1 2 3 4 5 6 7
Тихие красноармейцы окружили пианино. Навалившись друг на друга, они внимательно смотрели на мамины пальцы. Потом мама медленно и бережно отняла от клавишей руки… За подымающимися ее кистями, как паутинка, потянулся, затихая, финальный аккорд.
Все откинулись вместе с мамиными руками, но несколько секунд еще молчали, как бы вслушиваясь в угасание последних нот… И только после отчаянно захлопали.
Они аплодировали вытянутыми руками, поднося свои хлопки близко к маминому лицу. Они хотели, чтобы мама не только слышала, а и видела их аплодисменты.
— Ярко вырожденный талант, — сказал маме, вздыхая, командир. — Выше не может быть никакой критики.
Мы были уже на середине площади, а с крыльца Тратрчока все доносились аплодисменты. Мама скромно прислушивалась к ним.
— Удивительно, как облагораживает людей искусство! — говорила потом мама теткам.
— Таких рюдей не обрагородишь, — отвечала тетка Сэра. — Есри бы обрагородирись, роярь бы вернури.
Через месяц, когда пианино давно уже стояло на месте (оно было возвращено стараниями вставшего с тифозной койки Чубарькова), в «Известиях», в отделе «Ответы читателю», было написано:
«Врачу из Покровска
Пианино конфисковано незаконно, как у лица, для которого оно служит орудием производства.»
Папа торжествовал. Он показал газету всем знакомым. Он вырезал ото место и хранил вырезку в бумажнике, а Степка Атлантида сказал по этому поводу:
— Это о вашей пианине в «Известиях» напечатано… Ну-ну-ну, на всю Ресефесере размузыканили! Эх вы, частная собственность!
Дезертиры, знакомства, сквозняки
Секретный сверток был положен теперь в маленький ящик маминого письменного стола, а стол попал в комнату одного из квартирантов. Нас уплотнили. У нас мобилизовали три комнаты, одну за другой. В первую поселили выздоровевшего Чубарькова. Я очень обрадовался ему. Комиссар тоже.
— Вот мы теперь с тобой и туземцы будем, — сказал комиссар, снимая пояс с кобуром и кладя его на стол. — Дашь книжку почитать?
— А то! — сказал я, рассматривая наган. — Заряженный?
— А то! — отвечал комиссар. — Не трожь.
Тетки глянули в дверь. Они критически осмотрели широко покачивающиеся плечи комиссара, его вздернутый нос и ушли, прошептав: «Распоясался солдафон!»
В другую комнату вселился изящный военный в шнурованных желтых ботинках до колен. Он внес чемодан, оглядел комнату, сел, почистил ногти, забарабанил ими по столу и сказал:
— Тэк-с.
— Сразу видно интеллигентного человека, — решили тетки и вошли приветствовать жильца.
Квартирант вскочил. Он по очереди поцеловал руки всем трем и всех трех оделил своими визитными карточками с золотым обрезом. На карточках стояло: «Эдмонд Флегонтович Ла-Базри-де-Базан». А внизу помельче: «марксист».
Несмотря на столь звучное имя, Эдмонд Флегонтович Ла-Базри-де-Базан оказался личностью отнюдь не швамбранской. Он существовал на самом деле и был хорошо известен Покровску. Ла-Базри-де-Базан появился вскоре после революции. Он тогда редактировал покровскую газету «Волжский Буревестник» и прославился тем, что на первой странице рождественского номера огромными буквами поздравил «всех уважаемых читателей с 1917-м днем рождения первого социалиста. И. Христа…» Через день газету поздравили с новым редактором.
Теперь Ла-Базри-де-Базан работал в Тратрчоке. Он имел чин адъютанта для особых поручений, но так как главным его занятием было устройство всяких лекций, концертов и вечеров, то его прозвали «адъютант для особых развлечений». Красноармейцы звали его «Лабаз-да-Базар».
В третьей по коридору комнате расположилась «Комиссия по борьбе с дезертирством». Целый день туда паломничали раскаивающиеся дезертиры. Они несли в комиссию свои повинные головы, но, заплутавшись в квартире, склоняли их на наши столы и подоконники. Дом кишел дезертирами. Они бродили по комнатам и митинговали на кухне. Утром они без стука влезали в зал, где, разделенные шкафами, спали мы и тетки. Тетки взывали к их совести. Но дезертиры уверяли, что они люди свои, не обидят, и ложились вздремнуть у порога. Когда к маме приходила ученица, дезертиры окружали пианино и восхищенно следили за бегущими в гаммах пальцами.
— Ишь ты! — удивлялись дезертиры. — Махонькая, а как шибко!
Посторонние люди входили и выходили через все двери, и все они казались знакомыми и подходящими для знакомства. Мама привыкла к сквознякам. Сквозняк втягивал в окна красные флаги. Дом стал сквозным. Коридор квартиры стал как бы рукавом улицы. Калитки почему-то игнорировались. Чтобы пройти с улицы во двор, люди шагали прямо через квартиру. Над головой беспрерывно во втором этаже стучали ремингтоны. Там был военный отдел. Однажды ночью машинки застучали слишком часто и громко. Утром нам объяснили, что это пробовали новый пулемет. Во дворе у коновязи гремели ведрами. На крыльце сидели арестованные дезертиры: злостные. Мерно расхаживали часовые. И за ними, стараясь ступать в ногу, прыгал серьезный Оська с игрушечной винтовкой. Он ходил по двору и заглядывал в окна Лабаз-да-Базара. Там, оставшиеся запертыми в столе, лежали наши манускрипты. Оська нес караул при Швамбрании.
Маркиз и солдафон
Комиссар читал на ночь третий том энциклопедического словаря. Первые два он уже прочел. Он читал словарь подряд. Тетки тихонько презирали его и не рекомендовали мне якшаться с «солдафоном». Но мы с Оськой не отлучались от него. Мы ходили вместе с ним в конюшни чистить военных лошадей и вместе мечтали о пароходах.
У Лабаз-да-Базара в комнате разило духами. Запонки, флаконы, ящики, рюмки, мундштуки, коробочки, ногтечистки заполняли подоконники. На стене висел портрет киноартистки Веры Холодной… Лабаз был вежлив, он всем уступал в тесном коридоре путь и часто щелкал желтыми каблуками. И питерская тетя говорила, что он скорее маркиз, чем марксист. Каждый вечер к маркизу приходили гости — военные дамы и штатские мужчины, прежние «отцы города» и «сестры милосердия». Тогда в комнате Лабаз-да-Базара было очень шумно. До глубокой ночи стонала гитара. Лабаз-да-Базар наждачным голосом пел о том, как король французский на паркете играет в шахматы с шутом. Тетя Нэса просыпалась и вздыхала.
— Он очень милый и благовоспитанный человек, — говорила тетка, — и он, конечно, не виноват, что у него нет ни голоса, ни слуха. Но зачем он поет, не понимаю…
Однажды Ла-Базри-де-Базан подпоил комиссара. Чубарьков долго отказывался. Но маркиз уговорил.
— Пей, — говорил, — пей. Пролетариату нечего терять, кроме своих цепей…
Распоясанный и без сапог, болтая штрипками галифе, явился к нам комиссар.
— Доктор, — сказал он, — словаря третий том я кончаю, а все галах… Бурлацкая моя жизнь. И точка.
Тут комиссар упал. Ему хотели помочь подняться. Но он вскочил и выбежал из комнаты во двор.
Через пять минут комиссар вошел с улицы. Он был туго подпоясан, наглухо застегнут и официален. Шпоры звенели коротко и твердо. Комиссар вынул наган. Лицо его сводила мучительная сосредоточенность.
— Тут кто-то из военного отдела безобразничал, — сказал комиссар отрывисто, — пьяный валялся… Нашу красную власть позорил. Где он тут? Сейчас же под арест! И точка.
Комиссар обыскал комнату. Папа быстро загородил зеркало. И комиссар не нашел себя.
Уходя, он остановился в дверях и поводил перед носом жестким пальцем.
— Чтоб больше у меня этого не повторялось! — сказал комиссар, распекая кого-то воображаемого. — Точка! Ша!
Чем пахло мыло
Несчастье обнаружилось вечером. Ла-Базри-де-Базан куда-то ушел. Пользуясь его отсутствием, мама пошла проверить, цел ли секретный пакет в столике. Столик был пуст. Сверток, мыло, бывшие деньги, наши манускрипты — все исчезло. Швамбранские тайны были похищены…
Папа и мама вернулись в столовую. Все сели за стол. Начался пленум семейного совета.
— Вот вам маркиз ваш, — сказал папа.
— Не может быть! — сказали в один голос тетки. — По манерам видно, что он из хорошей семьи. Вероятно, это комиссар подобрал ключ и «реквизировал», как это у них называется…
— Меня возмущает наглость! — убивалась мама. — И мыло… А денег этих мне совершенно не жаль… Все равно они никогда не пригодятся… Пустые бумажки, которые давно пора бы выкинуть!
— А зачем же ты их тогда прятала? — спросил я.
— Ну, все-таки, — сказала мама, — мало ли что…
Потом все долго и молча сидели вокруг стола. Все глядели на клеенку. Несчастье, казалось, было распластано на столе, длинное, как щука.
Папа встал и заявил, что он сообщит в Чека и Особый отдел. Тетки замахали на него руками.
— С ума сошер! — кричала тетя Сэра. — Жароваться разбойникам на разбойников! Да вас самих заберут и расстреряют…
Но папа стукнул кулаком по столу. «Учледирка» стихла. Зажужжала рукоятка телефона.
— Особый отдел, пожалуйста, — сказал особым голосом папа. — Занято? Тогда соедините меня с Чека.
— Тише же! — испугалась тетя Нэса. Она привыкла произносить это слово зловещим шепотом.
