Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эрих Мария Ремарк - Искра жизни [1952]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, О войне, Роман

Аннотация. «Пар клубился вдоль кафельных стен. Теплая вода ласкала, словно теплые ладони. Они лежали в ней, и их тонкие, как спички, руки с непомерно толстыми суставами поднимались и блаженно плюхались обратно в воду. Застарелые корки грязи постепенно размокали. Мыло, скользя по истонченной от голода коже, освобождало ее от грязи, тепло проникало все глубже, доходило до самых костей. Теплая вода — они давно уже забыли, что это такое. Они лежали в ней, удивляясь и радуясь непривычному ощущению, и для многих это ощущение стало первым шагом к осознанию вновь обретенной свободы и спасения.»

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

Бергер проверил обоих покойников, лежавших на полу. Дежурный посветил фонариком. — У них ничего нет. У одного цементная пломба и из амальгамы серебра. — Это нам не надо. А у тех, которые еще висят? Бергер тщетно пытался приподнять Моссе. — Оставь это, — нетерпеливо заметил Шульте. — Лучше видно, когда они висят. Бергер оттянул в сторону распухший язык в широко раскрытом рту. Выпученный глаз за стеклом очков словно уперся в него. Из-за сильной линзы глаз казался еще крупнее и искаженнее. Веко над другой, пустой глазницей было полуоткрыто. Глазная жидкость вытекла. От этого щека была влажной. Дежурный стоял сбоку рядом с Бергером, а Шульте прямо у него за спиной. Бергер чувствовал, как Шульте дышал ему в затылок. Пахло мятными таблетками. — Нет ничего, — проговорил Шульте. — Следующий. Со следующим было проще, у него отсутствовали передние зубы. Ему их выбили. Бергер снова почувствовал, как Шульте стал дышать ему в затылок. Дыхание ревностного нациста, ревностно исполнявшего свой долг, самозабвенно искавшего золотые пломбы, бесстрастно воспринимавшего обвинения из только что загубленных уст. Бергер вдруг почувствовал, что он просто не сможет больше выдержать это порывистое мальчишеское дыхание. «Словно ищет птичьи яйца в гнезде», — подумал он. — Ладно, нет ничего, — произнес разочарованно Шульте. Он взял один из списков, ящичек с золотом и показал на шестерых, уже мертвых. — Доставить их наверх, помещение хорошенько вычистить. С высоко поднятой головой и юношеским задором на лице он вышел из комнаты. Бергер начал раздевать Бреде. Ему не требовалось посторонней помощи. Эти покойники еще не успели окоченеть. На Бреде были сетчатая майка и гражданские штаны в паре с кожаной курткой. Дрейер закурил сигарету. Он знал, что Шульте больше не вернется. — Он забыл очки, — сказал Бергер. — Что? Бергер показал на Моссе. Подошел Дрейер. Бергер снял очки с лица мертвого. Штейнбреннер воспринял как шутку то, что Моссе повесили в очках. — Одна линза целая, — сказал специально назначенный дежурный. — Но что толку, если она одна. Разве что детям пригодится, как увеличительное стекло. — Но оправа еще ничего. Дрейер снова наклонился вперед. — Никель, — произнес он с отвращением. — Дешевый никель. — Нет, — возразил Бергер. — Белое золото. — Что? — Белое золото. Специально назначенный дежурный взял очки в руки. — Говоришь, белое золото? Это точно? — Абсолютно. Оправа грязная. Если помыть ее с мылом, сами убедитесь. Дрейер прикинул на ладони, сколько могут весить очки Моссе. — Значит, они что-то стоят. — Да. — Надо зарегистрировать. — Списков нет, — заметил Бергер, окинув взглядом дежурного. — Их забрал с собой шарфюрер Шульте. — Не играет роли. Можно за ним сходить. — Пожалуйста, — сказал Бергер и снова посмотрел на Дрейера. — Шарфюрер Шульте не обратил внимания на очки. Или решил, что они ничего не стоят. Может, я заблуждаюсь; наверно, это действительно никель. Дрейер поднял глаза. — Можно считать, что их выбросили. В кучу с бесполезными вещами. Подумаешь, разбитые никелевые очки. Дрейер положил оправу на стол. — Вначале разберемся-ка с этим. — Один я с этим не справлюсь. Трупы очень тяжелые. — Тогда возьми на подмогу троих сверху. Бергер ушел и вернулся с тремя узниками. Они сняли Моссе с виселицы. Со свистом вышел из легких накопившийся воздух, когда развязалась петля вокруг шеи. Крючья в стене были закреплены достаточно высоко, чтобы повешенные больше не касались ногами пола. Таким образом, процесс умерщвления длился значительно дольше. При нормальной виселице шея обычно переламывалась, проскальзывая на веревке вниз. Тысячелетний рейх внес в это свои коррективы. Повешение было рассчитано на медленное удушение. Цель заключалась не только в том, чтобы убить, но убить медленно и очень мучительно. Одним из первых культурных достижений нового правительства была отмена гильотины и возвращение к практике использования топора-тесака. Теперь Моссе лежал голый на полу. Ногти на руках были обломаны. Под ними набилась известковая пыль. Задыхаясь, он цеплялся ногтями за стену. Бергер побросал одежду и ботинки Моссе в соответствующие кучи. Он посмотрел на стол Дрейера. Очков там больше не было. Не было их и в кучке бумаги, грязных писем и не имеющих ценности обрывков, извлеченных из карманов покойников. Дрейер возился с чем-то за столом. Он не поднимал глаз. — Что это? — спросила Рут Голланд. Бухер прислушался. — Птица какая-то поет. Наверно, дрозд. — Дрозд? — Да. Так рано не начинает петь ни одна другая птица. Это — дрозд. Я вспоминаю, как было прежде. Они присели на корточки по обе стороны двойного забора из колючей проволоки, разделявшего женские бараки и Малый лагерь. Никто не обращал на них внимания. Сейчас Малый лагерь был настолько переполнен, что повсюду сидели и лежали люди. Кроме того, охранники покинули сторожевые башни, потому что кончилось их время. Они не стали дожидаться смены караула. Сейчас в Малом лагере такое иногда случалось. Это запрещалось, но дисциплина уже давно была не такой, как прежде. Солнце опустилось низко над горизонтом. Его отблеск заливал красным светом окна городских домов. Целая улица, избежавшая разрушений, сияла, словно в домах бушевал огонь. В реке отражалось беспокойное небо. — Где поет дрозд? — Там. Где деревья. Рут Голланд стала разглядывать сквозь колючую проволоку луг, поля, несколько деревьев, крестьянскую избу с соломенной крышей, а еще дальше, на холме, низкий дом с садом. Бухер внимательно смотрел на нее. Солнце смягчало ее изнуренное лицо. Он достал из кармана корку хлеба. — Вот, Рут. Бергер дал мне для тебя. Он получил это сегодня. Кусочек специально для нас. Он изловчился и бросил корку через колючую проволоку. Лицо у нее вздрогнуло. Корка лежала рядом с ней. На некоторое время воцарилось молчание. — Она — твоя, — проговорила, наконец, Рут с напряжением в голосе. — Нет, я уже получил свой кусочек. Она икнула. — Ты это говоришь только для того, чтобы… — Нет, вовсе нет… — Он увидел, как ее пальцы вцепились в корку. — Ешь медленно, — проговорил он. — Тогда будет больше толку. Она кивнула и стала жевать. — Мне надо медленно есть. Я потеряла еще один зуб. Они просто выпадают. Это не больно. Теперь осталось шесть зубов. — Если не больно, тем лучше. У нас здесь был один, у которого загноилась вся челюсть. Он все стонал, пока не умер. — Скоро у меня вообще не останется зубов. — Можно вставить искусственные. У Лебенталя тоже вставная челюсть. — Я не хочу, чтобы у меня была вставная челюсть. — Почему нет. Так у многих людей. В этом нет ничего особенного, Рут. — Здесь мне не сделают искусственные зубы. — Здесь, действительно, не сделают. Этим можно будет заняться позже. Существуют прекрасные протезы. Значительно изящнее, чем у Лебенталя. Его протез старый. Он носит его уже двадцать лет. Он говорит, сейчас есть новые протезы, которые вообще не чувствуешь. Они хорошо сидят и даже элегантнее натуральных зубов. Рут съела свой кусочек хлеба и посмотрела на Бухера своими печальными глазами. — Йозеф, ты действительно веришь, что мы когда-нибудь выберемся отсюда? — Уверен в этом! Абсолютно уверен! Пятьсот девятый тоже в это верит. Сейчас мы все в это верим. — А что потом? — Потом… — Бухер еще не очень задумывался над этим, — Потом мы станем свободными, — сказал он, не совсем отдавая себе в этом отчет. — Мы снова будем вынуждены прятаться. А они снова будут нас преследовать. Как