношей целомудренным и робким. Он был ослеплен, увидав Консуэло, спящую у источника, раскрасневшуюся от заливавших ее солнечных лучей, неподвижную, точно прекрасная статуя. Говоря с нею и слушая ее, он переживал дотоле не испытанное волнение, которое приписывал восторгу и радости столь счастливой встречи. Но сердце его учащенно билось все эти четверть часа, которые он провел вдали от нее в лесу, во время ее таинственного переодевания. Сейчас волнение снова охватило его, и, подходя к Консуэло, он решил скрыть под маской беспечности и веселости неизъяснимое томление, пробуждавшееся в его душе.
Столь удачная перемена одежды, словно и в самом деле превратившая девушку в юношу, внезапно изменила также и душевное состояние Иосифа. На первый взгляд казалось, он был полон все того же братского порыва живейшей дружбы, неожиданно разгоревшейся между ним и его милым попутчиком. Та же жажда двигаться, видеть побольше новых мест, то же презрение опасностей, могущих встретиться на пути, та же заразительная веселость — все, что одушевляло в эту минуту Консуэло, захватило и его; и они легко, словно перелетные пташки, понеслись вперед по лесам и долам.
Однако, пройдя несколько шагов и заметив за плечом у Консуэло привязанный к палке узелок с вещами, к которым прибавилось только что снятое женское платье, Иосиф позабыл, что должен считать ее мальчиком. Между ними по этому поводу разгорелся спор: Консуэло доказывала, что он и так более чем достаточно нагружен своей дорожной котомкой, скрипкой и тетрадью «Gradus ad Pamassum»; Иосиф же решительно объявил, что положит узелок Консуэло в свою котомку, а она ничего нести не будет. Девушке пришлось уступить, но во имя правдоподобия ее роли и для соблюдения мнимого между ними равенства он согласился, чтобы Консуэло несла на перевязи его скрипку.
— Знаете, — говорила она ему, добиваясь этой уступки, — необходимо, чтобы у меня был вид вашего слуги или по крайней мере проводника, ибо я крестьянин, в чем невозможно усомниться, а вы — горожанин.
— Какой там горожанин, — отвечал, смеясь, Гайдн, — ни дать ни взять подмастерье парикмахера Келлера!
Юноша был немного огорчен, что не может показаться перед Консуэло в более изящном одеянии, чем его выцветший от солнца и несколько истрепавшийся в дороге костюм.
— Нет, — сказала Консуэло, желая утешить его, — у вас вид знатного юноши, который промотал денежки папаши и теперь возвращается в отчий дом с подручным своего садовника, соучастником его похождений.
— Мне кажется, нам лучше всего взять на себя роли, наиболее подходящие к нашему положению, — возразил Иосиф. — Мы можем выдавать себя только за тех, кем я, да и вы, являемся в данную минуту, — то есть за бедных странствующих актеров. А так как обычно этого сорта люди одеваются как могут, в то, что найдется или придется по карману, то нередко можно встретить трубадуров вроде нас, таскающих по дорогам обноски какого-нибудь маркиза или солдата; отчего бы и нам с вами не носить — мне черный потертый костюм скромного учителишки, а вам — необычное в этом крае одеяние венгерского крестьянина? Хорошо даже в случае расспросов сказать, что мы недавно странствовали в тех местах. Я могу с видом знатока распространяться о знаменитом селе Рорау, никому не ведомом, и о великолепном городе Гаймбурге, до которого никому нет дела. Ну, а вас всегда выдаст ваше милое итальянское произношение, и вы хорошо сделаете, если не будете отрицать, что вы итальянец и певец по профессии.
— Кстати, нам надо с вами придумать себе прозвища, таков обычай. Ваше уже найдено: поскольку я итальянец, я буду звать вас Беппо, — это уменьшительное от Иосиф.
— Зовите как хотите. У меня то преимущество, что я не известен ни под каким именем. Вы — другое дело: вам непременно надо прозвище. Какое же вы себе выберете?
— Да первое попавшееся уменьшительное венецианское имя, хотя бы Нелло, Мазо, Ренцо, Дзото… О нет, только не это! — воскликнула она, когда у нее по привычке сорвалось с языка уменьшительное имя Андзолето.
— Почему же не это? — спросил Иосиф, уловивший, с какою страстностью она отказывалась от этого имени.
— Оно принесло бы мне несчастье. Говорят, есть такие имена.
— Ну, так как же мы окрестим вас?
— Бертони. Это распространенное итальянское имя и нечто вроде уменьшительного от Альберт.
— Синьор Бертони! Хорошо звучит, — проговорил Иосиф, силясь улыбнуться. Но то, что Консуэло вспомнила о своем знатном женихе, кинжалом вонзилось в его сердце; и, глядя, как она идет впереди него легкой, непринужденной походкой, он сказал себе в утешение: «А я ведь совсем забыл, что она — мальчишка!»
Глава 67
Вскоре они вышли на опушку леса и направились на юго-восток. Консуэло шла с непокрытой головой. Иосиф, видя, как солнце заливает яркой краской ее белое лицо, хотел, но не решался высказать ей по этому поводу свое огорчение. Шляпа на нем была далеко не новая, он не мог предложить ее девушке и, чувствуя, что ничем не в состоянии ей помочь, не решился заговорить об этом — только сунул шляпу под мышку, но таким резким движением, что это было замечено его спутницей.
— Вот странная фантазия! — заметила она. — Вы, должно быть, находите погоду пасмурной, а равнину тенистой? Это напоминает мне о том, что моя собственная голова не покрыта. А поскольку я не всегда была избалована благами жизни, мне пришлось научиться самыми разными способами добывать их себе без особых расходов. Говоря это, она сорвала ветку дикого винограда и согнула ее в виде венка — получилась шляпа из зелени.
«Вот теперь она снова перестала быть юношей, — подумал Иосиф, — и становится похожей на музу».
Они проходили селом; заметив лавку, где продается всякая всячина, Иосиф поспешно вошел в нее, — Консуэло даже в голову не пришло зачем, — и вскоре вышел, держа в руке простенькую соломенную шляпу с широкими, приподнятыми с боков полями, какие носят крестьяне придунайских долин.
— Если вы начнете так роскошествовать, — сказала она, надевая это приобретение, — то мы, пожалуй, останемся с вами без хлеба к концу нашего путешествия.
— Вам остаться без хлеба! — с живостью воскликнул Иосиф. — Да я лучше стану просить милостыню у прохожих, кувыркаться на площадях, зарабатывать медяки… вообще уж и не знаю, что еще! Нет! Нет! Со мной вы ни в чем не будете нуждаться! — И, видя, что его пылкая речь несколько удивляет Консуэло, он прибавил, стараясь умерить свои добрые чувства: — Подумайте только, синьор Бертони, ведь вся моя будущность зависит от вас, моя судьба в ваших руках, и в моих интересах доставить вас целой и невредимой к маэстро Порпоре.
У Консуэло даже не возникло мысли о том, что ее спутник может внезапно в нее влюбиться. Целомудренным и простодушным женщинам редко приходят в голову подобные предположения, появляющиеся зато у кокеток при каждой встрече, — быть может потому, что те всегда жаждут, чтобы в них влюблялись. Кроме того, очень молодая женщина обычно смотрит на мужчину своего возраста как на мальчика. Консуэло была на два года старше Гайдна, а он был так мал и тщедушен, что ему с трудом можно было дать лет пятнадцать. Она прекрасно знала, что на самом деле он старше, но ей и на ум не приходило, что его воображение и чувства уже пробудились для любви. Однако, остановившись передохнуть и полюбоваться чудесным видом, какие встречаются на каждом шагу в этой горной местности, она заметила необычайное волнение своего спутника и перехватила его взгляд, прикованный к ней в каком-то экстазе.
— Что с вами, друг Беппо? — наивно спросила она. — Вы как будто чем-то расстроены, и я не могу отделаться от мысли, что я вас стесняю.
— Не говорите так! — горестно воскликнул он. — Неужели вы такого плохого мнения обо мне и отказываете мне в доверии и в дружбе? А ведь я охотно отдал бы за вас жизнь.
— В таком случае не грустите, если только у вас нет повода к печали, которым вы не поделились со мной.
Иосиф впал в мрачное молчание, и они долго так шли, пока он не нашел в себе силы прервать его. Постепенно юноша приходил все в большее и большее смущение: он боялся, что тайна его будет разгадана, но никак не мог найти темы для возобновления разговора. Наконец, сделав над собой огромное усилие, он проговорил:
— Знаете, о чем я серьезно подумываю?
— Нет, не догадываюсь, — ответила Консуэло, все это время погруженная в собственные думы и не находившая ничего странного в его молчании.
— Я шел и думал: вот бы хорошо поучиться у вас итальянскому языку, если только вам это не скучно. Прошлой зимой я начал изучать этот язык по книгам, но так как произношение перенять мне было не у кого, я не осмелюсь вымолвить при вас ни слова. Между тем я понимаю все, что читаю, и если бы во время нашего путешествия вы потрудились заставить меня стряхнуть с себя ложный стыд и поправляли бы меня на каждом слове, мне кажется, что при моем музыкальном слухе труд ваш не пропал бы даром.
— О! С огромным удовольствием! — воскликнула Консуэло. — Я люблю, когда люди не теряют ни одной драгоценной минуты жизни, чтобы пополнять свои знания, а так как, преподавая, учишься сам, то нам обоим, несомненно, будет полезно поупражняться в произношении этого в высшей степени музыкального языка. Вы считаете меня итальянкой; на самом деле это не так, хотя я и говорю по-итальянски почти без акцента. По-настоящему же хорошо я произношу слова только в пении. И когда мне захочется донести до вас всю гармонию итальянских звуков, я буду петь трудные слова. Убеждена, что плохое произношение только у тех, у кого нет слуха. Если ухо ваше в совершенстве улавливает оттенки, то правильно повторить их — дело памяти.
— Значит, это будет одновременно и урок итальянского языка и урок пения! — воскликнул Иосиф.
«И урок, который будет длиться целых пятьдесят миль! — с восторгом подумал он. — Ей-ей! Да здравствует искусство, наименее опасное из всех страстей!»
Урок начался тотчас же, и Консуэло, которая сперва с трудом удерживала смех всякий раз, как Иосиф произносил что-нибудь по-итальянски, вскоре стала восхищаться легкостью и тщательностью, с какими он исправлял свои ошибки. Между тем юный музыкант, страстно желая услышать голос артистки и видя, что повода к этому все не появляется, пустился на хитрость. Притворившись, будто ему не удается придать итальянскому «а» должную ясность и четкость, он пропел одну мелодию Лео, где слово «felicita» повторялось несколько раз. Консуэло, не останавливаясь и нисколько не задыхаясь, словно сидя у себя за роялем, тотчас же пропела эту фразу несколько раз подряд. При звуке ее голоса, с которым не мог сравниться ни один голос того времени, — сильного, проникающего в самую душу, — дрожь пробежала по телу Иосифа, и он с возгласом восторга судорожно сжал руки.
— Теперь ваш черед, попробуйте! — проговорила Консуэло, не замечая его восторженного состояния.
Гайдн пропел фразу, да так хорошо, что его молодой учитель захлопал в ладоши.
— Превосходно! — сказала ему Консуэло искренним, сердечным тоном. Вы быстро усваиваете, и голос у вас чудесный.
— Можете говорить об этом что угодно, но сам я никогда не смогу вымолвить о вас ни единого слова.
— Да почему же? — спросила Консуэло.
Тут, повернувшись, она заметила на глазах его слезы; он стоял, до хруста сжав пальцы, как это делают шаловливые дети и страстно увлеченные мужчины.
— Давайте прекратим пение, — сказала она, — вон навстречу нам едут всадники.
— Ах, боже мой! Да, да! Молчите! — воскликнул вне себя Иосиф. — Не нужно, чтобы они вас слышали, а то сейчас же спрыгнут с коней и падут ниц перед вами!
— Этих страстных любителей музыки я не боюсь — это мясники, которые везут позади себя, на крупе, телячьи туши.
— Ах! Надвиньте ниже шляпу, отвернитесь! — ревниво вскричал Иосиф, подходя к ней ближе. — Пусть они вас не слышат и не видят! Никто, кроме меня, не должен ни видеть, ни слышать вас!
Остаток дня прошел в серьезных занятиях вперемежку с ребяческой болтовней. Упоительная радость заливала взволнованную душу Иосифа, и он никак не мог решить — самый ли он трепещущий из влюбленных или самый ликующий из поклонников искусства. Консуэло, казавшаяся ему то лучезарным кумиром, то чудесным товарищем, заполняла всю его жизнь, преображала все его существо. Под вечер он заметил, что она едва плетется, — усталость взяла верх над ее веселым настроением. Невзирая на частые привалы под тенью придорожных деревьев, она уже несколько часов чувствовала себя совсем разбитой. Но именно этого она и добивалась. Не будь у нее даже необходимости как можно скорей покинуть этот край, она и тогда стремилась бы усиленным движением, напускной веселостью отвлечься от своей душевной муки. Первые вечерние тени, придавая пейзажу грустный вид, пробудили в девушке мучительные чувства, с которыми она так мужественно боролась. Ей рисовался мрачный вечер в замке Исполинов и предстоящая Альберту, быть может, ужасная ночь. Подавленная своими мыслями, она невольно остановилась у подножья большого деревянного креста, водруженного на вершине голого пригорка и, очевидно, отмечавшего место свершения какого-то чуда или злодейства, память о котором сохранило предание.
— Увы! Вы очень устали, хоть и стараетесь не показывать вида, — заметил, обращаясь к ней, Иосиф. — Но до привала рукой подать: я уже вижу там, в глубине ущелья, огоньки какой-то деревушки. Вы, пожалуй, думаете, что у меня не хватит сил понести вас, а между тем, если б вы только пожелали…
— Дитя мое, — улыбаясь, ответила она ему, — вы уж очень кичитесь тем, что вы мужчина. Пожалуйста, не смотрите так свысока на то, что я женщина, и поверьте, сейчас у меня больше сил, чем осталось у вас самого. Я запыхалась, взбираясь по тропинке, вот и все; а если я остановилась, то потому лишь, что мне захотелось петь.
