Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эрих Мария Ремарк - Ночь в Лиссабоне [1962]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Драма, О войне, О любви, Роман

Аннотация. В романе "Ночь в Лиссабоне" Э.М. Ремарк снова обращается к теме немецкой эмиграции. После пяти лет скитаний по Европе главному герою удается пробраться на родину, отыскать жену и вывезти ее из Германии. Смертельно больная женщина устремляется навстречу лишениям и опасности, не желая оставаться в рейхе...

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 

Элен с великим удовольствием перевела это, прибавив еще несколько раз по-французски «скот» и «иностранное дерьмо». Последнее мне особенно понравилось. Обозвать француза в его собственной стране дерьмовым иностранцем! Весь смак этих выражений мог оценить, конечно, лишь тот, кому приходилось это слышать самому. — Анри! — пролаял хозяин. — Где ты оставлял вещи? Я ничего не знаю, — заявил он унтер-офицеру. — Виноват этот парень. — Он лжет, — перевела Элен. — Он все спихивает теперь на эту обезьяну. Подайте-ка вещи, — сказала она хозяину. — Немедленно! Или мы позовем гестапо! Хозяин пнул Анри. Тот уполз. — Простите, пожалуйста, — сказал хозяин унтер-офицеру. — Явное недоразумение. Разрешите стаканчик? — Коньяка, — сказала Элен. — Самого лучшего. Хозяин наполнил стакан. Элен злобно взглянула на него. Он тут же подал еще два стакана. — Вы храбрая женщина, — заметил унтер-офицер. — Немецкая женщина не боится ничего, — выдала Элен еще одно нацистское изречение и отложила в сторону горлышко бутылки «Перно». — Какая у вас машина? — спросил меня унтер-офицер. Я твердо взглянул в его серые бараньи глаза: — Конечно, мерседес, машина, которую любит фюрер! Он кивнул: — А здесь довольно хорошо, правда? Конечно, не так, как дома, но все же неплохо. Как вы думаете? — Да, да, неплохо! Хотя, ясно, не так, как дома. Мы выпили. Коньяк был великолепный. Анри вернулся с нашими вещами и положил их на стул. Я проверил рюкзак. Все было на месте. — Порядок, — сказал я унтер-офицеру. — Виноват только он, — заявил хозяин. — Ты уволен, Анри! Убирайся вон! — Спасибо, унтер-офицер, — сказала Элен. — Вы настоящий немец и кавалер. Он отдал честь. Ему было не больше двадцати пяти лет. — Теперь только нужно рассчитаться, за «Дюбонне» и бутылку «Перно», которые были разбиты, — сказал хозяин, приободрившись. Элен перевела его слова и добавила: — Нет, любезный. Это была самозащита. Унтер-офицер взял со стойки ближайшую бутылку. — Разрешите, — сказал он галантно. — В конце концов, не зря же мы победители! — Мадам не пьет «Куантро», — сказал я. — Преподнесите лучше коньяк, унтер-офицер, даже если бутылка уже откупорена. Он вручил Элен начатую бутылку коньяка. Я сунул ее в рюкзак. У двери мы с ним попрощались. Я боялся, что солдат пожелает проводить нас до нашей машины, но Элен прекрасно избавилась от него. — Ничего подобного у нас случиться бы не могло, — с гордостью заявил бравый служака, расставаясь с нами. — У нас господствует порядок. Я посмотрел ему вслед. «Порядок, — сказал я про себя. — С пытками, выстрелами в затылок, массовыми убийствами! Уж лучше иметь дело со ста тысячами мелких мошенников, как этот хозяин!» — Ну, как ты себя чувствуешь? — спросила Элен. — Ничего. Я не знал, что ты умеешь так ругаться. Она засмеялась: — Я выучилась этому в лагере. Как это облегчает! Целый год заточения словно спал с моих плеч! Однако где ты научился драться разбитой бутылкой и одним ударом превращать людей в евнухов? — В борьбе за право человека, — ответил я. — Мы живем в эпоху парадоксов. Ради сохранения мира вынуждены вести войну. Это почти так и было. Человека заставляли лгать и обманывать, чтобы защитить себя и сохранить жизнь. В ближайшие недели мне пришлось заняться еще и другим. Я крал у крестьян фрукты с деревьев и молоко из подвалов. То было счастливое время: опасное, жалкое, иногда безрадостное, часто смешное. Но в нем никогда не было горечи. Я только что рассказал вам случай с хозяином кабачка. Вскоре мы пережили еще несколько таких историй. Наверно, они вам тоже знакомы? Я кивнул: — Их можно рассматривать и с комической стороны. — Я научился этому, — подтвердил Шварц. — Благодаря Элен. Она была человеком, в котором совершенно не откладывалось прошлое. То, что я ощущал лишь изредка, превращалось в ней в сверкающую явь. Прошлое каждый день обламывалось в ней напрочь, как лед под всадником на озере. Зато все стремилось в настоящее. То, что у других растягивается на всю жизнь, сгущалось у нее в одно мгновение. Но это не была слепая напряженность. В ней все было свободно и расковано. Она была шаловлива, как юный Моцарт, и неумолима, как смерть. Понятия морали и ответственности в их застывшем виде больше не существовали. Вступали в действие какие-то высшие, почти эфирные законы. У нее уже не было времени для чего-нибудь другого. Она взлетала, как фейерверк, сгорая вся, без капельки пепла. Ей не нужно было спасение, но я тогда этого еще не знал. Она знала, что ее не спасти. Однако я на этом настаивал, и она молча согласилась. И я, дурак, влек ее за собой по крестному пути, через все двенадцать этапов, от Бордо в Байонну, потом в Марсель, а из Марселя сюда, в Лиссабон. Когда мы вернулись к нашему замку, он уже был занят. Мы увидели мундиры, пару офицеров и солдат, которые тащили деревянные козлы. Офицеры горделиво расхаживали вокруг в летных бриджах, высоких блестящих сапогах, как надменные павлины. Мы наблюдали за ними из парка, спрятавшись за буковым деревом и за мраморной статуей богини. Был мягкий, будто из шелка сотканный вечер. — Что же у нас еще осталось? — спросил я. — Яблоки на деревьях, воздух, золотой октябрь и наши мечты, — ответила Элен. — Это мы оставляем повсюду, — согласился я, — как летающая осенняя паутина. На террасе офицер громко пролаял какую-то команду. — Голос двадцатого столетия, — сказала Элен. — Уйдем отсюда. Где мы будем спать этой ночью? — Где-нибудь в сене, — ответил я. — Может быть, даже в кровати. И во всяком случае — вместе. 