Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Лев Кассиль - Великое противостояние [1941—1947]
Известность произведения: Низкая
Метки: child_prose, Повесть

Аннотация. « & И вдруг я заметила, что по другой стороне моста медленно ползет красивая приземистая зеленоватая, похожая на большого жука-бронзовку машина. Перед у нее был узкий, сверкающий, пологие крылья плотно прижаты к бокам, вытянутые фары словно вросли в туловище машины. Машина медленно ползла по мосту. В ней сидело двое. Когда машина поравнялась со мной под большим фонарем моста, мне почудилось, что люди в машине смотрят на меня. Машина медленно прошла дальше, но вдруг повернула круто, быстро скользнула на другую сторону моста и пошла мне навстречу. У меня заколотилось сердце. Бесшумно подкатив, машина остановилась недалеко от фонаря. Сидевшие в ней бесцеремонно разглядывали меня. - Она? - услышала я негромкий голос. - Она, она, Сан-Дмич, пожалуйста. Чем не Устя? - Всюду вам Устя мерещится! - А безброва-то, безброва до чего! - И конопатинки просто прелесть. А? Мадрид и Лиссабон, сено-солома! Неужели нашли? Я боялась пошевельнуться, у меня не хватало духу еще раз оглянуться на машину. Я стояла, замерев у перил, схватившись за них обеими руками. Я слышала, как за моей спиной хлопнули дверцы машины. Тихие шаги послышались позади меня. «Уж не шпионы ли?» - подумала я. &»

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 

Игорь молчал, опустив голову. Слезы текли по его щекам. Но он еще силился скрыть их, удержаться и не заплакать. — Я не знаю… — выдавил он, — ну, я не знаю… Сима… Ну честное же слово… — Но ты был там, на берегу, ночью? Последовало длительное молчание. Игорь всхлипнул: — Ну, был… Только это вышло совсем… — Сразу видно, что он! — закричали девочки. — Ничего не видно! — возмутился Игорь. — А если уж хотите обязательно знать, так я вам могу сказать, что тогда лодку с острова я упустил… Он остановился, сам перепуганный вырвавшимся словом. Но было уже поздно. И он сам понял это. — Я ее ночью отвязал. Да! Я! Ребята были так поражены, что только рты разинули. — Зачем же ты это сделал, Малинин? — как можно спокойнее спросила я. — Ну просто так… для интересу… Чтобы было такое приключение, как на необитаемом острове. Я же не знал, что в этот день война будет, что так получится… Я хотел лодку сперва спрятать за корягой, там, в заливчике, да упустил нечаянно. Стал развязывать, а на чалке там узел мокрый затянулся. Я его бритвочкой… А течение сразу и понесло. Хотел уже в воду лезть, а тут ты меня как раз позвала, Сима. Я уже не мог… А тут еще эти загадалки пропали. И война началась. Просто мне не повезло. Но, честное слово, я бы раньше сознался, да тут война, как-то неловко было уже… честное слово! — И столько времени молчал! — закричали девочки. — И с рыбой попался, и с лодкой тогда эту ерунду затеял! — выговаривал Игорю негодующий Витя Минаев. — Нет, с одной стороны, конечно, ребята, насчет лодки он ведь сказал сам, но, конечно, с другой стороны… — начал Дёма, готовясь, видно, произнести длинную речь. Я остановила его: — Погодите, погодите, ребята! Пусть Игорь хорошенько подумает сегодня над тем, что произошло у нас с ним… История с лодкой достаточно безобразна, Игорь. Сколько огорчений и волнений ты доставил родителям! Об этом ты подумал? — А я ж нечаянно упустил совсем… — успел вставить словечко Игорь. — Сейчас уж не перебивай лучше, Малинин… Предлагаю тебе серьезно подумать над тем, что произошло, и сказать нам, как ты сам все это оцениваешь… И сможем ли мы тебе впредь доверять! А сейчас, ребята, берите котелки: через пять минут обед раздавать будут. Весь этот день ребята бегали шушукаться в тамбур, с Игорем не разговаривали. Легли спать рано. Ночью мне не спалось. Поезд наш долго стоял на какой-то станции, потом пошел, гудя в темноте. Я все думала о нелепой истории с лодкой. Несколько раз я вставала ночью, подтягивалась на руках до верхней полки и смотрела в лицо спящему Игорю. Ему, бедняге, тоже, видно, плохо спалось. Он всхлипывал во сне, из-под длинных ресниц по чумазой, неотмытой щеке тянулся след просохших слез. — Игорь… Игорек… — позвала я тихонько его, но он спал. Я повернулась на своей полке, укрыла пальто спавшую рядом со мной Люду и вскоре заснула. Я проснулась оттого, что кто-то трогал меня за плечо. Открыла глаза. Меня будил Дёма. — Сима, — шепнул он и указал на бумажку, приколотую к оконной занавеске. Протерев глаза, еще слипавшиеся от сна, я прочла: «Сима, я уезжаю в Москву на подкрепление. Я давно так уж хотел, но старался быть выдержанным. Потому только ехал. Но раз мне нет больше доверия, то я все равно не могу. Счастливого пути дальше вам. Привет всем. Сима, не пиши папе, я напишу сам. Малинин Игорь». Верхняя полка надо мной была пуста. Глава 18 Все — за Москву! Должно быть, он вылез тихонько из поезда под утро, когда я наконец забылась сном. С собой Игорь прихватил свой баульчик, валенки и зимнее пальто, а демисезонное оставил. На столе у вагонного окошка осталась коробка с общим сахаром-рафинадом, запас которого обычно сдавался Игорю на хранение как жителю верхней, самой недосягаемой, полки. От буханки хлеба, полученной нами вчера, была отрезана небольшая краюшка. Больше Игорь ничего не взял. Бегство Игоря было для меня тяжелым ударом. Я совсем растерялась. Не сразу я решилась сообщить обо всем Анне Семеновне. Она так и села, когда услышала: — Что же это такое, Крупицына, как ты допустила!.. Ну вот, разве можно на тебя положиться? Ах, боже мой!.. Будет станция, я протелеграфирую по всей линии. И в школу надо сообщить… И, как назло, ребенок фронтовика… Ребята мои были тоже потрясены исчезновением Игоря и готовы были уже обрушиться на Витю Минаева. — Нашелся тоже прокурор! — возмущалась Люда. — Настоящий скорпион! — поддержала ее Галя. — Лучше удовольствия не знает, как укусить кого-нибудь! А уж вопьется, так не отвяжешься. Ну что, дождался теперь? — И, конечно, не он наши загадалки украл. Теперь уж ясно, — поддакивала Галя. Витя отмалчивался. А глубокомысленный Дёма пытался примирить их: — С одной стороны, отчасти Витька прав был, раз он там бритвочку нашел, но, с другой стороны, конечно, Игорь, видно, тоже не виноват. Хотя, с другой стороны… А у меня самой совсем руки опустились. Как это я недосмотрела! Ах, Игорь, Игорь, несносный маленький Козерог, самый отчаянный из моих зодиаков!.. Он канул в этот тревожный, взбудораженный мир, через который мчался наш поезд. И где его там найти теперь?.. А капитан Малинин говорил при прощании: «Сберегите мне Игоря, Симочка». Вот тебе и уберегла!.. Да, видно, у меня еще нет никакого педагогического опыта. До этого дня, когда меня опять начинало уж очень неудержимо тянуть в Москву, я старалась сама доказать себе, что должна ехать хотя бы ради Игоря; этим я выполняла наказ командира Малинина. Капитан Малинин оставил мне на попечение своего сына, и вот я сопровождала его. А теперь… Мне сразу опостылел наш вагон и снова нелепо обидным стал казаться мой отъезд из военной Москвы. Но поезд все шел и шел. И надо было по-прежнему заниматься тем, что мне было пока положено делать: ходить на станциях вместе с Анной Семеновной за продуктами, дежурить по вагону, заваривать чай… Поздно вечером, когда все дела кончились и ребята, взбудораженные бегством Игоря, наконец угомонились, я подсела к Анне Семеновне. Она тоже совсем измучилась за этот несчастный день и уже укладывалась, раскатывая на нижней полке свою постель, свернутую на день. — Анна Семеновна… — тихо начала я. — Что скажешь, Крупицына? — устало отозвалась она, расправляя матрасик. — Привстань, Симочка, я постелюсь… Ты сама что не ложишься? Я секунду молчала, набираясь духу, потом — эх, была не была!.. — Анна Семеновна, отпустите меня. — Что? — не поняла она. — Куда тебя отпустить? — В Москву назад отпустите… Бедная Анна Семеновна, взбивавшая свою подушку в воздухе, застыла на минутку, повернулась ко мне, села, не выпуская подушки, и прижала ее к себе, скрестив на ней руки. — Здравствуйте! Этого еще не хватало! Ты соображаешь, что говоришь? — Она обоими кулаками ожесточенно стиснула подушку. — Анна Семеновна, милая!.. Нет, правда, вы только выслушайте меня, Анна Семеновна… Ведь мне капитан Малинин что говорил, когда уезжал? Чтоб я ему Игоря сберегла… Я ведь только из-за него и поехала. А теперь, спрашивается, куда я еду, для чего?.. Нет, постойте, погодите, вы послушайте, Анна Семеновна! Я же вам не так уж нужна… Вон с вами Катя Ваточкина едет и Евдокия Кузьминична, да плюс Коля Воробьев, и еще две вожатые, и Ксения Петровна. Вполне обойдетесь. — Ну разве дело в том, что мы без тебя не обойдемся? Какие ты, Крупицына, пустяки и глупости говоришь — слушать странно! — Анна Семеновна даже подушку в угол швырнула. — Кто об этом думает! Ты вот лучше представь себе, как я себя буду чувствовать, если тебя отпущу. Хороша я буду, нечего сказать!.. Ну куда ты сейчас поедешь? Ты видишь, что делается… Что нас, на экскурсию из Москвы повезли? Ты все-таки уже взрослая девушка, и пора тебе понимать обстановку. Иди спи, отдыхай и не болтай ерунду. Она взглянула на меня, и голос у нее помягчал: — Я тебя очень хорошо понимаю, Сима. Поверь! Но надеюсь, что и ты меня поймешь… Особенно после сегодняшнего. Верно ведь, Сима? Ну, иди спать. Изнервничалась ты, бедная… Смотри, на кого похожа! На другой день я вышла где-то на стоянке, чтобы набрать кипятку для ребят. Как раз в эту минуту на станции заговорило радио. Передавали вчерашнюю вечернюю сводку: «В течение ночи с 14 на 15 октября положение на Западном направлении фронта ухудшилось. Немецко-фашистские войска бросили против наших частей большое количество танков, мотопехоты и на одном участке прорвали нашу оборону. Наши войска оказывают врагу героическое сопротивление, нанося ему тяжелые потери, но вынуждены были на этом участке отступить…» Я почувствовала, что из-под моих ног, как доску, выдернули землю… Минуту мне казалось, что я качаюсь в пустоте, судорожно ища руками, за что можно ухватиться. Потом земля снова медленно утвердилась под моими подошвами. У меня так колотилось сердце, что я долго не могла сойти с места. Весть ошеломила меня. Как страшно звучало: «На Западном направлении… ухудшилось!» Значит, под Москвой плохо. Они прорвались. Ужасна была самая мысль, что город в опасности. А вдруг прорвутся в Москву? Нет, об этом нельзя даже думать! Ни разу на крыше не испытывала я такого колющего сердца страха, какой испытала сейчас. Я невольно посмотрела в ту сторону станции, откуда мимо входной стрелки пришел наш поезд. Может быть, вон там, за тысячу километров отсюда, куда ведут эти рельсы, пути уже перерезаны? И я почувствовала, что уже не вернуться, уже поздно, нельзя… Мир стал еще у́же, и кто знает, может быть, там остались и папа, и мама, и Ромка… Не знаю, сколько времени стояла я на перроне. Я очнулась, когда, обдав меня горячим паром, оттолкнув плотным воздухом, прогрохотал мимо эшелон. Я успела прочесть на красном полотнище, прибитом к стенкам вагона во всю длину: «Москва — за всех! Все — за Москву!» И пока стоял на этой станции наш поезд, прошли туда еще три эшелона. Могучие паровозы напористо тащили за собой огромные составы. Танки стояли на платформах, орудия. Это шла подмога Москве. И зеленые семафоры всех станций без очереди, ни минуты не задерживая, пропускали срочные маршруты. Мне казалось, что машинисты в этот день гнали свои паровозы быстрее, чем всегда. Они тоже спешили к Москве. А мне хотелось крикнуть