Скоро явились двое. Оба высокие, смуглые, с черными усиками, в кожаном, похожие на шоферов. Папа предупредил Чубарькова. Вместе с комиссаром все вошли к Лабаз-да-Базару. Маркиз был уже дома. На минуту он смутился, потом с обычной развязностью приветствовал неожиданных гостей.
— Милости прошу, — сказал он, — прене во пляс, как говорят. Прошу. Могу кое-чем угостить.
Был обыск.
Из опрокинутого чемодана вывалились куски мыла.
— Наше, — сказал папа.
— Извините, мое, — отвечал маркиз.
Николаевские сотенки перемешались с какими-то бумажками и чертежами. Оська взглянул на меня, и я посмотрел на него.
— «Письмо к царю», — читал, перебирая бумажки, человек с усиками, — «Карта боя», «План города П.», «Тайный приказ», «Список заговорщиков»… Что это такое? — спросил он у маркиза.
— Не знаю!.. — бледнея, отвечал маркиз, увидев, что дело пахнет хуже, чем мылом.
— Как же это у вас очутилось?
— Не знаю… Честное слово, товарищ. Это все не мое… И мыло тоже… Я ничего не знаю.
Чубарьков подошел вплотную к маркизу. Комиссар обругал его сквозь зубы шепотом, похожим на плевок в лицо.
Вдруг Оська вылез вперед. Я делал ему знаки, я вращал глазами, как бумажный чертик на веревочке. Он не видел!
— Это наше! — сказал Оська. — Пускай обратно отдаст, раз взял.
Чекисты рассматривали чертежи. Они многозначительно переглянулись.
— М?.. — вопросительно произнес один.
— Умгу! — утвердительно отвечал другой.
— Товарищи! — сказал я. — Это просто мы играли и спрятали в мыло. Больше ничего.
— Там разберем, — сказали они. Мы слышали потом, как один из них говорил в телефонную трубку:
— Слушаешь? Это Шорге говорит. Этого я задержал. Да, найдено, признался. Но тут кое-что любопытное обнаружилось. Да, да. Ребята говорят, это их. Да. Сомнительно. Что? Обоих? Есть! — и щелкнул рычажком, как каблуком.
Потом он о чем-то посоветовался с Чубарьковым. Чубарьков смущенно посмотрел на нас.
— Леля! Вося! — сказал комиссар. — Айда, прокатимся на машине. На автомобиле. Начальник очень просит. Пускай, говорит, Леля и Вося мне о бумажках этих все расскажут. И точка. И я с вами заодно прокатнусь. Есть такое дело? Точка.
Тетки по очереди, повалились в обморок. Мне тоже стало немножко не по себе.
Большой автомобиль увез нас в Чека. Ночь бросилась навстречу. Мы ощутили себя швамбранами. Мы спешили на место приключения.
Швамбраны посещают Чека
Кабинет был тих. Два человека склонились над бумагами. Настольная лампа отражалась в бритом до блеска темени толстяка в очках. Другой был латыш. Белесые ресницы его мерцали.
— Ну-с, ребятены, — сказал очкастый, — присаживайтесь. Так в чем же дело?
И он посадил Оську на стол. На столе лежал браунинг.
— Заряженный? — деловито спросил Оська и вдруг принял свой обычный тон.
— А вы кто? Главный чекист? Да? Велите ему, чтоб он отдал бумажки. А то рисовали, рисовали…
— Сейчас все устроим, — сказал очкастый, — только для этого всю как есть правду говорите! Ладно?
Латыш, играя ресницами, читал швамбранские письма. Мне было очень неловко.
— Чепуха какая-то! — сказал латыш сердито и передал бумаги очкастому.
Тот внимательно проглядел их.
— Что за город П.? — спросил толстый.
— Это Порт-у-Пея, — объяснил я, — порт у города Пея.
— А где такой есть? — изумился начальник.
— В Швамбрании, — ответил за меня Оська. — Это страна такая, как будто. Ее Леля сам открыл. Ми в нее всю жизнь играем.
— Ишь ты, какой Колумб твой Леля! — сказал начальник. — Ну, а если игра, так зачем же эти документы прятать было?
— Для секрету, — сказал Оська, — чтоб тайна была. Когда тайна, интереснее.
Тогда заинтересованный начальник попросил нас рассказать ему про всю нашу Швамбранию. Мы начали неохотно. Но старая игра увлекла нас. Мы наперебой начали описывать жизнь на материке Большого Зуба. Мы объяснили герб и карту, перечислили всех членов династии Бренаборов, описали войны, путешествия, революции и чемпионаты, а Оська даже вспомнил фамилию последнего швамбранского министра наружных дел. Встав, мы спели швамбранский гимн. Мы даже собрались поссориться из-за последних кладбищенских реформ, но…
Начальник хохотал. Хохот одолевал его. Он закатывался, хлюпал от смеха и вытирал слезящиеся глаза. Он хлопал себя по бритой макушке и мотал головой, стараясь отогнать насевшее на него веселье.
Смеялся сердитый латыш. Он трясся, не открывая плоского рта; ресницы его сплющились. Что-то екало в горле, как селезенка у лошади.
Мы с Оськой обиженно смотрели на них. Потом начали улыбаться. Скоро нас разобрало.
— Ох! С вами театра не надо! — сказал уморившийся начальник. — Помру, думал… Ох, как это, говорите… Бренабор? Ой, надо ведь такое состряпать… Ведь какая система! Сдохнуть можно! А что, — спросил он вдруг серьезно, — трудно управлять государством?
— Ничего, спасибо, — отвечали мы, — управляемся понемножку. Хотя бывает иногда — не разберешься.
— Ну, а зачем же вам все это понадобилось? — спросил начальник.
Это был серьезный вопрос. Я набрал в грудь воздуху.
— Мечтаем, — сказал я, — чтоб красиво было. У нас, в Швамбрании, здорово! Мостовые всюду, и мускулы у всех во какие! Ребята от родителей свободные. Потом еще сахару — сколько хочешь. Похороны редко, а кино — каждый день. Погода — солнце всегда и холодок. Все бедные — богатые. Все довольны. И вшей нет.
— Чудасия вы, ребятены! — серьезно и тепло сказал начальник. — Тут не мечтать надо, а дело делать. И у нас будут мостовые, мускулы и кино каждый день. И похороны отменим и вшей упраздним. Погоди! Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Только тут не мечтать надо, а работать… Да не время сейчас мне в воспитание пускаться. Ночь уж. Поздно. Вон младший швамбран как зевает: того и гляди, весь материк проглотит. И мама ваша небось беспокоится. Сейчас я ей по телефону звякну.
Сам начальник отвез нас домой. На прощанье он разрешил Оське подудеть на гудке автомобиля. Начальник, смеясь, сказал, что он был рад случаю познакомиться с представителями швамбранского племени. Он рекомендовал скорее ввести в Швамбрании целиком советскую власть, а потом бросить мечтать и помочь делать настоящие мостовые.
— А что вы сделали с Лабаз-да-Базаром? — спросил я, окончательно осмелев.
— Пошлем жить в эту… как ее… Пи-ли-гвинику, — сказал начальник. — Он ведь тоже выдумал самого себя. Но выдумал гадко и играл в себя на деньги… Ну, покойной ночи, ребятены! Желаю швамбранских снов и доброй яви!
Новый простор для блужданий
Нас опять переселили. Нам дали квартиру на далекой Аткарской улице. Центробежные силы действовали. Мы удалялись от центра.
Переезд прошел незаметно. Мы уже привыкли ко всяким перемещениям. Величие Дома (с большой буквы) было давно разгромлено. Развенчанные вещи пристыженно перебрались в тесные углы нового жилища. За неимением места шкаф и один стол по дороге приблудились к знакомым.
Переезд совпал с новыми пертурбациями в Швамбрании. Произошли опять значительные сдвиги этого острова, блуждающего в поисках единой всеобщей истины. После посещения Чека мы уже были близки к цели наших скитаний в мире. Но новое, совсем новое увлечение приблудилось к Швамбрании. По истечении трех дней мы считали этот азарт откровением истины.
Это был театр.
В Покровске открылся Городской театр имени Луначарского. Он помещался в бывшем кино «Пробуждение».
Труппа состояла из питерских и московских актеров. Они сменяли сомнительную столичную славу на существенный провинциальный паек.
Фамилии актеров сразу прельстили нас поистине швамбранским изяществом: Энритон, Полонич, Вокар… Правда, выяснилось, что некоторые фамилии были просто начертаны задом наперед. Так, в паспорте Вокар значился Раков.
Среди актеров выделялся талантливый Холмский. Это был человек универсальный (через несколько лет я встретил его в Москве директором известного Театра сатиры). Специальностью Холмского были мерзавцы и Наполеоны. Кроме того, он был драматург и художник. Городской Совет поручил ему расписать изнутри здание театра. На стенах зрительного зала расплодились кентавры (человеко-лошади), трубадуры, музы, прорицатели и прочая нечисть. Холмский был человеком увлекающимся. Он любил крайности. Одних он с головой запаковывал в железные латы, другим не выдал никакой мануфактуры. Тела он сделал лиловыми, что, впрочем, вполне соответствовало тому арктическому холоду, который царил в театре. У входа Холмский нарисовал Венеру Милосскую. По предписанию горсовета, он снабдил богиню руками. На пьедестале было написано; «Сейте разумное, доброе, вечное! Сейте! Спасибо вам скажет сердечное рабочий народ!»
Покровчане остались недовольны росписью театра.
— Партийные, а голых рисуют, — говорила публика. — Чисто баня какая, а не театр!
