1 2 3 4 5 6 7 8 9
Кэрри давно взяла себе за правило никогда не говорить о матери, но, став за последние годы мягче и общительнее, она после минутного раздумья рассказала брату о свалившейся на них напасти. Эксцентричность Джулии за последнее время стала поводом для серьезных огорчений. Поскольку дела пошатнулись и ей приходилось урезывать себя кое в чем, она стала еще реже бывать в Стилуотере, отсутствуя порою по неделям и оставляя родных в полном неведении относительно места своего пребывания. Прежде она чувствовала себя хорошо только на каком-нибудь удаленном от моря курорте, где, наслаждаясь праздностью, могла пить по утрам лечебные воды, а под вечер, надев шляпу с перьями и великое множество бус, сидеть в картинной позе где-нибудь под пальмой во дворе «Гранд-отеля», поближе к оркестру, и слушать Штрауса, Бизе и Эйми Вудфорд-Финден. Но теперь ее ипохондрия, так же как и странности, усилилась, и от обычных врачей, которые хоть и потакали ее причудам и капризам, но по крайней мере удерживали ее в рамках благоразумия, она постепенно перешла к хиромантам, знахарям и шарлатанам. Сейчас она, кажется, поселилась в «Пастушьей роще», лечебном заведении одного восточного мистика, исповедующего своеобразную форму теософии, в основе которой — насколько известно Каролине — лежит слово «карма». Все это ужасно, ужасно! Правда, у Джулии есть свой небольшой капитал, однако этих средств, конечно, недостаточно, чтобы поддерживать подобный образ жизни. Впрочем, так ли это — никому не удалось выяснить, ибо она стала еще более замкнутой, во всяком случае, еще реже спускается на землю, чем раньше. Она живет в своем особом, вымышленном мире, из которого ни война, ни отсутствие Стефена, ни затруднения, испытываемые настоятелем, ни даже смерть Дэви не смогли ее вырвать.
В эту минуту прозвучал гонг, оповещая о втором завтраке. Во время еды, которая, как и предсказывала Каролина, была простой и скверной (подавала ее без всяких церемоний неуклюжая Софи), да и потом, когда они обходили сад и Каролина объясняла брату, как она управляется с делами при наличии одного лишь работника, приходящего только летом на несколько часов, и мальчика, нанимаемого по субботам, Стефен всячески старался приободрить сестру. С самого детства между ним и Каролиной не было особенной любви. Ее ревность и обида на то, что отец больше привязан к сыну, душили в зародыше все попытки наладить отношения, которые предпринимал Стефен. Но сейчас несчастья сломили Каролину, ей хотелось опереться на помощь близкого человека.
В четыре часа пополудни приехал настоятель. Он спокойно поздоровался со Стефеном, пристально оглядел его и тут же отвел глаза в сторону, словно не желая видеть, что сделали с его сыном эти годы скитаний. Он ни о чем не спросил его и молча прошел в библиотеку, где уже пылал яркий огонь и был приготовлен Каролиной чай с поджаренным хлебом.
— Приятно посидеть у огня в такой ветреный день! — Нагнувшись, настоятель протянул руки к пламени, и в отблесках его отчетливо проступили морщины скорби, которые дотоле не были заметны на лице Десмонда старшего. — Надеюсь, ты хорошо доехал.
— Очень. Я сошел в Гиллинхерсте и прогулялся пешком.
— Вот как. — И, помолчав немного, настоятель добавил: — У нас теперь, пожалуй, не те возможности, что прежде, но мы постараемся, чтоб тебе было удобно.
Настоятель был необычно сдержан, и уже по одному этому видно было, какого огромного напряжения стоит ему встреча с сыном. Раздираемый между отеческой любовью и боязнью новой беды, он жаждал прижать Стефена к сердцу, однако, наученный опытом прошлого, не смел. Весь облик сына — эта борода и одежда, замкнутое, похожее на маску лицо — возбуждал в нем опасения. Постоянное крушение надежд породило в настоятеле смутный страх перед чем-то новым и непредвиденным, что способно навлечь на всю их семью еще больший позор.
Однако он решил держаться спокойно и естественно. Когда поднос с чаем и чашками был убран, он провел рукой по каминной доске и, взяв голубую вазу, вытряхнул ее содержимое на стол.
— Последнее время мы мало занимались раскопками, но недавно удалось найти вот это.
Стефен внимательно осмотрел монеты.
— Они производят впечатление очень старинных.
— Харрингтоновский фартинг — не великая находка, но две другие — стоящие.
— Одна из них — пенни «Большой крест»? — догадался Стефен, призвав на помощь свои юношеские познания. — Тринадцатый век?
— Правильно. — Очень довольный, настоятель пригнулся поближе к сыну. — Эпоха Генриха Третьего… примерно тысяча двести пятидесятый год. Видишь, хоть перекладины креста доходят до самого края монеты, однако форма у них вполне законченная, а не обрубленная. А вот это — и он протянул сыну другую монету — моя последняя находка. И не такая уж плохая… Я нашел ее на Северном кургане. Можешь определить, что это?
Стефен внимательно вгляделся в тоненький, как бумага, диск, от души надеясь, что сумеет правильно угадать.
— Не «Благородная роза», случайно?
— Почти угадал. «Медаль архангела». Она была выпущена вскоре после «Благородной розы». На оборотной стороне видны очертания корабля, а на лицевой — архангел Михаил. Ее давали больным золотухой. И чеканили с этой целью вплоть до царствования Карла Первого.
Подержав монетки в руках, Стефен вернул их отцу. Затем, что-то вспомнив, сунул руку во внутренний карман куртки и вытащил два пакетика — покупки, которые, следуя какому-то безотчетному побуждению, он сделал в Лондоне. Один пакетик он дал отцу, а другой — Каролине.
— Что это?
— Ничего особенного, отец. Но я надеюсь, вам понравится. И тебе тоже, Кэрри. Я так давно вас обоих не видел, что мне захотелось привезти вам что-нибудь — в знак примирения.
Бертрам, подавляя дурное предчувствие, посмотрел на Стефена, потом на пакетик — так, точно он жег ему ладонь. Но Кэрри уже вскрыла свой и, ахнув от удовольствия и удивления, вынула из ватки старинную золотую брошь с аквамаринами.
— Ох, Стефен, какая прелесть! У меня давно не было такой чудесной вещицы.
Настоятель смотрел, не отрывая глаз, на брошь, которую Каролина тут же приколола к платью. Медленно, словно боясь увидеть что-то страшное, он принялся разворачивать свой подарок. Это был часослов, подлинник Х века, почти бесспорно работы Винчестерской школы, самой оригинальной и изысканной во всем средневековье, — вещь, о которой настоятель мечтал всю жизнь.
— Это… это же времен Каролингов… — заикаясь, пробормотал Бертрам и умолк, глядя на сына.
— Не смотрите на меня так, отец. — Стефен улыбнулся с легкой иронией, граничившей с горечью. — Уверяю вас, эту книгу я добыл самым честным путем.
— Ты… ты купил ее?
— Конечно. Я нашел ее у Добсона.
— Но… как же ты осилил такую покупку?
— Мне посчастливилось продать две картины на выставке.
— Милый мой мальчик… значит, кто-то купил твои картины? — Лицо настоятеля залил такой яркий румянец, что на него жалко было смотреть. В глазах его заблестела влага. Этот неожиданный успех, да еще на поприще искусства, которое всегда вызывало его неодобрение, пробудил в нем остатки гордости и доставил бесконечное удовольствие. Он несколько раз повторил, словно стараясь втолковать себе: — Значит, ты продал свои картины. — Затем, взглянув на подарок, добавил дрогнувшим голосом: — Я глубоко… глубоко тронут твоим вниманием.
Бертрам мог бы сказать и еще, но не сказал: он видел, что Стефену это неприятно. Однако, покончив с легким ужином, он не раз в течение этого вечера брал в руки маленькую книжечку и задумчиво, бережно перелистывал ее тонкие странички. Неужели все, в конце концов, обернется хорошо? Правда, Стефен уклонился далеко в сторону от того праведного пути, к которому его готовили. И сейчас трудно положиться на него, особенно если вспомнить ужасные рассказы Хьюберта о его беспутном образе жизни, вспомнить его своенравие и постыдное поведение во время войны. Но в нем должно, должно быть что-то хорошее. По натуре он всегда был открытым и добрым, а теперь стал старше и обязан же, наконец, подумать о том, чтобы остепениться.
И настоятель, уже готовый поверить в то, что это возможно, внимательно изучал своего блудного сына, который «заканчивал партию в шахматы с Каролиной. Как хорошо, что он решил поиграть с сестрой, а не отправился — чего так боялся настоятель — искать развлечении в какой-нибудь кабачок Чарминстера или Брайтона. Часы показывали десять. Бертрам тихо встал и, заперев заднюю, боковую и парадную двери, вернулся в библиотеку.
— Ты, наверно, устал с дороги?
— Да, немножко. Я, пожалуй, пойду лягу. Спокойной ночи, отец. До свидания, Кэрри.
— Спокойной ночи, мой мальчик.
Поднявшись наверх, Стефен вошел в свою бывшую комнату и остановился; луна сияла так ярко, что никакого другого освещения не требовалось. Он стоял и смотрел на покатый потолок, на полки над письменным столиком, где все еще хранились его детские книги, на старенький ящик с ботаническими коллекциями в углу, на свои первые акварели, на карту Стилуотерского прихода, которую он когда-то начертил и повесил на стене; даже запах был все тот же — мускусный запах, исходивший неизвестно от чего и, точно старый друг, неизменно встречавший его по возвращении из школы. Стефен медленно взял со стола фотографию — любительский снимок, сделанный Каролиной: на нем был изображен Дэвид, стоящий с крикетной палкой на лужайке. Стефен долго смотрел на мальчика с серьезным взглядом, застывшего в напряженной позе, затем еще медленнее поставил карточку на место и, повернувшись, стиснув зубы, широко распахнул окно навстречу струе холодного зимнего воздуха.
Над холмами, окутанными дымкой лунного света, был разлит неземной покой. Сквозь голые ветви вязов виднелся граненый шпиль церкви, возвышавшийся над темными тисами, и тени их на подстриженной траве походили на поверженных лучников. Глубокая грусть, безотчетная, но непереносимая, овладела Стефеном. Эта лощина была его родиной, землей, которая должна была перейти к нему по наследству, и он сам, по собственной воле отказался от нее. А ради чего? Он подумал о прошедших восьми годах, полных лишений и нужды, о необходимости вечно изворачиваться, что-то изобретать, о бесконечных разочарованиях, работе и еще раз работе, минутах искрометной радости и мрачных периодах бесплодия… что за жизнь, что за ад он для себя избрал! Он резко отвернулся от окна и стал раздеваться, бросая как попало одежду на стул. Растянувшись на кровати, он закрыл глаза, словно ему было больно смотреть на этот лунный свет и тихую ясную ночь. Но что бы он ни думал и ни чувствовал, он звал, что ему не высвободиться из-под власти сил, которые влекли его по заранее предначертанному пути к неведомым и неизбежным целям.
4
В последующие дни Стефен большую часть времени проводил за работой в саду. Он всегда любил физический труд и сейчас, когда хозяйство отца так нуждалось в уходе, с наслаждением предавался своей страсти к порядку. Он подстриг фруктовые деревья, выкорчевал упавшую «яблоню», которая — увы! — оказалась сливой, приносившей в дни его юности такие сочные, желтовато-красные плоды, и расколол ее на дрова. Он собрал в кучи листья и устроил огромные костры, синие дымки которых взвивались ввысь, точно лучи прожектора на маяке. Он покрасил амбар. Вместе с Джо — мальчишкой, приходившим работать в свободное от школы время, — он починил Каролине курятник, который совсем развалился, что было на руку лисе, повадившейся наведываться сюда из Броутоновского заповедника.
Несколько раз он ходил по разным делам в деревню и неизменно замечал устремленные на него любопытные взгляды. Стефен привык к тому, что на него глазеют на улицах, да и как было не обратить внимание на этого человека с ввалившимися щеками и коротко подстриженной бородой, шагавшего размашистой походкой и к тому же так небрежно одетого: плисовые штаны, шарф, повязанный узлом, непокрытая голова. Но это любопытство нимало не трогало его. Однако сейчас интерес соседей к нему был вовсе не таким уж невинным. Два или три раза мальчишки, околачивавшиеся на углу возле кинотеатра, выкрикивали ему вслед оскорбления. А как-то днем, когда он выходил со склада Синглтона — плотника, к которому зашел купить гвоздей и досок, — мимо его головы пролетел ком грязи и кто-то крикнул: «Ишь, ветеран!» Стефен стиснул зубы: он понял, что весть о его возвращении уже облетела округу и что местное население не слишком расположено к нему.
Это был необычный для него период безделья. Ему не хотелось докучать семье своей живописью, и он брал кисть только для того, чтобы покрасить толстые дубовые балки амбара. Но порой, после второго завтрака, если погода стояла хорошая, он отправлялся в дальнюю прогулку по холмам, доходил до самого Чиллинхемского озера и там, укрывшись от пронизывающего ветра в высокой осоке, росшей по берегам, присаживался на пенек и заполнял альбом набросками подернутой рябью воды и по-зимнему голых деревьев.
Как-то раз под вечер, возвращаясь из такой экскурсии, он вышел на проселок у перекрестка дорог, известного под названием Лисья застава, где в свое время собирались охотники с собачьими сворами, а в дни его юности, поскольку место это находилось как раз на полпути между домом настоятеля и поместьем Броутонов, оба семейства нередко встречались здесь, чтобы вместе отправиться на пикник или куда-нибудь на прогулку. И вот сейчас, подходя в сгущавшихся сумерках к бывшей заставе, он вдруг увидел какую-то женщину без шляпы, в широком пальто, которая шла ему навстречу. Это была Клэр.
— Я так и думала, что встречу вас здесь! — Если в ее приветствии и чувствовалось легкое смущение, то оно было куда менее заметно, чем ее жизнерадостный, оживленный тон, столь необычный для этой всегда сдержанной женщины; Она улыбнулась. — Не смотрите на меня с таким удивлением. Каролина сказала мне, что вы на озере. Вот я и решила попытать счастья: а вдруг встречу вас.