им: «Скорее, скорее!.. Москва ждет вас. Спешите ей на подмогу!» Чуточку приободрившись, я побрела к себе в вагон. — Симочка, ты бы легла совсем, а то у тебя вид не очень здоровый, — сказала Галя, — Это ты все из-за Игоря расстраиваешься? У меня очень разболелась голова, и до следующей станции я не вставала с полки. А на станции нас опять надолго задержали, и я вышла, сказав ребятам, что хочу подышать свежим воздухом. На самом деле мне хотелось узнать, нет ли каких-нибудь новых сведений о Москве. Я ходила по перрону, заглядывала к дежурному, спрашивала всех, но никто ничего не знал. Я направилась обратно к нашему составу, но мне пришлось остановиться. По первому пути проходил на Москву большой военный поезд. Он остановился, паровоз погнал по холодной земле струи шипящего пара. Я стояла, вся окутанная белым, сырым облаком. И через это облако я расслышала голос, гортанный, певучий и такой знакомый, что у меня щеки закололо от разом нахлынувшей к лицу крови. Голос этот, мальчишеский еще и в то же время наделенный какой-то властностью, раздавался совсем близко от меня, но проклятый паровоз напустил такого пару, что я никак не могла разглядеть. Я побежала на голос, невольно глотая мокрый, пахнущий баней пар, и натолкнулась прямо с разбегу на говорившего. Что-то загремело… — Ой! — вскрикнула я. — Извините, пожалуйста. И пар рассеялся. Передо мной стоял Амед. Я бы никогда не узнала его, если бы не слышала его голоса. Как он вырос! Он был совсем взрослый. На нем была длинная кавалерийская шинель, казацкая сабля. Меховая шапка была сдвинута на затылок. А в ногах у него, обутых в хорошие, ладно сидящие сапоги со шпорами, валялось обыкновенное ведро, конское ведро. Оно и загрохотало, упав на землю, когда я набежала в облаке пара на Амеда. Он не сразу узнал меня. — Амед, Амед! — говорила я. — Здравствуй, Амед! Узнаешь? Я это! — Что такое, извиняюсь… — бормотал Амед, нагибаясь за оброненным ведром, но не отрывая от моего лица своего взора из-под косматой шапки. И вдруг он узнал. Как взлетели его брови к вискам, как заблестели у него глаза! Какой веселый стал он весь! — Сима?! Нет, серьезно, ты? Извиняюсь, честное слово. Что такое? Не узнал… Сима, здравствуй! Он схватил мою руку, крепко пожал. Опять бросил ведро на землю и прикрыл мою ладонь другой рукой. — Сима, — тихо повторил он, — ну скажи, пожалуйста, вот, называется, встреча, честное слово, что такое!.. Ты совсем большая сделалась, взрослая совсем. Ай, смотри какая… Сима! Куда едешь? Почему ничего не писала? — Как не писала! Что ты, Амед! Да я тебе все время писала, а вот ты как раз… — Зачем ты говоришь! Неправильно говоришь — я тебе сто раз, тысячу раз писал… И так мы стояли, радостно смеясь в лицо друг другу, и говорили какие-то глупости о том, кто кому сколько раз писал. Потом мы с Амедом спохватились, что времени у нас, быть может, всего минута и сейчас мы снова разъедемся. — Ты слышал, Амед, сегодня сводку?.. — Немного слышал. — Плохо под Москвой, Амед! — Будет хорошо, Сима! Видишь, сколько народу — все в Москву едут. Хорошо будет! — И вас тоже туда послали? — Обязательно туда! Видела, какие джигиты у нас? Особая такая кавалерийская часть генерала Павлихина. Не слышала еще? Скоро будешь слышать. Знаешь, какие у нас кони? Самые лучшие кони, нет таких нигде! — А этот самый… твой, ну этот… Дюльдяль тоже едет? — Обязательно едет! — Он выпрямился, щелкнул языком, присвистнул и крикнул гортанно: — Угэ-гэ! Дюльдяль! И тотчас звонкое, заливчатое ржание послышалось из большого вагона. — Идем, покажу, — предложил Амед. — Честное слово, такой конь, царь никакой на таком не ездил… Где-то на путях тренькнули буфера, заголосил паровоз. А вдруг это наш состав пошел?.. — Амед, погоди, — сказала я, — нам сейчас отправление могут дать. — Что такое, честное слово, какое отправление? Путаясь, в двух словах, как можно быстрее рассказала я Амеду о нашем эшелоне, о моих ребятах, о том, как тяжело мне было уезжать из Москвы, как страшно мне стало сегодня, когда я подумала, что туда уже нельзя вернуться. — Почему нельзя? Что такое? — сказал Амед и наклонился вдруг ко мне. — Слушай, Сима, извиняюсь, правда, зачем нам ехать — один туда, другой сюда? Едем с нами! Я по нашей теплушке главный. Как «денгене» на вечеринке. Меня все слушают. Четыре коня у нас. Место будет. В чем дело, честное слово? Едем в Москву! Минуту назад он мне казался еще совсем чужим, потому что очень изменился с тех пор, как мы расстались два года назад. А теперь, когда он наклонился близко, я снова разглядела его и увидела, что хотя он и вырос, стал шире в плечах и резче чертами лица, но все в нем осталось таким же. И застенчивые ресницы, под которыми мерцал веселый блеск черных глаз, и неподвижные у тесной переносицы, вздрагивающие у висков брови, и тонкий рот со сверкающими зубами, и высоко срезанные загорелые скулы. Ну конечно, это был тот самый Амед, с которым мы разглядывали Марс во время великого противостояния, и скакали на лошадях по пескам, и лазили в тростники Мургаба. Нашелся, нашелся Амед! И он ехал защищать Москву, мой город! И там, во фронтовой, верно, целиком занятой военными делами Москве, мыкался, может быть, Игорек, одинокий, бесприютный. А меня поезд увозил все дальше от Москвы… «А что, если…» Надо было решать мгновенно. И наш состав и воинский эшелон генерала Павлихина могли двинуться со станции каждую минуту… Я сама не знаю, откуда в такие минуты берутся и неслыханная дерзость и уверенность в себе, помогающие сразу решаться на самое трудное. — Амед, — торопливо спросила я, и он понял, что я решилась, — Амед, ты только скажи: это можно? Не ссадят? — Кто такое ссадит? — Амед положил руку на эфес шашки. — Кто смеет ссадить? Раз Амед Юсташ-Бергенов сказал: садись — всё! — Он оглянулся, добавил вполголоса: — Конечно, всем говорить, показывать не надо. — Тогда стой здесь, я сейчас! — крикнула я уже на бегу, пролезла под вагонами, бросилась к своему составу. Только бы успеть, чтобы поезд Амеда не ушел! Я вбежала в свое купе, быстро собрала самые необходимые вещи и одеяло, наскоро свернула, завязала узлом, подхватила свой чемоданчик. Прежде чем укладывать зеркало, успела глянуть в него. Нечего сказать, вид… Я поправила волосы. Потом огляделась… В купе никого не было. Ребята стояли снаружи, у подножки вагона. Мне трудно было бы пройти мимо них не прощаясь, да они бы и заметили. А что я могла им сказать? Поэтому я соскочила на другую сторону пути, обежала наш состав, и только когда была уже далеко от своего вагона, крикнула: «Люда, Галя! Скажите Анне Семеновне, что я срочно уехала в Москву… Прощайте!» Они, кажется, не расслышали или, может быть, разобрали, да не поверили своим ушам. А я уже нырнула под другой состав. Вот и эшелон с бойцами, конями, повозками генерала Павлихина. Я запомнила его по новеньким вагонам. Но до вагона Амеда было еще далеко, а в этот момент паровоз прогудел, дернул состав и двинулся. Роняя вещи, подбирая и запихивая их на ходу в узел, спотыкаясь, бежала я что есть силы, а поезд все ускорял и ускорял свой бег. Я догнала вагон, но не могла взобраться в него, и мне казалось, что все уже потеряно. Я стала отставать, как вдруг чьи-то руки сверху подхватили меня под мышки и втащили в высокий вагон. Глава 19 Кони и джигиты И сразу вокруг меня стало темно и спокойно. — Салам! — сказал кто-то. Я отдышалась и увидела, что стою в теплушке, Амед держит мой чемодан. А другой, высокий, в косматой шапке, пожилой, подбирает с полу мои рассыпавшиеся из узла вещи. — Салам! Здравствуй, пожалуйста… — Ай-ай, думал, не сядешь! — сказал Амед и засмеялся. И вокруг нас и сверху все засмеялись, свешиваясь с нар. Тут только я стала как следует соображать, что же я наделала, как я могла на такое решиться… За моей спиной топали по деревянному настилу вагона лошади, пахло конюшней — сеном и навозом. Висели торбы с бахромой. С вагонных нар смотрели на меня загорелые, скуластые джигиты. Но среди них были и два русских парня-кавалериста. И один из них крикнул: — Что ж стоите, девушка! Занимайте место согласно взятому билету. И Амед торопливо заговорил: — Правда, что такое, честное слово, ты садись, пожалуйста, вот сюда. Это вот нара, весь уголок твой будет. Я уже всем сказал. Вот тут попону, чапан мы повесили. Видишь, получается чистая квартира. — Каюта люкс! — крикнули сверху. — Как же я так поеду? — растерянно бормотала я, оглядываясь. — Ой, что это я, Амед, такое наделала! И ребят бросила… Правда, там на мне только четверо оставались, с ними вполне Катя Ваточкина управится и Анна Семеновна… Все-таки мне, может быть, лучше слезть?.. — За вход и выход на ходу три рубля штраф! — прокричал сверху тот же веселый голос. — Зачем себя так беспокоишь? — увещевал меня Амед. — Что такое? Напрасно совсем такое беспокойство. Доедешь совсем хорошо. Бойцы тебя смотри как уважают. Ты у нас гость. Чего боишься? Это раньше нас называли «Дикая дивизия» — текинцев так звали. Теперь другой разговор. — Теперь разговор совсем получается другой, — поддержал Амеда высокий пожилой туркмен. — Текинец был — дикая дивизия, стал совсем культурный. Знаешь, как в нашей старой книге написано? «Так Джигады-бек говорит: гость твой всегда пусть будет сыт…» Садись, кушай, пожалуйста. Нам Амед сказал, ты Георгия, товарища Крупицына, сестра будешь. Очень уважаемый человек. Ему Москва сказала: «Георгий-джан, веди воду». Товарищ Георгий ведет воду. Мне отвели отдельный уголок, завешанный попонами и плащ-палатками, положили мне седло под голову, накрыли нары мягкой кошмой. Сперва я с опаской поглядывала на этих высоких, длиннобровых, скуластых бойцов. Некоторые из них почти не понимали по-русски; глаза у них были диковатые, но, когда они смотрели на меня, лица их будто веселели, смягчались. Я несколько раз слышала, как они называли имя моего брата Георгия. А Амед, счастливый, гордый, помог мне разложить мои вещи и, довольный, поглядывал на своих джигитов, почтительно и неспешно разговаривавших со мной. Только когда пожилой боец — его звали Курбан — вежливо спросил: «Эта девушка, Сима-гюль, будет твоей матери гелин?» — Амед смутился и что-то сердито и долго говорил ему по-туркменски. А Курбан смущенно качал головой и высоко разводил руками, виновато глядя на меня. А потом мы ели, сидя на кошме, расстеленной на полу вагона. Меня угостили холодным пловом с бараниной, кашицей из растертой джугары, которая мне, правда, не очень понравилась. Пришлось мне попробовать также отвар бураков с кунжутным маслом. Зато кази, колбаса из конины, оказалась очень вкусной. Курбан очень жалел, что не может попотчевать меня чалом — туркменским напитком из верблюжьего молока. Но я уже один раз пробовала его и не очень жалела, что его не оказалось. А потом вынули из-под нар великолепную чарджуйскую дыню, и Курбан, ловко орудуя ножом, вскрыл ее, благоуханную, заполнившую сразу весь вагон своим ароматом. Казалось, что у нее самой потекли слюнки от собственной сладости. Курбан, как фокусник, с удивительной быстротой нарезал дыню на ломтики и первой, как гостье, дал с ножа мне. Так я сидела на кошме вместе с туркменскими джигитами, которые ехали защищать Москву, и уплетала дыню. — Нас Москва зовет, — объяснял мне Курбан. — Туркменские конники у генерала Павлихина очень хорошие джигиты. Большой поход ходили. Помнишь? Теперь народ говорит: немца надо гнать от Москвы. А, как написано в наших книгах, Джигалы-бек так говорил Кероглы: «Слушай, что говорит народ. Радуйся, что тебя он зовет». — Ну, пропало