Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Генрик Сенкевич - Потоп [1884-1886]
Язык оригинала: POL
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, Роман

Аннотация. В четвёртый том Собрания сочинений Генрика Сенкевича (1840—1916) входит вторая (гл. XVIII — XL) и третья части исторического романа «Потоп» (1886).

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 

– Ясновельможный князь, – с низким поклоном ответил мечник, – ущерб наносит отчизне тот, кто отнимает у тебя время. – А я уж замыслил отомстить тебе и учинить наезд на Биллевичи; надеюсь, ты бы радушно принял старого боевого друга. Услышав такие речи, мечник покраснел от счастья, а князь между тем продолжал: – Да вот времени, времени все не хватает! Но когда станешь выдавать свою родичку, внучку покойного пана Гераклиуша, на свадебку непременно прикачу, это уж долг мой перед вами обоими. – Пошли бог счастья девке поскорей! – воскликнул мечник. – А пока представляю тебе пана Кмицица, хорунжего оршанского, из тех Кмицицев, которые Кишкам, а через Кишков и Радзивиллам сродни. Верно, ты слыхал эту фамилию от Гераклиуша, он ведь Кмицицев любил, как братьев… – Здравствуй, здравствуй, пан Кмициц! – дважды повторил мечник, который, узнав из уст князя о том, сколь знатен род Кмицицев, проникся уважением к молодому рыцарю. – Приветствует тебя, пан мечник, твой покорный слуга, – смело и не без кичливости промолвил пан Анджей. – Пан полковник Гераклиуш был мне отцом и благодетелем, и хоть позже разладилось дело, начатое им, однако же я не перестал любить всех Биллевичей так, как если бы в жилах их текла моя собственная кровь. – Особенно, – подхватил князь, запросто положив руку на плечо юноши, – не перестал он любить некую панну Биллевич, в чем давно мне открылся. – И всякому это скажу, не таясь! – с жаром воскликнул Кмициц. – Потише, потише! – остановил его князь. – Вот видишь, пан мечник, не кавалер это – огонь, потому и накуролесил; но молод он, да и под особым моим покровительством, потому-то питаю я надежду, что, когда мы вдвоем с ним начнем молить прелестный трибунал о прощении, с нас будет снят приговор. – Ясновельможный князь, ты можешь сделать все, что пожелаешь, – ответил мечник. – Несчастная принуждена будет воскликнуть, как языческая жрица Александру: «Кто противу тебя устоит?» – А мы, как Александр Македонский, будем довольны этим прорицанием, – засмеялся князь. – Но довольно об этом! Проведи же нас теперь к своей родичке, я тоже буду рад увидеть ее. Надо поправить дело пана Гераклиуша, которое было разладилось. – К твоим услугам, ясновельможный князь. Она вон там сидит под опекой пани Войниллович, нашей родички. Прошу только прощенья, ежели девушка смутится, – не было у меня времени упредить ее. Мечник оказался прав. По счастью, Оленька раньше увидела пана Анджея рядом с гетманом, она могла поэтому оправиться, но в первую минуту едва не лишилась чувств. Она побледнела как полотно, ноги у нее подкосились, она вперила взор в молодого рыцаря, как в призрак, явившийся с того света. Долго не хотела она верить своим глазам. Она-то думала, что этот несчастный скитается где-то по лесам, без крыши над головой, всеми покинутый, преследуемый законом, как дикий зверь, или в темнице с отчаянием во взоре глядит сквозь решетку на веселый мир божий. Бог один знает, какой жалостью к этому потерянному человеку терзалась порой ее грудь, бог один знает, сколько слез она пролила в одиночестве, оплакивая его долю, такую жестокую, но такую заслуженную, – а меж тем он здесь, в Кейданах, рядом с гетманом, свободный, кичливый, в парче и бархате, с полковничьим буздыганом за поясом, с поднятым челом, с надменным и властным молодым лицом, и сам великий гетман, сам Радзивилл запросто кладет ему руку на плечо. Странные, противоречивые чувства овладели вдруг сердцем девушки: и чувство огромного облегчения, точно гора свалилась с плеч, и как бы досады на то, что напрасны были все ее сожаления, все муки, и разочарование, которое испытывает всякая честная душа при виде полной безнаказанности за столь тяжкие грехи и провинности, и радости, и собственной слабости, и граничащего со страхом удивления перед этим юношей, который сумел выбраться из такой пучины. Тем временем князь, мечник и Кмициц кончили разговор и направились к ней. Девушка закрыла глаза и подняла плечи, словно птица, которая хочет спрятать голову под крыло. Она была уверена, что они идут к ней. Не глядя, она видела их, слышала, что они приближаются, что уже подошли к ней, что остановились. Она так была в этом уверена, что, не поднимая глаз, встала вдруг и низко поклонилась князю. Он и в самом деле стоял уже перед ней. – О, боже! – воскликнул он. – Не дивлюсь я теперь молодцу, ибо чудный это расцвел цветок… Приветствую тебя, моя панна, приветствую от всей души и сердца дорогую внучку моего Биллевича. Узнаешь ли ты меня? – Узнаю, ясновельможный князь! – ответила девушка. – А я бы тебя не узнал, я ведь в последний раз видел тебя девочкой еще не расцветшей и не в таком наряде, как нынче. Подними же эти занавески с глаз! Клянусь богом, счастлив тот ловец, который выловит такую жемчужину, несчастен, кто владел ею и потерял ее. Вот стоит перед тобою такой несчастливец. Узнаешь ли ты и этого кавалера? – Узнаю, – прошептала Оленька, не поднимая глаз. – Великий он грешник, и я привел его к тебе на покаяние. Наложи на него какую хочешь епитимью, но не отказывай ему в отпущении грехов, дабы в отчаянии не совершил он еще более тяжких. – Тут князь обратился к мечнику и пани Войниллович: – Оставим молодых, не годится присутствовать при исповеди, а мне это и моя вера запрещает. Через минуту пан Анджей и Оленька остались одни. Сердце колотилось у нее в груди, как у голубя, над которым повис ястреб; но и он был взволнован. Его оставила обычная смелость, горячность и самоуверенность. Долгое время они оба молчали. Наконец он первый заговорил низким, сдавленным голосом: – Ты не ждала увидеть меня здесь, Оленька? – Нет, – прошептала девушка. – Клянусь богом, если б татарин стоял около тебя, ты не была бы так испугана. Не бойся! Погляди, сколько здесь народу. Никакой обиды я тебе не нанесу. Да когда б и одни мы были, тебе нечего было бы бояться, я ведь дал себе клятву почитать тебя. Верь мне! На мгновение она подняла глаза и посмотрела на него. – Как же мне верить тебе? – Грешил я, это правда; но все прошло и больше не повторится. Когда после поединка с Володыёвским лежал я на одре между жизнью и смертью, сказал я себе: «Не будешь ты больше брать ее ни силой, ни саблей, ни пулей, заслужишь любовь ее добрыми делами и вымолишь у нее прощенье! И у нее сердце не камень, смягчится гнев ее, увидит она, что ты исправился, и простит!» Дал я себе клятву исправиться и исполню ее!.. А тут и бог послал мне свое благословение: приехал Володыёвский и привез мне грамоту на набор войска. Мог он не отдать мне грамоту, но человек он достойный и вручил мне ее! Не надо было мне теперь и в суды являться, стал я гетману подсуден. Как отцу родному, покаялся я князю во всех грехах, и он не только простил меня, но обещал все дело уладить и защитить меня от недоброжелателей. Да благословит его бог! Не буду я изгнанником, Оленька, с людьми помирюсь, снова верну свою славу, отчизне послужу, возмещу обиды… Оленька, что же ты на это скажешь? Не скажешь ли ты мне доброго слова? Он вперил в нее взор и молитвенно сложил руки. – Могу ли я верить тебе? – спросила девушка. – Можешь, клянусь богом, можешь, должна! – ответил Кмициц. – Ты погляди, и князь гетман, и пан Володыёвский поверили мне. Знают они все мои проступки, и все-таки поверили мне. Вот видишь! Почему же ты одна не хочешь мне верить? – Я видела людские слезы, которые лились по твоей вине. Я видела могилы, которые не поросли еще травою… – Могилы порастут травою, а слезы я сам оботру. – Сперва сделай это, пан Анджей. – Ты мне только надежду подай, что как сделаю я это, то тебя снова найду. Хорошо тебе говорить: «Сперва сделай!» А коли я сделаю, а ты тем временем выйдешь замуж за другого? Сохрани бог, упаси бог от такой страсти, не то я ума лишусь! Христом-богом молю тебя, Оленька, дай мне слово, что я не потеряю тебя, покуда помирюсь с вашей шляхтой. Помнишь, ты сама мне об этом написала? Я храню твое письмо, и когда у меня очень тяжело на душе, перечитываю его снова и снова. Ничего я больше не прошу, скажи только мне еще раз, что будешь ждать меня, что не пойдешь за другого! – Ты знаешь, пан Анджей, мне по завещанию нельзя пойти за другого. Я могу только уйти в монастырь. – Вот это бы угостила! Ради Христа и думать брось о монастыре, а то у меня при одной мысли об этом мороз подирает по коже. Брось, Оленька, не то я при всем народе упаду перед тобой на колени и буду молить не делать этого. Я знаю, ты отказала пану Володыёвскому, он сам мне об этом рассказывал. Он-то и толкал меня к тому, чтобы я покорил твое сердце добрыми делами. Но к чему все эти добрые дела, коли ты уйдешь в монастырь? Ты мне скажешь, что добро надо делать ради добра, а я тебе отвечу, что люблю тебя отчаянно и знать ничего не хочу. Когда ты уехала из Водоктов, я, едва поднявшись с постели, бросился искать тебя. Хоругвь набирал, минуты свободной не было, некогда было ни поесть, ни поспать, а я все искал тебя. Такая уж моя доля, что без тебя нет мне жизни, нет мне покоя! Такая, право, притча со мной! Одними воздыханиями жил. Дознался наконец, что ты у пана мечника в Биллевичах. Так, скажу тебе, как с медведем, боролся с самим собою: ехать, не ехать… Однако ж побоялся ехать, чтоб не напоила ты меня желчью. Сказал наконец себе: ничего хорошего я еще не сделал, не поеду… Но вот князь, дорогой отец мой, сжалился надо мною и послал человека просить вас приехать в Кейданы, чтобы я хоть наглядеться мог на тебя… На войну ведь идем. Я не прошу, чтобы ты завтра же за меня вышла. Но коли доброе слово от тебя услышу, коли только уверюсь, легче мне станет. Единственная ты моя! Не хочу я погибать, но в бою все может статься, не буду же я прятаться за чужие спины… потому должна ты простить меня, как прощают грехи умирающему. – Храни тебя бог, пан Анджей, и да наставит он тебя на путь истинный! – ответила девушка мягким голосом, по которому пан Анджей тотчас понял, что слова его возымели действие. – Золотко ты мое! Спасибо тебе и на том. А в монастырь не пойдешь? – Покуда нет. – Благослови тебя бог! И как весною пропадают снега, так между ними стало пропадать недоверие, и они ощутили большую близость, нежели за минуту до этого. На сердце у них стало легче, глаза посветлели. А ведь она ничего ему не обещала, и у него хватило ума ничего не просить. Но она сама чувствовала, что нельзя, нехорошо отрезать ему пути к исправлению, о котором он говорил с такою искренностью, а в искренности его она ни минуты не сомневалась, не такой он был человек, чтобы притворяться. Но главной причиной, почему она не оттолкнула его снова, оставила ему надежду, было