Они пошли рядом. Вставал легкий туман — испарения земли и опавших листьев, к которым примешивался слабый запах горящего где-то костра — тонкий, пьянящий аромат, само дыхание сассекского леса.
— Чудесный сегодня был день, правда?
— Изумительный, — согласился он. — Только уж очень рано начало темнеть.
— Вы работали?
— Да… понимаете, не могу удержаться.
— Так ведь в этом ваше призвание, — горячо сказала она. — Кто же может винить вас за то, что вы вкладываете в любимое дело всего себя?
Он молчал, и она продолжала все с тем же воодушевлением:
— Нам так мало удалось поговорить тогда. Но теперь мы с вами соседи. Вы рады, что вернулись домой?
Он кивнул.
— Когда возвращаешься на родину после нескольких лет, проведенных на чужбине, Англия кажется такой прекрасной, что в нее нельзя не влюбиться.
Она метнула на него быстрый взгляд, но ничего не смогла прочесть на его лице. Оба немного помолчали.
— И вы можете здесь писать?
— Писать где угодно могу. Пожалуй, в Англии — лучше, чем где-либо. Ведь это только молодежь полагает, будто творить можно лишь за границей. А крупные художники-импрессионисты писали у себя на заднем дворе.
— Ну, а это — ваш задний двор, Стефен.
Он мрачно усмехнулся.
— Я бы не сказал, что я здесь persona grata.[60] Вы и сами, наверно, слышали обо мне кучу всяких пересудов… и сплетен!
— Я не прислушивалась. Право же, Стилуотер был бы для вас настоящим… настоящим раем.
— Неужели вы думаете, что меня можно снова загнать в эту овчарню? — Несмотря на всю сдержанность, в голосе его звучали жесткие нотки. — Слишком я далек от верований и — благодарение богу! — предрассудков моего класса. Я не из тех, кто создан жить на проценты с капитала и быть столпом общества. Нет, я для всех здесь — белая ворона и не приживусь уже в этих местах.
Он искоса взглянул на нее, и что-то в выражении его глаз больно задело ее, вызвало желание переубедить его.
— По-моему, вы ошибаетесь, Стефен. Сначала жизнь здесь и может показаться вам трудной. Но если вы останетесь, кто знает: а вдруг все так обернется, что вы сами поймете…
Внезапно она оборвала себя на полуслове, так и не досказав своей мысли. Оба долго молчали.
В тот день, когда Клэр встретилась со Стефеном на выставке, она на обратном пути, в поезде, вспомнила вдруг о Мемориальном зале. Вот уже несколько лет приходский совет собора в соседнем городке Чарминстере собирал деньги на сооружение зала, которым могли бы пользоваться многочисленные церковные общины и духовные комиссии и который в то же время мог бы служить библиотекой и читальней для прихожан. Осуществлению этого плана, естественно, помешала война, а после нее изменился и замысел, приобретя более грандиозный характер. По всей стране, как грибы, вырастали памятники и монументы. И вот решено было превратить будущий зал в своеобразный памятник, который будет служить не только упомянутым выше практическим целям, но и, напоминая о войне, способствовать прославлению мира. Итак, было спроектировано красивое каменное здание в готическом стиле. Через год здание было построено, и на последнем заседании комиссии обсуждался вопрос о внутренней отделке зала. Поскольку настоятель собора высказался против мозаики и витражей, считая, что здесь нужно что-то более возвышенное, подумали о том, не расписать ли стены. Однако архитектор не советовал этого делать на том основании, что дрань и штукатурка внутренних стен не те, какие требуются, чтобы удержать надолго краску, и потому было единогласно решено заказать несколько панно, писанных на холсте маслом, вставить их в рамы из сассекского дуба и повесить на пяти главных простенках. Перебрали фамилии разных художников, но в этой области никто толком не разбирался, а потому ни к какому решению так и не пришли.
Все это Клэр знала не только потому, что ее мать, близкий друг настоятеля собора, вложила немалую сумму в строительство зала, но и благодаря своей личной дружбе с двумя членами комиссии и сейчас, подумав о том, что она может повлиять на выбор художника, была почти уверена в успехе. Вернувшись домой, Клэр так горячо взялась за дело, что это на секунду заставило ее насторожиться и даже встревожиться, но она поспешно отбросила от себя все смущающие мысли и осталась глуха к слабому голосу благоразумия. Разве она не примерная жена и мать, прочно привязанная к семье, вполне степенная замужняя женщина? Во всем этом деле она лично никак не заинтересована: ведь она питает к Стефену чисто сестринские чувства. Итак, успокоившись и подкрепив свое решение этими доводами, Клэр на следующий же день отправилась на машине в Чарминстер.
Настоятель собора, большой знаток санскрита, был человек весьма преклонного возраста, согбенный и высохший; возрастающая глухота и хронический артрит вынуждали его вести замкнутый образ жизни и выполнять лишь самые необходимые обязанности — недаром последнее время стали упорно поговаривать, что он скоро уйдет на покой. Но достаточно было Клэр назвать свое имя, чтобы ее тотчас пропустили к нему, хотя в эти дневные часы он обычно отдыхал. Настоятель тепло встретил ее и, приложив к уху руку трубочкой, выслушал ее предложение, которое она постаралась изложить подипломатичнее. Возможно, имя Стефена, хоть он и плохо его расслышал, всколыхнуло в душе настоятеля какие-то смутные воспоминания, пробудило слабое эхо сомнений, но старческое благодушие и желание поскорее вернуться к прерванному сну взяли верх. Быть может, молодой человек и провинился в чем-то перед церковью, но он явно талантлив: совсем недавно в Лондоне была его выставка, и к тому же нельзя не принять во внимание, что он из церковной среды. Достопочтенный Бертрам, как и он, окончил колледж св. Троицы, это отличный археолог и достойный служитель на ниве божьей — правда, последнее время ему что-то не везет в делах. И потом, кто же мог предложить лучшего кандидата, чем дочь леди Броутон? Настоятель похлопал ее по руке и обещал поговорить с председателем комиссии.
Выйдя от настоятеля, Клэр как раз и направилась к председателю комиссии контр-адмиралу в отставке Реджинальду Трингу, который жил на окраине города в большой, крытой красной черепицей вилле «Воронье гнездо». Реджи был дома и несказанно обрадовался Клэр: его голубые глазки заискрились, плешь заблестела, — словом, весь облик этого низкорослого крепыша с красным обветренным лицом излучал крайнее радушие; он суетливо провел Клэр в библиотеку, где в камине горел огонь, и настоял на том, чтобы она выпила с ним чаю.
Во всей округе не было человека более сердечного, более веселого и общительного, чем Реджи Тринг. Член доброй полудюжины разных комиссий, он всегда стоял на стороне справедливости и преданно служил церкви, государству и местному крикетному клубу. Несмотря на свои шестьдесят лет, контр-адмирал обладал поистине неиссякаемой энергией. Нечего и говорить, что он был рьяным спортсменом, играл в гольф и теннис, танцевал, охотился, удил рыбу, в соответствующее время года катался на коньках и, поскольку, к его великому огорчению, скромные средства — а у него была всего лишь пенсия — не позволяли ему держать лошадь для охоты, неутомимо ходил с собаками пешком по горам и долам, делая по много миль в любую погоду.
Хотя этот добродушный толстяк отнюдь не был похож на сноба, однако он превыше всего ценил пригласительные карточки с золотым обрезом, которые время от времени присылали ему из состоятельных домов графства и благодаря которым он имел возможность небрежно заметить на следующий день в курительной комнате клуба Среднего Сассекса: «Вчера вечером… в замке Дитчли…» Поэтому он не только любил Клэр и восхищался ее красотой, но ее приглашения тешили его тщеславие. Когда, поговорив немного о том о сем, она завела речь об отделке Мемориального зала, это несколько озадачило его, как и ее просьба держать их беседу в тайне. Но он был не из тех, кто стремится докопаться до скрытых причин, лежащих в основе человеческих поступков, и потому, после минутного недоумения, решил: «Этот Десмонд… он ведь приходится двоюродным братом Джофри… сущий камень на шее у семьи… вот она и хочет ему помочь». Когда же Клэр упомянула о своем посещении настоятеля собора, Тринг и вовсе успокоился и, пообещав поговорить об ее просьбе со своими коллегами, налил ей еще чашку чая и пододвинул печенье.
Того, что сделала Клэр, было вполне достаточно. Тем не менее по пути домой она заехала еще в одно место — в Банк кафедрального собора и Южных графств, солидное, почтенное учреждение, где свыше сотни лет у Броутонов был свой счет. Управляющего Марка Саттона, который заседал в комиссии вместе с Трингом, перетянуть на свою сторону было совсем нетрудно. Худощавый, анемичный, маленький, типичный клерк в крахмальном воротничке и жестких манжетах, образец почтительного внимания к клиентам, он сразу решил, что нельзя упускать случай оказать услугу столь высокопоставленной даме и ценному клиенту. Он никому ничего не обещал и будет более чем счастлив поддержать ее кандидата.
До чего же все оказалось просто! Управляющий с поклонами проводил Клэр до дверей, и, выйдя из банка с радостным сознанием успешно выполненного дела, она поехала домой. Теперь, когда семена были посеяны, ей не терпелось увидеть, какие они принесут плоды. Прошло десять дней без всяких известий; наконец сегодня, вскоре после полудня, ей позвонил Тринг. Все прошло благополучно; правда, два члена комиссии, Шарп и Кордли, оказались довольно несговорчивыми, но им с Саттоном удалось провести свое решение. Десмонд должен предстать перед комиссией и, по ее одобрении, получить заказ.
Клэр не без чувства торжества выслушала это сообщение, подтверждавшее успех ее дипломатии. Надо немедленно сообщить обо всем Стефену. И вот, словно деревенская девушка, пришедшая на свидание, она с замирающим сердцем добрых полчаса вышагивала взад и вперед в душистой прохладе спускающихся сумерек, подстерегая Стефена у Лисьей заставы, а теперь шла с ним рядом и ни слова не могла вымолвить, не зная, с чего начать. Она действовала из самых высоких побуждений, ни одна недостойная мысль ни разу не пришла ей в голову, однако сейчас, волнуясь и дрожа, она вдруг почувствовала какую-то странную слабость, почти истому, ноги отказывались ей служить и сердце так билось, что больно было дышать. Внезапно из-за поворота дороги выскочила машина, ярко осветив путников своими фарами, — Клэр ахнула и ухватилась за руку Стефена.
— Какой-то чудак не умеет ездить, — заметил он.
В наступившей вслед за этим кромешной тьме они добрались до сторожки у входа в Броутоновское поместье, и Стефен остановился.
— Я не пойду дальше, Клэр.
— Почему? — она помедлила. — Джофри сегодня в городе… но он скоро должен вернуться.
Стефен покачал головой.
— Мы теперь рано ложимся. В шесть часов у нас уже ужин.
Предлог это был столь явно надуманный, что Клэр лишь острее почувствовала ложность своего положения. Ей вспомнились слова Джофри: «Я не потерплю, чтобы этот тип бывал у меня в доме. И если я его встречу, то даже не поклонюсь. Вся округа знает, что он отъявленный мерзавец». Возможно, поэтому Клэр и решила, что ей не следует дольше задерживаться со Стефеном.
— В таком случае спокойной ночи, Стефен, — пробормотала она. — Помните, что я верю а вас. Все может измениться гораздо раньше, чем вы думаете. — И она исчезла в тени подъездной аллеи.
Спустя час Стефен добрался, наконец, до Стилуотера; он проделал весь путь чуть ли не бегом, чтобы не опоздать к ужину. Дом настоятеля был необычно ярко освещен, и в холле Стефена нетерпеливо поджидала Каролина.
— Наконец-то! — в волнении воскликнула она. — Я думала, что ты никогда не придешь. Отец хочет видеть тебя немедленно.
Когда Стефен вошел в библиотеку, настоятель, шагавший взад и вперед по комнате, остановился и, с увлажненным взором подойдя к сыну, взял его за руку:
— Милый мальчик, сегодня в Чарминстере мне сообщили одну большую и совершенно неожиданную новость. — От волнения старик чуть не плакал. — Твоя кандидатура обсуждается в связи с отделкой нового Мемориального зала, и вполне возможно, что тебе поручат писать для него панно.
5
На следующий день, сразу после трех часов, в тесной канцелярии суда собрались четыре члена комиссии: контр-адмирал Тринг, Саттон, Джозеф Кордли и Арнольд Шарп; настоятель собора отсутствовал. Вскоре они вызвали Стефена, ожидавшего в соседней комнате.
Тринг, председатель комиссии, окинул вошедшего быстрым, но внимательным взглядом и с облегчением перевел дух: видимо, он ожидал увидеть нечто худшее. Правда, волосы и борода у этого молодого человека коротко подстрижены и держится он весьма независимо, но это, несомненно, джентльмен, одет аккуратно и скромно и вообще производит совсем не плохое впечатление. Стефена действительно уговорили снять свои неописуемые плисовые штаны, и Кэрри приготовила ему белую рубашку и один из старых темно-серых костюмов, который он носил, когда готовился стать священником, и который и сейчас еще вполне прилично сидел на нем.
— Добрый день, мистер Десмонд. Присядьте, пожалуйста. — Повинуясь жесту Тринга и чувствуя на себе взгляды всей комиссии, Стефен сел. — Вы, конечно, знаете, зачем мы вас пригласили, а потому перейдем прямо к делу. Речь у нас пойдет о Мемориальном зале. Мы хотим заказать для него пять панно, размером примерно шесть футов на четыре. Это должны быть благородные произведения, проникнутые сознанием героической и в то же время трагической цели, во имя которой мы воздвигаем это здание. Насколько мне известно, вы занимаетесь живописью уже немало лет, имеете несколько международных премий, выставлялись во многих крупных городах — словом, обладаете всеми данными для выполнения той работы, какая нам требуется.
— Я, конечно, постарался бы выполнить ее как можно лучше.