дело твое, Сима! Совсем теперь замучает, — шепнул мне Амед. — Он у нас вроде бахши — у него стихов целая голова, полный рот. — Георгий, товарищ Крупицын, твой брат, очень уважаемый человек, — продолжал Курбан. — Мы с ним имеем большое знакомство. Потому что знаешь, как написано в наших книгах: «Мудрый с мудрым воздухом дышит одним. Дуралей влеком к дуралеям всегда». — Курбан выразительно поглядел в сторону двух смешливых кавалеристов и степенно продолжал: — «День и ночь мы к любимым думы стремим… — Он посмотрел на Амеда и на меня и, сделав такое сладкое лицо, что я чуть не фыркнула, продолжал: — Вспоминаем, вздыхаем, томимся всегда…» — Это наш великий Махтум-Кули так писал, — пояснил мне тихонько Амед. — Верно сказал Амед, — подтвердил Курбан. — Молодой, а много знает. А еще знаешь, как Махтум-Кули сказал? «Сотни трусов дороже один смельчак: он защитит народ и отчий очаг…» И долго еще пояснял мне Курбан, что пошли защищать Москву самые лучшие туркменские джигиты. И чодоры с восточного побережья Каспия, и иомуды с реки Гургена, и сарыки с Мургаба, и гоклены с Артека, и теке из Мервского оазиса, и древнейшие племена силоры, и ерсари… А потом мне показывали коней. И лучший среди лучших был, конечно, Дюльдяль. Он был и вправду хорош — красавец! Широкая, массивная грудь, мускулистые ноги, а голова квадратная во лбу, с чуточку вогнутой переносицей. Он осторожно перебирал ногами и отставлял высоко поставленный хвост, серебристый, густой, как целый ворох ковыля. Весь он был словно точеный, продолговатый, легкий. Глаза у него были горячие и умные; под гладкой, темным золотом отливающей шерстью бегали живчики мускулов; все в нем так и ходило ходуном, все пружинило и играло, являя собой веселую силу и благородную стать. — О Дюльдяль! — ласково говорил Амед, похлопывая Дюльдяля по длинной шее. (И конь, кося на меня крупный и яркий глаз, делал вид, что кусает Амеда, осторожно сжимая длинными зубами, видными из-под приподнятой подвижной губы, руку хозяина.) — О Дюльдяль, что такое? Зачем такие шутки?.. Смотри сюда, Сима, смотри, какие ноги! Сто верст в день может пройти. Целую неделю так может, каждый день. Самая лучшая порода. Слышала, были наджеди — арабские лошади, лучше нет! Наши туркменские кони от них… Ой, Дюльдяль, я тебя… — Он бережно оглаживал шелковистую гнедую, с золотым отливом шерсть, а конь следил за хозяином веселым и понятливым глазом. — Знаешь, Сима, откуда так зовут «Дюльдяль»? Был такой богатырь Кероглы, сын Могилы. Конь у него был — Кыр-Ат, от Дюльдяля. А когда у меня стал этот конь, я назвал его Дюльдяль. — Любит он тебя? — сказала я Амеду. — Любит! — И Амед засиял от удовольствия. — Верный конь! А я ему верный хозяин. Друг друга любим… У, Дюльдяль, иэ-ге!.. И долго он еще осыпал Дюльдяля смешными, милыми, ласкательными именами. И говорил ему что-то — то по-русски, то по-туркменски, а конь терся своей длинной точеной головой о загорелую щеку Амеда. В конце концов мне даже наскучили эти нежности. — Может быть, ты и со мной теперь поговоришь? — сказала я. — Конечно, какой вопрос!.. — встрепенулся Амед. — Очень много, Сима, будем говорить. Надо то спросить, надо это. Сейчас, только одна минута, извиняюсь, — немножко Дюльдялю кушать дам. И он пролез под перегородкой, отделявшей половину вагона, где стояли кони. Пока он там гремел ведром, возился и за что-то бранил Дюльдяля, со мной разговорился русский конник. Оказалось, что его звали Семеном Табашниковым. И он раньше был пограничником в Кушке, а потом работал в совхозе, где Амед был комсоргом. Он был такой загорелый, и в то же время белесый, что напоминал негатив фотографии. Лицо у него было совершенно черное, а глаза очень светлые, совсем голубые, и волосы выгорели добела. Выяснилось, что Амед, пока я бегала за вещами, успел уже все рассказать про меня. — Это вы участвовали в кино «Мужик сердитый»? Амед давеча сказал, — любопытствовал Табашников. — Очень замечательная картина. Сильно вы свою роль исполняли. Я три раза ходил. Как вы там с Наполеоном-то… Эх, комедия! А сколько платят, если съемку делают? — Ты что, Табашников, в артисты захотел? — спросили с верхней нары. — А что? Свободное дело, — отвечал Табашников. — Меня уже один раз в кино сымали. Только даром. Когда в Кушке служил, там сымали из жизни пограничников. Только так я картины и не видал. — Не получилось: лента от твоей рожи лопнула, — подтрунивали сверху. А Курбан почтительно осведомлялся, кто мои уважаемые родители и здоровы ли они. Потом все занялись уборкой лошадей, задали им корма на ночь. На улице быстро стемнело — ведь была уже осень, октябрь. Задвинули тяжелую вагонную дверь на роликах. Стала и я устраиваться на ночь в своем уголке. У меня там было очень уютно, за занавеской из попоны и двух плащ-палаток, которые отгораживали меня от остального пространства нар. По другую сторону этой завесы расположился Амед. Поезд остановился на какой-то станции, и кто-то шел вдоль вагонов, стучал и строгим голосом спрашивал что-то по-туркменски и по-русски у каждого вагона. Постучал он и в наш. — Табашников дневалит. Я! — отвечал мой новый знакомый. Он сидел на седле, положенном на пол у двери вагона. Остальные скоро все заснули. Вагон мягко покачивался, успокаивающе перестукивались под полом колеса; сонно пофыркивали, громко хрумтели сеном, иногда переступали копытами, почесывались о перекладину кони. А я лежала в своем тесном уголке и думала о том, как все странно и неожиданно получилось. Совесть понемножку отпустила меня. «Нет, все-таки мне в жизни очень везет, — подумала я. — Вот я хотела попасть обратно в Москву — и еду. Хотела повидать Амеда — встретила». Но всегда в жизни меня кто-то ведет за собой. Вот и сейчас… Где-то впереди машинист гонит свой паровоз, паровоз тащит вагоны. А в одном вагоне — я. И там, за плащ-палаткой, — мой друг Амед. А как было бы страшно остаться одной на той станции с путаными путями, с составами, которым конца-краю нет! Мне даже и сейчас стало страшновато. И я шепотом спросила: — Амед… спишь? За плащ-палаткой заворочался обрадованно Амед. — Зачем спишь? Все думаю разное. Никак заснуть не могу, что такое! — И ты думаешь?.. Ну давай тогда разговаривать. — Давай разговаривать, — послышалось по ту сторону плащ-палатки. — Ну, про что будем разговаривать? (И мне тут же вспомнился Игорь: «Поговорим об серьезных вещах». Где он, мой мальчуган?) — У-у, Сима, столько разговаривать надо! Одно спросить, другое… — Ну, спрашивай, — сказала я шепотом. Из моего уголка был виден то раздувающийся, то едва тлеющий, покачивающийся огонек. Это светилась цигарка дневального Табашникова, курившего в щель двери. Амед молчал. Мне показалось, что он заснул. — Ты что там, спишь? — тихонько спросила я. — Ну зачем спрашиваешь? — в голосе Амеда послышалась обида. — А про что же ты хотел спросить меня? Помнишь, Амед, ты в письме писал, когда в Москву собирался, что хотел что-то спросить… — Это будем в другой раз говорить, — сказал Амед, и я услышала, как он задвигался на своей наре. — Как войны уже не будет. — А нехорошо, Амед, что я ребят бросила, а? Неладно это все… И попадет мне. Ты только не думай, пожалуйста, что я из-за тебя… — Конечно. Кто думает! Я понимаю так: в Москву захотела. Отец там, мать там… — Просто я считала, Амед, что все равно не могу без Москвы. А как ты думаешь, отобьют от Москвы? Не пустят? — Ни за что, нет!.. Смотри, сколько народу — все за Москву. — Я тоже почему-то уверена, что не пустят немцев в Москву. А все-таки страшно, Амед… Некоторое время мы молчали, думая каждый о своем. Потом Амед спросил: — А как мы с тобой звезду Марс смотрели, помнишь? — Планету, Амед, планету! Я же тебе объясняла. — Пускай планету. Пускай звезду. Пускай солнце. Все равно… Сима, знаешь, как в одной книге у нас написано: «Мне мало одного солнца на небе…» После этого мы опять надолго замолчали оба. — Скорей бы в Москву приехать! — сказала я потом. — Непременно где-нибудь Игоря разыщу. Ты знаешь, Амед, как меня Игорь беспокоит! Опять было долгое молчание. Я слышала, как Амед привстал и, должно быть, сказал в самую завесу, потому что я услышала голос очень близко: — Сима, а этот… твой знакомый… Игорь, он тебе большой друг? — Конечно, друг… Да нет, ты не то думаешь, Амед, он же в пятом классе. Это пионер мой. Я слышала, как облегченно вздохнул Амед. Потом он неуверенно спросил: — Сима, есть один такой еще вопрос: как здравствует-поживает твой уважаемый знакомый, товарищ Роман Каштан? Тут я уже не удержалась — начала тихонько смеяться. — Мой уважаемый знакомый, товарищ Каштан, здравствует-поживает очень хорошо. Он сейчас на укреплениях… Ой, Амед, ты ужасно до чего смешной! И я ужасно рада, что так хорошо получилось и мы встретились опять. Я очень тебя хотела видеть. А ты? — Зачем спрашиваешь… Знаешь, как я о тебе думал — у-у, сколько думал: какая она стала, Сима? Два года не видал. Два года все думал. Мать спрашивает: «Что ты все думаешь, Амед?» Я ей говорю: «Мне есть что думать». Думал, думал, никак не знал, что такая стала. — А какая я стала? — Такая стала… трудно сказать, какая! — Ну какая? Брось ты, Амед, это ты так говоришь! Как бровей не было, так и сейчас почти нет… веснушки… — Ну как тебе не стыдно! — рассердился Амед за плащ-палаткой. — Зачем еще брови тебе, когда глаза такие! И веснушки совсем мало заметно. Нет, ты очень красивая стала. — Гу-гу, сказал! — гукнула я, но мне было очень приятно. — Ты большую красоту имеешь, честное даю тебе слово! — заговорил Амед убежденно. — Ты смотришь красиво. Лучше всех! У тебя взгляд тихий, а смотрит смело. Вот ты какая! Ты дружбу знаешь. Верный человек. — А мы с тобой, Амед, будем верные друзья. Да? На всю жизнь, — сказала я. — На всю жизнь верные, — повторил Амед. — А я буду долго жить, Амед, вот увидишь! Я вот уверена, что будет знаешь как хорошо! Вот кончится война, опять приедешь в Москву. И мы с тобой пойдем… Затемнения уже не будет. Свет кругом. А у тебя орден! Может быть, ты даже будешь Герой Советского Союза! И пойдем в Большой театр. В ложу бенуара. Нет, в Парк культуры… Нет, сперва в Третьяковку, потом в театр. Хорошо будет! — Хорошо будет, — отозвался Амед. — Ну, и хватит разговаривать! Надо скорей заснуть, чтобы сейчас такой сон приснился. Покойной ночи. Давай лапу! Я еще с вечера заметила, что в плащ-палатке, которая разгораживала нас, имеется маленькая прорезь, через которую бойцы, надевая палатку на плечи, высовывают руку, чтобы держать оружие. Прорезь эта застегивалась на какую-то деревянную бирюльку с веревочкой. Я теперь нашарила в темноте эту прорезь и просунула пальцы. И Амед, найдя в темноте, тихонько пожал мне их: — Покойной ночи. Стучали колеса под окнами вагона, хрумтели сеном лошади. И Табашников, куря деликатно в приоткрытую дверь вагона, пел себе под нос: «Славное море, священный Байкал…» Рано утром выносили навоз, мыли пол, закладывали свежее сено и долго, тщательно убирали, чистили, скребли коней. Мне дали умыться в дверях на ходу поезда, поливая водой из высокого кувшина на руки. Удобнее было бы сделать это на стоянке, но Амед советовал мне не очень-то часто показываться: возить посторонних в воинском поезде было запрещено. Утром я видела, как старый Курбан, стоя у открытых дверей вагона, держась за косяк, брезгливо изогнувшись, тер себе рот зубной щеткой. Лицо его выражало глубокое страдание. Он отплевывался, забрызгивая гимнастерку каплями жидкого мела. — Уже было довольно, — умоляюще глядя на Амеда, говорил Курбан. — Уже я хорошо, очень