Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Генрик Сенкевич - Огнем и мечом [1884]
Язык оригинала: POL
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, О войне

Аннотация. Во второй том Собрания сочинений Генрика Сенкевича (1846—1916) входит исторический роман «Огнём и мечом» (1884).

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 

С этими словами Заглоба заткнул сабли под колоду, покрыл их листьями и травой, потом перекинул за спину мешок и торбан, взял в руки палку и, махнув ею раза два, сказал: — Ну и это недурно, можно даже какой-нибудь собаке или волку пересчитать зубы. Хуже всего, что надо идти пешком, да делать нечего! Пойдем! Они пошли: впереди черноволосый мальчик, за ним дед, который шел, ворча, проклиная и говоря, что ему жарко, хотя в степи дул ветер; ветер этот обветрил прелестное лицо мальчика. Вскоре они нашли яр, в глубине которого был ручей, уносивший в Каганлык свои прозрачные струи. Недалеко от этого яра и реки росли на кургане три могучих дуба; к ним и отправились наши путники и нашли дорогу, желтевшую от цветов. Дорога была пуста: на ней не было ни чумаков, ни дегтярников, лишь местами лежали кости животных, побелевшие от солнца. Путешественники все продолжали идти, отдыхая лишь в тени дубрав. Чернобровый мальчик ложился на траву, а дид сторожил его сон. Им часто приходилось переходить через ручьи и речки, а когда не было брода, приходилось долго искать его, бродя по берегу; иногда деду приходилось переносить мальчика на руках, с необычайной для старика силой. Так тащились они до вечера, наконец мальчик сел на дороге в дубовом лесу и сказал: — Дальше не пойду ни за что, лучше лягу и умру здесь. Дед встревожился. — О проклятая пустыня! Ни хутора, ни усадьбы, ни живой души! Ночевать нам здесь нельзя, уж вечер, через час совсем стемнеет… Стойте, что это? Дед замолчал, наступила глубокая тишина, ее прерывал далекий голос, выходивший словно из-под земли, но на самом деле он выходил из глубины яра, лежавшего вблизи дороги. — Это волки, — сказал Заглоба. — Они уже съели наших лошадей, а теперь доберутся и до нас. У меня есть пистолет под свиткой, но не знаю, хватит ли пороху и на два выстрела, а не хотелось бы мне служить им закуской. Слышите, вот опять! Вскоре действительно послышался вой, который точно приближался к ним. — Вставайте, дитя! — сказал дед. — Если не можете идти, то я понесу вас. Что делать? Я вижу, что слишком полюбил вас, — верно, потому, что я холост и у меня нет детей. А если и есть, то они басурманы, потому что я долго был в Турции. Мною кончается род Заглоб. Ну, вставайте, полезайте ко мне на спину, я понесу вас. — У меня так устали ноги, что я не могу двинуться. — А вы еще хвастались своей силой. Тише! Тише! Ей-богу, я слышу лай собак. Да это собаки, а не волки. Значит, недалеко и Демьяновка, про которую мне говорил дид. Слава Всевышнему! А я уж думал, не развести ли огонь от волков, мы, наверное, бы оба заснули, так как страшно устали. Да, это собаки, слышите? — Пойдем! — сказала Елена, к которой вдруг вернулись силы. Действительно, едва они вышли из лесу, как показались огоньки и три церковных купола, покрытых новой дранью и освещенных последними лучами вечерней зари. Собачий лай слышался все отчетливее. — Да, это Демьяновка, иначе и быть не может, — сказал Заглоба. — Дидов везде охотно принимают, — может быть, дадут даже поесть и переночевать, а добрые люди подвезут нас дальше. Это, кажется, княжеская деревня, — значит, здесь есть и подстароста. Мы отдохнем и разузнаем. Князь, должно быть, уже в дороге, и спасение, может быть, ближе, чем мы думаем. Но помните, что вы немая. Я хотел, чтобы вы звали меня Онуфрием, но ведь немые говорить не могут, я буду говорить и за себя, и за вас, я так же хорошо говорю помужицки, как и по-латыни. Ну, вперед! Вперед! Вот и хаты близко. О боже! Когда же кончится наше скитанье! Дал бы бог достать хоть горячего пива. Заглоба умолк, и некоторое время они шли не разговаривая, потом он начал снова: — Помните, что вы немая. Если вас кто-нибудь спросит, указывайте на меня и бормочите: "Гм, гм, ния, ния". Я заметил, что вы способный парнишка, а тут дело касается нашей шкуры. Если мы случайно встретим княжеский или гетманский отряд, то сейчас же объявим, кто мы, особенно если найдется офицер, знакомый Скшетуского. Вы ведь под покровительством князя, и вам нечего бояться солдат. Ну, какие же это там огни? А, железо куют, — значит, кузница. Там много людей, пойдем туда. В самом деле, около яра стояла кузница; из трубы сыпались снопы искр, а в открытые двери и щели в стенах виднелось яркое пламя, закрываемое порою человеческими фигурами. Перед кузницей виднелась, несмотря на темноту, толпа людей. Кузнечные молоты били в такт, и эхо их сливалось с песнями, громким разговором и лаем собак. Увидав все это, Заглоба свернул в яр, забренчал в торбан и запел:        Эй, там на гори        Женцы жнуть,        А по-пид горою        Козаки идуть. И с этой песней он подошел к толпе: это были большей частью пьяные мужики; почти каждый из них держал в руках палку с косой или с пикой. Кузнецы ковали острия и делали косы. — Эй, дид, дид! — закричали в толпе. — Слава богу! — сказал Заглоба. — Во веки веков! — Скажите, дитки, вже е Демьяновка? — Демьяновка. А що? — Дорогой мне говорили, — продолжал дед, — что здесь добрые люди живут, что примут нас, напоят, накормят, переночевать пустят и грошей дадут. Стар я, иду издалека, а мальчик от усталости не может ступить ни шагу. Он, бедный, немой, водит меня, старика, несчастного слепца. Бог вас благословит, добрые люди, и святой Николай чудотворец, и святой Онуфрий. Одним глазом я еще вижу немножко, а другим совсем ничего; вот и хожу с торбаном, песни пою и живу, как птица, тем, что дадут добрые люди. — А ты откуда, дид? — Ох, издалека, издалека! Дайте отдохнуть, — я вижу скамью у кузницы. Садись и ты, сирота, — сказал он, указывая скамью Елене. — Мы из Лядавы, люди добрые. Но из дому давно, давно вышли, а теперь идем из Броварков. — А что вы там слыхали хорошего? — спросил старый мужик с косой в руках. — Слыхать — слыхали, а хорошо ли, нет ли, не знаю. Людей там много собралось. Про Хмельницкого сказывают, что победил он гетманова сына и его "лыцарев". Слышно, и на русском берегу мужики против панов поднимаются. Толпа тотчас окружила Заглобу; он сидел около княжны и по временам бренчал на торбане. — Так ты, батько, слыхал, будто народ поднимается? — А то как же… Несчастлива наша доля мужицкая. — Сказывают, что скоро ей будет конец. — В Киеве, в алтаре, письмо от Христа Спасителя нашли, будет, мол, жестокая и страшная война и много прольется крови на Украине. Полукруг около Заглобы стал еще теснее… — Говоришь, письмо было? — Было. В нем о войне и крови говорится… Но я больше не могу говорить, у меня, старика, в горле пересохло… — Вот тебе, батько, водка… да говори, что на свете слыхал. Ведь диды всюду бывают и все знают. Бывали уж у нас диды и говорили, что от Хмеля придет на панов черная година. Вот мы и велели наделать нам кос и пик, чтобы не быть последними, а теперь не знаем, — начинать ли или ждать письма от Хмеля. Заглоба выпил чарку водки, подумал немного и сказал: — А кто вам сказал, что пора начинать? — Мы сами хотели! — Начинать! Начинать! — раздались многочисленные голоса. — Коли запорожцы побили панов, так начинать пора! Косы и пики зловеще зазвенели в сильных руках. Потом настало минутное молчание, раздавались только удары кузнечных молотов. Будущие убийцы ждали, что скажет дид. Дед думал, думал и спросил наконец: — Чьи вы люди? — Мы князя Еремы. — А кого же вы будете резать? Мужики переглянулись. — Его? — спросил дед. — Нэ здержимо! — Ой, не здержите, дитки, не здержите! Бывал я в Лубнах и сам видал князя: страшный он! Как крикнет — лес дрожит, топнет ногой — яр выроет. Его и король боится, и гетманы слушаются. А войска у него больше, чем у хана и султана. Не одолеете, дитки, не сдержите! Не вы его, а он вас будет искать, А вы того еще не знаете, что все ляхи будут помогать ему. А и то знать надо, что лях, — все равно что сабля. Наступило глубокое молчание; дед снова забренчал на торбане и, подняв лицо к месяцу, продолжал: — Идет князь, а за ним столько войска, сколько звезд на небе и былинок в степи. Летит перед ним ветер, воет… А знаете, дитки, почему воет? Над вашей долей стонет! Летит перед ним смерть и звенит косою. А знаете, отчего она звенит? Она добирается до вашей шеи! — Господи помилуй! — раздались тихие, испуганные голоса. И снова послышались только удары молотов. — Кто здесь княжий комиссар? — спросил дед. — Пан Гдешинский. — А где же он? — Убежал. — А отчего убежал? — Услышал, что куют для нас косы и пики, испугался, да и убежал. — Это плохо! Он донесет на вас князю. — Что же ты, дид, каркаешь как ворон, — сказал старый мужик. — Мы верим, что на панов уже пришла черная година и не будет их больше ни на русском, ни на татарском берегу; не будет ни князей, ни панов, а только будут вольные люди — казаки, не будет ни чинша, ни сухомельщины, ни провозного и не будет жидов; так сказано и в Христовой грамоте, про которую ты сам говорил нам. А Хмель могуч, как и сам князь. — Дай ему, Боже, здоровья! — сказал дед. — Тяжка наша мужицкая доля. А прежде было не так. — Еще бы! Теперь чья вся эта земля? Князя. Чья степь? Князя. Чей лес? Князя. Чьи стада скота? Князя. А прежде был лес — Божий, степь — Божья; кто первый пришел, тот и взял и никому не платил. А теперь все панов и князей. — Правда ваша, дитки, — сказал дед, — но я вам скажу, что вы с князем не справитесь; а кто хочет резать панов, тот пусть не остается здесь, а бежит к Хмелю, и то сейчас или завтра, потому что князь уже в пути. Если Гдешинский уговорит его идти на Демьяновку, то он не пощадит вас, а всех перережет, — так лучше бегите к Хмелю. Чем больше будет вас там, тем легче будет Хмелю справиться с князем; тяжелый труд ждет его. Много выслано против него гетманских, коронных и княжеских войск. Ступайте, детки, помогать Хмелю и запорожцам: они, бедняги, не выдержат, а ведь они бьются с панами за вашу свободу. Ступайте, тогда и от князя убережетесь, и Хмелю поможете. — Вже правду каже! — послышались голоса в толпе. — Хорошо говорит! — Мудрый дид! — Так ты видел, что князь уже в пути? — Видать не видал, но в Броварках слышал, что он вышел уже из Лубен; он все сжигает и вырезает на пути, а где найдет хоть одну пику, то оставляет только небо да землю… — Господи помилуй! — А где нам искать Хмеля? — Я затем и пришел сюда, чтобы сказать вам, где надо искать его. Идите, детки, в Золотоношу, а оттуда в Трахтымиров, и там Хмель будет уж ждать вас, туда соберутся со всех деревень, усадьб и хуторов; туда придут и татары, иначе князь не даст вам и ходить по земле. — А ты, батьку, пойдешь с нами? — Пойти не пойду, потому старые ноги земля не носит. А вы заложите мне телегу, я поеду с вами. А перед Золотоношей сойду и сам посмотрю, нет ли там княжеских солдат; коли есть, то минуем Золотоношу и прямо в Трахтымиров проедем: там уж казацкий край. А теперь дайте мне к моему мальчику чего поесть, а то мы совсем голодны. Двинемся завтра утром, а по дороге я вам спою о Потоцком и о князе Ереме. О, злые они, львы! Много прольется крови на Украине, небо багровеет, а месяц словно в крови плавает. Молите, детки, Бога, чтобы он сжалился над нами, недолго уж нам всем осталось жить и ходить на белом свете. Я слышал тоже, что из могил встают упыри и жалобно воют. Страх овладел мужиками, и они невольно стали оглядываться, креститься и перешептываться. Наконец, один из них крикнул: — В Золотоношу! — В Золотоношу! — повторили все, словно там ждало их спасение. — В Трахтымиров! — На погибель ляхам и панам! Вдруг вперед выступил какой-то молодой казак и, потрясая пикой, крикнул: — Батьки! Коли завтра мы идем на Золотоношу, то сегодня можем пойти на комиссарский двор! — На комиссарский двор, — крикнуло сразу несколько голосов. — Сжечь и забрать добро! — Нет, детки, не идите на комиссарский двор и не жгите его, а то вам же будет плохо. Ведь князь, может быть, уже близко, — увидит зарево, придет, и тогда горе вам! Лучше покормите нас и покажите, где переночевать. Сидите лучше тихо да не гуляйте по пасекам. — Правда, а ты, Максим, дурень! — Иди ко мне, батьку, на хлеб и соль и на чарку меду, а потом ляжешь спать на сене, — сказал старый мужик, обращаясь к деду. Заглоба встал и дернул Елену за рукав свитки… она спала. — Устал мальчуган да заснул, несмотря на стук молотов! — сказал он, а про себя подумал: "Вот что значит невинность! Она среди разбойничьих ножей и кос спит спокойно. Видно, стерегут тебя небесные ангелы, а вместе с тобой и меня, старика". Он разбудил ее, и они пошли к деревне, которая была невдалеке. Ночь была