Наступила небольшая пауза, во время которой Стефен украдкой оглядел четырех мужчин, сидевших за длинным столом. Все чувства в нем были обострены до предела, и потому он сразу понял, что двое из них настроены к нему благожелательно, а двое — враждебно. И сейчас один из этих последних откашлялся — очевидно, готовясь что-то сказать. Это был Арнольд Шарп, стряпчий из Чарминстера, тощий, бесцветный человечек, с головой огурцом и маленькими, хитрыми, близко посаженными друг к другу глазками. Почувствовав, что Тринг поддерживает Стефена, он решил ополчиться на художника, главным образом потому, что, выйдя из самых низов — отец его был поденщиком на близлежащей ферме, — он ненавидел людей состоятельных, однако умело скрывал это, научившись за долгое время работы в суде графства держаться с непроницаемым видом. Кроме того, он догадывался, что за спиной Стефена стоят куда более влиятельные силы, и, хотя, по соображениям политическим, не мог открыто выступить против такой кандидатуры, решил создать для Стефена как можно больше трудностей.
— Надеюсь, вы принесли что-нибудь из своих работ, чтобы показать комиссии?
— К сожалению, нет.
— А можно спросить, почему?
— Большинство моих последних картин находится у моего лондонского агента. Я с удовольствием попрошу его прислать мне кое-что, если вы желаете.
— Мне кажется, — вмешался тут Тринг, — я могу, поручиться за то, что мистер Десмонд — человек вполне компетентный. То же самое может сказать и наш настоятель.
— А достаточно ли он компетентен, — с озабоченным видом произнес стряпчий, — чтобы выполнить эту работу — ведь в ней должна найти отражение минувшая война?
Сосед Шарпа, толстяк Джо Кордли, церковный староста и розничный торговец зерном и фуражом, втиснутый в слишком узкий для него черный в белую клетку костюм, повернул к Стефену тупое красное лицо.
— Вы не воевали, мистер Десмонд?
— Нет.
— Были освобождены от военной службы?
— Нет.
— Но, надеюсь, вы не сознательно уклонялись от нее?
— Я был в это время за границей.
— Вот оно что! — Кордли вздохнул и глубже погрузился своим могучим телом в кресло. — Значит, были за границей, но не в окопах: так сказать, наблюдали войну со стороны.
— Насколько мне известно, — снова заговорил Шарп, вежливо и внешне благожелательно, но без всякого выражения в рысьих глазках, — насколько мне известно, ваш младший брат все же был в армии?
— Да. Он был не очень пригоден для службы и тем не менее пошел добровольцем в первый же месяц войны.
Пауза.
— Он ведь был убит?
— Да.
— В бою?
— Да.
— Вот оно что! — Кордли, удвоивший свой капитал, продавая сено войскам, стоявшим в Чиллинхемском лагере, опустил уголки рта и закатил глаза. — Храбрый малый! Все отдал родине.
Наступившая за этим пауза была еще более напряженной, чем предыдущая. Стефен сжал губы. Он пришел на это свидание, желая по многим причинам получить заказ, и сейчас, натолкнувшись на столь враждебный допрос, преисполнился еще большей решимости добиться его.
— С вашего позволения… хоть я и не принимал участия в боях и наблюдал войну, как вы очень точно изволили выразиться, лишь со стороны, у меня — возможно, именно поэтому — сложился вполне определенный взгляд на нее, который, пожалуй, и дает мне право претендовать на эту работу. Мне кажется, что ваш Мемориальный зал оправдает свое назначение лишь в том случае, если будет воздвигнут не только в память о тех, кто отдал жизнь за родину, но и как грозное предостережение тем, кто готовит новые войны. Если мне поручат писать панно, я поставлю своей целью отобразить в них трагическую сущность войны и, выпукло обрисовав принесенные жертвы и страдания, быть может, сумею повлиять на людей, которые будут смотреть на них, и таким образом внесу свой вклад в предотвращение нового всеобщего бедствия.
— Браво, мистер Десмонд! — от души воскликнул Тринг. Ему понравились и эта краткая речь, и то, что Стефен, произнося ее, смотрел в упор на Шарпа. Жаль, что малый оказался таким трусом, но за время службы в армии Тринг не раз сталкивался с трусами, попадавшимися даже среди представителей лучших семей. — Поговорим теперь о сроках.
— Готовы ли вы, — вмешался снова Шарп, — представить на наше одобрение эскизы рисунков, в которых было бы отражено то, о чем вы сейчас говорили?
Стефен посмотрел на Тринга.
— Так обычно не делается.
— Вы хотите сказать, что мы должны поверить вам на слово и на этом основании дать вам заказ? — спросил Кордли.
— Художнику надо верить, — горячо возразил Стефен. — Живописец — это не бродячий торговец, который носит свои товары в заплечном мешке. Он может предложить только свое умение. Я, конечно, готов представить вам эскизы, если вы настаиваете, но, поскольку это значит проделать добрую половину — и притом самую трудную половину — работы, я могу выполнить вашу просьбу лишь в том случае, если мы договоримся относительно заказа.
— Мы не можем терять столько времени, — решительно заявил Тринг. — Ведь зал должен быть открыт в марте.
— Пятнадцатого марта, — шепотком уточнил Саттон, впервые за все время раскрывший рот. — Значит, через три месяца, считая с сегодняшнего дня.
Снова небольшое молчание.
— Вы сможете закончить работу к этому времени?
— Думаю, что смогу.
— Что вы думаете, нас не интересует, — обрезал его Шарп. — Мы должны быть уверены.
— Это не такой большой срок для пяти крупных полотен. Но, когда тема увлекает меня, я работаю быстро.
— Прекрасно. Теперь насчет оплаты. Мы предлагаем вам пятьсот гиней.
— Разве мы не договаривались расплачиваться в фунтах? — буркнул торговец зерном и фуражом.
— Оплата в гинеях, мой дорогой сэр, более джентльменская форма вознаграждения. Вас удовлетворяет эта сумма, мистер Десмонд?
— Вполне.
Тринг посмотрел на своих коллег.
— В таком случае я предлагаю заплатить нашему художнику сто гиней сейчас. В качестве аванса. Окончательный расчет — по сдаче работы.
— Я возражаю. — Шарп уставился в дальний угол потолка. — Мы должны платить по представлении работы.
— Но мистеру Десмонду, — возразил Саттон, — придется произвести значительные затраты на холст и другие материалы, не говоря уже о рамах.
— Это его дело, — мрачно заметил Шарп. — А кто нам поручится, что он не заболеет, или не надует нас, или по какой-то причине не сумеет выполнить работу вовремя? Всякое может случиться. Я говорю: платить будем по представлении работы.
— Так все разумные люди поступают, Арнольд. Я поддерживаю твое предложение.
Но тут, прежде чем Тринг успел открыть рот, заговорил Стефен:
— Я не всегда имел возможность покупать холст и краски. Но сейчас, к счастью, такая возможность у меня есть. Я принимаю ваши условия. Однако я просил бы вашего разрешения работать в самом зале. У меня здесь пока еще нет мастерской.
— Думаю, что мы можем это разрешить. В любом случае вы должны ознакомиться с залом. Мы дадим вам ключ. — Тринг помолчал и, поскольку никто не возразил против этого, добавил: — Значит, мы обо всем договорились, джентльмены. Поздравляю вас, мистер Десмонд. Я уверен, что вы представите нам великолепную работу.
С ключом в кармане Стефен отправился прямо в новое здание, стоявшее на небольшом возвышении неподалеку от соборной ограды, — оно отчетливо выделялось на фоне стройных вязов, в верхних ветвях которых с незапамятных времен селились грачи. Здание сразу произвело благоприятное впечатление на Стефена не только своим местоположением и удивительной гармонией формы и цвета с окружающими каменными строениями преимущественно XIV века, но и простотою чистых архитектурных линий. Войдя внутрь через сводчатую дверь, он невольно вздрогнул от восхищения. Перед ним был правильный пятиугольник, освещавшийся сверху, и, поскольку никакие проемы окон не прорезали поверхности выбеленных известкой стен, Стефену предоставлялась изумительная возможность осуществить серию взаимосвязанных между собою панно. Он уже мысленно видел, как будут гореть и переливаться его краски на этом мертвенно-белом фоне! А как эффектно можно разместить пять одинаковых панно на пяти совершенно одинаковых стенах! Стефен опустился на одно колено и долго простоял так в пустом зале, среди известки и мусора, оставшихся после строителей; затем поднялся, тщательно запер дверь и, обогнув церковь, вышел на главную улицу. Из «Голубого кабана» он позвонил Мэддоксу в Лондон и попросил выслать ему немедленно холст, краски и все необходимое для работы. Потом, все так же с непокрытой головой, глубоко засунув руки в карманы узкого сюртука, какие носят священники, он быстро зашагал по направлению к холмам Даунс, не видя ничего, кроме образов, которые, как на экране, замелькали перед его мысленным взором.
Несколько дней Стефен не приступал к работе, хотя это воздержание стоило ему большого труда. Ему хотелось как следует все продумать, прежде чем разрабатывать тему, которая была ему так мучительно близка. Потеря брата и иссушающие душу лишения тех лет, что он провел в Испании, не могли не оказать влияния на его будущий замысел. И потом, где-то в глубине его души таился источник вечного вдохновения — «Ужасы войны»; офорты эти так поразили его, что он, как зачарованный, часами стоял перед ними в длинной галерее Прадо. В Стефене нарастал бунт истерзанного духа, восстающего против извечной трагедии человеческой жестокости.
К концу недели он взялся за кисть. И, по мере того как его замысел принимал форму конкретных образов, он все больше и больше увлекался работой, горя желанием изобразить не только героику, но и страшные опустошения войны так, чтобы, взглянув на его картины, люди никогда уже не могли поддаться подобному безумию.
Образы, порожденные его фантазией, со всех сторон обступали Стефена, их было так много, что он часто проводил целые дни в зале — чуть ли не с рассвета и до наступления сумерек. Каждое утро Каролина совала ему в карман сверток с бутербродами, но, не желая делать перерыва, он, стоя у мольберта, лишь время от времени машинально откусывал кусок хлеба с сыром. Тишина и уединенность пустого зала необычайно благоприятствовали работе, ибо он не любил писать на виду у людей, и, после того как он весьма решительно выпроводил нескольких незваных посетителей, явившихся было поглазеть, его оставили в покое. К ночи он возвращался домой, опустошенный творческим напряжением, но с радостным сознанием, что продвинулся еще дальше в осуществлении своего замысла.
Для настоятеля это упорное и поистине спартанское прилежание сына было не только поразительным Открытием — ибо он никогда не предполагал, что художники, которых он представлял себе главным образом по романам Мюрже и Дюморье как распущенных, беспечных кутил и бродяг, вообще способны неутомимо трудиться, — оно принесло ему немалое удовлетворение, вначале смутное, но все возраставшее по мере того, как шли дни. Несмотря на все пережитые разочарования, огорчения и неудачи, надежда, которую он считал навеки угасшей, вновь вспыхнула в нем. Его сын вернулся домой, он ведет размеренный образ жизни, одевается, как все порядочные люди, и пишет панно для здания, которое будет служить религиозным целям. Ведь это может вернуть его на путь истинный!
Когда весть о том, что Стефен получил заказ на панно для Мемориального зала, облетела Стилуотер, она была встречена — и настоятель сам был тому свидетелем — весьма неблагожелательно, вызвав злобные толки в деревне и в близлежащих поместьях. Бертрам повсюду чувствовал и даже читал на лицах своей немногочисленной паствы во время воскресной службы искреннее возмущение. В местной печати было опубликовано несколько писем; наиболее неприятное из них было подписано «Pro Patria»[61] и помещено в «Каунти газет» на самом видном месте. Весьма обеспокоенные всем этим, настоятель и Каролина обсуждали вполголоса неприятную заметку.
— Какие жестокие нападки! — Бертрам в тревоге сдвинул брови. — На редкость ядовитые. И, к сожалению, справедливые.
— Но это же нечестно, отец. При чем здесь то, что Стефен не был в армии? Ведь в этом деле главное — какой он художник.
— Возможно, Каролина. В то же время для украшения здания, воздвигаемого как памятник войны… Есть какой-то резон в том, что для этого следовало бы выбрать человека, бывшего в армии.
— Который мог бы оказаться очень плохим художником?
— Да… да, возможно. Как ты думаешь, Каролина, кто послал в газету это письмо?
— Вы не догадываетесь, отец?
— Неужели Алберт Моулд?
— А кто же еще? У вас в целом свете нет ни одного врага… кроме него.
— Но, милая моя, он не настолько образован, чтобы составить такое письмо. И потом подписано-то оно: «Pro Patria».
— Значит, кто-то написал по его просьбе. Среди его знакомых достаточно людей, которые могли бы это сделать.
Настоятель покачал головой, словно не в силах был поверить в такое коварство.
— Подумать только, что у этого милого старика Моулда, который честно работал у нас свыше пятидесяти лет, мог — господи прости — вырасти такой пройдоха-сын.
— Нынче время выскочек, отец. Даже старик Моулд и тот метит, как бы забраться повыше. Он обзавелся радио, его дом лучше отапливается, чем наш, и чаще имеет горячую воду, он два раза в неделю ходит в кино, а когда я на днях встретила его в деревне и спросила, прислать ли ему, как всегда, на рождество свиной окорок, он сказал: «Нет, покорнейше благодарим, мисс. Алберт уже купил целый олений бок». И так хитро посмотрел на меня. «Может, — говорит, — послать вам кусочек?»
Оба помолчали.
— Вот что, — сказал настоятель, — надо скрыть эту статью от Стефена. Мы должны его всячески поддерживать, чтобы он не пал духом.
— Он получил на днях поддержку, отец, и немалую. Помните его приятеля, Ричарда Глина?.. О, я знаю, вы не одобряли этого знакомства, но ведь он выставляется в Королевской академии… Словом, он приезжал недавно в Чарминстер, и они со Стефеном вместе завтракали в «Голубом кабане»…
— Ну и что же?