то, что в глубине души она все еще любила его. Гора разочарований, горечи и мук погребла эту любовь; но она жила, всегда готовая верить и прощать без конца. «Нельзя судить о нем по его поступкам, он лучше, – думала девушка, – и нет уж больше тех, кто толкал его на преступления; в отчаянии он может снова оступиться, так пусть же никогда не отчаивается». И доброе ее сердце обрадовалось тому, что она простила его. На щеках Оленьки заиграл румянец, свежий, как роза, окропленная утреннею росой, живо и радостно засиял ее взор и словно озарил всю залу. Люди проходили мимо и любовались чудной парой, потому что такого кавалера и такую панну днем с огнем не сыскать было во всей этой зале, где собрался весь цвет шляхты и шляхтянок. К тому же оба они, словно сговорившись, нарядились одинаково: на ней тоже было платье серебряной парчи и голубой кунтуш венецианского бархата. «Верно, брат с сестрою», – высказывали предположение те, кто не знал их; но другие тотчас возражали: «Не может быть, уж очень он очами ее пожирает». Тем временем дворецкий дал знак, что пора садиться за стол, и в зале сразу поднялось движение. Граф Левенгаупт, весь в кружевах, шел впереди под руку с княгиней, шлейф которой несли два прехорошеньких пажа; вслед за ними барон Шитте вел пани Глебович и шел епископ Парчевский с ксендзом Белозором, оба хмурые, чем-то очень удрученные. Князь Януш, в шествии уступивший первое место гостям, но за столом занявший самое высокое место рядом с княгиней, вел пани Корф, жену венденского воеводы, которая вот уже неделю гостила в замке. Так текла целая вереница пар, изгибаясь и переливаясь многоцветною лентой, Кмициц вел Оленьку, которая слегка оперлась на его руку; пылая, как факел, он поглядывал сбоку на нежное ее личико, счастливый, властелин над властелинами, ибо рядом было бесценное его сокровище. Так, шествуя плавно под звуки капеллы, гости вошли в столовую залу, представлявшую собою как бы целое особое здание. Стол, поставленный покоем, был накрыт на триста персон и ломился под золотом и серебром. Князь Януш, как один из властителей державы и родич стольким королям, занял рядом с княгиней самое высокое место, а гости, проходя мимо, низко кланялись и занимали места по титулу и чину. Но мнилось гостям, что гетман помнит о том, что это последний пир перед страшной войною, в которой будут решены судьбы великих держав, ибо не было в лице его покоя. Тщетно силился он улыбаться и казаться веселым, вид у него был такой, точно его сжигал внутренний жар. Порою облако повисало на грозном его челе, и сидевшие рядом замечали, как покрывается оно каплями пота; порою пронзительный взор его, скользнув по лицам гостей, останавливался на лицах отдельных полковников; потом князь снова супил львиные брови, словно пронзенный болью или обуянный гневом при виде чьего-то лица. И странное дело! Сановники, сидевшие радом с ним: послы, епископ Парчевский, ксендз Белозор, Коморовский, Межеевский, Глебович, венденский воевода и другие, – тоже были рассеянны и неспокойны. На двух концах огромного, поставленного покоем стола уже слышался, как всегда на пирах, веселый и шумный говор, а в вершине его пирующие хранили угрюмое молчание, или обменивались шепотом короткими словами, или рассеянно и как будто тревожно переглядывались друг с другом. Впрочем, в этом не было ничего удивительного, ибо на нижних концах сидели полковники и рыцари, которым близкая война грозила, самое большее, смертью. Легче быть убитым на войне, нежели нести за нее бремя ответственности. Не взволнуется душа солдата, когда, искупив кровью грехи, будет возноситься с поля битвы на небо, и лишь тот тяжело склонит голову, лишь тот будет беседовать в душе с богом и совестью, кто в канун решительного дня не ведает, чашу какого питья подаст наутро отчизне. Так на нижних концах и объясняли беспокойство князя. – Он перед войною всегда такой, потому с собственной душою беседует, – толковал Заглобе старый полковник Станкевич. – Но чем он угрюмей, тем хуже для врага, ибо в день битвы будет наверняка весел. – Лев и то ворчит перед дракой, чтобы разъяриться, – заметил Заглоба, – что ж до великих воителей, то у всякого свой норов. Ганнибал, сдается, играл в кости, Сципион Африканский читал вирши, пан Конецпольский, отец наш, всегда о бабах любил поговорить, ну а мне перед боем поспать бы часок-другой, да и чару выпить с друзьями я тоже не прочь. – Поглядите, епископ Парчевский тоже бледен как полотно! – сказал Станислав Скшетуский. – Это потому, что он сидит за кальвинистским столом и с едой легко может проглотить что-нибудь нечистое, – пояснил вполголоса Заглоба. – К напиткам, говорят старики, нечистой силе доступа нет, их везде можно пить, а вот еды, особенно супов, надо остерегаться. Так было и в Крыму, когда я сидел там в неволе. Татарские муллы, или по-нашему ксендзы, так умели приготовить баранину с чесноком, что только отведаешь – и уж готов и от веры отречься, и в ихнего мошенника пророка уверовать. – Тут Заглоба еще больше понизил голос: – Я про князя не говорю, ну а все-таки мой совет вам, друзья, перекрестите еду, береженого бог бережет. – Ну что ты, пан, говоришь! Кто перед едой поручил себя богу, с тем ничего не может статься: у нас в Великой Польше пропасть лютеран и кальвинистов, а я что-то не слыхал, чтоб они наводили чары на пищу. – У вас в Великой Польше пропасть лютеран и кальвинистов, вот они со шведами тотчас и снюхались, – отрезал Заглоба, – а теперь и вовсе дружбу с ними свели. Я бы на месте князя собак натравил на этих послов, а не набивал им брюхо лакомствами. Вы только поглядите на этого Левенгаупта. Жрет так, точно через месяц ему должны веревку к ноге привязать и гнать на ярмарку. Еще для жены с детишками полны карманы сластей набьет. Забыл я, как ту другую заморскую птицу звать… Как, бишь, его… – Ты, отец, Михала спроси, – сказал Ян Скшетуский. Пан Михал сидел недалеко, но ничего не слышал, ничего не видел, так как по левую руку от него сидела панна Эльжбета Селявская, почтенная девица, лет этак сорока, а по правую Оленька Биллевич и рядом с нею Кмициц. Панна Эльжбета трясла над маленьким рыцарем головой, украшенной перьями, и что-то с большой живостью ему рассказывала, а он, глядя на нее отуманенным взором, то и дело поддакивал: «Да, милостивая панна, клянусь богом, да!» – но не понимал ни слова, ибо все его внимание было устремлено в другую сторону. Он ловил слова Оленьки, шелест ее парчового платья и от сожаления так топорщил усики, точно хотел устрашить ими панну Эльжбету. «Что за чудная девушка! Что за красавица! – говорил он про себя. – Смилуйся, господи, надо мною, убогим, ибо нет сироты горше меня. Так хочется мне иметь свою любу, просто вся душа изныла, а на какую девушку ни взгляну, там уж другой солдат на постое. Куда же мне, несчастному скитальцу, деваться?» – А что ты, пан, думаешь делать после войны? – спросила вдруг панна Эльжбета Селявская, сложив губки «сердечком» и усердно обмахиваясь веером. – В монастырь пойду! – сердито ответил маленький рыцарь. – А кто это на пиру про монастырь толкует? – весело крикнул Кмициц, перегибаясь за спиной Оленьки. – Эге, да это пан Володыёвский! – А ты об этом не помышляешь? Верю, верю! – сказал пан Михал. Но тут в ушах его раздался сладкий голос Оленьки: – Да и тебе, пан, незачем помышлять об этом. Бог даст тебе жену по сердцу, милую и такую же достойную, как ты сам. Добрейший пан Михал тотчас растрогался: – Да заиграй мне кто на флейте, и то бы мне не было приятней слушать! Шум за столом все усиливался и прервал дальнейший разговор, да и дело дошло уже до чар. Гости все больше оживлялись. Полковники спорили о будущей войне, хмурили брови и бросали огненные взгляды. Заглоба на весь стол рассказывал об осаде Збаража, и слушателей бросало в жар, и сердца проникались отвагой и воодушевлением. Казалось, дух бессмертного Иеремии слетел в эту залу и богатырским дыханием наполнил души солдат. – Это был полководец! – сказал знаменитый полковник Мирский, который командовал всеми гусарами Радзивилла. – Один раз только я его видел, но и в смертный час буду помнить. – Юпитер с громами в руках! – воскликнул старый Станкевич. – Будь он жив, не дошли бы мы до такого позора! – Да! Он за Ромнами приказал леса рубить, чтобы открыть себе дорогу к врагам. – Он виновник победы под Берестечком. – И в самую тяжкую годину бог прибрал его! – Бог прибрал его, – возвысив голос, повторил Скшетуский, – но остался его завет будущим полководцам, правителям и всей Речи Посполитой: ни с одним врагом не вести переговоров, а всех бить! – Не вести переговоров! Бить! – повторило десятка два сильных голосов. – Бить! Бить! Страсти разгорались в зале, кровь кипела у воителей, взоры сверкали, и все больше распалялись подбритые головы. – Наш князь, наш гетман последует его завету? – воскликнул Мирский. Но тут огромные часы на хорах стали бить полночь, и в ту же минуту задрожали стены, жалобно задребезжали стекла, и гром салюта раздался во дворе замка. Разговоры смолкли, воцарилась тишина. Вдруг с верхнего конца стола послышались крики: – Епископ Парчевский лишился чувств! Воды! Поднялось замешательство. Некоторые гости повскакали с мест, чтобы получше разглядеть, что случилось. Епископ не лишился чувств, но так ослаб, что дворецкий поддерживал его сзади за плечи, а жена венденского воеводы брызгала ему в лицо водой. В эту минуту второй салют потряс стекла, за ним третий, четвертый… – Vivat Речь Посполитая! Pereant hostes![90] – крикнул пан Заглоба. Однако новые салюты заглушили его слова. Шляхта стала считать залпы: – Десять, одиннадцать, двенадцать… Стекла всякий раз отвечали дребезжанием. От сотрясения колебалось пламя свечей. – Тринадцать, четырнадцать! Епископ не привык к пальбе. Испугался и только потеху испортил, князь тоже встревожился. Поглядите, какой сидит хмурый… Пятнадцать, шестнадцать… Ну и палят, как в сражении! Девятнадцать, двадцать! – Тише там! Князь хочет говорить! – закричали вдруг с разных концов стола. – Князь хочет говорить! Воцарилась мертвая тишина, и все взоры обратились на Радзивилла, который стоял могучий, как великан, с кубком в руке. Но что за зрелище поразило взоры пирующих!.. Лицо князя в эту минуту показалось гостям просто страшным: оно было не бледным, а синим, деланная, неестественная улыбка судорогой исказила его. Дыхание всегда короткое, стало еще прерывистей, широкая грудь вздымалась под золотой парчой, глаза были полузакрыты, ужас застыл на этом крупном лице и тот холод, какой проступает в чертах умирающего. – Что с князем? Что случилось? – со страхом шептали вокруг. И сердца у всех сжались от зловещего предчувствия; лица застыли в тревожном ожидании. А он между тем заговорил коротким, прерывающимся от астмы голосом: – Дорогие гости! Многих из вас удивит, а может быть, и испугает моя здравица… но… кто предан мне и мне верит… кто воистину хочет добра отчизне… кто искренний друг моего дома… тот охотно поднимет свой кубок… и повторит за мною: vivat Carolus Gustavus… с нынешнего дня милостивый наш повелитель! – Vivat! – подхватили послы Левенгаупт и Шитте и десятка два офицеров иноземных войск. Однако в зале воцарилось немое молчание. Полковники и шляхта ошеломленно переглядывались, словно вопрошая друг друга, не потерял ли князь рассудка. Наконец с разных концов стола донеслись голоса: – Не ослышались ли мы? Что все это значит? Затем снова воцарилась тишина. Неописуемый ужас и изумление отразились на лицах, и все взоры вновь обратились на Радзивилла, а он все стоял и дышал глубоко, точно сбросил с плеч тягчайшее бремя. Краска медленно возвращалась на его лицо; обращаясь к Коморовскому, он сказал: – Время огласить договор, который мы сегодня подписали, дабы все знали, чего надлежит держаться. Читай, милостивый пан! Коморовский поднялся, развернул лежавший перед ним свиток и стал читать ужасный договор, который начинался следующими словами:   «Не ведая в нынешнее смутное время меры лучше и благодетельней и потеряв всякое упование на помощь его величества короля, мы, правители и сословия Великого княжества Литовского, вынужденные к тому необходимостью, предаемся под покровительство его величества короля шведского на нижеследующих условиях: 1) Совместно воевать против общих врагов, выключая короля и Корону Польскую. 