преследовали нас раньше. — Они больше не станут нас преследовать. Она пристально посмотрела на него. — И в это ты веришь? — Да. Она покачала головой. — На некоторое время они, видимо, оставят нас в покое. Но потом снова станут нас преследовать. Они не знают ничего другого, кроме… Дрозд запел снова. Его прозрачная и сладостная песня рвала душу. — Они не станут нас больше преследовать, — сказал Бухер. — Мы будем вместе. Мы выйдем на волю. Проволочный забор будет снесен. Мы пойдем вон по той дороге. Никто не будет в нас стрелять. Никто не станет нас сюда возвращать. Мы пройдем по полям и направимся в дом, как тот белый, и сядем на стулья. — Стулья? — Да. На настоящие стулья. Там будут стол и тарелки из фарфора и камин. — И люди, которые нас выгонят. — Они нас не выгонят. Будет кровать с одеялами и чистыми простынями. И хлеб, и молоко, и мясо. Бухер увидел, как скривилось ее лицо. — Ты должна в это поверить, Рут, — произнес он с беспомощной интонацией в голосе. Она плакала без единой слезинки. Плач был только в ее глазах. Они вдруг сузились, и что-то смутное засквозило во взоре. — В это так трудно поверить, Йозеф. — Ты должна в это поверить, — повторил он, — Левинский принес новые вести. Американцы и англичане продвинулись далеко за Рейн. Они приближаются. Они нас освободят. Уже скоро. Вдруг изменился закатный свет. Солнце достигло края горы. Город погрузился в голубые сумерки. Погасли окна. Замерла река. Замерло все. Умолк и дрозд. Но засиял небосвод. Облака превратились в перламутровые корабли, широкие лучи заката набегали на них, и они плыли сквозь красные ворота надвигавшегося вечера. Последний луч солнца полностью осветил белый домик на возвышении, и пока угасала остальная земля, продолжал светиться только домик, и от этого казался и ближе и дальше, чем когда-либо прежде. Птицу они увидели, только когда она вплотную подлетела к ним. Они увидели маленький черный шар с крыльями. Они заметили его на фоне огромного неба, он взмывал вверх, а потом вдруг камнем падал вниз. Они видели его и хотели оба что-то сделать, но не сделали; мгновение, как раз прежде, чем он коснулся земли, все еще маячил его силуэт — маленькая головка с желтым клювом, расправленные крылья и круглая грудка, из которой лилась мелодия. И вдруг раздался легкий треск, а потом из заграждения, по которому был пропущен электрический ток, вылетела крохотная и бесцветная, но смертоносная искра. И остался только обуглившийся кусочек со свисающей маленькой лапкой на самом нижнем ряду проволоки, а также с клочком крыла, которое коснулось земли и тем вызвало свою погибель. — Это был дрозд, Йозеф… Бухер видел страх в глазах Рут Голланд. — Нет, Рут, — быстро проговорил он. — Это была другая птица. Это был не дрозд. Если же это был дрозд, все равно не тот, который пел, — наверняка, Рут, не наш. — Ты, наверно, думаешь, что я про тебя забыл, не так ли? — Нет, не думаю. — Вчера было слишком поздно. Но, у нас ведь есть время. Его хватит, чтобы на тебя донести: например, завтра целый день. Он стоял прямо перед Пятьсот девятым. — Ты, миллионер! Швейцарский миллионер! Они будут франк за франком выбивать деньги из твоих почек. — Какой смысл выбивать из меня деньги? — сказал Пятьсот девятый. — Их можно получить более простым путем. Я подпишу записку, и они мне больше не принадлежат. — Он уверенно посмотрел на Хандке. — Две с половиной тысячи франков. Приличная сумма. — Козлы и распятие, и бункер, и Бройер со своей методой специально для тебя, и в конце виселица. — Ну об этом еще рано говорить. Хандке рассмеялся. — А что, по-твоему, еще? Может, похвальный диплом? За незаконные деньги? — Об этом тоже нет речи. Пятьсот девятый не сводил глаз с Хандке. Его удивило, что он не испытывал страха, хотя понимал, что полностью во власти Хандке. Но острее всего он вдруг ощутил нечто другое — ненависть. Не глухую и слепую, мелкую каждодневную лагерную ненависть из-за каких-нибудь благ или огорчений одной изголодавшейся и исстрадавшейся твари к другой, нет; он неожиданно почувствовал, что в нем подымается холодная, глубоко осознанная ненависть, причем он ощутил ее так пронзительно, что опустил глаза, боясь, что Хандке его поймет. — Та-а-к? И что же потом, мудрая обезьяна? Пятьсот девятый принюхивался к дыханию Хандке. И это было для него новым. Зловоние Малого лагеря не допускало прежде никаких запахов. Пятьсот девятый знал также, что терпеть не может Хандке, потому что исходившие от него запахи были еще более резкими, чем разносившийся вокруг смрад разложения; он принюхивался к Хандке, так как ненавидел его. — Ну? Онемел что ли от страха? Хандке толкнул его в ногу. Пятьсот девятый даже не вздрогнул. — Я не думаю, что меня станут пытать, — проговорил он спокойно и снова посмотрел на Хандке. — Это было бы нецелесообразно. Я могу умереть прямо в руках у эсэсовцев. Ведь я очень слаб и мне уже немного надо. В данный момент это — преимущество. Гестаповцам лучше не торопиться со всем этим, пока деньги не окажутся в их руках. До тех пор я им нужен. Дело в том, что я — единственный, кто может распоряжаться этими деньгами. На Швейцарию власть гестапо не распространяется. Пока деньги не попали к ним, со мной ничего не случится. И это продлится некоторое время. До этого может многое произойти. Хандке задумался. Пятьсот девятый увидел в полутьме, как сказанное отразилось на его плоском лице. Он детально разглядывал лицо Хандке. Ему показалось, будто на затылке у Хандке были установлены прожектора, освещавшие лицо. Само лицо оставалось неизменным, но каждая черточка на нем казалась увеличенной. — Значит, все это ты сам себе насочинял, а? — изрек наконец староста блока. — Ничего я не сочинил, вот и все. — А насчет Вебера? Он ведь тоже с тобой хотел поговорить! Ждать он не будет. — Как же, будет, — уверенно возразил Пятьсот девятый. — Господину штурмфюреру Веберу придется подождать. Об этом позаботится гестапо. Для них важнее заполучить эти швейцарские франки. Глядя на Хандке, Пятьсот девятому показалось, что его голубые глаза навыкате стали вращаться. Рот производил какие-то жевательные движения. — Я смотрю, в тебе здорово прибавилось хитрости, — проговорил он наконец. — Раньше ты умел разве что испражняться! Черти вонючие! Все вы здесь в последнее время оживились, как козлы! Получите еще свое, подождите! Они еще пропустят вас всех через трубу! — Он ткнул Пятьсот девятого пальцем в грудь. — А ну, гони двадцать марок, — фыркнул Хандке. Пятьсот девятый достал банкноту из кармана. На какое-то мгновение он решил не давать, но сразу же понял, что это было бы самоубийством. Хандке вырвал у него деньги из рук. — За это ты можешь испражняться на один день больше, — объявил он, надув щеки. — Живи еще один день, червяк ты гнусный! До завтра. — Значит, один день,—проговорил Пятьсот девятый. Левинский задумался. — Мне кажется, он на это не пойдет, — произнес он затем. — Ну что ему от этого перепадет? Пятьсот девятый повел плечами. — Ничего. Но если он достанет что выпить, становится невменямым. Или если с ума сходит от бешенства. — Его надо убрать. — Левинский снова задумался. — В данный момент мы мало что можем предпринять. — Опасно. Эсэсовцы проверяют списки поименно. Кого можно, мы спрячем в лазарете. Скоро придется тайно переправлять к вам несколько человек. С этим никаких проблем, а? — Да. Если только снабдите их едой. — Разумеется. Но здесь вот еще что. У нас, того гляди, начнутся облавы и проверки. Вы можете спрятать несколько вещей, чтобы их не нашли? — Крупные? — Вот такие… — Левинский огляделся. Они сидели на корточках сзади погрузившегося в сумерки барака. Кроме целой колонны мусульман, которые с трудом тащились в сортир, ничего не было видно. — Размером, например, с револьвер… Пятьсот девятый резко вздохнул. — Револьвер? — Да. Пятьсот девятый немного помолчал. — Под моей кроватью в полу есть дыра, — сказал он тихо скороговоркой. — Половицы неплотные, можно спрятать больше, чем револьвер. Запросто. Здесь не проверяют. Он не заметил, что заговорил как желающий убедить другого, а не как тот, кого следует убедить в наличии риска. — Он у тебя с собой? — спросил Пятьсот девятый. — Да. — Давай сюда. Левинский еще раз посмотрел вокруг. — Ты понимаешь, что