— Слава богу! — воскликнул Иосиф. — Пойте же здесь, у подножия креста, а я стану на колени… Ну, а если пение еще больше утомит вас?..
— Это не будет долго, — сказала Консуэло, — но у меня явилась фантазия пропеть один стих гимна, который я пела с матерью утром и вечером, когда нам попадалась среди полей часовня или крест, водруженный, как вот этот, у перекрестка четырех дорог. Однако причина, побуждавшая Консуэло запеть, была еще романтичнее, чем она это изобразила. Думая об Альберте, она вспомнила о его, можно сказать, сверхъестественной способности видеть и слышать на расстоянии. Она живо вообразила себе, что в эту самую минуту он думает о ней, а быть может, даже и видит ее. И, полагая облегчить его муку, общаясь с ним через пространство и ночь посредством любимой им песни, Консуэло взобралась на камни, служившие основанием кресту, и, повернувшись в ту сторону горизонта, где должен был находиться замок Ризенбург, полным голосом запела стих из испанской духовной песни: «О Соnsuelo de mi alma…» «Боже мой, боже мой! — сказал себе Гайдн, когда она умолкла.
— До сих пор я не слышал пения, я не знал, что значит петь! Да разве бывают человеческие голоса, подобные этому голосу? Услышу ли я когда-нибудь что-либо похожее на полученное сегодня откровение? О музыка! Святая музыка! О гений искусства! Как ты воспламеняешь меня и как устрашаешь!»
Консуэло спустилась с камня, на котором она стояла словно мадонна; в прозрачной синеве ночи отчетливо вырисовывался ее изящный силуэт. В порыве вдохновения она, в свою очередь, подобно Альберту, вообразила, что сквозь леса, горы и долины видит его: он сидел на Шрекенштейне, спокойно, покорно, преисполненный святой надежды. «Он слышал меня, — подумала она, — узнал мой голос и свою любимую песню; он понял меня и теперь вернется в замок, поцелует отца и спокойно уснет».
— Все идет прекрасно, — сказала она Иосифу, не замечая его неистового восторга.
Сделав несколько шагов, она вернулась и поцеловала грубое дерево креста. Быть может, в этот самый миг Альберт, в силу странного, непонятного дара восприятия, ощутил как бы электрический толчок, смягчивший напряженность его мрачного состояния и внесший в самые таинственные глубины его души блаженное умиротворение. Возможно, что именно в эту минуту он и впал в тот глубокий и благотворный сон, во время которого, к своей великой радости, застал его на рассвете следующего дня страшно беспокоившийся отец.
Деревушка, огоньки которой наши путники заметили в темноте, в действительности оказалась обширной фермой, где их гостеприимно встретили. Семья добрых землепашцев ужинала под открытым небом, у порога своего дома, за грубым деревянным столом, куда и их усадили охотно, но без особого радушия. Их ни о чем не спрашивали, едва даже удостоили взгляда. Эти славные люди, утомленные долгим и знойным рабочим днем, ели молча, наслаждаясь простой обильной пищей. Консуэло нашла ужин превосходным и отдала ему должное, а Иосиф, забывая о пище, глядел на бледное благородное лицо Консуэло, выделявшееся среди грубых загорелых лиц крестьян, кротких и тупых, как у волов, что паслись на траве вокруг них, пережевывая пищу с неменьшим шумом, чем их хозяева.
Каждый из ужинающих, насытившись и сотворив крестное знамение, уходил спать, предоставляя более здоровым предаваться застольным наслаждениям сколько им заблагорассудится. Как только мужчины встали из-за стола, ужинать сели прислуживавшие им женщины вместе с детьми. Более живые и любопытные, они задержали юных путешественников и засыпали их вопросами. Иосиф взял на себя труд угощать их заранее заготовленными на такой случай сказками, которые, в сущности, не так уж далеки были от истины: он выдавал себя и своего товарища за бедных странствующих музыкантов. — Какая жалость, что сегодня не воскресенье, — заметила самая молоденькая из женщин, — мы бы с вашей помощью устроили танцы.
Они заглядывались вовсю на Консуэло, принимая ее за красавца юношу, а та, следуя взятой на себя роли, кидала на них смелые, вызывающие взгляды. Вначале она было вздохнула, представляя себе всю прелесть этих патриархальных нравов, таких далеких от ее беспокойной бродячей жизни. Но, увидя, как бедные женщины стоят позади мужей, прислуживая им, а затем весело доедают их объедки, одни — кормя грудью малюток, другие, словно прирожденные рабыни, — кормя своих сыновей-мальчуганов, обслуживая прежде всего их, а потом уже дочерей и самих себя, — она поняла, что эти добрые земледельцы всего лишь дети голода и нужды: самцы — прикованные к земле рабы плуга и скота, и самки, прикованные к хозяину, то есть к мужчине, — затворницы, вечные рабыни, обреченные трудиться без отдыха да еще переживать волнения и муки материнства. С одной стороны — владелец земли, угнетающий того, кто на ней работает, или облагающий его такими поборами, что крестьянин за свой тяжкий труд не имеет даже самого необходимого; с другой стороны — скупость и страх, передающиеся от хозяина к арендатору и обрекающие последнего сурово и скаредно относиться к своей семье и собственным нуждам. И тут это мнимое благополучие стало казаться ей отупением от несчастья или оцепенением от усталости; и она сказала себе, что лучше быть артистом или бродягой, чем владельцем поместий и крестьянином, ибо с обладанием как земли, так и снопа, связаны и несправедливая тирания и мрачное порабощение алчностью.
— Viva la libertal — сказала она Иосифу по-итальянски, в то время как женщины шумно мыли и убирали посуду, а немощная старуха, словно автомат, вертела прялку.
К своему удивлению, Иосиф услышал, что некоторые крестьянки кое-как болтают по-немецки. Он узнал от них, что глава семьи, хоть и крестьянин по виду, является дворянином по происхождению, что он получил некоторое образование и в молодости обладал небольшим состоянием, но война за австрийское наследство совершенно разорила его и, не видя другого выхода, чтобы поднять свое многочисленное семейство, он стал фермером соседнего аббатства. Это аббатство страшно обирало его, он только что выплатил за «архиерейское право на митру» — то есть налог, взимаемый имперским казначейством с религиозных общин при каждой смене духовного лица. Фактически этот налог уплачивался только вассалами и арендаторами церковных владении сверх собственных их повинностей и других мелких поборов. Рабочие, трудившиеся на ферме, были крепостными, но отнюдь не считали себя более несчастными, чем их хозяин. Коронным откупщиком был еврей. Его выпроводили из аббатства, которое он донимал, и он взялся за землепашцев, терпевших от него еще больше, чем от аббатства; этим утром он как раз потребовал у них сумму, составлявшую сбережения нескольких лет. Притесняемый и католическими священниками и евреями — сборщиками податей, бедный землепашец не знал, кого из них больше ненавидеть и бояться.
— Видите, Иосиф, — сказала Консуэло своему товарищу, — не была ли я права, говоря, что лишь мы с вами богаты в этом мире? Ведь мы не платим налогов за свои голоса и работаем только когда нам вздумается.
Настало время ложиться спать. Консуэло была до того утомлена, что заснула на скамейке у входа. Иосиф воспользовался этой минутой и попросил хозяйку предоставить им по кровати.
— Кровати, дитя мое? — воскликнула она, улыбаясь. — Хорошо, если мы сможем дать вам одну, а вы уж как-нибудь устроитесь на ней вдвоем.
Этот ответ заставил покраснеть бедного Иосифа. Он взглянул на Консуэло, но, увидев, что она ничего не слыхала, преодолел свое волнение.
— Мой товарищ очень утомился, и если вы сможете уступить ему хоть какую-нибудь кровать, мы за нее заплатим, сколько вы пожелаете. Мне же довольно угла в риге или коровнике.
— Ну, если этому мальчику нездоровится, то мы из человеколюбия дадим ему кровать в общей комнате — три дочери наши лягут вместе на одной; но скажите вашему товарищу, чтобы он вел себя смирно и прилично, а то мой муж и зять спят в той же комнате и быстро сумеют его образумить.
— Я отвечаю за скромность и порядочность моего товарища, только надо узнать, не предпочтет ли он спать на сене, чем в комнате, где так много народу.
И вот бедному Иосифу поневоле пришлось разбудить синьора Бертони, чтобы сообщить ему о предложении хозяйки. Против его ожидания Консуэло вовсе не испугалась; она нашла, что раз девушки спят в одной комнате с отцом и зятем, то и ей будет там безопаснее, чем где-либо в другом месте, и, пожелав покойной ночи Иосифу, она проскользнула за четыре коричневые шерстяные занавески, скрывавшие указанную ей кровать, и там, едва успев раздеться, заснула крепчайшим сном.
Глава 68
Проспав несколько часов в тяжелом оцепенении, Консуэло проснулась от какого-то непрекращающегося шума. С одной стороны старуха бабушка, чья кровать почти касалась ее кровати, надрывалась от пронзительного, раздирающего кашля; с другой стороны молодая женщина кормила грудью ребенка и убаюкивала его пением; храп мужчин напоминал рычание; маленький мальчик плакал, ссорясь со своими тремя братьями, лежавшими на одной с ним постели; женщины поднялись, чтобы утихомирить их, и своими выговорами и угрозами наделали еще больше шума. Беспрерывное движение, детские крики, грязь, вонь, удушливый воздух, наполненный густыми, смрадными испарениями, стали до того противны Консуэло, что терпеть дольше она была не в силах. Одевшись потихоньку, она дождалась минуты, когда все угомонились, вышла из дома и принялась отыскивать уголок, где бы можно было поспать до утра: ей казалось, что она лучше заснет на свежем воздухе. Всю прошлую ночь она шла и потому не заметила холода, хотя климат этого горного края был гораздо суровее, чем в окрестностях Ризенбурга, да и сама она была в подавленном состоянии, противоположном тому возбуждению, в котором убегала из замка. Консуэло почувствовала озноб, и вообще ей ужасно нездоровилось. Со страхом стала она думать о том, что раз с самого начала ей так плохо, то, пожалуй, она не выдержит, если придется несколько дней кряду идти, а потом еще не спать ночью. Хотя она и упрекала себя в том, что привыкла к роскоши замка и стала «принцессой», но в этот миг за час хорошего сна отдала бы остаток жизни.
Не смея вернуться в дом из боязни разбудить и потревожить хозяев, она стала разыскивать вход в ригу, но вместо нее наткнулась на полуоткрытую дверь коровника и ощупью пробралась в него. Там царила глубочайшая тишина. Считая помещение пустым, Консуэло растянулась в яслях, полных соломы, теплота и здоровый запах которой показались ей восхитительными.
Она начинала было уже засыпать, когда почувствовала на лбу чье-то горячее, влажное дыхание, тотчас же исчезнувшее, затем послышалось сильное сопение и как бы сдавленное проклятие. Придя в себя от испуга, Консуэло разглядела в предрассветных сумерках удлиненные контуры и два страшных рога над своей головой, — то была красавица корова, которая, просунув голову сквозь решетку и удивленно обнюхав девушку, с ужасом отшатнулась. Консуэло забилась подальше в угол, чтобы не мешать животному, и преспокойно заснула. Ухо ее скоро привыкло ко всем звукам хлева: к лязгу цепей, задевающих о кольца, к мычанию коров, к трению рогов о дерево яслей. Она не проснулась даже, когда работницы пришли выгонять коров во двор, чтобы на открытом воздухе подоить их. Хлев опустел. В углу, куда забилась Консуэло, было так темно, что ее не заметили, и солнце уже встало, когда она открыла глаза. Утопая в соломе, Консуэло еще несколько минут наслаждалась своим благополучием и радовалась, чувствуя себя отдохнувшей и окрепшей, готовой снова легко и беззаботно пуститься в путь. Выскочив из яслей, чтобы разыскать Иосифа, она тут же увидела его: он сидел на яслях напротив.
— Вы причинили мне немало беспокойства, дорогой синьор Бертони, — сказал он. — Когда девушки сообщили мне, что вас нет в комнате и они не знают, куда вы девались, я принялся повсюду вас искать и, наконец, отчаявшись, пришел сюда, где и провел ночь; и вот, к своему великому удивлению, нашел вас здесь. Я вышел из дому, когда еще только светало, и не представлял себе, что вы находитесь в куче соломы, под носом у этих животных, которые могли вас поранить. Право, синьора, вы слишком отважны и совсем не думаете об опасностях, которым себя подвергаете.
— Какие опасности, милый мой Беппо? — с улыбкой спросила Консуэло, протягивая ему руку. — Эти славные коровы не такие уж свирепые животные, и я напугала их больше, чем они меня.
— Но, синьора, — понизив голос, возразил Иосиф, — вы среди ночи забираетесь в первое попавшееся место. Другие люди, помимо меня, могли быть в этом хлеву — какой-нибудь грубый холоп или бродяга, менее почтительный, чем ваш верный и преданный Беппо. Подумайте только, если бы вместо тех яслей, где вы спали, вы попали в соседние и в них вместо меня разбудили бы какого-нибудь солдата или неотесанного мужика!
Консуэло покраснела при мысли, что спала так близко от Иосифа и совершенно наедине с ним, в потемках, но это смущение только усилило ее доверие и дружбу к славному юноше.
— Видите, Иосиф, — промолвила она, — небо не покидает меня и в моем безрассудстве, раз оно привело меня к вам. Провидение вчера утром послало мне встречу с вами у источника, когда вы предложили мне хлеб, доверие и дружбу. Оно же этой ночью отдало под вашу защиту и мой беспечный сон. Тут она со смехом рассказала ему, как скверно провела ночь в общей комнате с шумной семьей фермера и как хорошо и покойно было ей среди коров. — Значит, правда, — заметил Иосиф, — что у скота и помещение лучше и нравы менее грубы, чем у ухаживающего за ним человека.