Питерская тетка оказалась страстной театралкой. С ней мы не пропускали ни одной премьеры. Скоро мы знали в лицо и спину каждого актера. Театр завладел нами. Нам нравилось все в нем: гонг, антракты, очередь у кассы…
Театр в то время походил на вокзал. Спектакли опаздывали, как поезда. На полу корчились окурки собачьих ножек, семечки лопались под ногами, как вши. Зрители были в шубах с поднятыми воротниками. Аплодисменты были неистовы, хотя рукавицы и глушили хлопки. Во время спектакля наклонный пол зрительного зала все время сотрясал легкий гул. Это зрители тихонько стучали ногами, согревая подошвы.
— О, какой зной! Мне душно! — говорила на сцене королева, обмахиваясь веером, а изо рта валил пар, как из самовара. Телогрейка просвечивала под ее кисеей.
Из будки дымился шепот суфлера. От зрителей несло нафтолизолом. Перед посещением театра нас обильно поливали этой зловонной дезинфицирующей жидкостью, а когда мы возвращались, нас осматривали в передней со свечкой в руках и снимали вшей.
Швамбрания для взрослых
«Учледирка» иногда тоже посещала наш театр и потом целую неделю критиковала. Тетю Сэру один раз едва не побили. Только успели открыть занавес и задул закулисный сквозняк, как в зале из первых рядов раздался теткин голос.
— Закройте же там! Дует! — сказала тетка, как будто занавес, эта волшебная завеса, разделяющая два мира, был какой-то форточкой.
И все зрители обиделись.
Мы рвались проникнуть за занавес. Гришка Федоров, человек влиятельный и добрый, сын театрального парикмахера, доставил нас на кухню чудес. Нас поразила грубая невсамделишность бутафорских вещей, игрушечные фрукты и холщовые горизонты. Зато с восхищением рассматривали мы взрослых людей, ежедневно играющих в чужую жизнь. Это было почище Швамбрании.
В зале над аркой сцены шла надпись:
МИР — ТЕАТР, ЛЮДИ — АКТЕРЫ (Шекспир)
Это изречение стало новым девизом на швамбранском гербе.
Швамбраны пошли на сцену. Мир теперь расщепился на актеров и зрителей. Покровский день нам казался затянувшимся антрактом.
— Искусство отвлекает людей от серой, будничной жизни, — говорили тетки. — Оно переносит нас в мир прекрасных образов.
Они потом, ссорясь и увлекаясь, спорили о поступках различных героев вчерашнего спектакля. Они обвиняли этих выдуманных людей, защищали, любили их и ненавидели, совершенно, как мы с Оськой, когда играли в Швамбранию. И мы пришли к выводу, что такое искусство — это Швамбрания для взрослых. Они играли в нее серьезно.
Однажды во время спектакля «Вечерняя заря» потухло электричество. Спектакль продолжался при керосиновом освещении. Лампы коптили небо, нарисованное клеевыми красками. Шла заключительная сцена пьесы. Отец решил убить свою дочь. Отец взял револьвер.
В эти минуты я заметил, что одна из ламп, стоящая на авансцене, сильно коптит. Пламя тоненьким фонтанчиком встало из стекла. Отец приближался к дочери. Пламя уж доставало до края холщового павильона. Отец поднял руку с револьвером. Декорация могла вспыхнуть каждую минуту. Дочь ломала руки. Я уверен, что очень многие зрители видели, как грозила пожаром лампа. Но дочь упала на колени, и зрители молчали. Они боялись испортить убийство. Швамбрания владычествовала в зале. Отец щелкнул взведенным курком.
Декорация задымилась.
— Так умри же, несчастная! — крикнул отец.
— Лампа коптит! — закричал я, сбросив оцепенение.
Ловкий актер нимало не смутился. Одной рукой он привернул фитиль, другой — закончил пьесу.
Театр был спасен. Но не успел упасть занавес, как соседи набросились на меня. Они кричали, что мальчишек нельзя пускать в театр. Они твердили, что я мог обождать со своим дурацким криком, а теперь вот вышло не убийство, а какая-то комедия, за которую и денег платить не стоило. И я в душе должен был признать, что как-никак, а я впервые изменил Швамбрании.
Разгадка гитика
…А я обучался азбуке с вывесок…
Маяковский
Две вещи уже давно занимали и мучили меня. Несколько лег я пытался понять их истинное предназначение. Это были: старый локомотив, вросший в землю на Скучной улице, и таинственное слово «гитик», упоминавшееся в известном карточном фокусе.
И вот я узнал, что такое «гитик». Простая вывеска расшифровала его. Вывеска оказалась более сведущей, чем учителя гимназии и энциклопедический словарь. Я не мог поверить своим глазам, когда на одном из домов бывшей Брешки, теперь Коммунарной площади, я издали уже прочел: «ГИТИК». Я подбежал ближе. «Городской Институт Театра и Кино», — прочел я.
Покровск захватило повальное увлечение театром. Все играли. Тратрчок, Уотнаробраз, Упродком и Волгоразгруз имели свои любительские труппы. Расплодились театральные студии. Потом все эти студии объединились в одно целое под вывеской ГИТИК. При ГИТИКЕ открылась детская студия. Так как школа бездействовала, то мы с Оськой записались туда. Потом к нам присоединились Степка Атлантида и Тая Опилова.
Мы готовили к постановке пьесу «Принц Форк-де-Форкос». Принц этот был влюблен в принцессу, а королева, ее мать, была гордая и вообще дрянь. Принцу показали нос. Потом принц расколдовал гриб, а оттуда вылезла фея и дала принцу абрикос. Королева съела абрикос, и у нее вырос огромный нос, а на острове Родос, где жил Форк-дс-Форкос… Словом, там еще много строк кончалось на «ос».
Принцессу играла Тая Опилова. Мы со Степкой едва не поссорились из за роли принца, потому что принц по ходу действия должен был объясняться в любви принцессе, а принцесса, считали мы, догадается, что это не только по ходу пьесы… Режиссер Крамской дал роль Степке. Он сказал, что Степка старше, выше меня и голос его мужественнее. Как будто я не мог басить, если бы захотел!
Мы упросили Форсунова взять роль великана-колдуна. А гримировал Гришка Федоров — родной сын настоящего парикмахера из настоящего театра.
Вечером, в день спектакля, мы пошли в ГИТИК. Я играл шута. Оська — бессловесного гнома. Оба мы волновались. Гришка Федоров загримировал нас. Зал нетерпеливо гудел за занавесом, опасный, насмешливый, неведомый. Пора было начинать, но не было Степки и Форсунова. Режиссер нервничал, шагая за кулисами.
— Бремя! — кричал зал и топал. Наконец они явились. Оба были суровы и торопливы.
— Лелька, прощай! — сказал Степка. — Мобилизация коммунистов. На фронт шпарим… А я добровольцем. Еле упросил. «Молод», — говорят. Все-таки взяли. Сейчас эшелон уходит. Счастливо оставаться!
Руки наши сшиблись в крепком пожатии. Степка помолчал, потом откашлялся.
— Тайку небось теперь один провожать будешь, — тихо сказал он. — Ладно уж, мне не жалко. Только других, смотри, отшивай…
Зал едва не рушился. Форсунов с вещевым мешком на спине вышел за занавес. Зал стих. Форсунов поправил на плече лямку мешка.
— Спектакль откладывается, — сказал Форсунов.
— На когда? — закричал зал.
— Как только белых побьем! — отвечал Форсунов.
Главный мужчина
Через день папа уехал на уральский фронт. Папа ехал в неминуемый тиф: фронт разъедала сыпнотифозная вошь. Мама с тетками приготовила ему три полных чемодана. Папа взял один. Он мрачно пошутил, что никакой утвари ему не надо: кургана все равно над ним не воздвигнут, а в загробную жизнь он не верит. Потом все сели, как полагается перед дорогой.
— Ну, надо, — сказал, вставая, папа. Он расцеловал нас.
— Смотри, — сказал он мне, — ты теперь в доме главный мужчина.
В дверях он столкнулся с пациентом. Пациент стонал и кланялся.
— Прием отменяется, — сказал папа, — видите, я уезжаю.
— Доктор, батюшка, сделай милость, — взмолился больной, — долго ль посмотреть! А то прямо сил нет, как сводит… А ждать-то тебя… Может, ты там и помрешь.
Папа посмотрел на стенные часы, потом на больного, потом на нас. Он опустил чемодан на пол.
— Раздевайтесь, — сказал он сердито, пропуская пациента в кабинет.
Через десять минут папа уезжал.
— Так помните, — говорил он больному, садясь в сани, — по семь капель после еды.
Когда сани с папой отъехали, тетки отошли от окон и хором зарыдали.
— Но, но, дамье! — грубо сказал я. — Утритесь!
Тетки испуганно стихли. Но тишина, наступившая в разом опустевшей квартире, угнетала еще хуже. Я стиснул кулаки. Походкой главного мужчины я вышел из комнаты.
На твердой земле
Уроки нам и другим
Не помню, сколько прошло времени. Возможно, что год, а может быть, месяц… Календарей не было. Время тогда было трудно измерить. Его течение потеряло равномерность. Когда удавалось выменять, скажем, старый гимназический мундир на сало «шпек», дни глотались залпом. Другие, сухомятные, дни тянулись, как недели, — долго и голодно. Распорядок суток стал совсем иным. Прежде центральным пунктом дня, укоренившимся часом сбора всей семьи был обед — торжественная еда, таинство, церемониал принятия пищи, трапеза, и весь день отмеривался «до обеда» и «после обеда». Теперь обеда как такового часто не было. Ели, когда было что есть. «Давайте подзакусим», — говорила тогда мама.
И ели на ходу, как на вокзале, стоя, так как было страшно вступить в общение с ледяным стулом. В комнате было студено, и каждый инстинктивно скупился уделить собственный нагрев бездушному предмету…
Мы двигались, сторонясь холодных вещей. Вещи хватали наше тепло. Установили дежурство истопников. Утром дежурный, кляцая зубами, выползал из-под горы одеял и портьер. Реомюр стыл на четырех. Дежурный прыгал в неуютные валенки и растапливал печку-»буржуйку». Печурка кратковременно распалялась. Вместе с Реомюром поднимались все обитатели нашей квартирки. Буфет стоял — душа нараспашку. Он был гол и пуст, хоть в кегли играй, то есть хоть шаром покати. Мы ели пресную кашу из тыквы и пили арбузный чай с сахарином.