это значит? — Да, да, — нетерпеливо ответил Пятьсот девятый. — Нам не просто было его заполучить. Мы многим рисковали. — Да, Левинский, все понятно. Я буду об этом помнить. Давай его сюда. Левинский запустил руку в свою робу и вложил оружие в руку Пятьсот девятого. Тот ощупал револьвер, который оказался тяжелее, чем он ожидал. — Во что это завернуто? — спросил он. — Тряпка, немного смазанная жиром. Дыра под твоей кроватью сухая? — Да, — ответил Пятьсот девятый. Это было не так, но ему не хотелось отдавать оружие. — Боеприпасы тоже тут? — спросил он. — Да. Немного, несколько патронов. Кроме того, он заряжен. Пятьсот девятый сунул револьвер под рубашку и застегнул на пуговицы робу. Он чувствовал револьвер около своего сердца и ощутил, как по коже пробежала дрожь. — Я ухожу, — сказал Левинский. — Будь очень внимателен. Спрячь револьвер сразу же. — Он говорил об оружии как о важном человеке. — В следующий раз, когда я приду, со мной будет кто-нибудь от нас. У вас действительно есть место? — Он окинул взглядом плац для переклички, на котором в темноте лежало несколько более темных фигур. — У нас есть место, — ответил Пятьсот девятый. — Для ваших людей у нас всегда найдется место. — Хорошо. Если Хандке снова появится, дай ему еще денег. У вас есть деньги? — Есть немного. На один день. — Я постараюсь собрать еще, передам Лебенталю. Левинский исчез в тени ближайшего барака. Оттуда он, как мусульманин, наклонившись вперед, заковылял в направлении сортира. Пятьсот девятый еще посидел немного, прислонившись спиной к стене барака. Правой рукой он прижимал к телу револьвер. Он устоял перед соблазном вынуть и развернуть тряпку, чтобы прикоснуться к металлу. Он только сжимал револьвер в руке; он ощущал линии дула и рукоятки, и ему казалось, что от них исходила мощная темная сила. Впервые за многие годы он прижимал к своему телу то, чем мог себя защитить. Он уже не чувствовал себя абсолютно беззащитным. Он уже не зависел полностью от чужого произвола. Он понимал, что это было иллюзией и что он не пустит оружие в ход; но его успокаивало сознание того, что оружие было при нем. Одной мысли об этом оказалось достаточно для того, чтобы вызвать в нем какие-то перемены. Узкое орудие смерти было как ток жизни. Оно вселяло дух сопротивления. Он думал о Хандке. Думал о ненависти, которую к нему испытывал. Хандке получил свои деньги, однако он оказался слабее Пятьсот девятого. Он думал о Розене: он ведь смог его спасти. Потом он задумался о Вебере. Он долго размышлял и о первом периоде своего пребывания в лагере. Такого с ним не случалось уже несколько лет. Он отгонял от себя всякие воспоминания, в том числе о долагерной жизни. Ему не хотелось больше слышать даже собственного имени. Он перестал быть человеком, да и не хотел им быть; его бы это только сломало. Он стал номером, точно так же обращались к нему и другие. Он молча сидел в ночи, дышал и, придерживая рукой оружие, чувствовал, как многое изменилось в нем за последние недели. Вдруг на Пятьсот девятого снова нахлынули воспоминания, и ему почудилось, будто он одновременно ест и пьет то, чего не мог видеть и что являлось сильнодействующим лекарством. Пятьсот девятый услышал, как сменяются караульные. Он осторожно встал. Прошел, покачиваясь, несколько метров, словно хмельной. Потом медленно направился вокруг барака. Около двери кто-то сидел на корточках. — Пятьсот девятый! — прошептал он. Это был Розен. От неожиданности Пятьсот девятый вздрогнул, словно проснулся после бесконечного тяжелого сна. Он посмотрел под ноги. — Меня зовут Коллер, — проговорил он, погруженный в свои мысли. — Фридрих Коллер. — Да-а? — произнес, ничего не понимая, Розен. XIV — Мне нужен священник; — ныл Аммерс. Он ныл уже с самого утра. Они старались его отговорить, но все было тщетно. Так неожиданно это на него нашло. — Какого еще священника? — спросил Лебенталь. — Католического. Чего ты об этом спрашиваешь, ты же иудей! — Смотри-ка! — Лебенталь покачал головой. — Антисемит. Только этого нам здесь не хватало. — Такого в лагере хватает, — заметил Пятьсот девятый. — Вы в этом виноваты! — сетовал Аммерс. — Во всем! Без вас, евреев, нас бы здесь не было. — Что? Почему? — Потому что тогда не было бы лагерей. Мне нужен священник! — Тебе не стыдно, Аммерс? — произнес раздраженно Бухер. — Мне нечего стыдиться. Я болен! Сходи же за священником. Пятьсот девятый посмотрел на посиневшие губы и ввалившиеся глаза. — В лагере нет священника, Аммерс. — Должен быть. Это — мое право. Я умираю. — Я не думаю, что ты умираешь, — сказал Лебенталь. — Я умираю, так как вы, проклятые евреи, сожрали все, что было положено мне. А теперь вы даже не хотите сходить для меня за священником. Я желаю исповедаться. Что вы в этом понимаете? Чего ради я должен находиться в еврейском бараке? Я имею право на то, чтобы быть в бараке для арийцев. — Здесь такой возможности уже нет. Только в трудовом лагере. Тут все равны. Аммерс, задыхаясь, отвернулся в сторону. На деревянной стене над его головой с всклокоченными волосами синим карандашом было написано: «Йоген Мейер, 1941 г., тиф. Отомстите…» — Что это с ним? — спросил Пятьсот девятый Бергера. — Он уже давно должен умереть. По-моему, сегодня действительно его последний день. — Похоже на то. Он уже все путает. — Ничего он не путает, — возразил Лебенталь. — Он понимает, что говорит. — Думаю, это не так, — заметил Бухер. Пятьсот девятый посмотрел на него. — Когда-то он был другим, — проговорил он спокойно. — Но потом его сломали. От того, чем он когда-то был, не осталось ничего. Сейчас это совсем другой человек, сросшийся из прежних остатков и клочков. К тому же клочки были повреждены. Я все это видел. — Священника, — продолжал свои стенания Аммерс. — Я должен исповедаться! Я не хочу нести на себе вечное проклятие! Пятьсот девятый присел на край постели. Рядом с Аммерсом лежал человек с нового транспорта, у него была высокая температура, а дыхание поверхностное и напряженное. — Ты можешь и без священника, Аммерс, — сказал Пятьсот девятый. — Ну что ты порочного совершил? Здесь нет никаких грехов. Это не для нас. Мы сразу искупим все покаянием. Кайся в том, в чем ты должен покаяться. Если покаяние невозможно, и этого достаточно. Так сказано в катехизисе. На мгновение Аммерс перестал тяжело дышать. — Ты тоже католик? — спросил он. — Да, — сказал Пятьсот девятый. Но это была ложь. — Тогда ты это должен знать! Мне нужен священник! Я должен исповедаться и причаститься! Я не хочу гореть в вечном огне! — Аммерс задрожал. Его глаза были широко раскрыты. Лицо было размером в два кулачка, из-за чего глаза казались чересчур большими. В нем было что-то от летучей мыши. — Если ты католик, то должен знать, как все это выглядит. В общем, как крематорий; но там никогда не сжигают. Ты хочешь, чтобы так было со мной? Пятьсот девятый посмотрел на дверь. Она была открыта. Ясное вечернее небо повисло в проеме двери, как картинка. Потом он снова бросил взгляд на изнуренную голову, в которой распалялись сцены ада. — Для нас здесь — это все по-другому, Аммерс! — проговорил он наконец. — По сравнению с теми, кто там, мы в привилегированном положении. Кусочек ада мы прошли уже здесь. Аммерс беспокойно замотал головой. — Не греши! — прошептал он. Потом он с трудом приподнялся, осмотрелся вокруг, и вот тут его неожиданно как прорвало: — Вы! Вы здоровы! А мне подыхать! Именно теперь! Да, смейтесь! Смейтесь! Я слышал все, что вы говорили! Вы хотите вырваться отсюда! И вы вырветесь! А я? Прямой дорогой в крематорий! В огонь! И вечно… ух… ух! Он завыл, как взбесившаяся собака. Его тело резко подтянулось, он ревел. Его рот был похож на черную дыру, из которой вылетало хриплое завывание. Со своего места поднялся Зульцбахер. — Я сейчас схожу, — сказал он. — Спрошу насчет священника… — Где? — спросил Лебенталь. — Где-нибудь. В канцелярии. Или на вахте… — Ты с ума сошел. Здесь нет никаких священнослужителей. СС этого не потерпит. Тебя просто засадят в бункер. — Это не имеет значения. Лебенталь уставился на Зульцбахера. — Бергер, Пятьсот девятый! — проговорил он затем. — Вы слышали? Лицо Зульцбахера стало очень бледным. Резко заострились челюсти. Он ни на кого не смотрел. — Все это