— Видите ли… Стефен рассказал ему о своем замысле, показал, что сделано… а ведь он уже набросал вчерне свои панно. И Глин был совершенно потрясен.
Настоятель хоть и не знал, радоваться ему или огорчаться, все же был взволнован этим сообщением. Наступила пауза: он думал. Затем, подняв взгляд на дочь, сказал:
— А тебе не кажется, Каролина, что, если он успешно выполнит эту работу, для него может вновь открыться праведный путь… он может заняться росписью церквей… витражами и тому подобным? Он может найти себя в церковном искусстве. Ведь он еще так молод. Кто знает, может, когда-нибудь… трудясь на этой ниве… он и решит… принять духовный сан? — Бертрам умолк, встал и взял шляпу. — Я скоро вернусь, моя дорогая.
Она видела в окно, как он шел по дорожке, медленно, слегка согнувшись, заложив руки за спину, — высокая черная фигура в плоской шляпе священника. Каролина поняла, что он пошел в церковь молиться.
6
Среди многих, бесспорно превосходных, качеств, отличавших супругу генерала Десмонда, такое скромное достоинство, как мягкий нрав, было что-то не очень заметно. Выросла она в военной среде, еще совсем крошкой была наречена дочерью полка, много лет провела с мужем в Индии, что лишь укрепило твердость ее характера, унаследованного от многих поколений английских колонизаторов, чья кровь текла в ее жилах, и усилило — возможно, благодаря особому влиянию тамошнего климата на печень — ее страсть распоряжаться и командовать. В это январское утро в ней чувствовалась какая-то особая суровость: эти сжатые губы, эти слегка раздувающиеся порозовевшие тонкие ноздри не предвещали ничего хорошего для того, кто вздумал бы ей перечить. Отдавая приказания прислуге, она была необычайно резка. Она отчитала горничную, деревенскую девушку, которая — конечно же нарочно! — с грохотом укладывала дрова в ящик. Генеральша, в клетчатой юбке и джемпере, отлично обрисовывавшем ее статную фигуру, с ниткой жемчуга вокруг все еще грациозной шеи, сидела за письменным столом орехового дерева и просматривала почту, связанную главным образом с ее деятельностью в качестве дамы патронессы Красного Креста, общества «Девичьих наставниц» и местной больницы. Затем, откинувшись на спинку стула, она уставилась на медное пресс-папье из Бенареса, стоявшее перед ней на столе.
«Что делать?» — без конца спрашивала она себя, ибо вопрос этот, точно надоедливый москит, ни на секунду не оставлял ее в покое с тех пор, как она проснулась. После завтрака ее муж натянул высокие сапоги и отправился на конюшню, повторив еще раз, что ему придется провести весь день в Гиллинхерсте, так как надо договориться насчет фуража на зиму. Пусть едет, она все равно не собиралась советоваться с ним: такое дело не следует выпускать из собственных рук. Но что, что предпринять?
В тот мягкий, окутанный туманом вечер несколько недель назад, когда из-за поворота возле Броутоновского поместья выскочила машина, на секунду выхватив из темноты ярким светом своих фар фигуры Стефена и Клэр, за рулем сидела она, и она была изумленным свидетелем их встречи. А ехала она из усадьбы, где ей сказали, что сын ее в Лондоне, а Клэр нет дома. И вдруг — эта картина, представшая ее взору, словно при вспышке магния. Как близко они стояли на пустынной сельской дороге… и Джофри как раз уехал… Такое стечение обстоятельств, принимая во внимание громкую репутацию «этого малого», было весьма тревожным.
Говоря по справедливости, генеральша не могла не признать, что поведение Клэр отличается безупречной порядочностью — во всяком случае, так это выглядело со стороны; правда, в Индии генеральше довелось быть свидетельницей совершенно неожиданных превращений, а потому она решила глядеть в оба, но пока никому ничего не говорить. Однако не могла же она забыть, что в юности Клэр была неравнодушна к Стефену, и чем больше генеральша думала об этом, тем более чреватой всякими последствиями представлялась ей такая нелояльность Клэр — пусть вполне невинная, но все же нелояльность — по отношению к Джофри. Хотя Аделаида Десмонд, воспитанная в строгости казарменной дисциплины, с детства привыкла контролировать свои порывы, а стаз матерью, свела все проявления нежных чувств к изредка брошенному слову, сдержанному жесту — короче, ограничила себя строгими требованиями приличий, — она тем не менее была очень привязана к своему сыну. Его женитьба на броутоновских землях, благодаря которой он из безвестного армейского капитана превратился в солидного землевладельца, явилась для нее источником великой радости. Однако за этим последовали и некоторые разочарования. Оказалось, что большая часть поместья не подлежит отчуждению и передается по наследству представителям броутоновской линии, — это, конечно, было замечательно, но ущемляло права Джофри. Кроме того, значительная часть состояния леди Броутон была положена в банк на имя дочери, и, таким образом, Клэр обладала довольно крупными личными средствами. Это делало ее независимой в большей мере, чем положено быть жене, и, несмотря на покладистый характер Клэр, часто раздражало Аделаиду, а теперь, после того, что она видела накануне, представлялось и вовсе опасным.
Не так давно они были приглашены на обед в «Грэшем-парк», и ее соседом по столу слева оказался Реджинальд Тринг. Аделаида с покровительственной снисходительностью относилась к краснолицему контр-адмиралу — человеку со скромными средствами, обладавшему жалким подобием виллы и любившему посудачить, как многие холостяки. Остроты Тринга забавляли ее куда меньше, чем капельки пота, мгновенно усеявшие после горячего супа его розовую лысину, точно под нею таилось множество крошечных гейзеров. Аделаида с детских лет была предубеждена против старших офицеров, а потому считала контр-адмирала глуповатым, хотя добрым и безвредным. Ей было бесконечно скучно слушать его разглагольствования, и сначала она даже не поняла, что его простодушные похвалы относятся к Клэр. А поняв, принялась слушать внимательно, и контр-адмирал, похваляясь своими дипломатическими способностями, под строжайшей тайной поведал ей, как ловко удалось ему обделать «это маленькое семейное дельце». Клэр проявила такое благородство, в заключение сказал он, решив помочь двоюродному брату Джофри!
Не в силах произнести ни слова, генеральша глотнула воды. Впервые в жизни она лишилась дара речи. Этот идиот подтверждал все самые худшие ее подозрения. Клэр тайком — да еще с такой возмутительной неосмотрительностью! — заботится об этом подонке. Нет, этому надо положить конец, к притом немедленно, пока сплетни не поползли по всему графству.
Сейчас, при холодном свете утра, генеральша склонна была винить во всем этого «ренегата». Он, несомненно, втерся в доверие к Клэр, нимало не задумываясь над тем, что может ее скомпрометировать, и упросил, чтобы она помогла ему. Бесполезно, конечно, говорить с ним и пытаться воззвать к его чувству чести. С другой стороны, всегда опасно вмешиваться в отношения между мужем и женой. Однако Другого пути не было. Генеральша верила в свой такт и умение быть деликатной и ненавязчивой. Она знала, что сегодня Клэр едет в Лондон. И вот, решительно направившись к телефону, она терпеливо дождалась, пока ее соединят со Стилуотером, и пригласила Джофри приехать к ней на чай.
Он явился рано, около четырех часов, — делать ему все равно было нечего, — и, поскольку генерал все еще не вернулся из Гиллинхерста, Аделаида могла быть спокойной, что им никто не помешает.
Она отлично накормила сына, подав свежеиспеченный сассекский торт и горячий поджаренный хлеб, намазанным джемом, который Джофри особенно любил. Затем, усевшись на кожаный пуф — прямая и стройная, — она взялась за вязанье, а сын, вытянув ноги перед ярким огнем, лениво покуривал сигарету, выпуская дым через нос.
Аделаида завела разговор о том, что было наиболее близко сердцу сына: сколько ему удастся настрелять дичи во время финальных состязаний охотников Стилуотера; какое место займут его гончие на предстоящих соревнованиях; какой приз он может получить на скачках с препятствиями для джентльменов-наездников в Чиллинхеме.
Время приятно текло для Джофри, наслаждавшегося звуками собственного голоса. Мамаша умела доставить ему удовольствие, она не хуже кого угодно понимала толк в лошадях, ну и, конечно, боготворила его. Часы пробили шесть. Погасив последнюю сигарету, Джофри неторопливо поднялся с кресла.
— Благодарю за милую беседу и чай, матушка. Так приятно было поболтать с вами.
— Мне тоже, Джофри. — Она вышла с ним в холл, помогла надеть тяжелое, подбитое мехом пальто, затем, стоя под газовым рожком с зеленым абажуром, создававшим в комнате освещение подводного царства, как бы вскользь заметила: — Кстати, я слышала, что твой кузен вернулся домой.
— Да, такая неприятность. Я, конечно, не намерен встречаться с ним.
— Это разумно, Джофри. И на твоем месте я посоветовала бы Клэр держаться от него подальше.
Джофри, повязывавший в эту минуту цветастый шарф, приостановился и посмотрел на мать.
— Что вы хотите сказать этим?
— А вот что… Ты, конечно, не забыл, что вытеснил его из сердца Клэр… Это должно страшно уязвлять его. А после всех этих лет, проведенных в самых низкопробных парижских притонах… ему не очень-то можно доверять.
— Можете не напоминать мне об этом, я и сам знаю. Этот малый способен на все.
— В таком случае, чтобы я была спокойна, непременно поговори с нашей милой Клэр.
Он завязал наконец шарф и оглядел себя в небольшом зеркале у вешалки.
— Ладно, ладно. Спокойной ночи, матушка.
— Спокойной ночи, Джофри.
Она постояла в дверях, пока он заводил мотор своей спортивной машины, но вот колеса зашуршали по гравию и автомобиль скрылся. Тогда, довольная своими дневными трудами, генеральша повернулась и вошла в дом.
Джофри ехал на большой скорости, чрезвычайно умело ведя машину. Он считал себя хорошим автомобилистом и, сидя за рулем, частенько предавался раздумью, — главным образом о том, не принять ли ему участие в Бруклендских автомобильных гонках. Вот и сейчас свежий воздух, бивший ему в лицо, должно быть, заставил его мозг заработать куда энергичнее, чем могла предполагать генеральша. Так или иначе, срезая углы и ласково поглаживая при этом тонкий руль машины, он без конца спрашивал себя: «На что намекала старуха?»
Она явно не без причины позвала его на чай. В прошлом, когда он учился в школе и в Сандхерстском колледже, мать часто писала ему и самое главное обычно излагала мимоходом — в приписке, словно вспомнив в последнюю минуту. Так неужели она вызвала его сегодня для того, чтобы сказать эту последнюю фразу насчет Клэр? Джофри усмехнулся и надвинул на лоб свою клетчатую фуражку. Природная самонадеянность, вкупе с воспитанием, полученным в привилегированных учебных заведениях, где его приобщали лишь к искусству бить по шарам различной величины, не слишком способствовали развитию его мыслительного аппарата, но длительное общение со спортсменами, букмекерами, завсегдатаями скачек и конскими барышниками выработало в нем своеобразную проницательность, острое чутье на то, что он называл «подвохом». А потому он воспринял намеки матери совсем иначе, чем она предполагала, и принял решение, резко противоположное тому, что она советовала: он не станет говорить с Клэр, а будет молча, исподволь наблюдать за развитием событий.
Двадцать минут седьмого он уже был дома; Клэр, которая обычно возвращалась поездом, отходившим от вокзала Виктории в половине шестого, еще не приехала из Лондона. Поднявшись наверх, чтобы помыться и переодеться к обеду, Джофри остановился у маленькой гостиной, примыкавшей к спальне жены. В этой комнате Клэр проводила много времени, так как она была солнечная и удобно расположена. Постучав на всякий случай в дверь и не получив ответа, Джофри секунду помедлил и вошел. Комната была прелестная, выдержанная в светло-серых тонах, с бледно-розовыми портьерами и такими же ситцевыми чехлами; все здесь было хорошо знакомо Джофри: он частенько заходил сюда в отсутствие Клэр — побродит из угла в угол, потрогает одно, другое, перевернет письмо на письменном столе, визитную карточку на каминной доске, как и подобает заботливому и, пожалуй, несколько подозрительному супругу, для которого дела жены, а особенно их финансовая сторона, представляют вполне естественный и притом немалый интерес.
Сейчас, однако, его ревизия была более целеустремленной. Он подошел прямо к бюро, которое Клэр никогда не запирала, и принялся методически обследовать его. Добрых десять минут он просматривал бумаги в ящиках и отделениях. Ничего, положительно ничего. Безобидность того, что он обнаружил, — вплоть до своих старых снимков в форме Сандхерстского колледжа, — вызвала легкий румянец на его щеках.
Несколько пристыженный, он уже готов был повернуться и уйти, как вдруг в верхнем отделении увидел сложенный листок. Это был оплаченный счет на четыреста фунтов стерлингов; на нем стоял штамп галереи Мэддокса, Нью-Бонд-стрит, 21, и выписан он был за две картины Стефена Десмонда — «Благодеяние» и «Полдень в оливковой роще».
7
Было начало марта, день клонился к вечеру, и ежемесячное заседание Окружного совета Западного Сассекса медленно подходило к своему долгожданному концу: обсуждался вопрос о том, стоит ли подводить канализацию к деревеньке Хеттон-на-Пустоши, и споры то разгорались, то утихали. Среди четырнадцати присутствовавших на заседании членов совета сидел и Алберт Моулд; он был необычайно молчалив и все время грыз ноготь большого пальца, пряча свою тюленью голову в поднятый воротник пальто, которое он не снимал, чтобы не просквозило весенним ветерком, проникавшим сквозь ветхие стены, обшитые растрескавшимися деревянными панелями. Рядом с ним сидел его друг и коллега Джо Кордли, а через стол — неутомимый слуга народа контр-адмирал Тринг.
Молоточек председателя стукнул в последний раз, клерк, буркнув обычную фразу, объявил о закрытии заседания, не забыв, однако, упомянуть о дне и часе следующего. Послышался грохот отодвигаемых стульев, и члены совета, переговариваясь, стали расходиться. Все, кроме Алберта Моулда. Он встал вместе с Кордли у двери и, когда Тринг подошел к выходу, задержал его.