— Как раз об этом думала и я, засыпая в яслях. Эти животные не возбудили во мне ни страха, ни отвращения; и я упрекала себя в том, что приобрела такие аристократические привычки, — теперь общество мне подобных и соприкосновение с бедностью стали для меня положительно невыносимы. Тому, кто рожден в нищете, не следовало бы, встретившись снова с нуждой, чувствовать то презрительное отвращение, которому я поддалась. И если сердце не испорчено в атмосфере богатства, откуда эта изнеженность, которая понудила меня сегодня ночью сбежать от зловония и жары, суетни и гомона этого человеческого выводка?
— Дело в том, что опрятность, чистый воздух и порядок в доме — законная и настоятельная потребность всех избранных натур, — ответил Иосиф. — Кто рожден артистом, тому свойственно чувство прекрасного, чувство добра и отвращения ко всему грубому и безобразному. А нищета безобразна. Я тоже крестьянин, и родители мои родили меня под соломенной крышей, но они врожденные артисты. В нашем крохотном бедном домике чисто, он хорошо обставлен. Правда, наша бедность граничила с довольством, тогда как крайняя нужда, быть может, заглушает все, даже самое желание сделать свою жизнь лучше.
— Бедные люди! — проговорила Консуэло. — Будь я богата, сейчас бы выстроила им дом, а если бы была королевой, то избавила бы их от всех этих налогов, монахов, евреев, которые их донимают!
— Будь вы богаты, вы и не подумали бы об этом, а родясь королевой, не возымели бы подобного желания. Уж таков мир.
— Значит, мир очень плох.
— К несчастью, да! Не будь музыки, уносящей душу в мир идеала, человеку, сознающему, что происходит в земной юдоли, пришлось бы убить себя. — Убить себя легко, но это полезно только самому самоубийце. Нет, Иосиф, нужно и богатому оставаться человечным.
— А так как это, по-видимому, невозможно, то следовало бы по крайней мере всем беднякам быть артистами.
— Совсем неплохая мысль, Иосиф! Если бы все несчастные понимали и любили искусство настолько, что смогли бы опоэтизировать нищету, тогда сами собой исчезли бы грязь, отчаяние, самоунижение и богачи не позволяли бы себе так попирать ногами и презирать бедняков. Все-таки к артистам чувствуют некоторое уважение.
— Мм… вы первый человек, подавший мне такую мысль! — воскликнул Гайдн. — Стало быть, у искусства могут быть задачи очень серьезные, очень полезные для человечества?..
— А вы думали до сих пор, что оно является только развлечением?
— Нет, но я считал его болезнью, страстью, грозой, бушующей в сердце, пламенем, загорающимся в нас и переходящим от нас к другим… Если вы знаете, что такое искусство, скажите мне.
— Скажу тогда, когда это для меня самой станет ясно. Но можете не сомневаться, Иосиф: искусство — великая вещь. А теперь идем; и смотрите, не забудьте скрипки — вашего единственного достояния, источника вашего будущего богатства.
И они принялись укладывать провизию для легкого завтрака, решив насладиться им на травке в каком-нибудь романтическом уголке. Когда Иосиф вытащил кошелек, чтобы расплатиться, хозяйка улыбнулась и без всякого жеманства решительно отказалась от денег. Как ни уговаривала ее Консуэло, женщина была непреклонна; она даже следила за своими юными гостями, чтобы они не сунули потихоньку детям какой-нибудь монеты.
— Не забывайте, — сказала она наконец с некоторым высокомерием Иосифу, продолжавшему настаивать, — что мой муж от рождения дворянин и, поверьте, несчастье не унизило его до того, чтобы брать деньги за оказанное гостеприимство.
— Такая гордость кажется мне слегка преувеличенной, — заметил Иосиф своей спутнице, когда они вышли на дорогу, — в ней, пожалуй, больше спеси, чем любви к ближнему.
— А я вижу в этом только любовь к ближнему. Мне очень стыдно, и сердце мое наполняется раскаянием при мысли, что я, видите ли, не смогла примириться с неудобствами этого дома, где не побоялись обременить и осквернить себя присутствием такого бродяги, как я. Ах, проклятая утонченность! Дурацкая изнеженность балованных детей! Ты — недуг, ибо делаешь здоровыми одних в ущерб другим!
— Вы слишком близко принимаете к сердцу все, что происходит на нашей земле, — проговорил Иосиф. — Мне кажется, такая великая артистка, как вы, должна быть хладнокровнее и безразличнее ко всему, что не имеет отношения к ее профессии. В трактире в Клатау, где я услышал про вас и про замок Исполинов, говорили, что граф Альберт Рудольштадт, при всех своих странностях, великий философ. Вы почувствовали, синьора, что нельзя одновременно быть артистом и философом, потому-то вы и обратились в бегство. Не думайте так много о человеческих бедствиях, лучше вернемся к нашим вчерашним занятиям.
— Охотно, но, прежде чем начать, позвольте вам заметить, что граф Альберт хоть и философ, а куда более великий артист, чем мы с вами.
— Правда? Значит, у него есть все, чтобы быть любимым! — вздохнув, проговорил Иосиф.
— Все, на мой взгляд, кроме бедности и низкого происхождения, — ответила Консуэло.
Незаметно для себя, подкупленная вниманием со стороны Иосифа, подзадориваемая его
наивными вопросами, которые он задавал дрожащим голосом, она увлеклась и довольно долго и с удовольствием рассказывала ему о своем женихе. Обстоятельно отвечая на каждый вопрос, она постепенно поведала ему о всех особенностях чувства, внушенного ей Альбертом. Быть может, столь исключительное доверие к юноше, с которым она познакомилась только накануне, было бы неуместным при всяких других обстоятельствах. И действительно, только столь необычные обстоятельства могли породить его. Как бы то ни было, Консуэло поддалась непреодолимой потребности самой припомнить все достоинства своего жениха и поверить их дружескому сердцу. И, рассказывая, девушка с удовлетворением, подобным тому, какое испытываешь пробуя свои силы после серьезной болезни, поняла, что любит Альберта больше, чем думала, когда обещала ему приложить все старания, чтобы любить только его одного. Теперь, вдали от него, Консуэло могла дать волю своему пылкому воображению, и все, что было в характере Альберта прекрасного, благородного, достойного, представало перед ней в более ярком свете, ибо над ней уже не тяготела необходимость принять слишком поспешно бесповоротное решение. Гордость девушки не страдала больше, раз ее не могли обвинить в честолюбии; она бежала, отказалась от всех благ, связанных с этим браком, и могла, не стесняясь и не краснея, отдаться любви, властно овладевшей ее душой. Имя Андзолето ни разу не сорвалось с ее языка, и она с радостью заметила, что ей даже в голову не пришло упомянуть о нем, когда она рассказывала Иосифу о своем пребывании в Богемии.
Излияния эти, быть может, неуместные и безрассудные, оказались чрезвычайно своевременными. Иосиф понял, насколько душа Консуэло серьезно захвачена любовью, и смутные надежды, невольно зародившиеся в нем, рассеялись как сон, — юноша постарался заглушить в себе даже самое воспоминание о них. Наговорившись вволю, оба приумолкли и часа два шли, не проронив ни слова. Иосиф твердо решил отныне видеть в своей спутнице не очаровательную сирену или опасного, загадочного товарища по скитаниям, а только великую артистку и благородную женщину, чья дружба и советы могли самым благотворным образом повлиять на всю его жизнь.
Горя желанием ответить откровенностью на откровенность, а также стремясь создать двойную преграду собственным пылким чувствам, он открыл ей свою душу и рассказал, что также не свободен и, можно сказать, даже является женихом. Роман Гайдна был не столь поэтичен, как роман Консуэло, но тому, кто знает его конец, известно, что он был не менее чист и не менее благороден. Юноша питал дружеские чувства к дочери своего великодушного хозяина, парикмахера Келлера, и тот, заметив их невинную любовь, сказал ему однажды:
— Иосиф, я доверяю тебе. Ты, кажется, любишь мою дочь, и она, вижу, неравнодушна к тебе. Если ты так же честен, как трудолюбив и признателен, то, став на ноги, будешь моим зятем.
Преисполненный горячей благодарности, Иосиф дал слово и, хотя нисколько не был влюблен в свою невесту, считал себя связанным на всю жизнь.
Рассказывал он об этом с грустью, которую был не в силах победить, сравнивая свое положение с упоительными мечтами, ибо от мечтаний этих ему приходилось отказываться. Консуэло же увидела в этой грусти симптом глубокой, непреодолимой любви к дочери Келлера. Гайдн не посмел разубеждать ее, а ее уважение, ее уверенность в порядочности и чистоте Беппо благодаря этому только выросли.
Итак, их путешествие протекало спокойно, не сопровождаясь опасными вспышками, какие вполне возможны, когда юноша и девушка, оба приятные, умные, проникнутые взаимной симпатией, отправляются в двухнедельное странствование в условиях полной свободы. Хотя Иосиф и не любил дочери Келлера, он предоставил Консуэло принимать честное отношение к данному им слову за верность любящего сердца; подчас в груди его бушевала буря, но он так умел с нею справляться, что целомудренная его спутница, отдыхая под охраной юноши, который, точно верный пес, оберегал ее глубокий сон на вереске в чаще леса, шагая с ним рядом по пустынным дорогам, вдали от человеческого взора, ночуя часто в одной с ним риге или пещере, ни разу не заподозрила ни его внутренней борьбы, ни величия его победы над собой. Когда в старости Гайдн прочел первые книги «Исповеди» Жан-Жака Руссо, он улыбнулся сквозь слезы, вспомнив свое путешествие с Консуэло по Богемскому Лесу, где спутниками их были трепетная любовь и благоговейное целомудрие.
Но однажды добродетель юного музыканта все же подверглась тяжкому испытанию. Когда погода была хорошей, дорога легкой и луна ярко светила, они шли ночью, ибо это был наилучший и самый надежный способ путешествия, избавлявший от риска набрести на неудачный ночлег; а днем они делали привал в каком-нибудь тихом, укромном местечке, где и проводили время, высыпаясь, обедая, болтая и занимаясь музыкой. Как только с наступлением вечера начинало тянуть холодком, они, поужинав и собрав вещи, пускались в путь и шли до рассвета. Таким образом они избегали утомительной ходьбы в жару, любопытных взоров, грязи постоялых дворов и траты денег. Но когда дождь, зачастивший в возвышенной части Богемского Леса, где берет свое начало Молдава, заставлял их искать приюта, они укрывались где только могли — то в хижине крестьянина, то в сарае какой-нибудь вотчины. Они старались не останавливаться в харчевнях, где, конечно, могли бы легче найти приют, желая избежать неприятных встреч, скандалов, грубых намеков. И вот как-то вечером, укрываясь от грозы, они зашли в хижину к пастуху, пасшему коз, который, увидев гостей, лишь гостеприимно зевнул и, указав на овчарню, проговорил:
— Ступайте на сеновал.
Консуэло, по обыкновению, забилась в самый темный угол, а Иосиф собирался было устроиться поодаль в другом углу, но наткнулся на ноги спящего человека, который грубо огрызнулся. Вслед за проклятиями, которые спросонок пробормотал спящий, послышались еще и ругательства. Иосиф, испугавшись подобной компании, нашел Консуэло и схватил ее за руку, боясь, как бы кто-нибудь не лег между ними. Сначала они хотели было тотчас же уйти, но дождь лил как из ведра по дощатой крыше сарая, да к тому же все снова заснули.
— Останемся, пока не пройдет дождь, — прошептал Иосиф. — Вы можете спать спокойно: я не сомкну глаз и буду рядом. Никому в голову не придет, что тут женщина. Но как только погода станет более или менее сносной, я вас разбужу, и мы удерем отсюда.
Консуэло далеко не успокоилась, но уйти теперь было, пожалуй, еще опаснее. Пастух и его гости могли обратить внимание на то, что молодые люди боятся оставаться с ними. Это могло показаться им подозрительным, и, возникни у них злые намерения, они могли пуститься по следам двух путников, чтобы напасть на них. Взвесив все это, Консуэло притихла, но под влиянием вполне понятного страха просунула руку под руку Иосифа, неусыпная заботливость которого внушала ей доверие.
Оба не спали и, когда дождь перестал, собрались было уходить, как вдруг услышали, что незнакомцы зашевелились, встали и принялись тихонько переговариваться на каком-то непонятном наречии. Подняв и взвалив на плечи тяжелый груз, люди вышли, обменявшись с пастухом несколькими словами по-немецки, из которых Иосиф заключил, что они занимаются контрабандой и хозяин посвящен в это. Была полночь, всходила луна, и Консуэло при свете ее лучей, косо падавших в полуоткрытую дверь, уловила блеск оружия в тот момент, когда контрабандисты прятали его под свои плащи. Почти тотчас сарай опустел: пастух оставил ее вдвоем с Гайдном — он ушел вместе с контрабандистами, чтобы проводить их по горным тропинкам и указать переход через границу, известный, по его словам, ему одному.
— Только вздумай подвести нас! При первом же подозрении я раскрою тебе череп, — сказал ему один из этих людей с очень энергичным, суровым лицом.
То были последние слова, слышанные Консуэло. Под мерными шагами контрабандистов гравий хрустел еще несколько минут, но затем шум соседнего ручья, вздувшегося от ливня, заглушил их шаги, и они замерли вдали.
— Мы напрасно боялись их, — проговорил Иосиф, не выпуская руки Консуэло и все еще прижимая ее к своей груди, — эти люди больше нашего избегают человеческих глаз.
— Вот потому-то мы с вами и подвергались, по-моему, известной опасности, — ответила Консуэло. — Вы хорошо сделали, что не ответили на их ругательства, наткнувшись на них в темноте: они приняли вас за своего. Иначе они, пожалуй, заподозрили бы в нас шпионов, и нам не поздоровилось бы. Но теперь, слава богу, бояться нечего, наконец-то мы одни.
— Спите, — сказал Иосиф, почувствовав, к своему немалому огорчению, что Консуэло отпустила его руку. — Я не засну, и с зарей мы уйдем отсюда.