бесполезно, — сказал ему Бергер. — Это запрещено. Мы тоже никого не знаем среди узников. Иначе мы уже давно сходили бы за ним. — Все же я схожу, — возразил Зульцбахер. — Самоубийство! — Лебенталь вцепился в свои волосы. — К тому же он антисемит! У Зульцбахера задвигались челюсти. — Хорошо, для антисемита. — Сумасшедший! Еще один рехнулся! — Ладно, пусть сумасшедший. Но я все равно схожу. — Бухер, Бергер, Розен, — спокойно произнес Пятьсот девятый. Бухер стоял уже с дубинкой в руках за спиной у Зульцбахера. Он ударил его по голове. Удар был не очень сильный, но достаточный, чтобы Зульцбахер зашатался. Оттащив Зульцбахера вниз, все набросились на него. — Агасфер, принеси веревки, которыми связывали овчарку, — сказал Бергер. Они скрутили Зульцбахеру руки и ноги, после чего отпустили его. — Будешь орать, придется сунуть тебе чего-нибудь в рот, — сказал Пятьсот девятый. — Вы меня не понимаете… — Как же. Побудешь в таком виде, пока не пройдет твое сумасшествие. Мы и так уже потеряли достаточно людей… Они затолкали его в угол и не вспоминали о нем. Розен встал во весь рост. — У него все еще жуткая путаница в голове, — пробормотал он, словно вынужденный извиниться за Зульцбахера. — Вы должны его понять. Его брат тогда… Аммерс охрип. Говорил только шепотом. — Где он? Где священник?.. Постепенно все от этого устали. — В бараках действительно нет священника, пономаря или диакона? — спросил Бухер. — Кого-нибудь, только чтобы его успокоить. — Было четверо в семнадцатом. Одного увели, двое умерли, оставшийся — в бункере, — сказал Лебенталь. — Бройер каждое утро избивает его цепью. Он называет это: «Вместе читать мессу». — Пожалуйста, — продолжал нашептывать Аммерс. — Ради Христа… — Мне кажется, в секции «Б» есть человек, знающий латынь, — сказал Агасфер, — как-то слышал об этом. Нельзя ли его позвать? — Как его зовут? — Не знаю точно. Дельбрюк, Хельбрюк или что-то в этом роде. Староста помещения наверняка знает. Пятьсот девятый встал. — Манер. Мы у него спросим. Он отправился туда с Бергером. — Скорее всего это Хельвиг, — сказал Манер. — Один из тех, кто знает языки. Немного помешался на этом. Иногда декламирует. Он из секции «А». — Наверное, так оно и есть. Они пошли в секцию «А». Манер поговорил со старостой помещения, долговязым и сухопарым человеком с головой, напоминавшей по форме грушу. Ее обладатель только пожал плечами. Манер зашел в лабиринт кроватей, ног, рук и стонов, где выкрикнул это имя. Через несколько минут он вернулся. За ним последовал какой-то подозрительный тип. — Вот он, — сказал Манер Пятьсот девятому. — Давай выйдем из барака. Здесь ведь не разберешь ни слова. Пятьсот девятый объяснил Хельвигу ситуацию, — Ты говоришь на латыни? — спросил он. — Да.. — Лицо Хельвига нервно подернулось. — Вы знаете, что сейчас стащат мою миску? — Чего вдруг? — Здесь воруют. Вчера, пока я сидел в сортире, у меня стащили ложку. Я спрятал ее под своей постелью. А теперь я оставил там миску. — Тогда сходи за ней. Не говоря ни слова, Хельвиг исчез. — Он не вернется, — сказал Манер. Они стали ждать. Начало темнеть. Из теней поползли тени; из темноты бараков — темнота. Потом появился Хельвиг. Он прижал к груди свою миску. — Я не знаю, сколько понимает Аммерс, — проговорил Пятьсот девятый. — Наверняка не более чем «тебя отпускаю». Это, наверное, ему запомнилось. Если ты ему это скажешь на латыни и еще, что тебе придет в голову… При ходьбе длинные тонкие ноги Хельвига слегка подкашивались. — Вергилий? — спросил он. — А может, Гораций? — Нет чего-нибудь церковного? — Верую во единого Бога… — Очень хорошо. — Или «Верую, потому что нелепо» note 2 Пятьсот девятый поднял взгляд. Он заглянул в два удивительно беспокойных глаза. — Этим мы все грешим, — заметил он. Хельвиг остановился. При этом он показал своим узловатым указательным пальцем на Пятьсот девятого, словно желая его пронзить. — Ты знаешь, это святотатство. Но я на это иду. Я ему не нужен. Существует покаяние и отпущение грехов без исповеди. — Может, он не может покаяться без священника. — Я сделаю это только для того, чтобы ему помочь. А в это время они стащут мою порцию супа. — Манер сохранит для тебя твой суп. Но дай-ка твою миску, — сказал Пятьсот девятый. — Я посторожу ее для тебя, пока ты будешь в бараке. — Почему? — Может, он скорее поверит тебе, если ты будешь без миски. — Хорошо. Они вошли в барак. Было уже почти темно. До них долетало бормотание Аммерса. — Вот здесь, — проговорил Пятьсот девятый. — Аммерс, мы нашли тут одного. Аммерс утих. — На самом деле? — спросил он ясным голосом. — Он здесь? — Да. Хельвиг наклонился. — Слава Иисусу Христу! — Во веки веков, аминь, — прошептал Аммерс голосом изумленного ребенка. Они что-то бормотали. Пятьсот девятый вместе с остальными вышел из барака. На горизонте поздний вечер бесшумно опускался над близлежащим лесом. Пятьсот девятый присел около стены барака. Она еще сохранила немного солнечного тепла. Подошел Бухер и сел рядом с ним. — Странно, — проговорил он. — Иногда умирает сотня людей и ничего не ощущаешь, а иногда — один, с которым в общем-то не многое тебя связывает, а кажется, будто это тысяча. Пятьсот девятый кивнул. — Силу нашего воображения нельзя измерить точными данными. Да и чувства под влиянием цифр не становятся глубже… Их можно измерять лишь в пределах единицы. Казалось бы, единица, — но и ее вполне хватает, если есть глубина восприятия. Хельвиг вышел из барака. Наклонившись, он прошел сквозь проем двери, и на какой-то миг показалось, будто он тащит на себе зловонную темноту, как пастух черную овцу на своих плечах, чтобы сбросить ее с себя и обмыть в вечерней чистоте. Потом он выпрямился и снова стал обычным узником. — Это действительно было святотатством? — спросил Пятьсот девятый. — Нет. Я не выполнял никаких действий священника. Я лишь присутствовал при покаянии. — Мне хотелось что-нибудь оставить для тебя. Сигарету или кусочек хлеба. — Пятьсот девятый отдал Хельвигу его миску. — Но у нас самих ничего нет. Мы можем предложить тебе только суп Аммерса, если только он умрет до ужина. Тогда мы получим суп вместо него. — Мне ничего не надо. Да я и не хочу ничего. Было бы свинством брать что-нибудь за это. Пятьсот девятый только теперь заметил слезы на глазах у Хельвига. Он посмотрел на него с немалым удивлением. — Ну как он? Успокоился? — спросил Пятьсот девятый. — Да. Сегодня в обед он стащил кусок принадлежащего вам хлеба. Он просил вам об этом сказать. — Я все знаю. — Ему хотелось, чтобы вы пришли. Он всех вас просит о прощении. — Бога ради! К чему этот разговор? — Он этого хочет. Особенно желает видеть того, кого зовут Лебенталь. — Ты слышишь, Лео? — сказал Пятьсот девятый. — Он еще быстро хочет отрегулировать свои отношения с Богом, вот почему, — заявил непримиримо Лебенталь. — Не думаю. — Ответил Хельвиг и сунул миску себе под мышку. — Странно, когда-то я действительно хотел стать священником, — проговорил он. — Потом сдрейфил. Теперь уже трудно в этом разобраться. В общем, у меня исчезло всякое желание. — Он прошелся своим странным взглядом по сидящим рядом. — Если во что-то веришь, страдания не столь мучительны. — Да. Но есть многое такое, во что можно верить. Не только в Бога. — Разумеется, — вдруг проговорил Хельвиг предупредительно, словно стоял в салоне и дискутировал. Он держал голову, чуть наклонив в сторону, будто во что-то вслушиваясь. — Это была своего рода аварийная исповедь, — сказал он. — Спешные крещения всегда были. Исповеди без формальностей… — Его лицо вздрогнуло. — Вопрос для богословов, добрый вечер, господа… Он, как гигантский паук, пополз в направлении своей секции. Остальные удивленно смотрели ему вслед. Они не слышали больше такого с того момента, как попали в лагерь. — Зайди к Аммерсу, Лео, — сказал Бергер минуту спустя. Лебенталь медлил. — Зайди! — повторил Бергер. — Иначе он снова начнет кричать. А мы сейчас развяжем Зульцбахера. Сумерки перешли в светлую ночь. Со стороны города донеслись звуки колокола. В бороздах на пашне лежали глубокие голубые и фиолетовые тени. Они сидели малой группой перед бараком. Аммерс все еще умирал внутри. Зульцбахер приходил в себя. Он сидел смущенный около Розена. Вдруг Лебенталь встал во весь рост. — Что это