2) Великое княжество Литовское не будет присоединено к Швеции, но соединено с нею тою же униею, каковая доныне была с Короною Польскою, то есть народ во всем будет равен народу, сенат сенату и рыцари рыцарям. 3) Свобода голоса на сеймах будет невозбранною. 4) Свобода религии будет нерушимою…»   Так читал Коморовский в объятой тишиною и ужасом зале, но когда он дошел до параграфа: «Акт сей подписями нашими скрепляем за нас и потомков наших, клянемся в том и даем поруку…» – ропот пробежал по зале, словно первое дыхание бури всколыхнуло лес. Но буря не успела разразиться: седой как лунь полковник Станкевич воскликнул с мольбою в голосе: – Ясновельможный князь, мы не верим своим ушам! Раны Христовы! Ведь прахом пойдет все дело Владислава и Сигизмунда Августа[91]! Мыслимое ли это дело – отрекаться от братьев, отрекаться от отчизны и заключать унию с врагом? Вспомни, князь, чье имя ты носишь, вспомни заслуги, которые оказал ты родине, незапятнанную славу своего рода и порви и растопчи позорный этот документ! Знаю я, что прошу об этом не от одного своего имени, но от имени всех присутствующих здесь военных и шляхты. Ведь и нам принадлежит право решать нашу судьбу. Ясновельможный князь, не делай этого, еще есть время! Смилуйся над собою, смилуйся над нами, смилуйся над Речью Посполитою! – Не делай этого! Смилуйся! Смилуйся! – раздались сотни голосов. И все полковники повскакали с мест и пошли к Радзивиллу, а седой Станкевич спустился посреди залы на колени, между двумя концами стола, и все громче неслось отовсюду: – Не делай этого! Смилуйся над нами! Радзивилл поднял свою крупную голову, и молнии гнева избороздили его чело. – Ужели вам приличествует, – внезапно вспыхнул он, – первыми подавать пример неповиновения? Ужели воинам приличествует отрекаться от полководца, от гетмана и выступать противу него? Вы хотите быть моею совестью? Вы хотите учить меня, как надлежит поступить для блага отчизны? Не сеймик здесь, и вас позвали сюда не для голосования, а перед богом я в ответе! И он ударил себя рукою в грудь и сверкающим взором окинул воителей, а через минуту воскликнул: – Кто не со мною, тот против меня! Я знал вас, я предвидел, что будет! Но знайте же, мечь висит над вашими головами! – Ясновельможный князь! Гетман наш! – молил старый Станкевич. – Смилуйся над нами и над собою! Но старика прервал Станислав Скшетуский, – схватившись обеими руками за волосы, он закричал голосом, полным отчаяния: – Не молите его, все напрасно! Он давно вскормил в сердце эту змею! Горе тебе, Речь Посполитая! Горе всем нам! – Двое вельмож на двух концах Речи Посполитой продают отчизну! – воскликнул Ян. – Проклятие этому дому, позор и гнев божий! Услышав эти слова, опомнился Заглоба. – Спросите у него, – крикнул, негодуя, старик, – что он взял за это от шведов? Сколько они ему отсчитали? Что еще посулили? Это Иуда Искариот! Чтобы тебе умереть в отчаянии! Чтобы род твой угас! Чтобы дьявол унес твою душу! Изменник! Изменник! Трижды изменник! В беспамятстве и отчаянии Станкевич вырвал из-за пояса свою полковничью булаву и с треском швырнул ее к ногам князя. За ним бросил булаву Мирский, третьим Юзефович, четвертым Гощиц, пятым, бледный как труп, Володыёвский, шестым Оскерко – и покатились по полу булавы, и в то же время в этом львином логове, прямо в глаза льву все больше уст повторяли страшное слово: – Изменник! Изменник! Кровь ударила в голову кичливому магнату, он весь посинел и, казалось, сейчас замертво рухнет под стол. – Ганхоф и Кмициц, ко мне! – взревел он страшным голосом. В ту же минуту четыре створы дверей с треском распахнулись, и в залу вступили отряды шотландской пехоты, грозные, немые, с мушкетами в руках. От главного входа их вел Ганхоф. – Стой! – загремел князь. Затем он обратился к полковникам: – Кто со мной, пусть перейдет на правую сторону! – Я солдат и служу гетману! Бог мне судья! – сказал Харламп, переходя на правую сторону. – И я! – прибавил Мелешко. – Не мой грех будет! – Я протестовал как гражданин, как солдат обязан повиноваться, – прибавил третий, Невяровский, который поначалу бросил булаву, но теперь, видно, испугался Радзивилла. За ними перешло еще несколько человек и довольно большая кучка шляхты; только Мирский, старший по чину, и Станкевич, старший по годам, Гощиц, Володыёвский и Оскерко остались на месте, а с ними оба Скшетуские, Заглоба и подавляющее большинство шляхты и хорунжих из разных тяжелых и легких хоругвей. Шотландская пехота окружила их стеной. Когда князь провозгласил здравицу в честь Карла Густава, Кмициц в первую минуту вскочил вместе со всеми остальными, он стоял окаменелый, с остановившимися глазами, и повторял побелевшими губами: – Боже! Боже! Что я наделал! Но вот тихий голос, который он, однако, явственно расслышал, шепнул ему на ухо: – Пан Анджей! Он вцепился руками в волосы: – Проклят я навечно! Расступись же подо мною, земля! Панна Александра вспыхнула, глаза ее, словно ясные звезды, устремились на Кмицица: – Позор тем, кто встает на сторону гетмана! Выбирай! Боже всемогущий! Что ты делаешь, пан Анджей! Выбирай! – Иисусе! Иисусе! – воскликнул Кмициц. В это время в зале раздались крики, это полковники бросали булавы под ноги князю, однако Кмициц не присоединился к ним; он не двинулся с места ни тогда, когда князь крикнул: «Ганхоф и Кмициц, ко мне»! – ни тогда, когда шотландская пехота вошла в залу, и стоял, терзаемый мукой и отчаянием, со смутно блуждающим взором, с посинелыми губами. Внезапно он повернулся к панне Александре и протянул к ней руки. – Оленька! Оленька! – жалобно простонал он, как обиженный ребенок. Но она отшатнулась от него с отвращением и ужасом. – Прочь, изменник! – решительно сказала она. В эту минуту Ганхоф скомандовал: «Вперед!» – и отряд шотландцев, окруживший узников, направился к дверям. Кмициц в беспамятстве последовал за ними, сам не зная, куда и зачем он идет. Пир кончился…  ГЛАВА XIV   В ту же ночь князь долго держал совет с Корфом, воеводой венденским, и с шведскими послами. Он не думал, что оглашение договора приведет к таким последствиям, обманулся в своих ожиданиях, и страшное будущее открылось перед ним. Умышленно огласил он договор на пиру, когда умы разгорячены, согласны на все и готовы на все. Конечно, он ждал сопротивления, но рассчитывал и на приверженцев, а тем временем сила протеста превзошла его ожидания. Кроме нескольких десятков шляхтичей-кальвинистов да кучки офицеров иноземного происхождения, которые как чужестранцы не могли иметь голоса, все высказались против договора, заключенного с королем Карлом Густавом, верней, с фельдмаршалом его и шурином, Понтусом де ла Гарди[92]. Правда, князь приказал арестовать офицеров, оказавших сопротивление, но что из этого? Что скажут на это регулярные хоругви? Не выступят ли они на защиту своих полковников? Не взбунтуются ли и не захотят ли силой отбить их? Что останется тогда кичливому князю, кроме нескольких драгунских полков и иноземной пехоты? А потом останется еще вся страна, вся вооруженная шляхта и Сапега, витебский воевода, грозный противник радзивилловского дома, готовый воевать со всем миром во имя неприкосновенности Речи Посполитой. К нему перейдут полковники, которым не срубишь головы с плеч, и польские хоругви, и Сапега возглавит все силы страны, а он, князь Радзивилл, останется без войска, без приверженцев, без власти… Что тогда будет?.. Это были страшные вопросы, и положение было страшным. Князь хорошо понимал, что тогда договор, который он столько времени тайно готовил, силою вещей потеряет всякое значение, шведы отвернутся тогда от него, а быть может, станут мстить за то, что обманулись в своих ожиданиях. К тому же он отдал им свои Биржи, как залог верности, и тем самым еще больше ослабил себя. Для могущественного Радзивилла Карл Густав готов обеими руками сыпать награды и почести, от слабого и покинутого он отвернется с еще большим презрением, чем от других. А если изменчивое колесо фортуны пошлет победу Яну Казимиру, тогда гибель ждет его, Радзивилла, властителя, равного которому еще сегодня утром не было во всей Речи Посполитой. После отъезда послов и венденского воеводы князь сжал обеими руками отягощенное заботами чело и быстрыми шагами начал ходить по покою. Снаружи доносились голоса шотландской стражи и стук карет уезжавшей шляхты. Она уезжала так торопливо, так поспешно, точно чума посетила роскошный кейданский замок. Страшная тревога терзала душу Радзивилла. Порой ему казалось, что, кроме него, в покое есть еще кто-то и ходит за ним, и шепчет ему на ухо: «Оставлен будешь всеми в нищете, и к тому же отдан на позор!..» Да, он, воевода виленский, великий гетман, уже был раздавлен и уничтожен! Кто бы мог вчера подумать, что во всей Короне и Литве – да нет, во всем мире! – найдется человек, который осмелился бы крикнуть ему в глаза: «Изменник!» А ведь он услышал это слово и остался жив, и те, кто произнес это слово, тоже живы. Войди он сейчас в пиршественную залу, он, быть может, услышит, как эхо повторяет под ее сводами: «Изменник! Изменник!» Дикая, неукротимая ярость закипала порой в груди олигарха. Ноздри его (вздувались, глаза сверкали, жилы вспухали на лбу. Кто смеет тут противиться его воле? Иступленная мысль рисовала ему картины казней и пыток мятежников, которые осмелились не пойти за ним, как покорные псы идут за хозяином. Он видел их кровь, стекающую с топоров палачей, слышал хруст костей, ломаемых на колесе, и тешился, и любовался, и наслаждался кровавыми видениями. Но когда трезвый рассудок напоминал ему, что за этими мятежниками стоит войско, что нельзя безнаказанно срубить