Консуэло устала больше от страха, чем от ходьбы; она так привыкла спать под защитой своего друга, что не замедлила уснуть. Но Иосиф, также привыкший после волнений засыпать подле нее, на этот раз не смог ни на минуту забыться. Рука Консуэло, целых два часа подряд дрожавшая в его руке, волнение, вызванное страхом и ревностью и пробудившее со всею силой его любовь, последние слова, которые, засыпая, пробормотала Консуэло: «Наконец-то мы одни», — все это всколыхнуло задремавшую в нем было страсть. Вместо того чтобы из уважения к Консуэло уйти, по обыкновению, в глубь сарая, он, видя, что она замерла и не шелохнется, остался подле нее; сердце его так громко колотилось, что, не усни Консуэло, она услышала бы его удары. Все волновало его: унылый шум ручья, стон ветра в елях, лунные лучи, пробивавшиеся сквозь щели крыши и падавшие на бледное, обрамленное черными кудрями лицо Консуэло, и, наконец, то жуткое и грозное, что сообщается природой сердцу человеческому, когда жизнь кругом первобытна и дика. Иосиф начал было успокаиваться и засыпать, как вдруг почувствовал словно прикосновение чьих-то рук к своей груди. Он вскочил с сена и наткнулся на крошечного козленка, который прижимался к нему, чтобы погреться. Иосиф приласкал его и, сам не зная почему, принялся целовать, орошая слезами. Наконец рассвело. Увидев при свете благородный лоб и серьезные, спокойные черты Консуэло, юноша устыдился своих мук. Он поднялся и пошел к источнику, чтобы освежить в его ледяных струях лицо и голову. Казалось, ему хотелось очистить свой мозг от греховных мыслей, затуманивших его.
Консуэло скоро присоединилась к нему и стала умываться так же весело, как проделывала это каждое утро, стараясь стряхнуть с себя тяжесть сна и храбро освоиться с утренним холодком. Ее удивил расстроенный и грустный вид Гайдна.
— О! На этот раз, друг Беппо, вы хуже моего справляетесь с усталостью и волнениями: вы бледны, как эти белые цветы, которые точно плачут, склонившись над водой.
— Зато вы свежи, как эти чудные дикие розы, которые будто смеются вдоль берегов, — ответил Иосиф. — Хоть вид у меня и немощный, но я не боюсь усталости, а вот волнения, синьора, я в самом деле не умею переносить.
Все утро он был грустен. Когда же они сделали привал на чудесном лугу, под сенью дикого винограда, чтобы подкрепиться хлебом и орехами, Консуэло, желая выяснить причину его мрачного настроения, закидала его таким множеством наивных вопросов, что он не смог удержаться от соблазна поведать ей о глубоком недовольстве собой и своей судьбой.
— Ну, если уж вам так хочется знать, извольте. Я думаю о своей несчастной судьбе: ведь с каждым днем мы все больше приближаемся к Вене, где я связал себя обетом на всю жизнь, в то время как сердце мое не лежит к этому. Я не люблю своей невесты и чувствую, что никогда не полюблю ее. Однако я обещал и сдержу слово.
— Да может ли это быть! — воскликнула пораженная Консуэло. — В таком случае, мой бедный Беппо, наши участи, казавшиеся мне во многом такими схожими, на самом деле совершенно противоположны: вы бежите к невесте, которую не любите, а я бегу от жениха, которого люблю. Странная судьба: одним она дает то, что их страшит, а у других отнимает самое дорогое! Говоря это, она дружески пожала ему руку, и Иосиф прекрасно понял, что слова ее продиктованы отнюдь не зародившимся подозрением насчет его безрассудства или желанием проучить его. Но благодаря этому урок оказался еще более действенным. Она сочувствовала его несчастью и горевала вместе с ним; в то же время искренние слова, вырвавшиеся, казалось, из самой глубины ее сердца, служили доказательством того, что она любит другого беззаветно и непоколебимо.
То была последняя вспышка — больше страсть к Консуэло не терзала Иосифа. Он схватил скрипку и, с силой ударив по струнам, забыл эту бурную ночь.
Когда они снова пустились в путь, он уже совсем отрешился от своей несбыточной любви и во время последующих событий испытывал к своей спутнице только самую сильную, самую преданную дружбу.
Когда Консуэло, видя Иосифа сумрачным, пыталась утешить его ласковыми словами, он говорил ей:
— Не беспокойтесь обо мне. Хоть я и обречен не любить своей жены, у меня по крайней мере есть чувство дружбы к ней, а дружба может вполне заменить любовь, — я понимаю это лучше, чем вы думаете.
Глава 69
Гайдн никогда не имел оснований жалеть об этом путешествии и о душевных страданиях, с которыми ему приходилось бороться, ибо за всю свою жизнь не получил более прекрасных уроков итальянского языка и такого совершенного представления о музыке. В долгие часы отдыха, проведенные в хорошую погоду в полном уединении под сенью Богемского Леса, наши юные артисты обнаружили друг перед другом весь свой ум, всю свою талантливость. Хотя у Иосифа Гайдна был прекрасный голос и, выступая в качестве певчего, он научился отлично владеть им, хотя он играл на скрипке и еще на нескольких инструментах, тем не менее, слушая пение Консуэло, он скоро понял, насколько она выше его по мастерству, понял, что и без Порпоры она могла бы сделать из него искусного певца. Но стремления и дарование Гайдна не ограничивались этим родом искусства. Консуэло, заметив, что при правильном и глубоком понимании теории он слаб в практике, сказала ему однажды с улыбкой:
— Не знаю уж, хорошо ли я делаю, обучая вас пению, ведь если вы увлечетесь карьерой певца, то, чего доброго, загубите более высокое дарование. А ну-ка, посмотрим ваше произведение! Невзирая на продолжительные и серьезные занятия контрапунктом с таким великим учителем, как Порпора, я научилась лишь различать, что талантливо, а что нет; сама же я никогда не смогла бы создать ничего серьезного, ибо, даже наберись я смелости дерзнуть, у меня не хватило бы на это пороху. Если же у вас есть способность к творчеству, вы должны избрать именно этот путь, а к пению и к игре на инструментах относиться как к чему-то вспомогательному.
Дело в том, что после встречи с Консуэло Гайдн стал мечтать о карьере певца. Следовать за нею, жить подле нее, то и дело встречаться с нею в ее бродячей жизни стало с некоторых пор его пламенным желанием. Поэтому ему не хотелось показывать ей свое произведение, хотя он окончил его перед отъездом в Пильзен и захватил с собой. Иосиф одинаково боялся и показаться ей посредственностью в этом жанре и обнаружить талант, который побудил бы ее воспротивиться его стремлению стать певцом. В конце концов он уступил и дал вырвать у себя таинственную тетрадь. То была небольшая фортепианная соната, предназначавшаяся для его юных учеников. Консуэло начала с того, что стала безмолвно читать сонату глазами; Иосиф поразился, глядя, как она с первого взгляда прекрасно схватывает вещь, словно слышит ее в исполнении. Затем Консуэло заставила сыграть некоторые пассажи на скрипке и сама пропела те, что были доступны для голоса. Не знаю, предугадала ли Консуэло в Гайдне по этой безделке будущего творца «Сотворения мира» и стольких других крупных произведений, но она почувствовала в нем большого музыканта и, возвращая ему ноты, сказала:
— Мужайся, Беппо, — ты выдающийся артист и можешь стать великим композитором, если будешь работать. У тебя несомненно есть идеи; А с идеями и знаниями можно далеко пойти. Приобретай же знания и постарайся не ссориться с Порпорой, — хоть у него и тяжелый характер, но именно такой учитель тебе нужен. А о сцене забудь, — твое место не там. Твое оружие — перо. Не ты должен слушаться, а к тебе должны прислушиваться. Когда можешь быть душой, зачем же превращаться в одно из орудий? Так-то, будущий маэстро! Бросьте упражнять свое горлышко трелями и каденциями. Вам надо знать, как их расставить, а не как исполнять. Это уж предоставьте вашей покорной и подвластной вам слуге, которая претендует на первую женскую роль, какую вы соблаговолите написать для меццо-сопрано.
— О Consuelo de mi alma! — в восторге воскликнул окрыленный надеждами Иосиф. — Писать для вас! Быть понятым вами, переданным в вашем исполнении! Какие перспективы славы и честолюбивых мечтаний вы открываете передо мной! Но нет! Это грезы! Это безумие! Учите меня петь. Я лучше постараюсь передать мысли так, как их понимаете и чувствуете вы, чем вкладывать в ваши божественные уста звуки, недостойные вас!
— Ну, ну, довольно церемоний, — проговорила Консуэло, — попробуйте сымпровизировать что-нибудь на скрипке или голосом. Это путь, каким следует душа, проникая на уста и в кончики пальцев. Я послушаю и узнаю, есть в вас искра божия или вы только ловкий ученик, бессознательно заимствующий у других.
Гайдн повиновался. Не без удовольствия убедилась она, что музыкальное его образование не так уж велико и что импровизации его по мысли молоды, просты и свежи. Она все больше и больше подбадривала его и с этих пор решила заниматься с ним пением лишь для того, чтобы он мог пользоваться им для своей работы.
Они стали развлекаться исполнением маленьких итальянских дуэтов;
Гайдн тут же выучил их наизусть с ее голоса.
— Если до конца путешествия у нас не хватит денег, так волей-неволей придется распевать на улицах, — сказала она ему. — Притом полиция может пожелать проверить наши таланты, приняв нас за бродяг-карманников а таких несчастных горемык, позорящих наше ремесло, предостаточно. Будем же готовы ко всему! Мой голос на низких, контральтовых нотах может сойти за голос несложившегося юнца. Вам же следует разучить на скрипке аккомпанемент к нескольким моим песням. Увидите, это совсем неплохое упражнение. В этих народных шуточных песенках много огня и самобытного чувства, а мои старинные испанские песни просто гениальны, настоящие алмазы-самородки. Маэстро, воспользуйтесь ими! Идеи родят идеи!
Занятия эти были полны прелести для Гайдна. Может быть, уже тогда зародилась в нем мысль создать те милые детские пьески, которые он впоследствии написал для театра марионеток маленьких принцев Эстергази. Консуэло вносила в эти занятия столько веселости, грации, оживления и остроумия, что к милому юноше вернулись детская резвость и беззаботное счастье, и, забыв любовные мечты, лишения, беспокойства, он жаждал только, чтобы эти уроки на ходу никогда не кончились.
Мы не собираемся здесь проследить шаг за шагом путешествие Консуэло и Гайдна. Мало знакомые с тропами Богемского Леса, мы могли бы дать неверные указания, положившись только на свою память. Достаточно сказать, что первая половина путешествия, в общем, была более приятна, чем трудна, пока не случилось происшествия, которое мы не можем обойти молчанием. Начиная с самого истока Влтавы, наши герои все время придерживались северного берега реки, который показался им менее людным и более живописным. Так они шли в течение целого дня по глубокому ущелью, полого спускавшемуся в том же направлении, что и Дунай. Но, дойдя до Шенау, они заметили, что горная гряда в этом месте переходит в плоскогорье, и пожалели, что не пошли по противоположному берегу, вдоль другой горной гряды, которая, постепенно повышаясь, уходит в сторону Баварии. Эти лесистые горы изобиловали естественными убежищами и поэтическими уголками в гораздо большей мере, чем долины Чехии. Во время своих дневных привалов в лесу Гайдн и Консуэло забавлялись ловлей птичек силками и на клей. И если, пробудившись от сна, они обнаруживали в своих ловушках мелкую дичь, то тут же, под открытым небом, жарили на костре из хвороста плоды своей охоты и находили стряпню великолепной. Жизнь даровалась одним лишь соловьям на том основании, что эти птички певчие — их собратья.
Наши милые путники принялись искать брод, но никак не могли найти его. Река была быстрая, с крутыми берегами, глубокая и к тому же вздувшаяся от дождей. Наконец они наткнулись на пристань, у которой стояла на причале лодчонка, охраняемая мальчиком. Некоторое время они колебались, не решаясь подойти, — они видели, что несколько человек уже опередили их и уславливаются относительно переправы. Затем люди эти простились: трое направились вдоль северного берега Влтавы, а двое вошли в лодку. Это обстоятельство заставило Консуэло принять решение.
— Пойдем ли мы вправо или влево, нам не избежать встречи, — сказала она Иосифу, — так уж лучше переправиться на тот берег, раз мы этого хотели.
Гайдн все еще колебался, находя, что у этих людей подозрительный вид, резкий тон в разговоре и вообще грубые манеры; но вот один из них, как бы желая опровергнуть это неблагоприятное впечатление, остановил лодочника и, поманив Консуэло добродушно-шутливым жестом, обратился к ней по-немецки:
— Эй, дитя мое, идите сюда, лодка не особенно перегружена, и если хотите — можете переехать с нами.
— Очень признателен вам, сударь, — ответил Гайдн, — мы воспользуемся вашим позволением.
— Ну, дети мои, прыгайте! — сказал тот, что с самого начала обратился к Консуэло; товарищ называл его Мейером.
Иосиф, едва усевшись в лодку, заметил, что оба незнакомца очень внимательно и с большим любопытством поглядывают то на Консуэло, то на него. Но лицо господина Мейера дышало добротой и веселостью, голос у него был приятный, манеры учтивые, а седеющие волосы и отеческий вид внушали Консуэло доверие.
— Вы музыкант, дитя мое? — спросил ее г-н Мейер немного спустя.
— К вашим услугам, добрый господин, — ответила Консуэло.
— Вы тоже? — спросил господин Мейер Иосифа и, указывая на Консуэло, прибавил: — Это, конечно, ваш брат?
— Нет, сударь, мой друг, — сказал Иосиф, — мы даже не одной с ним национальности, и он плохо понимает по-немецки.
— Из какой же он страны? — продолжал допрашивать господин Мейер, все поглядывая на Консуэло.
— Из Италии, сударь, — ответил опять Гайдн.
— Кто же он — венецианец, генуэзец, римлянин, неаполитанец или калабриец? — допытывался господин Мейер, с необыкновенной легкостью произнося каждое из этих названий на соответствующем диалекте.
— О сударь, вы, я вижу, можете говорить с любым итальянцем, — ответила наконец Консуэло, боясь упорным молчанием обратить на себя внимание, — я из Венеции.
— А! Чудный край! — продолжал Мейер, тотчас же переходя на родное для Консуэло наречие. — Вы давно оттуда?
— Всего полгода.
— И вы странствуете по свету, играя на скрипке?