такое? Он пристально разглядывал пашню через колючую проволоку. Что-то мелькало там, замирало и скакало дальше. — Заяц! — проговорил Карел. — Ерунда! Откуда ты взял, что это заяц? — У нас дома было несколько таких. Я насмотрелся на них в детстве. Я имею в виду, когда еще был на свободе, — сказал Карел. Его детство пришлось на предлагернуго жизнь. Еще до того, как его родителей сожгли в газовой камере. — Это ведь действительно заяц! — Бухер сощурил глаза. — Или кролик. Хотя нет, для кролика он чересчур велик. — Боже праведный! — проговорил Лебенталь. — Так и есть, живой заяц. Теперь все его увидели. На мгновение он выпрямился, повел длинными ушами, понесся куда-то дальше. — А если бы этот заяц заскочил сюда! — Лебенталь щелкнул своей челюстью. Он подумал о «фальшивом» зайце Бетке, таксе, которую он выменял на золотой зуб Ломана. — Его можно было бы выменять, Мы не съели бы его сами. Мы получили бы за него в два, нет, в два с половиной раза больше мясных отбросов. — Мы не стали бы его выменивать. Мы съели бы его сами, — сказал Мейергоф. — Да? А кто бы его зажарил? Может, ты стал бы его есть сырым? Если отдашь его кому-нибудь жарить, больше уже никогда не получишь обратно, — возбужденно проговорил Лебенталь. — Странно, что все это утверждают люди, которые неделями не выходят из барака. Мейергоф символизировал одно из чудес, происшедших в двадцать втором бараке. Три недели он пролежал с воспалением легких и дизентерией в ожидании смерти. Он настолько ослаб, что перестал даже говорить. Бергер уже махнул на него рукой. И вот вдруг Мейергоф оклемался всего за несколько дней. Он буквально воскрес из мертвых. Поэтому Агасфер назвал его Лазарем Мейергофом. Сегодня он впервые снова вышел из барака. Бергер запретил, но он тем не менее выполз наружу. На нем было пальто Лебенталя, свитер умершего Буксбаума и гусарская венгерка, которую кому-то передали под видом куртки. Простреленный стихарь, который Розен получил как нижнее белье, он намотал наподобие шарфа вокруг шеи. Все ветераны помогали «экипировать» его перед этой прогулкой. Его выздоровление они рассматривали как общий триумф. — Если бы он здесь появился, обязательно задел бы электрический провод. Потом его сразу бы зажарили, — мечтательно проговорил Мейергоф. — Можно было бы протащить его через колючую проволоку сухой деревянной палкой. Они не отрывали глаз от зверя. Он скакал по бороздам, временами прислушиваясь. — Тогда эсэсовцы сами его подстрелят, — проговорил Бергер. — Не так-то просто подстрелить его одной пулей, когда так темно, — возразил Пятьсот девятый. — Эсэсовцы больше привыкли к тому, чтобы стрелять в людей со спины на расстоянии нескольких метров. — Заяц. — Агасфер пожевал губами. — Интересно, какой вкус у зайчатины? — Вкус как у зайца, — пояснил Лебенталь. — Вкуснее всего спинка, ее обдирают, чтобы мясо было сочнее, нашпиговывают салом. К этому положено иметь сметанный соус. Так едят зайчатину не евреи. — И еще картофельное пюре, — добавил Мейергоф. — Чушь какая, картофельное пюре! Пюре из каштанов и брусники. — И все же картофельное пюре лучше. Каштаны! Это для итальянцев. Лебенталь раздраженно уставился на Мейергофа. — Послушай… Агасфер перебил его. — Ну что вам дался заяц? Лично я всем зайцам предпочел бы гуся. Хорошего фаршированного гуся… — С яблоками… — Заткните свои глотки! — выкрикнул кто-то сзади. — Вы что, совсем что ли осатанели? От всех этих разговоров действительно можно рехнуться! Сидя на корточках и наклонившись вперед, они разглядывали зайца сидящими в черепах глазами почти что мертвецов. Менее чем в сотне метров от них прыгал живой фантастический обед, содержавший несколько фунтов мяса, пушистый комочек, в котором некоторые видели спасение собственной жизни. Мейергоф ощущал это всеми своими кишками и костями; для него это животное становилось гарантией от рецидива. — Хорошо, ладно, пусть будет пюре с каштанами, — кряхтел он. Во рту у него вдруг стало сухо и пыльно, как на угольном складе. Заяц распрямился и принюхался. В этот момент его, видимо, увидел один из дремавших охранников СС. — Эдгар! Дружище! Смотри, вон там длинноухий! — закричал он. — Стреляй! Прогремело несколько выстрелов. Земля вздыбилась. Длинными прыжками заяц ускакал прочь. — Вот видишь, — сказал Пятьсот девятый. — Это тебе не заключенных расстреливать в упор. Лебенталь вздохнул и посмотрел зайцу вслед. — Вы уверены, что сегодня вечером нам дадут хлеба? — спросил Мейергоф некоторое время спустя. — Он умер? — Да. Наконец-то. Он хотел, чтобы мы забрали новичка из его постели. У того был жар. Он боялся от него заразиться. На самом деле вышло наоборот. Под конец он снова скулил и ругался. Душеспасительные разговоры уже не действовали. Пятьсот девятый кивнул. — Теперь еще и умереть проблема. Раньше это было легко. Теперь труднее. Вот-вот будет развязка. Бергер подсел к Пятьсот девятому. Это было после ужина. В Малом лагере выдали только пустой суп. Каждому по миске. Без хлеба. — Что Хандке хотел от тебя? — спросил он. Пятьсот девятый раскрыл ладонь. — Дал мне вот это. Чистый лист бумаги и ручку. Хочет, чтобы я переписал на него мои деньги в Швейцарии. Не половину. А целиком. Все пять тысяч франков. — Ну и? — За это он мне немного даст пожить. Он даже намекнул, я могу рассчитывать на что-то вроде протекции. — Пока он не получит твою подпись. — В общем, дает мне срок до завтрашнего вечера. Это уже нечто. Иногда сроки у нас бывали и покороче. — Этого мало, Пятьсот девятый. Надо придумать что-нибудь другое. Пятьсот девятый пожал плечами. — Может, это еще сработает. Вероятно, он считает, что я ему нужен, чтобы заполучить деньги. — А может, он думает совсем наоборот. Отделаться от тебя, чтобы не позволить тебе отменить финансовое распоряжение. — Я не могу отменить, если бумага у него уже в руках. — Он этого не знает. А ты, наверно, смог бы отменить. Ты же сделал это под нажимом. Пятьсот девятый немного помолчал. — Эфраим, — проговорил он тихо. — Мне этого не надо. У меня нет никаких денег в Швейцарии. — Как это? — У меня нет ни одного франка в Швейцарии. Бергер пристально посмотрел на Пятьсот девятого. — Значит, ты все это придумал? — Да. Бергер протер воспаленные глаза. У него передернулись плечи. — Что с тобой? — спросил Пятьсот девятый. — Ты плачешь? — Нет. Я смеюсь. Полнейший идиотизм, но это действительно так. — Пожалуйста, смейся. Нам здесь приходилось чертовски мало смеяться. — Я смеюсь, потому что представил себе лицо Хандке, если бы он появился в Цюрихе. И как тебе пришла эта идея? — Даже не знаю. Когда речь заходит о жизни и смерти, в голову лезет всякая всячина. Главное, что он это проглотил. До окончания войны он не сможет это даже проверить. Он вынужден все просто принимать на веру. — Это верно. — Лицо Бергера снова посерьезнело. — Поэтому я ему не верю. На него вдруг может найти сумасшествие, и тогда он натворит Бог знает что. Нам надо быть ко всему готовыми. Лучше всего было бы тебе умереть. — Умереть? А как? У нас нет лазарета. Как это можно реализовать? Здесь ведь у нас последний этап. — Через самый последний. Через крематорий. Пятьсот девятый посмотрел на Бергера. Он увидел озабоченное увлажненное лицо, узкий череп. И ощутил прилив тепла. — Ты думаешь, это возможно? — Почему бы не попробовать. Пятьсот девятый не стал спрашивать, как Бергер собирается попробовать. — Мы еще об этом поговорим, — произнес он. — Пока у нас еще есть время. Сегодня я напишу на Хандке только две с половиной тысячи франков. Он возьмет эту записку и потребует остальное. Тем самым я выиграю несколько дней. Потом у меня еще есть двадцать марок от Розена. — А когда и их не будет? — До того, видимо, еще что-нибудь произойдет. Всегда нужно иметь в виду только ближайшую опасность. Одну в данный момент. Размышлять сначала об одной. XV Двести человек новых коммандос по уборке развалин вытянулись длинными рядами по улице. Их впервые направили на уборку развалин в самом городе: до сих пор использовали только для работ на разрушенных фабриках городских предместий. Эсэсовцы заняли все ответвления от улиц и, кроме того, по всей левой стороне расставили целые подразделения охранников. Дело в том, что бомбы падали прежде всего на правую сторону; стены и крыши