тихая, теплая, и только вдали раздавалось эхо молотов. Старый мужик шел вперед, указывая дорогу, а Заглоба, будто бы шепча молитву, бормотал монотонным голосом: — Господи Боже, помилуй нас, грешных… Видите, для чего нам нужно было дидовское платье… Святая Пречистая Богородица! Яко на небеси, так и на земле… Есть нам дадут, а завтра двинемся в Золотоношу, да не пешком… Аминь, аминь! Богун, наверное, нападет на наш след; его не обманут наши хитрости… Аминь… Но будет поздно, в Прозоровке мы переправимся через Днепр, а там мы уже у гетманов… Дьявол угоднику не страшен!.. Аминь… Тут через несколько дней весь край будет в огне, как только князь двинется за Днепр… Чтоб их чума задушила!.. Слышите, как там воют у кузницы… Аминь… Тяжелые настали времена, но я останусь дураком, если не проведу вас благополучно, если б даже нам пришлось бежать до самой Варшавы. — Что ты бормочешь, батьку? — спросил мужик. — Ничего, молюсь за ваше здоровье. Аминь… — А вот и моя хата. — Слава богу! — На вики виков! Прошу отведать хлеба, соли. — Господь тебе пошлет! Несколько минут спустя дед уже угощался бараниной, запивая ее медом, а на другой день утром поехал с мальчиком в телеге в Золотоношу в сопровождении мужиков, вооруженных пиками и косами. Они ехали через Краевец, Чернобой и Кропивную. Весь этот край был в сильном возбуждении. Крестьяне вооружались; кузнецы работали с утра до ночи, и только страшное имя князя Еремии и его могущество сдерживали кровавую развязку. Между тем уже за Днепром буря свирепствовала вовсю. Весть о корсунском поражении разнеслась по всей Руси, и кто только остался жив, тот бежал. XXI На следующее утро после бегства Заглобы и Елены казаки нашли Богуна почти задохшимся в жупане, которым обмотал его Заглоба. Но он скоро пришел в себя, так как у него не было тяжелых ран. Вспомнив все случившееся, он взвыл, как дикий зверь, впал в бешенство, бросался с ножом на людей, так что казаки боялись даже подойти к нему. Наконец, не чувствуя себя в силах усидеть в седле, он велел привязать между двух лошадей еврейскую колыбельку и, сев в нее, приказал везти себя в Лубны, предполагая, что беглецы поехали туда. Лежа на еврейских перинах, в пуху и крови, он летел степью, точно упырь, который спешит скрыться до рассвета в свою могилу; за ним скакали его казаки, уверенные, что скачут на верную смерть. Они летели таким образом до Васильевки, где стояла сотня княжеской венгерской пехоты. Дикий атаман, не колеблясь, ударил на нее, первый бросился в битву и после непродолжительного сражения истребил весь отряд, исключая нескольких солдат, которых пощадил, с целью пыткой добиться от них необходимых сведений. Узнав, что они не видали никакого шляхтича с молодой девушкой, он не знал, что делать, и в отчаянии начал срывать с себя повязки. Идти дальше было невозможно — везде стояли княжеские полки, а жители, бежавшие из Васильевки, должно быть, уже предупредили их о нападении на Васильевку. Верные казаки подхватили ослабевшего от бешенства атамана и повезли его опять в Розлоги, но, вернувшись, не застали даже и следов двора: его сожгли вместе с князем Василием соседние крестьяне, рассчитывая, что если князья Курцевичи или князь Еремия захотят им мстить, то они свалят всю вину на Богуна и на его казаков. Все было выжжено дотла, вишневый сад был вырублен, а челядь вся перебита. Чернь безжалостно мстила за притеснения, какие она терпела от Курцевичей. Под Розлогами в руки Богуна попал Плесневский, который ехал из Чигирина с известием о желто-водском поражении. Он возбудил подозрение Богуна, потому что на предложенные ему вопросы, куда и зачем едет, он стал путаться и не мог дать точных ответов, но, когда его припекли огнем, он выболтал все, что знал о битве и о Заглобе, которого встретил накануне. Обрадованный атаман вздохнул свободнее. Повесил Плесневского и пустился дальше, уверенный, что теперь Заглоба уже не уйдет от него. Чабаны тоже дали ему некоторые сведения, но за бродом он потерял след Заглобы. На обобранного Заглобой деда он не мог наткнуться, потому что тот уже ушел по течению Казанлыка да, наконец, он до того был напуган, что скрывался в тростниках, как лисица. Между тем прошли еще сутки, а так как езда в Васильевку тоже заняла два дня, то Заглоба выиграл много времени. Что было делать? В эту трудную минуту Богуну пришел на помощь есаул, старый степной волк, проведший всю свою жизнь в преследовании татар по Диким Полям. — Батьку, — сказал он, — они бежали в Чигирин, и умно сделали, так как выиграли много времени, — но когда узнали от Плесневского о Хмеле и желтоводской битве, то переменили путь. Ты, батьку, сам видел, что они свернули в сторону с дороги. — В степь? — Я бы их нашел в степи, но они пошли к Днепру, чтобы попасть к гетманам, и, значит, пошли или на Черкасы, или на Золотоношу, или на Про-хоровку; а если к Переяславу, чего не думаю, то и там их отыщем. Нам бы, батьку, следовало послать одного в Черкасы, а другого в Золотоношу, по чумацкой дороге, и, если можно, скорей, а то, если переправятся через Днепр, уйдут к гетманам, или же их схватят татары Хмельницкого. — Так ступай в Золотоношу, а я поеду в Черкасы. — Добре, батьку. — Только смотри хорошенько, это хитрая лиса. — Так и я хитрый, батьку! И, выработав такой план погони, один повернул к Черкасам, другой — к Золотоноше. Вечером старый есаул Антон добрался уже до Демьяновки. Село было пусто, в нем остались только одни бабы, а мужчины ушли за Днепр, к Хмельницкому. Увидав вооруженных людей и не зная, кто они, бабы запрятались по овинам. Антону пришлось долго искать, прежде чем удалось найти одну старушку, которая уже ничего не боялась, даже татар. — А где мужики? — спросил ее Антон. — Почем я знаю, — ответила она, показывая свои желтые зубы. — Мы казаки, маты, не бойтесь, мы не от ляхов. — Ляхов? Чтобы их черт взял! — Вы, значит, за нас? — За вас! — старуха подумала с минуту. — Да, чтоб вас чума задушила! Антон не знал, что делать, как вдруг заскрипела дверь и на двор вышла молодая, красивая женщина. — Эй, молодцы, я слыхала, что вы не ляхи, а казаки? — Да. — Вы от Хмеля? — Да. — Не от ляхов? — Нет. — А почему вы спрашивали про мужиков? — Да так спросили, пошли они или нет. — Пошли уже, пошли! — Слава богу! А скажи мне, молодица, не бежал ли тут один шляхтич с дочкой? — Шляхтич? Лях? Я не видала… — А никого здесь не было? — Был дид. Он уговорил мужиков идти к Хмелю в Золотоношу и сказал, что сюда едет князь Ерема. — Куда? — А сюда. А отсюда пойдет на Золотоношу. — И этот дид подговорил мужиков к бунту? — Да. — Он был один? — Нет, с немым мальчуганом. — А каков он из себя? — Кто? — Дид. — Ой, старый, он играл на торбане и плакался на панов. Но я его не видела. — И это он подговорил мужиков? — повторил Антон. — Гм! Ну оставайтесь с Богом, молодица! — С Богом! Антон глубоко задумался. Если б этот дид был переодетый Заглоба, то зачем он подговаривал мужиков идти к Хмельницкому? Да откуда наконец он достал бы платье и куда сбыл лошадей? Но, главное, зачем ему было подговаривать мужиков и предупреждать их о приходе князя? Шляхтич, во всяком случае, не предупреждал бы их и прежде всего сам скрылся бы у князя. А если князь идет к Золотоноше, что, однако, неправдоподобно, то он непременно отомстит за Васильевку. И Антон вздрогнул, увидав в воротах новый кол, который напомнил ему о страшной казни. Нет, это был настоящий дид, и незачем ехать к Золотоноше. Разве только бежать туда? Но что делать тогда? Ждать, — пожалуй, приедет князь, а идти к Прохоровке и за Днепр — значит попасть к гетманам. Старому степному волку стало тесно в широкой степи. Волк-казак наткнулся на лису-Заглобу. Но вдруг он ударил себя по лбу. — А почему этот дид повел мужиков в Золотоношу, за которой находится Прохоровка, а далее, за Днепром, гетманы и весь коронный обоз? Антон, будь что будет, решил ехать в Прохоровку и, если услышит на берегу, что на другой стороне стоят гетманские войска, то, конечно, не переправится, а пойдет вниз по реке и около Черкас соединится с Богуном. Притом же дорогой услышит что-нибудь о Хмельницком. Антону было уже известно со слов Плесневского, что Хмель занял Чигирин, выслал Кривоноса против гетманов, а сам с Тугай-беем должен двинуться вслед за ним. Как опытный и знакомый с местностью воин, Антон был уверен, что битва уже произошла. Нужно было узнать, чего держаться. Если Хмельницкий разбит, то гетманские войска рассыпались по всему Заднепровью и тогда нечего искать Заглобу. А если Хмельницкий разбил ляхов? Антон, впрочем, не очень-то верил этому, — легче победить сына гетмана, чем самого гетмана, легче разбить отряд, чем целое войско. "Ну, — сказал про себя старый казак, — лучше бы наш атаман подумал о своей шкуре, чем о девушке. Под Чигирином можно бы переправиться через Днепр, а оттуда уйти на Сечь. Тут, между князем и гетманами, трудно будет усидеть ему". И, раздумывая таким образом, он быстро подвигался со своими казаками к Суде, через которую думал переправиться за Демьяновкой и добраться до Прохоровки. Наконец они доехали до Могильной, расположенной над самой рекой. Тут судьба улыбнулась ему; хотя Могильная была пуста так же, как и Демьяновка, но он застал там паром и перевозчиков, которые переправляли мужиков, бегущих за Днепр. Заднепровье не смело еще восстать открыто, но все жители деревень, усадеб и слобод бежали к Хмельницкому, чтобы стать под его знамена. Весть о желтоводской победе облетела все Заднепровье. Дикий люд его не мог спокойно сидеть, хотя там никто не притеснял их. Князь, суровый только к бунтовшикам, для мирных жителей был настоящим отцом. Но люд этот только недавно превратился из разбойников в мирных поселян, а потому тяготился существующим порядком и бежал гуда, куда его манила надежда на свободу. Из деревень к Хмельницкому бежали даже бабы; в Чебановке и Высоком ушло все население, которое сожгло за собой деревни, чтобы некуда было возвращаться, а где оставалась хоть горсть людей, то и те спешили вооружиться. Антон начал расспрашивать, нет ли каких вестей из Заднепровья. Но полученные им известия были противоречивы и неясны; одни говорили, что Хмель бьется с гетманами, другие, что он уже побит. Какой-то мужик, бежавший в Демьяновку, рассказывал, что гетманы взяты в плен. Перевозчики подозревали, что это — переодетый шляхтич, но не посмели задержать его, так как слышали, что недалеко княжеские войска, а страх преувеличивал их число в глазах мужиков и представлял их вездесущими; не было ни одной деревни, где бы не говорили о скором приходе князя. Антон заметил, что его отряд везде принимают за княжеский. Но он успокоил мужиков и начал расспрашивать их о демьяновских мужиках. — Да, были, мы их переправили на другую сторону, — сказал перевозчик. — А был с ними дид? — Был. — И немой мальчик с ним? — Да. — Каков из себя этот дид? — Нестарый, толстый, и на одном глазу бельмо. — Это он, — прошептал Антон. — А мальчик? — спросил он снова. — О, мальчик — просто херувим, такого мы не видали. Между тем они переплыли на другой берег, и Антон знал уже, что ему надо делать. — Ой, привезем мы молодицу атаману, — бормотал он и, обращаясь к казакам, крикнул: — Вперед! Они помчались, точно стадо перепуганных дроф, хотя дорога была тяжелая. Казаки въехали в большой овраг, на дне которого была дорога, проложенная самой природой. Овраг тянулся до Каврайца, и казаки летели несколько миль без отдыха. Наконец показалось широкое устье оврага, как вдруг Антон осадил коня. Что это? Проход заслоняла какая-то конница, спускавшаяся в овраг по шести человек в ряд. Их было около трехсот всадников. Увидев их, Антон побледнел, хотя был опытный и храбрый воин. Сердце его забилось, в этих людях он узнал драгун князя Еремии. Уходить было поздно, его отделяли от драгун каких-нибудь двести шагов, а утомленные лошади казаков не могли бы уйти от погони. Драгуны, увидав их, рысью поскакали к ним и вскоре окружили их со всех сторон. — Чьи вы люди? — грозно спросил поручик. — Богуновы, — ответил Антон, видя, что нужно говорить правду, потому что самый цвет одежды выдал бы их. И, узнав поручика, которого видывал в Переяславе, прибавил с притворной радостью: — Пан поручик Кушель! Слава богу! — А, это ты, Антон! — сказал офицер, узнав есаула. — Что вы тут делаете? Где ваш атаман? — Гетман послал нашего атамана к князю просить помощи, и он поехал в Дубны, а нам велел бродить по деревням и ловить беглых. Антон врал, как по заказу, но надеялся на то, что если драгунский полк идет от Днепра, то не знает еще ни о нападении на Розлоги, ни о битве под Васильевкой, ни о зверском поступке Богуна. Но поручик сказал: — Однако можно подумать, что вы хотите примкнуть к бунтовщикам. — О нет, — отвечал Антон, — если бы мы хотели идти к Хмелю, то не были бы по эту сторону