— Я б хотел сказать вам два слова, сэр, если вам это не обременительно.
Контр-адмиралу это было очень обременительно, ибо он торопился на стадион Среднего Сассекса, где его ждало поле для игры в гольф, но, прежде чем он успел придумать какой-нибудь предлог, чтобы уклониться от разговора, Моулд продолжал:
— Очень мне неприятно об этом с вами говорить, но ничего не поделаешь. Приходится. Я насчет этих самых панно для Мемориального зала.
— Ну; что там еще? — буркнул Тринг, недвусмысленно взглянув на часы.
— А вот что, сэр. Ведь уже добрых три месяца, как он их малюет, а, по моим скромным сведениям, до сих пор никто их в глаза не видел. Я знаю, разные люди пытались взглянуть, но их выпроваживали: панно свои он все время держит под замком. Так вот, сэр, нехорошо это и неправильно: ведь открытие-то зала на носу. Во всяком случае, два члена комиссии так мне и сказали. Словом, они просили меня пойти с ними и посмотреть.
— Как же вы, черт побери, будете смотреть панно, если они заперты?
— А мистер Арнольд Шарп дал мне запасной ключ.
Тринг неодобрительно посмотрел на Моулда. Он вообще не любил этого человека — не столько потому, что тот был выскочка, усиленно старавшийся вылезти за рамки своего класса, сколько из-за этой его подобострастной манеры держаться, которую он избрал для своеобразного глумления над людьми, занимавшими более высокое, чем он, положение.
— Так вот, сэр, коротко говоря, мы вчера поздно вечером побывали в зале. И должен вам с прискорбием сообщить, что нам не понравилось то, что мы там увидели.
— Да хватит вам, Моулд, — примирительно сказал Тринг. — Вы же ничего не смыслите в искусстве.
— А это не только мое мнение, хоть оно, может, и немногого стоит. — На какую-то долю секунды мутные глазки Моулда встретились с открытым взглядом контр-адмирала. — Адвокат Шарп и Джо Кордли такого же мнения.
— Правильно он говорит, — решительно подтвердил Кордли. — Могу поклясться на библии.
— Не мне, конечно, советовать вам, только, будь я председателем, я бы пошел и взглянул на них.
Тринг почувствовал некоторое беспокойство. В глазах Моулда поблескивал огонек, который ему совсем не нравился. Подумав немного, он нехотя распростился с приятными мыслями о гольфе и сказал:
— У вас с собой этот ключ?
— С собой, сэр. И мы с Джо оба сейчас свободны.
— Тогда пошли.
Они вышли из здания Окружного совета и, сев в машину контр-адмирала, выехали на шоссе. В Чарминстере Моулд предложил прихватить с собой Шарпа и Саттона. На это потребовалось время, и, когда пять членов комиссии подъехали к Мемориальному залу, было уже темно. Моулд молча отпер дверь. Зал был пуст: Стефен ушел около часа назад. Кордли с многозначительным видом включил свет. И взорам их предстали панно.
Трингу прежде всего бросилось в глаза то, которое Стефен назвал «Дары миру». На переднем плане — молодая женщина как бы протягивает зрителю младенца, а за нею — золотистое поле пшеницы, фруктовые сады и множество народу: жницы, жнецы, веселые крестьянские лица. Глядя на эту картину, Тринг почувствовал, что тревога его улетучивается, сменяясь теплой волной облегчения. Это была хорошая, можно сказать, превосходная работа, глубоко впечатляющая, необычная, — словом, панно очень понравилось ему. Однако когда он повернулся ко второму полотну — «Это ты, Армагеддон!» — где было изображено множество солдат и орудий, а рядом — ликующие толпы, оркестры, знамена, колышущиеся под темным грозовым небом, — в нем снова пробудились опасения, которые еще больше усилились и превратились уже в страшную уверенность, когда он поспешно, с возрастающей тревогой окинул взглядом третье панно — «Насилие над миром» и четвертое — «Плоды войны». Это были картины невероятной силы: одна (насколько мог это понять его потрясенный ум) представляла собой сложную композицию, изображающую ужасы войны, а другая — тяжкие ее последствия: голод, эпидемии, разрушенные деревни, сожженные жилища, осквернение цветущего пейзажа, изображенного на первом плане, и на все это, рыдая, смотрит обнаженная женщина. А от последнего полотна — «Пробуждение мертвых» — у Тринга и вовсе глаза вылезли на лоб. О чем, черт побери, думал этот парень, изображая таких людей! Да это даже и не люди, а трупы, обезображенные, голые, иные без ног, тут и женщины и мужчины, и все они выходят из могил на трубный зов архангела! Никогда, даже в самых диких кошмарах, не снилось ему такой страшной катастрофы. И в появлении этих творений повинен он, контр-адмирал Реджинальд Тринг, ибо ведь он фактически навязал этого треклятого Десмонда членам комиссии.
А они молча наблюдали за ним, ожидая, что он скажет. Контр-адмирал пожал плечами: в недостатке мужества его никогда нельзя было упрекнуть.
— Что ж, джентльмены… это очень разочаровывающее зрелище.
— Разочаровывающее?! — Кордли чуть не хватил удар от возмущения. — Да это же надругательство над нами, самое настоящее надругательство!
— Вы только посмотрите на вон этих… — Моулд кивнул на последнее панно. — Ведь они все голые… как есть голые. Мало того: тут и мужчины и женщины, и у всех все наружу.
Тринг отвел в сторону взгляд и посмотрел на Саттона. Но кроткий банкир совсем побелел и не был склонен помочь ему.
— Да, джентльмены, все это весьма огорчительно. Я должен немедленно повидать настоятеля.
Тут заговорил Шарп, дотоле молча, внимательно разглядывавший картины.
— Позвольте обратить ваше внимание на такую подробность. — И он указал на одну из деталей в сложной композиции третьего панно. — Что, по-вашему, делают тут эти солдаты? Может, кто-нибудь из присутствующих наделен большим художественным воображением, чем я, и объяснит, как это называется?
— Боже правый! — невольно вырвалось у Тринга.
И среди поднявшегося ропота Моулд вкрадчиво добавил:
— Это-то и заставило нас пригласить вас сюда.
Контр-адмирал, поджав губы, решил положить конец осмотру. И неожиданно объявил:
— Назначаю на завтра экстренное заседание комиссии. Ровно в девять утра. И приглашу на него Десмонда. А пока прошу воздержаться от публичного обсуждения этого вопроса. Доброй ночи.
На следующее утро, в указанное время, Стефен, нимало не догадываясь о грозящей ему беде, предстал перед комиссией. Не зная о причинах вызова — по телефону Тринг ничего ему не сказал, — он был в превосходном настроении. Правда, он устал и нервы у него были несколько натянуты после многих недель неослабного труда, но сознание удачи окрыляло его. Работа подходила к концу, и он знал, что картины получились хорошие. Через несколько дней он покажет панно комиссии. Об этом, должно быть, они и хотят с ним поговорить.
— Мистер Десмонд, я должен сообщить вам, что мы видели ваши картины. Это совершенно скандальное зрелище.
Удар был настолько неожиданным, что Стефен растерялся. Не сумев справиться с собой, он вздрогнул и страшно побледнел, глаза его потемнели, и взгляд стал почти жестким. Но, прежде чем он успел раскрыть рот, Тринг продолжал:
— Я лично просто не понимаю, как вы могли в такой оскорбительной форме воплотить наши пожелания.
Стефен с трудом перевел дух — так сдавило вдруг грудь.
— Что же оскорбительного в моей работе?
— Сама цель, во имя которой мы все это затеяли, требует чего-то благородного и героического. Группа военных разных родов войск, шагающая с флагом… Или раненый, который бредет, опираясь на плечо товарища, или, скажем, сестры милосердия… — Стефена передернуло. — А вы вместо этого создаете… картины, совершенно чуждые нам по духу… изображаете человеческое страдание в какой-то, мягко выражаясь, патологической и унизительной форме.
— Я же рассказывал вам о своих замыслах, прежде чем начать работу. Мне казалось, что вы их одобрили.
— Ни один здравомыслящий человек не может одобрить эти панно.
— А вы достаточно компетентны, чтобы судить о них?
— Вы считали нас достаточно компетентными, когда мы вам их заказывали.
Пламя ярости вспыхнуло в груди Стефена.
— В таком случае, может быть, вы будете так любезны и уточните, чем именно вам не нравятся мои полотна?
— Уточним, уточним! — воскликнул Кордли, распаляясь и переходя на вульгарный жаргон. — Ты что, думал, нам могут прийтись по вкусу твои калеки и слепые… голые бабы… шлюхи?.. Чего уж там, чистое непотребство, распутство!
— Хватит! — резко оборвал его Тринг. За время, истекшее со вчерашнего вечера, он тщательно взвесил, в какое положение попал и как из него лучше выйти. Хотя контр-адмирал и считал себя лично глубоко уязвленным, он пришел к выводу, что самое правильное — приглушить этот злополучный скандал: так будет наименее опасно. А потому он прежде всего решил не допускать на заседании детального разбора картин, ибо это даст пищу для разговоров за обеденным столом по всей округе. Придя к такому решению, он вперил в Стефена холодный взгляд своих голубых глаз, привыкших обозревать горизонт с юта, и сказал: — Позиция комиссии абсолютно ясна и изменению не подлежит. Мы не можем принять ваши картины. Я считаю, что одна из них требует серьезных исправлений, а три — полной переделки. Вы согласны с этим?
— Нет, не согласен, — не задумываясь, ответил Стефен. — Нелепо даже предлагать мне это.
— В таком случае я буду просить вас прекратить всякую работу над панно. В свое время вам будет официально вручено решение комиссии об аннулировании заказа.
Небольшая пауза. И тут раздался голос закона: надо было уточнить один вопрос, ускользнувший от внимания председателя.
— Я бы просил записать в протоколе, — сказал Шарп, — что эти картины отклонены нами единогласно и по условиям договора мы не обязаны платить за них — ни единого пенни.
Стефен продолжал неподвижно стоять, стараясь справиться с бушевавшей в груди бурей. Никогда прежде, в самые трудные минуты жизни, не испытывал он такой горечи, как сейчас! У него дух перехватило от сознания чинимой над ним несправедливости. Ему хотелось крикнуть: «Ну и оставьте себе свои проклятые деньги… свои тридцать сребреников! Неужели вы думаете, что я вкладывал в это дело всю душу ради каких-то грязных бумажек?» Но он знал, что такой взрыв мог только еще больше ожесточить их. Единственным спасением было молчание. Он внимательно посмотрел на каждого по очереди — лица расплывались перед его глазами, и он с трудом различал их, — затем, ни слова не сказав, повернулся и вышел.
Голова у него кружилась, но ноги машинально привели его к Мемориальному залу. Он твердо решил, несмотря на запрет, закончить работу над панно. Доделать оставалось совсем немного — еще каких-нибудь два дня, и уже можно будет покрыть картины лаком. К счастью, комиссия забыла потребовать у него ключ.
Но, подойдя к зданию, Стефен увидел, что дверь заперта железным засовом, на котором висел новый крепкий замок, и сбить его, сколько Стефен ни старался, ему не удалось. Снова минута напряженного раздумья. И снова он зашагал прочь. Он шел через город, ничего не видя, устремив мрачный, застывший взор к далеким холмам, — одинокая темная фигура на фоне безбрежного неба, — но даже и здесь, среди этой величественной природы, под этим необъятным серым куполом, который так низко нависал над ним, что, казалось, вот-вот придавит к земле, он всем видом своим по-прежнему бросал вызов враждебному миру.
8
В тот же день весть о том, что комиссия отклонила панно, стала всеобщим достоянием. Однако Тринг крепко держал в руках комиссию и в самых мрачных красках обрисовал те неприятные последствия, которые ожидают всех ее членов, если станет известен «непристойный» характер полотен, так как в конечном счете они отвечают за то, что заказ был поручен Десмонду, и потому официально было лишь объявлено, что представленная работа не удовлетворяет требованиям и, следовательно, неприемлема. Однако уже сам факт отклонения работ Стефена дал повод для пересудов и вызвал злорадный вой тех, кто не одобрял его кандидатуры. Аделаида, узнавшая о решении комиссии в «Симла Лодж», была очень довольна тем, что ее предсказания сбылись. Джофри, молча страдавший от раны, нанесенной его самолюбию, следивший и выжидавший, ощутил мрачное удовлетворение, которое возросло еще больше, когда до него дошли слухи, что Стефен исчез и его нигде не могут найти. Мерзавец, должно быть, валяется мертвецки пьяный в каком-нибудь брайтонском кабаке!
Прошло три дня с начала этой злополучной недели. В четверг вечером в доме стилуотерского настоятеля царила гробовая тишина. Каролина, решив, что дольше ждать нельзя, вошла в библиотеку. Настоятель сидел в своем излюбленном кресле, глядя в огонь; на коленях у него лежали «Комментарии» епископа Дентона, откуда он теперь черпал материал для своих проповедей, но он так и не удосужился раскрыть книгу. Каролина с минуту помедлила, словно не решаясь заговорить.
— Я хотела спросить, отец… можно запирать?
Бертрам не шелохнулся.
— Он так и не появлялся?
— Нет, отец.
Настоятель выпрямился, поморгал усталыми веками.
— А может быть, он у себя в комнате?
Каролина покачала головой.
— Я уже смотрела.
— Который теперь час?
— Скоро одиннадцать. Что если закрыть входную дверь, а боковую оставить на цепочке?..
— Нет, моя дорогая… пусть все будет открыто. А сама иди ложись. Ты, наверное, очень утомилась.
— Разрешите мне посидеть с вами.
— Нет, нет. У меня много работы. И я нисколько не устал. Спокойной ночи, Кэрри.
То, что он назвал ее уменьшительным именем, — а это случалось не часто, — тронуло Каролину до глубины души. Но она не умела проявлять нежность.
— Спокойной ночи, отец.