16 — Вспоминается ли вам площадь перед консульством в Байонне? — спросил Шварц. — Колонна беженцев по четыре человека в ряд, которые затем разбегаются и в панике блокируют вход, отчаянно кричат, плачут, дерутся из-за места? — Да, — сказал я. — Я еще помню, что там были разрешения для стояния, которые давали человеку право находиться вблизи от консульства. Но ничего не помогало, толпа теснилась у входа; когда открывались окна, стоны и жалобы превращались в оглушительные крики и вопли. Паспорта выбрасывались в окно. О, этот лес протянутых рук! Более миловидная из двух женщин, которые еще оставались в кабачке, подошла к нам и зевнула: — Смешно! — сказала она. — Вы все говорите и говорите. Нам, впрочем, пора спать. Если хотите еще где-нибудь посидеть, поищите в городе другой кабачок — они снова открыты. Она распахнула дверь. Там уже было ясное утро в полном шуме и гаме. Сияло солнце. Она опять притворила дверь. Я взглянул на часы. — Пароход отплывает не сегодня в полдень, — заявил вдруг Шварц, — а только завтра вечером. Я ему не поверил. Он заметил это. — Пойдемте, — сказал он. Дневной шум снаружи, после тишины кабачка, показался сначала почти невыносимым. Шварц остановился. — А тут по-прежнему бегут, кричат, — сказал он, уставившись на толпу детей, которые тащили в корзинах рыбу. — Все так же, вперед и вперед, словно никто не умирал! Мы пошли вниз, к гавани. По реке ходили волны. Дул сильный холодный ветер. Солнечный свет был резким и каким-то стеклянным, тепла в нем не чувствовалось. Хлопали паруса. Здесь каждый по горло был занят утром, работой, самим собой. Мы скользили сквозь эту деловую сутолоку, как пара увядших листьев. — Вы все еще мне не верите, что корабль отправляется только завтра? — спросил Шварц. В безжалостном, ярком свете он выглядел очень усталым и осунувшимся. — Я не могу верить, — ответил я. — Раньше вы мне говорили, что он отправится сегодня. Давайте спросим. Это для меня слишком важно. — Так же важно было это и для меня. А потом вдруг сразу потеряло всякое значение. Я ничего не ответил. Мы пошли дальше. Меня вдруг охватило бешеное нетерпение. Безостановочная, трепещущая жизнь звала вперед. Ночь миновала. К чему теперь это заклинание теней? Мы остановились перед какой-то конторой. Вход и стены были увешаны рекламными проспектами. В витрине красовалось объявление, которое гласило, что отплытие парохода откладывается на один день. — Я скоро закончу, — сказал Шварц. Я выиграл еще один день. Несмотря на объявление, я попробовал открыть дверь. Она была еще заперта. Человек десять со стороны наблюдали за мной, С разных сторон они шагнули раз, другой в мою сторону, когда я нажал ручку двери. Это были эмигранты. Когда они увидели, что дверь еще заперта, они отвернулись и снова принялись изучать витрины. — Как видите, у вас еще есть время, — сказал Шварц и предложил выпить в гавани кофе. Он с жадностью сделал несколько глотков горячего кофе и принялся растирать руки над чашкой, словно его охватил озноб. — Который час? — спросил он. — Половина восьмого. — Через час, — пробормотал он. — Через час вы будете свободны. Я не хотел бы, чтобы то, что я вам рассказал, звучало Иеремиадой[21]. Похоже? — Нет. — Тогда что же это? Я подумал: — История одной любви. Лицо его вдруг разгладилось. — Спасибо, — сказал он, собираясь с мыслями. — В Биаррице началось самое страшное. Я услышал, что из городка Сен-Жан де Лю должен отправиться небольшой корабль. Это оказалось выдумкой. Когда я вернулся в пансион, я увидел Элен на полу с искаженным лицом. — Судороги, — прошептала она. — Сейчас пройдет. Оставь меня. — Я сейчас позову врача! — Ни в коем случае, — выдавила она. — Не нужно. Сейчас пройдет. Уйди! Возвращайся через пять минут! Оставь меня одну! Делай, что я говорю! Не нужно никакого врача! Иди же! — закричала она. — Я знаю, что говорю! Приходи через десять минут опять. Тогда ты сможешь… Она махнула рукой, чтобы я оставил ее. Она не могла больше говорить, но глаза ее были полны такой невысказанной, нечеловеческой мольбы, что я тут же вышел. Я стоял в коридоре и смотрел на улицу. Потом я спросил врача. Мне сказали, что доктор Дюбуа живет недалеко. Здесь, через две улицы. Я побежал к нему: он оделся и пошел со мной. Когда мы вошли, Элен лежала на кровати. Ее лицо было мокрым от пота, но она успокоилась. — Ты все-таки привел врача, — сказала она с таким выражением, словно я был ее злейшим врагом. Доктор Дюбуа, пританцовывая, подошел ближе. — Я не больна, — сказала она. — Мадам, — ответил Дюбуа, улыбаясь, — не позволите ли вы определить это врачу? Он открыл свой чемоданчик и достал инструменты. — Оставь нас, — сказала Элен. В смятении я покинул комнату. Мне вспомнилось, что говорил врач в лагере. Я ходил по улице взад и вперед. Напротив был гараж. С вывески на меня смотрел толстенький рекламный человечек из резиновых шлангов. Эта эмблема резиновой фирмы Мишлен вдруг показалась мне мрачным олицетворением внутренностей, кишащих белыми червями. Из гаража доносились удары молотков, будто кто-то сбивал там жестяной гроб, и я внезапно понял, что опасность давно уже подстерегала нас — как блеклый фон, на котором жизнь обретала особенно резкие контуры, как облитый солнцем лес на встающей за ним грозовой туче. Наконец, вышел Дюбуа. У него была маленькая остренькая бородка. Курортный врач, он, наверно, занимался главным образом тем, что прописывал безобидные средства от кашля и головной боли. Когда я увидел, как он, пританцовывая, приближается ко мне, меня охватило отчаяние. Я подумал, что во время этого затишья в Биаррице он был рад всякому пациенту. — Ваша супруга… — сказал он. Я уставился на него: — Что? Говорите, черт возьми, правду, или не говорите ничего. Тонкая, изящная усмешка на мгновение преобразила его лицо. — Вот, — сказал он и, вытащив блокнот, написал что-то неразборчиво. — Возьмите и закажите это в аптеке. Попросите, чтобы рецепт вам вернули, потому что лекарство понадобится снова. Я сделал об этом пометку. Я взял белый листочек. — Что это? — спросил