чисто сделал. — Давай, давай, три — не жалей! — кричал Табашников. — Уважаемая, — говорил Курбан, обращаясь ко мне, — ну, скажи, зачем старый человек должен белить свой рот? — Ты должен быть культурный боец, — говорил ему Амед. — Оставь старые привычки, Курбан. Жил в кибитке, живешь в доме. Ты должен быть культурный. И бедный Курбан покорно, до изнеможения тер зубы щеткой. Так мы ехали. Я скоро со всеми подружилась. Если меня выпускали погулять, то Амед или Табашников дежурили у вагона. А раз, когда появился кто-то из начальства и я не знала, как мне вернуться в вагон, старый Курбан вынес попону, сделал вид, что тащит откуда-то сено, и вместе с охапками его завернул меня. Я снова вернулась на место. Как-то вечером Курбан снял с нар свой дутар. Быстро забегали по двум струнам дутара его пальцы. И высоким курлыкающим голосом, который неожиданно оказался в запасе у этого крупного человека, он запел туркменскую песню. И джигиты стали просить, чтобы Амед станцевал. Амед взглянул на меня, надел шапку на затылок и, вскинув пальцы, поводя ими в воздухе, пошел, поплыл по вагону. — Э-э, что он там кычет! — закричал Табашников, вытащил откуда-то балалайку, быстренько подстроил струны и, поймав тон мелодии, которую играл Курбан, пустился легко перебирать струны, по-своему, по-русски, разнообразя напевным перебором однотонное звучание двухструнного дутара. — А ну, Симочка, выходи, доказывай! — крикнул он мне, взмахнув балалайкой. — А ну, давай московский разговор, саратовские припевки… «И-эх, ухни, кума, да не эхни, кума, я не с кухни, кума, я из техникума!» Слыхала такое? Со мной не то еще услышишь! — И он грянул плясовую, ловко вертя балалайку над головой и снова попадая рукой на струны. А потом балалайка стала летать у него за спиной, он пустился в пляс посреди вагона, перескакивая через балалайку, играя на ней за спиной, и снова инструмент появлялся у него над головой. — Ну, Симочка, Симочка! «Эх, ягодка ты, ягодка, тебе не двадцать два годка, тебе всего шестнадцать лет… тебе под стать один Амед!» — неожиданно пропел он, подмигивая мне. — Здорово сам сложил?.. Ходи давай, Симочка, раздоказывай. Хоть мы и не помещики и не Наполеоны, в кино не снятые, а ну-кось, походи перед нами! Я сперва не решалась, а потом вышла на середину вагона, затопала дробно, как меня учили когда-то для кино, и пошла, пошла, пошла по кругу с платочком… А джигиты смотрели на меня веселыми и ласковыми глазами, щелкали языком и громко хлопали все разом в ладоши. — Ух! — сказала я и села, обмахиваясь платком. И Курбан почтительно подал мне в большой пиале холодный зеленый чай, чтобы я освежилась. Быстро шел наш поезд. Везде мы встречали зеленые огни семафоров. На третий день к вечеру замелькали знакомые подмосковные поля и лесочки. Тут везде было очень много военных. А поля и равнины до самого горизонта были перечеркнуты рядами противотанковых ежей, сделанных из отрезков стальных рельсов. И по шоссе двигались танки, колонны грузовиков. Чувствовалось, что близко Москва, и Москва не обычная — Москва военная, фронтовая. Это ощущалось уже и по тому, как подтянулись бойцы, как посерьезнели их лица. То и дело в вагон наведывались командиры, проверяли лошадей, строгими голосами отдавали приказания. А я в эти минуты сидела, забившись в уголок, надежно прикрытая попонами и плащ-палатками. Но все-таки для меня было неожиданностью, когда под вечер поезд вдруг остановился на какой-то небольшой станции. Раздались снаружи крики команды, загремели по всему составу ролики, на которых, визжа, отодвигались вагонные двери, все забегало вокруг. Появились тяжелые доски. Их наклонно приставили к нашему вагону и стали по ним выводить осторожно ступающих лошадей. Кони испуганно топтались, не решаясь ступить на крутой помост. Они прижимали уши, шарахались назад, в сумрак вагона. Страшил свет, от которого отвыкли их глаза, пугал чужой холодный воздух, который они, храпя, втягивали тревожно распяленными ноздрями. Бойцы тянули коней, бранились сквозь зубы, набрасывали на головы лошадям мешки, почти повисали на поводьях, таща лошадей на помост. Амед обеими руками осторожно прикрыл Дюльдялю глаза и, плечом припав к шее коня, легонько подталкивая и в то же время подпирая его, что-то шепча ему в самое ухо, бережно свел коня на землю. Дюльдяль весь, от тонких ног до крупной, нервно вздернутой головы, дрожал… Видя, что всем сейчас не до меня, я некоторое время тихонько сидела на нарах в вагоне. Потом решила выглянуть наружу. К станции подходил уже другой состав, и из него на ходу выскакивали матросы в бушлатах, с автоматами в руках. Вид у них был такой, как будто они прыгали на полном ходу с корабля в воду. Они выпрыгивали, скатывались под откос и тут же строились. А пространство вокруг все было в движении. Разгружали орудия. Рычали моторы, тащили, везли какие-то ящики. — Рассредоточивайтесь! — командовал кто-то. — Маскируйте транспорт! Амед бегал вокруг вагона с озабоченным и строгим лицом, поглядывая на быстро темнеющее небо. Табашников держал на поводе своего коня и Дюльдяля, который неотступно следил своими умными глазами за каждым движением Амеда, тянулся к нему беспокойно и втягивал широкими ноздрями воздух. На меня никто не обращал внимания. Я стояла у вагона с вещами. Все уже выгрузились и ждали команды. — Амед, — сказала я, наконец улучив момент, когда он оказался возле меня. — Куда же мне теперь? Он растерянно огляделся и подошел ко мне: — Не знаю, Сима, друг, как дальше делать… Тут Москва близко. Шестьдесят километров еще. С нами нельзя, понимаешь… Как можно с нами? Нас — на фронт. Ну как тебя туда можно? — Амед… — Зачем так говоришь? Нельзя никак. Я тебя прошу… Ты поезжай в Москву… В это время раздалась громкая команда, и все бойцы кинулись к лошадям, которых держали коноводы. — Прощай, Сима, друг! Будем еще видеть друг друга. Будем, Сима! Помни: друг будешь, товарищ на всю жизнь. Я верно говорю. Будем? Да? — Да, да! Будем! — закричала я. — Ты пиши. Ты знаешь мой адрес. — По ко-о-ням!.. По ко-о-ням!.. — разноголосо запели там и здесь вдоль путей. И Амед взлетел на коня, словно не с земли, а откуда-то с ветра принесло его на кожаное легкое седло. Дюльдяль, почуяв всадника-хозяина, горделиво вскинул красивую голову, раздул ноздри, прядая ушами, легонько осаживаясь на длинные и тонкие задние ноги. Но Амед с внезапно затвердевшим лицом вернул коня на место, выровняв строй. И опять раздалась команда, и застучали копыта по сухой осенней земле. В последний раз оглянулся и кивнул мне, блеснув глазами из-под косматой шапки, Амед. Глава 20 Хоть ползком, да домой! Я осталась одна на станции. Рука у меня медленно отходила после крепкого, до боли, прощального пожатия друга. Надо было добираться до Москвы. Долго я бродила по станции и просилась в вагоны проходивших поездов. Нет, здесь, под Москвой, люди были строги. Меня нигде не пускали. В двух местах меня обозвали мешочницей. В санитарном поезде объяснили, что я могу занести заразу. Воинские эшелоны с автоматчиками, с часовыми в тулупах, с винтовками были недоступны — к ним и близко не подпускали никого. Я совсем отчаялась и не знала, что делать. Быстро стемнело. Вечер спустился холодный. Пошел дождь. Я промокла, устала. Но тут подошел какой-то дальний пассажирский поезд. Он был переполнен. Патруль с фонариками обошел состав, сгоняя безбилетных пассажиров, висевших на всех подножках и поручнях. Кругом стоял страшный шум и крик. Поезд прогудел, двинулся, и я, незаметно проскользнув в темноте, повисла на площадке заднего вагона. Немолодая проводница хотела согнать меня, но, осветив мое лицо фонарем, почему-то смягчилась. Должно быть, вид у меня был очень несчастный. — Ну куда ты, куда тебя несет? Куда вы все только едете! Носит вас… — начала выговаривать мне проводница. — Товарищ проводница, гражданочка, тетенька, — умоляла я, — я с воинского эшелона отстала! Мне в Москву. Там у меня отец с матерью. Вы только не сгоняйте! — Что же это творится такое! — ворчала проводница. — Эвакуируют вас, везут, везут, а они обратно шнырь-шнырь! Уж не маленькая… Знаем мы, с какого воинского эшелона. Ох ты господи, ведь не пустят же в Москву без пропуска! С вокзала же зацапают и обратно пошлют. — Как же мне быть? — Ну, уж я тебе тут не советчица для таких делов. Ехала бы себе, куда везут. Нет ведь, надо им непременно в Москву вертаться! Без них тут делов мало! — Тетенька, вы только не сгоняйте! Я доеду, а уж там как-нибудь… — Кто тебя сгоняет? Езжай, раз уж залезла. Только все равно тебя на вокзале заберут… Ох, дети через эту войну мучаются, сил нет! В Москву поезд пришел ночью. Выгружались в полной темноте. Но я узнала: это был Казанский вокзал, тот самый, с которого мы три недели назад уезжали с ребятами. Меня толкали в потемках, я оказалась в толпе. Меня стукали узлами по голове, били чемоданами по ногам. Потом толпа понесла меня куда-то. Блеснул в глаза свет. Я зажмурилась. Пахнуло накуренным теплом. Меня притиснуло к косяку, два раза повернуло, стукнуло о какой-то каменный выступ; я почувствовала, что вокруг стало свободнее, я открыла глаза. Я стояла в большой толпе среди огромного, плохо освещенного помещения, похожего на зал в суровом замке. Высоко-высоко над головой выгибался тяжелый свод, опирающийся на массивные стены. Зал весь до потолка гудел ровно, несмолкаемо. Толпа медленно двигалась к середине зала. Я тоже пошла туда со всеми и увидела барьер, сделанный из тяжелых, нагроможденных друг на друга скамеек. Они перегораживали зал. Только в середине был оставлен узкий проход, и там стояли военные. У этого места толпа сгрудилась. Здесь посреди зала, гудящего вокруг тысячами голосов, создалась сосредоточенная, словно чем-то огороженная тишина. Тут проверяли пропуска. Без этого пропуска в Москву с вокзала не выпускали. — Спокойнее, граждане, давайте порядок, — негромко говорил командир. — Документы приготовьте заранее. Предъявляйте пропуска. И, оттирая меня в сторону, шли счастливцы, держа в руке паспорта и подняв развернутые пропуска. А у меня было с собой только ученическое удостоверение. Я увидела высокого, симпатичного и уже немолодого моряка. Он не спеша подвигался в толпе к барьеру. У меня мелькнула мысль. — Товарищ моряк, — сказала я, — я вас очень прошу, скажите, что вы со мной… Ну, то есть что я с вами… — Я бы с удовольствием, моя милая юная гражданочка, но у меня пропуск только на себя. Вряд ли что выйдет. — Ничего, вы попробуйте. Они вам поверят. У вас очень вид авторитетный. Он засмеялся, поглядывая на меня сверху. — А мы что же, значит, путешествуем не на законном основании, видимо? — спросил он. Я насторожилась и даже отодвинулась чуточку. Еще цапнет сейчас и отведет куда надо. — Ничего подобного, — сказала я. — Просто я отстала от своих. Папа и мама прошли. А я, понимаете, тут в темноте… — Уж эти мне папа и мама! — сказал моряк. — Бросили дочку в темноте на произвол судьбы… А может, дочка их бросила? Ну, будет вам сочинять! Удрали, наверно? Я промолчала. Ну что я ему буду врать, действительно! Лицо у него было доброе. Я тихонько сказала: — Ну, проведите, пожалуйста. Я с военным эшелоном приехала, и пришлось слезть, потому что его на станции поставили. Вот мое удостоверение ученическое. — Ладно, попробую, — добродушно согласился он, возвращая удостоверение. До нас оставалось не более трех человек, и я прямо умирала от волнения. В это время командир, проверявший пропуска, сказал гражданину, стоявшему впереди нас с мальчиком лет четырнадцати: — Позвольте, этот пропуск на вас, а где пропуск на мальчика? Нет, уж, он достаточно большой. Попрошу вас отойти в сторонку. Нет, не могу пропустить. Гражданин, я вам ясно сказал: отойдите пока в сторонку. Плохо дело. Я посмотрела на своего покровителя. Он — на меня. Потом он развел руками. И я отошла от барьера. Некоторое время я слонялась в толпе по залу. Настроение у меня было самое плачевное. Ну действительно: добраться уже до Москвы, быть в самом городе и все же оказаться как бы за его чертой! И подумалось только: вон там, за этой стеной, — Москва, Комсомольская площадь, знакомые улицы. Тысячи километров проехала, а на последних метрах споткнулась и застряла. Около меня стоял какой-то мальчишка. Он с любопытством следил за тем, что происходит возле прохода, где проверяли пропуска. Парень был, видимо, московский, бывалый. А на свете нет такого места, из которого бы не вылезли или куда бы не нашли хода московские мальчишки. Я спросила его: — Слушай, парень, тут другого хода нет? — А ты что, без пропуска? — Мальчишка внимательно оглядел меня. — Ну, давай за мной. Не подходи только, виду не показывай, иди сторонкой, а то еще заберут. Под скамейками полезешь? — Под скамейками? — Ага… Ты пролезешь, ты не толстая. А то тут одна тетенька полезла да и застряла. Я ее еле обратно вытягал. Еще меня ругала, дура толстобокая. Он еще раз деловито осмотрел меня и даже кругом обошел. — Нет, определенно просунешься, — сказал он, отвернувшись и делая вид, что разговаривает сам с собой и не имеет ко мне никакого отношения. — Вон, гляди, — да не на меня! — туда гляди… вторая скамейка от стены, где одна доска отскочила. Вот туда и лезь. Я стану, загорожу. Лезть мне было все-таки страшновато. Да и совестно как-то — все-таки уж не маленькая девчонка, взрослая девушка. Я спросила мальчишку: — А сам ты что не лезешь? Или у тебя пропуск есть? — Я еще третьего дня пролез… А сегодня это я сестренку встречаю. Только, кажется, не приехала. Ну, подожду еще, а потом и сам обратно полезу. Я уж третью ночь лазаю, все встречаю… И я полезла. Пришлось для этого лечь на пол плашмя. Скамейки были очень низкие. Я вполне сочувствовала той толстой тетке, которая застряла тут до меня. Вещи мешали мне двигаться. Кафельный пол был холодный и, как мне казалось, мокрый. Пахло карболкой. За первой скамейкой оказалась вторая, за ней — третья. Тут было сдвинуто несколько рядов. Добрых десять минут ползла я на животе, извиваясь между ножками, под этой проклятой баррикадой. Видели бы меня в эту минуту мои пионеры!.. Но вот впереди посветлело, близко, у самой моей головы, зашаркали ноги в сапогах, валенках, галошах. Кто-то остановился в валенках, всунутых в большие, растоптанные боты, у самого моего носа и стоял не двигаясь. Я подождала минутку, другую. Оползти их сбоку было невозможно — мешала ножка скамьи. Вот еще беда, на самом деле! Долго они будут тут стоять? Я не знала, как быть. Может быть, постучать в бот и попросить отойти? Боты имели очень мирный, штатский вид, совсем не военного образца. Но все-таки кто их знает, что там над ними дальше… Я выглянуть не могла. Тут я вспомнила, что у меня в пальто есть яблоко, которое мне дал Амед. Жалко было с ним расставаться, да что делать! Я достала его — а это тоже было дело нелегкое в моем положении — и, протянув руку из-под скамьи, легонько бросила яблоком в правый бот. Яблоко тихо откатилось, и сейчас же толстая рука в стеганом рукаве опустилась сверху, подхватила мое яблоко, боты задвигались, и я услышала низкий бабий говорок: «Ишь, гляди, яблочки кто-то рассыпал». Теперь бояться было нечего, я стала выползать из-под скамьи, бесцеремонно похлопав ладонью по ботам, чтобы они дали мне дорогу. Один бот взлетел кверху. Потом поднялся второй. Я ничего не понимала: что это, моя баба с яблоком в воздух взлетела, что ли? Но тут прямо надо мной, заглядывая под скамью, очутилось сморщенное старческое лицо. Очень смешно было видеть снизу, перевернутым, это лицо — волосатые ноздри, загнувшуюся вперед бороду и обвисшие болтающиеся усы. — Это там кто? — спросил сверху старичок. — Это тут я. — Ишь где пристроилась! Ну, вылезай, коли выспалась. Старичок, оказывается, лежал на скамье, поджав ноги в ботах. И я вылезла. Болели локти и колени, вся я была вымазана чем-то пахнувшим больницей. Я вытащила из-под скамьи свои вещи и огляделась. В двух шагах от меня рослая баба в стеганке с хрустом ела мое яблоко. Ну, теперь всё. Я бодро зашагала к выходу. Сейчас я выйду в Москву. Но когда я уже была в дверях, дорогу мне вдруг преградил красноармеец с красной нашивкой на рукаве. На нашивке были две буквы: «К. П.». — Куда идешь? Стоп! У меня опять оборвалось сердце. — Пропуск есть? Все пропало… — Товарищ, у меня… — Чего у тебя? Раз ночного пропуска нет, жди комендантского часу. — А когда это? — С пяти часов. А до этого ходу по городу нет. Осадное положение, — сказал патрульный. Тут только я заметила, что все стоят в зале, чего-то ожидая. Никто не выходил. Все ждали утреннего комендантского часа. Глава 21 На осадном положении Как тиха и пустынна Москва! Ни души на улицах. Я выхожу из подъезда вокзала. Пять часов утра на слабо светящихся вокзальных часах. Тихи и безлюдны улицы. Нигде ни огонька. И ни одного прохожего. Словно город опустел, как я представила себе тогда на островке, когда мир вокруг нас погасил все свои огни. Гулко раздается стук моих каблуков по панели. Но нет, он не безлюден, мой большой город. Вон на углу там зашевелились две темные тени, и на мгновение вспыхнула прикрытая сверху ладонью спичка и отразилась в плоском лезвии штыка. А на перекрестке мерно похаживает фигура в плащ-палатке. И под полой ее зажегся зеленый свет. Проехала через улицу грузовая машина с полупритушенными сиреневыми фарами. И постепенно огромная теплая радость разливается по всему моему существу. Москва! Я вдыхаю сырой, холодный утренний воздух, пахнущий бензином, слегка отдающий гарью очага, — где-то, должно быть, затопили печку. Нет, ты жива, моя Москва! Дымишь и дышишь, ты только притаилась. И вот я иду по Москве. Мне хочется закричать во все горло, чтобы знали все о моем возвращении. И желание это так велико, что я тихонечко шепчу про себя: «Ура!.. Я иду по Москве… Здравствуй, Москва! Это я! Ура!» Идти мне далеко, вещи оттягивают руки. Я останавливаюсь, перевязываю узлы полотенцем и взваливаю их себе на плечи. Вот так легче. И снова я шагаю по черным московским улицам. Мне никогда не приходилось ходить так рано по Москве. Да и была разве она такой прежде? Я с трудом узнаю улицы в этой кромешной тьме. Сейчас надо подняться к Красным воротам, потом повернуть налево и по широкой Садово-Земляной улице пройти мимо Курского вокзала, Воронцова Поля, а потом спуститься к Яузе, там будет высокий мост. А затем подъем в Таганку. Дальше — Краснохолмский мост, Москва-река и на той стороне набережной — наши новые дома. Как приятно, что я все это знаю, что мне все это знакомо! Я даже рада, что мне надо долго идти по городу, что никого нет кругом. Я одна, наедине с Москвой. Недалеко от Курского вокзала какой-то красноармеец спрашивает меня: — Сестренка, подь сюды. Как на Солянку пройти? Я объясняю ему подробно, с наслаждением, пространно, называю все повороты, щеголяю названиями: «Швивая горка», «Яузские ворота». Пусть чувствует, что ему повезло: он спросил у настоящей москвички, этот неизвестный приезжий военный человек. Начинает светать. Появляются редкие прохожие. Теперь я вижу, что Москва вся наготове. Кругом на склонах Яузы — противотанковые ежи, колья, опутанные колючей проволокой, на углах какие-то приземистые круглые будки с прорезями, бойницами, из которых кое-где уже торчат пулеметы. На перекрестках появились какие-то валы с узкими проходами, заложенными мешками с землей. Значит, здесь готовы ко всему. И город не открыт для врага. Никто не застанет Москву врасплох. Вот знакомая Таганская площадь. Тут недалеко, в переулке, когда-то мы жили. А вот новый большой мост, где я впервые встретила Расщепея. Я останавливаюсь у его широких, надежных перил и смотрю вниз. Тихо плещется под мостом Москва-река. А там вдали, на светлеющем небе, хорошо видны кремлевские башни. Что это?.. В утренней тишине слышатся какие-то всему существу моему знакомые переливчатые, словно по лесенке сбегающие звуки. Стойте! Да это же бьют кремлевские куранты! Ветер донес сюда их далекий многоступенный перезвон. И я могу слышать их вот здесь, на месте, не по радио, а просто так, своими ушами! И я чувствую, что сейчас зареву, просто-напросто зареву от радости. В воротах нашего двора меня окликают: — Гражданочка, вы к кому? Это домовая охрана. Я узнаю одного из наших жильцов, старого бухгалтера. — Товарищ Матюшин, здравствуйте! Это я. Из двадцать восьмой квартиры, Крупицына. Бухгалтер подходит ближе: — Крупицына? А разве вы не эвакуированы? — Нет… То есть почти, но не совсем… то есть, понимаете, вернее, у нас переброска, товарищ Матюшин… ну, вообще это очень долго объяснять… А над воротами слабенько горит сиреневая лампочка, освещающая табличку: «Дом № 17». Как все это красиво! В подъезде у нас темно, но тут уже я помню каждую ступеньку. Вот сейчас на повороте будет ямка на перилах. Вот она. Все в порядке. А тут сейчас одна ступенька выбита. Пожалуйста — вот она, эта ступенька. Уф!.. Наконец я на нашей площадке. Я сбрасываю с себя узлы, вытираю взмокший лоб и осторожно стучусь в дверь. Никто не открывает. Я стучусь сильнее — уже не костяшками пальцев, а кулаком. Прислушиваюсь — за дверью тишина. Я поворачиваюсь спиной к двери и начинаю бить в нее каблуком, как это я делала, когда возвращалась из школы, а мама не слышала меня из-за шума примуса. Ага! Зашевелились. — Кто там? — спрашивает незнакомый голос. Неужели я попала не в свою квартиру? — Извините, это двадцать восьмая квартира? — А вам кого? Падает за дверью цепочка, и дверь приоткрывается. Передо мной стоит человек в синих галифе, в ночных туфлях и в теплой фуфайке. — Простите, пожалуйста, это двадцать восьмая квартира? — Вам кого? — повторяет незнакомец. — Мне наших… Крупицыных. — Крупицыны выехали, — говорит человек в галифе. — Да вы войдите. Я вхожу в нашу переднюю. Трюмо в углу завешано газетами, сшитыми черными нитками. — Я их дочка, Серафима Крупицына. — А-а, — говорит новый жилец нашей квартиры. — Входите, я сейчас. Виноват. Он выходит и сейчас же возвращается, застегивая на себе военную тужурку под меховым жилетом-телогрейкой. — Видите ли, родители ваши эвакуировались. Но я полагал, судя по их словам, что вы тоже отбыли в эвакуацию. Меня временно поселило здесь домоуправление. Будем знакомы. Майор Проторов. Он протягивает мне руку. — Сима, — говорю я. — Ну, располагайтесь, устраивайтесь. Если хотите чайку, спички вон там, у керосинки. Газ выключен временно. Чай есть? Я вам сейчас заварю. Он гладит бритую голову, ожесточенно трет щеки, сгоняя сон, возится с чаем. А я стою растерянная. — Когда же они уехали? Майор Проторов не спеша и обстоятельно рассказывает мне, что пришла телеграмма от брата Георгия и за отцом с матерью заезжал специальный человек, которому было поручено во что бы то ни стало увезти моих родителей и Людмилу с мужем. Отец с матерью уже в летах, оставлять их в Москве — в этом нет видимой целесообразности. Город на осадном положении. Ситуация, то есть обстановка на фронте, складывается весьма серьезно. Город должен освободиться от людского балласта, и мой приезд тоже вряд ли целесообразен. Вот этого я никак не ожидала. Хорошенькая