Нехотя, то и дело оглядываясь, она пошла наверх в свою холодную спальню, а Бертрам, выпрямившись, продолжал с озабоченным лицом дожидаться сына. Словно желая обмануть самого себя и делая вид, будто чем-то занят, он время от времени переворачивал страницы книги, но мысли его были далеко. Он то и дело поглядывал на часы, чутко прислушиваясь, не раздадутся ли шаги за окном.
Даже сейчас он с трудом мог поверить, что Стефен, который на протяжении стольких недель был образцом благопристойности, мог предаться беспутству, стремясь утопить свое горе в вине. Однако все так считали. Да и чем еще можно объяснить такое длительное отсутствие? Конечно, оправданием ему могло служить то, что удар был нанесен действительно жестокий. Да и сам настоятель возлагал на успех сына столько надежд, что ему больно было видеть сейчас, как они рухнули и рассыпались в прах. Он глубоко вздохнул и приложил руку ко лбу.
Медленно тянулись минуты; на дедовских часах пробило одиннадцать, затем — половина двенадцатого. В двенадцать часов последний уголек в камине вспыхнул и погас. Бессмысленно ждать дольше. Настоятель встал, выключил свет и медленно прошел наверх.
На следующий день, часов около трех, Каролина, которую хлопоты по дому вынуждали рано вставать — да к тому же она всю прошлую ночь почти не сомкнула глаз, — сняла платье и прилегла отдохнуть у себя в комнате. Бертрама вызвали к кому-то из прихожан. Внезапно Каролина услышала знакомый звук торопливых шагов и поспешно бросилась к окну. Сердце у нее отчаянно колотилось. Это был Стефен; он шел с таким задорным видом, что Каролина помертвела. Она быстро накинула старенький розовый халатик и встретила брата внизу.
— Дай мне чего-нибудь поесть, Кэрри, миленькая, — без всяких объяснений (что немало разозлило ее) сказал он. — И как можно скорее. Я умираю с голоду.
— Где ты пропадал? — с мягкой укоризной спросила она, хотя голос ее и дрожал от еле сдерживаемой злости.
Он улыбнулся — во всяком случае, выражение его лица стало менее напряженным.
— Не смотри на меня так, старушка. Мне очень жаль, если я огорчил тебя. Я был очень занят.
— То есть что значит занят? Три дня и три ночи занят?
— Очень просто… у меня была отвертка.
О чем это он? С ума сошел, что ли? И она сказала совсем другим тоном:
— Не надо шутить, Стефен… мы очень волновались. Где ты ночевал?
— А где, по-твоему, я мог ночевать? Там, где всегда. На полу. И при полных доспехах. А теперь я сбегаю наверх, вымоюсь и переоденусь.
Она вздохнула, радуясь, что он вернулся, но все еще недоумевая и опасаясь услышать что-нибудь такое, что может ее огорчить. Тем не менее она самолично приготовила ему яичницу с ветчиной — Софи настолько эмансипировалась, что теперь не появлялась на кухне между тремя и шестью часами, — и заварила крепкого чаю. Усевшись напротив него, по-прежнему в халате, она подперла подбородок руками и, еще не зная толком, как себя вести, смотрела на брата, жадно уплетавшего еду. Пока он пил и ел, он не мог отвечать на ее вопросы; но вот он откинулся на спинку стула и посмотрел на сестру.
— Все очень просто, Кэрри. Мне нужно было закончить панно. И, поскольку доступ к ним мне закрыли, пришлось сорвать замок.
— Сорвать замок?
— Сначала я пытался залезть туда по лестнице, но ничего не вышло… Тогда я взял отвертку и отвинтил засов.
— И ты был там… в Мемориальном зале… все это время?
— Почти что.
— И ничего не ел… целых три дня и три ночи? И спал… на полу?
— Уверяю тебя, милая Кэрри, что это меньше всего меня огорчало. — В голосе его послышались жесткие нотки. — Я хотел закончить работу… Теперь… картины покрыты лаком и готовы.
Она молчала. Хотя его бодрый тон снял тяжесть с ее души, однако она не могла не заметить, чего стоило ему это последнее усилие после долгого и упорного труда. К тому же в глазах его появился блеск, который пугал ее. Его лучшие качества — чистосердечие и мягкость — исчезли: теперь в нем чувствовалось какое-то вызывающее упрямство.
Он посмотрел на часы:
— Мне пора.
— Ах, нет, Стефен! — протестующе взмолилась она. — Останься. Отцу так хочется тебя видеть.
— Я рано вернусь, — заверил он ее. — Наверняка еще до десяти. Обещаю тебе.
Его слова звучали искренне, однако за ними таилось что-то, ускользавшее от ее понимания. Через минуту он уже вышел из дому — так же внезапно, как и появился.
Там, где проселочная дорога упиралась в шоссе, Стефен остановился и стал ждать. Наконец показался местный автобус, ходивший через каждый час, и Стефен поднял руку. Допотопная колымага была почти пуста, он вошел, и автобус тронулся по шоссе в направлении Чарминстера.
Хотя Стефен и не отличался упрямством, однако все взбунтовалось в нем сейчас, не позволяя примириться с таким отношением к себе. Шесть лет назад он бы усомнился в качестве своей работы. Теперь же он был уверен, что панно отвечают самым высоким требованиям — не только по глубине трактовки общечеловеческой темы, но и как произведения искусства. То, что они были отклонены произвольно, безосновательно, без всякой консультации с экспертами, возмущало Стефена до глубины души. Но еще больше возмущало его то, что комиссия поторопилась замять дело, прервала его работу над картинами, на которые она не имела никаких прав, так как ему не было за них заплачено, и, преградив ему доступ к ним, лишила возможности отстаивать свое детище. И сейчас, в тряском автобусе, вспомнив, с каким рвением, как добросовестно он выполнял этот заказ, Стефен прикусил губу и сжал кулаки. Нет, не может он подчиниться, да и не хочет, и, несмотря ни на что, вытащит всю эту историю на свет божий. И он стал тщательно перебирать в уме те меры, которые он для этого принял, — пусть они далеко не идеальны, но это лучшее, что можно придумать, и, как ему казалось, самое действенное. Какое счастье, что у него сейчас есть деньги. Никогда еще они не были ему так нужны.
Автобус въехал в предместье Чарминстера, и Стефен почувствовал, как напряглись его нервы. Часы на Рыночной площади светились в темноте, и стрелки показывали без четверти шесть. Стефен вышел из автобуса, не доезжая до площади, и прошел кратчайшим путем к железнодорожному вокзалу. Он остановился у выхода на главную платформу в ту самую минуту, когда к станции подходил поезд, прибывавший в шесть двадцать пять из Лондона.
Из вагонов вышло всего несколько человек, и среди них Стефен сразу увидел стройную фигуру Торпа Мэддокса, направлявшегося к нему с чемоданом в руке.
— Спасибо, что приехали, — сказал Стефен, обмениваясь с ним рукопожатием.
— Всегда рад быть вам полезен, мистер Десмонд. Дядюшка просил вам кланяться.
— Я заказал для вас номер в «Голубом кабане». Хочу, чтобы вам было здесь удобно, — сказал Стефен, идя вместе с Мэддоксом к выходу. — Но сначала нам придется проделать кое-какую работу.
— Вы уже договорились о помещении?
— Я снял помещение на две недели, считая с завтрашнего дня. Как раз туда мы сейчас и пойдем.
В самом центре Чарминстера, неподалеку от рынка, находился магазин, в котором раньше была передвижная библиотека Ленгланда и продавались писчебумажные принадлежности; дела предприятия шли очень скверно, и в результате помещение стали сдавать на небольшой срок для самых разных надобностей — например, под слет бойскаутов, под избирательный участок, под распродажи, которые устраивались всевозможными благотворительными организациями, процветавшими здесь. У этого помещения и остановился сейчас Стефен.
— Вот мы и пришли. Это, конечно, не бог весть что, но сойдет. Подходящие стены, а также есть стол и стул для вас. Пройдемте во двор. Там стоит ручная тележка.
Через пять минут, взявшись каждый за ручку и толкая перед собой тележку, они направились пустынным кружным путем к Мемориальному залу. Чарминстер, именовавшийся городом только потому, что там имелся собор, на самом деле был большим селом, жители которого рано укладывались спать. В этот час улицы были почти пусты, и Стефен порадовался тому, что их экспедиция осталась незамеченной. Не прошло и двадцати минут, как они вынесли панно из зала, погрузили их на тележку, и Стефен, убедившись, что лак просох, набросил на холсты кусок мешковины. Затем он закрыл дверь, считая, что этот акт вежливости будет должным образом оценен комиссией, и привинтил засов с замком на прежнее место.
Соблюдая необходимую осторожность, Стефен и Мэддокс направились к рыночной площади; вскоре они добрались до заведения Ленгланда, разгрузили тележку и внесли панно в пустое помещение. Затем закрыли все ставни и принялись развешивать картины. Одну из них — «Насилие над миром» — Стефен поместил в витрине; вторую — «Это ты, Армагеддон!» — как раз напротив входа; остальные три панно были развешаны в большой комнате, где раньше помещалась библиотека. Это оказалось делом нелегким: рамы были тяжелые, и их приходилось подвешивать на проволоке, но часов около девяти все было кончено, и Стефен остался доволен результатом. Он повернулся к своему помощнику:
— Ну, как?
Сосредоточенно нахмурившись, молодой Мэддокс сказал:
— Вы знаете, что я всегда был высокого мнения о ваших работах. Но, честное слово, эти панно превосходят все, что вы до сих пор создали. Это потрясающе… Я прямо ошеломлен.
— Значит, вы не возражаете провести в их обществе недельки две?
— Конечно, нет. Это будет… даже интересно. — Он помолчал. — Дядюшка их не видел?
— Нет. А почему вы спрашиваете?
— Я просто думаю, мистер Десмонд… Едва ли он посоветовал бы вам выставлять их в Чарминстере.
— Черт возьми. Тори, но именно в Чарминстере я и должен их показывать. А почему, собственно, нет?
— Видите ли, сэр… это маленький, захудалый городишко. Ручаюсь, что здесь не способны отличить произведение искусства от репы.
Молодой Мэддокс неспроста затеял этот разговор. Стефен ждал, что будет дальше.
— Если бы эти панно были выставлены в Национальной галерее или в Лувре, их оценили бы по достоинству. Но, мистер Десмонд, — и Мэддокс сделал пренебрежительный жест, показывая, во что он ставит художественные вкусы округи, а взгляд его молодых глаз стал необычно серьезным, — разве здесь в состоянии их оценить?
9
На следующий день утро выдалось холодное и ясное. В «Голубом кабане» Торп Мэддокс встал рано, позавтракал и отправился в так называемый магазин Ленгланда, который он и открыл ровно в девять часов, предоставляя широкой публике возможность познакомиться с картинами. В это самое время Марк Саттон, отличавшийся необычайной пунктуальностью, шел к себе в банк, находившийся на углу, на расстоянии нескольких домов от заведения Ленгланда. Он увидел в витрине большое полотно, узнал его и обмер. Четыре минуты спустя он уже был у себя в кабинете и звонил по телефону Трингу. Меньше чем через час контр-адмирал прибыл к нему и, беспомощно пожав плечами, объявил, что снимает с себя всякую ответственность.
— Я сделал все возможное, Саттон, чтобы не допустить скандала. Я делал это не ради себя, а ради тех лиц, к которым питаю глубочайшее уважение. Все было в полном порядке: комар носу не подточит. А теперь этот парень, черт бы его побрал, топит нас: надо же ему было выкрасть картины и выставить их для всеобщего обозрения!
— Картины-то, конечно, его… и он имеет право их забрать.
— В том-то и беда! Иначе я бы давным-давно сжег их.
Наступила пауза, пока Тринг набивал табаком трубку.
— Может быть, вам стоит повидать настоятеля собора? — предложил вконец расстроенный Саттон.
— Я уже пытался это сделать по пути сюда. Но он простужен и никого не принимает. Во всяком случае, его это мало трогает. Ведь все шишки посыпятся на нас.
— А вы думаете, будет… — Саттон помолчал, прежде чем произнести роковое слово: — …скандал… взрыв возмущения?..
— Нет, вы просто ничего не понимаете! Господи боже, милейший, да эти проклятые картины вызовут в Чарминстере не меньше шуму, чем знаменитый пожар на пивоваренном заводе Бейли. Но я уже решил, какого курса держаться. Меня обманули. И теперь я умываю руки.
С этими словами Реджи величественно вышел из банка.
В обычных условиях любая другая выставка картин наложила бы не больший отпечаток на жизнь этого заштатного городка, чем хлопья снега, упавшие на могильную плиту. За все время существования Чарминстера в нем было всего несколько такого рода выставок, и последняя на памяти его обитателей состоялась перед войной — то были натюрморты, ценою гинея за штуку, принадлежавшие кисти парализованной дочери майора Физерстонхоу; все эти цветы разных видов и размеров, вазы с примулами, анютиными глазками и тому подобным были, конечно первоклассными произведениями искусства, если учесть, что они созданы рукой калеки.
Но нынешняя выставка была совсем иного рода, и картины, экспонируемые на ней, изображали вовсе не цветы. Уже сами события, предшествовавшие ее открытию, равно как и скверная репутация художника, придали полотнам скандально притягательную силу. Короче говоря, они привлекли публику именно тем, что так возмущало всех, и весь Чарминстер отправился глазеть на них, подобно тому как любопытные глазеют на труп в морге. При этом люди познатнее и побогаче — какие бы суждения они ни высказывали в частных беседах — держались с отменным высокомерием, позволяя себе иной раз лишь презрительно фыркнуть, чего, правда, нельзя сказать про вдовствующую владелицу замка Дитчли, лицо которой, когда она садилась в свой «даймлер», хранило самое суровое выражение, лишь подчеркивавшее ее сходство — обстоятельство, особенно ею ценимое, — с покойной королевой Викторией. Люди же попроще — в основном работники обоего пола с окрестных ферм — обладали, к сожалению, недостаточной культурой для понимания этих картин. Одни молча, разинув рот, смотрели на них, а другие — и таких было большинство — громко обменивались скабрезными шуточками, не лишенными грубоватого юмора, и весьма недвусмысленно комментировали отдельные детали композиции, при виде которых женщины помоложе возбужденно взвизгивали. Оставались еще промежуточные слои населения — почтенные, респектабельные, богобоязненные, законопослушные представители буржуазного класса этого соборного города, на чью долю и выпала честь занять должную позицию по отношению к этой неслыханной выставке и со всею серьезностью взвесить то влияние, какое она может оказать на общество.