я. — То, что вы не в состоянии изменить, — сказал он. — Не забывайте об этом. Изменить этого нельзя. — Что это, я спрашиваю? Я хочу знать правду, не скрывайте от меня. Он ничего не ответил. — Если вам понадобится это, — повторил он, — обратитесь в аптеку. Вам отпустят. — Что это? — Сильное успокаивающее средство. Выдается только по рецепту врача. Я спрятал рецепт. — Сколько я вам должен? — Ничего. Пританцовывая, он пошел прочь, на углу обернулся: — Принесите это и положите так, чтобы, ваша жена могла его найти! Не говорите с ней об этом. Она знает все. Она достойна преклонения. — Элен, — сказал я. — Что все это значит? Ты больна. Почему ты не хочешь со мной об этом говорить? — Не мучай меня, — сказала она мягко. — Позволь мне жить так, как я хочу. — Ты не хочешь говорить со мной об этом? Она покачала головой: — Тут не о чем говорить. — Я не могу тебе помочь? — Нет, любимый, — ответила она. — На этот раз ты мне помочь не в силах. Если бы ты мог, я бы тебе сказала. — У меня есть еще последний рисунок Дега. Я могу его здесь продать. В Биаррице есть богатые люди. Мы получим достаточно денег, чтобы поместить тебя в больницу. — Чтобы меня арестовали? К тому же это не поможет. Поверь мне! — Разве дело так плохо? Она взглянула на меня с таким отчаянием, что я не смог больше спрашивать. Я решил позже пойти к Дюбуа и разузнать у него обо всем. Шварц замолчал. — У нее был рак? — спросил я. Он кивнул. — Я давно уже должен был догадаться об этом. Она была в Швейцарии, и там ей сказали, что можно еще раз сделать операцию, но это не поможет. Ее уже перед этим раз оперировали — это был шрам, который я видел. Тогда доктор сказал ей правду. Она могла выбирать: или еще пара бесполезных операций, или небольшой кусок жизни вне больницы, на свободе. Он пояснил ей также, что нельзя с уверенностью надеяться на то, что пребывание в клинике способно продлить ее жизнь. И она сказала, что не хочет больше операций. — Она не хотела вам сказать об этом? — Нет. Она ненавидела болезнь. Она пыталась игнорировать ее. Она ощущала ее как нечто нечистое, словно в ней копошились черви. Ей казалось, что болезнь — это животное, которое живет в ней, грызет ее и растет. Она думала, что я буду испытывать к ней отвращение, если я это узнаю. Быть может, она, кроме того, еще надеялась задушить болезнь тем, что не хотела ничего о ней знать. — Вы никогда не говорили с ней об этом? — Почти никогда, — сказал Шварц. — Она разговаривала с Дюбуа, и я позже заставил его рассказать мне все. От него я получил лекарство. Он сказал, что боли будут нарастать. Однако может случиться и так, что все закончится быстро и без страданий. С Еленой я ни о чем не говорил. Она не хотела. Она грозилась, что убьет себя, если я не оставлю ее в покое. И тогда я притворился, будто верю ей, что это были всего лишь судороги. Мы должны были уехать из Биаррица. Мы взаимно обманывали друг друга. Она наблюдала за мной, а я следил за ней. Притворство обладало какой-то странной силой. Оно прежде всего уничтожало то, чего я боялся больше всего: ощущение времени. Деление на недели и месяцы распалось, и боязнь перед краткостью срока, еще отпущенного нам, стала благодаря этому прозрачной, как стекло. Страх ничего больше не скрывал — он скорее защищал наши дни. И все, что мешало, отскакивало обратно, не попадая внутрь. Припадки отчаяния овладевали мной, когда Елена спала. Она тихо дышала во сне. Я смотрел на ее лицо и на свои здоровые руки и понимал ужасную отъединенность, которую накладывает на нас наша оболочка, — пропасть, которую не преодолеешь никогда. Ничто из моей здоровой крови не могло спасти дорогую больную кровь. Этого нельзя понять, как нельзя понять и смерть. Мгновение становилось всем. Утро лежало в невообразимой дали. Когда Элен просыпалась, начинался день. Когда же она спала и я чувствовал ее подле себя, начинались метания между надеждой и отчаянием, между планами, которые возводились на зыбких фундаментах мечты, верой в чудо и — философией «хоть миг, да мой», которая гасла с рассветом и бессильно тонула в тумане. Становилось холодно. Я держал рисунок Дега при себе. Это были деньги на проезд в Америку. Я охотно продал бы его теперь, но в деревнях и маленьких городишках не было никого, кто пожелал бы его купить. Зарабатывал я в эти дни по-всякому: выучился крестьянскому труду, копал землю, рубил лес. Мне хотелось что-нибудь делать, и в этом я был не одинок. Я видел профессоров, которые пилили дрова, и оперных певцов, рубивших репу на силос. Крестьяне тут были самими собой: они пользовались случаем получить дешевую рабочую силу. Некоторые кое-что платили за труд, другие давали еду и позволяли переночевать. Третьи же вообще гнали попрошаек прочь. Так, перебираясь с места на место, мы добрались до Марселя. Вы были в Марселе? — Кто же там не был! — сказал я. — Это был охотничий заповедник жандармов и гестапо. Они хватали эмигрантов у консульств, как загнанных зайцев. — Они и нас почти схватили, — сказал Шварц. — При этом префект города в марсельском ведомстве иностранных дел предпринимал все, чтобы спасти эмигрантов. Сам я в то время все еще был одержим идеей во что бы то ни стало получить американскую визу. Мне порой казалось, что она могла бы заставить отступить даже рак. Вы, конечно, знаете, что виза не выдавалась, если нельзя было доказать, что человеку угрожает крайняя опасность или вас нельзя было занести в Америке в список известных художников, ученых и других видных деятелей культуры. Как будто мы все не находились в опасности! Как будто человек это не человек! Разве различие между выдающимся и обычным человеком не параллель все той же теории о сверхчеловеке и недочеловеке? — Они не могут всех впустить, — возразил я. — Разве? — спросил Шварц. Я не ответил. Что тут было отвечать? И да, и нет значило одно и то же. — Почему же не впустить тогда самых несчастных? — спросил Шварц. — Без имен и заслуг? Я опять ничего не сказал. У Шварца были две американских визы — чего он еще хотел? Разве он не знал, что Америка давала право на въезд