им головы, снова возвращалась невыносимая, адская тревога и наполняла его душу, и кто-то снова начинал шептать на ухо: «Оставлен будешь всеми в нищете, и к тому же отдан под суд, на позор!..» Как же так? Стало быть, Радзивилл не может решать судьбу страны, не может сохранить ее за Яном Казимиром или отдать Карлу Густаву, отдать, передать, принести в дар, кому он захочет? Магнат в изумлении устремил взгляд в пространство. Так кто же они, Радзивиллы? Кем же они были вчера? Что говорила о них вся Литва? Ужели все это был один обман? Ужели за великого гетмана не встанет князь Богуслав со своими полками, за Богуслава – дядя его, курфюрст бранденбургский, а за всех троих Карл Густав, король шведский, со всей своею победоносною мощью, перед которой еще недавно трепетала вся Германия? Ведь и Речь Посполитая протягивает руки к новому господину, и она сдается при одной вести о приближении северного льва. Кто же противится этой неукротимой силе? С одной стороны король шведский, курфюрст бранденбургский, Радзивиллы, при нужде и Хмельницкий со всей его мощью, и господарь валашский, и Ракоци семиградский[93], – чуть не половина Европы! А с другой – витебский воевода с Мирским, с этими тремя шляхтичами, которые приехали из Лукова, и с несколькими взбунтовавшимися хоругвями!.. Что это? Шутки, насмешка? Князь вдруг громко рассмеялся: – А, Люцифер их возьми со всем своим бесовским легионом, ошалел я, что ли? Да пусть хоть все уходят к витебскому воеводе! Однако через минуту лицо его снова омрачилось. – Эти властители допустят в союз только властителей. Радзивилл, который бросает Литву к ногам шведов, будет желанным союзником. Радзивилл, зовущий на помощь против Литвы, будет презрен ими. Что делать? Иноземные офицеры останутся с ним; но силы их недостаточны, и если польские хоругви перейдут к витебскому воеводе, тогда судьбы страны будут в руках Сапеги. Каждый офицер-иноземец выполнит приказ, но никто из них не посвятит себя всего делу Радзивилла, не предастся ему со всем жаром души не только как солдат, но и как приверженец. Не иноземцы нужны, а непременно свои люди, которые могли бы привлечь других знатностью, славою, дерзким примером, готовностью на все… Приверженцы нужны в своей стране хотя бы для видимости. Кто же из этих своих остался на его стороне? Харламп, старый, уже непригодный солдат, служака, и только; Невяровский, которого недолюбливают в войске и который не пользуется никаким влиянием, а с ними еще несколько человек, которые значат еще меньше. Никого больше нет, никого такого, за кем пошло бы войско, никого такого, кто мог бы убедить в правоте его дела. Остается Кмициц, молодой, предприимчивый, дерзкий, покрытый рыцарской славой, носящий знаменитое имя, возглавляющий сильную хоругвь, которую он выставил отчасти даже на собственные средства, человек, как бы созданный вождем всех дерзких и непокорных в Литве и к тому же полный одушевления. Вот если бы он взялся за дело Радзивиллов, взялся с тою верой, какую дает молодость, слепо пошел бы за своим гетманом и стал бы его апостолом! Ведь такой апостол значит больше целых своих полков и целых полков иноземных. Он сумел бы перелить свою веру в сердца молодых рыцарей, увлечь их за собою и толпы людей привести в радзивилловский стан. Однако и он явно поколебался. Правда, не бросил своей булавы под ноги гетману, но и не стал на его сторону в первую же минуту. «Не на кого положиться, никому нельзя верить, – угрюмо подумал князь. – Все они перейдут к витебскому воеводе, и никто не захочет разделить со мною…» – Позор! – шепнула совесть. – Литву! – ответствовала гордыня. Свечи оплыли, и в покое потемнело, только в окна лился серебряный свет луны. Радзивилл загляделся на лунные отблески и погрузился в глубокую задумчивость. Медленно стали мутиться отблески, и люди замаячили во мгле, они все прибывали, и князь увидел, наконец, войска, которые спускались к нему с вышины по широкой лунной дороге. Идут панцирные полки, тяжелые и легкие, идут гусарские полки, реют над ними знамена, а во главе их скачет кто-то без шлема, – видно, победитель возвращается с победоносной войны. Тишина кругом, и князь явственно слышит голос войск и народа: – Vivat defensor patriae! Vivat defensor patriae! Войска все приближаются; уже можно различить лицо полководца. Он держит в руке булаву; по числу бунчуков видно, что это великий гетман. – Во имя отца и сына! – кричит князь. – Да ведь это Сапега, это воевода витебский! А где же я? Что же мне суждено? – Позор! – шепчет совесть. – Литва! – ответствует гордыня. Князь хлопнул в ладоши, Гарасимович, бодрствовавший в соседнем покое, тотчас показался в дверях и согнулся кольцом в поклоне. – Свет! – сказал князь. Гарасимович снял нагар со свечей, затем вышел и через минуту вернулся со светильником в руке. – Ясновельможный князь! – сказал он. – Пора на отдых, вторые петухи пропели! – Я не хочу спать! – ответил князь. – Задремал, и злые грезы меня душили. Что нового? – Какой-то шляхтич привез письмо из Несвижа от князя кравчего; но я не посмел войти без зова. – Давай скорее письмо! Гарасимович подал письмо, князь вскрыл печать и прочел следующее: «Храни тебя бог, князь, и упаси от умыслов, кои могут принести нашему дому вечный позор и погибель. За одно таковое намерение не о владычестве, но о власянице надлежит помыслить. Дума о величии нашего дома и у меня на сердце лежит, и наилучшее тому доказательство старания, кои прилагал я в Вене, дабы получить suffragia в сеймах Империи. Но отчизне и повелителю нашему я не изменю ни за какие награды и власть земную, дабы после такого сева не собрать жатвы гнева при жизни и осуждения за гробом. Воззри, князь, на заслуги предков и на незапятнанную славу и опомнись, Христом-богом молю, покуда есть еще время. Враг осаждает меня в Несвиже, и не знаю я, дойдет ли до твоих рук сие послание; но хотя каждая минута грозит мне гибелью, не о спасении молю я бога, но о том, дабы удержал он тебя от сих умыслов и наставил на путь истинный. Буде свершилось злое дело, можно еще recedere [94] и скорым исправлением искупить вину. А от меня не жди помощи, заранее упреждаю, что, невзирая на кровные узы, силы свои соединю с паном подскарбием и с воеводою витебским и оружие мое сто раз обращу против тебя, князь, прежде нежели добровольно приложить руку к сей позорной измене. Поручаю тебя, князь, господу богу. Михал Казимеж Радзивилл, князь Несвижский и Олыцкий, кравчий Великого княжества Литовского». Прочитав письмо, гетман опустил его на колени и со страдальческой улыбкой покачал головой. «И он меня покидает, родная кровь отрекается от меня за то, что пожелал я дом наш украсить неведомым доселе сиянием! Что поделаешь! Остается Богуслав, он меня не предаст. С нами курфюрст и Carolus Gustavus, а кто не пожелал сеять, тот не будет собирать жатву…» «Позора!» – шепнула совесть. – Ясновельможный князь, изволишь дать ответ? – спросил Гарасимович. – Ответа не будет. – Я могу уйти и прислать постельничих? – Погодя!.. Всюду ли расставлена стража? – Да. – Приказы хоругвям разосланы? – Да. – Что делает Кмициц? – Он бился головой об стенку и кричал о позоре. В корчах катался. Хотел бежать вслед за Биллевичами, но стража его не пустила. За саблю схватился, пришлось связать его. Теперь лежит спокойно. – Мечник россиенский уехал? – Не было приказа задержать его. – Забыл! – сказал князь. – Отвори окна, душно мне, задыхаюсь я. Харлампу вели отправиться в Упиту за хоругвью и тотчас привести ее сюда. Выдай ему денег, пусть уплатит людям первую четверть и позволит им выпить… Скажи ему, что после Володыёвского получит в пожизненное владение Дыдкемы. Душно мне… Погоди! – Слушаюсь, ясновельможный князь. – Что делает Кмициц? – Я уже говорил, ясновельможный князь, лежит спокойно. – Да, да, ты говорил… Вели прислать его сюда. Мне надо поговорить с ним, вели развязать его. – Ясновельможный князь, это безумец… – Не бойся, ступай! Гарасимович вышел; князь вынул из веницейского столика шкатулку с пистолетами, открыл ее, сел за стол и положил шкатулку так, чтобы она была у него под рукой. Через четверть часа четверо шотландских драбантов ввели Кмицица. Князь приказал солдатам выйти. Остался с Кмицицем один на один. Казалось, ни кровинки не осталось в лице молодого рыцаря, так он был бледен; только глаза лихорадочно блестели, но внешне был он спокоен, смирен, а может, погружен в безысходное отчаяние. Минуту оба молчали. Первым заговорил князь: – Ты поклялся на распятии, что не покинешь меня! – Я буду осужден на вечные муки, коли не исполню своего обета, буду осужден, коли исполню! – сказал Кмициц. – Мне все едино! – Коль я на злое дело тебя подвигну, не ты будешь в ответе. – Месяц назад грозили мне суд и кара за убийства… нынче, мнится мне, невинен я был тогда, как младенец! – Прежде, нежели ты выйдешь из этого покоя, тебе будут прощены все твои старые вины, – проговорил князь. Внезапно переменив разговор, он спросил его мягко и просто: – А как, ты думаешь, должен был я поступить перед лицом двух врагов, стократ сильнейших, от которых я не мог защитить эту страну? – Погибнуть! – жестко ответил Кмициц. – Завидую вам, солдатам, которым так легко сбросить тяжкое бремя. Погибнуть! Кто глядел в глаза смерти и не боится ее, для того нет ничего проще. Никому из вас и на ум не придет, никто и помыслить не хочет о том, что, если я разожгу теперь пламя жестокой войны и погибну, не заключив договора, камня на камне не останется от всей этой страны. Избави бог от такой беды, ибо тогда и на небе душа моя не нашла бы покоя. О, terque quaterque beati[95] те, кто может погибнуть! Ужели, мнишь ты, мне не в тягость жизнь, не жажду я вечного сна и покоя? Но надо выпить до дна кубок желчи и горечи. Надо спасать эту несчастную страну и ради спасения ее согнуться под новым бременем. Пусть завистники обвиняют меня в гордыне, пусть говорят, будто я изменяю отчизне, дабы вознестись самому, – бог свидетель, бог мне судья, жажду ли я возвышения, не отрекся ли бы я от своего замысла, когда бы все могло решиться иначе. Найдите же вы, отступившиеся от меня, средство спасения, укажите путь, вы, назвавшие меня изменником, и я еще сегодня порву этот документ и заставлю воспрянуть ото сна все хоругви, чтобы двинуть их на врага. Кмициц молчал. – Но почему ты молчишь? – возвысил голос Радзивилл. – Я ставлю тебя на мое место, ты великий гетман и воевода виленский, и не погибать, – это дело немудрое, – но спасти отчизну ты должен: отвоевать захваченные воеводства, отомстить за Вильно, обращенное в пепел, защитить Жмудь от нашествия шведов, – нет, не Жмудь, всю Речь Посполитую, изгнать из ее пределов всех врагов!.. Сам-третей кинься на тысячи и не погибай, ибо тебе нельзя погибать, но спасай страну! – Я не гетман и не воевода виленский, – ответил Кмициц, – не мое это дело. Но коли надо сам-третей кинуться на тысячи, я кинусь! – Послушай, солдат: коль скоро не твое это дело спасать страну, предоставь это мне и верь