Поначалу эта прослойка была попросту ошарашена. Панно — по теме и по манере выполнения — никак не отвечали тому, что все ожидали увидеть: такая живопись оскорбляла посредственные умы, бросала вызов всем привычным представлениям, попирала вековые традиции и общепринятые вкусы. И буржуа были скандализированы с первого же взгляда. Затем, присмотревшись к деталям композиции, они постепенно различили такие элементы, которые, по их мнению, бесспорно наносили удар по приличиям, патриотизму, религии и прежде всего — морали.
Наибольшее возмущение вызывало панно, с такою дерзостью выставленное в витрине. Слишком поздно степенные лавочники и рассудительные торговцы запретили своим женам и дочерям смотреть на рыхлое тело, отвисшие груди и крепко сжатые ноги полуобнаженной крестьянки, тщетно пытающейся отбиться от похотливых притязаний обступивших ее солдат.
Сознание нанесенного оскорбления росло, заговорило чувство общественного долга, и печать, всегда стоящая на страже интересов публики, взялась за дело. В этих местах издавалось две газеты: «Каунти газет» и «Чарминстер кроникл». В «Кроникл», выходившей по средам, появилась передовая статья, озаглавленная: «Оскорбление нашего славного города». Три дня спустя «Каунти газет» превзошла своего соперника и напечатала передовицу под заглавием: «Искусство или бесстыдство?»
Наблюдая эту бурю общественного негодования, — он, правда, ее предвидел, но никак не ожидал, что она примет такие размеры, — Тринг испытывал двоякое чувство. С ним печать обошлась милостиво: члены комиссии благодаря вмешательству влиятельных лиц — кого именно Тринг легко мог догадаться, — были изображены как люди честные, но, к сожалению, введенные в заблуждение. И хотя на него лично на падало никакой тени, Тринг почувствовал — по мере того как разрасталась буря, — что должен помочь Клэр, которая ведь тоже оказалась жертвой. В понедельник, на следующий день после появления статьи в «Каунти газет», на дневном заседании Окружного совета пространно обсуждался злободневный вопрос, и одно слово, брошенное Шарпом, привело в смятение контр-адмирала. Весьма озабоченный, он поехал домой, а там, обдумав как следует положение, пока обгладывал косточку отбивной котлеты, решил действовать. В два часа он снял телефонную трубку и попросил соединить его с Броутоновским поместьем.
— Алло, алло! Могу я попросить к телефону миссис Десмонд?
— А кто это говорит?
— Контр-адмирал Реджинальд Тринг.
— Боюсь, что моя жена сейчас занята.
— Ах, это вы, Джофри! Рад слышать ваш голос, милейший. Что же это я не узнал вас? Как поживаете?
— Отлично. Чем могу быть вам полезен?
— Видите ли… я, собственно, хотел сказать два слова Клэр… по поводу этой… м-м… выставки. Но если она занята, может быть, вы поговорите со мной?
Последовала еле уловимая пауза.
— Безусловно.
— В таком случае после того, что мне довелось слышать сегодня, я бы посоветовал вашему кузену поскорее закрыть выставку и, не теряя ни минуты, убраться отсюда вместе со своей проклятой мазней… Я не хочу ничего больше говорить по телефону, но… вы меня поняли…
— По-моему, да.
— Прекрасно. Передайте, пожалуйста, мои наилучшие пожелания вашей супруге. Я вполне понимаю, что, когда она просила меня рекомендовать вашего кузена, она и понятия не имела, чем все это может кончиться… бедняжка.
Молчание.
— Ну… Вот, кажется, и все, Джофри. До свидания, желаю здравствовать.
Джофри отошел от телефона, побелев от ярости. Эту неделю и так все шло кувырком, а теперь еще такой сюрприз! Хотя он все время подозревал что-то недоброе, ему и в голову не приходило, что его чувству собственного достоинства может быть нанесен подобный удар. Однако надо соблюдать хладнокровие. Джофри постоял немного в холле, собираясь с мыслями и чувствами, затем, придав лицу непроницаемое выражение, медленно поднялся наверх. Обычно он стучал, прежде чем войти в гостиную жены, но сейчас открыл дверь без стука.
Клэр сидела у окна в своем любимом кресле, держа на коленях раскрытую книгу; под глазами у нее залегли тени, словно она не спала всю ночь.
— Ты занята? — небрежным тоном спросил он.
— Да… впрочем, не очень.
— Что это ты читаешь? — И он быстро взял у нее с колен книгу: она называлась «Пост-импрессионисты». — Хм! Последнее время ты стала проявлять что-то уж очень большой интерес к живописи!
— В самом деле?
— Такое, во всяком случае, создается впечатление. — Он присел на край дивана. — Кстати, когда мы увидим твои новые картины?
— Какие картины?
— Те две, что ты купила в Лондоне.
Она еще больше побледнела, отвела взгляд в сторону, но ничего не ответила.
— Ты уже забыла? Одна называется «Благодеяние», кажется, так? Прелестное название! А другая — «В оливковой роще»?
Понимая, что он издевается над нею, Клэр заставила себя взглянуть на мужа.
— Я их пока еще не взяла.
— Зачем же лишать нас удовольствия любоваться ими? Ведь они, наверно, немало тебе стоили. — Внезапно он перестал глумиться, и в тоне его появились жесткие нотки: — Чего ради ты решила подкармливать этого малого?
— Мне понравились его картины.
— Не верю. Этот пройдоха ничего путного не может нарисовать. А ты преподносишь ему четыреста фунтов, в то время как я… нам нужен каждый пенни… один этот дом содержать сколько стоит! Но тебе и этого показалось мало. — Не совладав с собой, он вскочил и, захлебываясь от злости, обрушился на нее: — Ты интриговала за моей спиной и клянчила, чтоб ему поручили писать эти панно для Мемориального зала, которые он, конечно, загубил и тем самым подвел тех, кто его поддерживал, а тебя сделал всеобщим посмешищем. Какого черта тебе надо было ввязываться в это дело?
— Я просто хотела помочь ему, — тихо промолвила она. Разве мог такой человек, как Джофри, понять томление ее сердца?
— Ты с ним виделась?
— Только однажды на прогулке… и всего несколько минут…
— Я тебе не верю. Ты с ним встречаешься.
— Нет, Джофри.
Он не знал, говорит она правду или нет. Вообще он был почти уверен, что физически она ему не изменяла, но ему хотелось сохранить власть и над ее душой. Он быстро прошелся взад и вперед по комнате, затем остановился перед женою.
— Ты, конечно, и надоумила его устроить эту чертову выставку?
— Нет, я тут ни при чем. Но я догадываюсь, почему он так поступил.
— Вот как! — Джофри метнул на жену гневный взгляд.
— Неужели ты не способен понять, Джофри, что художник не может не отстаивать свою работу, если он верит в нее? Потому-то и возник «Салон отверженных»… и такие художники, как Мане, и Дега, и Лотрек, над чьими работами сначала глумились, а потом признали их великими… все они выставлялись там.
— Ты, оказывается, здорово в этом разбираешься, — не без сарказма заметил он. — Но те художники, по крайней мере, не устраивали скандала на весь свет.
— Неправда, устраивали, — горячо возразила она. — Когда Мане, Гоген и Ван-Гог выставили свои первые работы, поднялся страшный вой. Люди толпились вокруг картин, кричали, что это оскорбление, плевок в лицо обществу… дело чуть не дошло до драки: А сейчас — эти же картины считаются признанными шедеврами.
Ее спокойный тон, незнакомые иностранные фамилии, которые она перечисляла, привели Джофри в полную ярость. Он шагнул к Клэр и схватил ее за руку.
— Я тебе покажу признанные шедевры! Дай мне только до него добраться — я ему шею сверну!
— И ты думаешь, это поможет?
Она смотрела на него в упор таким странным взглядом, что он невольно выпустил ее руку.
— Вот, значит, что: влюбилась.
Ни слова не говоря, она встала и медленно направилась к двери. Но прежде, чем она успела закрыть за собой дверь, Джофри, кипя от бешенства, крикнул:
— Тебя надо как следует высечь, вот что!
Однако Клэр и виду не подала, что слышала.
Оставшись один, Джофри постоял еще немного посреди комнаты, сжав кулаки; лицо его потемнело от злости: он думал. Ясно одно: что-то надо предпринять, и притом немедленно, если он не хочет, чтобы имя Десмондов было втоптано в грязь. Он нахмурился, подавляя желание немедленно расправиться со своим братцем: это удовольствие придется отложить до другого раза. Может быть, пойти и попытаться подогреть Бертрама: заставить его отправить своего мерзавца-сынка в Канаду или в какую-нибудь колонию подальше? Нет, из этого ничего не выйдет: слишком уж у них там плачевное положение, и на Бертрама нельзя рассчитывать; что же до Каролины, то он давно подозревал ее в тайном сговоре с Клэр. Наконец он решил посоветоваться с родителями и, взяв телефонную трубку, попросил соединить его с «Симла Лодж».
К телефону подошел отец. Не успел Джофри поздороваться, как тот прервал его:
— Я только что собирался звонить тебе. Ты будешь днем дома? Мне надо поговорить с тобой.
— По поводу известного дела?
— Да.
— В таком случае я буду ждать вас. И захватите с собой матушку.
— Мама не может приехать. А я буду у тебя примерно через час.
Джофри ждал отца в биллиардной, сгорая от нетерпения; он без конца курил, сделал несколько ударов по шарам, не попал, ругнулся и, бросив кий, принялся шагать из угла в угол, то и дело подходя к окну. Наконец из-за высоких рододендронов, скрывавших поворот аллеи, вынырнул маленький «стандард» с британским флажком на капоте. В комнату быстро вошел генерал Десмонд. К великому изумлению Джофри, он был в комбинезоне, который обычно надевал для работы в саду, в длинном непромокаемом плаще и резиновых сапогах. Взгляд его голубых глаз был ледяным, даже капли дождя на усах блестели, словно сосульки.
— Рад видеть вас, сэр. Разрешите, я возьму пальто — оно совсем мокрое. Принести вам чего-нибудь выпить?
— Да. Виски с содовой, мой мальчик. И себе налей тоже.
Джофри подошел к погребцу, смешал напитки, протянул стакан генералу, и тот стоя залпом осушил его.
— Надеюсь, Клэр здорова?
— Да… вполне.
— Слава богу.
Отец все больше и больше удивлял Джофри, но он решил не ломать над этим голову и прямо перешел к делу:
— С этой выставкой, которую устроил наш родственничек, получилась страшная чертовщина. Надо ее закрыть.
— Она уже закрыта, Джофри.
— Что?..
В комнате воцарилась звенящая тишина. Генерал поставил на стол пустой стакан.
— Сегодня после второго завтрака ко мне заехал начальник полиции графства. Выражал всяческое сочувствие, чуть ли не извинялся… Чарминстерские власти расправились сами, и он ничего не мог поделать… но он тоже считает, что у них был только один выход — конфисковать эти «произведения искусства».
— Ну конечно!
— Он сказал также, что постарается оберечь имя твоей жены, чтобы оно не фигурировало в скандале.
— Каком скандале?
— Твоего двоюродного братца, — изрек генерал Десмонд, роняя каждое слово так, точно оно оскверняло его гладко выбритый рот, — сегодня утром пригласили в Чарминстерский полицейский участок и официально обвинили в демонстрации непристойных картин.
— Не может быть, сэр… Вот чертовщина!
— Он должен предстать перед судом в следующий понедельник. — Голос генерала был тверд, как металл.
10
Помещение Чарминстерского суда, где назначили слушание дела, было набито до отказа. Это старинное здание с полукруглой галереей и высоким куполом редко вмещало в себя такое количество не только видных горожан, но и рядовых обитателей графства. Стефену, который под охраной бравого сержанта с мучительным нетерпением дожидался начала заседания, казалось, что он, словно стеной, со всех сторон окружен плотным кольцом лиц. Глаза его застилал туман, и он никого толком не мог различить. Правда, он — благодарение богу! — знал, что никого из родных здесь нет, зато был Ричард Глин, и мысль об этом чрезвычайно подбадривала его.
Внезапно, словно по команде, гул голосов смолк. Вошли судьи и с приличествующей случаю торжественностью заняли свои места. Затем, после минутной заминки, вызвали Стефена, сержант, подвел его к скамье подсудимых, и заседание суда началось. Стефен почувствовал, как у него напряглись все нервы, когда секретарь бесцветным, тягучим голосом начал читать по бумажке:
«Стефен, сквайр Десмонд, вы обвиняетесь в нарушении общественного порядка, выразившемся в том, что семнадцатого марта в городе Чарминстере, в цокольном этаже дома номер пять по Корнмаркет-стрит, будучи временным арендатором и владельцем указанного помещения, преднамеренно выставили три непристойные картины, или панно. Согласно разделу первому „Акта о непристойных публикациях“ от 1857 года, вы должны представить доказательства, которые позволили бы суду прийти к выводу, что вышеупомянутые картины, или панно, конфискованные на основании жалобы, поданной властям, и доставленные в судебное присутствие согласно ордеру, выданному в соответствии с указанным разделом указанного Акта, не подлежат уничтожению».
Секретарь закончил чтение, и взгляды всех присутствующих устремились на три панно, выставленные для всеобщего обозрения посреди зала.
— Признаете ли вы себя виновным? — спросил секретарь.
— Не признаю, — тихо ответил Стефен.
На какое-то мгновение взоры всех присутствующих обратились к Стефену, но тут с места поднялся представитель обвинения и завладел всеобщим вниманием. Это был Арнольд Шарп.