Мама теперь служила в музыкальной школе. Но занятия ввиду отсутствия помещения происходили у нас. Ученицы пихали валенками педаль. Костенеющими пальцами они тревожили простывшее нутро пианино. Мама в шубе и перчатках ловко поднимала из-под их пальцев западавшие клавиши.
Ко мне тоже приходила ученица. За фунт мяса в месяц я обучал некую великовозрастную и дебелую Анюту Коломийцеву грамоте и счету. Фунт мяса доставался мне нелегко. Ученица моя упрямо не доверяла буквам. Она руководствовалась больше собственными догадками. Ей надо было, например, прочесть слово «Нюра».
— Ны и ю — ню, — читала она, — ры и а — ра… Получается Анютка! — радостно заключала она. В другой раз одолевали мы слово «сапоги».
— Сы и а — са, — карабкалась по слогам Анюта, — пы и о — по, значит — сапо… Теперь гы и и — ги…
— Ну, что вместе получается? — спросил я.
— Валенки, — сказала Анюта.
По дороге туда
Там, за горами горя, солнечный край непочатый.
Маяковский
После урока мы с Оськой шли собирать солому, чтоб протопить немного голландку. Пользуясь ее быстротечным теплом, ставили тесто для хлеба. Мы по очереди месили опухшими сизыми руками тягучую мякоть квашни. Для этого дела необходимо было ожесточение, и мы представляли себе, что мнем кулаками ненавистный живот врагов революционного человечества, от Уродонала Шателена до адмирала Колчака.
Вечерами все скоплялись у стола. Электричества не было. Лампочку-ночник зажигали только по воскресеньям, и это бывал действительно светлый праздник. Будни освещались коптилкой. Фитилек, скрученный из ваты, опускался в чашку с постным или деревянным маслом. На его конце жил шаткий огонек. Комната заполнялась черными ужимками теней.
Тетки подвигали лампочку к себе. Тетки сидели в ряд, строгие и слегка потусторонние. Лампочка немножко светила на их лики. «Учледирка» напоминала богородиц в пенсне. Тетки читали вслух. После они разговаривали о красивом прошлом и разрушенной жизни.
— Боже мой! Какая красивая была жизнь! — вздыхали тетки. — Концерты Собинова, альманахи «Шиповник», пятнадцать копеек фунт сахару… А теперь?!
— Тетки! — говорил я голосом главного мужчины из темного угла комнаты, где происходила у нас Швамбрания. — Послушайте, тетки! Я же раз навсегда просил, чтоб вы контрреволюцию агитировали про себя, а не вслух. Мне, конечно, с гуся вода и чихать… Но вбивать несознание в маленьких…
И я, подойдя к столу, указывал глазами на Оську. Я с некоторой поры ощущал себя стремительно повзрослевшим. Ответственность за дом не только не давила меня — она вздымала. Я чувствовал, что складнее стал думать, что легче стали подбираться нужные слова, что тверже я стал знать многое. Без страха и упрека смотрел теперь я в глаза действительности. Соломенная повинность, ознобленные пальцы и каша из тыквы не омрачали меня. Отсутствие календаря, еда на ходу, жизнь в шубах — все это придавало нашей жизни временный, вокзальный, проездной характер. Но это не было очередным блужданием швамбран. Жизнь перемещалась в ясном направлении. Только дорога была непривычно трудной.
— Мама, не огорчайся, — говорил я матери в дни, когда не было чечевицы, керосина и писем от папы. — Не надо киснуть, мама. Ты возьми и воображай, будто мы каждый день долго едем через всякие пустыни и разные тяжелые горы… Едем в новую страну… прямо необыкновенную…
— Куда едем? — безнадежно говорила мама. — Опять ваша Швамбрания?
— Да не в Швамбрании это, мамочка, а факт, — убеждал я. — Это ничего, что вот у нас коптилки, и солому таскаем, и что руки поморожены… Правда, мама… Помнишь, у нас были неподходящие знакомые Клавдюшка, Фектистка? Им ведь жилось всю жизнь в сто раз плоше, чем нам сейчас немножко. Это, мама, нечестно даже было бы, если бы нас сразу так шикарно доставили туда. И так мы уж больно пассажиры какие-то… А тетки — это прямо зайцы, которых высадить надо бы. Вот папа — это дело другое. Хоть я очень соскучился, но это правильно, что он на фронте.
— Вы слышите? — ужасались тетки. — Боже мой! Воспитывали их, гувернанток нанимали — и что же! Чекисты какие-то растут!
А я мечтал. Вот вернется Степка. Я пойду ему навстречу в заплатанных валенках, с прелой соломой в руках.
«Здорово, Степка, — скажу я. — Дай пять… (Только не жми, а то у меня руки отекли…) Вот видишь, Степка, я теперь главный мужчина в доме и запретил контрреволюцию с теткиной стороны. Немножко проголодался, но это ничего. Буду есть тыквенную кашу до победного конца».
«Молодец парень, — скажет мне Степка, — хвалю за сознание. Держись. И каша — хлеб».
«Но мне обидно ехать пассажиром, — скажу я, — я хочу матросом!»
«Будь! — скажет Степка. — Будь матросом революции».
Тут мечты обрывались, как лента в кино. Как стать матросом революции, этого я не знал. И мама бы не пустила…
Герой желудочного происхождения
Однако Швамбрания продолжалась. В пространстве она не сократилась, хотя времени занимала теперь много меньше. Затем швамбран постиг тяжелый удар. В наше отсутствие мама ухитрилась сменять у вокзала на четверть керосина… ракушечный грот вместе с узницей его — Черной королевой, хранительницей В. Т. Ш. Так бесславно погибла она для нас. Мы пережили получасовое отчаяние. Солнцу Швамбрании грозил закат. Но зато вечером зажгли лампу.
Швамбранская игра в то время сводилась главным образом к воображаемому обжорству. Швамбрания ела. Она обедала и ужинала. Она пировала. Мы смаковали звучные и длинные меню, взятые из поваренной книги Молоховец. На этих швамбранских пиршествах мы немножко удовлетворяли свои необузданные аппетиты. Но сахарный фонд Швамбрании убывал только по праздникам. Главным поваром Швамбрании был Жорж Борман. Его мы взяли со старой рекламы какао и шоколада. Жорж Борман был последним героем Швамбрании. Это был герой чисто желудочного происхождения. Никакого нового заблуждения он уже не мог состряпать.
Вообще в Швамбрании наступила эпоха упадка. Но случайные обстоятельства дали толчок новому расцвету государства Большого Зуба. Эти обстоятельства жили в большом заброшенном доме на нашей улице.
Дворец Угря
Дом был выстроен когда-то слегка свихнувшимся немцем-богачом по фамилии Угер. Улица произносила: «Угорь». Богач принял это укоренившееся прозвище. Дом Угря был одной из достопримечательностей Покровска. Приезжих водили к нему. Приезжие удивлялись. Это было действительно совершенно диковинное сооружение. Его владельца обуревали честолюбие и жажда сногсшибательного благоустройства. Он задумал украсить Покровск необыкновенным зданием. Он рвался в славу. При этом Угорь не доверял инженерам. Он самолично составил проект своего дома. Постройка шла под его неусыпным наблюдением. Дом вырос в три этажа, да еще с полуподвалом. Одноэтажные покровчане задирали головы и считали этажи по пальцам.
Дом Угря был похож сразу на старинный боярский терем, на ярмарочный балаган и на висячие сады Семирамиды. В каждом этаже окна были не похожи друг на друга. Окна были и длинные, и круглые, и квадратные, и узкие… Сбоку шли галереи из разноцветных стекол. С этого боку дом был похож на лоскутное одеяло. Весь фронтон дома был расписан живописцами. Внизу баловались русалки. На втором этаже плыли корабли. Разнообразные генералы были нарисованы на третьем. А под крышей охотники в альпийских шляпах с перьями стреляли в тигров и львов.
При малейшем дуновении ветерка дом начинал жужжать и звенеть: то мотались на башенках двадцать два флюгерка, крутились пятнадцать жестяных вертушек и вращались, гремя, в окнах восемь огромных вентиляторов. Даже голуби были озадачены этим пестрым громом. Даже голуби избегали дом. А о квартирантах и говорить нечего.
Сперва в доме помещалось Высшее начальное училище (ВНУ). Но флюгера и вентиляторы не давали «внучкам» заниматься. Пытались квартировать в доме какие-то отчаянные жильцы, но висячие сады Семирамиды стали при ветре раскачиваться, полы гнулись, рамы трещали. Дворец стал рассыпаться, словно карточный домик. Угорь скончался от горя. В предсмертном бреду он просил поставить ему на могиле флюгер и вентилятор… А дом продолжал тихонько истлевать. Отмирали косяки, перила, иногда целые галереи. Отмирали и рушились. Цветные стекла красовались в окнах соседских домов. По всей улице гремели флюгера, покинувшие дом Угря.
Когда пурга убыстряла разрушение, осторожно приближались соседи. Они тянули за собой порожние салазки. Соседи располагались вокруг дома и ждали. Они сидели, как гиены вокруг издыхающего льва. Отпавшие куски дома они растаскивали по своим дворам. Но открыто напасть на дом и разорить это никому уже не нужное сооружение они не решались. Соседи еще уважали недвижимую собственность.
Приключение в мертвом доме
Мы сразу поняли, что огромный дом-мертвец сможет быть новым, удобным и таинственным вместилищем игры. Швамбрания заняла все уцелевшие этажи. Игра снова приобрела свежий интерес, и нас не смущало, что все внутри было загажено. Швамбраны оживили развалины, а мертвый дом надолго отсрочил падение Швамбрании.