Днепра. — Правда, — сказал Кушель, — я не могу отрицать этого. Но атаман не застанет князя-воеводы в Лубнах. — А где же князь? — Уехал в Прилуки и, может, только вчера двинулся в Лубны. — Жаль! У атамана есть письмо от гетмана князю… А смею спросить вашу милость, вы идете из Золотоноши? — Нет! Мы стояли в Каленках, а теперь получили приказ идти к Лубнам: оттуда князь двинется на Хмеля со всеми силами. А вы куда идете? — В Прохоровку, потому что там переправляются мужики. — Много их убежало? — Ой, много, много. — Ну, поезжайте с Богом! — Покорнейше благодарим вашу милость. Счастливого пути! Драгуны расступились, и отряд Антона выехал из оврага; проехав его, Антон остановился у выхода и долго прислушивался, а когда драгуны исчезли из виду, и за ними замолк последний звук, он обратился к своим казакам и сказал: — Знайте, дурни, что если бы не я, то вы через три дня посдыхали бы на колах в Лубнах. А теперь вперед во весь дух! И они помчались. "Счастье наше! — подумал Антон. — Во-первых, удалось спасти свою шкуру, и, во-вторых, что драгуны не из Золотоноши и Заглоба разошелся с ними, а то, если бы он их встретил, он не боялся бы уже погони". Действительно, судьба не благоприятствовала Заглобе: если бы он встретил Кушеля, то сразу избавился бы от тревог и опасностей… В Прохоровке он узнал ужасное известие о корсунском поражении. Уже по дороге в Золотоношу по деревням и хуторам ходили слухи о великой битве и о победе Хмельницкого, но Заглоба не верил им, зная по опыту, что среди народа каждое известие всегда бывает преувеличено и что он любит рассказывать чудеса о казацких победах. Но в Прохоровке все его сомнения рассеялись, страшная, зловещая истина поразила его. Хмель торжествовал: коронные войска были уничтожены, гетманы в плену, а вся Украина была объята огнем восстания. Заглоба в первую минуту потерял голову. Он был в ужасном положении. Счастье изменило ему: он не нашел в Золотоноше никакого гарнизона, весь город был настроен против ляхов, а старая крепость была пуста. Он не сомневался ни минуты, что Богун ищет его и рано или поздно нападет на его след. Правда, шляхтич метался из стороны в сторону, как затравленный заяц, но он насквозь знал гончую, которая гналась за ним, и знал, что гончая эта не даст сбить себя с верного пути. Сзади был Богун, впереди — бунт, резня, пожары, татарские отряды и остервенелая толпа. Бегство при таких условиях было неосуществимо, особенно с девушкой, хоть и переодетой в дедовского поводыря, но всюду обращавшей на себя внимание своей красотой. Действительно было отчего потерять голову. Но Заглоба никогда не терял ее надолго. Несмотря на величайший беспорядок в мыслях, он прекрасно сознавал одно: что Богуна он боится во сто раз больше, чем резни, бунта и самого Хмельницкого. При одной мысли, что он может попасть в руки страшного атамана, у него леденела кровь. "Задал бы он мне трепку, — повторял он ежеминутно, — а здесь передо мною море бунта". Оставался только один путь спасения — бросить Елену, но пан Заглоба не хотел делать этого. — Не иначе, — говорил он ей, — как напоили вы меня каким-нибудь зельем; и приведет это к тому, что сдерут с меня шкуру из-за вас. Но он не допускал даже мысли бросить ее. Что же было делать? — Князя искать — не время! Передо мною море бунта, нырну в него, хоть скроюсь на время, а потом, даст бог, переплывуна другой берег. И он решил переправиться на другой берег Днепра. Но в Прохоровке это было нелегко. Николай Потоцкий забрал для Кшечовского и его войска все лодки, паромы, чайки и "подъездки" от Переяслава до самого Чигирина. В Прохоровке был только один дырявый паром. Его дожидались тысячи бежавшего из Заднепровья народа. В деревне заняты были все хаты, хлевы, гумна; дороговизна была страшная. Пану Заглобе пришлось не шутя зарабатывать кусок хлеба игрой на лире и песнями. Они не могли переправиться на другой берег целые сутки, так как паром дважды испортился. Ночь, холодную и ветряную, провели на берегу реки у костров с пьяными мужиками. Княжна падала от усталости и от боли: мужицкие сапоги до крови стерли ей ноги, она боялась серьезно захворать. Лицо ее почернело и побледнело, чудные глаза потухли, она каждую минуту боялась, что ее узнают или что вдруг нагрянет погоня от Богуна. В эту же ночь она увидела страшное зрелище. Мужики привели с устья Роси нескольких шляхтичей, бежавших от татар к Вишневецкому, и предали их на берегу страшной казни. Им сверлили глаза буравами, а головы давили между камнями. Кроме того, в Прохоровке были две еврейские семьи; обезумевшая толпа бросила их в Днепр, а так как они не сразу пошли ко дну, то их топили длинными палками, сопровождая все это дикими криками. Пьяные казаки заигрывали с захмелевшими молодицами. Страшные взрывы смеха зловеще разносились над темными берегами Днепра. Ветер раздувал костры, так что искры гасли в волнах. Иногда поднималась паника — раздавались крики: "Люди, спасайтесь, Ерема идет!" И люди толпой бросались к берегу, сталкивая друг друга в воду. Раз чуть не задавили Заглобу с княжной. Ночь была адская, бесконечная. Заглоба выпросил штоф водки, пил сам и заставил пить и княжну, грозя, что иначе она лишится чувств и заболеет горячкой. Наконец днепровские волны побледнели и заблестели; Заглобе хотелось поскорее переправиться на ту сторону. К счастью, паром был уже исправлен, но давка была страшная. — Место диду! Место диду! — кричал Заглоба, держа меж вытянутыми руками Елену и охраняя ее от натиска толпы. — Иду к Хмелю и Кривоносу! Место диду, добрые люди, чтоб вас черная смерть передушила! Я не вижу и упаду в воду… Мальчугана утопите! Расступитесь, детки, чтобы вас скрутило! Чтоб вам издохнуть на колах! Крича и ругаясь, растолкав толпу своими могучими руками, Заглоба втолкнул на паром Елену, а потом пробрался и сам и закричал: — Довольно вас! Чего лезете, и так вас много, придет и ваш черед, а если и не придет, не велика беда. — Довольно, довольно! — кричали и те, которые уже были на пароме. — Отчаливай! Отчаливай! Весла напряглись — паром стал удаляться от берега. Быстрые волны отнесли его по течению реки к Домонтову. Они переплыли уже половину реки, как вдруг в толпе, оставшейся на берегу, поднялась страшная суматоха: одни бежали как сумасшедшие к Домонтову, другие кричали, махали руками или бросались в воду. — Что это? Что случилось? — спрашивали на пароме. — Ерема! — крикнул кто-то. — Ерема! Ерема! Спасайтесь! — кричали другие. Весла лихорадочно заработали, и паром несся, как казацкая чайка. В ту же минуту на прохоровском берегу показались какие-то всадники. — Войско Еремы! — закричали на пароме. Солдаты скакали по берегу, расспрашивая про что-то людей, и, наконец, закричали плывшим на пароме: — Стой! Стой! Заглоба взглянул, и его обдало холодным потом с ног до головы: он узнал казаков Богуна. Это был Антон с казаками. Но Заглоба никогда не терялся окончательно: он прикрыл рукой глаза, долго всматриваясь, как человек плохо видящий, и наконец закричал, точно с него сдирали шкуру. — Детки! Это казаки Вишневецкого! Ради бога, скорей к берегу! Тех, что на берегу остались, уж поминай как звали! А паром надо изрубить — иначе мы все погибнем! — Скорей, скорей, изрубить паром! — закричали и другие. Поднялись крики, из-за которых не слышно было криков из Прохоров- ки. В эту минуту паром зашуршал о береговой песок. Мужики стали выскакивать, но не уСпели еще одни выйти, как другие принялись рубить топорами дно. Паром разрушали с бешенством, рвали его на части — ужас придавал силы разрушителям. А Заглоба кричал: — Руби, жги, ломай! Спасайся! Ерема идет! Ерема идет! А на другом берегу крики при виде разрушения усилились, но было слишком далеко и нельзя было разобрать, что кричат. Размахивание руками походило на угрозы и только ускоряло поломку парома. Через минуту он исчез под водой, но вдруг из всех грудей вырвался крик ужаса и испуга. — Прыгают в воду! Плывут к нам! — кричали мужики. В воду спрыгнул сперва один всадник, за ним десятки других пустились вплавь к противоположному берегу. Это была безумная смелость, так как весной вода текла быстрее, чем всегда. Лошади, уносимые течением, не могли плыть прямо, их сносило в сторону с необычайной быстротой. — Не доплывут! — кричали мужики. — Потонут! — Слава богу! Вот уж одна лошадь погрузилась! — Погибель им! Лошади переплыли уже треть реки, но вода сносила их вниз все сильнее. Они, по-видимому, лишались сил и погружались все глубже; казаки уже были по пояс в воде. Прошло несколько времени. Из Шелепухи прибежали мужики смотреть, что творится: над водой виднелись уже только одни лошадиные морды, а казакам вода доходила до груди. Но они проплыли уже половину реки. Вдруг под водой исчез один казак с лошадью, за ним другой, третий, пятый — число плывущих все уменьшалось. На обоих берегах реки воцарилось глухое молчание, но все бежали по течению, чтобы посмотреть, что будет дальше. Казаки переплыли уже две трети реки, число их еще уменьшилось; лошади тяжело храпели; видно было, что некоторые доплывут до берега. Вдруг в тишине раздался голос Заглобы: — Гей, детки! К пищалям! Погибель княжеским казакам! Показался дым, загремели выстрелы; раздались отчаянные крики, а через минуту лошади, казаки — все исчезло под водой. Река опустела, и только вдали в волнах чернело конское брюхо или мелькала красная шапка казака. Заглоба посмотрел на Елену и подмигнул ей… XXII Князь-воевода русский еще до встречи со Скшетуским на пепелище Розлог знал уже о корсунском поражении, так как о нем ему донес пан Поляновский, княжеский гусар в Саготине. Раньше князь был в Прилуках и выслал оттуда пана Богуслава Машкевича с письмом к гетманам, спрашивая, куда они прикажут ему явиться со всем войском. Но пан Машкевич долго не возвращался с ответом гетманов, и князь двинулся к Переяславу, рассылая во все стороны отряды и приказав собрать разбросанные по всему Заднепровью полки и отправить их в Лубны. Но скоро пришли вести, что несколько казацких полков, стоявших на татарской границе в "полянках", рассеялись или примкнули к мятежу. Князь, видя, что силы его уменьшились, был немало огорчен этим, так как не ожидал, что люди, с которыми он одержал столько побед, могли покинуть его. Встретив пана Поляновского и узнав от него о неслыханном поражении, он скрыл это известие от войска и пошел дальше к Днепру наугад, в самое сердце бури и мятежа, чтобы отомстить за поражение, смыть позор с войск или же пасть самому. Притом он думал, что от погрома должно было уцелеть хоть немного войска. Соединившись с его шеститысячной армией, оно могло не без успеха помериться с Хмельницким. Остановившись в Переяславе, он поручил маленькому Володыевскому и пану Кушелю разослать своих драгун в Черкасы, Мантово, Секирну, Бучач, Стайки, Трахтымиров, Ржищев и забрать все лодки и паромы, какие там только окажутся. Потом войско должно было переправиться с левого берега к Ржишеву. Посланные узнали от беглецов о поражении, но нигде не нашли ни одной лодки, ибо, как уже было сказано, гетман забрал их для Барабаша и Кшечовского, остальные уничтожила взбунтовавшаяся чернь из боязни перед князем. Володыевский однако же переправился с десятком драгун на правый берег на сколоченном на скорую руку плоту и, захватив нескольких казаков, привел их к князю. От них князь узнал о страшных последствиях корсунского поражения и о безмерном мятеже. Восстала, как один человек, вся Украина. Мятеж разливался, как наводнение, когда вода в одно мгновение покрывает огромное пространство. Шляхта защищалась в своих замках и усадьбах; но многие из этих замков были уже взяты. Силы Хмельницкого росли с каждой минутой. Захваченные казаки говорили, что его войско доходит до двухсот тысяч, а через несколько дней силы эти могли легко удвоиться. Поэтому он остался после битвы в Корсуни, пользуясь затишьем, чтобы привести в порядок свои огромные полчища. Он разделил чернь на полки, назначил полковниками атаманов и опытных запорожских есаулов, послал отдельные отряды и целые дивизии брать соседние замки. Обсудив все это, князь Еремия видел, что ввиду недостатка лодок, заготовление которых для шести тысяч человек отняло бы несколько недель, и ввиду огромной численности неприятеля невозможно было переправиться через Днепр в той местности, где он находился. На военном совете пан Поляновский, полковник Барановский, стражник Александр Замойский, пан Володыевский и Вурцель советовали князю идти на север, к Чернигову, который лежал за глухими лесами, а затем на Любеч и там уж переправиться к Брагинову. Путь этот был далекий и опасный, потому что за черниговскими лесами до Брагинова тянулись громадные болота, через которые трудно было переправиться даже пехоте, не говоря уже о тяжелой коннице и артиллерии. Князю, однако, понравился этот