всякому, за которого кто-нибудь мог там поручиться, что он не будет государству в тягость? В следующее мгновение он сам заговорил об этом. — Я никого не знал в Америке. Кто-то дал мне адрес в Нью-Йорке, и я написал туда. Затем я написал еще по другому адресу, рассказав о нашем положении. Потом один знакомый сказал мне, что я поступил неправильно: больных в Соединенные Штаты не пускали. С неизлечимыми болезнями — тем более. Я должен был выдать Элен за здоровую. Часть этого разговора Элен слышала. Избежать этого было невозможно. Ни о чем другом не разговаривали тогда в Марселе, который был похож на взбудораженный улей. В тот вечер мы сидели в ресторане вблизи Каннебьера. Ветер мел по улицам. Нет, я не был обескуражен. Я надеялся найти врача, не лишенного сердца, который бы дал Элен справку о том, что она здорова. Мы с ней вели все ту же игру: что мы верим друг другу и что я ничего не знаю. Я написал начальнику ее лагеря, чтобы он подтвердил, что мы находимся в опасности, так как нас преследуют. Мы нашли небольшую комнату. Я получил вид на жительство сроком на неделю и по ночам нелегально работал в одном ресторане. Я мыл тарелки. У нас было немного денег. Один аптекарь, по рецепту Дюбуа, отпустил мне, десять ампул морфия. Таким образом, в то мгновение у нас было все необходимое. Мы сидели у окна ресторана и смотрели на улицу. Мы могли позволить себе эту роскошь, потому что в течение недели нам не нужно было прятаться. Вдруг Элен чего-то испугалась. Она схватила меня за руку, вглядываясь в темноту, напоенную ветром. — Георг! — прошептала она. — Где? — Там, в открытой автомашине. Я узнала его. Он только что проехал мимо. — Ты уверена, что это был он? Она кивнула. Мне показалось это почти невозможным. Я попытался разглядеть лица людей в нескольких проехавших мимо машинах. Это мне не удалось, но я не успокоился. — Почему он должен быть обязательно в Марселе? — сказал я и тут же понял, что если он где-нибудь и должен был оказаться, так именно в Марселе — последнем прибежище эмигрантов во Франции. — Нам нужно немедленно уехать отсюда, — сказал я. — Куда? — В Испанию. — Там, наверно, еще опаснее. Ходили слухи, что в Испании гестапо чувствует себя как дома, что там эмигрантов арестовывают и выдают нацистам. Но эти дни настолько заполнились слухами, что всем верить было просто невозможно. Я сделал еще одну попытку получить испанскую проездную визу, которая выдавалась только при наличии португальской. Последняя, в свою очередь, зависела от того, имелась ли виза на въезд в третью страну. К этому надо было добавить еще самое нелепое из всех бюрократических издевательств: требование французской выездной визы. Как-то вечером нам повезло. С нами заговорил один американец. Он был немного навеселе и искал, с кем бы поговорить по-английски. Через несколько минут он уже сидел за нашим столиком и накачивал нас всевозможными напитками. Ему было около двадцати пяти лет. Он ждал парохода, чтобы вернуться в Америку. — Почему бы нам не поехать вместе? — спросил он. Мгновение я молчал. От этого наивного вопроса, казалось, лопнула скатерть посредине стола. Напротив нас сидел человек с другой планеты. То, что для него было таким же само собой разумеющимся, как слово, — для нас являлось недостижимым, как созвездие Большой Медведицы. — У нас нет визы, — сказал я наконец. — Попросите ее завтра. Здесь, в Марселе, есть наши консульства. Там очень милые люди. Я знал этих милых людей. Это были полубоги. Для того только, чтобы узреть их секретарей, надо было ждать часами на улице. Позже разрешили ждать в подвале, так как на улице эмигрантов часто арестовывали агенты гестапо. — Я завтра пойду вместе с вами, — сказал американец. — Хорошо, — сказал я, не веря ему. — Давайте выпьем за это. Мы выпили. Я смотрел на это свежее, безмятежное лицо и едва мог его вынести. Элен была почти прозрачна в тот вечер, когда американец начал рассказывать нам о море света на Бродвее. Невероятные басни в омраченном городе. Я смотрел в лицо Элен, когда он называл имена актеров, названия пьес, ресторанов, кафе — веселую повесть о беспечной сумятице города, который никогда не знал войны. Я был несчастен и в то же время рад тому, что она слушала. Ведь до тех пор она с молчаливой пассивностью встречала все, что касалось Америки. В папиросном дыму кабачка ее лицо все более оживлялось, она смеялась и даже пообещала молодому человеку пройти с ним вместе на Бродвее ту часть улицы, которую он особенно любит. Мы пили и знали, что утром все будет забыто. Но мы ошиблись. В десять часов американец зашел за нами. У меня болела голова, а Элен вообще отказалась идти. Шел дождь. Мы подошли к тесно сбившейся толпе эмигрантов. Все было, как во сне: они расступились перед нами, как Красное море перед израильскими эмигрантами фараона. Зеленый паспорт американца был сказочным золотым ключиком, который отворял любую дверь. Непостижимое совершилось. Когда молодой человек услышал, о чем тут идет речь, он небрежно заявил, что желает за нас поручиться. Все это звучало, на мой взгляд, противоестественно: он был так молод. Для такого дела, думал я, нужно быть, во всяком случае, старше, чем я. В консульстве мы пробыли около часа. До этого я уже в течение недель писал и доказывал, что мы находимся в опасности. С большим трудом, через Швейцарию, с помощью вторых и третьих лиц, мне удалось получить удостоверение насчет того, что в Германии я находился в лагере, и еще одно — о том, что Георг разыскивает меня и Элен, чтобы арестовать. Тогда мне сказали прийти через неделю. У дверей консульства американец пожал мне руку. — Чертовски хорошо, что мы с вами встретились, — сказал он. — Вот, — он вытащил визитную карточку. — Позвоните мне, когда будете там. Он кивнул и направился в сторону. — А если что-нибудь случится? Если вы мне еще понадобитесь? — спросил я. — Что еще может случиться? Все в порядке. — Он засмеялся. — Мой отец довольно известная фигура. Я слышал, что завтра отправляется пароход в Оран. Я хотел бы съездить туда, прежде чем вернуться