Шорохи, скрипы и гулы населяли остатки дома и питали нашу фантазию. По дряхлым лестницам ступал ветер. Страхи ютились во мраке и сырости коридоров, и ночами ползла по стенам жуть…
Более подходящего места для швамбранских приключений найти было нельзя. Дом был нами быстро исследован. Комнаты его мы наделили прекрасными именами швамбранских городов. Швамбрания возрождалась. Неисследованным остался только один темный, подозрительный проход, ведущий в засыпанный обломками полуподвал. Мы предприняли экспедицию в эту неизведанную землю. Мы захватили длинные палки и висячую лампадку вместо фонаря. Затем мы, следуя лучшим советам книжек, опоясали себя веревкой и соединили ею наши пояса. Теперь мы походили на исследователей пещер.
Мы спускались в подземелье. Ступени лестниц давно выпали. Мы скользили по наклонным доскам, карабкались по разваленным кирпичам. Я полз впереди. Качалась лампадка, привешенная на конце выставленной вперед палки. За мной лез Оська. Оська был храбр и стоек. В доказательство этого он каждую минуту говорил, что ему совсем не страшно, а, наоборот, даже уютно. Когда ему в шестой раз стало уютно, он провалился… Гнилая доска осела под ним, и Оська упал в подвал. Так как мы были привязаны друг к другу, то сила его падения подтащила меня к самому провалу и прижала к доскам. Веревка оставалась натянутой, она давила, стягивала, резала мне пояс.
— Оська, ты упал? — крикнул я испуганно в черную дыру.
— Нет еще, — ответил невидимый Оська, — я лечу, лечу и все никак не могу упасть до дна…
Я зажег потухшую при катастрофе лампадку и спустил ее в этот бездонный провал. Я увидел Оську. Он висел между небом и землей, привязанный веревкой к поясу. Оська медленно вращался… Он барахтался и извивался, силясь достать пол.
— Леля! Вынь меня отсюда, — попросил Оська, — тут как неуютно… и веревка туго очень…
Я, напрягая все силы, стал вытаскивать братишку. Но вдруг что-то нехорошо затрещало. Доски, на которых я лежал, обломились. Я полетел в тьму и упал на Оську.
— Теперь упал, — удовлетворенно сказал Оська. — Самое дно, и не туго.
Лампадка разбилась… Мрак клубился в пещере. Плотная, прокисшая тьма лежала на дне подвала. Только сверху, через наш пролом, скупо сочились серые проблески. Приглядевшись к мраку, мы заметили затонувшие в нем непонятные предметы. Какой-то железный ящик на ножках. Стеклянные и металлические сосуды. Трубки, причудливо изогнутые или свернувшиеся змеей. Потом мы наткнулись на тучные мешки с чем-то.
— Клад, — сказал Оська.
— Тайны, — шепнул я.
— Большие новости, — сказал Оська.
— Еще бы! — шепнул я. — Настоящий клад для Швамбрании! Мы здесь устроим замеча…
Внезапный свет бросился на пол между нами. Мы кинулись в разные стороны. Но что-то схватило нас сзади. Мы шлепнулись. Это проклятая веревка поймала нас за пояса и опрокинула на пол. Чья-то рука подтянула веревку к фонарю. Над фонарем мы увидели ужасное рыло: сверкающая верхняя губа, яркие ноздри и светлые подбровья. Остальные черты таинственного лица растворились во мраке. Мы услышали грубый голос.
— Вы какого дьявола тут шатаетесь? А? — рычала, сверкая и извиваясь, верхняя губа. — Каким вас манером занесло сюды? Убью, дрянь! Только попробуйте утекать, пришью в два счета, как кутят…
Прескверная ругань увенчала это вступление.
— Чего вы лаетесь без толку? — сказал я, стараясь не стучать зубами.
— При маленьких по-черному не ругаются, — добавил Оська, — а то я тоже буду… Как начну, так не обрадуетесь.
Веревка резко натянулась и подтащила нас к огромному кулаку, освещенному с одной стороны фонарем.
Ущербленный кулак этот выразительно повернулся и показал нам, как некая грозная луна, все свои фазы.
— Отпустите сейчас же веревку! — закричал я. — Чего вы ее держите?.. Самодержавец какой… Вы не имеете права!
— Он думает — старый режим, — сказал Оська. — Вот мы скажем на вас главному начальнику в Чека… Он с нами очень знакомый. Если мы захотим, он вас живо заберет…
— Чекой грозишь, пащенок…
И полный кулак взошел над Оськиной головой.
— Стой! Устрани свой кулак, безумный! — прозвучал сзади голосок, кого-то очень мне напоминавший. — Сними путы с пленников, — продолжал он тем же напыщенным тоном. — Садитесь, юные пришельцы. Привет вам от старого ученого отшельника! Что привело вас в мою пещеру, о троглодиты?
Кулак затмился. В свете фонаря блеснула лагуной лысина — лысина Э-мюэ, знакомая лысина Кирикова, человека-поганки.
Эликсир «Швамбрания»
— Садись! — сказал мне Кириков. — Я узнал тебя. Ты один из стада диких. Вы оба — сыны великой и славной страны Швабрии…
— Швамбрании, — поправил Оська. — А откуда вы знаете?
— Я все знаю, — отвечал Кириков. — Я обитаю в сокровенных недрах страны вашей, но на досуге от своих ученых изысканий подымаюсь на поверхность… Вчера и позавчера, и на той неделе я слышал вас, о швамбране, когда вы здесь, среди этих печальных руин, играли… то есть, я хотел сказать, воплощались в жителей этой прекрасной Швамбромании…
— Швамбрании, — строго сказал Оська. — А что вы тут делаете?
— И зачем эти штуки тут понаставлены? — спросил я.
Последовало молчание.
— О швамбране, — сказал страшным голосом Кириков, — вы неосторожно прикоснулись к тайне моей утлой жизни, к ране моей души…
— Вы разве душевнобольной? — спросил Оська. — Вы из сумасшедшего домика?
— Я чист душой и ясен разумом, — сказал Кириков, — но я несправедливо обойден людьми и властью. Я оскорблен и унижен. Но я страдаю во имя блага человечества. Клянитесь, что вы не разгласите моей тайны, и я сохраню вашу — вашу тайну, тайну Швамбургии…
— Швамбрании, — опять поправил Оська.
Потом мы поклялись. Кириков поднес к нашим лицам фонарь, и мы торжественно обещали молчать обо всем до смерти.
— Так слушайте же, братья швамбране! — воскликнул Кириков. — Я последний алхимик на земле. Я — Дон-Кихот науки, а это мой верный оруженосец. Я открыл эликсир мировой радости. Он делает всех больных здоровыми, всех грустных — весельчаками. Он делает врагов друзьями и всех чужих — знакомыми.
— Это вы так играете? — спросил Оська. На это Кириков, обозлившись, ответил, что его эликсир — не игра, а серьезное научное открытие. В пещере, оказывается, помещалась лаборатория эликсира. Алхимик сказал, что через год, когда он закончит последние опыты, он опубликует свое открытие. Тогда он роскошно отремонтирует весь дом, проведет электричество и самый верхний этаж целиком отдаст нам под Швамбранию. Но пока мы обязаны молчать, молчать и молчать.
— И мой эликсир, — закончил алхимик Кириков, — эликсир мировой радости, я назову в честь моих молодых друзей: эликсир «Швамбардия».
— Не Швамбардия, а Швамбрания! — рассердился наконец Оська. — Выговорить не можете, а еще алфизик!
— Не алфизик, а алхимик! — так же сердито сказал Кириков.
Мы стали постоянными гостями алхимика. Алхимик Кириков и его ассистент Филенкин оказались при свете людьми очень гостеприимными. Они посвящали нас в свои успехи и с охотой слушали наши швамбранские новости. Алхимик даже помогал нам управлять страной Большого Зуба. Швамбрания процветала.
Они работали по ночам. Их тайный дым улетучивался во двор. Труба была искусно замаскирована. Иногда мы даже помогали им: кололи дрова и носили их знакомым какие-то записочки. Но эликсир нам не показывали, говоря, что он еще не вполне составлен. Однажды мы застали их очень веселыми. Они тихонько пели песни и осторожно хлопали в ладоши. Тут же топталась какая-то толстая баба в расписных чесанках и цветной шали.
— Видишь, какая она счастливая? — сказал алхимик. — Она попробовала первые капли эликсира мировой радости… Это Аграфена… то бишь, Агриппина, царица швамбранская… Мы коронуем ее, венчаем на престол… Ура!
— У нас царицев нет, — мрачно сказал Оська.
— Правда, — объяснил я, — мы бы с удовольствием, ей-богу, но ведь Швамбрания — республика… Вот женой президента — это можно.
— Хорошо, — сказал алхимик, — пусть будет женой президента. Аграфе… Э-мюэ… Агриппина, ты хочешь быть женой швамбранского президента?
— Даешь! — сказала Агриппина.
Донна Дина и кузнечики
Из Москвы к нам приехала жить молоденькая двоюродная сестра. Звали ее Донна Дина или Диндона. Дина — это было ее настоящее имя. Донной ее прозвали за черные волосы и глаза, блестящие, как крышка пианино, и зубы, ровные и чистые, как клавиши.
Тетки нас предупредили, что мы должны звать ее кузиной, что по-французски обозначает двоюродную сестру. А мы для Дины были по-французски кузены. Но Дина оказалась совсем свойской девчонкой. Услышав от нас: «Здравствуйте, кузина», она расхохоталась, причем засмеялись сразу и глаза, и зубы, и волосы.
— Ну, тогда здравствуйте, кузнечики! — закричала она. — Чем занимаетесь?