мне! – Не могу! – стиснув зубы, ответил Кмициц. Радзивилл покачал головой. – Я не надеялся на тех, я ждал, что так оно и будет, но в тебе я обманулся. Не прерывай меня и слушай… Я поставил тебя на ноги, спас от суда и от кары, как сына пригрел на груди. Знаешь ли ты, почему? Я мнил, у тебя смелая душа, готовая к великим начинаньям. Не таю, я нуждался в таких людях. Не было рядом со мною никого, кто отважился бы смело взглянуть на солнце. Были малодушные и робкие. Таким нечего указывать дорогу, кроме той, по которой они и их отцы привыкли ходить, не то они закаркают, что ты уводишь их на окольные пути. А куда, как не до пропасти дошли мы по старым дорогам? Что сталось с Речью Посполитой, которая некогда могла грозить всему миру? – Князь сжал голову руками и трижды повторил: – Боже! Боже! Боже! Через минуту он продолжал: – Пришла година гнева божия, година таких бедствий и такого упадка, что от обычных средств нам не восстать уже с одра болезни, а когда я хочу прибегнуть к новым, кои единственно могут принести salutem[96], меня покидают даже те, на кого я надеялся, которые должны верить мне, которые поклялись в верности мне на распятии. Кровью и ранами Христа! Ужели мнишь ты, что я навечно предался под покровительство Карла Густава, что и впрямь помышляю соединить нашу страну со Швецией, что этот договор, за который меня прокричали изменником, будет длиться более года? Что ты глядишь на меня изумленными очами? Ты еще более изумишься, когда выслушаешь все. Ты еще более поразишься, ибо случится нечто такое, о чем никто и не помышляет, чего никто не может допустить, чего разум обыкновенного человека объять не в силах. Но не трепещи, говорю тебе, ибо в этом спасение нашей страны, не оставляй меня, ибо если я никого не найду в помощь себе, то, быть может, погибну, но со мною погибнет вся Речь Посполитая и вы все – навеки! Один я могу ее спасти; но для этого я должен сокрушить и растоптать все препоны. Горе тому, кто воспротивится мне, ибо сам бог моею десницей сотрет его с лица земли, будет ли то воевода витебский, пан подскарбий Госевский, войско или шляхта, противящаяся мне. Я хочу спасти отчизну, и все пути, все средства для этого хороши. Рим в годину бедствий назначал диктаторов, такая, – нет! еще большая власть нужна мне! Не гордыня влечет меня к ней, – кто чувствует в себе силы, пусть возьмет ее вместо меня! Но коль скоро никого нет, я возьму ее, разве только если эти стены ранее не обрушатся на мою голову!.. При этих словах князь поднял вверх руки, словно и впрямь хотел подпереть рушащийся свод, и было в нем нечто столь величественное, что Кмициц широко раскрыл глаза и смотрел на него так, точно никогда раньше его не видал. – Ясновельможный князь, к чему ты стремишься? – проговорил он наконец. – Чего ты хочешь? – Я хочу… короны! – крикнул Радзивилл. – Господи Иисусе!.. На минуту воцарилось немое молчание, лишь на замковой башне пронзительно захохотал филин. – Послушай, – сказал князь, – пора открыть тебе все. Речь Посполитая гибнет, и гибель ее неминуема. Нет для нее на земле спасения. Надобно спасти от разгрома наш край, самую близкую нам отчизну, дабы потом все возродить, как возрождается феникс из пепла!.. Я свершу сие и корону, которой я жажду, возложу на главу, как бремя, дабы из великой могилы восстала новая жизнь. Не трепещи! Земля не разверзается, все стоит на месте, только близятся новые времена. Я отдал этот край шведам, дабы их оружием усмирить другого врага, изгнать его из наших пределов, вновь обрести утраченные земли и мечом в собственной его столице вынудить у него договор. Ты слышишь меня? В скалистой, голодной Швеции мало людей, мало сил, мало сабель, дабы захватить необъятную Речь Посполитую. Шведы могут раз, другой разбить наше войско; но удержать нас в повиновении они не сумеют. Когда бы к каждому десятку наших людей приставить стражем по одному шведу, и то для многих десятков недостало бы стражей. Карл Густав хорошо это знает и не хочет, не может захватить всю Речь Посполитую. Он займет, самое большее, Королевскую Пруссию[97], часть Великой Польши – и этим удовлетворится. Но дабы безопасно владеть завоеванными землями, он должен расторгнуть союз между нами и Короной, в противном случае ему не укрепиться в захваченных провинциях. Что же станется тогда с нашим краем? Кому его отдадут? Коль скоро я оттолкну корону, которую бог и фортуна возлагают на мою главу, его отдадут тому, кто в эту минуту им завладел. Но Карл Густав не хочет это делать, дабы не усилить мощь соседа и не создать себе грозного врага. Так будет только тогда, когда я отвергну корону… Ужели имею я право ее отвергать? Ужели могу я допустить, чтобы случилось то, что грозит нам окончательной гибелью? В десятый, в сотый раз вопрошаю я: где иное средство спасения? Пусть же творится воля господня! Я беру это бремя на свои плечи. Шведы за меня, курфюрст, наш родич, сулит мне помощь. Я избавлю свой край от войны! С побед и расширения его пределов начнется господство моего дома. Расцветут мир и благоденствие, огонь не будет пожирать города и веси. Так будет, так должно быть. И да поможет мне бог и крест святой, ибо слышу я в себе силу и мощь, дарованные мне небом, ибо желаю блага стране, ибо не кончаются на том мои замыслы!.. И клянусь сими небесными светилами, сими трепетными звездами, что, если только хватит здоровья и сил, я вновь отстрою все здание и сделаю его более могущественным, нежели оно было доныне. Огнем горели зеницы князя, и весь он окружен был невиданным сиянием. – Ясновельможный князь! – воскликнул Кмициц. – Немыслимо обнять сие умом, голова кружится, глаза не смеют взглянуть вперед! – А потом, – точно следуя за течением своих мыслей, продолжал князь, – а потом… Яна Казимира шведы не лишат ни державы, ни власти, они оставят ему Мазовию и Малую Польшу. Бог не дал ему потомства. Придет время выборов… Кого же изберут на трон, коль скоро пожелают сохранить союз с Литвою? В какое время Корона достигла могущества и растоптала мощь крестоносцев? В то время, когда на трон ее воссел Владислав Ягелло. Так будет и теперь!.. Никого другого поляки не могут призвать на трон, кроме как того, кто здесь будет владыкой. Не могут и не сделают этого, ибо сдавят им грудь немцы и турки и нечем им станет дышать, да и червь казачества точит им грудь! Не могут! Слеп тот, кто этого не видит, глуп тот, кто этого не разумеет! А тогда обе страны вновь соединятся в одну державу в доме моем! Вот тогда мы посмотрим, удержат ли скандинавские королишки нынешние свои прусские и великопольские завоевания. Тогда я скажу им: «Quos ego!»[98] – и этой стопой придавлю им тощие ребра и создам такую могущественную державу, какой свет не видывал, о какой не писала история, и, быть может, в Константинополь понесем мы крест, огонь и меч и будем грозить врагам, мир храня в своей державе! Боже всемогущий, ты, что обращаешь в небе светила, дай же мне спасти эту страну во славу твою и всего христианства, дай же мне людей, кои постигли бы умысел мой и пожелали приложить руку свою для ее спасения. Вот что я хотел сказать! – Князь воздел руки и очи поднял горе. – Ты мой свидетель! Ты мне судия! – Ясновельможный князь! Ясновельможный князь! – воскликнул Кмициц. – Уходи! Покинь меня! Брось мне под ноги буздыган! Нарушь клятву! Назови изменником! Пусть все тернии до единого будут в терновом венце, возложенном на мою главу! Погубите страну, низвергните ее в бездну, оттолкните руку, которая может спасти ее, и идите на суд божий! Пусть там нас рассудят! Кмициц бросился перед Радзивиллом на колени. – Ясновельможный князь! Я с тобою до гроба! Отец отчизны! Спаситель! Радзивилл положил ему руку на голову, и вновь наступила минута молчания. Только филин по-прежнему хохотал на башне. – Ты получишь все, к чему стремился и чего жаждал, – торжественно произнес князь. – Ничто тебя не минует, и больше тебе дастся, нежели отец твой с матерью желали тебе! Встань, будущий великий гетман и воевода виленский!.. На небе заря стала брезжить.  ГЛАВА XV   Заглоба был уже изрядно под хмелем, когда трижды бросил гетману в лицо страшное слово: «Изменник!» Только час спустя, когда хмель соскочил с лысой его головы и он с обоими Скшетускими и паном Михалом очутился в кейданском замковом подземелье, старик понял, какой опасности подверг и себя, и своих друзей, и очень встревожился. – Что же теперь будет? – спрашивал он, глядя осоловелыми глазами на маленького рыцаря, на которого особенно полагался в трудную минуту. – К черту, не хочу жить! Мне все едино! – ответил Володыёвский. – До таких времен мы доживем, до такого позора, какого свет и Корона отроду не видывали! – сказал Ян Скшетуский. – Если бы дожили, – воскликнул Заглоба, – могли бы подать добрый пример, доблесть пробудить у других! Да вот доживем ли? В этом-то вся загвоздка! – Страшное, неслыханное дело! – говорил Станислав Скшетуский. – Где еще бывало такое? Помогите, друзья, ум у меня мутится! Две войны, третья казацкая, и измена вдобавок, как чума: Радзеёвский, Опалинский, Грудзинский, Радзивилл. Светопреставление наступает. Страшный суд! Расступись, земля, под ногами. Право же, я с ума схожу! И, сжав руками затылок, он, как дикий зверь в клетке, заметался по подземелью. – Помолимся богу! – сказал он наконец. – Господи, помилуй нас, грешных! – Успокойся, пан Станислав! – обратился к нему Заглоба. – Не время приходить в отчаяние! Станислав пришел вдруг в ярость. – Чтоб тебя бог убил! – стиснув зубы, крикнул он Заглобе. – Это ты придумал ехать в этому изменнику! Чтобы вас обоих бог покарал! – Опомнись, Станислав! – сурово произнес Ян. – Никто не мог предвидеть, что станется. Терпи, не ты один терпишь, и знай, наше место здесь и только здесь… Господи, помилуй не нас, но несчастную нашу отчизну! Станислав ничего не ответил, только руки ломал, так что трещали суставы. Все умолкли. Один только пан Михал отчаянно насвистывал сквозь зубы и, казалось, оставался равнодушным ко всему, что творится вокруг, хотя, в сущности, страдал вдвойне: и оттого, что отчизна в горе, и оттого, что сам он оказал неповиновение гетману. Он был солдат до мозга костей, и для него это было страшным делом. Тысячу раз предпочел бы он умереть. – Не свисти, пан Михал! – попросил Заглоба. – Мне все едино! – Как так? Неужели никто из вас не хочет подумать о том, как бы нам спастись? Право же, стоит поломать над этим голову! Неужто гнить в этом подземелье, когда отчизне дорога каждая рука? Когда один честный должен противостоять десяти изменникам? – Отец прав! – сказал Ян Скшетуский. – Один только ты не потерял от муки рассудка. Как ты думаешь, что этот изменник решил сделать с нами? Не казнит же он нас, в самом деле? Володыёвский разразился вдруг отчаянным смехом. – Отчего же ему не казнить нас, хотел бы я знать? Разве мы ему не подсудны? Разве не у него меч в руках? Вы что, не знаете Радзивилла? – Что ты сам толкуешь? По какому такому праву казнить? – Меня – по праву гетмана, вас – по праву насильника! – Но ему пришлось бы ответить за это… – Перед кем? Перед шведским королем? – Утешил, нечего сказать! – А я и не думаю тебя утешать. Они умолкли, и некоторое время слышались только мерные шаги шотландских пехотинцев за дверью подземелья. – Ничего не поделаешь! – сказал Заглоба. – Придется пойти на хитрость. Никто ему не ответил. – Просто не верится, что нас могут казнить, – снова заговорил через некоторое время Заглоба. – Чтоб за каждое сказанное во хмелю неосторожное слово рубить голову с плеч, да тогда в Речи Посполитой ни один шляхтич не ходил бы с головой на плечах! А neminem captivabimus?