— Господа судьи, — глухо, чуть ли не скорбно начал он, — позвольте мне сказать несколько слов от себя лично и выразить глубокое огорчение по поводу того, что на мою долю выпал сей труд. Но положение адвоката при городском совете не оставляет мне права выбора и вынуждает выполнить свой долг.
— Прошу к делу, — сухо заметил судья.
Шарп поклонился, ухватившись за лацканы пиджака.
— Господа судьи, факты, относящиеся к заказу этих панно, слишком хорошо и широко известны, чтобы еще раз перечислять их здесь. На основании некоторых рекомендаций, а также самых торжественных заверений ответчика — возможно, было принято во внимание и то уважение, каким пользуется его семья, — работа эта была поручена ответчику. Учитывая цель, для коей предназначен Мемориальный зал, это было проявлением великого, святого доверия. Я опускаю вопрос о том, что пережили члены комиссии, когда увидели, как выполнен их заказ, а также о том упорстве, с каким автор воспротивился их разумным и доброжелательным намерениям не затевать скандала. Я просто прошу вас вникнуть в дело без всякой предвзятости и рассудить, сколь жестоко было обмануто великое доверие, оказанное ответчику. Доказательства здесь, они доставлены в открытое заседание суда. Эти, с позволения сказать, произведения искусства перед вами.
Шарп помолчал и хмуро посмотрел на панно.
— В интересах благопристойности я не намерен долго и подробно останавливаться на разборе этих картин. Тем не менее справедливость требует, чтобы я указал на основные моменты, повлекшие за собой данное обвинение.
Взяв указку, которой он заблаговременно запасся, Шарп шагнул вперед. Он постучал ею по картине «Плоды войны» и по залу пронесся гул оживления.
— Здесь, — продолжал Шарп, — среди развалин, отнюдь не способных навести на возвышенные мысли, мы видим обнаженную фигуру женщины во весь рост, которая, по словам ответчика, изображает мир. Мы люди совсем не предубежденные и не узколобые. Мы не возражаем против обнаженных фигур вообще — скажем, на исторических полотнах старых итальянских мастеров, особенно если они, как это мы видим в творениях великих художников, соответствующим образом задрапированы. — Стефен, слушавший его, сжав губы, не удержался при этом от кривой усмешки. — Но эта женщина совсем не задрапирована, фигура ее исполнена такого сладострастия, так тщательно выписаны соответствующие места ее тела, что это не может не вызвать краски стыда у неискушенного зрителя.
Шарп помолчал и повернулся к соседнему панно.
— На этой мерзости — я думаю, господа судьи, это слово вполне оправдано — мы видим нечто, долженствующее изображать поле боя, где наши войска — а то, что это наши войска, легко определить по тому, как они одеты, — сражаются с врагом. Хотя нас здесь опять-таки прежде всего интересует проблема благопристойности, разрешите мимоходом обратить ваше внимание на то, как изображены наши храбрые воины: они лежат мертвые и раненые в окопах, словно потерпели поражение, а ведь — благодарение богу! — мы выиграли войну. Но не в этом главное. Я хочу, чтобы вы посмотрели на этих трех чудовищ, полулюдей-полуптиц, которые кружат над нашими войсками. Все мы знаем про то, как ангелы явились нашим славным доблестным воинам и помогли победить гуннов. Если бы здесь было запечатлено это прекрасное божественное видение изображающее ангелов с распростертыми крыльями, в развивающихся белых одеждах, это было бы благородное и возвышенное зрелище. Но вместо этого перед нами какие-то отвратительные чудища. И вот к чему, господа судьи, я веду свою речь. Ответчик со свойственным ему стремлением к непристойности, отмечающим каждый его мазок, пририсовал этим чудовищам женские формы: перед нами снова наполовину обнаженные женские фигуры, с тщательно выписанными грудью и торсом, который заканчивается перьями; конечно, только извращенный и похотливый ум мог создать такое. Ну, скажите, пожалуйста, господа судьи, чем еще, если не крайней извращенностью, можно объяснить то, что ответчику пришло в голову изобразить каких-то непонятных женщин-уродов?
Тут с галереи раздался гневный протестующий голос, в котором Стефен сразу узнал голос Глина:
— А вы когда-нибудь слышали про гарпий, которых Гомер упоминает в «Одиссее», вы — невежественный осел?
Зал ахнул. Председатель суда возмущенно застучал молоточком и, поскольку нарушителя порядка обнаружить не удалось, объявил:
— Еще одна такая выходка, и я потребую немедленно очистить зал заседаний.
Когда тишина был восстановлена, Шарп, несколько сбитый с толку этой репликой, продолжал с еще большим ядом, чем прежде:
— Я еще не покончил с этой картиной. Здесь, господа судьи, на заднем плане, но достаточно отчетливо — если вы, конечно, в силах на это смотреть — нарисованы три человека: двое мужчин и женщина, которых расстреливает взвод солдат. Это зрелище — и всегда-то неприятное, но порой неизбежное во время войны — в данном случае тем более омерзительно, что три потенциальных трупа также почти наги и прикрыты лишь тряпьем. Настолько наги, что, несмотря на малые их размеры, без труда можно определить, к какому полу принадлежит каждый.
Шарп перевел дух и скромно вытер усы белоснежным носовым платком, точно эти слова могли их загрязнить. Затем он продолжал:
— Но это, господа судьи, еще не все: самое убедительное доказательство вины ответчика находится на вот этом панно. Уже самое состояние, в котором мы его видим, говорит о справедливом возмущении наших граждан. И возмущении вполне законном. — Он зловеще махнул указкой в сторону панно. — Мы отнюдь еще не покончили со всеми непристойностями. Перед нами снова полураздетая женщина. И как же она изображена? В момент, когда представители наших вооруженных сил подступают к ней с безнравственными намерениями. Короче говоря, хоть мне и не хотелось бы произносить это слово, перед нами — изнасилование. Просто трудно поверить, что у нас, в христианской стране, могли изобразить этот непристойный акт, и притом без всяких прикрас, да еще рядом поставить ребенка, который смотрит, как они катаются по земле.
По залу пронесся ропот, и приободренный им Шарп ловко перевел указку на последнее панно.
— Господа судьи, у меня нет ни желания, ни надобности затягивать эту дурно пахнущую демонстрацию. Но бросьте хотя бы беглый взгляд на эту заключительную сатурналию наготы. Посмотрите на бесстыдный, а вернее постыдный, облик этих мужчин и женщин, поднимающихся вроде бы из могил. Посмотрите и, прежде чем отвести глаза, спросите себя, не говорит ли эта омерзительная картина о самой что ни на есть настоящей извращенности?
Шарп положил указку и, ухватившись за лацканы пиджака, выпрямился.
— Господа судьи, совершенно ясно, что все эти картины, с первой и до последней, представляют собой поход против нравственности — порой завуалированный, порой откровенный и наглый, но неизменно дьявольски хитрый. Проистекает ли это от декадентских воззрений, от извращенности, просто от озорства или от порнографических наклонностей ответчика, не мое дело судить. Я лишь повторяю: эти панно не только низкопробны, вульгарны, омерзительны и неприглядны, но они вполне подходят под определение неблагонравных и непристойных, содержащееся в законе. Непристойными называются такие вещи, которые по природе своей способны совратить умы, не подвергавшиеся дотоле аморальному влиянию, как, например, умы наших детей, нашей молодежи, наших жен и матерей. Я полагаю, господа судьи, вы без труда сделаете вывод, что к этим произведениям полностью применим юридический термин «непристойные», и, следовательно, они подлежат уничтожению, дабы не отравлять больше чистый воздух нашего города, а их создатель — наказанию в полную меру закона.
Под одобрительные перешептывания зала, быстро, впрочем, умолкшие, Шарп закончил свою вступительную речь. Затем был вызван сержант, конфисковавший панно, который дал официальное показание о том, как это произошло. Когда он кончил, судья, посовещавшись с секретарем, обратил взгляд на Стефена. Судья — местный церковный староста и отец трех незамужних дочерей — был человек порядочный, честный, щепетильный, справедливый, который, хоть и неукоснительно придерживался процедуры, гордился своею беспристрастностью. Вот и сейчас, почувствовав, что публика настроена против ответчика, он решил отнестись к нему особенно внимательно.
— Насколько я понимаю, у вас нет адвоката и вы намерены вести защиту сами, — благожелательно заметил он.
— Совершенно верно.
Теперь, когда настал его черед, Стефен, спокойно выслушавший ядовитые нападки обвинителя — только мускулы подрагивали на его побелевшем лице, — крепко ухватился за перила, ограждающие скамью подсудимых. Хотя бы ради своих картин, подвергнутых столь несправедливому поруганию, ради того огромного труда, который он вложил в них, он решил произвести на публику возможно более благоприятное впечатление.
— В таком случае я обязан сообщить вам, что вы имеете право под присягой дать показания — и тогда вам разрешается задавать вопросы представителям обвинения — или же, если желаете, можете сделать заявление с места.
— Я буду давать показания, сэр, — сказал Стефен.
Сержант подвел его к месту для свидетелей и, чувствуя какую-то неприятную сухость в горле, с мучительно бьющимся сердцем, Стефен дал присягу и повернулся лицом к судьям.
— Говорите, пожалуйста.
— Прежде всего я хочу опровергнуть со всею силой убеждения, на какую способен, те обвинения, что выдвинуты против меня. В своей работе я никогда не ставил перед собой столь низкую цель, как желание пощекотать низменные чувства порочных людей. Я всегда серьезно подходил к искусству. А в настоящем случае — серьезнее, чем когда-либо. Я писал эти панно, вдохновляясь искренним и глубоким стремлением показать посредством символических образов одну из величайших трагедий человечества. Это был нелегкий труд, ибо требовалась масштабная композиция. А как вы судите о нем? Выхватываете из картин отдельные куски — как порою, скажем, выхватывают слова из контекста страницы — и по ним судите о целом. Более нелепый, более несправедливый метод оценки трудно себе представить. Если мы пройдемся с вами по Национальной галерее, я берусь набрать из выставленных там шедевров достаточно деталей, которые составят такое целое, что вы будете шокированы до глубины души. При всем моем к вам уважении я, следовательно, вынужден сделать вывод, что человек с обычным, стандартным вкусом, будь то сержант полиции или просто осведомитель, не достаточно компетентен, чтобы судить о такого рода вещах. Возможно, моя работа нелегка для восприятия. Однако существуют критики и художники, которые благодаря своему опыту могут истолковать и правильно оценить то новое, что появляется в живописи. Для подкрепления моих доводов я прошу вызвать мистера Ричарда Глина, выставляющегося в Королевской академии, который находится сейчас здесь, в зале.
Шарп мгновенно вскочил с места.
— Господа судьи, я протестую. Если б мне было дозволено вызвать свидетелей, вроде мистера Глина, можете себе представить, какое количество видных лиц я мог бы пригласить для подтверждения моей точки зрения! Но в таком случае слушание дела растянется не на одну неделю.
Судьи подумали, пошептались с секретарем и важно кивнули в знак согласия.
— Мы не можем разрешить вам вызвать мистера Глина, — объявил председатель. — Вызов свидетеля для разбора чисто художественных достоинств вашей работы абсолютно исключен.
— Но как же иначе вы можете судить о произведении искусства? — воскликнул Стефен.
— Дело ведь не в том, является ли ваша работа произведением искусства или нет, — сурово сказал судья: он не любил, когда ему задавали вопросы. — Самая прекрасная в мире картина может быть непристойной.
Потрясенный этим перлом логики, Стефен на минуту утратил дар речи.
— Значит, я не могу вызвать мистера Глина в качестве свидетеля?
— Нет.
Тут из первого ряда галереи поднялась массивная фигура; перегнувшись через перила, вытянув шею, повязанную красным шарфом, воинственно выставив вперед подбородок, человек крикнул:
— Если меня не желают вызывать, то услышать меня, во всяком случае, услышат.
— Замолчите!
— Я замолчу только после того, как выскажусь. По моему глубокому убеждению, эти панно с эстетической точки зрения являются первоклассными произведениями. По реализму и широте показа жизни их можно сравнить с работами Домье. По динамичности и драматизму можно поставить в один ряд с лучшими созданиями Эль Греко. Только вульгарные и грязные душонки могут считать эти вещи безнравственными.
— Пристав, выведите этого человека!
— Я ухожу, — сказал Глин, направляясь к двери. — Если я останусь здесь, то, чего доброго, сам скажу что-нибудь непристойное. — И он вышел.
Шум, вызванный этим гневным обличением, не смолкал несколько минут. Когда он немного утих, председатель, рассердившийся не на шутку, обвел взглядом галерею.
— Если подобное безобразие повторится, я немедленно приговорю виновного к тюремному заключению за неуважение к суду. — Он повернулся к Стефену. — Вы хотите еще что-нибудь сказать?
— Если мне не разрешают вызвать свидетеля для подкрепления моих доводов, мне остается лишь повторить то, что я уже сказал.
— И это все? — Подавляя раздражение, судья снова попытался помочь обвиняемому: — Неужели вы ничего не можете добавить в свою защиту?
— Нет.
Услышав ответ Стефена, Шарп неторопливо поднялся на ноги с таким видом, точно намеревался простоять до конца заседания.
— Разрешите, господа судьи. — Ухватившись одной рукой за лацкан пиджака, он задумчиво потупился, затем резко вскинул голову и устремил взгляд на Стефена. — Вы много тут говорили, но так и не сказали нам, почему вы сочли необходимым поместить на этих панно по меньшей мере шесть совершенно обнаженных фигур, в том числе четыре женские.
— Я сделал это по многим причинам, одной из которых является красота обнаженного человеческого тела.
— Не станете же вы утверждать, что обнаженная фигура непременно должна быть выписана во всех подробностях?
— Если это фигура обнаженная, то она должна быть обнажена.
— Не делайте вид, будто вы меня не понимаете. Разве скромность не требует того, чтобы определенные части тела были всегда прикрыты?
— Если бы это было так, то как мог бы человек мыться в ванне?
Глазки Шарпа сверкнули.
— Неуместный юмор едва ли поможет вам.
|
The script ran 0.023 seconds.