валились на мостовую, блокируя почти всякое движение. У заключенных не было достаточного количества кирок и лопат; частично им приходилось работать голыми руками. Специально выделенные дежурные и мастера нервничали; они не знали, что им делать — избивать, подгонять или проявлять сдержанность. Гражданским лицам, правда, было запрещено выходить на улицу, но квартиросъемщиков из сохранившихся домов изгонять не разрешалось. Левинский работал рядом с Вернером. Оба с несколькими политическими заключенными вызвались работать в коммандос по разборке завалов. Работать там было труднее, чем где-либо еще; зато целый день они не соприкасались с лагерными эсэсовцами; возвращаясь в лагерь под вечер с наступлением темноты, они при возникновении опасности незаметно растворялись в общей массе. — Ты заметил, как называется эта улица? — тихо спросил Вернер. — Да, — ухмыльнулся Левинский. Эта была улица Адольфа Гитлера. — Святое имя. Но даже оно не защитило от бомб. Они оттащили в сторону балку. Их полосатые куртки со спины стали темными от пота. В условленном месте они встретились с Гольдштейном. Несмотря на слабое сердце, он попросился в коммандос. Левинский и Вернер не были против — он относился к числу рисковых узников. Его лицо было серым. Он принюхался. — Здесь воняет. Трупами. Не свежими — где-то здесь наверняка есть старые трупы. Теперь они складывали разбросанные камни около стены. Сзади них, на другой стороне улицы, имелась бакалейная лавка. От взрывной волны повылетели стекла, но в витринах уже снова появились рекламные плакаты и картонные коробки. Из-за них выглядывал человек с усами. Он был похож на тех, которые часто мелькали на демонстрациях 1933 года, участники которых несли щиты с требованием «Не покупайте у евреев!» Казалось, что голова обрубалась на уровне задней стенки витрины, совсем как на дешевых фотографиях на ярмарках, где желающие приставляли головы к нарисованной капитанской униформе. Этот человек возвышался над пустыми коробками и пропыленными рекламными надписями. Впечатление было такое, что он хорошо вписывался в это окружение. В подворотне, которую пощадили бомбы, играли дети. Рядом с ними стояла женщина в красной блузке и смотрела на заключенных. Вдруг из подворотни выскочили несколько собак и кинулись через улицу в сторону заключенных. Они обнюхали их штаны и ботинки, а один из псов, виляя хвостом, прыгал около узника под номером 7105. Специальный дежурный, надзиравший за этим отрядом, не знал, что ему делать. Собака имела хозяина, она не была человеком; тем не менее казалось неподходящим ее дружеское отношение к заключенному, особенно в присутствии эсэсовцев. Узник № 7105 вообще оторопел. Он вел себя так, как требуется от заключенного: делал вид, что животного рядом с ним просто нет. Однако собака продолжала следовать за ним. Она как-то быстро почувствовала к нему расположение. № 7105 наклонился и заработал с повышенным рвением. Он был озабочен, выбежавшая собака могла означать его смерть. — А ну, пошла прочь, дворняга вонючая, — наконец крикнул дежурный и поднял дубинку. Для себя он твердо решил: всегда было правильнее быть начеку, если за тобой наблюдает СС. Но собаку это не интересовало. Она снова запрыгала и закрутилась вокруг № 7105. Эта была крупная немецкая легавая светло-коричневого окраса. Дежурный стал бросать в нее камни. Первый камень попал № 7105 в колено. Только третий камень угодил собаке в самый живот. Животное взвыло, отскочило в сторону и принялось лаять на дежурного. Тот поднял с земли и кинул еще один камень. — А ну, убирайся отсюда, проклятая! Собака увернулась, но не сбежала. Сделав дугу, она бросилась на дежурного. Споткнувшись о груду раствора, он оказался прямо перед рычащей собакой. — На помощь! — заорал дежурный и осекся. Стоявшие вблизи эсэсовцы хохотали. Подбежала женщина в красной блузке. Она прикрикнула на собаку. — А ну, сюда! Немедленно! Вот ты какая! Еще беды с тобой не оберешься! Она оттащила собаку прямо во двор. — Вот, выбежала, — стала оправдываться перепуганная женщина перед стоявшим рядом эсэсовцем. — Пожалуйста! Я не видела, как она убежала. Я ей за это хорошенько всыплю! Эсэсовец ухмыльнулся. — Ваша собака запросто могла разорвать его дурацкую рожу. По лицу женщины промелькнула легкая улыбка. Она думала, что дежурный — эсэсовец. — Спасибо! Большое спасибо! Я ее сейчас привяжу! Оттаскивая собаку на поводке, она гладила ее. Дежурный выбивал пыль из известки. Охранники СС все еще с ухмылкой взирали на происходящее. — И чего ты ее не укусил? — крикнул один из эсэсовцев дежурному. Дежурный ничего не ответил. Так оно всегда было лучше. Он еще некоторое время выбивал пыль. Потом раздосадованный приблизился к заключенным. № 7105 как раз старался выложить сортир из камней и раствора. — А ну, быстрей, ленивый пес! — злобно прошипел дежурный, пырнув узника под колено. № 7105 упал навзничь, вцепившись руками в крышку сортира. Все узники краем глаза наблюдали за дежурным. Медленно подошел эсэсовец, разговаривавший с женщиной. Приблизившись к дежурному, он поддал ему сзади сапогом. — Да оставь же ты его в покое! Он не виноват. Лучше укуси собаку, чучело гороховое! Дежурный от неожиданности обернулся. Ярость слетела с лица, уступив место угодливой гримасе. — Так точно! Я только хотел… — А ну, быстрее! Он получил еще один удар в живот, после чего, едва выпрямившись, ретировался. Эсэсовец неторопливо вернулся на место. — Ты это видел? — прошептал Левинский Вернеру. — Вот уж, действительно, знамения и чудеса. А может, он сделал это ради гражданских лиц? Заключенные продолжали украдкой наблюдать за другой стороной улицы, которая, в свою очередь, наблюдала за ними. Их разделяли всего несколько метров, однако это расстояние казалось несравненно больше, словно они жили в двух разных частях света. Большинство заключенных с момента ареста впервые видели город так близко. Они снова видели людей, погруженных в свои каждодневные заботы. Все происходившее вокруг воспринималось ими, как где-нибудь на Марсе. Горничная в голубом платье с белыми крапинками протирала уцелевшие стекла в окнах. Она закатала рукава и пела. За другим окном стояла пожилая седая женщина. Солнце падало на ее лицо, раскрытые шторы и развешанные в комнате картины. На углу улицы была аптека. Аптекарь стоял перед дверью и зевал. В непосредственной близости от домов дорогу переходила какая-то женщина в шубе из леопардовой шкуры. Перчатки и туфли у нее были зеленого цвета. Стоявший на углу эсэсовец пропустил ее. Молодая женщина изящно переступила через кучу мусора. Многие заключенные впервые за несколько лет увидели живую женщину. Все обратили на нее внимание, но никто не провожал ее взглядами, кроме Левинского. — Смотри, смотри, — прошептал ему Вернер. — Помоги вот здесь. Он показал на какой-то кусок, торчавший из раствора. — Тут кто-то есть. Они разбросали по сторонам раствор и камни. Их взору предстало обезображенное до неузнаваемости лицо с окровавленной окладистой бородой, которая была перемазана известкой. Рядом лежала рука. Наверное, человек поднял ее, чтобы заслонить лицо, в тот момент, когда рухнуло здание. На другой стороне улицы эсэсовцы кричали какие-то забавные слова даме в шубе из леопардовой шкуры, изящно перепрыгивавшей через кучи мусора. В ответ она кокетливо смеялась. Неожиданно завыли сирены. Аптекарь на углу скрылся в своей лавке. Дама в леопардовой шкуре замерла на месте и потом побежала назад. Споткнувшись, она разорвала чулки и перемазала известью свои зеленые перчатки. Узники выпрямились. — Стоять! Кто сдвинется с места, будет расстрелян! — Появились эсэсовцы, стоявшие на углах улицы. — Подтянуться! По группам, шагом марш! Заключенные не могли понять, какой им подчиняться команде. Прогремело несколько выстрелов. Приблизившиеся с углов улицы охранники СС, наконец, согнали узников в кучу. Шарфюреры советовались, как действовать. Это был лишь предварительный сигнал тревоги; но все то и дело беспокойно поднимали головы. Казалось, что сияющее небо стало одновременно и светлее, и мрачнее. Теперь оживилась другая сторона улицы. Из домов вышли люди, которых не было видно прежде. Кричали дети. Усатый бакалейщик бросал ядовитые взгляды из своей лавки и