совет, но перед долгим походом он хотел еще раз показаться на своем Заднепровье, чтобы хотя временно не допустить взрыва мятежа, собрать шляхту, навести ужас на народ и надолго оставить впечатление этого ужаса: в отсутствие князя этот ужас должен был быть ангелом-хранителем страны и опекуном всех тех, кто не мог идти с войском князя. А так как княгиня Гризельда, панны Збараские, двор и некоторые пехотные полки были еще в Лубнах, то князь решил идти туда попрощаться. Войско двинулось в тот же день во главе с Володыевским и его драгунами, которые хотя и были все малороссами, но, воспитанные в строгой дисциплине и превращенные в регулярное войско, преданностью своей превосходили другие полки. В стране еще было спокойно. Кое-где лишь появлялись шайки бродяг, грабивших без различия и шляхетские усадьбы, и мужиков; дорогой многие из них были перебиты или посажены на кол. Но чернь нигде еще не восстала. Всюду было брожение умов, мужики потихоньку вооружались и уходили за Днепр. Страх сдерживал еще жажду разбоя и крови. Но дурным предзнаменованием служило уже то, что в деревнях, из которых мужики не ушли к Хмельницкому, они все же бежали при приближении княжеских войск, точно опасаясь, что страшный князь прочтет у них по глазам, что таится в глубине их души, и будет карать их. Он карал всюду, где замечал малейший признак бунта, а так как вообще натура у него была несдержанная и не знавшая границ ни в милости, ни в наказании, то и здесь он карал всех немилосердно. Можно было сказать, что по обоим берегам Днепра бродили одновременно два вампира — один для шляхты — Хмельницкий, другой для восставшего народа — князь Еремия. В народе говорили, что когда эти два льва столкнутся, то солнце затмится и реки заалеют. Но столкновение это было еще далеко, так как Хмельницкий — победитель в битве при Желтых Водах и Корсуни, Хмельницкий, уничтоживший коронные войска, взявший в плен гетманов и стоявший во главе стотысячной армии, попросту говоря, боялся лубенского пана, который пошел искать его за Днепром. Княжеские войска перешли Слепород, а сам князь задержался для отдыха в Филиппове, куда ему дали знать, что прибыли гонцы от Хмельницкого, которые просили у него аудиенции. Князь велел им явиться немедленно. Вскоре в дом подстаросты той усадьбы, где остановился князь, вошли довольно гордо и смело шесть запорожцев, особенно старший из них, атаман Сухая Рука, гордившийся корсунским погромом и своим недавним чином полковника. Но когда они взглянули в лицо князю, ими овладел такой страх, что, упав ему в ноги, они не смели вымолвить ни слова. Князь, окруженный первыми рыцарями, велел им встать и спросил, зачем они прибыли. — С письмом от гетмана, — ответил Сухая Рука. Услышав это, князь, пристально глядя на казака, ответил спокойно, но с ударением на каждом слове: — От вора, лодыря и разбойника, а не гетмана! Запорожцы побледнели или, вернее, посинели и, опустив головы на грудь, молча стояли у дверей. А князь велел пану Машкевичу прочесть письмо. Письмо было полно покорности. В Хмельницком, даже после Корсунской победы, лиса брала верх над львом, змея — над орлом, он не забывал, что пишет Вишневецкому [47]. Он ластился, быть может, для того, чтобы успокоить и потом больнее укусить. Он писал, что все произошло по вине Чаплинского, а если гетманы испытали на себе превратность судьбы, то виной этому не он, Хмельницкий, а собственная их доля и притеснения, которые испытывают казаки на Украине. Он просил князя не ставить это ему в вину и простить его, за что он навсегда останется его покорным слугой; а чтобы избавить своих посланных от его гнева, он уведомлял князя, что пойманного в Сечи гусарского поручика Скшетуского он отпустил невредимым. Затем следовали жалобы на высокомерие Скшетуского, который не хотел взять от него писем к князю, чем оскорбил его гетманское достоинство и все запорожское войско. Этому высокомерию и пренебрежению, которые казаки всегда встречали со стороны ляхов, приписывал Хмельницкий все, что случилось, начиная от Желтых Вод до Корсуни. Письмо кончалось изъявлением верности Речи Посполитой и покорности князю. Слушая это письмо, сами посланные были удивлены. Они не знали заранее содержания письма, но ожидали скорее оскорблений и вызова, чем просьбы. Одно было ясно, что Хмельницкий не хотел ставить всего на карту и вместо того, чтобы идти на столь славного вождя со всеми своими силами, он оттягивал и, очевидно, выжидал, чтобы войско князя уменьшилось в походах и битвах с отдельными отрядами; ясно было, что он боялся князя. Послы еще больше присмирели и во время чтения письма не спускали глаз с князя, боясь прочесть в его взоре свой смертный приговор, хотя, идя к нему, они уже приготовились к этому. А князь слушал спокойно и только по временам опускал веки, точно желая затаить молнии гнева. Видно было, что он едва сдерживает негодование. Когда чтение было кончено, он не сказал ни слова послам, а лишь велел Володыевскому увести их и держать под стражей, а сам, обращаясь к полковникам, сказал следующее: — Велика хитрость нашего неприятеля — одно из двух: или он хочет усыпить меня этим письмом, чтобы потом напасть врасплох, или идти в глубь Речи Посполитой, заключить с нею мир и получить прощение от сейма и короля, а тогда он будет в безопасности; если б я вздумал продолжать воевать с ним, то мятежником оказался бы не он, а я, так как я нарушил бы волю Речи Посполитой. Вурцель даже за голову схватился: — О vulpes astuta! [48] — Что же вы мне посоветуете, мосци-панове? — продолжал князь. — Говорите смело, а потом я объявлю вам свою волю. Первый начал старик Зацвилиховский, который давно уже покинул Чигирин и присоединился к князю. — Пусть все будет по воле вашей светлости, но если можно мне дать совет, то я скажу, что вы, ваша светлость, с присущей вам быстротой, поняли намерения Хмельницкого, ибо они вполне определенны; мне кажется, что обращать внимание на его письмо не нужно, но, обеспечив безопасность княгини, идти за Днепр и начать войну прежде, чем он поведет переговоры с Речью Посполитой; позор и стыд для нее будет оставить подобное insultum [49] безнаказанным. Я, впрочем (и он обратился к полковникам), жду мнения мосци-панов и не считаю свое безошибочным. Обозный стражник Александр Замойский ударил рукой по сабле: — Мосци-хорунжий, вашими устами вещает мудрость и опытность! Надо сорвать голову гидре, пока она не разрослась и не пожрала нас самих. — Аминь! — закончил ксендз Муховецкий. Остальные полковники по примеру стражника загремели саблями и заскрежетали зубами, а Вурцель сказал следующее: — Мосци-князь, оскорбление для вашего имени уже то, что этот вор осмелился писать вашей светлости — только кошевой атаман имеет от Речи Посполитой это право. А его, гетмана-самозванца, можно считать только убийцей, как это справедливо рассудил пан Скшетуский, не приняв от него писем к вашей светлости. — Так и я думаю, — сказал князь, — но так как не могу схватить его самого, то накажу его в лице его послов. С этими словами он обратился к полковнику татарского полка и сказал: — Пане Вершул, велите своим татарам отрубить этим казакам головы, а старшого, не мешкая, посадить на кол. Вершул склонил свою красную как сосновый ствол голову и вышел, а ксендз Муховецкий, обычно сдерживавший князя, умоляюще взглянул на него. — Знаю, отец, чего вы хотите, — сказал князь-воевода, — но иначе быть не может: это необходимо ради тех жестокостей, которые совершаются мятежниками за Днепром, ради достоинства нашего и блага Речи Посполитой. Нужно доказать, что есть еще кто-то, кто этого разбойника не боится и обращается с ним как с разбойником, который хотя и свидетельствует в письме о своей покорности, но держит себя на Украине словно удельный князь и причиняет Речи Посполитой такое бедствие, какого она давно не испытывала. — Мосци-князь, он пишет, что отпустил пана Скшетуского, — робко сказал Муховецкий. — Благодарю от имени Скшетуского за сопоставление его с разбойниками. — Князь нахмурил брови: — Ну довольно! Я вижу, — продолжал он, обращаясь к полковникам, — что вы все, Панове, подаете голос за войну; такова и моя воля. А потому пойдем на Чернигов, заберем по дороге шляхту, а под Брагином переправимся, оттуда уже придется идти на юг. А теперь в Лубны! — Помоги нам, Боже! — воскликнули полковники. В эту минуту отворилась дверь, и на пороге показался пан Растворовский, наместник валашского полка, посланный два дня тому назад на разведку с отрядом конницы. — Мосци-князь, — воскликнул он, — мятеж ширится! Розлоги сожжены, в Васильевке полк уничтожен до единого человека… — Как? Что? Где? — раздалось со всех сторон. Но князь дал знак рукой, чтобы все умолкли, и спросил сам: — Кто же это сделал: бродяги или какое-нибудь войско? — Говорят, Богун. — Богун? — Точно так. — Когда это случилось? — Три дня тому назад. — Вы напали на след? Захватили "языка"? — Я напал на след, но догнать не мог, после трех дней было уже поздно. Дорогой я узнал, что они ушли назад в Чигирин, а потом разделились: половина пошла к Черкасам, а другая — к Золотоноше и Прохоровке. Пан Кушель воскликнул: — А, значит, я встретил отряд, шедший к Прохоровке, о чем уже докладывал вашей светлости. Казаки сказали, что их выслал Богун остановить движение крестьян за Днепр; потому я и отпустил их. — Глупость сделали вы, пане, но я не виню вас. Трудно не ошибиться, если на каждом шагу измена, — сказал князь. Вдруг он схватился за голову. — Боже милостивый, теперь я вспомнил, что Скшетуский говорил мне о Богуне. Богун покушался на невинность княжны Курцевич. Теперь я понимаю, зачем сожжены Розлоги. Верно, девушку похитили. Эй, Володыевский! Возьмите сейчас же пятьсот человек и еще раз двиньтесь к Черкасам; Быхо-вец с пятьюстами человек валахов пусть идет в Золотоношу и Прохоровку. Не жалейте лошадей; кто отобьет девушку, тот получит в пожизненное владение Еремеевку. Скорей! Потом он обратился к полковникам: — А мы, панове, двинемся на Розлоги и в Лубны. Полковники вышли из домика старосты и бросились к своим полкам; князю подали темно-гнедого коня, на котором он всегда ездил в поход. Спустя немного полки двинулись в путь, растянувшись по Филипповской дороге длинной блестящей лентой. Около ворот глазам солдат представилось кровавое зрелище: на частоколе виднелись пять отрубленных казацких голов, смотревших мертвыми глазами на проходящее войско, а дальше, на зеленом холме, метался и вздрагивал еще посаженный на кол атаман Сухая Рука. Острие кола прошло уже половину тела, но несчастного атамана ожидали еще долгие часы мучений, прежде чем смерть могла успокоить его. Теперь он не только был жив, но провожал проходившие мимо полки страшными глазами, точно говоря им: "Пусть покарает вас Господь, детей и внуков ваших до десятого поколения, за эту кровь, раны и муки… Да пошлет он на вас все несчастия! Да погибнет все ваше племя; да будете вечно умирать и не находить ни жизни, ни смерти". И хотя это был простой казак, умиравший не в парче и пурпуре, а в синем жупане, и не в дворцовых покоях, а под открытым небом, на колу, но мучения его и витавшая над ним смерть осенили его таким величием и придали его взгляду такую силу, такую ненависть, что все поняли, что он хотел сказать… И полки молча проходили мимо, а он возвышался над ними в золотистом блеске полудня и сверкал на только что выстроганном колу, как факел. Князь проехал, даже не взглянув в его сторону; ксендз Муховецкий осенил несчастного крестом, и все уже прошли, как вдруг какой-то юноша из гусарского полка, не спрашивая ни у кого разрешения, взъехал на пригорок и, приложив пистолет к уху жертвы, одним выстрелом прекратил ее муки. Все вздрогнули при виде такого дерзкого поступка и, зная суровость князя, считали юношу уже погибшим. Но князь молчал; делал ли он вид, что не слышит, или действительно был погружен в свои мысли, но он спокойно проехал дальше и только вечером велел позвать к себе юношу. Подросток стоял перед князем ни жив ни мертв, и ему казалось, что земля проваливается под его ногами. Князь его спросил: — Как тебя зовут? — Желенский. — Ты выстрелил в казака? — Я, — пролепетал бледный как полотно юноша. — Зачем же ты это сделал? — Я не мог видеть его мучений. А князь вместо того, чтобы рассердиться, сказал: — О, когда ты увидишь, что делают они сами, то ангел сострадания покинет тебя; но так как ты в своей жалости не щадил даже своей жизни, то получишь от казначея в Лубнах десять червонцев и поступишь ко мне на службу. Все удивились, что дело кончилось так счастливо, но вдруг дали знать, что пришел отряд из Золотоноши, и мысли всех приняли другое направление. XXIII Войска пришли в Роалоги уже поздно вечером, при свете луны. Здесь они и застали Скшетуского, сидевшего на своей Голгофе. Рыцарь был почти без