история! Значит, я в Москве теперь совсем одна? Балласт! Как же я буду жить? Впрочем, там видно будет. Прежде всего надо скорее узнать что-нибудь об Игоре. — Товарищ майор, а тут один мальчик такой не приезжал? Игорь зовут. Не появлялся? — Нет, мальчики тут не появлялись… Плохо дело… И все в квартире выглядит пустым, нежилым, голым, словно со всего содрали кожу. Сняты гардины с окон. В гардеробе пусто. Только висит на перекладине моя старая, вылинявшая лента, которую я когда-то вплетала в косы. На моей кровати — голый матрац. Я сажусь на него. Будто узнав хозяйку, ласково и гулко заныв, отзываются пружины. И только теперь я чувствую, как я устала. Я подкладываю под голову один из моих узлов, накрываюсь пальто и засыпаю. Там видно будет утром, что дальше делать. — Да вы бы разделись, легли как следует, Сима, — слышу я голос Проторова. — Ну, дайте я вам хоть подушку дам. Этак у вас шея затечет. Принести вам подушку? Голове действительно очень неудобно, но надо ответить длинной фразой: «Да, прошу вас, принесите, пожалуйста». А я чувствую, что засну на середине ее. Прикидываю в уме, что гораздо легче произнести: «Не надо». — Не надо, — бормочу я. И уже сквозь сон чувствую, что у меня из-под щеки осторожно вынимают жесткий узел, и потом я ухожу головой в мягкую, такую мягкую, ужасно мягкую, совсем мягкую подушку… Я проснулась поздно. Проторов уже давно ушел на службу. Он оставил мне записку, в которой было сказано, куда надо класть, уходя, ключ, где мне оставлена еда. Тут же в приписке рекомендовалось сходить в домоуправление. «Это будет целесообразно», — писал майор. Последнее мне не очень понравилось. И я не торопилась к коменданту. Сперва я побежала в соседний подъезд, где была квартира Малининых. Но дверь у них была запечатана. Должно быть, работница Стеша уехала в деревню, а Игорь до Москвы не добрался… Мне стало очень тоскливо, когда я убедилась, что дверь в квартиру Малининых давно уже не отворяли: кучка сметенного к ней мусора слежалась и заиндевела. От двери, на которой рукой Игоря была выцарапана огромная, словно у входа в метро, буква «М», пахнуло на меня не́жилью, запустением… Я постояла на площадке, потрогала оборванные провода дверного звонка, потом побрела вверх по лестнице и осторожно поднялась на знакомую крышу. Здесь все выглядело по-прежнему. Я нашла проржавевший след на кровле. Вот тут мы с Игорем потушили зажигалку. Вот висят у кадки щипцы, на них даже есть моя метка. День пасмурный, и Москва в тумане. Но где-то над городом рокочут моторы. Это ходят дозором истребители. А на крыше соседнего десятиэтажного дома, где раньше стояли пулеметы, качается на веревке мокрое белье, сушатся рядом гимнастерки, зеленые юбки, чулки и лифчики. И оттуда слышатся свежие девичьи голоса: «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина, головой склоняясь до самого тына?..» Очень хорошо поют девушки! Потом одна из них, увидев меня, перегибается через ограду крыши и кричит: — Эй, на доме семнадцать, девушка! Что там внизу, в Москве, хорошего слышно? — Еще не знаю, — кричу я, не понимая ее вопроса. — Я в отъезде была, меня не было, только что приехала. У вас хотела спросить. — А мы тоже не знаем, нас уже три недели с крыши не спускают. Отпуска отменили. Все время тревоги. Совсем небесные жительницы стали. Где-то за низкими облаками рокочут истребители. Снизу доносится приглушенный шум Москвы. А под облаками поют над городом молоденькие московские небожительницы в ушанках: «Но нельзя рябине к дубу перебраться, знать, ей, сиротине, век одной качаться…» Но мне надо было спускаться с неба на землю. Глава 22 Снова Устя Комендант нашего дома товарищ Ружайкин, у которого я решила справиться об Игоре, встретил меня довольно радушно: — Ага, прибыла, значит? Ну, садись. А я уж тебя поджидал. Погоди, погоди насчет справочек! Вот насчет тебя самой телеграммочка пришла. Предупреждают. Ты что же это, красавица, на ходу с поезда нырнула? Веселый разговор, хорошее занятие! А отец с матерью за тебя волнуйся? Андрей Семенович уезжал, так последние глаза проплакал. А уж мать-то на машину аж замертво положили — до того убивалась. Легко ли из своей квартиры-то выезжать, а ты, птица небесная, перелетная, взад-назад ездишь? Только для тебя и поезда ходят? — Товарищ Ружайкин, я ведь не ради собственного удовольствия! Я приехала, во-первых, потому, что считаю, что раз Москва в опасности, то мой пост тут, в Москве. — О-о! — протянул Ружайкин, посмотрев на меня сбоку. — Ну, теперь порядок: Крупицына на свой пост приехала. Конец немцу! А то мы без тебя никак тут не справимся! — Я не знаю, что вам так смешно, товарищ Ружайкин! — сказала я, не на шутку рассердившись. — Ну, садись, не егози, чего вскочила? Я же тебя пока не выселяю никуда. А надо бы по законам-то военного времени отвести тебя куда следует да и отправить по назначению. Ведь ты вроде беглая. — Как вам не стыдно, товарищ Ружайкин! Я приехала в свой родной город, а вы с какими-то насмешками ко мне! Да еще «беглая»… — Да ладно тебе обижаться! Я ведь понимаю, москвичка! А вот как же ты из этой… двенадцатой квартиры Малинина сынишку-то не углядела? Он ведь при тебе был? И вдруг опять тут объявился. — А вы откуда знаете? Он здесь, Игорь? Приехал? Я вскочила, чтобы сейчас же бежать к Игорю. — Да погоди, погоди, далеко бежать придется. — А где он? — Вот это уж я у тебя хотел спросить. Пришла, видишь, телеграмма, что сбежал он с вашего эшелона. Ну, значит, я ее к делу подшил. Явится, думаю, тут я его, голубчика, сцапаю, запакую, проштемпелюю и наложенным платежом отправлю. Жду-пожду — нет его. А тут, понимаешь, озоровать стали. В сорок третьей квартире, эвакуированной, печать с дверей сорвали, вещички кое-какие пропали, обстановка там поврежденная оказалась. Ну, а тут подозрение вышло на парня одного. Да ты его знаешь… Помнишь, бомбу он на нашей крыше зажигательную потушил? Васька Жмырев. Сам-то он подмосковный, из отчаянных. Да повадился ночевать тут, в доме пятнадцать. Ну, стали мы его легонько щупать, а он говорит: «При чем, говорит, я тут? У вас, говорит, на чердаке подозрительные лица живут». — «Какие такие подозрительные лица?» — «А такие, говорит: числятся в эвакуации, а, между прочим, находятся тут». Сделали мы обход, и что же ты думаешь — застукали на чердаке Малинина капитана сынишку, этого самого Игоря! — Игоря?.. Не может быть! — вырвалось у меня. — Может быть, раз я говорю. Квартира-то Малинина запечатана. Он, верно, сунулся, деваться-то некуда, а он тут все ходы-выходы знает, ну, и поселился на чердаке. А его с того двора зенитчицы прикармливали. Пожалели девушки. Посочувствовали — тоже сверху на землю не сходят. Ну, и спускали ему на веревке то хлеба, понимаешь, то консервы какие… — А где же он сейчас? Господи!.. — Ты погоди. Ну, привели мы его к нам в комендатуру, следовательно, разговариваем. Так-то, конечно, при нем ничего не нашли. Только свои вещички и были. Я зря тень на парня наводить не стану. Он мальчишка хотя срывной, но насчет плохого, озорства — ни-ни. Строгий. Зернышка чужого не возьмет. Тоже, понимаешь, Москву защищать приехал, вроде тебя. Ну, с ним-то у меня разговор покороче был. Я живенько созвонился с комендантом вокзала, просил его выправить билет. Как раз там один эшелон отходил. Поехал уже оформлять. Ну, а этого Игоря посадил тут у себя, поесть ему дал. И для всякой пожарной случайности на ключ запер. Прихожу обратно — только того Игоря и видели. Окно, понимаешь, открыто, и как он, галчонок, с такой верхотуры вылез, уму непостижимо! Удрал. Была мне через этот случай конфузия… Конечно, дела я так не оставил. Ищем. Везде я заявил насчет него. Пока сведений не поступало. — А от отца его, с фронта, ничего не было? — Нет, от него почти не имеется… Ну, иди, устраивайся. Жильца-то я к вам поставил на время. Военкомат просил, у них он служит. Жилец тихий, обстоятельный. По крайней мере, квартиру сбережет: лучше, что человек свой. Невеселая вышла я от коменданта. Бедняга Игорь! Наверно, натерпелся мальчуган. Но надо было подумать о себе. Я отправилась в райком комсомола. Москва показалась мне пустоватой и днем. Было очень много военных, и совсем не видно было детей. На кинотеатре висела большая афиша: «Мужик сердитый». Картину, значит, опять пустили на экраны. Из витрины за проволочной решеткой глядела моя физиономия. Вот я, Устя, вместе с Расщепеем в роли Дениса Давыдова. Вот я одна. Приятно было видеть в военной, суровой Москве рядом с плакатами, требовательно призывавшими всех встать на защиту родной Москвы, афиши нашей картины. В райкоме я застала много народу и встретила кое-кого из знакомых старшеклассников. — Крупицына, ты откуда? Ты что, только сопровождала? Это была счастливая мысль. — Да, я уже вернулась, — сказала я. — Меня командировали обратно. Но когда я оказалась в кабинете секретаря райкома, усталого, беспрерывно кашлявшего, красноглазого от бессонницы и так постаревшего, что с трудом узнала в нем нашего общего любимца Ваню Самохина, врать я не решилась. Тут лгать было нельзя, тут надо было говорить все по чести, по совести. — Крупицына, — сказал мне Самохин, выслушав все, — нельзя же так, ей-богу! Нельзя в такое время выбирать, где тебе самой интереснее. Есть на свете такое понятие: дисциплина. Ну, что я тебе буду говорить! Ты культурная девушка, сама все отлично понимаешь. Но, видно, придется нам об этой простой истине напомнить тебе официально. И кое-что записать по нашей комсомольской линии… Да, да. Поговорим на бюро. А пока просто не знаю, что мне теперь с тобой делать. Вот тут у меня сейчас работает отборочная комиссия из Московского комитета. На серьезное дело людей отбирают. На очень серьезное. И там уж потом не спросят, где кому интересно быть. — Самохин, пошли меня, я знаю… я тоже… Даю тебе честное слово! — Нет, не могу, — сказал Самохин грустно. — Ты какого года? Сколько тебе лет? Неполных семнадцать… То есть шестнадцать? Мало! Не выйдет сейчас с тобой, Крупицына. Да и доверия такого, как тут нужно, нет у меня сейчас к тебе… Не обижайся. Сама должна понять. Ну, посиди пока дома, мы тебя используем, конечно. Я, в общем-то, тебе верю, я знаю тебя… Как у тебя с питанием?.. Ну, столовку мы тебе дадим. Он посмотрел натруженными глазами в окно. Против райкома, на большом доме, висела афиша: «Мужик сердитый». — Погоди, Крупицына, — сказал секретарь. — Стой! Может быть, мы тебя используем тут на одной линии. Ты как будто выступать умеешь? Смажешь молодым бойцам несколько слов сказать перед отправкой на фронт? А им будет интересно послушать, так сказать, Устю-партизанку. Тогда Москва — и сейчас! Знаешь, это мысль! Я понимаю, ты не этого хочешь. Тебе хочется сейчас с экрана на землю сойти. Полагаешь небось, что должна непременно повторить, так сказать, в жизни то, что в картине делала. Для исторической симметрии, мол, нужно… Брось ты, Крупицына. Ей-богу, рекомендую… Война у нас сейчас во сто крат серьезней. Всё крупнее, сложнее гораздо. Для победы нужны, понимаешь, усилия самые разнообразные. Повторением пройденного тут мало чего добьешься. Война сегодня не та. Неслыханная война! Правда, и народ уже не тот, и средства у нас иные. Не вилами воюем. И духом народ стал выше, чем когда бы то ни было. Народ свое место в истории понял. И каждый должен свое место в строю нашем великом знать. А ты?.. Ну, что поделаешь, дружок! Мне бы, Крупицына, тоже хотелось быть не тут, за столом. И вообще, ты не кисни. Все еще может быть. Положение, ты знаешь, крепко