[99] Это что, пустое дело? . – Вот тебе пример – мы с тобой! – сказал Станислав Скшетуский. – Это все по неосторожности; но я твердо верю, что князь одумается. Мы люди чужие, и ему никак не подсудны. Должен же он посчитаться с судом общества, нельзя же начинать с насилий, – так и шляхту можно вооружить против себя. Ей-ей, вас слишком много, чтобы всем срубить головы. Офицеры ему подсудны, этого я отрицать не стану; думаю только, что он поопасается войска, которое наверняка поспешит заступиться за своих полковников. А где твоя хоругвь, пан Михал? – В Упите. – Ты мне только скажи: ты уверен, что твои люди не предадут тебя? – Откуда мне знать? Они меня как будто любят, но ведь знают, что гетман надо мною. Заглоба на минуту задумался. – Дай-ка мне приказ для них, чтобы они мне во всем повиновались, как тебе, когда я явлюсь к ним. – Тебе, видно, мнится, что ты уже на свободе! – Приказ не помешает. Случалось попадать нам в переделки похуже этой, и ничего, с божьей помощью мы выходили целы и невредимы. Дай приказ мне и обоим панам Скшетуским. Кто первый вырвется на свободу, тотчас отправится за хоругвью и приведет ее, чтобы спасти остальных. – Ну что ты болтаешь! Пустые это разговоры! Кто отсюда вырвется! Да и на чем напишу я этот приказ? Что, у тебя бумага есть, перья, чернила? Совсем ты разум теряешь. – Плохо дело! – сказал Заглоба. – Ну дай мне тогда хоть свой перстень! – Бери пожалуйста, и оставь меня в покое! – ответил пан Михал. Заглоба взял перстень, надел его на мизинец и стал расхаживать в задумчивости по подземелью. Тем временем чадный светильник погас, и узники остались в полной темноте; только сквозь решетку прорезанного высоко окна видны были две звезды, мерцавшие в ясном небе. Заглоба не спускал глаз с этой решетки. – Будь Подбипента жив и сиди он с нами здесь, в подземелье, – пробормотал старик, – он бы вырвал решетку, и через час мы были бы уже за Кейданами. – А ты подсадишь меня к окну? – спросил вдруг Ян Скшетуский. Заглоба и Станислав Скшетуский встали под окном, и через минуту Ян взобрался им на плечи. – Трещит! Клянусь богом, трещит! – крикнул Заглоба. – Ну, что ты, отец, говоришь! – остановил его Ян. – Я еще и не рванул решетку. – Влезайте вдвоем с братом, я вас как-нибудь выдержу. Не раз завидовал я пану Михалу, что такой он ловкий, а теперь вот думаю, что, будь он еще ловчей, проскользнул бы, как serpens.[100] Но Ян соскочил с плеч. – С той стороны стоят шотландцы! – сказал он. – А чтоб они в соляные столпы обратились, как жена Лота. Темно здесь, хоть глаз выколи. Скоро начнет светать. Думаю, что alimenta[101] нам принесут, ибо даже лютеране не морят узников голодом. А может, бог даст, гетман одумается. По ночам у людей часто просыпается совесть, да и черти смущают грешников. Неужели в это подземелье только один вход? Днем поглядим. Голова у меня что-то тяжелая, ничего не могу придумать, завтра бог на ум наставит, а сейчас давайте помолимся, друзья и поручим себя в этой еретической темнице пресвятой деве Марии. Через минуту узники стали читать молитвы на сон грядущий, помолились и пресвятой деве, после чего оба Скшетуские и Володыёвский умолкли, подавленные бедой, а Заглоба все ворчал про себя. – Завтра, как пить дать, скажут нам: aut, aut![102] – переходите на сторону Радзивилла, и он все вам простит, мало того, пожалует наградами! Да? Ну что ж! Перехожу на сторону Радзивилла! А там мы еще посмотрим, кто кого обманет. Так вы шляхту в темницу сажаете, невзирая ни на годы, ни на заслуги? Ну, что ж! Поделом вору и мука! Дурак будет внизу, умник наверху! Я вам поклянусь, в чем хотите, но того, что исполню, вам не хватит и на то, чтобы дырку заплатать. Коль скоро вы нарушаете присягу отчизне, честен тот, кто нарушит клятву, данную вам. Одно скажу, погибель приходит для Речи Посполитой, коль самые высшие ее правители объединяются с врагом. Не бывало еще такого на свете, и верно, что mentem[103] можно потерять. Да есть ли мука в аду, которые были бы достаточны для таких изменников? Чего не хватало такому Радзивиллу? Мало, что ли, почестей воздала ему отчизна, что он предал ее, как Иуда, да еще в годину тягчайших бедствий, в годину трех войн? Справедлив, справедлив гнев твой, господи, пошли только кару поскорее! Да будет так, аминь! Только бы выбраться отсюда поскорее на волю, я тебе, пан гетман, наготовлю приверженцев! Узнаешь ты, каковы fructa[104] измены. Ты меня еще будешь за друга почитать, но коль нет у тебя лучше друзей, не охоться никогда на медведя, разве только если тебе шкура недорога!.. Так рассуждал сам с собою Заглоба. Тем временем минул час, другой, и стало светать. Серые отсветы, проникая сквозь решетку, медленно рассеивали тьму, царившую в подземелье, и в сумраке обозначились унылые фигуры рыцарей, сидевших у стен. Володыёвский и оба Скшетуские дремали от усталости; но когда рассвело, с замкового двора донеслись отголоски шагов солдат, бряцанье оружия, топот копыт и звуки труб у ворот, и рыцари повскакали с мест. – Не очень удачно начинается для нас день! – заметил Ян. – Дай-то бог, чтобы кончился удачней, – ответил Заглоба. – Знаете, друзья, что я ночью надумал? Нас, наверно, вот чем угостят: скажут нам: мы, дескать, готовы вам живот даровать, а вы соглашайтесь служить Радзивиллу и помогать ему в его предательском деле. Так нам надо будет согласиться, чтобы воспользоваться свободой и выступить на защиту отчизны. – Подписать документ о своем вероломстве? Да упаси меня бог! – решительно возразил Ян. – Пусть даже я потом отрекусь от предателя, все равно мое имя, к стыду моих детей, останется среди изменников. Я этого не сделаю, лучше смерть. – Я тоже! – сказал Станислав. – А я заранее вас предупреждаю, что сделаю это. На хитрость отвечу хитростью, а там что бог даст. Никто не подумает, что я сделал это по доброй воле, от чистого сердца. Черт бы побрал эту змею Радзивилла! Мы еще посмотрим, чей будет верх. Дальнейший разговор прервали крики, долетевшие со двора. В них слышались гнев, угроза и возмущение. В то же время доносились звуки команды, гулкие шаги целых толп и тяжелый грохот откатываемых орудий. – Что там творится? – спрашивал Заглоба. – А ну, если это пришли нам на помощь? – Да, это необычный шум, – ответил Володыёвский. – Нуте, подсадите меня к окну, я скорее вас разгляжу, в чем там дело… Ян Скшетуский подхватил маленького рыцаря за бока и, как ребенка, поднял вверх; пан Михал схватился за решетку и стал пристально глядеть во двор. – Что-то есть, что-то есть! – с живостью сказал он вдруг. – Я вижу пехоту, это венгерская надворная хоругвь, над которой начальствовал Оскерко. Солдаты его очень любили, а он тоже под арестом; наверно, они хотят узнать, где он. Клянусь богом, стоят в боевом строю. С ними поручик Стахович, он друг Оскерко. В эту минуту крики усилились. – К ним подъехал Ганхоф… Он что-то говорит Стаховичу… Какой крик! Вижу, Стахович с двумя офицерами отходит от хоругви. Наверно, идут к гетману. Клянусь богом, в войске ширится бунт. Против венгров выставлены пушки и в боевых порядках стоит шотландский полк. Товарищи из польских хоругвей собираются на стороне венгров. Без них у солдат не хватило бы смелости, в пехоте дисциплина железная… – Господи! – воскликнул Заглоба. – В этом наше спасение! Пан Михал, а много ли польских хоругвей? Уж эти коли взбунтуются, так взбунтуются. – Гусарская Станкевича и панцирная Мирского стоят в двух днях пути от Кейдан, – ответил Володыёвский. – Будь они здесь, полковников не посмели бы арестовать. Погодите, какие же еще? Драгуны Харлампа, один полк, Мелешко – второй; те на стороне князя. Невяровский тоже объявил, что он на стороне князя, но его полк далеко. Два шотландских полка… – Стало быть, на стороне князя четыре полка. – И два полка артиллерии под начальством Корфа. – Ох, что-то много! – И хоругвь Кмицица, отлично вооруженная, шесть сотен. – А Кмициц на чьей стороне? – Не знаю. – Вы его не видали? Бросил он вчера булаву или нет? – Не знаем. – Кто же тогда против князя? Какие хоругви? – Первое дело, венгры. Их две сотни. Затем порядочно наберется хорунжих у Мирского и Станкевича. Немного шляхты… И Кмициц, но он ненадежен. – А чтоб его! Господи боже мой! Мало! Мало! – Эти венгры двух полков стоят. Старые солдаты, испытанные. Погодите… У пушек зажигают фитили, похоже будет бой… Скшетуские молчали, Заглоба метался, как сумасшедший. – Бей изменников! Бей, собачьих детей! Эх, Кмициц! Кмициц! Все от него зависит. А он храбрый солдат? – Сущий дьявол, на все готов. – На нашей он стороне, как пить дать, на нашей. – Мятеж в войске! Вот до чего довел гетман! – вскричал Володыёвский. – Кто здесь мятежник: войско или гетман, который поднял мятеж против своего владыки? – спросил Заглоба. – Бог их рассудит. Погодите. Опять поднялось движение. Часть драгун Харлампа переходит к венграм. Самая лучшая шляхта служит в этом полку. Слышите, как кричат? – Полковников! Полковников! – доносились со двора грозные голоса. – Пан Михал, крикни ты им, ради бога, чтоб они послали за твоей хоругвью да за панцирными и гусарскими хорунжими. – Тише! Заглоба сам начал кричать: – Да пошлите вы за остальными польскими хоругвями и – в прах изменников! – Тише! Внезапно не во дворе, а позади замка раздались короткие залпы мушкетов. – Господи Иисусе! – крикнул Володыёвский. – Что там, пан Михал? – Это, наверно, расстреляли Стаховича и двоих офицеров, которые пошли к гетману, – лихорадочно говорил Володыёвский. – Ясное дело, их. – Страсти господни! Тогда нечего надеяться на снисхождение. Гром выстрелов заглушил дальнейший разговор. Пан Михал судорожно ухватился за решетку и прижался к ней лбом, но с минуту времени ничего не мог разглядеть, кроме ног шотландских пехотинцев, которые выстроились под самым окном. Залпы мушкетов стали все чаще, наконец заговорили и пушки. Сухой треск пуль об стену над подземельем слышался явственно, как стук градин. От залпов сотрясался весь замок. – Михал, прыгай вниз, погибнешь там! – Ни за что. Пули идут выше, а из пушек стреляют в противоположную сторону. Ни за что не спрыгну. И Володыёвский, еще крепче ухватившись за решетку, взобрался на подоконник, так что теперь ему не нужно было опираться на плечи Скшетуского. В подземелье стало совсем темно, так как окошко было маленькое и даже щуплый пан Михал совсем заслонил свет, зато