памяти от пережитых им мучений, а когда ксендз Муховецкий заставил его очнуться, офицеры увели его с собой, чтобы утешить его, особенно — пан Лонгин Подбипента, который уже три месяца был его товарищем по полку. Он готов был вздыхать и плакать вместе с ним и сейчас же дал новый обет — строго поститься всю жизнь по вторникам, если Бог пошлет поручику какое-нибудь утешение. Между тем Скшетуского привели к князю, который остановился в крестьянской избе. Тот, увидев своего любимца, не сказал ни слова, а только раскрыл объятия и ждал. Пан Ян с рыданием бросился к нему; князь прижат его к груди, целовал в голову, а присутствующие заметили слезы на его глазах. — Я рад тебе, как сыну, ибо думал, что никогда больше уж не увижу тебя, — сказал, оправившись, князь. — Перенеси же мужественно свое горе и помни, что у тебя будет тысяча товарищей, которые потеряют жен, детей, родителей и друзей. И как капля исчезает в океане, так пусть исчезнет и твое горе в общей скорби. В то время когда дорогая отчизна наша в такой опасности, всякий истинный муж и воин не должен плакать о личном горе, он обязан поспешить на помощь общей нашей матери и найдет успокоение в сознании исполненного долга, или же падет славной смертью, за что удостоится вечного блаженства. — Аминь! — воскликнул ксендз Муховецкий. — Лучше бы я видел ее мертвой! — простонал Скшетуский. — Плачь, ибо велика твоя потеря, и мы с тобой поплачем, — ведь ты приехал не к басурманам, не к диким скифам или татарам, а к братьям и товарищам! Но скажи себе: сегодня я плачу над собою, а завтра уже не принадлежит мне. Знай и то, что завтра мы выступаем на войну. — Я пойду за вашей светлостью хоть на край света, но не могу утешиться без нее, мне так тяжело. Нет, не могу… не могу… И несчастный воин то хватался за голову, то кусал пальцы, чтобы заглушить терзавшую его боль. — Ты сказал уже: да будет воля твоя! — произнес сурово ксендз Муховецкий. — Аминь! Аминь! Я подчиняюсь воле его, но… с болью, — ответил прерывающимся голосом рыцарь. И видно было, что он пересиливал себя. Его страдания вызвали слезы у всех присутствующих, а особенно чувствительные, как Подбипента и Володыевский, проливали их целыми потоками. Последний складывал руки и твердил жалостно: — Братец, братец, сдержись! — Слушай! — сказал вдруг князь. — Я получил известие, что Богун поскакал к Лубнам, он разбил в Васильевке моих людей. А потому не печалься, — может быть, он еще не похитил ее; иначе к чему ему были идти в Лубны? — Да, это возможно! — закричали офицеры. — Бог сжалится над тобою! Пан Скшетуский открыл глаза, как бы не понимая, что говорят, но вдруг надежда засияла в них, и он бросился к ногам князя. — О, князь, всю жизнь, всю кровь!.. — воскликнул он, но не договорил: он так ослабел, что пан Лонгин должен был поднять его и посадить на скамейку; по его лицу было видно, что он ухватился за эту мысль, как утопающий за соломинку. Товарищи старались раздуть вспыхнувшую в нем искру надежды и говорили, что он найдет в Лубнах свою княжну. Потом его отвели в другую избу и принесли туда меда и вина. Поручик не прочь был выпить, но не мог — до того сжималось горло; зато товарищи его пили за десятерых и, подвыпив немножко, принялись обнимать и целовать его, дивясь его болезненному виду и худобе. — Однако ты высох как щепка! — сказал толстый Дзик. — Тебя, верно, в Сечи мучили и не давали ни есть, ни пить. — Расскажу как-нибудь в другой раз, — сказал слабым голосом Скшетуский. — Меня ранили, и я был болен. — Ранили! — вскричал Дзик. — Как? Ранили посла? — воскликнул Слешинский. И оба изумленно посмотрели друг на друга, дивясь казацкой дерзости, и потом принялись целовать Скшетуского. — А ты видел Хмельницкого? — Видел. — Давайте его сюда! Мы его изрубим! — закричал Мигурский. В таких разговорах прошла вся ночь. Утром пришел другой отряд, посланный к Черкасам. Отряд этот Богуна не догнал, но зато привез странные известия: по дороге он встретил много людей, которые видели Богуна два дня тому назад. Они утверждали, что атаман, по-видимому, гнался за кем-то и везде расспрашивал, не видал ли кто толстого шляхтича с казачком; он страшно спешил и мчался как сумасшедший. Другие уверяли, что Богун не увозил никакой девушки, иначе они наверное бы заметили, так как при нем было немного казаков. Новая надежда и в то же время новая тревога овладели Скшетуским; все эти рассказы были непонятны ему: зачем Богун гнался сперва к Лубнам, потом бросился на Васильевский отряд и вдруг неожиданно повернул к Черкасам? Ему не удалось похитить Елену, это несомненно, так как поручик Кушель встретил отряд Антона, а там ее не было; люди, приведенные из-под Черкас, не видели ее и с Богуном. Где же она? Куда скрылась? Куда бежала? Да и почему она бежала не в Лубны, а в Черкасы или в Золотоношу? Почему казаки Богуна гнались за кем-то около Черкас и Прохоровки? Почему они расспрашивали о шляхтиче с казачком? На все эти вопросы поручик не находил ответа. — Говорите, советуйте, объясняйте мне, Панове, что все это значит, — обратился он к офицерам, — я ничего не понимаю. — Я думаю, что они в Лубнах, — сказал Мигурский. — Не может быть, — возразил Зацвилиховский, — если бы княжна была в Лубнах, то Богун поторопился бы скрыться в Чигирин, а не направился бы к гетманам, о поражении которых он еще не мог знать. А если он разделил казаков, значит, гнался за ней. — Так почему же он спрашивал о каком-то шляхтиче и казачке? — Чтобы угадать это, не нужно быть особенно дальновидным; раз бежала княжна, то, конечно, не в женском платье, а переодетая, чтобы скрыть следы. Этот казачок, верно, и есть она. — Верно! Верно! — подхватили другие. — Этого-то я не знаю, — сказал хорунжий, — но можно спросить. Крестьяне, должно быть, видели, кто здесь был и что случилось. Позвать сюда хозяина! Офицеры вскочили и притащили его за шиворот. — Слушай, — сказал Зацвилиховский, — ты был, когда казаки с Богуном напали на княжеский двор? Мужик, по обыкновению, божился, что не был, что ничего не видал и ни о чем не знает, но Зацвилиховский знал, с кем имеет дело. — Так я и поверю, басурманский сын, что ты сидел под скамьей, когда грабили усадьбу. Говори это другому, а не мне. Ну смотри, вот тут лежит червонец, а там стоит солдат с мечом — выбирай… Иначе сожжем деревню, а из-за тебя пострадают и невинные. Услышав угрозу, мужик начал рассказывать все, что знал. Когда казаки начали гулять на майдане, он пошел вместе с другими поглядеть, что там творится. Они слыхали, что княгиня и князья убиты, что князь Николай ранил атамана и он лежал как мертвый, а что случилось с княжной, — никто не мог узнать, но на другое утро слышали, что она убежала со шляхтичем, который приехал с Богуном. — Вот оно что! — воскликнул Зацвилиховский. — Ну вот тебе червонец; видишь, что тебе обиды не сделали. А ты видал этого шляхтича? — Видал, только он не здешний. — А каков он из себя? — Толстый, как печка, с седой бородой и на один глаз слепой. — Да это Заглоба! — воскликнул Лонгин. — Заглоба?! Возможно. Он сошелся с Богуном в Чигирине, пил и играл с ним в кости. Возможно. Это похоже на него. — И этот шляхтич убежал с девкой? — обратился Зацвилиховский к мужику. — Так мы слыхали. — А вы хорошо знаете Богуна? — Ой, ой, пане! Он ведь иногда по целым месяцам живал здесь. — А может быть, шляхтич увез княжну по его желанию? — Какое! Он тогда не стал бы вязать его и не душил бы его жупаном; все говорили, что увез ее он, но никто их не видал. Узнав об этом, атаман взвыл, еще до рассвета велел привязать себя в люльке между двух коней и погнался за ними в Лубны, но не догнал, а потом сразу повернул в другую сторону. — Слава богу! — воскликнул Мигурский. — Возможно, что она в Лубнах, это ничего не значит, что они погнались за ней в Черкасы. Скшетуский опустился на колени и стал горячо молиться. — Сказать по правде, я не ждал от Заглобы такой храбрости, — бормотал старый хорунжий, — чтобы он отважился бороться с Богуном. Правда, он был очень расположен к Скшетускому за лубенский мед, который мы вместе пили в Чигирине; он не раз говорил мне об этом, но все же я ему удивляюсь: ведь и на Богуновы деньги он выпил немало. Да, я не ожидал от него такой храбрости, скорей готов был считать его трусом. Он мастер врать, а у таких людей вся храбрость в языке. — Пусть он будет чем хочет, но довольно того, что он вырвал княжну из разбойничьих рук, — сказал Володыевский. — Видно, он мастер на все руки и, наверное, уйдет с нею от врагов. — Тут вопрос о его собственной шкуре, — сказал Мигурский. — Ну, утешься, милый друг, — обратился он к Скшетускому. — О, еще мы все попадем к тебе в сваты и попируем на твоей свадьбе! — Если он бежал за Днепр, — вмешался Зацвилиховский, — и узнал о корсунском поражении, то должен был возвратиться в Чигирин, и тогда мы его догоним. — За здравие и благополучное окончание горестей нашего друга! — провозгласил Слешинский. И они начали пить за здоровье пана Скшетуского, княжны, их будущих потомков и Заглобы. Так прошла ночь. На рассвете раздался сигнал, и войска тронулись в Лубны; они шли быстро, так как с ними не было обоза. Скшетускому хотелось ехать впереди, с татарским полком, но был слишком слаб, и князь задержал его при себе, желая услышать отчет о его посольстве в Сечь. Скшетуский рассказал ему все: как на него напали близ Хортицы, как потащили в Сечь; умолчал только о своем споре с Хмельницким, боясь, как бы князь не подумал, что он хвастает. Больше всего огорчила князя весть, что у старого Гродзицкого нет пороха и что он не может долго защищаться. — Как жаль, — сказал он, — эта крепость могла бы сдерживать восстание, а Гродзицкий — храбрый воин, истинный друг и защитник Речи Посполитой. Но почему он не послал за порохом ко мне? Я дал бы ему из лубенских складов. — Он, должно быть, думал, что великий гетман сам должен был позаботиться об этом. — Понимаю! — произнес князь. — Великий гетман опытный воин, но он был слишком самоуверен и потому погиб. Он пренебрег этим восстанием, а когда я предложил ему свою помощь, он невзлюбил меня. Он, видно, ни с кем не хотел делиться своей славой и боялся, чтобы победу не приписали мне. — Я тоже так думаю! — сказал пан Скшетуский. — Он хотел усмирить Запорожье кнутами, и вот что из этого вышло. Бог наказал спесивость, а из-за нее гибнет Речь Посполитая, хотя мы все отчасти виноваты в этом. Князь был прав: он и сам был виноват. Еще не так давно, когда у него был процесс с Александром Конецпольским из-за Гадяча, князь въехал с четырьмя тысячами людей в Варшаву и велел им, в случае если сенат заставит его присягать, вломиться и перерезать всех. А делал он это тоже из спесивости, которая не позволяла ему присягать, раз не верили его словам. Быть может, в эту минуту он вспомнил это, так как призадумался и ехал молча, глядя на широкую степь; может быть, он думал и о судьбах Речи Посполитой, для которой, казалось, приближался день суда и кары Божией. Наконец после полудня с высокого берега Сулы показались купола лубенских церквей, блестящие крыши и зубчатые башенки костела Святого Михаила. Войска вступили в город под вечер. Сам князь отправился в замок, где, по его приказанию, уже все было готово к походу; войско разместилось в городе с трудом, так как его было очень много. Слухи, ходившие о войне и волнениях среди крестьян на правом берегу Днепра, заставили заднепровскую шляхту искать убежища в Лубнах, с женами, детьми, челядью, лошадьми, верблюдами и целыми стадами скота. Сюда же приехали и княжеские комиссары, подстаросты, арендаторы, евреи — словом, все, кто боялся восстания. Можно было думать, что в Лубнах огромная ярмарка, — там были даже московские купцы и астраханские татары, наехавшие с товаром на Украину и застигнутые здесь войной. На рынке стояли тысячи всевозможных возов, казацкие телеги и шляхетские повозки. Почетные гости расположились в замке и на постоялых дворах, а мелкая шляхта и челядь — в палатках около костела. На улицах разводили костры и варили. Везде была давка, суматоха и шум, точно в пчелином улье; тут были всевозможные цвета и костюмы: княжеские солдаты и гайдуки, евреи в черных лапсердаках, крестьяне, армяне в фиолетовых шапках, татары в тулупах. Всюду слышались крики, проклятия, плач детей, лай собак и рев скота. Вся эта толпа радостными криками встречала войско, видя в нем свою защиту и спасение. Некоторые бросились к замку кричать "виват" князю и княгине. В толпе ходили самые разнообразные слухи: одни говорили, что князь остается в Лубнах; другие — что он поедет на Литву, куда и все последуют за ним; иные утверждали даже, что он уже побил Хмельницкого. Князь, поздоровавшись с женой и отдав на завтра приказ о выступлении, озабоченно смотрел на этих людей и на их возы, которые потянутся за войском и будут замедлять