— Швамбранией, — ответил Оська, почувствовав к Дине необыкновенное доверие. — Потом еще солому таскаем, гулять ходим… Будешь с нами ходить?
— Непременно, — сказала Дина, — а то я без вас заплутаюсь в Покровске. И так еле вас нашла. Эта буржуйка Шатрова, очевидно, была очень богатой женщиной… У нее столько домов…
— Какая это Шатрова? — удивилась мама. И Дина рассказала, что она спросила на улице, где здесь квартира доктора. Ей сказали: «Вон дом шатровый. (Дело в том, что дома в провинции называются «флигелями», если крыша имеет два ската, и «шатровыми», если крыша шатром, в четыре ската.) И вот Дина пошла спрашивать встречных, где здесь дом гражданки Шатровой? Ей указали восемь домов. В третьем она нашла нас.
Даже Оська признал ее красавицей. Она носила настоящую матроску, подаренную ей знакомым кронштадтским моряком, и это нам нравилось. Мы водили ее по Покровску. Мы показывали ей наши развалины. Но об эликсире и алхимике ничего не сказали. О Швамбрании Дина расспрашивала очень внимательно. Она только немножко удивилась, что у нас в такое интересное время есть еще потребность в сверхъестественном. Она сказала, что это просто срам и пора работать. Так мы дружили, гуляя.
Парни при встрече с Донной Диной почтительно уступали ей дорогу. Они толкали друг друга локтями в бок и долго смотрели вслед. «Ось гарненькая!» — доносилось до нас. И мы с Оськой сияли от гордости за нашу Дину.
На третий день своего приезда Дина, к нашему восторгу, прищемила теткам хвосты, то есть подолы. Она накинулась на них, что они старорежимно воспитывают нас. Она говорила, что это преступление — не давать выхода общественным чувствам, которые кипят и бурлят в нас.
— Правильно, — согласился Оська, — у меня тоже иногда, ох, бурлят чувства!.. Особенно после тыквенной каши.
Дина стала тискать Оську и объяснять ему, что он не совсем понял ее, но это ничего. Спор продолжался. Тетки заявили, что они давно уже отступились от нас, что мы попали во власть улицы и большевизма, а это, по их мнению, одно и то же. Тут тетки стали говорить такие гадости про революцию, что Дина вскочила и ударила звонкой ладонью по столу. Она стала очень румяной.
— Я забыла, кажется, рассказать, — сказала Дина, — что меня приняли в партию. Я коммунистка.
— Без пяти минут? — язвительно спросил Оська.
— Нет, уже без году неделя, — смущенно, но весело отвечала Дина.
Тетки молчали, разинув рты. Потом рты осторожно закрылись.
Когда Фектистка получил фамилию
— Дорогие кузнечики, — сказала вскоре Дина, — широкие просторы открылись для вашей энергии и фантазии. Но будьте общественны, дорогие кузнечики. Пора!
Она была назначена помощницей Чубарькова и заведующей детской библиотекой-читальней.
Тетки определили детскую библиотеку так: общедоступной детской библиотекой называется узаконенный рассадник болезнетворных микробов, которые в обилии содержатся в старых книгах, заношенных, как белье старьевщика.
А Дина мечтала о библиотеке так:
— Это не просто прилавок, кузнечики, не просто пункт раздачи книг. Детская библиотека — это будет главный штаб ученья и воспитания ребят вне школы… Любимый ребячий клуб. Каждый — сам хозяин. Научим книжку уважать… Ох, кузнечики, мы такую красоту разведем, куда вашей Швамбрании! Все ребята к нам запишутся… Вот увидите.
Но, чтоб разводить красоту, понадобилось прежде всего расширить помещение библиотеки. Требовалось занять соседние комнаты. Там продолжали жить какие-то буржуи, хотя Уотнаробраз давно приказал их выселить. Дина решительно приступила к выселению. Она захватила для храбрости меня.
Заодно я мог начать работу в библиотеке.
Я застал Дину проверяющей каталог и книжные формуляры. Кругом нее сидели оборванные ребятишки. Я узнал многих уличных врагов, худеньких привокзальных ребят, коренастых ребят и девочек с Бережной улицы, где жили рыбаки и лодочники, ребят с Щуровой горы, где стояли лесопилки, с Сазанки, от консервного, с костемольного, веснусчатых немецких девочек из Лютеранского переулка. Одни из них помогали надписывать карточки, другие подклеивали разорванные книги, третьи, стоя на стремянках, устанавливали книги на полках. Все работали с веселой и в то же время сосредоточенной поспешностью. Это была первая ребячья книжная дружина, организованная Динкой. Дину ребята, видно, уже успели полюбить. Они беспрерывно теребили ее всяческими расспросами.
— Донна Дина, а Донна Дина! — спрашивала востроносенькая девчурка в огромной шали, завязанной на спине. — Донна Дина… кто это такая — хижина дяди Тома?
— Донна Диновна, — кричал кто-то со стремянки, — Лермонтов — это город или название книги?
— Вот, ребята, примите еще помощника, — сказала Дина, указывая на меня. — Ухорсков, запиши-ка его.
Меня внутри немножко покоробило. Я вовсе не собирался быть тут каким-то второстепенным подручным. Я полагал, что меня пригласили на роль вождя. Однако я решил пока молчать.
— А мы тебя знаем, — сказали ребята, — ты врачов сын… Тебя не заругают, что ты с нами?
— При чем тут заругают? — обиделся я. — Теперь весь народ равный.
Высокий и скуластый дружинник, по фамилии Ухорсков, подошел ко мне.
— А ты чем хочешь быть, когда вырастешь? — спросил Ухорсков. — Тоже доктором?
— Я хочу быть матросом революции, — сказал я.
— Хорошее дело, — сказал Ухорсков. — А я мечтаю летчиком… фасонно…
Пришел комиссар Чубарьков. Мы давно не видались с ним и оба обрадовались.
— Ого! Подрастаешь, поколение! — сказал комиссар, ласково оглядывая меня. — Ну что, папан с фронта пишет?
Тут взгляд комиссара упал на толстую книгу, лежащую поверх кипы других.
— «Мертвые души», — почел комиссар и неуверенно взглянул на меня. — Гм, мертвые души… Не духовное что-нибудь? А то поповские книжки лучше изъять, и точка…
Но, узнав, что это — Гоголь, комиссар сказал «ша», и мы пошли выселять.
К моему ужасу и конфузу, выселяемые буржуи оказались близкими родными Таи Опиловой, и сейчас Тая сидела здесь же, на сундуке. Я ощутил минутное замешательство. Тая смотрела на меня с презрением, негодованием, укоризной… Как только она еще не смотрела! Мне захотелось плюнуть на все и смыться.
— А еще докторов сын! — сказала Тая. И это спасло меня.
— Лучше быть докторовым сыном, чем буржуевой дочкой! — обозлился я.
— Точка! — закричал комиссар. — Отбрил, и ша.
Ухорсков опять подошел ко мне. Он сказал шепотом:
— Приходи вечером на газетный кружок. Председателем тебя выберем. Ты боевой стал.
— А раньше-то ты меня знал? — удивился я.
— И очень ясно, что знакомый был, — отвечал Ухорсков. — Ты вот меня только не признал. А я, помнишь, вам таз лудил, ведро починял. Фектистка я. Теперь в детдоме живу. У хозяина струмент реквизировал. И зажигалки делаю. Хочешь, тебе пистолетом сделаю? Чик — и огонь.
— Я некурящий.
— Ну, бандитов пугать пригодится.
Я смотрел на высокого, уверенного Ухорскова и с трудом узнавал в нем робкого ученика жестянщика. Неужели же это тот самый Фектистка, на тощей спине которого мы когда-то впервые разглядели знаки различия между людьми, делающими вещи и имеющими их? У него теперь фамилия была!
На улице, у выхода из библиотеки, меня поджидал комиссар.
Он взял меня под руку.
— Послушай, — сказал Чубарьков равнодушно, — эта самая… товарищ Дина… она тебе кто? Сестра, что ль?
— Ну, сестра, — отвечал я сурово. Но, чувствуя, что это нечестно, добавил в подветренную сторону, чтобы комиссар не слышал: — Двоюродная…
— Образованная, видать, — с неожиданной грустью сказал комиссар.
— Еще как образованная! — расхвастался я. — Почти высшее учебное чуть не окончила. Комиссар вздохнул.
Подданные новой страны
Нет! Меня не избрали председателем газетного кружка. Динка сказала ребятам, что я еще не вполне сознателен, люблю мечтать о всяком вздоре и еще чего-то там такое… Этого я уж никак не ожидал от нее!.. И председателем избрали Клавдюшку. Да, да! Ту самую Клавдюшку, которая принималась в швамбранские войны только на роли пленной.
— Я, ребята, знаю, о чем товарищ Дина говорит про Лельку, — заявила коварная Клавдия. — Он все еще про одну страну воображает… Швамбруния, что ли. Играют так. Они и меня в плен садили. Только в этом теперь интересу мало.
Ребята поглядывали на меня насмешливо, но дружелюбно.
Никогда я еще так не стыдился своей Швамбрании. Динка улыбнулась.
— Ну, Клавдюшка, — сказала она, — роли, видно, переменились. Ты у нас нынче командирша и давно выбралась из всех пленов. А Леля все еще в плену швамбранском… Эх ты, братишка, кузнечик мой!..
Следовало бы, конечно, гордо встать и покинуть это сборище насмешников. Но Швамбрания показалась мне в эту минуту более сомнительной, чем когда-либо. Я почувствовал, что не смогу найти ни одного слова в оправдание игры. Она становилась явно ненужной, навязчивой и стыдной, как привычка, от которой хочешь отучиться. Клавдя, председательница, подошла ко мне.
— Ты не сердись, — сказала она, — не надо. Лучше «чур не игры»! Выходи из плена!