перелезал через развалины, как жирный червяк. Какая-то женщина в клетчатом платке очень осторожно на вытянутой руке несла клетку с попугаем. Седая женщина куда-то исчезла. Из дверей, задрав юбку, выбежала горничная. Левинский впился в нее взглядом. Между черными чулками и плотно обтягивавшими голубыми трусами просвечивала белая плоть ног. За ней через камни, как коза, перелезала маленькая и тоненькая девица. Все вдруг поменялось местами. Мгновенно нарушилась мирская тишина на стороне свободы; перепуганные люди выбежали из своих квартир и, спасаясь, бросились в направлении бомбоубежища. Заключенные на противоположной стороне, наоборот, замерли в безмолвном молчании перед разрушенными стенами, провожая взглядом бегущих. Это заметил один из шарфюреров. — Отделение, кругом! — скомандовал он. Теперь взгляд заключенных был устремлен на развалины. Их освещало яркое солнце. Только в одном из разрушенных домов лопатами был расчищен проход к подвалу. Виднелись ступени, выездные ворота, темный коридор и разрезавший темноту луч света. Шарфюреры были в нерешительности. Они не знали, что делать с заключенными. Никто и не думал загонять их в бомбоубежище; там и без того было полно гражданских. Но эсэсовцам тоже не хотелось остаться беззащитными. Некоторые из них быстро проверили ближайшие дома и обнаружили там бетонированный бункер. Сирены завыли по-другому. Эсэсовцы бросились в направлении бункера. Они оставили только два поста у входа в дом и по два на примыкающих улицах. — Дежурным и мастерам внимательно следить за тем, чтобы никто не дергался! Кто пошевелится, будет расстрелян! Лица узников посуровели. Они смотрели на стены перед собой и ждали. Приказа лечь на землю не было; так эсэсовцам было легче их охранять. Они безмолвно стояли, согнанные в кучу, в окружении дежурных и мастеров. Между ними металась легавая собака. Она сорвалась с цепи и искала № 7105. Найдя этого узника, собака стала подпрыгивать перед ним, стараясь лизнуть его в лицо. На какой-то миг шум стих. В неожиданно наступившую тишину, как в безвоздушное пространство, сдавившее все нервы, вдруг ворвались звуки рояля. Они звучали громко и прозрачно и были четко слышны короткое время. Вернер все же уловил, что это прозвучал хор узников из оперы «Фиделио». Это не могло быть радио, по радио не передавали музыку в момент воздушной тревоги. Скорее всего это был патефон, его забыли выключить или же кто-то при открытом окне играл на рояле. Снова поднялся шум. Напрягая все свои силы, Вернер судорожно цеплялся за немногие услышанные им звуки. Сжав скулы, он пытался запечатлеть их в своей памяти. Он не желал думать о бомбах и смерти. Если ему удастся вспомнить мелодию, значит, удастся спастись. Он закрыл глаза и почувствовал в мозгу жесткие узелки напряжения. Он не мог позволить себе сейчас умереть. Тем более таким бессмысленным образом. Ему даже думать об этом не хотелось. Он должен был вспомнить мелодию тех узников, которые дожили до освобождения. Он сжал кулаки и попробовал мысленно услышать остальные звуки рояля; но они утонули в металлическом бушевании. Первые взрывы потрясли город. Пронзительные звуки падающих бомб разорвали вой сирен. Земля задрожала. От стены медленно отвалился кусок выступа. Желая спастись, несколько заключенных бросились к груде развалин. К ним подбежали мастера. — Встать! Встать! Их голосов не было слышно. Они хватали и оттаскивали людей. Гольдштейн видел, как у одного узника, бросившегося на землю, раскололся череп и хлынула кровь. Стоявший рядом с ним схватился за живот и упал ничком. Это были не осколки от бомб. Это стреляли эсэсовцы. Выстрелов не было слышно. — Бункер! — кричал Гольдштейн сквозь грохот Вернеру. — Там бункер! Они за нами не погонятся! Они не сводили взгляда со входа. Казалось, что он расширился. Зиявшая в нем темнота означала для них холодное спасение. Это была черная пучина, противостоять которой было почти невозможно. Узники уставились, как загипнотизированные. Их ряды дрогнули. Вернер не поддержал Гольдштейна. — Нет! — Он сам уперся взглядом в бункер и кричал сквозь шум. — Нет! Нет! Всех перестреляют! Нет! Ни с места! Гольдштейн повернул к нему свое серое лицо. Глаза распластались на нем, как поблескивающие куски солнца. Рот от напряжения был перекошен. — Не прятаться! — воскликнул он. — Бежать! Насквозь! Там проход! Это потрясло Вернера, как удар в живот. Его вдруг затрясло. Дрожали не руки и не колени. Он задрожал всеми фибрами души. Вернер понимал, что бегство будет сопряжено с немалыми опасностями; однако сама мысль об этом представлялась ему достаточным искушением — сбежать, в каком-нибудь доме стащить одежду и, воспользовавшись возникшей неразберихой, скрыться. — Нет! — он думал, что говорит шепотом, а на самом деле его голос грохотал во всеобщем гуле. — Нет! — Это касалось не только Гольдштейна, но и его самого. — Теперь уже нет! Нет, теперь уже нет! — Он отдавал себе отчет, что это — безумие; тем самым было бы поставлено под удар все, чего им до сих пор удалось добиться. Уничтожили бы товарищей, десятерых за каждого, пытавшегося скрыться, кровавая расправа в скученной толпе, новые репрессивные меры в лагере — и тем не менее «Там проход!» прозвучало зияюще и маняще — Нет! — это крикнул Вернер, поддерживая Гольдштейна и таким образом себя. «Солнце! — подумал Левинский. — Это проклятое солнце! Оно безжалостно выдавало все. Почему же тогда не расстреляли солнце? Казалось, что стоишь обнаженный под огромными прожекторами, открытый для бомбометания с самолета. Хоть бы показалось облачко, ну хоть бы на миг!» По его телу обильно струился пот. Стены дрожали. Откуда-то неподалеку доносился мощный грохот, под который медленно обрушивался кусок стены с оконным переплетом без стекла. Когда пятиметровый кусок стены свалился на заключенных, это не вызвало паники. Только узник, которого накрыл четырехугольный оконный переплет, еще стоял и недоуменно смотрел по сторонам. Он не понял, почему вдруг его полтела завалило мусором, а он все еще жив. Рядом с ним ноги, торчавшие из-под обломков рухнувшей стены, несколько раз дернулись вверх-вниз. Постепенно спадало напряжение. Поначалу это было почти незаметно, чуть смягчалось давление на слух и мозг. Потом, как слабый свет в шахте, стало пробиваться сознание. Как и прежде, доносился грохот, тем не менее всем сразу стало ясно: гроза миновала. Из своего бункера вылезли эсэсовцы. Вернер разглядывал стену перед собой. Постепенно она снова принимала свой обычный вид — солнце освещало ее, вход в бункер был расчищен лопатами; никакого больше слепящего презрения, в котором бушевал вихрь смутной надежды. Ему снова привиделось мертвое бородатое лицо под ногами, ноги товарищей, заваленных обломками рухнувшего здания. Потом сквозь стихающий огонь до него вдруг еще раз донеслись звуки рояля. Он крепко сжал губы. В воздухе носились приказы. Уцелевший узник, застрявший в оконном переплете, вылез из кучи мусора. Его правая ступня была вывернута. Он приподымал ее, стоя на одной ноге. Он боялся упасть на землю. Подошел один из эсэсовцев. — А ну, быстрее! Откапывайте этих здесь! Заключенные стали разбирать мусор и камни. Они работали руками, лопатами и кирками. Вскоре они раскопали своих товарищей. Их оказалось четверо. Трое были мертвы. Один еще дышал. Его оттащили в сторону. Вернер стал искать, чем ему помочь. Он увидел, что из подворотни в их сторону идет женщина в красной блузке. При налете она не бросилась в бомбоубежище. Она осторожно несла в руках миску с водой и полотенце. Ни о чем не задумываясь, женщина прошла с водой мимо эсэсовцев и поставила ее рядом с пострадавшим. Эсэсовцы переглянулись, но ничего не сказали. Она обтерла ему лицо. У пострадавшего выступила кровавая пена. Женщина вытерла ему губы. Один эсэсовец рассмеялся. У него было какое-то недоделанное поджатое лицо с такими светлыми ресницами, что бледные глаза казались совсем остекленевшими. Зенитки перестали стрелять. В тишине снова зазвучал рояль. Теперь Вернер понял, откуда летели эти звуки — из окна первого этажа бакалейной лавки. Бледный мужчина в очках все еще играл там на раскрытом коричневом рояле «Хор узников». Эсэсовцы ухмылялись. Один из них постучал себе по виску. Вернер не