в Америку. Кто знает, когда еще удастся приехать сюда опять. Лучше осмотреть все, что можно. Он исчез. Полдюжины эмигрантов окружили меня, выпытывая его имя и адрес. Они догадывались, что произошло, и хотели добиться того же для себя. Когда я сказал, что не знаю, где он живет в Марселе, они принялись меня ругать. Между тем, я и в самом деле не знал. Я показал им визитную карточку с американским адресом. Они его записали. Я сказал им, что это бесполезно, потому что он собирается ехать в Оран. Тогда они заявили, что отправятся к пароходу и будут его ждать там. В смутном настроении пришел я домой. Быть может, я все испортил, показав визитную карточку? Но в тот момент я совсем был сбит с толку. А наше положение мне и без того представлялось все безнадежнее. Я сказал об этом Элен. Она улыбнулась. Она была очень нежна в тот вечер. Мы были одни в маленькой комнате, которую мы снимали в небольшом доме. Вы знаете, как из уст в уста среди эмигрантов передаются адреса, где можно найти жилье. Под потолком, в клетке, неутомимо распевала зеленая канарейка, за которой мы обязались ухаживать. За окном, уставив желтые глаза на птицу, сидела бродячая кошка. Она снова и снова приходила откуда-то с крыши и усаживалась каждый раз на то же самое место. Было холодно, но Элен хотела, чтобы окна были открыты. Я знал, что ее мучила боль, — это был один из признаков. Дом успокаивался поздно. — Вспоминаешь ли ты еще о маленьком замке? — спросила Элен. — Я вспоминаю об этом так, словно кто-то мне рассказал об этом. — Словно кто-то другой, а не я был там. Она взглянула на меня: — Может быть, это так и есть. В каждом из нас живет несколько людей, — сказала она. — Совсем непохожих. И иногда они выходят из послушания и некоторое время распоряжаются нами, и тогда вдруг превращаешься в другого человека, которого никто не знал раньше. Но затем все становится прежним. Или нет? — настойчиво спросила она. — Во мне никогда не жили другие люди, — заявил я. — Я всегда и утомительно один и тот же. Она живо покачала головой. — Как ты ошибаешься! Лишь потом ты заметишь, как ты был не прав! — Что ты имеешь в виду? — Забудь это. Смотри — кошка на окне. И птица, которая поет, ни о чем не подозревая! Будущая жертва веселится! — Она никогда не сцапает ее. Птицу надежно защищает клетка. Элен рассмеялась. — Защищает клетка! — повторила она. — Кому же нужна безопасность в клетке! Проснулись мы под утро. Привратница кричала и ругалась. Я открыл дверь, одетый, готовый к бегству. Полиции, однако, не было. — Кровь! — кричала женщина. — Будто она не могла сделать это как-нибудь иначе? Свинство! А теперь, конечно, явится полиция! Вот что получается, когда к людям относишься по-человечески! Тебя же еще и эксплуатируют! А за квартиру она не платила уже пять недель! В тесном коридоре, в тусклом, сером свете, толпились жильцы из других комнат, заглядывая в дверь. Женщина около шестидесяти лет покончила жизнь самоубийством. Она вскрыла себе артерию на левой руке. С кровати капала кровь. — Позовите доктора, — сказал Лахман, эмигрант из Франкфурта, который в Марселе торговал венками и иконками. — Доктора! — завопила привратница. — Да она умерла уже несколько часов назад, разве вы не видите? Вот что получается, когда вас пускаешь! А теперь явятся полицейские! Они всех вас арестуют! А кто отчистит кровать? — Мы можем ее вымыть, — сказал Лахман. — Только не впутывайте сюда полицию! — А плата за квартиру? Откуда ее взять? — Мы можем собрать деньги, — сказала старуха в красном халате. — Куда же нам иначе деваться? Имейте жалость… — Я имела жалость! Тебя же только на этом ловят — и точка! Какие у нее там были вещи? Ничего! Привратница бросилась искать. В комнате горела одна единственная электрическая лампочка. Ее обнаженный свет был тускл и желт. Под кроватью стоял дешевый фибровый чемодан. Привратница стала на колени перед железной койкой, с той стороны, где не натекла кровь, и осторожно вытащила чемодан. Толстая, в каком-то полосатом домашнем платье, она сзади напоминала огромное отвратительное насекомое, приготовившееся сожрать свою жертву. Она открыла чемодан. — Ничего! Пара тряпок да продранные туфли! — Вот тут есть что-то, — сказала одна старуха. Ее звали Люси Леве. Она торговала на черном рынке чулками да склеивала разбитые фарфоровые безделушки. Привратница открыла маленькую коробочку. На розовой подкладке покоилась цепочка и кольцо с небольшим камнем. — Золото? — спросила толстуха. — Наверно, только позолота! — Золото, — сказал Лахман. — Если бы это было золото, она бы его продала, — заявила привратница, — прежде чем решиться на такое! — На это не всегда решаются только из-за голода, — спокойно заметил Лахман. — А это золото. Маленький камень — рубин. Стоимость — по меньшей мере семьсот-восемьсот франков. — Не может быть! — Если хотите, могу продать это для вас. — И при этом меня надуть? Нет, милый, не на такую напал! Ей пришлось вызвать полицию. Избежать этого было невозможно. На это время все эмигранты, жившие в доме, постарались исчезнуть. Большая часть отправилась по обычному маршруту: наведаться к консульствам, продать кое-что из вещей, справиться насчет работы. Другие скрылись в ближайшей церкви, чтобы дожидаться там известий от одного из своих, оставленного на углу улицы наблюдателем. В церквах люди чувствовали себя в безопасности. Там как раз служили обедню. У стен, перед молитвенными столиками, маленькими темными холмиками возвышались женщины в черных платьях. Пламя свечей было неподвижно. Вздыхал орган, блики света дрожали на золотой чаше, которую поднял священник и в которой была кровь Христа, спасшего мир. К чему же она привела, эта кровь? К кровавым крестовым походам, к религиозному фанатизму, пыткам инквизиции, сожжению ведьм, убийствам еретиков — и все во имя любви к ближнему. — Не лучше ли пойти на вокзал? — спросил я Элен. — Там в зале ожидания теплее, чем здесь в церкви. — Подожди еще немного. Она подошла к скамейке под пилястром и стала там на колени. Не знаю — молилась ли она я перед кем, но