его движение. Его утешала только та мысль, что за Брагином, где уже спокойнее, вся эта масса разойдется по своим углам. Сама княгиня со своими фрейлинами и двором должна была ехать в Вишневец, чтобы князь мог спокойно и беспрепятственно идти на войну. Приготовления в замке были уже закончены, возы с вещами и драгоценностями уложены, и весь двор был готов в путь. Все это было исполнено по приказанию княгини Гризельды, которая была столь же энергична в несчастье, как и ее муж. Князя радовало это, хотя ему жаль было оставить лубенское гнездо, в котором он изведал столько счастья и приобрел столько славы. Его печаль разделял и весь двор, и все войско; все были уверены, что, когда князь уйдет из Лубен, враг не оставит их в покое и отомстит князю за все нанесенные им удары. Многие плакали, особенно женщины, родившиеся там и покидавшие теперь родительские могилы. XXIV Скшетуский, сгорая от нетерпения узнать что-нибудь о княжне и Заглобе, первый вбежал в замок, но, конечно, не нашел их там. О них никто ничего не знал, хотя узнали уже о нападении на Розлоги и разгроме Васильевского отряда. Молодой рыцарь, обманутый в надежде, заперся в своей квартире, в цейхгаузе, и снова им овладели отчаяние и печаль. Но он отгонял их, как раненый солдат отгоняет стаи воронов, слетающихся пить теплую кровь и терзать свежее мясо. Он утешался мыслью, что Заглоба хитер, сумеет вывернуться и скроется в Чернигове, когда до него дойдет известие о поражении гетманов. Он вспомнил вдруг нищего, которого встретил по дороге в Розлоги и которого, по его словам, обобрал какой-то дьявол, заставив просидеть три дня в каганлыкских тростниках и не показываться на свет божий. "Наверное, — думал Скшетуский, — этого нищего обобрал Заглоба, чтобы раздобыть платье для себя и для Елены. Иначе и быть не может", — повторял поручик, и эта мысль успокоила его, так как такая одежда облегчала им бегство. Он надеялся, кроме того, что Бог не оставит Елену, а чтобы вернее снискать для нее его милосердие, решил очиститься от грехов. Он вышел из цейхгауза и направился к ксендзу Муховецкому, которого нашел среди женщин, нуждавшихся в утешении, и попросил исповедовать его. Ксендз повел его в часовню, сел в исповедальню и, выслушав его, стал давать ему наставления, утверждать его в вере и говорить, что истинный христианин не должен сомневаться во всемогуществе Божьем и плакать над личным горем больше, чем над горем всей отчизны; потом, в величественных и трогательных словах, изобразил упадок и позор родины, и в сердце рыцаря проснулась такая горячая любовь к ней, что собственное его горе показалось ему ничтожным. Что же касается казаков, то ксендз старался внушить ему, что он должен забыть о полученных от них обидах. "Ты должен громить их, как врагов веры и родины, но простить, как личных врагов, забыть свою ненависть и месть, и, если исполнишь это, Бог вознаградит тебя и возвратит тебе возлюбленную". Благословив его, он велел ему лежать до утра ничком перед распятием. Часовня была пуста, и только две свечи тускло мерцали перед алтарем, бросая золотисто-розоватый отблеск на высеченный из мрамора кроткий и страдальческий лик Христа. Поручик долго лежал, как мертвый, чувствуя, что ненависть, тревога, страдания, точно змеи, выползают из его сердца и исчезают где-то в темноте. Он почувствовал, что в него вливаются новые силы, что разум его светлеет и какая-то благодать нисходит на него, словом, пред ликом Христа он нашел все, что мог найти верующий человек того времени, вера которого была непоколебима и не отравлена никакими сомнениями. Он почувствовал себя возрожденным. На следующий день закипела работа и движение; это был день выступления из Лубен. Офицеры с утра осматривали людей и лошадей, которых выводили потом и строили в ряды. Князь прослушал обедню в костеле Святого Михаила и, вернувшись в замок, принял депутацию от православного духовенства и от лубенских и хорольских мещан. Сидя на троне в расписанном Гельмом зале и окруженный знатнейшими рыцарями, он выслушал лубенского бургомистра Грубого, который сказал ему по-малорусски прощальное слово от имени всех городов днепровского княжества. Он просил его не уезжать и не оставлять их, как овец без пастыря, и все депутаты вторили ему: "Не уезжай, не уезжай", — а когда князь сказал, что это невозможно, они упали ему в ноги, жалея доброго господина или делая вид, что жалеют его. Говорили, что многие из них, несмотря на все милости князя, больше сочувствовали казакам и Хмельницкому, чем ему. Но более богатые боялись погрома, который мог обрушиться на них после отъезда князя. Князь ответил, что старался быть им отцом, а не господином, и умолял их остаться верными Речи Посполитой, их общей матери, под крылом которой они жили спокойно и счастливо и не знали обиды. Так же простился он с православным духовенством. Но вот настала минута отъезда. По всему замку раздались рыдания. Женщины лишались чувств, а Анусю Божобогатую едва удалось привести в себя. Одна только княгиня села в карету с сухими глазами и поднятой головой; гордая пани стыдилась показать свое горе; толпы народа стояли у замка, во всех церквах звонили в колокола, священники благословляли отъезжающих крестом. Кареты, шарабаны и возы еле двигались в тесноте. Наконец вышел князь и сел на коня. Полковые знамена склонились перед ним; на валах раздались пушечные выстрелы; плач, говор и крики слились с колокольным звоном, выстрелами и звуками военных труб. Наконец войска тронулись. Впереди шли два татарских полка под начальством Растворовского и Вершула, потом артиллерия Вурцеля, пехота Махницкого, за ними княгиня с фрейлинами и весь двор; повозки с вещами, валахский полк Быховца, полки тяжелой кавалерии, панцирные и гусарские полки и, наконец, драгуны и казаки. За войском тянулся бесконечный и пестрый обоз шляхетских возов, в которых ехали семьи тех, кто не хотел оставаться на Заднепровье после отъезда князя. Хотя и играла музыка, сердца всех сжимались от боли… Каждый, оглядываясь на город, думал про себя: "Увижу ли я тебя еще раз?" Каждый оставлял здесь часть своей души и уносил сладкие воспоминания. Глаза всех обращались в последний раз на башни костелов, на купола церквей, на крыши домов. Каждый знал, что он покидает, но не знал, что ждет его впереди, в этой синеющей дали, куда двигались войска. Все были печальны. А оставшийся позади город своим жалобным звоном, казалось, умолял уезжающих не покидать его на произвол судьбы и не забывать. Войско двигалось вперед, а головы всех все еще обращались к городу, на лицах у всех можно было прочесть: не последний ли это раз? И действительно, никому из всей этой армии, которая шла теперь с князем Вишневецким, как и ему самому, не суждено было увидеть ни этой страны, ни этого города. А музыка все играла. Отряд двигался медленно, но безостановочно, и спустя немного времени город заволокло голубым туманом, дома и крыши слились в одну сплошную массу, залитую яркими лучами солнца. Князь выехал вперед на высокий курган и долгое время стоял неподвижно на горе. Ведь этот город и вся страна были созданы его предками и им самим. Благодаря Вишневецким эта глухая пустыня превратилась в заселенный край, они, так сказать, создали Заднепровье. Но больше всего сделал сам князь. Он построил костелы, башни, которые синели вдали, он укрепил город, соединил его дорогами с Украиной, расчистил леса, осушил болота, построил замки, основал деревни и усадьбы и заселил их, уничтожал разбои, защищал от нашествия татар, поддерживал в стране земледелие и торговлю, установил господство права и справедливости. Благодаря ему этот край жил, процветал и развивался. Он был его душой и сердцем, а теперь приходилось все это бросать… Он жалел не огромных владений, равнявшихся немецким княжествам, а создания своих рук, к которому он так привязался; он знал, что, когда его не станет, все это пропадет и труды многих лет погибнут; пожары охватят города и села; в этих реках татары будут поить своих лошадей, а на развалинах вырастут леса. И даже если Бог даст вернуться, то придется начинать все сызнова, а тогда, быть может, не будет уже ни сил, ни уверенности в себе, ни, пожалуй, времени. Здесь прошли годы, покрывшие его славой перед людьми и заслугой перед Богом, а теперь все это рассеется как дым… И две слезы медленно скатились по щекам князя. Это были последние слезы; после них в глазах его сверкали только молнии. Конь его вытянул шею и заржал; ему ответили ржанием и другие. Это вывело князя из раздумья и наполнило его сердце надеждой. Ведь у него осталось шесть тысяч верных товарищей, которых как спасения ждет угнетенная Речь Посполитая. Заднепровская идиллия уже кончилась, но там, где пылают села и города, где ночами слышится ржание татарских лошадей, где крик казаков и гром пушек сливаются с плачем невольников, стонами мужей, жен и детей, — там будет широкое поле для славы спасителя отчизны. А кто протянет руку за венцом этой славы, кто спасет опозоренную, поруганную, умирающую родину, как не он — князь, и не те войска, которые стоят там внизу, сверкая на солнце оружием. Войска проходили как раз у подножия кургана, и при виде князя, стоявшего наверху с булавой, у всех вырвался единодушный крик: — Да здравствует князь! Да здравствует наш вождь и гетман Еремия Вишневецкий! И сотни знамен склонились к его ногам, а князь, обнажив саблю и подняв ее к небу, сказал: — Я, Еремия Вишневецкий, воевода русский, князь в Лубнах и на Вишневце, клянусь и обещаюсь всемогущим Богом, Святой Троицей и Пречистой Девой, что, поднимая эту саблю на злодеев, позорящих мою отчизну, не вложу ее в ножны до тех пор, пока не смою позора и не согну выи неприятеля к ногам Речи Посполитой, не успокою Украины и не прекращу мятежа. Обет сей даю чистосердечно, в том помоги мне, Боже! Аминь! Он простоял еще несколько времени на кургане, потом медленно съехал вниз к своим полкам. Войска дошли до Басани, деревни пани Крыницкой, которая встретила князя на коленях у ворот: крестьяне уже осаждали ее усадьбу, которую она защищала от них с помощью своей челяди. Внезапный приход князя спас ее и девятнадцать человек ее детей, среди которых было четырнадцать девушек. Князь велел схватить зачинщиков и послал Понятовского, ротмистра казацкого полка, в Канев; Понятовский привел в ту же ночь пять казаков васютинского куреня. Они все участвовали в Корсунской битве; пыткой их вынудили сообщить князю все подробности. Они уверяли его, что Хмельницкий еще в Корсуни, а Тугай-бей с пленниками, добычей и с двумя гетманами отправился в Чигирин, а оттуда намеревался идти в Крым. Они слыхали, что Хмельницкий умолял его не покидать запорожского войска и идти против князя; но мурза не хотел на это согласиться, ссылаясь на то, что после поражения гетманов казаки уже сами могут справиться, а он не может дольше ждать, так как иначе все его пленники перемрут. На вопрос о силах Хмельницкого они ответили, что он располагает двумястами тысячами, в числе которых находились запорожцы и городские казаки, примкнувшие к мятежу. Эти известия ободрили князя, он надеялся увеличить свои силы присоединением шляхты и беглецов из коронного войска. На следующее утро он двинулся дальше. За Переяславом войска вошли в глухие леса, тянувшиеся по берегу Трубежа до Козельца и Чернигова. Это было в конце мая; жара стояла небывалая, даже в лесу было так душно, что ни люди, ни лошади не могли свободно дышать. Скот, шедший за обозом, падал на каждом шагу, а почуяв близость воды, бешено рвался вперед, опрокидывая возы и производя беспорядок. Вскоре начали падать и лошади, особенно в тяжелой коннице. Ночи были невыносимы благодаря тучам насекомых и сильному запаху смолы, сочившейся из деревьев. Так продолжалось четыре дня, на пятый день зной сделался совершенно невыносимым. Ночью лошади стали ржать, как бы чуя опасность, о которой люди еще не догадываются. — Кровь чуют! — говорили в обозе среди шляхты. — За нами гонятся казаки! Быть битве! Женщины начали плакать; известие это распространилось и между челядью и вызвало суматоху; телеги старались перегнать друг друга или съезжали с дороги в лес. Но князь выслал людей, и они быстро восстановили порядок. Во все стороны были разосланы отряды, чтобы узнать, не грозит ли какая-нибудь опасность. Скшетуский, ушедший добровольцем с валахским полком, вернулся к утру и сейчас же отправился к князю. — Что там? — спросил князь Еремия. — Ваша светлость, леса горят. — Подожгли? — Да… Я захватил нескольких людей, которые сознались, что Хмельницкий выслал их жечь леса за вашей светлостью, если будет попутный ветер. — Он хотел сжечь нас живыми, без битвы! Позвать ко мне этих людей! Через минуту к князю привели трех диких и глупых чабанов, которые тотчас сознались, что им действительно велено жечь