— Нет, он аккомпанирует на скрипке, — ответила Консуэло, указывая на Иосифа, — а я пою.
— И вы не играете ни на каком инструменте? Ни на гобое, ни на флейте, ни на тамбурине?
— Нет, мне это совсем не нужно.
— Но если вы музыкальны, вы легко научились бы, не правда ли?
— Конечно, если бы это понадобилось.
— А вы об этом не думаете?
— Нет, я предпочитаю петь.
— И вы правы, однако вам придется взяться за это или хотя бы временно переменить профессию.
— Почему же, сударь?
— Да потому, что голос ваш если уже не начал, то скоро начнет ломаться; сколько вам лет — четырнадцать, пятнадцать, не больше?
— Да, около этого.
— Ну, так не пройдет и года, как вы запоете лягушкой, и далеко еще не известно, обратитесь ли вы снова в соловья. Для мальчика всегда опасен переход от детства к юности, — иногда бывает так: вырастет борода, а голос пропадет. На вашем месте я учился бы на флейте, с ней всегда заработаешь на кусок хлеба.
— Там видно будет.
— А вы, любезный, играете только на скрипке? — обратился господин Мейер к Иосифу по-немецки.
— Простите, сударь, — ответил Иосиф, в свою очередь проникаясь доверием к доброму Мейеру, совершенно не смущавшему Консуэло, — я играю понемножку на нескольких инструментах.
— На каких же, например?
— На клавесине, арфе, флейте — понемногу на всем пробую играть, как только представляется случай поучиться.
— С такими талантами вы совершенно напрасно бродите по большим дорогам — это тяжкое ремесло. Товарищу вашему, который и моложе и слабее вас, это совсем не под силу — он уже хромает.
— Вы это заметили? — сказал Иосиф, тоже прекрасно видевший, что спутница его прихрамывает, хотя она и не признавалась, что ноги у нее опухли и болят.
— Я прекрасно видел, с каким трудом он дотащился до лодки, — сказал Мейер.
— Что поделаешь, сударь! — проговорил Гайдн, скрывая под видом философского равнодушия свое огорчение. — Родишься ведь не для одних только благ, и когда приходится страдать — страдаешь!
— А разве нельзя жить и счастливее и приличнее, обосновавшись на одном месте? Неприятно, что такие умные и скромные юнцы, какими вы мне кажетесь, занимаются бродяжничеством. Поверьте человеку, у которого есть дети и который, по всей вероятности, никогда больше не встретится с вами, дружочки мои. Такая жизнь, полная приключений, убивает и развращает человека. Запомните мои слова.
— Спасибо за добрый совет, сударь, — проговорила, ласково улыбаясь, Консуэло, — быть может, мы им воспользуемся.
— Да услышит вас господь, мой маленький гондольер, — сказал г-н Мейер Консуэло, которая машинально, по народной венецианской привычке, схватила весло и начала им грести.
Лодка причалила к берегу, сделав довольно большой крюк из-за быстрого течения. Г-н Мейер дружески попрощался с молодыми музыкантами, пожелав им доброго пути, а его молчаливый спутник расплатился с лодочником, не позволив молодым людям заплатить за себя. Вежливо поблагодарив своих спутников, Консуэло и Иосиф стали подыматься по тропинке, ведущей к горам, тогда как оба незнакомца пошли в том же направлении, придерживаясь низкого берега реки.
— Этот господин Мейер, кажется, хороший человек, — проговорила Консуэло, в последний раз взглянув на него сверху, когда тот уже исчезал из виду. — Уверена, что он прекрасный отец.
— Он любопытен и болтлив, — заметил Иосиф, — я очень рад, что вы избавились от его расспросов. — Он разговорчив, как все много путешествовавшие люди. Судя по тому, с какой легкостью он владеет разными наречиями, этот Мейер настоящий космополит. Откуда он может быть родом?
— Произношение у него саксонское, хотя и на нижнеавстрийском наречии он говорит очень хорошо. Мне кажется, он из Северной Германии, верно — пруссак.
— Тем хуже для него; не люблю пруссаков, а короля Фридриха, после всего, что я о нем слышала в замке Великанов, люблю еще меньше, чем его народ.
— В таком случае вы хорошо будете чувствовать себя в Вене: у воинственного короля-философа там нет приверженцев ни при дворе, ни среди населения.
Беседуя таким образом, они добрались до лесной чащи и пошли тропинками, которые то терялись среди сосен, то извивались по склону амфитеатра, образуемого бугристыми горами. Консуэло находила Карпатские горы скорее красивыми, чем величественными. Она много раз путешествовала в Альпах и потому отнюдь не приходила от окружающего в восторг, как Иосиф, впервые видевший такие высокие горы. И если в юноше все вызывало восторг, то спутница его была более склонна к мечтательности. К тому же Консуэло в тот день чувствовала большую усталость и делала огромные усилия, чтобы скрыть это, боясь огорчить Иосифа, и без того слишком огорчавшегося из-за нее.
Они поспали несколько часов, а потом, перекусив и позанимавшись музыкой, на закате снова пустились в путь. Но вскоре Консуэло была вынуждена сознаться, что ночной переход ей не под силу; хотя она, подобно героиням идиллий, долго окунала свои изящные ножки в кристальные струи источника — ничто не помогало, пятки были слишком изранены булыжниками. К несчастью, местность оказалась совершенно пустынной — ни хижины, ни монастыря, ни шалаша. Иосиф пришел в отчаяние. Было слишком холодно, чтобы ночевать под открытым небом. Наконец сквозь узкий проход между двумя холмами они увидели у подножия противоположного склона огоньки. Долина, куда они спустились, находилась уже в Баварии, но видневшийся город был гораздо дальше, чем они предполагали, и опечаленному Иосифу казалось, что с каждым шагом город все более отодвигается от них. К довершению несчастья тучи обложили все небо и вскоре зарядил мелкий холодный дождь. Дождевая завеса совсем скрыла огоньки от взоров наших путников, так что, спустившись не без труда и риска к подножию горы, они не знали, куда идти. Дорога, к счастью, оказалась довольно ровной, и они продолжали, все время спускаясь, тащиться по ней, как вдруг услышали шум едущего навстречу экипажа. Иосиф, не колеблясь, окликнул едущих, чтобы выяснить, что это за местность и где тут можно найти приют.
— Вы кто такие? — раздался ему в ответ грубый голос, и вслед за этим послышался звук взводимого курка. — Прочь! Или размозжу череп!
— Нас нечего бояться, — ответил Иосиф, не смущаясь, — посмотрите сами: перед вами двое детей, которые просят лишь указать им дорогу.
— Эге! — воскликнул другой голос, в котором Консуэло сейчас же узнала голос любезного г-на Мейера. — Да ведь это мои утренние юные сорванцы! Узнаю говор старшего. И вы тоже тут, гондольер? — прибавил он повенециански, обращаясь к Консуэло.
— Да, — ответила она также по-венециански. — Мы заблудились и просим вас, добрый господин, указать нам замок или конюшню, где мы могли бы приютиться. Скажите нам, если знаете.
— Эх, бедные мои ребята, — ответил Мейер, — вы по меньшей мере в двух милях от какого бы то ни было жилья. В этих горах вам не найти и собачьей конуры. Но мне жаль вас, садитесь ко мне в экипаж; я могу без особого ущерба для себя дать вам два места. Ну, не церемоньтесь же, влезайте!
— Вы, право, слишком добры, сударь, — сказала Консуэло, тронутая радушием этого хорошего человека, — но вы ведь едете на север, а нам надо в Австрию.
— Нет, я еду на запад. Не больше чем через час я довезу вас до Биберека. Там вы переночуете, а завтра сможете добраться до Австрии. Это даже сократит вам путь. Ну, решайтесь же, если не хотите мокнуть под дождем и задерживать нас.
— Смелей, нечего колебаться! — шепнула Консуэло Иосифу, и они сели в экипаж.
В нем, как они увидели, сидело трое: двое спереди, причем один из них правил, а третий, г-н Мейер, — занимал заднее место. Консуэло забилась в уголок, Иосиф сел посередине. Экипаж был шестиместный, вместительный, прочный. Лошадь, крупная и сильная, подгоняемая энергичной рукой, снова пустилась рысью, звеня бубенчиками и нетерпеливо поводя ушами.
Глава 70
— Что я вам говорил! — воскликнул г-н Мейер, возобновляя разглагольствования, прерванные утром. — Ну может ли быть более тяжелое и неприятное ремесло? Когда светит солнце, все как будто прекрасно, но оно ведь не всегда светит, и ваша доля так же изменчива, как погода.
— А чья доля не изменчива и не сомнительна? — проговорила Консуэло. — Когда небо немилостиво, провидение посылает на нашем пути добрых людей, так что в данную минуту нам не приходится на него жаловаться.
— У вас хорошая голова, мой дружок, — ответил Мейер, — вы из той чудной страны, где все умны; но, поверьте мне, ни ваш ум, ни прекрасный голос не помешают вам погибнуть от голода в унылых австрийских провинциях. На вашем месте я стал бы искать счастья в богатой, цивилизованной стране, под покровительством великого государя.
— Какого же? — спросила удивленная Консуэло.
— Да не знаю, право; мало их разве?
— Но разве королева Венгрии не великая монархиня? — вмешался в разговор Гайдн. — Разве в ее государстве нельзя найти покровительства?
— Ну конечно, — ответил Мейер, — но вы не знаете, что ее величество Мария-Терезия ненавидит музыку, а бродяг — еще больше, так что если вы появитесь в виде трубадуров на улицах Вены, вы будете тотчас изгнаны.
В эту минуту Консуэло снова увидела невдалеке, пониже дороги, огоньки, которые и раньше уже мелькали перед ними, и сообщила об этом Иосифу, а тот, обратясь к г-ну Мейеру, выразил желание сойти и добраться до этого ночлега, более близкого, чем Биберек.
— Как! Вы принимаете это за огоньки? Они, конечно, в самом деле огни, но только освещают они не жилье, а опасные болота, где немало путешественников заблудилось и погибло. Приходилось вам когда-нибудь видеть блуждающие болотные огни?
— Я много раз видал их на венецианских лагунах и часто на маленьких озерах в Богемии, — ответила Консуэло.
— Так вот, дети мои, то, что вы видите там вдали, — такие же блуждающие огни.
Господин Мейер долго еще убеждал молодых людей в необходимости где-нибудь твердо обосноваться, говорил об отсутствии всякой возможности найти средства к жизни в Вене, не указывая, однако, места, куда он советовал бы им отправиться. Сначала Иосиф, пораженный его настойчивостью, испугался, не догадывается ли их спутник о том, что Консуэло женщина, но дружелюбное отношение к ней как к мальчику, его советы не шататься по дорогам, а, придя в возраст, стать военным, успокоили его на этот счет, и он убедил себя, что добрейший Мейер — один из тех ограниченных людей, которые, страдая от навязчивых идей, твердят целый день какую-нибудь первую пришедшую им утром в голову мысль. Консуэло же принимала его не то за школьного учителя, не то за лютеранского пастора, который одержим идеями воспитания, нравственности и прозелитизма.
Через час, в полнейшей темноте, они приехали в Биберек. Экипаж въехал на постоялый двор, где тотчас же два каких-то человека, отозвав Мейера в сторону, вступили с ним в разговор. Когда они вошли затем в кухню, где Консуэло с Иосифом грелись у очага и просушивали свою одежду, юноша узнал в них тех самых двух человек, которые расстались с Мейером у перевоза, когда тот, оставив их на левом берегу Молдавы, сам переправился через реку. Один из них был кривой, а у другого хотя и имелись оба глаза, однако лицо от этого отнюдь не казалось привлекательнее. Тот, что переправился с Мейером через реку и ехал с молодыми людьми в экипаже, также присоединился к ним, четвертый же не показывался. Они переговаривались на наречии, непонятном даже для Консуэло, знавшей столько языков. Г-н Мейер, по-видимому, пользовался среди них авторитетом и, во всяком случае, влиял на их решения, ибо после общего довольно оживленного совещания вполголоса Мейер высказал свое мнение, и все удалились, за исключением одного, которого Консуэло в разговоре с Иосифом назвала «Молчальником», — того самого, что не расставался с Мейером.
Гайдн собирался было уже скромно поужинать со своей спутницей на краешке кухонного стола, когда г-н Мейер, подойдя к ним, пригласил их разделить его трапезу и так при этом добродушно настаивал, что они не решились отказаться.
Мейер увел их в столовую, где они попали на настоящий пир, так по крайней мере показалось бедным молодым людям, лишенным всех этих прелестей во время своего пятидневного, далеко не легкого странствования. Однако Консуэло приняла в ужине очень сдержанное участие: роскошный стол Мейера, подобострастное отношение к нему прислуги, большое количество вина, поглощаемого как им, так и его спутником, — все это начинало менять мнение девушки о пасторских добродетелях их амфитриона. Особенно коробило ее стремление Мейера заставить Иосифа и ее самое пить вина больше, чем им хотелось, равно как и пошлые шуточки, которые он отпускал, не позволяя им прибавлять воды к вину. С еще большим беспокойством заметила она, что Иосиф, по рассеянности или из желания подкрепиться, налегал на вино и становился общительнее и оживленнее, чем ей того хотелось. Наконец, выведенная из терпения тем, что Иосиф не обращает внимания на ее подталкивание локтем с целью удержать его от чрезмерных возлияний, Консуэло отняла у него стакан в тот момент, когда г-н Мейер собирался снова наполнить его.
— Нет, сударь, нет! — проговорила она. — Позвольте не подражать вам!
Нам это совсем не пристало.
— Странные вы музыканты! — воскликнул Мейер, смеясь с откровенной беззаботностью. — Музыканты — и непьющие! Первых таких встречаю!
— А вы, сударь, тоже музыкант? — обратился к нему Иосиф. — Ручаюсь, что да! Черт меня побери, если вы не капельмейстер при дворе какого-нибудь саксонского принца!
— Возможно, — ответил, улыбаясь, Мейер. — Вот почему, дети мои, я и чувствую к вам симпатию.
— Если вы, сударь, большой музыкант, то разница между вашим талантом и талантом бедных уличных певцов слишком велика, чтобы они могли заинтересовать вас, — возразила Консуэло.