Она стояла рядом со мной, худенькая и задорная. Ни в какой Швамбрании она не нуждалась. Это было ясно. И я зачеркнул в нашей описи мирового неблагополучия пункт третий, последний, о «безземельных ребятах». Мне захотелось быть одного подданства с Клавдией. Я остался.
Меня целиком захватила шумная и деловая жизнь библиотеки. Я целые дни работал там после школы. Я ходил заляпанный красками, клеем, чернилами. Я был нагружен папками и заботами. За мной увязался и Оська. Он вскоре сделался общим любимцем. Его назначили заведующим шахматным столиком. «И стуликом», — добавил Оська при избрании.
Ухорсков, Клавдия и я организовали литературный кружок. Через месяц вышел первый номер нашего журнала «Смелая мысль». Редактором его подписался я. К алхимику мы почти не ходили. День был занят библиотекой. По вечерам в читальне вслух разбирали газетные новости. Это были «большие новости», но не швамбранские, а с настоящих фронтов. Где-то в этих новостях участвовал Степка Атлантида и, может быть, отец.
Мы проводили доклады, устраивали широкие споры о книгах, литературные вечера и утра. Актеры и зрители были одинаково азартны. Слава о нашей библиотеке расходилась по Покровску все шире и шире. Десятки новых ребятишек ежедневно тянулись сюда со всех окраин — из Краснявки, из Тянь-Дзиня, с Осокорьев…
Мы отбивали свои пятки и пороги учреждений, добывая керосин и дрова для нашей библиотеки. Дина и ее помощница Зорька, тихая, добрая девушка, устраивали громкие скандалы в исполкоме из-за каждого полена. А когда раз дров все же не хватило до конца месяца, каждый из нас принес кто сколько мог. Маленькие замерзшие ребята приносили кто доску, кто филенку от шкафа, кто груду щепок. Хотя у самих дома нечем было вытопить печи, они тащили. И снова затрепыхались дверцы печей. Вечером маленькие читатели, оторвавшись от книжек, слушали, как победоносно палят, салютуют искрами в печи их дрова. Каждый владетельно оглядывал комнату, шкафы, столы, соседей, каждый чувствовал себя хозяином.
И веселая канонада голландок заглушала урчанье пустых желудков.
Чубарьков менял книги чуть ли не ежедневно. Он читал запоем и аккуратно посещал все наши спектакли, диспуты, вечера. Его звонкие, словно металлические, аплодисменты воодушевляли нас. Самого же его больше воодушевляло присутствие Дины. Дина имела на него, как он сам говорил, большое культурное влияние. Разные несознательные говорили, что комиссар просто влюблен. Но это нас не касалось.
Простая земля
В разгар работы мы устроили большой вечер. Пригласили родителей наших ребят. В библиотеке произвели генеральную уборку, сняли всю паутину и повесили новые плакаты. Пришли почему-то только матери. Они поправляли гребешки на затылках и прятали большие руки под платком на животе. Им предоставили лучшие места. Дина и Зорька угощали их чаем без сахара, хотя и с повидлом.
Но совсем новое чувство общего хозяйствования и какого-то особого огромного гостеприимства толкнуло меня и Оську на подвиг. Я оделся, чтобы сбегать домой.
— Швамбранский сахар? — спросил Оська, поняв меня.
— Безусловно! — сказал я.
Дина была искренне тронута. Я представлял себе, что бы вышло, если бы все это видел Степка Атлантида.
«Вот, Степка, — сказал бы я, — отдаю на общую пользу всю сладкую частную собственность».
«Молодец парень! — сказал бы Степка. — Так и должен действовать матрос революции».
И с гордостью, распирающей наши сердца, наблюдали мы, как матери пили чай со швамбранским сахаром вприкуску.
Мы ставили в этот вечер второе действие «Женитьбы» Гоголя.
— Глянь, глянь, Петровна, — восхищались в зале матери, — мой-то как ногами выступает! Чистый кавалер!
— Батюшки! Нюрка это, ей богу, Нюрка… Обрядилась до чего… Не признаешь.
— А Нинка-то, Нинка наша!.. Скажите на милость, ну откуда форс берется?
— Энтот тощенький чей?.. Докторов?.. То-то, я вижу, больно аккуратно выражается.
— Сергунька-то мой до чего свою обязанность выучил… Вот бес!.. Поперед всех частит… Который в будке, взопрел небось ему подсказывать.
— Степанида, а Степанида, где ж твой-то?
— Моего не видать: он занавес держит.
Успех был сокрушительный. Артисты едва не задохнулись в материнских объятиях зрителей. После спектакля Оська читал описание украинской ночи из «Сорочинской ярмарки». Зал уселся и затих.
— «Знаете ли вы украинскую ночь?» — с чувством начал Оська.
— Нет, нет!!! — закричал зал. — Не знаем! Просим! Просим!
— «Нет, вы не знаете украинской ночи!» — продолжал немного смущенный Оська.
— Ясно, не знаем, — согласились матери. — Откуда нам знать? Какое наше воспитание было!
Потом ребята водили матерей и показывали свои; плакаты, рисунки, журналы, доску газетных вырезок.
— Ишь ты, целое у них тут государство! — говорили матери.
Начались игры и танцы. Матери сперва жались к стене, смущались, но Динка и Зорька вытащили их на середину комнаты. Я грянул «Барыню» в четыре руки, считая пару Оськиных, и комната завертелась, как огромный волчок. У нас дома бывали елки и «вечера рождения», но никогда не было так весело и хорошо.
— Ну, спасибо вам, Донна Диновна, — говорили матери, безудержно улыбаясь, — и вам, Зоренька, и вам, ребятишки. Спасибо. Наша-то молодость сгибла уж… Дожили хоть на ребят своих в радости посмотреть… Спасибо вам.
— Себя благодарите, — говорила Дина, — все это в ваших руках.
Озорница Клавдюшка потащила меня в «комнату сюрпризов». Один угол комнаты был задрапирован красивыми занавесками. Сверху висела доска с надписью: «Панорама. Вид в лунную ночь зимой».
— Хочешь посмотреть? — спросила Клавдя. — Плати фантик.
Я заплатил какой-то фант. Клавдя привернула лампы в комнате.
— Гляди! — сказала она, раздергивая занавески. Я увидел золотую раму. В нее был вправлен чудесно изготовленный ночной зимний ландшафт. Голубое молоко луны заливало панораму. Отлично были скопированы покровские амбары. Стройная водокачка стояла посреди пустынной площади. В крохотных домах горели красные огоньки.
— Похоже? — спросила Клавдя.
— Очень! — сказал я. — Только красивее гораздо, чем в действительности. Кто это сделал?
— Дина это сделала, — смеялась Клавдя, — и тебе обязательно показать велела. Гляди, гляди!
Вдруг я увидел, что через панораму движется миниатюрный извозчик. В ту же минуту игрушечная ночь отпрыгнула назад. Перспектива углубилась. Амбары обрели нормальные масштабы, и я понял, что никакой панорамы нет. Рама была вставлена в большом окне. Окно выходило на площадь. Я смотрел на обыкновенную ночь в настоящем Покровске. Никогда бы я не подумал, что эта прекрасная ночь и все, что было сегодня на нашем вечере, могло происходить на простой земле. Туман скучной недействительности пал на Швамбранию. Швамбранская почва ускользала у меня из-под ног. Но в эту минуту я услышал обидный смех. Я оглянулся. Дина стояла за мной в толпе ребят.
— Ну что? — сказала Дина. — Значит, тебе, выходит, золотая рамочка нужна? Тогда и Покровск в Швамбранию превращается? Эх, ты!
Ребята смеялись. Оська подошел ко мне. Он взял меня за руку. Мы стояли с ним в кругу хохочущих ребят. Смеялся Феоктист Ухорсков. Смеялась Клавдя. Мы с Оськой тоже собирались было принять участие в общем осмеянии страны Большого Зуба, но горячая кровь швамбран ударила нам в голову. Как они смели издеваться, в самом деле?
— Ну, поняли теперь, в чем фокус? — спросила Дина.
Мы молчали.
— Я вам объясню, ребята, — сказала Донна Дина. — Тут виной всему старая пословица: там хорошо, где нас нет. Но вот один известный коммунистический писатель Франц Меринг так писал: пролетариату незачем строить себе мир в облаках, потому что он может основать, и основывает, свое царство на земле. И для того у нас пролетарская революция, чтоб было там хорошо, где мы…
В треске аплодисментов я услышал отзвуки гибели развенчанной Швамбрании.
Мы с Оськой, взявшись за руки, гордо вышли из грохочущей комнаты.
— Куда? — закричали ребята. — Обиделись, швамбраны?
— Ничего, ничего, они вернутся, — уверенно сказала Дина. — Эй, кузнечики, послушайте!.. Ничего, они вернутся!.. Они вернутся работать, а не играть.
Нашествие иогогонцев
Кроме Уродонала Шателена, теток и адмирала Колчака, у революционного человечества имелся, послухам, еще один опасный враг. Это была банда иогогонцев. Иогогонцы водились на Аткарской улице, на Петровской и Саратовской. Атаманом у них был рыжий Васька Кандраш (Кандрашов), идейным же шефом и вдохновителем состоял наш великовозрастный Биндюг-Мартыненко.
«Ио-го-го! Ио-го-го! Не боимся никого!..» — таков был воинственный клич иогогонцев, с которым они обходили свои уличные владения.
Наша библиотека не избежала их нападения. Они явились в воскресенье, за педелю до того вечера, когда мы ушли. Их было человек пятнадцать. Они шли тесной, настороженной толпой. Васька Кандраш вышел вперед, к столу Донны Дины.
— Ну-ка, отпустите мне какую-нибудь книговинку, — сказал Кандраш, — только поинтереснее. Буссенар Луи, например! Нет? А Пинкертон есть? Тоже нет? Вот так библиотека советская, нечего сказать!