мне вдруг вспомнился тот день, когда я ждал ее в соборе в Оснабрюке. Тогда я вновь обрел человека, которого не знал и который день ото дня становился для меня все более чужим и родным. Это было странно и это было так. Сейчас все опять было как тогда, но она ускользала от меня, я чувствовал это, ускользала туда, где больше не было имен, а только мрак и неизведанные законы мрака. Она не хотела этого и снова и снова возвращалась оттуда, но она не принадлежала уже мне так, как мне этого хотелось бы, да она, может быть, и вообще никогда не; принадлежала мне так. Да и кто же принадлежит кому-нибудь? И что такое вообще принадлежать друг другу? В этом слове нет ничего, кроме жалкой, безнадежной иллюзии честного бюргера! И каждый раз, когда она, по ее словам, возвращалась — на мгновение, на час, на ночь, — я чувствовал себя, как счетовод, который не имеет права заглядывать в свои гроссбухи и прямо, без единого вопроса, принимает то, что составляет его радость, его несчастье, его любовь и проклятие! Я знаю, для всего этого есть другие слова — дешевые, стертые, минутные, — но пусть они служат обозначению других отношений и других людей, которые верят, что их эгоистические законы писаны в книге судеб у бога. Одиночество ищет спутников и не спрашивает, кто они. Кто не понимает этого, тот никогда не знал одиночества, а только уединение. — О чем ты молилась? — спросил я и сразу пожалел об этом. Она странно посмотрела на меня. — О визе в Америку, — ответила она, и я понял, что она сказала неправду. У меня мелькнула мысль, что она молилась об обратном; я все время чувствовал в ней пассивное сопротивление мысли об отъезде. — Америка? — сказала она однажды ночью. — Чего тебе там надо? Чего ради бежать так далеко? В Америке появится какая-нибудь новая Америка, а в той еще другая чужбина, разве ты не видишь? Она не желала больше ничего нового. Она ни во что не верила. Смерть, которая ее грызла, уже не хотела уйти. Она расправлялась с ней, как вивисектор, который наблюдает, что произойдет, если изменить или разрушить еще один орган, потом еще один, еще одну клетку, потом еще одну. Болезнь играла с ней в чудовищный маскарад, как мы некогда, наряженные в чужие костюмы в маленьким замке. И порою на меня из глазниц пылающим взглядом смотрел то человек, который меня ненавидел, то другой, сдавшийся и обессиленный, то еще один — беспощадный, несгибаемый игрок. Иногда это была прости женщина, сломленная голодом и отчаянием, или человек, у которого не было никого, кроме меня, чтобы вернуться из мрака, и который был безмерно благодарен за это, терзаемый страхом перед уничтожением. Явился наш соглядатай и сообщил, что полиция ушла. — Лучше отправиться в музей, — заявил Лахман. — Там топят. — Разве здесь есть музей? — спросила молодая худощавая женщина. Ее мужа арестовали жандармы, и она вот уже шесть недель ждала его. — Конечно. Мне вспомнился мертвый Шварц. — Пойдем в музей? — спросил я Элен. — Не теперь. Давай вернемся. Я не хотел, чтобы она еще раз видела мертвую, но ее нельзя было удержать. Когда мы вернулись, привратница уже успокоилась. Наверно, она уже справилась о цене кольца и цепочки. — Бедная женщина, — сказала она. — У нее теперь нет даже имени. — Разве у нее не было документов? — У нее был вид на жительство. Но его взяли другие, прежде чем пришла полиция. Они разыграли его на спичках, по жребию. Бумаги достались той, маленькой, с рыжими волосами. — Ах, да, конечно, у рыжей совсем не было документов. Ну, что ж, мертвая бы это одобрила. — Хотите посмотреть на нее? — Нет, — сказал я. — Да, — сказала Элен. Я пошел вместе с ней. Женщина истекла кровью. Когда мы вошли, две эмигрантки обмывали ее. Они вертели ее, как белую доску. Волосы свисали до пола. — Выйдите! — прошипела одна. Я ушел. Элен осталась. Через некоторое время я вернулся, чтобы увести ее. Она стояла одна в маленькой комнатке в ногах у мертвой и смотрела на белое, опавшее лицо, на котором один глаз был приоткрыт. — Пойдем же, — сказал я. — Вот какие бывают тогда, — прошептала она. — Где ее похоронят? — Не знаю. Там, где хоронят бедняков. Если это будет что-нибудь стоить, привратница об этом позаботится. Она уже собрала деньги. Элен ничего не сказала. В открытое окно вливался холодный воздух. — Когда ее будут хоронить? — спросила она. — Завтра или послезавтра. Может быть, ее еще повезут на вскрытие. — К чему? Разве не верят, что она сама себя убила? — Они хотят в этом убедиться. Вошла привратница. — Ее увезут завтра в анатомический театр больницы. Молодые врачи учатся оперировать на трупах. Ей, конечно, все равно, а им это ничего не будет стоить. Не хотите ли кофе? — Нет, — сказала Элен. — А я выпью, — призналась привратница. — Странно, что я так переволновалась из-за этого. Впрочем, мы все, конечно, умрем. — Да, — сказала Элен. — Но никто в это не верит. Ночью я проснулся. Она сидела в кровати и как будто прислушивалась. — Ты чувствуешь запах? — спросила она. — Что? — От мертвой. Она пахнет. Закрой окно. — Ничем не пахнет, Элен. Так скоро это не бывает. — Пахнет. — Может быть, это пахнет зелень. Эмигранты принесли несколько лавровых ветвей и пристроили вместе со свечой возле умершей. — Чего ради вы притащили эти ветки? Завтра ее разрежут, части бросят в ведро и будут продавать как мясные отходы для животных. — Они их не продают, Элен. Анатомированные трупы сжигают или хоронят, — сказал я и обнял ее. Она освободилась из моих рук. — Я не хочу, чтобы меня резали. — Зачем же тебя резать? — Обещай мне, — сказала она, не слушая меня. — Я легко могу тебе это обещать. — Закрой окно. Я опять чувствую запах. Я встал и закрыл окно. На небе была ясная луна, и кошка опять сидела на своем месте. Она зашипела и отпрыгнула прочь, когда я задел ее створкой окна. — Что это было? — спросила Элен позади меня. — Кошка. — Она тоже чувствует это, ты видишь? Я обернулся. — Она сидит тут каждую ночь и ждет, когда канарейка выйдет из своей клетки. Спи, Элен. Тебе просто приснилось. Из той комнаты в самом деле ничем не пахнет. — Если это не