леса и что вслед князю высланы уже войска, но идут они к Чернигову другой дорогой, ближе к Днепру. Остальные отряды, вернувшись, подтвердили эти рассказы. — Леса горят! Но князя, казалось, это совсем не беспокоило. — Это по-басурмански, — сказал он, — но ничего! Огонь не перейдет за реки, впадающие в Трубеж. Действительно, в Трубеж впадало много речек, которые образовали болота, и огонь не мог перекинуться на другую сторону; за каждой речкой пришлось бы снова поджигать лес. Высланные вперед отряды подтвердили, что так и делали. Каждый день ловили поджигателей и вешали их на соснах по дороге. Огонь ширился с неимоверной быстротой, но лишь вдоль речек к востоку и западу, а не к северу. Ночью все небо было багровым. Женщины с утра до вечера пели духовные песни. Испуганные дикие звери убегали из пылающих лесов и шли за обозом, смешиваясь с домашним скотом. Ветер наносил дым, который заволок весь горизонт, а войско подвигалось, точно в тумане. Дым спирал дыхание и ел глаза. Солнечные лучи не могли проникнуть сквозь эту мглу, так что ночью от зарева было светлее, чем днем. И среди этих пылающих лесов и дыма князь вел свои войска. Между тем он получил известия, что неприятель идет по другой стороне Трубежа, но не знал, каковы были его силы; татары Вершула узнали лишь, что он еще далеко. В одну из таких ночей приехал в лагерь пан Суходольский из Богенок, с того берега Десны. Это был старый служака князя, уже несколько лет поселившийся в деревне. Он тоже бежал от мужиков и привез известие, о котором еще не знали в войске князя. Произошел страшный переполох, когда на вопрос князя: "Что слышно?" — он ответил: — Плохо, ваша светлость! Вы, верно, уже знаете о разгроме гетманов и о смерти короля? Князь, сидевший на складной походной скамье перед палаткой, вскочил, как ужаленный. — Как? Король умер?! — Его величество отдал богу душу в Мерече, еще за неделю до корсунского погрома, — сказал Суходольский. — Милостивый Бог не дал ему дожить до этой страшной минуты, — ответил князь. — Ужасная година настала для Речи Посполитой, — сказал он, хватаясь за голову. — Начнется теперь междущрствие, раздоры, заграничные интриги, теперь, когда весь народ должен взяться за меч. Видно, Бог в своем гневе карает нас за наши грехи. Этот мятеж мог сдержать только король Владислав, которого так любили казаки и который отлично знал военное дело. В эту минуту к князю подошли офицеры: Зацвилиховский, Скшетуский, Барановский, Вурцель, Махнипкий и Поляновский. — Панове, король умер!.. Все обнажили головы, словно по команде, лица омрачились. Внезапная весть точно отняла у всех язык: и лишь через несколько минут прорвалось общее горе. — Вечная память! — произнес князь. — Царство ему небесное! Ксендз Муховецкий запел "Вечная память", и среди этих лесов, объятых дымом, всеми овладела глубокая скорбь. Народу казалось, что он остался теперь без поддержки, одиноким пред лицом грозного врага и что, кроме князя, у него нет уже больше никого на свете. Взоры всех обратились к нему, и между ним и его войском возникло новое звено преданности. В тот же вечер князь обратился к Зацвилиховскому и громко сказал: — Нам нужно храброго короля, и, если Бог нам поможет, мы подадим на выборах голос за королевича Карла, у которого больше воинского духу, чем у Казимира! — Vivat Carolus rex! [50] — воскликнули офицеры. — Vivat! — повторили гусары, а за ними все войско. Не думал, верно, князь-воевода, что эти возгласы, раздавшиеся в Заднепровье, среди глухих лесов, дойдут до Варшавы и вырвут из его рук булаву. XXV После девятидневного перехода (описанного впоследствии Машкевичем) и трехдневной переправы через Десну войска пришли наконец в Чернигов. Раньше всех в город вступил пан Скшетуский со своим валахским полком; князь нарочно отправил его вперед, чтобы он мог скорее узнать что-нибудь о княжне и Заглобе. Но здесь, как и в Лубнах, никто о них ничего не знал — ни в городе, ни в замке; они исчезли бесследно, точно в воду канули, и рыцарь не знал уже, что и подумать. Куда они могли деваться? Конечно, не в Москву, не в Крым и не в Сечь. Оставалось одно предположение, что они перешли на другую сторону Днепра; но в таком случае они сразу очутились бы в центре мятежа, резни, пожаров, пьяной черни, запорожцев и татар, и от них не могло защитить Елену даже переодевание, так как дикие басурманы охотно брали в плен мальчиков, на которых был большой спрос на стамбульских рынках. В Скшетуском проснулось страшное подозрение, что Заглоба умышленно переправил Елену на ту сторону, чтобы продать ее Тугай-бею, который мог вознаградить его щедрее, чем Богун; мысль эта доводила его до сумасшествия; но пан Лонгин Подбипента, знавший Заглобу ближе, чем Скшетуский, успокаивал его. — Милый мой, — сказал он, — брось ты эти мысли, он не сделает ничего подобного. Было и у Курцевичей немало богатства, и Богун охотно поделился бы с ним; если бы он зарился на деньги, то мог бы получить их, не подставляя под петлю своей шеи. — Вы правы, — сказал Скшетуский, — но зачем он убежал за Днепр, а не в Лубны или Чернигов? — Успокойся, милый. Я знаю пана Заглобу; он пил со мной и занимал у меня деньги, о которых, впрочем, не очень заботился. Есть свои — истратит, чужих не отдаст; но на такой поступок он не способен. — Легкомысленный он человек, — сказал Скшетуский. — Может быть, и легкомысленный, но во всяком случае ловкач, который кого угодно проведет и вывернется из всякой опасности. Как предсказал тебе по пророческому внушению ксендз Муховецкий, так и будет. Бог вернет ее тебе, ибо справедливость требует, чтобы всякая искренняя любовь была вознаграждена, — утешайся упованием, как и я утешаюсь. Пан Лонгин сам начал тяжко вздыхать и прибавил: — Спросим еще в замке, может, они проходили здесь. И расспрашивали всех и всюду, но напрасно: их не было и следа. В замке было много шляхты, с женами и детьми, которая скрывалась от казаков. Князь уговаривал их идти с ним, предостерегая, что казаки идут следом за ним. Они сейчас не смеют ударить на войско, но весьма вероятно, что по уходе его немедленно нападут на замок и город. Но шляхта точно надеялась на что-то и осталась в замке. — Здесь, за лесами, мы в безопасности, — отвечали они князю. — Никто не придет к нам. — Но ведь я прошел эти леса. — Это вы, ваша светлость, а бродягам не пройти. Это не такие леса. И они не хотели идти, продолжая упорствовать в своем ослеплении, и дорого поплатились потом за это, так как после ухода князя тотчас же пришли казаки. Замок мужественно защищался три недели; затем был взят приступом, а жители все до одного перерезаны. Казаки проявили невероятную жестокость, разрывая на части детей, жгли женщин на медленном огне, и никто не мог отомстить им. Между тем князь, дойдя до Любеча над Днепром, расположил там свои войска для отдыха, а сам с княгиней, придворными и поклажей поехал в Брагин, находившийся среди лесов и непроходимых болот. Через неделю туда переправилось и войско. Оттуда двинулись на Бабицу, под Мозырь, и там в день праздника Тела Господня пробил час разлуки: княгиня с двором должна была ехать в Туров к своей тетке, супруге виленского воеводы, а князь с войском — в огонь, на Украину. На последнем прощальном обеде присутствовали князь, княгиня, дамы и знатные рыцари. Но среди дам и кавалеров не было обычной веселости, какой сопровождались подобные обеды. Не у одного из рыцарей сердце разрывалось при мысли, что через минуту придется расстаться с той, для которой ему хотелось бы жить и умереть, и не одни светлые или темные глаза девиц заливались слезами, что "он" уйдет на войну, под пули и мечи, к казакам и диким татарам… Уйдет и, быть может, не вернется. Когда князь обратился с прощальной речью, перекрестив жену и двор, все фрейлины заплакали, а рыцари, как более сильные духом, встав с мест, схватились за рукоятки сабель и крикнули разом: — Победим и вернемся! — Помоги вам Бог! — ответила княгиня. В ответ раздались крики, от которых дрогнули стены и окна: — Да здравствует княгиня, наша мать и благодетельница! Офицеры любили ее за доброту, щедрость, великодушие и заботу об их семьях. Князь любил ее больше всего на свете; они были как бы созданы друг для друга, как две капли воды похожи один на другого и оба выкованы из золота и стали. И все подходили к ней и с бокалами в руках опускались на колени, а она, обнимая каждого за шею, говорила несколько ласковых слов. Скшетускому же она сказала: "Многие рыцари, наверное, получат от своих дам на память образок или ленту, а так как здесь нет той, от которой вы более всего желали бы получить такой подарок, то примите это от меня, как от матери". И с этими словами она сняла с себя золотой крестик, усыпанный бирюзой, и повесила его на шею рыцарю, который почтительно поцеловал ее руку. Видно было, что князь был очень доволен этим; за последнее время он еще больше привязался к Скшетускому за то, что он поддержал его достоинство в Сечи и не хотел принять писем от Хмельницкого. Между тем встали из-за стола. Фрейлины, подхватив слова, сказанные княгиней Скшетускому, и приняв их за позволение, начали вынимать: кто образок, кто шарф, кто крестик; рыцари спешили подойти каждый если не к своей избранной, то к той, которая ему была милее всех. Понятовский подошел к Житинской, Быховец — к Боговитинской, которая нравилась ему в последнее время; Растворский — к Жуковой, рыжий Вершул — к Скоропацкой, Махницкий, хотя и старый, к Завейской, только Ануся Божобогатая-Красенская, хотя и была красивее всех, стояла у окна одна. Личико ее покраснело, прищуренные глазки косились и горели гневом и просьбой не делать ей такого афронта; а коварный Володыевский подошел к ней и сказал: — Хотел бы и я просить у вас что-нибудь на память, панна Анна, но боялся, думая, что около вас будет такая толпа, что не пробиться. Щеки Ануси запылали еще сильнее, и она ответила, не задумываясь: — Вы желали бы получить подарок не из моих, а из других рук, но не получите: там, если и не тесно, то для вас не по росту… Удар был двойной и направлен метко: в нем заключался, во-первых, намек на маленький рост рыцаря, а во-вторых, намек на его любовь к княжне Варваре Збараской. Пан Володыевский был сначала влюблен в старшую — Анну, но, когда ее помолвили, он затаил горе и посвятил свое сердце Варваре, думая, что никто этого не подозревает. Услыхав это от панны Анны, он так растерялся, что не нашелся, что ответить, хотя и считался первым не только в кровавом, но и в словесном бою. — Вы тоже метите высоко, — пробормотал он, — высоко… как голова Подбипенты. — Он действительно выше вас не только как воин, но и как кавалер, — ответила бойкая девушка. — Спасибо, что напомнили мне о нем. И она обратилась к литвину: — Подойдите ко мне, мосци-пане! Я тоже хочу иметь своего рыцаря и не знаю, найду ли для моего шарфа более храбрую грудь. Подбипента вытаращил глаза, не веря своим ушам, но наконец опустился на колени так, что даже пол затрещал. Ануся перевязала шарф, а потом ее маленькие ручки совершенно исчезли под русыми усами Подбипенты; слышалось только чмоканье и бормотанье; слыша это, пан Володыевский сказал, обращаясь к Мигурскому: — Можно подумать, что это медведь добрался до улья и высасывает мед. Потом он отошел, разозлившись, так как почувствовал укол жала Ануси, которую когда-то любил. Наконец князь начал прощаться с княгиней, и через час весь княжеский двор двинулся в Туров, а войска — к Припяти. Ночью, во время постройки плота для переправы пушек, за которой наблюдали гусары, пан Лонгин обратился к Скшетускому: — Вот, братец, несчастье! — Что случилось? — спросил поручик. — Да вот эти известия с Украины. — Какие? — Запорожцы говорили мне, что Тугай-бей пошел с ордой в Крым. — Ну так что же? Не будешь же ты плакать об этом. — Напротив, братец… Ведь ты сам говорил, что мне надо срезать три головы, не казацких, а басурманских, а если татары ушли, то где же я возьму их? Где их искать? А они мне так нужны! Ах как нужны! Скшетуский, несмотря на свою печаль, улыбнулся и ответил: — Я догадываюсь, в чем дело: видел, как тебя сегодня посвящали в рыцари. Пан Лонгин развел руками: — Что скрывать, братец, я полюбил ее, брат, полюбил… Экое несчастье… — Но не печалься, я не верю, чтобы Тугай-бей ушел, и этих басурман у тебя будет больше, чем комаров над головой. И действительно, целые тучи комаров носились над людьми и лошадьми, так как войска вступили в непроходимые болота, в пустой и глухой край. Про жителей его говорили: Сватал шляхтич дочку, Дал ей дегтю бочку Да грибов веночек, Да вьюнов горшочек. Впрочем, на болотах этих вырастали не только грибы, но и огромные панские поместья. Княжеские солдаты, родившиеся и выросшие в сухих заднепровских степях, не хотели верить собственным глазам. И там бывали кое-где болота и леса, но