знал, для чего играл этот человек — чтобы не думать о бомбардировке или же у него в голове было что-то другое. В конце концов Вернер решил, что это было своего рода обращение к людям. Он всегда верил в лучшее, если при этом отсутствовал риск. Так проще было жить. Сбегались люди. Эсэсовцы действовали по-военному. Заключенные строились по команде. Командир колонны приказал одному эсэсовцу оставаться при погибших и раненых. Затем поступило приказание двигаться по дороге бегом. Последняя бомба угодила в бомбоубежище. Заключенным предстояло его раскопать. От углубления неприятно пахло кислотами и серой. Наискось с краю возвышалось несколько деревьев с обнаженными корнями. Развороченная ограда сквера уткнулась куда-то в небо. В бомбоубежище не было прямого попадания, бомба ударила в него сбоку, вызвав завал. Узники проработали более двух часов у входа, разгребая перекошенную от взрыва лестницу ступень за ступенью. Все работали так быстро, насколько хватало сил, словно завалило их собственных товарищей. Час спустя вход был раскопан. Но еще раньше до них донеслись крики и стоны. Видимо, в бункер откуда-то продолжал поступать воздух. Крики стали нарастать, когда проделали первое отверстие. Сначала вылезла чья-то голова и раздался крик, потом прямо из-под нее просунулись две руки, желающие пробраться сквозь мусор, — казалось, что землю буравит какой-то огромный крот. — Осторожно! — крикнул мастер. — Как бы тут не обрушилось. Руки продолжали работать. Потом вдруг голову отбросило назад и на ее месте с криком появилась другая. Но и эта исчезла. Видно, охваченные паникой люди судорожно боролись за место под светом. — Оттесните их назад! Они покалечатся! Сначала надо расширить отверстие. Оттесните их! Засыпанных отжимали от себя, упираясь ладонями прямо в их лица. Те старались укусить спасателей за руки. Спасатели кирками сбивали с жертв обвала налипший цемент. Они работали так, словно речь шла об их собственной жизни. Затем отверстие расширили так, что через него смог пролезть первый из пострадавших. Это был физически крепкий мужчина. Левинский сразу его узнал. Им оказался тот самый усач, стоявший в бакалейной лавке. Он продвинулся дальше других. Он кряхтел, но греб и греб, чтобы выбраться из плена. Только вот ему никак не удавалось протиснуть свой живот. Между тем крики внутри усилились. Своим телом усач загородил отверстие, и в бункере стало темновато. Тогда его потянули за ноги. — На помощь! — стонал он своим высоким свистящим голосом. — На помощь! Помогите мне выбраться! Выбраться отсюда! Я хочу вам… я дам вам… Маленькие черные глаза налились на его круглом лице. Усики-щеточки под фюрера подергивались. — Помогите! Господа! Пожалуйста, господа! — Он был похож на застрявшего тюленя. Заключенные подхватили его под руки и наконец-то освободили. Он упал, потом вскочил и, не сказав ни слова, убежал. Спасатели прижали доску ко входу и расширили его. Потом они отошли назад. Карабкаясь, люди выбирались наружу. Женщины, дети, мужчины; одни — торопливо, в поту, бледные, как из могилы; другие — истерично рыдая, крича, изрыгая проклятия; третьи, которые не поддались панике, — медленно и молчаливо. Они бежали мимо заключенных, на волю. — «Господа», — проговорил шепотом Гольдштейн. — Вы это слышали? «Пожалуйста, господа!» Этот человек считал, что нас… Левинский кивнул. — «Я вам дам»… — повторил он сказанное тюленем. — Да, ничего себе, — добавил он. — Убегал отсюда, как обезьяна, в лес. — Он бросил взгляд на Гольдштейна. — Что с тобой? Гольдштейн прислонился к нему. — Смешно все это! — У него перехватило дыхание. — Вместо того чтобы они нас освободили… — проговорил он тяжело дыша, — мы освобождаем их… Он хихикнул и беззвучно повалился на бок. Они подхватили его и опустили на кучу земли. Потом стали ждать, пока бункер опустеет. И вот эти многолетние узники стояли и смотрели, как торопливо проходили мимо те, кто стал узниками всего на несколько часов. Левинский вспомнил, что так уже однажды было, когда заключенным на дороге встретилась колонна беженцев из города. Он видел, как из входа выползла горничная в голубом платье с белыми крапинками. Она отряхивала свою юбку и улыбалась ему. Следом за нею ковылял солдат без ноги. Выпрямившись, он сунул костыли под мышку и поприветствовал заключенных, после чего, прихрамывая, продолжал свой путь. Одним из последних вылез совсем дряхлый старик. Его лицо было все в морщинах, как у легавой. Он окинул взглядом заключенных. — Спасибо, — проговорил он. — Там еще есть засыпанные. — Медленно, неуверенно, но с достоинством он поднялся по перекошенным ступеням. У него за спиной в бункер спускались заключенные. Они возвращались. Они были на грани изнеможения. Им пришлось еще тащить на себе умерших и раненых товарищей. Тот, которого засыпало при налете, умер. На небе горела роскошная вечерняя заря. Весь воздух был пропитан ею, причем она отличалась такой редкой красотой, что казалось, будто время остановилось и хотя бы на один час нет места ни для развалин, ни для смерти. — Какие мы потрясающие герои, — сказал Гольдштейн, отдышавшись от приступа. — Гнем тут спину вот на этих… Вернер бросил на него взгляд. — Не стоит тебе больше ходить на расчистку развалин. Это — безумие. Ты себя угробишь, даже если будешь манкировать. — Что же мне тогда делать? Ждать, пока эсэсовцы схватят меня наверху? — Надо придумать для тебя что-нибудь другое. Гольдштейн улыбнулся вымученной улыбкой. — Наверно, я уже дозрел до того, чтобы оказаться в Малом лагере, а? Это замечание нисколько не удивило Вернера. — Почему бы нет? Это безопасно, и мы могли бы использовать тебя там в наших целях. Подошел дежурный, пинавший № 7105. Какое-то мгновение он шел рядом, потом что-то сунул ему в руку и снова отошел в сторону. № 7105 провожал его взглядом. — Сигарета, — проговорил он удивленно. — Они начинают поддаваться. Развалины действуют им на нервы, — заметил Левинский. — Размышляют о будущем. Вернер кивнул. — Появляется страх. Обрати внимание на дежурного. Может, удастся его использовать. Они продолжали свою неторопливую прогулку в мягком вечернем свете. — Город, — произнес Мюнцер, немного задумавшись. — Дома. Свободные люди. На расстоянии двух метров. Уже вроде бы не чувствуешь себя таким абсолютно изолированным. № 7105 поднял голову. — Интересно, что они о нас думают? — Ну что они могут думать? Одному Богу известно, сколько они о нас вообще знают. Да и сами они не выглядят счастливыми. — Теперь, — заметил № 7105. Все молчали. Начался трудный подъем перед лагерем. — Как мне хотелось бы иметь собаку, — сказал № 7105. — Из нее получилось бы хорошее жаркое, — возразил Мюнцер. — В целом не меньше тридцати фунтов. — Я не имею в виду для еды. Просто так. Машине уже трудно было проехать. Повсюду улицы были перегорожены развалинами. — Поезжай обратно, Альфред, — сказал Нойбауэр. — Подожди меня около дома. Нойбауэр вылез из машины и решил пройти пешком и перелез через рухнувшую стену, которая перегородила улицу. Остальная часть дома не пострадала. Стена отпала, как занавес, поэтому можно было беспрепятственно заглянуть в квартиры. Открытые всем ветрам, лестницы рвались вверх. На первом этаже полностью сохранилась спальня, отделанная красным деревом. Обе кровати стояли рядом; упал набок только стул, правда, разбилось вдребезги зеркало. Этажом выше вырвало водопроводные трубы на кухне. Вода лилась на пол, а оттуда сверкающий тонкий водопад устремился прямо на улицу. В салоне стоял на своем месте красный плюшевый диван. Портреты в золотых рамах висели наискось на полосатых обоях. Там, где снесло переднюю стену, стоял человек; обливаясь кровью, он неподвижно смотрел себе под ноги. Сзади него металась женщина с чемоданами, в которые она пробовала запихнуть женские безделушки, диванные подушки и белье. Нойбауэр почувствовал, что куски обвалившейся стены заходили у него под ногами. Он сделал шаг назад. Развалины продолжали раскачиваться. Он нагнулся и отбросил прочь от себя камни с раствором. Как усталая змея, вылезла серая, вся пропыленная ладонь и кусочек руки. — Помогите! — закричал Нойбауэр. — Здесь еще кто-то! Помогите! Никто не услышал. Он огляделся вокруг. На улице не было ни души.

The script ran 0.008 seconds.