она, значит, запах идет от меня. Перестань лгать! — сказала она вдруг резко. — Боже мой, Элен! Ни от кого ничем не пахнет! Если чем и может пахнуть, так только чесноком снизу, из ресторана. Пожалуйста! — я взял маленький флакон одеколона — этими вещами я в то время торговал на черном рынке — и побрызгал вокруг. — Видишь! Воздух совершенно чист. Она все еще, выпрямившись, сидела в постели. — Ну, вот ты и признался тоже, — сказала она. — Иначе ты не взялся бы за одеколон. — Тут не в чем признаваться. Я сделал это, чтобы только успокоить тебя. — Я знаю, что ты так думаешь, — возразила она. — Ты думаешь, что от меня идет запах. Так же, как от той, рядом. Не надо лгать! Я вижу это по твоим глазам, и вижу давно! Ты думаешь, я не замечаю, как ты меня разглядываешь, когда тебе кажется, что я не вижу! Я знаю, что вызываю в тебе отвращение, я знаю это, я вижу это, я чувствую это каждый день. Я знаю, о чем ты думаешь! Ты не веришь тому, что говорят врачи! Ты думаешь о чем-то другом, тебе кажется, что ты чувствуешь запах, и я тебе противна! Почему же ты не скажешь мне об этом честно? На мгновение я замер. Если она хочет говорить дальше, пусть скажет все. Но она замолчала. Я чувствовал, что она вся дрожит. На ней не было лица. Она сидела в кровати, бледная, подавшись вперед и опершись на руки, с громадными пылающими глазами и сильно накрашенным ртом — она теперь красила губы, даже ложась спать, — и пристально смотрела на меня, словно раненое животное, вот-вот готовое прыгнуть. Она долго не могла успокоиться. Наконец, я спустился на первый этаж к Бауму, постучал к нему и купил небольшую бутылку коньяку. Мы сидели на кровати, пили и ждали утра. На рассвете пришли за телом. Взбираясь вверх по лестнице, они громко стучали ботинками, носилки задевали стены. Были слышны шутки и смех. Часом позже явились новые жильцы. 17 В те дни я иногда торговал кухонными принадлежностями — жестяными терками, ножами, картофелечистками и прочей мелочью, для которой не требуется чемодана, вызывающего подозрения. Дважды я возвращался в нашу комнату раньше обычного и не заставал Элен. Я ждал ее, и каждый раз меня охватывала тревога. Привратница говорила, что за ней никто не заходит и что она сама исчезает на несколько часов. Это стало происходить все чаще. Возвращалась она поздно вечером. С замкнутым лицом и стараясь не смотреть на меня. Я не знал, что мне делать. Молчать? Но это было бы еще хуже. — Где ты была, Элен? — спрашивал я. — Гуляла. — При такой погоде? — Да, при такой погоде. Не контролируй меня, пожалуйста. — Я не контролирую тебя, — отвечал я, — я только боюсь, чтобы тебя не арестовала полиция. У нее вырвался злой смех: — Полиция меня больше не арестует. — Хотел бы в это верить. Она бросила на меня изучающий взгляд: — Если ты будешь спрашивать дальше, я сейчас же уйду опять. Разве ты не понимаешь, что я не хочу, чтобы ты за мной все время следил? Дома на улице не интересуются мной. Они не испытывают ко мне никакого интереса. И люди, которые проходят мимо, равнодушны ко мне. Они меня ни о чем не спрашивают и не подсматривают за мной! Я понимал, что она имела в виду! Там никто не знал о ее болезни. Там она не была пациенткой, она была женщиной. И она хотела оставаться женщиной. Она хотела жить. А быть пациенткой означало для нее медленную смерть. Ночью она плакала во сне, а днем все забывала. Это были сумерки, которых она не могла вынести. Словно отравленная паутина лежала на ее сердце, стиснутом страхом. Я видел, что ей все больше и больше требовалось обезболивающее. Я поговорил с Левизоном, который в прошлом был врачам, а теперь промышлял гороскопами. Он сказал, что уже поздно, слишком поздно и ничем другим помочь уже нельзя. Это было то же самое, что говорил Дюбуа. Отныне она все чаще приходила домой поздно. Она боялась, что я буду ее расспрашивать. Я не стал этого делать. Однажды, когда я был дома один, принесли букет роз для нее. Я ушел, а когда вернулся, букета уже не было. Она начала пить. Нашлись доброжелатели, которые сочли необходимым сообщить мне, что они видели ее в барах. Она там бывала не одна. Я все ходил в американское консульство. Это была соломинка, за которую я хватался, как утопающий. В конце концов мне разрешили ждать в вестибюле. Не больше. Дни проходили, не принося ничего нового. Потом меня все-таки сцапали. Как-то раз, в двадцати метрах от консульства, полиция вдруг перекрыла улицу. Я попытался добежать до консульства, но при этом сразу же привлек внимание. Кто достигал консульства, был спасен. Я видел, как Лахман скрылся в дверях, бросился следом и почти прорвался, но споткнулся о выставленную ногу жандарма. — Задержать парня во что бы то ни стало, — сказал, усмехаясь, человек в штатском. — Он что-то очень торопится. Началась проверка документов. Шестерых задержали. Полицейские сняли оцепление и ушли. Нас вдруг окружили агенты в штатском. Они оттеснили нас, погрузили в крытый грузовик и отвезли в дом на окраине, который одиноко стоял в глубине сада. Все это было похоже на идиотский кинофильм, — сказал Шварц. — Но разве все девять последних лет не были одним пошлым кровавым фильмом? — Это было гестапо? — спросил я. Шварц кивнул. — Теперь мне кажется просто чудом, что они не схватили меня раньше. Я знал, что Георг не перестанет нас разыскивать. Улыбающийся молодой человек объявил мне об этом, забирая мои бумаги. К несчастью, со мной был и паспорт Элен, я взял его, идя в консульство. — Вот и пожаловала, наконец, к нам одна из наших рыбок, — сказал молодой человек. — Скоро приплывет и вторая. Он улыбнулся и ударил меня в лицо рукой, унизанной кольцами. — Как вы думаете, Шварц? Я вытер кровь, которая выступила на губах от удара колец. В комнате было еще двое в штатском. — Или, может быть, вы сообщите нам адрес сами? — спросил красавчик, улыбаясь. — Я его не знаю, — отвечал я. — Я сам ищу мою жену. Неделю назад мы поссорились, и она убежала. — Поссорились? Как нехорошо! — красавчик снова ударил меня по лицу. — Вот вам в наказание! — Сделать ему встряску, шеф? — спросил