здесь весь край казался им сплошной топью. Ночь была погожая, светлая, и при свете луны нигде не видно было ни одной пяди сухой земли. Только кочки чернели над водой, и леса, казалось, вырастали из-под воды, которая хлюпала под ногами лошадей и под колесами. Вурцель приходил в отчаяние. — Странный поход, — говорил он, — под Черниговом нам грозил огонь, а здесь заливает вода. Действительно, земля не могла служить здесь твердой опорой ногам, гнулась, тряслась и точно хотела расступиться и поглотить тех, кто двигался по ней. Войска переправлялись через Припять четыре дня, а потом почти каждый день им приходилось переходить реки и речонки, протекавшие по вязкому руслу. Мостов нигде не было, через несколько дней начались туманы и дожди; люди выбивались из сил, чтобы выбраться из этого проклятого края. Князь спешил, гнал, велел рубить целые леса, устилать дороги и продолжал двигаться вперед. Солдаты, видя, что он не щадит собственных сил и с утра до ночи не сходит с коня и сам следит за работами, не смели роптать, хотя труды их превышали человеческие силы. У лошадей начали слезать копыта, многие падали под тяжестью пушек, а потому пехоте и драгунам Володыевского пришлось самим ташить пушки. Лучшие полки, такие, как гусары Скшетуского и Зацвилиховского, взялись за топоры и принялись мостить дорогу. Это был славный поход, в холоде и голоде, по воде, во время которого воля любимого полководца и одушевление солдат разрушали все преграды. До сих пор еще никто не решался вести здесь войска весной, при разливе вод. К счастью, поход не был ни разу задержан каким-нибудь нападением. Народ был тихий, спокойный, не думал о бунте, и хотя казаки впоследствии подстрекали его, он не примкнул к мятежу. Вот и теперь он смотрел сонными глазами на проходившие мимо полчища рыцарей, которые выступали из лесу как призраки и проходили как во сне. Давал проводников и исполнял покорно все требования. Видя эту покорность, князь строго запретил солдатам своеволие, и за ним не раздавалось ни проклятий, ни жалоб, ни рыданий, а, напротив, когда в деревнях узнавали потом, что это был князь Ерема, люди покачивали головой: — Вже вин добрый! — говорили они тихо. Наконец, после двадцатидневных нечеловеческих усилий княжеские войска вступили во взбунтовавшуюся страну. "Ерема идет!" — раздалось по всей Украине — от Диких Полей до Чигирина и Ягорлыка, "Ерема идет!" — раздавалось по городам и деревням, и при этом известии из рук мужиков выпадали косы, вилы, ножи, лица бледнели, чернь толпами бежала на юг, как стадо волков при звуках охотничьих рогов; блуждающий татарин-грабитель соскакивал с коня и прикладывал ухо к земле, прислушиваясь; в уцелевших еще замках и церквах звонили в колокола и пели: "Тебе, Бога, хвалим!" А этот грозный лев лег у порога восставшего края и отдыхал. Собирался с силами. XXVI Между тем Хмельницкий, простояв некоторое время в Корсуни, отступил к Белой Церкви и там основал свою главную квартиру. Орда расположилась по другой стороне реки, пустив свои загоны по всему киевскому воеводству. Напрасно беспокоился пан Лонгин Подбипента, что ему не хватит татарских голов. Пан Скшетуский был прав, предвидя, что запорожцы, пойманные Понятовским под Каневом, дали ложные сведения: Тугай-бей не только не ушел, но и не двигался к Чигирину. Даже больше — к нему со всех сторон подходили новые чамбулы. Пришли азовский и астраханский царьки, никогда до сих пор не бывавшие в Польше, с четырьмя тысячами невольников и свыше двенадцати тысяч ногайских татар, двадцать тысяч белгородских и буджацких — прежде заклятые враги Запорожья и казачества, а сегодня братья и союзники. Наконец, прибыл и сам Ислам-Гирей с двенадцатью тысячами перекопцев. От этих друзей Запорожья страдала не только вся Украина, страдала не только шляхта, но и весь малорусский народ, у которого жгли деревни, захватывали имущество и забирали в плен мужчин, женщин и детей. В эти времена убийств, пожаров, резни единственным спасением для мужика являлось бегство к Хмельницкому. Там из жертвы он превращался в разбойника и сам опустошал свою землю, зато не подвергалась опасности его жизнь. Несчастный край! Когда в нем вспыхнул мятеж, его опустошил Николай Потоцкий, потом запорожцы и татары, явившиеся будто бы для его спасения, а теперь над ним навис меч Еремии Вишневецкого. Кто только мог, все бежали к Хмельницкому, даже шляхта, ибо другого выхода не было. Благодаря этому силы Хмельницкого росли, и если он не сразу двинулся в глубь Речи Посполитой, а остался в Белой Церкви, то только для того, чтобы водворить порядок в этой дикой, разнузданной толпе. И в его железных руках она быстро превращалась в боевую силу. Кадры запорожцев, обученных военному делу, были готовы, чернь разделена на полки, полковниками которых были назначены кошевые атаманы; а чтобы приучить отдельные отряды к войне, их посылали брать замки. Народ этот был по природе воинственным, очень способным к военному делу и, благодаря татарским нашествиям, освоившимся с кровавым делом войны. Двое полковников, Ганджа и Остап, пошли на Нестервар и, взяв его приступом, вырезали всех евреев и всю шляхту. Князю Четвертинскому, на пороге его замка, отрубил голову его собственный мельник, а княгиню Остап взял в неволю. Все действия казаков сопровождались успехом; страх отнимал мужество у "ляхов" и вырывал оружие из их рук. Но полковники не довольствовались этим и требовали, чтобы Хмельницкий вместо того, чтобы пьянствовать и заниматься гаданьем, вел их к Варшаве и не давал бы ляхам опомниться от страха. Пьяная чернь осаждала по ночам квартиру Хмеля, требуя, чтобы он вел ее на ляхов. Он вызвал бунт и вдохнул в него страшную стихию, но стихия эта тянула и его самого к неведомому будущему, на которое он смотрел мрачными глазами, стараясь угадать его своей встревоженной душой. Он один лишь знал, сколько сил таилось под кажущимся бессилием Речи Посполитой. Он вызвал бунт, одержал победу под Желтыми Водами, под Корсунью, поразил коронные войска, — а дальше что? Он собирал на совет своих полковников и, обводя их взглядом, перед которым все дрожали, задавал им все один и тот же вопрос: "Что же дальше? Чего вы хотите? Идти на Варшаву? Ведь сюда придет Вишневецкий, перебьет ваших жен и детей и двинется за нами со всей шляхтой, окружит нас со всех сторон, и мы погибнем, если не в бою, то на колах. На татарскую помощь рассчитывать нечего, — сегодня они с нами, а завтра уйдут в Крым или предадут нас тем же ляхам. Что же дальше? Говорите! Идти на Вишневецкого? Он и татарам, а не только нам даст отпор, а за это время в самом сердце Речи Посполитой соберутся войска и придут ему на помощь. Выбирайте…" Но полковники молчали. — Что же вы замолкли и не неволите меня идти на Варшаву? Если вы не знаете, что делать, предоставьте все мне, а я, бог даст, сумею уберечь и ваши головы, и головы всего запорожского казачества. Оставалось одно: переговоры. Хмельницкий прекрасно знал, что этим путем можно многого добиться от Речи Посполитой, он рассчитывал, что сейм скорее пойдет на уступки, чем на войну, которая будет продолжительна и тяжела. Наконец, он знал, что в Варшаве есть сильная партия, во главе которой стоит король [51] с канцлером и другими вельможами. Партия эта хотела остановить неимоверный рост состояния магнатов, создать из казаков силу и, заключив с ними вечный мир, пользоваться ими в случае внешней войны. При таких условиях Хмельницкий мог рассчитывать на гетманскую булаву из рук самого короля и на бесчисленные уступки казачеству; потому-то он так долго и оставался в Белой Церкви. Он только вооружался, рассылал приказы, собирал народ, создавал целые армии, брал замки, ибо знал, что переговоры Речь Посполитая начнет только с сильным врагом, но в глубь Польши не шел. О, если бы переговоры повели за собой мир! Он совсем обезоружил бы тогда Вишневецкого, а если бы князь продолжал воевать, то мятежником был бы уже не он, Хмельницкий, а князь, и тогда он мог бы пойти на Вишневецкого уже по приказанию сейма и короля; тогда настал бы последний час не только Вишневецкого, но и других магнатов. Вот какие планы строил самозваный запорожский гетман, но на основание будущего здания часто со зловещим карканьем садилась черная стая тревог и сомнений: достаточно ли сильна эта партия в Варшаве? Начнут ли с ним переговоры? Что скажут сейм и сенат? Останутся ли они глухи к стонам Украины? Простит ли ему Речь Посполитая его союз с татарами? Не слишком ли расширился бунт, можно ли подчинить одичалую толпу какой-нибудь дисциплине? Если даже он заключит мир, то не будут ли мятежники мстить за несбывшиеся надежды! Положение его было ужасное. Если бы взрыв был слабее, с ним бы не начали переговоров, но так как он принял громадные размеры, то переговоры могут оказаться запоздавшими. В эти минуты сомнений он запирался в своей комнате и пил напролет дни и ночи; тогда между полковниками и чернью распространялась весть: "Гетман пьет!" Его примеру следовали и полковники; дисциплина ослабевала, начинался судный день, царство бесправия и ужаса. Белая Церковь превращалась в ад. В один из таких дней к пьяному гетману пришел шляхтич Выховский, попавший в плен под Корсунью и ставший теперь секретарем гетмана. Он стал без всякой церемонии трясти напившегося гетмана, чтобы привести его в чувство. — А это что за черт? — спросил Хмельницкий. — Проснитесь, пане гетман, посольство пришло. Хмельницкий вскочил на ноги и в одну минуту протрезвел. — Эй, — крикнул он казаку, сидевшему у порога, — подать шапку и булаву!.. Кто и от кого? — обратился он к Выховскому. — Ксендз Патроний Ласко из Гущи, от воеводы брацлавского. — От Киселя? — Точно так. — Слава Отцу и Сыну, и Святому Духу, и Святой Пречистой! — проговорил, крестясь, Хмельницкий. Лицо его просияло и оживилось: начались переговоры. Но в тот же день пришли и другие известия, прямо противоположные мирному посольству Киселя. Ему доложили, что князь Вишневецкий, дав отдохнуть войску, измученному походом через леса и болота, вступил во взбунтовавшийся край и теперь бьет, режет и жжет Украину, что отряд, высланный под командой Скшетуского, уничтожил дочиста двухтысячный отряд казаков и черни, а сам князь взял штурмом Погребище, поместье князей Збаражских, и сровнял все с землею. Об этом штурме и взятии Погребигда рассказывали страшные вещи. Это было гнездо самых отчаянных казаков, и князь будто бы сказал солдатам: "Убивайте их так, чтобы они чувствовали, что это смерть", — и что солдаты охотно исполняли этот приказ, так что в городе не осталось ни одной живой души: семьсот пленных было убито, а двести посажено на кол. Говорили также, что казакам выкалывали глаза, жгли на медленном огне. Бунт сразу прекратился во всей округе. Жители или бежали к Хмельницкому, или встречали лубенского князя на коленях, с хлебом-солью, умоляя его о пощаде. Мелкие отряды все были уничтожены, а в лесах, как твердили беглецы с Самгородка, Спичина, Плескова и Вахновки, не было ни одного дерева, на котором не висел бы какой-нибудь казак. И все это происходило около Белой Церкви, под носом многотысячной армии Хмельницкого. Узнав об этом, он зарычал, как лев. С одной стороны — переговоры о мире, с другой — меч. Двинуться на князя — значило отказаться от переговоров. Оставалась одна только надежда — на татар. Хмельницкий бросился в квартиру Тутай-бея. — Друг, — сказал он после обычных приветствий, — спаси меня теперь, как спас под Желтыми Водами и Корсунью. Я получил письмо от воеводы брацлавского, в котором он обещает мне полное удовлетворение, а казакам — возвращение давних вольностей, но с условием прекратить войну. Я должен это сделать, чтобы доказать свою искренность и готовность к миру. И вот теперь пришли известия о князе Вишневецком, — он взял Погребище и перебил там всех жителей. Я не могу пойти против него, а потому прошу тебя пойти на него со своими татарами, иначе он сам нападет на наш лагерь. Мурза, сидя на куче ковров, взятых под Корсунью и награбленных по шляхетским дворам, молча покачивался всем туловищем то вперед, то назад, зажмурив глаза и точно задумавшись, и наконец сказал: — Алла! Я не могу это сделать! — Отчего? — Я и так уж потерял немало своих беев и чаушей под Желтыми Водами и Корсунью и больше не хочу терять. Ерема — великий воин. Я пойду на него вместе с тобою, а один не пойду. Я не так глуп, чтобы потерять в другой битве то, что приобрел в первой; лучше я буду посылать чамбулы за ясырем и добычей. Я довольно уж сделал для вас. И сам не пойду, и хану отсоветую. — Ты же поклялся помогать мне! — Я поклялся воевать вместе с тобой, а не без тебя. Иди прочь! — Я тебе позволил брать в ясырь свой народ, отдал тебе добычу и гетманов. — Если бы ты не отдал, я бы отдал тебя им! — Я пойду к хану.

The script ran 0.006 seconds.