друзья его, оставшиеся внизу, каждую минуту получали свежие вести с поля боя. – Теперь вижу! – крикнул пан Михал. – Венгры уперлись в стену, стреляют оттуда… Ну и боялся же я, как бы они не забились в угол, – их бы там пушки вмиг уничтожили. Клянусь богом, хороши солдаты! Без офицеров знают, что делать. Опять дым! Ничего не вижу… Залпы начали стихать. – Боже милостивый! Покарай же их поскорее! – кричал Заглоба. – Ну, что там, Михал? – спрашивал Скшетуский. – Шотландцы идут в атаку. – Ах, черт бы их побрал, а нам приходится здесь сидеть! – крикнул Станислав. – Вот они! Алебардники! Венгры взялись за сабли, рубят! Боже мой, какая жалость, что вы не можете видеть! Какие солдаты! – И дерутся друг с другом, вместо того, чтобы идти на врага. – Венгры берут верх! Шотландцы с левого фланга отступают. Боже, на сторону венгров переходят драгуны Мелешко! Шотландцы между двух огней. Корф не может стрелять из пушек, чтобы не ударить по шотландцам. Я вижу среди венгров и мундиры хоругви Ганхофа. Венгры пошли в атаку на ворота. Хотят вырваться из замка. Идут как буря! Все крушат! – Постой, как же так? Лучше бы они замок захватили! – крикнул Заглоба. – Пустое! Завтра они вернутся с хоругвями Мирского и Станкевича. О! Харламп погиб! Нет! Встает, ранен… Они уже у самых ворот… Но что это? Неужели и шотландская стража переходит на сторону венгров, она отворяет ворота… Пыль клубится по ту сторону ворот. Я вижу Кмицица! Кмициц! Кмициц с конницей валит через ворота! – На чьей он стороне? На чьей стороне? – кричал Заглоба. Одну минуту, одну короткую минуту пан Михал молчал; шум, лязг оружия и крики раздались в это время с удвоенной силой. – С ними все кончено! – пронзительно крикнул пан Михал. – С кем? с кем? – С венграми! Конница разбила их, топчет, сечет! Знамя в руках Кмицица! Конец, конец! С этими словами пан Михал соскользнул с подоконника и упал в объятия Яна Скшетуского. – Бейте меня, бейте! – кричал он. – Это я мог зарубить этого человека и выпустил его живым из рук, я отвез ему грамоту на набор войска! По моей вине он собрал эту хоругвь, с которой теперь будет сражаться против отчизны. Он знал, кого собирает под свое знамя, – собачьих детей, висельников, разбойников, палачей, таких же, как он сам. Если бы мне еще раз встретить его с саблей в руках! Боже, продли мою жизнь, на погибель этому изменнику, клянусь тебе, что теперь он не уйдет живым из моих рук… Крики, конский топот и залпы все еще звучали с прежнею силой; однако постепенно они начали замирать, и через час тишина воцарилась в кейданском замке, которую нарушали только мерные шаги шотландского патруля и отголоски команды. – Пан Михал, посмотри еще разок, что там творится, – умолял Заглоба. – К чему? – отвечал маленький рыцарь. – Человек военный и без того догадается, что там случилось. Да и видел я, как их разбили. Кмициц празднует тут победу! – Чтоб его к конским хвостам привязали и размыкали по полю, смутьяна этого, дьявола! Чтоб ему гарем сторожить у татар!  ГЛАВА XVI   Пан Михал был прав: Кмициц праздновал победу! Венгры и часть драгун Мелешко и Харлампа, которая присоединилась к ним, были разбиты, и трупами их был усеян весь кейданский двор. Лишь нескольким десяткам удалось ускользнуть; они рассеялись по окрестностям замка и города, где их преследовала конница. Многие были пойманы, другие бежали, верно, до тех пор, пока не достигли стана Павла Сапеги, витебского воеводы, которому первыми принесли весть об измене великого гетмана и его переходе на сторону шведов, об аресте полковников, сопротивлении, оказанном польскими хоругвями. Тем временем Кмициц, весь в крови и пыли, явился с венгерским знаменем в руках к Радзивиллу, который принял его с распростертыми объятиями. Но пан Анджей не был упоен победой. Напротив, он был мрачен и зол, точно поступил против совести. – Ясновельможный князь, – сказал он, – я не хочу слушать похвалы и тысячу раз предпочел бы сражаться с врагами родины, нежели с солдатами, которые могли бы ей послужить. Так, будто собственную кровь я пролил. – А кто же во всем виновен, как не эти мятежники? – возразил князь. – И я бы предпочел повести их на Вильно, и хотел это сделать… Но они предпочли восстать против власти. Не того хотелось, да так сталось. А карать надо было и надо будет для примера. – Ясновельможный князь, что ты думаешь делать с пленниками? – Каждому десятому пуля в лоб. Остальных влить в другие полки. Ты сегодня поедешь к хоругвям Мирского и Станкевича, отвезешь им мой приказ быть готовыми к походу. Принимай начальство над этими двумя хоругвями и хоругвью Володыёвского. Офицеры будут у тебя в подчинении и должны исполнять твои приказы. Я в хоругвь Володыёвского хотел сперва послать Харлампа, да он никуда не годится. Раздумал я. – А если люди станут противиться? Ведь у Володыёвского лауданцы, которые ненавидят меня лютой ненавистью. – Ты объявишь им, что Мирский, Станкевич и Володыёвский будут тотчас расстреляны. – Они могут тогда пойти с оружием на Кейданы, чтобы отбить своих полковников. – Возьмешь с собой полк шотландской и полк немецкой пехоты. Сперва окружишь хоругви, а потом объявишь приказ. – Слушаюсь, ясновельможный князь! Радзивилл оперся руками на колени и задумался. – Я бы с радостью расстрелял Мирского и Станкевича, да они не только у себя в хоругвях и в войске, но и во всей стране пользуются почетом. Опасаюсь шума и открытого мятежа, пример чему перед нами. По счастью, мятежники, благодаря тебе, получили хороший урок, и впредь каждая хоругвь семь раз подумает, прежде чем отважится выступить против нас. Надо только действовать решительно, дабы упорствующие не перешли на сторону витебского воеводы. – Ясновельможный князь, ты говорил только о Мирском и Станкевиче и забыл о Володыёвском и Оскерко. – Оскерко мне тоже придется пощадить, он человек знатный и с большими родственными связями, ну а Володыёвский – тот родом с Руси, и родни у него здесь нет. Правда, он храбрый солдат! На него я тоже надеялся. Тем хуже для него, что я в нем обманулся. Нелегкая принесла сюда этих чужаков, его друзей, он бы, может, и не поступил так; но после всего, что сталось, ждет его пуля в лоб, так же как и обоих Скшетуских и этого третьего быка, который первым заревел: «Изменник! Изменник!» Пан Анджей вскочил как ужаленный. – Ясновельможный князь! Солдаты говорят, что Володыёвский под Цибиховом спас тебе жизнь. – Он исполнил свой долг, и за это я хотел отдать ему в пожизненное владение Дыдкемы. Теперь он изменил мне, и за это я прикажу его расстрелять. Глаза Кмицица сверкнули гневом, ноздри раздулись. – Ясновельможный князь, этому не бывать! – Как так не бывать! – нахмурился Радзивилл. – Ясновельможный князь, – с жаром продолжал Кмициц, – молю тебя, пощади Володыёвского, волос не должен упасть с его головы. Прости меня, князь, но я молю тебя! Володыёвский мог не отдать мне грамоту на набор войска, ведь ты ему ее прислал, ему предоставил решить дело. А он отдал мне ее! Спас меня из пучины… Я потому и стал тебе подсуден. Он не задумался спасти меня, хотя тоже добивался руки панны Биллевич! Я в долгу перед ним и дал себе клятву отблагодарить его! Ясновельможный князь, ты сделаешь это для меня. Ни его, ни его друзей не должна настигнуть кара. Волос не должен упасть у них с головы и, клянусь богом, не упадет, покуда я жив! Молю тебя, ясновельможный князь! Пан Анджей просил и руки молитвенно складывал, но в голосе его невольно звучали гнев, угроза и возмущение. Неукротимая натура брала верх. Он стоял над Радзивиллом, похожий на рассерженную хищную птицу, и сверкал взорами. Лицо гетмана тоже исказилось от гнева. До сих пор перед его железною волей и деспотизмом трепетало все в Литве и на Руси, никто никогда не смел ему противиться, никто не смел просить о милосердии для осужденных, а теперь Кмициц просил только для виду, а на деле требовал. И положение было такое, что немыслимо было отказать ему. Едва став на путь измены, деспот почувствовал, что ему не однажды придется подчиняться людям и обстоятельствам, что он будет зависеть от собственных клевретов, еще менее значительных, что Кмициц, которого он хотел обратить в верного пса, будет скорее ручным волком, который, если его раздразнить, готов схватить зубами руку господина. От всего этого вскипела гордая радзивилловская кровь. Он решил не поддаваться, ибо прирожденная мстительность тоже толкала его на сопротивление. – Володыёвский и те трое будут казнены! – сказал он, возвысив голос. Но этим он только подлил масла в огонь. – Не разбей я венгров, не они были бы казнены! – крикнул Кмициц. – Как? Ты уже попрекаешь меня своею службой? – грозно спросил Радзивилл. – Ясновельможный князь! – порывисто сказал Кмициц. – Я не попрекаю… Я прошу тебя, молю!.. Немыслимое это дело! Эти люди славны во всей Польше! Не бывать этому! Не бывать! Я для Володыёвского не буду иудой! Я на все для тебя готов, но не отказывай мне в этой милости. – А если я откажу? – Тогда вели расстрелять меня! Я не хочу жить! Пусть меня гром убьет! Пусть черти живьем в пекло унесут! – Опомнись, несчастный, кому ты это говоришь? – Ясновельможный князь, не доводи меня до крайности! – Просьбам я мог бы внять, на угрозы я не посмотрю. – Я прошу… молю!.. – Пан Анджей бросился на колени. – Ясновельможный князь, дозволь служить тебе не по принуждению, а по зову сердца, не то я с ума сойду! Радзивилл ничего не ответил. Кмициц стоял на коленях, он менялся в лице, то бледнел, то краснел. Видно было, что еще минута, и он совершит нечто страшное. – Встань! – сказал Радзивилл. Пан Анджей встал. – Ты умеешь защищать друзей! – произнес князь. – Вот доказательство, что и меня ты сумеешь защитить и никогда мне не изменишь. Но не из плоти сотворил тебя господь, а из пороха, смотри же, как бы тебе не сгореть. Ни в чем не могу я тебе отказать. Слушай же: Станкевича, Мирского и Оскерко я хочу отослать в Биржи к шведам, пусть едут с ними и оба Скшетуские с Володыёвским. Голов им там не отрубят, а что во время войны они посидят смирно, так оно и лучше. – Спасибо тебе, ясновельможный князь, отец мой! – воскликнул пан Анджей. – Погоди! – остановил его князь. – Уважил я клятву, которую ты себе дал, уважь же теперь и ты мою… Этого старого шляхтича… забыл, как звать его… этого дьявола рыкающего, который приехал со Скшетускими, я в душе обрек смерти. Он первый назвал меня изменником, он меня заподозрил в продажности, он наущал других, и, может, дело не дошло бы до мятежа, когда бы не его дерзость! – Князь ударил тут кулаком по столу. – Чтобы мне, Радзивиллу, крикнуть в глаза: «Изменник!» В глаза, при всем народе! Да я скорее смерти мог ждать, светопреставления! Нет такой смерти, нет таких мук, которых достоин был бы этот злодей. Не проси меня за него, все будет напрасно. Но пана Анджея не легко было сломить, если уж он решил чего-нибудь добиться. Однако на этот раз он не сердился и не вспыхивал гневом. Напротив, он снова схватил руку гетмана и стал осыпать ее