— Среди бедных уличных певцов встречается больше талантов, чем думают, — сказал на это Мейер, — и много есть великих музыкантов, даже капельмейстеров первейших государей мира, которые начали с того, что распевали на улицах. А что, если я вам скажу, что не далее как сегодня утром, между девятью и десятью часами, я слышал два прелестных голоса, распевавших на левом берегу Влтавы красивый итальянский дуэт под прекрасный и очень умелый аккомпанемент на скрипке? И случилось это в то время, когда я завтракал с друзьями на холме. Когда же с горы стали спускаться очаровавшие меня музыканты, я был поражен, увидев двух бедных детей, одного одетого маленьким крестьянином, другого… очень милого, простого, но весьма невзрачного на вид… Не конфузьтесь и не удивляйтесь, друзья мои, моим добрым чувствам и выпьем за муз, наших общих и божественных покровительниц.
— Господин маэстро! — радостно воскликнул совсем покоренный Иосиф.
— Хочу выпить за ваше здоровье. О! Я уверен, вы настоящий музыкант, раз вы пришли в восторг от таланта… моего друга, синьора Бертони.
— Нет, пить вы больше не будете! — сказала выведенная из терпения Консуэло, вырывая у него из рук стакан. — И я также, — прибавила она, опрокидывая свой, — мы живем только нашими голосами, господин профессор, а вино портит голос; вы должны, следовательно, поддерживать в нас трезвость, а не спаивать нас.
— Ну что ж, вы рассуждаете здраво, — сказал Мейер, ставя на середину стола графин, который он до сих пор прятал за спиной. — Да, будем беречь голос. Отлично сказано! Вы благоразумны не по годам, друг Бертони, и я рад, что, испытав вас, убедился в вашей высокой нравственности. Вы далеко пойдете! Об этом говорит и ваше благоразумие и ваш талант. Да, вы далеко пойдете, и я хочу иметь честь и заслугу содействовать этому.
Тут мнимый профессор, расположившись поудобнее и представляясь необычайно искренним и добрым, предложил увезти их с собой в Дрезден, обещая там добиться у знаменитого Гассе согласия давать им уроки, а также снискать для них особое покровительство польской королевы, курфюрстины саксонской.
Принцесса Мария-Антуанетта, супруга Августа III, короля Польши, была, как мы уже знаем, ученицей Порпоры. Это-то соперничестве между Порпорой и Sassone за благоволение государыни-дилетантки и было первоначальной причиной их глубокой вражды. Если бы даже Консуэло была склонна искать счастья в Северной Германии, то и тогда она не выбрала бы для своего дебюта тот двор, где ей пришлось бы столкнуться со школой и партией, взявшей верх над ее учителем. Достаточно говорил ей об этом Порпора в минуты обиды и горечи, чтобы она, будучи в курсе дела, могла последовать советам профессора Мейера.
Совершенно иначе был настроен Иосиф. Одурманенный выпитым за ужином вином, он вообразил, что встретил могущественного покровителя и вершителя своей судьбы. Ему не приходило в голову покинуть Консуэло и следовать за новым другом, но, будучи немного навеселе, он мечтал когда-нибудь снова встретиться с ним. Он верил в доброжелательство Мейера и горячо благодарил его. Опьяненный радостью, он схватил скрипку и прескверно заиграл на ней. Это, однако, не помешало Мейеру шумно аплодировать юноше, — потому ли, что он не хотел обидеть его, сказав, что тот фальшивит, или потому, думалось Консуэло, что сам был неважный музыкант. Его искреннее заблуждение относительно пола Консуэло, чье пение он слышал, говорило за то, что он не был преподавателем с очень развитым слухом, раз можно было его провести, словно какого-нибудь деревенского музыканта, играющего на серпенте, или учителя-трубача.
Тем временем г-н Мейер настойчиво продолжал уговаривать молодых музыкантов ехать с ним в Дрезден. Отказываясь, Иосиф тем не менее с таким сияющим лицом выслушивал его соблазнительные предложения и так горячо обещал явиться к нему в самом ближайшем времени, что Консуэло сочла нужным открыть глаза Мейеру на неисполнимость его обещания.
— В настоящее время и думать об этом нечего, — проговорила она решительным тоном. — Вы прекрасно знаете, Иосиф, что это невозможно, ведь у вас совершенно иные планы.
Мейер возобновил свои соблазнительные предложения, однако его удивила непоколебимость не только Консуэло, но и Иосифа, который, как только в разговор вступал синьор Бертони, снова становился благоразумным.
Тут за Мейером пришел «молчаливый» путешественник, ненадолго появившийся только во время ужина, и они оба вышли. Консуэло воспользовалась случаем, чтобы побранить Иосифа и за легковерие, с каким он относился к радужным обещаниям первого встречного, и за увлечение хорошим вином.
— Неужели я сказал что-нибудь лишнее? — испуганно спросил Иосиф.
— Нет, — возразила она, — но неблагоразумно так долго общаться с незнакомыми людьми. Глядя на меня, в конце концов можно заметить или хотя бы заподозрить, что я не мальчик. Как я ни старалась измазать карандашом руки и держать их по возможности под столом, вряд ли могли эти господа не обратить внимание на их слабость, не будь они поглощены один — бутылкой, другой — болтовней. Теперь нам было бы всего благоразумнее скрыться и отправиться ночевать на другой постоялый двор. Мне как-то не по себе с этими новыми знакомыми, которые словно преследуют нас по пятам.
— Что вы! — воскликнул Иосиф. — Стыдно уйти, даже не попрощавшись и не поблагодарив такого хорошего человека и, быть может, знаменитого профессора. Кто знает, не беседовали ли мы с самим великим Гассе!
— Ручаюсь, что нет, и не будь вы навеселе, вы заметили бы, какие пошлые общие фразы говорил он о музыке. Великие учителя так не рассуждают. Нет, это какой-нибудь второстепенный музыкант из оркестра, добрый малый, болтун и порядочный пьяница. Не знаю почему, но по его физиономии мне кажется, что он никогда не играл ни на чем ином, кроме медных инструментов, а его косой взгляд словно ищет капельмейстера.
— Пусть он валторнист или второй кларнетист, а все-таки он приятный собеседник! — воскликнул, покатываясь со смеху, Иосиф.
— Зато вот о вас этого никак нельзя сказать, — проговорила с некоторым раздражением Консуэло. — Протрезвитесь, простимся и пойдем.
— Дождь льет как из ведра; слышите, как он стучит в окна?
— Надеюсь, вы не намереваетесь заснуть за этим столом, — сказала Консуэло, расталкивая Иосифа, чтобы тот не спал.
В эту минуту в комнату вернулся Мейер.
— Вот тебе и раз! — весело воскликнул он. — Я рассчитывал здесь переночевать и завтра выехать в Шамб, а друзья заставляют меня вернуться назад, уверяя, будто я им необходим для каких-то дел в Пассау. Приходится уступить. И раз мне нужно отказаться от удовольствия увезти вас в Дрезден, так позвольте, дети мои, дать вам добрый совет: воспользуйтесь случаем. Я по-прежнему смогу уделить вам два места в своем экипаже, ибо эти господа поедут в другом. Завтра утром мы будем в Пассау, — это всего в шести милях отсюда. Там я пожелаю вам доброго пути. Вы будете у австрийской границы и сможете, без всякого утомления, за небольшую плату спуститься на судне по Дунаю до Вены.
Иосиф нашел предложение превосходным, тем более что поездка в экипаже позволит отдохнуть израненным ногам Консуэло. Действительно, оказия казалась благоприятной, а путешествие по Дунаю было способом передвижения, о котором они еще не думали. Консуэло тоже согласилась, так как заметила, что Иосиф на этот раз не способен позаботиться о безопасном ночлеге. Впотьмах, забившись в угол экипажа, она могла не опасаться наблюдений своих спутников, а г-н Мейер уверял, что в Пассау они приедут до рассвета. Иосиф был в восторге от ее решения. Однако Консуэло все-таки было не по себе, а друзья Мейера ей все меньше нравились. Она спросила, не музыканты ли его спутники.
— Все — более или менее, — лаконически ответил Мейер.
Экипажи оказались заложенными, кучера на своих местах, а трактирные слуги, очень довольные щедротами г-на Мейера, из кожи вон лезли, чтобы до последней минуты угодить ему. Во время этой суеты, в момент затишья, Консуэло послышался стон, как будто доносившийся с середины двора. Она обернулась к Иосифу, но тот ничего, видимо, не слышал. Когда же стон повторился, дрожь пробежала по ее телу. Однако никто, по-видимому, ничего не заметил, и она решила, что, должно быть, завизжала собака, которой надоело сидеть на цепи. Но как ни пыталась Консуэло отвлечься, жуткое чувство не покидало ее. Подавленный стон среди мрака, ветра и дождя, донесшийся со двора, где стояла эта группа людей, — одни безучастные, другие чем-то взволнованные, — произвел на нее самое зловещее впечатление, хоть она и не была уверена, был ли то стон, или просто игра ее воображения. Консуэло тотчас вспомнила об Альберте и, словно проникшись его даром таинственного прозрения, испугалась какой-то опасности, нависшей над головой ее жениха или ее собственной.
А экипаж уже мчался. Впряженная в него свежая лошадь, более сильная, чем первая, быстро несла его. Другой экипаж, ехавший так же быстро, то отставал, то опережал их. Иосиф опять болтал с г-ном Мейером, а Консуэло пыталась заснуть, — она притворилась спящей, чтобы иметь право молчать. Усталость взяла верх над ее грустью и беспокойством, и она заснула крепчайшим сном. Когда она проснулась, Иосиф тоже спал, а г-н Мейер наконец умолк. Дождь перестал лить, небо прояснилось, и начинало светать. Местность была совершенно незнакома Консуэло. Только время от времени вырисовывались на горизонте вершины горной цепи, похожей на Богемский Лес.
По мере того как проходила ее сонливость, она все с большим удивлением смотрела на горы: они должны были быть слева от нее, а находились справа. Звезды уже погасли, но солнце, которому, по ее расчету, надлежало взойти впереди, еще не появлялось. Она решила, что горы перед ее глазами — не Богемский Лес, а какие-то другие. Г-н Мейер храпел, но она побоялась заговорить с возницей, единственным не спавшим в эту минуту человеком. Лошадь по довольно крутому косогору пошла шагом, а стук колес заглушал сырой песок колеи. Тут Консуэло снова явственно услышала тот глухой мучительный стон, который уже доносился до нее на постоялом дворе в Бибереке. Голос, казалось, раздавался где-то позади. Машинально она повернулась, но сзади была только кожаная спинка экипажа, на которую она опиралась. Консуэло сочла это галлюцинацией, и поскольку мысли ее постоянно занимал Альберт, она вдруг с ужасом подумала: уж не умирает ли он; а что если благодаря непостижимой силе любви этого странного человека к ней доносятся его предсмертные вздохи, зловещие, душераздирающие. Эта мысль до того завладела ею, что ей стало дурно. Боясь совсем задохнуться, она обратилась к вознице, когда тот остановился на половине подъема, чтобы дать передохнуть лошади, и попросила у него позволения подняться в гору пешком. Он разрешил и, спрыгнув сам, пошел, посвистывая, подле лошади.
Человек этот был слишком хорошо одет для профессионального кучера. При каком-то его движении Консуэло показалось, что она видит у него за поясом пистолет. Подобная предосторожность в пустынном крае, каким они проезжали, была более чем естественна, тем более что форма экипажа, который Консуэло, идя у колес, хорошо рассмотрела, говорила о том, что в нем везут товары. Экипаж был очень глубок; позади сиденья, по-видимому, находился ящик, вроде тех, в которых перевозят ценности и депеши. На сей раз он, очевидно, был не слишком загружен, раз одна лошадь свободно везла его. Гораздо больше поразило Консуэло то, что тень ее стала удлиняться вперед, и, обернувшись, она увидела, что солнце довольно высоко поднялось на горизонте, но не там, где ему следовало взойти, если бы экипаж действительно направлялся в Пассау, а на противоположной стороне. — Куда же мы — едем? — спросила она возницу, поспешно подходя к нему.
— Мы повернулись к Австрии спиной.
— Да, на полчаса, — очень спокойно ответил тот, — мы возвращаемся назад, так как мост через реку, по которому нам надо ехать, сломан и приходится делать получасовой объезд, чтобы попасть на другой.
Немного успокоившись, Консуэло села в экипаж и обменялась несколькими незначительными словами с г-ном Мейером, который было проснулся, но тотчас снова уснул. Иосиф же спал все время без просыпу. Тут они добрались до вершины косогора, и Консуэло увидела перед собой длинную, крутую и извилистую дорогу, а в глубине ущелья показалась река, о которой ей говорил возница. Но, насколько мог видеть глаз, незаметно было никакого моста, а между тем они подвигались все к северу. Встревоженная и удивленная, Консуэло больше не могла заснуть.
Вскоре начался новый подъем; лошадь казалась очень утомленной. Все путешественники вышли из экипажа, кроме Консуэло, — у нее все еще болели ноги. И вот тут-то опять послышался стон, он повторился несколько раз и так ясно, что девушка уже никак не могла приписать его обману чувств: без всякого сомнения, стон шел из потайного ящика. Консуэло тщательно осмотрела экипаж и обнаружила в углу, где все время сидел Мейер, маленький глазок наподобие задвижки, прикрытый кожей и сообщавшийся с ящиком. Она попыталась было его отодвинуть, но не смогла. Задвижка оказалась на замке, ключ от которого находился, вероятно, в кармане мнимого профессора.
Консуэло, пылкая и мужественная в такого рода происшествиях, вытащила из-за пазухи нож с крепким и острым лезвием: голос целомудрия и предчувствие опасностей, от которых самоубийство всегда может избавить энергичную женщину, побудили ее захватить с собой это оружие. Она воспользовалась моментом, когда все путешественники ушли вперед, в том числе и возница, не имевший больше оснований опасаться, что лошадь будет горячиться, и быстрым уверенным движением расширила узкую щель между глазком и спинкой экипажа настолько, чтобы можно было заглянуть во внутренность таинственного хранилища. Каковы же были ее удивление и ужас, когда она увидела в тесном ящике, куда воздух и свет проникали только через проделанную вверху щель, мужчину огромного роста, с заткнутым ртом, окровавленного, с туго связанными руками и ногами; он лежал, согнувшись вдвое, в страшно неудобном, мучительном положении. Лицо, насколько его можно было разглядеть, отличалось мертвенной бледностью и, казалось, было искажено предсмертной судорогой.