серьезное! Рвутся, черти, к Москве. Стараются на ближние подступы выйти… Ну ладно, Крупицына, ты иди, будь здорова. Некогда мне. А тебя мы вызовем. В тот же вечер за мной прислали из райкома. Там объявили, что бюро решило записать мне «на вид» за самовольное возвращение. Но тут же мне выписали направление, чтобы я выступила перед молодыми бойцами, уходившими на подмосковные рубежи. Встретили меня хорошо и слушали очень внимательно. Я им рассказала об Усте Бирюковой, о Денисе Давыдове и долго говорила о Расщепее. Я прочла выписки из блокнота Александра Дмитриевича. Особенно понравилось всем высказывание Льва Толстого о храбрости. Я видела, что многие тут же записали себе это в карманные книжечки. Потом меня посылали на такое выступление еще раза два. И, хотя выступала я удачно и мне всегда долго и громко хлопали, с каждым разом мне было труднее и труднее говорить одно и то же. Я старалась найти новые слова, а их не было. Я повторяла сказанное уже в прошлый раз, и мне казалось, что бойцы знают это. И я даже обрадовалась, когда меня вместе с другими комсомольцами нашего района мобилизовали на заготовки дров, «перебросили на дрова», как тогда говорили. Москве нужны были дрова. Без этого город лишился бы тепла и света. Работа оказалась очень трудной. Особенно тяжелой была она с непривычки в первые дни. Приходилось и валить лес, и вручную распиливать огромные обледенелые стволы, грузить на машины. Работали мы под самой Москвой, где расчищались места для ближних укреплений. Вставать приходилось в пять утра, потому что в шесть мы уже выезжали в район лесоразработок. Иногда мы так уставали, что у нас уже не было сил добираться обратно в город. Ночевали в землянках. Руки у меня стали жесткие. Кожа на лице огрубела, обветрилась от постоянного пребывания на холоде. Я ходила в толстых ватных брюках, в стеганке и малахае. Вообще все выглядело совсем не так эффектно, как я задумывала. Весь мой красиво придуманный план рухнул. А я-то полагала, что меня пошлют на фронт, а оттуда, отличившись в бою, совершив что-нибудь такое героическое, я уже обо всем напишу своим ребятам на Урал. Тогда бы, уж конечно, они меня не решились осудить за мое самовольное возвращение в Москву. Теперь же приходилось посылать совсем другое письмо. Я его все-таки написала: «Добрый день, дорогие, милые ребята! Вы, конечно, там меня очень ругаете, что я бросила вас в дороге и вернулась в Москву, Думаете, легко мне было тогда решиться, чтобы оставить вас? Но вы оставались не одни. А когда я подумала, что Малинин где-то затерялся один-одинешенек, а Москва наша в беде, я уже ничего не могла с собой поделать. Ребята, в тот день как раз я узнала по радио, что немцы под Москвой сделали прорыв и Москва в опасности. Я сама себя не помнила — такая тревога меня взяла. А я и так места не находила с того часа, как Малинин Игорек убежал. Ведь мне отец его, командир, когда уезжал на фронт, поручил беречь сына. Я считала, что это мой главный долг сейчас как вожатой. Я больше всего из-за этого и уехала с вами из Москвы. А тут все так сразу сошлось: и Москва и Игорь. Да еще на встречном эшелоне знакомые оказались и взяли меня в Москву. Только, ребята, защищать Москву на фронте меня не пустили. А послали меня работать на дрова. Дрова сейчас очень нужны. Я уже стала старшей по нашей бригаде. У нас десять девушек. Все очень дружные. Я им говорю, что каждое полено — это снаряд по немцу. Работа трудная, но я теперь привыкла. Когда увидимся, я расскажу вам, что такое валка, трелевка, распиловка, отгрузка, выкладка и отмер. Это все я хорошо изучила. А Москва стоит крепко! И когда живешь в Москве, за нее не так страшно, как было вдали. Правда, спать приходится мало: «бабушка» часто шумит и грозится теперь не только по ночам, но и днем. Но никто ее не боится. А Игоря я найду непременно! Я его ищу все время. После работы обхожу по очереди всех его родных и знакомых, кто остался в Москве. Написала даже Ваське Жмыреву: известно, что он встречался с Малининым. Пока ответа нет. Но я разыщу Малинина, где бы он ни был! Не ругайте меня очень, ребята! Я о вас все время думаю, все время! И мне хочется, чтобы мои зодиаки там были примером для всех. Дёме-Водолею пожелаю больше слушать других, чем самому ораторствовать, Витя-Скорпион пусть меньше сомневается и жалит, а более внимательно относится к товарищам. А Весы мои, Люда и Галя, надеюсь, уже уравновесились и не стараются во всем перетянуть друг друга. Будьте здоровы! Привет Анне Семеновне. Я ей написала отдельно. А вы тоже закиньте перед ней словечко за меня. А за Москву будьте спокойны: Москву отстоим! То есть, конечно, отстоит ее Красная Армия, но и мы все, москвичи, дровишек в огонь подкинем! Ваша бывшая вожатая, ныне бригадир фронтовой комсомольской бригады лесоучастка № 9 С. Крупицына. Москва, 3 ноября 1941 года». Дома с новым жильцом, майором Проторовым, мы сдружились. Без него мне пришлось бы туговато. Сперва я ни за что не хотела брать у него продукты из пайка, но он знал, что у меня еще не оформлены карточки, и, кроме того, доказал мне, что я помогаю ему по хозяйству и, значит, честно зарабатываю свой хлеб. Проторов часто пропадал надолго. И один раз вернулся после двухдневного отсутствия страшно бледный, с перевязанной рукой. И сразу лег, попросив согреть ему чай. — А, глупейшая история: обстреляли машину на переднем крае, — объяснил он мне, отвечая на мой немой вопрос. — А вы что, на фронте были? Успели? — Э, милая, на фронт сейчас чуть ли не на автобусе можно ездить. Жмет он на нас, ох, жмет!.. Я вот, Сима, по танкам вообще специалист. Каких только систем не нагляделся сегодня! И французские, и чешские, и итальянские. Со всей Европы соскреб и на Москву бросил. — Товарищ Проторов, — спросила я, — скажите по правде, опасное положение?.. — Да, что говорить, не легкое. Глава 23 Вечер в учительской В канун Октябрьской годовщины, шестого ноября, я решила обязательно попасть к нам в школу. Несколько раз я уже заходила туда. Но в здании стоял штаб какой-то части, в классах стучали машинки. А учительская была на замке, и никто толком не знал, где и когда можно застать директора. И все же я решила шестого вечером пойти туда. Дело в том, что у нас в школе был обычай: ежегодно шестого ноября собираться и проводить вечер вместе с теми, кто прежде кончил нашу школу. Я знала, что почти все наши разъехались, старшеклассники еще не вернулись с укреплений. Я уже заходила справляться на дом к Ромке Каштану. Но все-таки, может быть, кто-нибудь вспомнит, как и я, наш старый школьный обычай. В этот день несколько раз объявляли тревогу. Немцы были теперь близко от Москвы, они пробовали налетать на город по нескольку раз в день. Вечером, в промежутке между двумя тревогами, я добежала до школы. Парадный ход был заперт. Часовой, ходивший во дворе, крикнул, чтобы я отошла. Но я обежала здание и пробралась в него через черное, крыльцо. Снаружи школьное здание с затемненными окнами казалось мертвым. В коридоре было тоже темно, но в конце его я разглядела узенькую полоску света, шедшего из двери. Я хорошо помнила, что там помещается, в конце коридора. Я подошла к двери и постучалась. В эту дверь каждый из нас всегда стучался с известной робостью. То была учительская, там обычно сидели наши педагоги, а раньше тут помещался кабинет директора — Полины Аркадьевны, грозной маленькой старушки, которую все побаивались. — Войдите! — раздалось за дверью, и я сразу узнала голос, едва заслышав который, мигом стихали самые буйные классы. Я осторожно вошла. За столом, покрытым красным сукном, сидела Полина Аркадьевна, маленькая, седая, в круглых очках. Воинственно потряхивая головой, она говорила что-то двум командирам, которые почтительно слушали ее. В одном из них я сразу узнала Юрия Долгухина, кончившего нашу школу в этом году. Другой был незнаком мне. — Крупицына! — воскликнула Полина Аркадьевна. — Что за явление? Ты же, Крупицына, уехала в интернат! Нет, я решительно ничего не понимаю! Ну хорошо, объяснишь после. Знакомься: это фронтовой товарищ Долгухина. А это он сам. Слава богу, знакомы. Хорошо помню эту вашу историю, когда ты училась в шестом классе, а он в восьмом. Он у тебя утащил портфель с дневником. Не беспокойся, отлично помню. Садись, Крупицына. Молодец, что не забыла. Хранишь наши школьные обычаи. А я думала, никто не придет. Все разъехались. Да и не до того. Нет, ты посмотри, посмотри на Долгухина! Чем не гвардеец? Вот, приехал специально из части. Отпросился на сегодняшний вечер. Ну, а ты откуда, Крупицына? Я что-то забормотала. — Ничего не понимаю! Бубнишь под нос. Говори яснее. — Я переброшена на этот участок, — сказала я, помня усача из Донбасса, который меня научил так говорить, — работаю по заданию райкома комсомола. — Тут я решила сама перейти в наступление. — Полина Аркадьевна, а почему вы в Москве? — А где же мне быть? Извольте слышать! — Она повернулась к командирам. — Где же мне быть, по-твоему? Я так всем это в гороно и заявила. А они мой характер знают. И не спорят. Вот видишь, живу тут. В учительской. Чтобы не застревать дома, когда тревога. Как хорошо, как весело и уютно было всегда на Октябрьских вечерах в нашей школе! С грустью оглядывала я учительскую. В нее составили много шкафов из других кабинетов. Поблескивали физические приборы. Распластав пыльные крылья, парил над шкафом ястреб-чучело. А рядом с ним белела голова Афины Паллады в шлеме, с разбитым, почерневшим носом. В углу, как свернутые знамена, стояли географические карты. Выгоревший глобус был надет на стержень Южным полюсом вверх. Все казалось сбитым, спутанным, хотя и до боли знакомым. И только сама Полина Аркадьевна была совершенно такой же, как прежде. И отложной белый воротничок ее был безукоризненно чист, и так же воинственно поблескивали круглые очки на ее маленькой, порывисто кивающей седой голове. — Не верю! — восклицала она, подымая кверху сжатый кулачок. — Ни на секунду не допускаю, чтобы немец мог прорваться в Москву. Я твердо убеждена. Не допустят. Что говорят у вас на фронте, Долгухин? Долгухин, высокий, долговязый, с усами, которые очень меняли его лицо, вскочил по привычке, одернул гимнастерку и вытянулся перед Полиной Аркадьевной, словно собрался отвечать урок. — Вы совершенно правы, Полина Аркадьевна: у нас на фронте даже мысли быть ни у кого не может такой, чтобы немец в Москву прорвался… — Да ты сядь, сядь, прежде всего сядь! — быстренько проговорила Полина Аркадьевна. — Ну, что встал? На экзамене, что ли, в самом деле? Удивительный народ! В классе тебя с места из-за парты лебедкой подымать надо было, а тут, извольте полюбоваться, взгромоздился. Нате вам! Так и просится сказать: садитесь, удовлетворительно. Долгухин сел, окончательно переконфуженный. Товарищ его, лейтенант, покатывался со смеху. — Ей-богу, Полина Аркадьевна, я вас по-старому боюсь. — Да не очень ты что-то раньше боялся. — Ну, как не боялся! Порядком трусил. А теперь, знаете, еще дисциплинка. Привык. — Ага! То-то! Попал! Говорила я вашему брату: готовьтесь к армии, со школы готовьтесь… Слушай, Крупицына, — повернулась она ко мне, — это ведь в вашем интернате Малинин был, из пятого «А»? Что это за история? Меня уже отец его с фронта запрашивал. Бесследно исчез. Жаль! Неуравновешенный паренек, но сообразительный, с головенкой. Очень жаль. Сгинуть сейчас легко. Как пылинка, затеряется. Я не знала, что сказать, чувствуя себя отчасти виноватой в исчезновении Игоря. Хорошо, что Полина Аркадьевна уже опять заговорила с