поцелуями и просить с таким умилением, на какое только был способен: – Никакой цепью, никакой веревкой ты бы меня не привязал так к себе, как этою милостью. Но не делай дела наполовину, сделай для меня все. Ясновельможный князь, все вчера думали так, как говорил этот шляхтич. Я и сам так думал, пока ты не открыл мне глаза. Да сгори я в огне, коли так не думал. Человек неповинен в том, что он глуп. К тому же этот шляхтич был пьян, и что было у него на уме, об том он и кричал. Он думал, что выступает в защиту отчизны, а за любовь к отчизне негоже карать человека. Он знал, что ему грозит смерть, и все-таки кричал то, что было у него на уме. Мне до него дела нет, но пану Володыёвскому он все равно что брат или отец родной. Страх как горевал бы он об этом шляхтиче, а я этого не хочу. Такая уж у меня натура, что, коль желаю кому добра, душу бы за него отдал. Да если бы кто-нибудь меня пощадил, а друга моего убил, черт бы его побрал с такой милостью. Отец мой, благодетель, милостивец, сделай же все, о чем я молю тебя, отдай мне этого шляхтича, а я хоть завтра, – нет, сегодня, сейчас, – отдам за тебя всю свою кровь! Радзивилл закусил усы. – Я вчера в душе обрек его смерти. – Что решил гетман и воевода виленский, то великий князь литовский и в будущем, дай бог, король польский может как милостивый монарх отменить… Пан Анджей говорил от души то, что чувствовал и думал, но если бы он не был самым лукавым царедворцем, то и тогда не нашел бы более сильного довода в защиту своих друзей. Надменное лицо магната прояснилось, он даже глаза прикрыл, словно упиваясь самими звуками титулов, которыми еще не обладал. – Так ты упрашиваешь, – ответил он через минуту, – что ни в чем не могу я тебе отказать. Все поедут в Биржи. Пусть каются у шведов за свои провинности, а потом, коль станется то, о чем ты говорил, проси для них новой милости. – Ей-ей, попрошу, и дай-то бог, чтобы поскорее! – ответил Кмициц. – Ступай же теперь, принеси им добрую весть. – Для меня, не для них она добрая, они за нее, наверно, спасибо не скажут, к тому же не знают они, что им грозило. Не пойду я к ним, а то они подумают, будто я похваляюсь тем, что за них заступился. – Поступай как знаешь. Но коли так, не теряй тогда времени и отправляйся за хоругвями Мирского и Станкевича, ибо ждет тебя после этого новая поездка, от которой ты, наверно, не станешь отказываться. – Какая, ясновельможный князь? – Поедешь от меня к мечнику россиенскому Биллевичу и позовешь его вместе с родичкой ко мне в Кейданы пережить военное время. Понял? Кмициц смешался. – Не захочет он приехать. В сильном гневе покинул он Кейданы. – Думаю, гнев его уже остыл; но коли не захотят они по доброй воле приехать, усадишь их в коляску, окружишь драгунами и привезешь. Шляхтич как воск был мягок, когда я беседовал с ним, краснел, как девица, и кланялся земно, однако ж и он испугался власти шведов, как черт кропила, и уехал. Мне он и самому здесь нужен, да и ради тебя. Я еще надеюсь вылепить из этого воска свечу, какую пожелаю, и зажечь ее, кому захочу. Хорошо, коль удастся. А нет, так будет у меня заложником. Сильны Биллевичи в Жмуди, в родстве чуть не со всей тамошней шляхтой. Коль один, к тому же самый старый, будет у меня в руках, прочие семь раз подумают, прежде чем пойти против меня. А ведь за ними и за твоей девушкой стоит весь лауданский муравейник, и явись они к витебскому воеводе в стан, он их встретит с распростертыми объятиями. Очень это важное дело, такое важное, что я уж думаю, не с Биллевичей ли начать. – В хоругви Володыёвского одни лауданцы. – Опекуны твоей девушки. Коли так, начни с того, что доставь ее сюда. Только слушай: мечника я берусь обратить в нашу веру, а уж девкой ты сам займись. Обращу мечника, он тебе с девкой поможет. Согласится она, мешкать со свадьбой не станем, тотчас сыграем. А не согласится – бери ее так. Окрутим, и дело с концом. С бабами это самое лучшее средство. Поплачет, поубивается, когда потащат к алтарю, на другой день подумает, что не так страшен черт, как его малюют, а на третий и вовсе будет рада. Как ты вчера с нею расстался? – Так, будто оплеуху она мне дала! – Что ж она сказала тебе? – Изменником меня назвала. Чуть удар меня не хватил. – Такая отчаянная? Станешь мужем – скажи, что не бабьего ума это дело, баба знай свое веретено. Да смотри, держи ее в узде. – Ясновельможный князь, ты ее не знаешь, одна у нее мера: добро или зло, – по этой мере она и судит, а уму ее не один муж мог бы позавидовать. Оглянуться не успеешь, а она уже в самую точку попала. – Ну а ты в ее сети попал. Постарайся же и ты ее поймать. – Если б то бог дал, ясновельможный князь! Однажды я попробовал взять ее с оружием в руках, да закаялся, зарок дал себе больше этого не делать. И то, что ты говоришь мне, чтобы против воли к венцу ее вести, – нет, не по душе мне это, я ведь и себе и ей дал зарок силой больше не брать ее. Одна надежда: уверишь ты пана мечника, что мы не только не изменники, но хотим спасти отчизну. Когда он в этом убедится, то и ее убедит, а тогда она и на меня иначе посмотрит. Сейчас я поеду к Биллевичам и привезу их сюда обоих, а то страшно мне, как бы она в монастырь не ушла. Но только скажу тебе, как на духу, большое счастье для меня видеть эту девушку, но легче было бы мне броситься на все шведские полчища, нежели явиться сейчас перед ней, – ведь не знает она добрых моих намерений и почитает меня за изменника. – Коли хочешь, я могу за ними кого-нибудь другого послать, Харлампа или Мелешко. – Нет! Лучше уж я сам поеду… Да и Харламп ранен. – Вот и отлично, Харлампа я хотел послать вчера за хоругвью Володыёвского, чтобы он принял над нею начальство, а в случае нужды и к повиновению принудил, да неумелый он человек, даже собственных людей не мог удержать. Ни к чему мне такие. Так поезжай сперва за мечником и девушкой, а потом уж к хоругвям. В крайности крови не жалей, ибо нам надо показать шведам, что у нас сила и мы не испугаемся мятежа. Полковников я сейчас же отправлю под стражей; надеюсь, Понтус де ла Гарди почтет это за доказательство моей искренности. Мелешко их проводит. Тяжело все идет на первых порах! Тяжело! Я уж вижу, что половина Литвы встанет против меня. – Все это пустое, ясновельможный князь! У кого совесть чиста, тот никого не испугается. – Я надеялся, что хоть Радзивиллы все примут мою сторону, а ты вот погляди, что пишет мне князь кравчий из Несвижа. Гетман протянул Кмицицу письмо от Казимежа Михала. Кмициц пробежал письмо глазами. – Кабы не знал я твоих намерений, подумал бы, что это честнейший человек на свете. Дай бог ему добра! Я говорю то, что думаю. – Поезжай уж! – с легким нетерпением сказал князь.  ГЛАВА XVII   Однако Кмициц не уехал ни в тот день, ни на следующий, так как в Кейданы стали отовсюду приходить грозные вести. Под вечер прискакал гонец с донесением, что хоругви Мирского и Станкевича сами направляются к гетманской резиденции, готовые с оружием в руках вступиться за своих полковников, что возмущение в их рядах страшное и что хорунжие послали депутации ко всем другим хоругвям, стоящим неподалеку от Кейдан и даже на Подляшье, в Заблудове, с сообщением об измене гетмана и призывом объединиться для защиты отчизны. Легко было предугадать, что к мятежным хоругвям слетится множество шляхты и они создадут большую силу, против которой трудно будет обороняться в неукрепленных Кейданах, тем более что не на все полки, находившиеся в распоряжении князя Радзивилла, можно было положиться. Это опрокинуло все расчеты и все замыслы гетмана, но вместо того, чтобы ослабить его дух, казалось, еще больше его воодушевило. Он принял решение лично встать во главе верных шотландских полков, конницы и артиллерии, двинуться навстречу мятежникам и погасить пламя в зародыше. Он знал, что хоругви без полковников – это просто нестройные толпы, которые рассеются перед одним грозным именем гетмана. Князь принял также решение крови не жалеть и устрашить примером не только все войско и всю шляхту, но и всю Литву, чтобы дрогнуть она не смела под железной его пятою. Надо было выполнить все, что замыслил он, и выполнить своими собственными силами. В тот же день несколько иноземных офицеров выехали в Пруссию для набора новых войск, а Кейданы закипели толпами вооруженных людей. Шотландские полки, иноземные рейтары, драгуны Мелешко и Харлампа и пушкари Корфа готовились к походу. Княжеские гайдуки, челядь, мещане из Кейдан должны были укрепить силы князя, и, наконец, было принято решение ускорить отправку арестованных полковников в Биржи, где держать их было безопасней, нежели в неукрепленных Кейданах. Князь справедливо полагал, что отправка в эту удаленную крепость, где по договору должен был уже стоять шведский гарнизон, разрушит надежды мятежных солдат на освобождение полковников и лишит мятеж всякого смысла. Заглоба, Скшетуские и Володыёвский должны были разделить участь остальных полковников. Уже спустился вечер, когда в подземелье, в котором они сидели, вошел офицер с фонарем в руке и сказал: – Прошу собираться и следовать за мной. – Куда? – с тревогой в голосе спросил Заглоба. – Там видно будет. Скорей! Скорей! – Идем, идем. Рыцари вышли. В коридоре их окружили шотландские солдаты, вооруженные мушкетами. Заглоба совсем растревожился. – Ведь не повели бы они нас на смерть без ксендза, без исповеди? – шепнул он на ухо Володыёвскому. Затем старик обратился к офицеру: – Как звать тебя, пан? – А тебе, пан, зачем мое имя? – У меня много родных в Литве, да и приятно было бы знать, с кем имеешь дело. – Не время представляться, глуп однако же тот, кто стыдится своей фамилии. Рох Ковальский, коли хочешь знать. – Достойное семейство! Мужи – добрые солдаты, женщины – добродетельны. Моя бабушка была Ковальская, но оставила меня сиротою, когда я еще на свет не появился. А ты, пан, из Верушей или из Кораблей Ковальских? – Что это ты, пан, среди ночи мне допрос учиняешь? – А потому, что мы с тобою, наверно, сродни, ведь вот и вся стать у тебя моя. В костях широк, да и плечи точьв-точь мои, а я в бабушку уродился. – Ладно, в дороге поговорим. Времени будет достаточно! – В дороге? – спросил Заглоба. Тяжелое бремя свалилось у него с плеч. Отдуваясь, как мех, он тотчас расхрабрился. – Пан Михал, – шепнул он Володыёвскому, – ну не говорил ли я тебе, что нас не казнят? Тем временем они вышли на замковый двор. Ночь уже спустилась на землю. Лишь кое-где пылали красные факелы или мерцали фонари, отбрасывая неверные отблески на конных и пеших солдат разного рода оружия. Весь двор был забит войсками. Видно, шли приготовления к походу, так как всюду царила суматоха. Тут и там в темноте маячили копья и дула мушкетов, конские копыта цокали по мостовой; отдельные всадники проезжали между хоругвями; это офицеры, очевидно, развозили приказы. Ковальский остановил конвой и узников у огромной хлебной телеги, запряженной четверкой лошадей. – Прошу садиться! – сказал он.

The script ran 0.03 seconds.