Глава 71
Похолодев от ужаса, Консуэло выскочила из экипажа, догнала Иосифа и украдкой сжала ему руку, давая знать, чтобы он отошел с ней подальше от остальных.
Опередив компанию на несколько шагов, она чуть слышно проговорила:
— Мы погибли, если сейчас же не убежим: люди эти — грабители и разбойники. Я только что убедилась в этом. Ускорим шаг и бежим от них куда глаза глядят. У них есть какое-то основание обманывать нас.
Иосифу пришло в голову, что страшный сон расстроил его спутницу. Он едва понимал, что она говорит. Сам он чувствовал какую-то непривычную вялость и резь в желудке: очевидно, хозяин трактира подмешал в вино какие-то вредные и опьяняющие снадобья. Иосиф не сомневался, что он не настолько нарушил свою обычную умеренность, чтобы чувствовать себя таким сонным и ослабевшим.
— Дорогая синьора, — ответил он, — вы под впечатлением какого-то кошмара, и, слушая вас, мне кажется, что я сам поддаюсь ему. Будь эти славные люди даже бандитами, как вы думаете, скажите, на какую богатую добычу могут они рассчитывать, захватив нас?
— Не знаю, но боюсь; и если бы вы, как я, своими глазами видели убитого человека в экипаже, в котором мы едем…
Здесь Иосиф не мог не рассмеяться, до того заявление Консуэло в самом деле походило на галлюцинацию.
— Ах! Да неужели вы не замечаете и того, что они обманывают нас и везут к северу, оставляя и Пассау и Дунай позади? — с жаром продолжала она. — Смотрите, где солнце, и обратите внимание, по какой пустыне мы движемся, вместо того чтобы подъезжать к большому городу!
Иосиф наконец проникся сознанием, что ее наблюдения вполне правильны и, можно сказать, летаргическое спокойствие, в каком он пребывал, начало постепенно рассеиваться.
— Ну что ж, идемте, — сказал юноша, ускорив шаг. — Их намерения сразу выяснятся, если они против нашей воли захотят удержать нас.
— А если нам не удастся ускользнуть сейчас, то не теряйте хладнокровия, Иосиф, слышите! Нужно будет перехитрить их и улучить другой момент. Тут она дернула его за руку и притворилась, будто хромает еще сильнее, чем вынуждала боль ноги, но все-таки пошла быстрее. Не успели они сделать так и десяти шагов, их окликнули сначала дружески, а затем более строго. Звал г-н Мейер, но так как они не обращали на него внимания, вслед им полетела энергичная брань остальных спутников. Иосиф оглянулся и с ужасом увидел направленный на них пистолет возницы.
— Они убьют нас, — сказал он Консуэло, замедляя шаг. — А разве мы еще находимся на расстоянии выстрела? — хладнокровно спросила она, увлекая его вперед и пускаясь бежать.
— Не знаю, — ответил Иосиф, стараясь остановить ее, — поверьте мне, нужный момент еще не настал. Они будут стрелять.
— Остановитесь или я уложу вас на месте, — крикнул возница, бежавший быстрее их, с пистолетом в вытянутой руке.
— Теперь надо брать смелостью, — сказала Консуэло, останавливаясь, делайте и говорите то же, что я, Иосиф.
— Эх, — громко проговорила она, оборачиваясь и смеясь с апломбом хорошей актрисы, — если бы только больные ноги не мешали мне дальше бежать, я показал бы вам, что подшутить над нами вам не удастся.
Глядя на смертельно бледного Иосифа, она притворно громко расхохоталась и, указывая приближавшимся к ним другим спутникам на своего растерявшегося товарища, воскликнула с прекрасно разыгранной веселостью:
— Он поверил! Бедный мой товарищ поверил! Ах, Беппо! Я не считал тебя таким трусом. Ну, господин профессор, взгляните-ка на Беппо, он на самом деле вообразил, что его хотят пристрелить!
Консуэло нарочно говорила по-венециански, своей веселостью сдерживая пыл человека с пистолетом, ни слова не понимавшего на этом наречии. Г-н Мейер также сделал вид, будто смеется. Затем, повернувшись к вознице, он сказал ему, подмигивая глазом (что прекрасно подметила Консуэло):
— Какая глупая шутка! Зачем пугать бедных детей?
— Мне хотелось узнать, насколько они храбры, — ответил тот, засовывая пистолет за пояс.
— Увы! Господа будут о тебе неважного мнения, друг Иосиф, — лукаво проговорила Консуэло. — А вот я не испугался, отдайте мне в этом справедливость, синьор Пистолет!
— Вы молодец! — заметил Мейер. — Из вас вышел бы славный барабанщик, и вы, не моргнув, отбарабанили бы штурмовой марш, шагая во главе полка и нимало не заботясь о свистящих вокруг снарядах.
— О! Это еще неизвестно, — возразила она, — может, и испугался бы, поверь я, что он и вправду хочет нас убить. Но нам, венецианцам, знакомы всякие проделки, и нас не так-то легко провести.
— Все равно, это шутка дурного тона, — возразил Мейер и, обернувшись к вознице, для виду слегка пробрал его.
Но Консуэло трудно было провести. По их интонациям она поняла, что они обсуждали происшедшее и пришли к заключению, что ошиблись, заподозрив юнцов в желании убежать.
Усевшись снова со всеми в экипаж, Консуэло, смеясь, обратилась к г-ну Мейеру:
— Согласитесь, что ваш возница с пистолетом — чудак; я буду теперь звать его синьор Пистолет. Все же, господин профессор, сознайтесь, что его шутка не так уж нова.
— Немецкая шуточка, — заметил Мейер. — В Венеции это проделывают остроумнее, не правда ли?
— А знаете, что на вашем месте проделали бы итальянцы, если бы им вздумалось подшутить над нами? Они завели бы экипаж за первый попавшийся придорожный куст, а сами спрятались бы. И вот мы оба обернулись и, никого не увидев, подумали бы, что это дьявольское наваждение. Кто бы тогда был в дураках? Прежде всего я, едва передвигающий ноги, да и Иосиф тоже, испугавшийся, точно корова, заблудившаяся в Богемском Лесу, — он решил бы, что его бросили в этой пустыне!
Господин Мейер, смеясь над ее ребяческим балагурством, переводил все синьору Пистолету, не менее его забавлявшемуся дурачеством гондольера.
— О, вы чересчур большие хитрецы — мы уже больше не решимся подшутить над вами, — заявил Мейер.
Консуэло же, заметив глубокую иронию, пробившуюся наконец сквозь веселый отеческий тон мнимого добряка, продолжала, однако, разыгрывать роль простофили, воображающего себя умником, — прием, применяемый во всех мелодрамах.
Несомненно, они попали в серьезную переделку. Консуэло, ловко выдерживая свою роль, была в очень возбужденном состоянии. К счастью, в таком состоянии действуют, а в удрученном — погибают.
Теперь она была настолько же весела, насколько до сих пор сдержанна, и Иосиф, уже пришедший в себя, удачно вторил ей. Притворившись, будто они нисколько не сомневаются в том, что действительно подъезжают к Пассау, молодые люди притворно стали очень внимательно прислушиваться к предложению отправиться в Дрезден, которое г-н Мейер не преминул возобновить. Таким способом они заручились его полным доверием и дали ему возможность подыскать предлог для признания, что он без их согласия везет их в Дрезден. И предлог скоро нашелся. Г-н Мейер не был новичком в подобного рода похищениях. Произошел оживленный разговор на неизвестном языке между тремя лицами — г-ном Мейером, синьором Пистолетом и «молчальником». Затем они вдруг заговорили по-немецки, будто продолжая начатую беседу.
— Говорил же я вам, что мы сбились с пути, — воскликнул г-н Мейер.
— Спутники-то наши исчезли! Уже более двух часов, как они отстали от нас, а я, сколько ни смотрю на косогор, ничего не замечаю.
— Совсем их не видно, — подтвердил возница, высовываясь из экипажа и с унылым видом снова садясь на место.
Консуэло еще у первого подъема прекрасно заметила исчезновение другого экипажа, с которым они одновременно выехали из Биберека.
— Я был убежден, что мы заблудились, — сказал Иосиф, — но не хотел говорить об этом.
— Что же вы, черт вас побери, молчали? — вмешался «молчальник», делая вид, будто крайне раздражен этим открытием.
— Да потому, что меня это забавляло, — сказал Иосиф, вдохновленный невинным коварством Консуэло. — Ведь забавно же заблудиться в экипаже! Я думал, что это случается только с пешеходами.
— Ото, вот так презабавная история. Мне это нравится, — промолвила Консуэло. — Теперь остается только пожелать, чтоб мы оказались на дрезденской дороге!
— Знай я, где мы, — возразил г-н Мейер, — я бы тоже порадовался вместе с вами, дети мои. Признаюсь, мне не очень-то улыбалось ехать в Пассау исключительно ради удовольствия моих друзей, и если мы действительно сбились с пути, то я был бы очень доволен воспользоваться этим предлогом, чтоб не простирать дальше нашей к ним любезности.
— Право, господин профессор, — заговорил Иосиф, — поступайте как знаете, это уж ваше дело. Если мы вам не в тягость и вы по-прежнему не прочь захватить нас с собой в Дрезден, мы готовы следовать за вами хоть на край света. А ты, Бертони, что скажешь на это?
— Да «кажу то же, — ответила Консуэло, — будь что будет!
— Славные вы ребята! — сказал на это Мейер, под напускной озабоченностью скрывая свою радость. — Но все-таки хотелось бы мне знать, где мы находимся.
— Где бы мы ни были, а надо сделать привал! — заявил возница. — Лошадь совсем выбилась из сил. Ведь со вчерашнего вечера она ничего не ела, а везла всю ночь. Да и все мы рады будем подкрепиться. Вот как раз лесок; кое-что из провизии у нас еще осталось. Стой!
Въехали в лес, распрягли лошадь. Иосиф и Консуэло с большой готовностью предложили свои услуги, что было доверчиво принято. Оглобли экипажа опустили на землю, и так как при этом положение спрятанного узника стало, должно быть, еще мучительнее, до слуха Консуэло вновь донесся его стон. Мейер также услыхал его и пристально посмотрел на Консуэло, желая убедиться, обратила ли она на это внимание. Но девушка сумела притвориться глухой и оставалась невозмутимой, хотя жалость и терзала ей сердце.
Мейер обошел вокруг экипажа, и отошедшая в сторону Консуэло видела, как он открыл сзади маленькую дверцу, заглянул внутрь потайного ящика, затем закрыл ее и снова положил ключ в карман.
— Что, товар не поврежден? — крикнул Мейеру «молчальник».
— Все в порядке, — ответил тот с поистине животным равнодушием и велел готовить завтрак.
— Теперь, — быстро проговорила Консуэло, проходя мимо Иосифа, — иди за мной и делай все, как я.
Она помогла разложить на траве провизию и откупорить бутылки. Иосиф подражал ей, представляясь страшно веселым. Г-н Мейер с удовольствием поглядывал, с каким усердием прислуживают ему эти добровольцы. Он любил блага жизни и принялся есть и пить в обществе своих товарищей с большей жадностью и более грубыми ухватками, чем накануне. Он поминутно протягивал стакан своим новоиспеченным пажам, а те все время то вставали, то садились, то снова пускались бегом в ту или другую сторону, выслеживая момент, когда можно будет сбежать окончательно, но выжидая, чтоб их опасные стражи стали менее бдительными от действия яств и вина. Наконец г-н Мейер, растянувшись на траве, выставил на солнце свою широкую грудь, украшенную пистолетами. Возница пошел посмотреть, хорошо ли ест лошадь, а «молчальник» отправился разыскивать на илистом берегу ручья, у которого была сделана стоянка, подходящее место для водопоя. Это послужило сигналом к освобождению. Консуэло сделала вид, будто также разыскивает водопой. Иосиф зашел с ней подальше в кусты, и, как только они почувствовали, что их не видно за густой листвой, оба пустились, как два зайца, бежать по лесу. Среди густых зарослей им уже нечего было опасаться пуль. Когда же они услышали, что их зовут, они были уже достаточно далеко и могли без боязни продвигаться вперед.
— А все же лучше ответить, — сказала, останавливаясь, Консуэло, — это рассеет их подозрение и даст нам время отбежать подальше.
И Иосиф отозвался:
— Сюда, сюда! Здесь вода!
— Источник! Источник! — кричала Консуэло.
И тут, повернув под прямым углом, чтобы сбить с толку преследователей, они понеслись как ветер. Консуэло уже не думала о своих больных, опухших ногах, Иосиф освободился от действия наркотика, подбавленного накануне Мейером в его вино. Страх окрылял их.
Так бежали они минут десять в направлении, противоположном взятому ими сначала, не прислушиваясь даже к голосам, звавшим их с двух сторон, и вдруг выскочили на опушку леса. Перед ними был крутой косогор, поросший густой травой и спускавшийся к проезжей дороге; у его подножия, в зарослях вереска, возвышались группы деревьев. — Не будем выбираться из леса, — предложил Иосиф, — они явятся сюда и с этого возвышенного места увидят нас, куда бы мы ни направились.
С минуту Консуэло колебалась, но, окинув быстрым взглядом местность, сказала Иосифу:
— Лес слишком мал, надолго мы не скроемся в нем. Впереди же дорога и надежда встретиться с кем-нибудь.
— Да это та самая дорога, по которой мы только что ехали! — воскликнул Иосиф. — Смотрите, она огибает холм и поднимается справа к месту, откуда мы убежали. Стоит одному из них сесть на лошадь, и он догонит нас, прежде чем мы успеем спуститься.