Долгухиным, настойчиво выспрашивая его о разных фронтовых делах. Она слушала внимательно, потряхивала рьяно головой, словно клевала, как зернышко, каждое слово Долгухина. — Молодец ты у меня, Долгухин! Молодчина! Хорошо. Одобряю. Наша школа трусов не выпускает. Нет! Улучив момент, я тихонько спросила у Долгухина, не встречал ли он где-нибудь на фронте под Москвой кавалеристов генерала Павлихина. Но он ничего не слышал о них. Одновременно с коротким стуком дверь приоткрылась, и вошел новый гость. Это был высокий, очень худой человек, обросший большой бородой, с воспаленными глазами, близоруко смотревшими через толстые очки. На нем были ватные штаны, стеганая куртка; на голове ушанка. — Добрый вечер, друзья, — глухо проговорил вошедший. — Я полагал, сегодня никто не придет. А все-таки прямо со станции непосредственно сюда направился… Полина Аркадьевна всмотрелась в него, приподнялась и медленно опустилась на стул: — Евгений Макарович… Родной… Голубчик… Вы? — Я, Полина Аркадьевна, я! — проговорил математик и осторожно прикрыл дверь. Он двигался так, как будто каждое движение доставляло ему сильнейшую боль. — Евгений Макарович, родной, голубчик мой! — еще раз торопливо проговорила Полина Аркадьевна и, сидя, схватив его за локти маленькими крепкими руками, подтащила к себе, притянула за плечи, нагнула и крепко поцеловала в обе щеки. — Да сядьте же вы, сядьте, вы же еле на ногах стоите! Она усаживала математика, а тот все стоял и оглядывал счастливыми и как будто не узнающими всех глазами учительскую, шкафы и нас, привычно вставших при его появлении. — Ну, рассказывайте, рассказывайте… А уж тут столько слухов было! Погиб, умер, в плен попал… Каких страстей только не наговорили! Ох, эти болтуны! — Да чего же рассказывать… Много надо рассказывать. В ополчении я был, как вы знаете. Тяжелые бои… А тут прорыв под Вязьмой. Кое-как я выбрался из окружения. А многие там… остались… Самарина помните из гороно? Погиб. Шмалевич тоже… А я вот пешком… Кое-как. Только сейчас добрался. Спасибо, бойцы подвезли. Вспомнил, что наш день. И — прямо в школу. А тут вы… — Он посмотрел на Долгухина, на меня. — А многие из десятого класса на поясе укреплений. Говорят, тоже… Ох, не надо было мальчиков туда пускать! Не надо, не надо… Шура Шабров — какие способности, за один год два класса у меня прошел! И что же? Не надо было пускать… — А Рому Каштана не встречали там? — спросила я. — Он тоже на укреплениях. — Не встречал… не слышал. Он сидел, низко опустив голову, сморкался в грязный платок и протирал очки, не снимая их. От него пахло сырой землей, махоркой, и трудно было узнать в этом заросшем, прокуренном человеке нашего математика, всегда аккуратно застегнутого, тщательно выбритого, пахнувшего одеколоном… Стало очень тихо, и никто не знал, что надо говорить. Так мы сидели некоторое время и не заметили, как в комнату вошел еще один гость. Он был высокий, плечистый, в военной форме, с фронтовыми нашивками полковника на шинели. — Так что же, товарищи, разрешите с наступающим праздником вас!.. — произнес он раскатистым, звучным голосом, от которого все в комнате пришло в движение. — Товарищ Зарубин! — воскликнула Полина Аркадьевна. — Михаил Стратонович, милости прошу! Вот уж не ожидала, правда… — Что ж, значит, я гость нежданный, незваный… Честь имею! — откозырял он нам и по очереди крепко пожал всем руки. Я узнала его. Это был секретарь нашего райкома партии. Он каждый год непременно бывал участником наших Октябрьских вечеров и хоть на полчасика, но заглядывал к нам в этот день. — Закон есть закон, дорогая. Обычай остается в силе. Нет, думаю, надо к Полине Аркадьевне в школу наведаться. Правда, не ожидал застать кого-нибудь тут. Но, оказывается, не один я на свете законник. Вот нашлись и другие, вспомнили. Это хорошо. Нам забывать свои обычаи не след. Немец у нас память не отшибет. Он был чем-то очень обрадован, глаза у него возбужденно сверкали, и, сняв командирскую фуражку, аккуратно поставив ее козырьком вниз на столик в сторонке, он, довольный, поглаживал свою лысину. — Какой вы сегодня парадный! Может быть, вас уже в генералы произвели? — спросила Полина Аркадьевна. — Ну, что вы! Торопитесь, Полина Аркадьевна. Пока еще полковой комиссар. Хватит. Больше не выслужил. Погодите! — воскликнул он, оглядывая комнату. — У вас что, радио тут нет? Как же это так? Оторвались от культуры. Значит, вы еще не знаете?! Эх, вы! Да я слышал сейчас такие слова, Полина Аркадьевна, что после этого дышать легче стало! Я сам сейчас оттуда, с торжественного заседания. — А где же оно было? — спросила я, не удержавшись. — Ну, это не важно, где, — отвечал Зарубин, лукаво поглядев на меня. — Могу только сказать, что не на небе и не на земле. Вот и решайте сами. Мы долго расспрашивали Зарубина, допытывались всяких подробностей заседания. И он, вынув из кармана книжечку, читал нам то, что записал на торжественном заседании. Но где же оно сегодня могло состояться? Не на земле и не на небе, сказал Зарубин… Я никак не могла догадаться. По традиции наших школьных вечеров, Зарубин всегда произносил речь или что-нибудь рассказывал из своей богатейшей жизни. Мы стали его просить не нарушать обычая и в этот день. — Ну, разве чтоб не нарушать, — сказал Зарубин и встал, прокашливаясь. — Речь так речь, товарищи! Только вместо речи можно вам про один случай рассказать? Шел сюда, думал о вас, молодежь, и вспоминал. Вот зажал нас сейчас очень крепко немец — что говорить, теснит нас! А мы знаем: судьба у нас все равно впереди просторная. Нас не зажмешь! Мы привыкли к размаху, к широте. За этот простор в жизни своей сейчас наша молодежь на фронте геройствует. Нет! Нам Ленин жизнь так распахнул настежь, что уж обратно в тесноту нас никто не загонит. А был я вот как-то в заграничной командировке — оборудование ездили мы закупать. Вот зашел в один магазин. Непромокаемый плащ купить себе. А продавец, мальчонка совсем, лет шестнадцати, узнал, что покупатель из СССР. Примеряет на меня плащ, а сам все говорит, все спрашивает, как ему бы к нам податься. «Посмотрите, говорит, дорогой господин, на всю мою судьбу. Вот она тут вся. Видите, вон у того прилавка старший приказчик стоит? Вот, если он помрет, так меня на его место поставят, повышение дадут, а может быть, и кого-нибудь другого. Но пока мне обещано. Вот от меня до него четыре метра, говорит. Вот вся моя карьера, жизнь. От этого прилавка до той конторки. Это в лучшем случае», — говорит. Посмотрел я, и жутко мне стало, друзья. Очень уж это наглядно… Действительно, четыре метра, вот и вся дорога. — Зарубин остановился и как бы отмерил глазами эти четыре метра. — Четыре метра на всю жизнь… А у нас с вами, дорогие товарищи, на все стороны простор — не дотянешься. Правда, немец у нас не одну сотню километров сейчас отхватил. Но ведь это что? Мы же с вами понимаем. Мы-то еще плечи не расправили, четверть силы не показали, а он уж на цыпочки вытянулся, чтобы до Москвы дотянуться, достать… Вот почему-то я сегодня об этом все думаю… Ну, Полина Аркадьевна, с праздником наступающим! И вас, товарищи. Я поехал. Счастливо вам! Он надел фуражку, застегнул шинель, заправил складки за кожаный пояс и оглядел учительскую. — Отопление не ремонтировали в этом году? — спросил он. — Ничего, Полина Аркадьевна, и отопление отремонтируем, и непременно надстройку сделаем. Зал гимнастический необходим, совершенно необходим! Будем строить, немного обождите. Будем, Полина Аркадьевна! Ну, всего. Фронтовики откозыряли ему, вскочив, а математик, порывисто, крепко пожав Зарубину руку, с тихим восхищением сказал: — Завидую! Из железа вы все, что ли? — Что вы, что вы! — отмахнулся Зарубин. — Самые мы обыкновенные, из нормального человеческого материала. Он открыл дверь и столкнулся в ней с кем-то. Оба извинились друг перед другом. Новый гость уступил почтительно дорогу Зарубину, а потом из темноты коридора ворвался в учительскую. — Ромка!.. — закричала я вне себя от радости. — О-о!.. Какое общество! — как ни в чем не бывало заговорил Ромка. — Здравствуйте, Полина Аркадьевна. И Крупицына тут! Здравствуй, Сима… О-о, смотрите, Юрка здесь! Как говорили древние римляне, пришел на форум, а там полный кворум. Э, да ты, Юрка, уже старший лейтенант! Смотри, когда маршалом станешь, позвони, не забудь! — Оглушил, совершенно оглушил! — говорила Полина Аркадьевна, затыкая уши. — Сима, — продолжал Ромка, — а мне ребята говорили, что ты переменила наш умеренный климат на более тропический… Нет, смотрите-ка! Явилась. А я-то думал, что я один буду умница. Удивлю-ка, думаю, Полину Аркадьевну. Докажу ей, что и в эту грозную годину меня влечет невольно к этим берегам неведомая сила… Я узнаю родимые края, здесь все напоминает мне мои незабвенные «неуды», «уды», «хоры». К сожалению, воспоминаний об «отлично» не нашлось… — Ну, зачем? Что ты на себя клевещешь, Каштан? — рассердилась Полина Аркадьевна. — Что за болтун! У тебя же очень часто были отличные отметки, если не считать последнего полугодия. — Да ну? Были? — весело изумился Ромка. — Скажите пожалуйста! И почему это плохие отметки помнятся лучше, чем хорошие? Скромность всегда меня губила… Приход Ромки сразу оживил нас всех. Он рассказал, как они работали на укреплениях, а потом с трудом добрались до Москвы. Многие так и не вернулись оттуда… Долго мы сидели в тот вечер вместе с нашим директором в учительской, пока наконец Полина Аркадьевна, взглянув на часы, не сказала, что скоро наступит комендантский час и нам пора идти восвояси. Долгухину с его товарищем надо было возвращаться в часть. Математик Евгений Макарович заторопился к себе на квартиру, где он еще не был, потому что вся семья его была в эвакуации. А мы вместе с Ромкой Каштаном, простившись со всеми, пошли по домам. Когда мы вышли на улицу, радио заканчивало передавать сообщение о торжественном заседании, посвященном 24-й годовщине Октябрьской революции. Мы шли, прислушиваясь. — А где же все это происходило? — вслух соображала я. — Не на земле и не на небе, говорит Зарубин. — Значит, под землей. В метро, говорят. Здо́рово все это! Верно? Мы долго шли в темноте молча, задумавшись. Потом Ромка сказал мне: — Не ожидал я тебя в Москве застать. Ты что же это, улепетнула? — Улепетнула. — Молодец! Хотя, конечно, тут сейчас рискованно быть… — Он помолчал. А я в это время споткнулась в темноте и чуть не упала. — Ну, давай я тебя под руку возьму. Знаю, знаю, что ты этого не любишь. Хоть пора было бы уже глупости эти еще в шестом классе оставить. — Давай лучше я тебя возьму, — предложила я. Он отставил руку бубликом, и я оперлась на нее. — Ты обо мне хоть когда-нибудь вспомнила, Сима? — спросил неожиданно Ромка. — Сколько раз! — Ну, и на том спасибо… Слушай, Сима… — Он понизил голос. — Можно мне тебе сказать одну вещь, но дай слово, что это абсолютно никому… Тебе можно доверить? — Ну, если не доверяешь, можешь не говорить. — Ну, это я так. Я верю. Иначе бы я не начинал… Я в особой группе. Я уже давно вернулся с укреплений. Мы тут живем под Москвой. И обучаемся… Ну, словом, подробности я тебе не могу говорить. Даже тебе. Могу только сказать, что я теперь радиотехнику знаешь как освоил! — Кто там? Кто там гуляет? — раздался голос патрульного возле нашего дома. — Идите домой, граждане. Время подходит. Конец хождению по городу. Это там кто? — Герой Советского Союза Роман Каштан и заслуженный деятель искусства, науки и мануфактуры Крупицына Серафима! — громко отвечал неисправимый Ромка.

The script ran 0.023 seconds.