— Мы таких глупых и никчемных книг не держим, — сказала Дина, — а у нас есть вещи гораздо интереснее. Вот, я вижу, вы парни боевые. А у нас каждый читатель — хозяин библиотеки. Хотите быть «боевой дружиной порядка»? Будете охранять порядок в читальне, нести караул у книжной выставки. А то у нас разные хулиганы книги рвут и сорят. А я на вас надеюсь.
Это было очень неожиданно. Иогогонцы опешили. Банда переглядывалась.
— Небось ты у них главный атаман? — спросила Дина Кандраша.
— Я, — отвечал тот, польщенный. — А откуда ты… вы узнали?
— Кто же не знает! — сказала Дина. — Ну, так как же? Можно доверить тебе порядок?
Иогогонцы опять застеснялись.
— Вполне можно! — скромно сказал Кандраш. — Чего снегу натаскали в помещение? — накинулся он вдруг на своих. — Хворые, что ль, не можете валенок обмести? Вон как навозили!..
Иогогонцы, неловко толпясь, вышли в сени. Они долго и тщательно вытирали там ноги. Потом они повесили свои шапки на вешалку.
Но Биндюг не простил своим иогогонцам измены. Мстительный и разъяренный, настиг он меня, когда я проходил однажды мимо библиотеки. Биндюг считал меня главным соблазнителем иогогонцев. Он сграбастал меня за лацкан шинели. Разговор был краток:
— Я!
— Н-на!!!
Когда я с трудом открыл глаза, была драка. Ухорсков и иогогонцы валили Биндюга. Я вскочил и ринулся в омут драки. И меня приняли как своего.
— Все на одного?! — кричал Биндюг.
— Нет! Все за одного, — отвечали ему и били. Никогда еще, наверно, Биндюг не получал такой трепки. Я твердо знал, за что бьют Биндюга. Это был настоящий и окончательный враг. Может быть, он и был парень-»гвоздь». Все равно его надо было так. Линия, разделяющая мир на два лагеря, стала для меня ясной. Биндюг был там. Я был здесь, с ребятами, к которым вернулся из Швамбрании. Меня приняли в драку, и я бил Биндюга с огромным удовольствием. Я лупил его от себя лично и за Степку. Я колошматил его, как беглый швамбран, и дубасил, как матрос революции.
И мы избили его.
Большие новости
Ликующий, возвратился я с поля битвы. Голова кружилась от победы и от жестокой затрещины Биндюга. Оська встретил меня в передней.
— У-ра, у-ра! — закричали тут швамбраны все, — пел я.
— Большие новости, — глупым голосом сказал Оська.
Все сидели вокруг стола. Несчастье лежало на столе, длинное, как щука.
— У папы сыпняк, — сказала больничным шепотом мама, — сообщения с Уральском нет… Телеграмма шла девять дней… Может быть, он уже… («У-ра… у-ра… — и упали…»)
Мне дали воды, и я сам поднялся с пола. Две недели потом мы ничего не знали об отце. Две недели мы не знали, как надо говорить о нем: как о живом или как о покойнике.
Две недели мы боялись говорить о нем, ибо не знали, как спрягать глаголы с папой: в настоящем времени или уже в прошедшем.
И в эти трудные дни нам сказали, что убит Степка. Он умер как герой, Гавря Степан, искатель Атлантиды, и об этом говорили разное. Лабанда, Володька Лабанда, рассказывал, что ему говорил один боец, будто захватили Степку белые и сказали:
— К стенке!
И будто сказал Степка:
«Мне не привыкать… Меня в классе каждый день к стенке становили».
Может быть, это Лабанда сам выдумал, не знаю. Но факт: убили. Погиб Гавря Степан, по прозванию Атлантида. Не увидит он меня матросом революции. Я не выйду встречать его в латаных валенках, с прелой соломой в опухших руках, и писать о нем дальше уже нечего.
Плохо.
Возвращение
Город глохнет в снегу, как ухо, заложенное ватой. Сугробы катятся по вспухшим улицам. Дворы полны до края заборов, как мучные лари. Холодно. Мглистое небо течет, цепляясь о трубы. На трубах небо навязло, как водяные травы на сваях, и струится кизячными дымками. Холодно. Заносы осадили город. Где-то в степи мерзнут санитарные поезда. И, может быть, отец…
Вчера один поезд вырвался из заносов. Я побежал встречать его. Поезд подошел. Стал. Никто не выходил из вагонов… Это был поезд мертвых. Больные померзли в дороге. Трупы складывали на перроне.
Но папы среди них не было.
Холодно. Тоскливо. Очень хочется пойти в библиотеку, поработать с ребятами, разобрать книги, потолковать о сегодняшней газете. Но мне все еще неловко показываться туда после разгрома Швамбрании. А что Швамбрания? Львиное чучело, набитое трухой. Хлопушка без сюрприза. Даже Оське скучно уже играть в нее.
От скуки мы идем навестить алхимика. Утопая в снегу, пробираемся в подземелье. Отвратительная картина. Они, очевидно, все перехватили лишние дозы эликсира. Филенкин валяется на полу. Жену швамбранского президента Агриппину тошнит в углу. Только алхимик еще держится на табурете.
— Хочешь… эликсиру? — предлагает он мне плещущийся стакан. — Бу… будешь веселый, как я…
Я беру стакан из его неверных пальцев. Мерзкая вонь сивухи бьет мне в нос. Да ведь это же… Ужасная догадка!.. Это самогон!
— Хе-хе! Конечно, самогон, — говорит алхимик, — чистый изюминный… э-мюэ… собственной гонки… э-э… мой эликсир «Швамбрания»… Ваша Швамбрания тоже… э-мюэ… самогон своего рода… Кустарная фантазия, мечта собственной перегонки…
Не дослушав, мы выбегаем. Что за несчастья сыплются на нас! Неужели мы были помощниками самогонщика?.. Кустарная фантазия!.. Мечта собственной перегонки!.. Совершенно удрученные, мы рано ложимся спать. Без мечты и свистков. Сон, неуютный и рыхлый, как сугроб, принимает нас.
Глубокой ночью нас будит резкий стук. Оська продолжает спать. Я вскакиваю. Я слышу слабый голос отца. Жив!!! Его вводят по лестнице. Шаги неуверенны, редки. Он желт и страшен, папа. Борода, огромная, как манишка, лежит на груди. Он снимает шапку. Мама бросается к нему. Но он кричит:
— Не смейте никто подходить!.. Вши… Я вшивый… Умыться сначала… И поесть… Картошки бы…
И голос его трясется вместе с головой. Мы разжигаем «буржуйку», жарим картошку, греем кофе. Мы ставим на стол праздничную лампешку. Прямо пир горой…
Вода для мытья согрелась. Мы уходим в другую комнату. Мы слушаем, как стучит мыло о папины кости. Через четверть часа нас зовут обратно. Папа, в чистой рубахе, умытый и не такой уже страшный, рассказывает о фронте. Пока он рассказывает о себе, он говорит спокойно. Кажется лишь, что непривычная борода тяжелит речь. Но вдруг он начинает задыхаться от волнения. Он плачет:
— У меня больные… умирающие… в коридорах валялись на замерзшей моче… в три вершка… Я же врач… и я не могу…
Мама успокаивает его. Отец приходит в себя. Он пьет кофе и наслаждается комфортом. Он глядит на меня.
— Здорово вытянулся, — говорит он и знакомым жестом ущемляет мне нос.
— От рук совсем отбился, — спешат пожаловаться тетки. — Все книжки растаскали пролетариям…
— Оставьте вы свои мерки, — говорит, волнуясь, папа. — Мне странно… как можно в такое время корпеть над мелочами? Если бы вы видели, какие лица были у наших, когда они гнали этих… Если бы вы…
Через час мы расходимся спать. Итак, я сдал дежурство главного мужчины. Но тут я чувствую, словно какой-то пояс, стягивавший меня все это время, словно этот пояс распустился. Я ощущаю, как у меня внезапно разрежается дыхание. И, бросившись головой в подушку, я невыносимо глубоко и сладостно плачу. Я плачу сразу и за папин сыпняк, и за свои волнения, и за уральских красноармейцев, и за бедного Степку, и за самогонную обиду, и за многое еще другое…
Но ни одна из этих слез не орошает почвы Швамбрании. Ни одна. Утром я пойду в библиотеку.
Огонь и пепел
Бронепоезд влетел в город. С вокзала его перевели на внутреннюю городскую ветку. На этой ветке почковались все старые амбары, и она называлась Амбарной.
Бронепоезд, лязгая, появился на Амбарной ветке. Он невежливо и назидательно ткнул в лицо Брешки и Лабазов свои орудия. Пегие, в камуфляже, бока броневагонов были помяты в боях. Особенно пострадал паровоз. Ему разворотило перед. В грязно-зеленом своем панцире он напоминал огромного воинственного рака с оторванной клешней. Выведя свой бронесостав на ветку, он, пятясь, ушел на станцию чиниться.
Мы в это время, по заданию комиссара, снова рисовали в библиотеке плакаты:
НА БОРЬБУ С ТИФОМ!
Опять, не щадя сил и красок, мы уснащали изображаемых насекомых чудовищным количеством ножек, сяжек, усиков. Опять многоножки, сороконожки, стоножки выползали на наши устрашительные плакаты, а под этим нанизывались уже заученные строчки стихов собственного изготовления:
При чистоте хорошей
Не бывает вошей.
Через несколько дней все было готово. Мы собирались сдать работу. Мне сказали, что комиссар заседает в бронепоезде. Я понес туда готовые плакаты. Глухой и замкнутый в себе, костенел в тупике бронепоезд. Желтые ледяные сталактиты и сталагмиты нечистот уже сращивали его со шпалами. Он стоял в тупике.
— Куда ходишь? — спросил меня часовой.
|
The script ran 0.008 seconds.