— Это еще неизвестно, — сказала Консуэло. — Под гору ведь бежать легко. А вон там на дороге кто-то поднимается по направлению к нам. Весь вопрос в том, чтоб добраться туда раньше, чем нас настигнут. Бежим! Некогда было терять времени на размышления, и Иосиф положился на интуицию Консуэло. Вмиг спустились они с холма и едва успели добраться до первых зарослей, как услыхали у лесной опушки голоса своих преследователей. На этот раз они уже не откликнулись, а лишь пуще пустились бежать под защитой деревьев и кустарников, пока не наткнулись на ручей с крутыми берегами, которого не было видно из-за деревьев. Длинная доска служила мостом через него. Беглецы перебрались по ней, а затем бросили доску в воду.
Очутившись на другом берегу, они продолжали спускаться вдоль ручья, все время под покровом густой растительности. Не слыша больше голосов, они решили, что преследователи либо потеряли их из виду, либо, не сомневаясь больше относительно их намерений, изыскивают способ захватить их врасплох. Но вскоре береговые заросли кончились, и они остановились, боясь, что их заметят. Иосиф осторожно высунул голову из-за последних кустов и увидел одного из разбойников на страже у опушки леса, а другого (вероятно, то был синьор Пистолет, в чьей резвости они уже убедились) у подножия холма, неподалеку от речки. В то время как Иосиф изучал положение противника, Консуэло направилась к дороге и почти тотчас вернулась к своему спутнику.
— Экипаж, — проговорила она, — мы спасены! Необходимо добраться до него раньше, чем наш преследователь догадается переправиться через ручей.
Они побежали к дороге напрямик, не считаясь с тем, что их путь пролегал по открытой местности. Экипаж во весь карьер мчался им навстречу.
— О боже мой! — воскликнул Иосиф. — Что, если это экипаж их сообщников?
— Нет, — ответила Консуэло, — это карета шестериком, с двумя форейторами и двумя кучерами. Говорю тебе, мы спасены, еще немножко мужества! Действительно, надо было возможно скорее добраться до дороги: синьор Пистолет заметил их следы на песке у ручья. Он был сильный и быстрый, как дикий кабан. Следы моментально привели его к сваям, на которых раньше лежала доска. Угадав хитрость беглецов, он вплавь перебрался через ручей, разыскал на другом берегу следы и теперь уже показался из-за кустов. Тут он увидел беглецов, пробиравшихся среди зарослей вереска… но увидел также и карету. Он понял их намерение и, не имея возможности помешать его осуществлению, вновь укрылся в кусты и стал ждать.
Крик двух молодых людей, принятых сперва за нищих, не остановил кареты. Путешественники бросили несколько мелких монет, а сопровождавшие их форейторы, видя, что наши беглецы, вместо того чтобы их поднять, продолжают бежать у дверцы кареты, понеслись от них вскачь, стараясь избавить своих господ от такой назойливости. Консуэло, запыхавшись и изнемогая (как обычно случается перед достижением цели), не в состоянии была произнести ни единого звука, а только продолжала бежать за всадниками, с мольбой протягивая к ним руки. Иосиф же, уцепившись за дверцу кареты, рискуя сорваться и быть раздавленным, кричал прерывающимся голосом:
— Помогите! Помогите! За нами погоня! Грабители! Разбойники!
Одному из двух путешественников, сидевших в карете, наконец удалось разобрать эти отрывистые слова. Он подал знак форейтору, и тот остановил кучеров. Тут Консуэло выпустила уздечку другого всадника, за которую, невзирая на бег лошади и угрожавший ей хлыст, она было ухватилась, и подошла к Иосифу. Лицо ее, возбужденное бегом, поразило путешественников, и они вступили в переговоры.
— Что это значит? — спросил один из них. — Новая манера выпрашивать милостыню? Вам подали, что же вам еще надо? Почему вы не отвечаете? Консуэло, казалось, была при последнем издыхании. Иосиф, еле переводя дух, мог только выговорить:
— Спасите нас! Спасите! — и указал на лес и на холм, не в силах прибавить ни одного слова.
— Они похожи на загнанных на охоте лисиц, — заметил другой путешественник, — подождем, пока они немного отдышатся.
И оба роскошно одетых вельможи посмотрели на них с хладнокровной улыбкой, являвшейся таким контрастом по сравнению с возбужденным состоянием беглецов. Наконец Иосифу удалось произнести еще раз: «Грабители, убийцы». Тотчас же благородные путешественники приказали открыть дверцы кареты и, став на подножку, обозрели окрестность, удивляясь, что не видят ничего, оправдывающего подобный переполох. Разбойники попрятались, и кругом все было пустынно и безмолвно. Тут Консуэло, придя в себя, заговорила, останавливаясь после каждой фразы, чтобы перевести дух.
— Мы бедные странствующие музыканты, — начала она. — Нас захватили незнакомые нам люди, которые под видом услуги предложили сесть к ним в экипаж и везли нас всю ночь. На заре мы заметили, что нас обманывают и везут на север, вместо того чтобы направляться в Вену. Мы хотели было бежать, но они пригрозили нам пистолетом. Наконец они сделали, привал вон в том лесу. Мы от них убежали и понеслись навстречу вашему экипажу. Если вы нас теперь покинете, мы погибли: они в двух шагах от дороги, один здесь — в кустах, остальные в лесу.
— Сколько же их? — спросил форейтор.
— Друг мой, — по-французски ответил ему тот из путешественников, который стоял на подножке и к которому обратилась Консуэло, так как он был ближе других, — вас совершенно не касается, сколько их. Странный вопрос! Ваша обязанность — драться, когда я вам прикажу, а считать врагов я вас вовсе не уполномачиваю.
— Вы в самом деле хотите развлечься схваткою? — спросил по-французски второй вельможа. — Но помните, барон, на это надо время.
— Времени надо немного, а кости мы разомнем. Хотите присоединиться ко мне, граф?
— Пожалуй, если это вас забавляет. — И граф с величавой беспечностью взял в одну руку шпагу, а в другую два усыпанных драгоценными камнями пистолета.
— О, господа, вы поступаете прекрасно! — воскликнула Консуэло, позабыв на минуту в пылу возбуждения свою скромную роль и пожимая обеими руками руку графа.
Граф, удивленный такой фамильярностью какого-то ничтожного мальчишки, с гадливой усмешкой посмотрел на свой рукав, встряхнул его и с презрением медленно перевел взгляд на Консуэло, а та не могла не улыбнуться, вспомнив, с каким пылом граф Дзустиньяни и другие знатные венецианцы в былые времена добивались милости поцеловать ту самую руку, чье пожатие показалось сейчас столь оскорбительным. Отразилась ли в эту минуту на лице Консуэло спокойная, скромная гордость, столь противоречившая ее убогому виду, или ее изысканная речь, указывавшая на принадлежность к хорошему обществу, заставили предположить в ней переодетого юного дворянина, или, наконец, инстинктивно почувствовалась прелесть ее пола, но только выражение лица графа вдруг сразу изменилось, и он улыбнулся ей уже не презрительно, а ласково. Граф был еще молод, красив, и внешность его могла бы показаться ослепительной, не превосходи его барон молодостью, правильностью черт лица и статностью фигуры. Оба, как гласила молва, были красивейшими мужчинами своего времени.
Консуэло, видя, что выразительные глаза молодого барона также с недоумением и интересом устремлены на нее, отвлекла внимание обоих вельмож, сказав:
— Идите, господа, или, вернее, пойдемте, — мы будем вашими проводниками. В кузове экипажа этих бандитов, как в темнице, запрятан какой-то несчастный. Он лежит, связанный по рукам и по ногам, умирающий, окровавленный, с кляпом во рту. Освободите его! Это дело достойно ваших благородных сердец!
— Какой милый мальчуган, клянусь богом! Мы, право, не зря выслушали его. Быть может, мы вырвем из рук этих бандитов какого-нибудь честного дворянина.
— Вы говорите, они там? — спросил граф, указывая на лес.
— Да, — ответил Иосиф, — но они разбежались; и если только вашим сиятельствам угодно последовать моему скромному совету, вам следует разделиться для нападения: надо как можно скорее подняться в карете по этому косогору и достигнуть вершины холма. У самой опушки леса вы найдете экипаж с узником. Я же в это время проведу господ всадников напрямик. Бандитов всего трое. Они хорошо вооружены, но если увидят, что их окружили со всех сторон, не будут сопротивляться.
— Совет неплохой, — промолвил барон. — Граф, оставайтесь в карете, и пусть с вами едет ваш слуга: я возьму его лошадь. Один из юнцов проводит вас и укажет, где остановиться. А я беру с собой егеря и вот этого юнца. Поспешим, а то разбойники, вероятно, начеку и могут нас опередить.
— Экипаж разбойников никуда от вас не уйдет, — заметила Консуэло, лошадь еле жива от усталости.
Барон вскочил на коня графского слуги, а тот поместился на запятках кареты.
— Садитесь в карету, — сказал граф Консуэло, пропуская ее вперед; он и сам не мог понять, почему он так поступил. Однако сел он все же на заднее сиденье, предоставив ей переднее. Форейторы пустили, лошадей вскачь, а граф, высунувшись из окна кареты, не спускал глаз со своего спутника, который верхом на лошади переправлялся через ручей в сопровождении слуги, посадившего к себе на седло Иосифа. Консуэло была очень неспокойна за своего бедного приятеля, которого могла уложить первая же шальная пуля; но в то же время горячность, с какою он взялся за это опасное дело, вызывала ее одобрение и внушала уважение к нему. Она видела, как он поднимался по холму в сопровождении всадников, лихо пришпоривавших своих коней. Затем все скрылись в кустах. Вдруг раздались два выстрела, потом еще один. Карета в это время огибала холм.
Консуэло, не зная, чем все кончилось, стала горячо молиться.
Граф, испытывавший такую же тревогу за своего благородного спутника, с раздражением закричал форейторам:
— Да погоняйте же, шалопаи! Вскачь!
Глава 72
Синьор Пистолет, — мы не можем называть этого человека иначе, чем окрестила его Консуэло, ибо не находим настолько интересным, чтобы наводить о нем справки, — видел из своего убежища, как карета остановилась на крики беглецов. Другой безыменный, прозванный Консуэло Молчальником, сделал с холма те же наблюдения и бросился бежать к Мейеру; они вместе стали обсуждать, как спастись.
Прежде чем барон переправился через ручей, синьор Пистолет опередил его и успел притаиться в чаще леса. Он дал им проехать, а потом дважды выстрелил вслед: одним выстрелом он пробил шляпу барона, а другим слегка ранил лошадь слуги. Барон круто повернул коня, увидел стрелявшего, поскакал на него и пистолетным выстрелом свалил на землю; затем, предоставив раненому с проклятиями кататься среди колючек, сам последовал за Иосифом, подъехавшим к экипажу Мейера почти одновременно с графской каретой. Граф успел спрыгнуть на землю. Мейер и Молчальник исчезли вместе с лошадью, не тратя времени на то, чтобы укрыть в кустах экипаж. Прежде всего победители взломали замок у ящика, где находился узник. Консуэло рьяно принялась разрезать веревки и помогла вынуть кляп изо рта несчастного, а узник, почувствовав себя свободным, бросился в ноги своим избавителям и стал благодарить бога. Но едва успел он взглянуть на барона, как решил, что попал из огня да в полымя.
— Боже мой! Господин барон фон Тренк! — воскликнул он. — Не губите меня, не выдавайте! Сжальтесь, сжальтесь над несчастным дезертиром, над мужем и отцом! Ведь я такой же пруссак, как вы сами, господин барон, — ведь я, как и вы, австрийский подданный и умоляю вас, не арестовывайте меня. Ох, смилуйтесь надо мной!
— Простите его, господин барон фон Тренк! — воскликнула Консуэло, не зная, ни с кем она говорит, ни о чем идет речь.
— Я тебя милую, — отвечал барон, — с условием, что ты самой страшной клятвой поклянешься никогда не говорить, кому ты обязан своей жизнью и свободой.
С этими словами барон вынул из кармана носовой платок и закрыл им себе лицо, оставив открытым только один глаз.
— Вы ранены? — спросил граф.
— Нет, — ответил он, опуская пониже на лицо шляпу, — но попадись нам эти мнимые разбойники, мне не очень хотелось бы, чтобы они меня узнали. Я и так не на слишком хорошем счету у своего милостивого монарха. Этого только еще мне недоставало!
— Понимаю, — заметил граф, — но будьте покойны: я беру все на себя.
— Это может спасти дезертира от розог и виселицы, но не спасет меня от немилости. Да уж все равно, — почем знать, что может случиться; надо, рискуя всем, оказывать услуги ближнему. Ну-ка, братец, можешь держаться на ногах? Что-то не очень, как видно. Ты ранен?
— Правда, меня страшно били, но теперь я ничего не чувствую.
— Короче говоря, ты в силах удрать?
— О да, господин адъютант!
— Не называй меня так, чудак! Молчи и убирайся! Да и нам, любезный граф, не мешает сделать то же самое. Мне не терпится поскорее выбраться из этого леса. Я убил вербовщика, и дойди это только до короля, мне не поздоровится! Хотя в конце концов все это пустяки, — прибавил он, пожимая плечами.
— Увы! — сказала Консуэло, в то время как Иосиф протягивал свою фляжку дезертиру. — Если вы бросите его здесь, его сейчас же снова заберут. Ноги у него распухли от веревок, руками он с трудом владеет. Взгляните, какой он бледный и изнуренный.
— Мы его не бросим, — заявил граф, не сводивший глаз с Консуэло. — Спешьтесь, Франц, — приказал он своему слуге и, обращаясь к дезертиру, сказал: — Садись на эту лошадь, я ее дарю тебе; и вот еще в придачу, — прибавил он, бросая ему кошелек. — А хватит у тебя сил добраться до Австрии?
— Да, да, ваше сиятельство!
— Ты хочешь ехать в Вену?
— Да, ваше сиятельство!
— И снова поступить на службу?
— Да, ваше сиятельство, только не в Пруссии.
— Так отправляйся к ее королевскому величеству, — она всех принимает раз в неделю, — скажи ей, что граф Годиц шлет ей в подарок красавца гренадера, в совершенстве выдрессированного на прусский лад.
|
The script ran 0.021 seconds.