один из псов, стоявших позади. Девическое лицо красавчика расплылось в улыбке. — Объясните ему сначала, Меллер, что такое встряска. Меллер объяснил мне, что мне перетянут член проволокой, а потом вздернут. — Знакомы вы с этим? Ведь вы уже раз побывали в лагере? — спросил красавчик. Я еще не был знаком. — Мое изобретение, — сказал он. — Впрочем, для начала мы можем сделать и проще. Вашу драгоценность мы стянем проволокой так, что в нее не просочится больше ни капли крови. Представляете, как вы будете орать через час? А для того, чтобы вас успокоить, мы набьем вам ротик опилками. Не правда ли, мило? У него были стеклянные, светло-голубые глаза. — У нас много чудесных изобретений, — продолжал он. — Знаете ли вы, например, что можно сделать, используя огонь? Оба пса захохотали. — Используя тонкую раскаленную проволоку, — сказал красавчик, улыбаясь. — Медленно вводя ее в ухо или протягивая через нос, можно добиться многого, черный Шварц![22] Самое чудесное при этом состоит в том, что вы теперь находитесь в нашем полном распоряжении для проведения любых экспериментов. Он с силой наступил мне на ноги. Он стоял совсем близко, и я чувствовал запах духов, исходивший от него. Я не пошевелился; Я знал, что оказывать сопротивление бесполезно. Еще хуже было изображать из себя героя. Наибольшее удовольствие моим мучителям доставила бы возможность сломить меня. Поэтому при следующем ударе тростью я со стоном упал. Это было встречено хохотом. — Ну-ка, взбодрите его, Меллер, — сказал красавчик нежным голосом. Меллер вынул изо рта сигарету, наклонился надо мной и прижал ее к веку. Боль была такая, словно мне сунули огня в глаз. Все трое засмеялись. — Встань-ка, парнишечка, — сказал тот, что меня допрашивал. Я поднялся, шатаясь. Не успел я выпрямиться, как на меня обрушился новый удар. — Это пока все только легкие упражнения, чтобы разогреться, — сказал он. — Ведь у нас в распоряжении вся жизнь. Вся ваша жизнь, Шварц. Если вы еще будете симулировать, у нас есть для вас чудесный сюрприз. Вы сразу взлетите в воздух со всех четырех. — Я не симулирую, — сказал я. — У меня тяжелая сердечная болезнь. Может случиться так, что в следующий раз я не встану, что бы вы ни делали. Он повернулся к своим псам: — У нашего деточки болит сердце. Кто бы мог подумать? Он снова ударил меня, но я почувствовал, что мои слова произвели впечатление. Он не мог передать меня Георгу мертвым. — Ну как, не вспомнили еще адрес? — спросил он. — Проще вам сказать это теперь, чем после, когда у вас не останется зубов. — Я не знаю адреса. Я бы сам тоже хотел знать его. — Парнишечка, оказывается, хочет быть героем. Просто замечательно. Жаль только, что никто, кроме нас, не видит этого. Он бил меня ногами, пока не устал. Я лежал на полу, стараясь защитить лицо и промежность. — Так, — сказал он наконец. — Теперь мы запрем нашего парнишку в подвал. Потом отправимся поужинать и тогда уж займемся им по-настоящему. Устроим чудесное ночное заседание. Все это я знал. Вместе с Шиллером и Гете, которых они присвоили, это было частью культуры поклонников кулака. Я уже прошел через это в лагере в Германии. Однако теперь со мной была ампула с ядом. Меня обыскали небрежно и не нашли ее. Кроме того, внизу, в брюках, было зашито обнаженное бритвенное лезвие, закрепленное в куске пробки. Его они тоже не нашли. Я лежал в темноте. Странно, но в таких ситуациях отчаяние питается не сознанием того, что тебя ожидает, но мыслью о том, как глупо ты попался. Лахман видел, что меня схватили. Он, правда, не знал, что это было гестапо, так как со стороны казалось, что тут орудовала французская полиция. Однако, если самое позднее через день я не вернусь, Элен попытается разыскать меня через полицию и, наверное, узнает, в чьих руках я нахожусь. Тогда она явится сюда. Весь вопрос в том, захочет ли красавчик ждать до тех пор. Мне казалось, что он немедленно должен поставить в известность Георга. Если Георг в Марселе, то он еще вечером успеет Допросить меня. Он и был в Марселе. Элен видела именно его. Он вскоре приехал и начал меня допрашивать. Мне не хочется говорить об этом. Когда я падал в обморок, меня обливали водой. Потом меня снова отволокли в подвал. Только яд, который был у меня, дал мне силы выстоять. К счастью, у Георга не было терпения заниматься изощренными пытками, которые обещал мне красавчик. Но в своем роде он тоже был не плох. — Ночью он пришел еще раз, — сказал Шварц. — Он сел передо мной на табуретку, широко расставив ноги, — олицетворение абсолютной силы, с которой, как нам казалось, мы давно покончили в девятнадцатом веке и которая, несмотря на это, стала вдруг символом двадцатого. Впрочем, может быть, это случилось именно благодаря нашему заблуждению. В тот день мне пришлось лицезреть два проявления зла: красавчика и Георга, зло — абсолют и зло — жестокость. Худшим из двух был, конечно, красавчик, если тут вообще возможны какие-то сравнения. Он мучил с наслаждением, другой же просто для того, чтобы добиться своего. Между тем я выработал один план. Мне нужно было каким-либо образом выбраться из этого дома. Поэтому, когда Георг уселся передо мной, я сделал вид, что полностью сломлен. Я готов сказать, заявил я, если он меня пощадит. На лице у него застыла сытая, презрительная гримаса человека, который никогда не был в подобном положении и потому был уверен, что в случае чего выстоял бы, как герой. Но это не так. Такие типы выстоять не могут. — Я знаю, — сказал я. — Я слышал, как один офицер-гестаповец орал во все горло. Он прибил себе палец, когда избивал стальной цепью человека. А тот, которого он бил, молчал. — В ответ Георг пнул меня, — сказал Шварц. — Ты, кажется, собираешься еще ставить какие-то условия? — спросил он. — Я не ставлю никаких условий, — сказал я. Но если вы отвезете Элен в Германию, она снова убежит или лишит себя жизни. — Чепуха! — фыркнул Георг. — Элен не очень дорожит жизнью, — сказал я. — Она знает, что больна раком и что болезнь неизлечима. Он пристально взглянул на меня. — Ты лжешь, падаль! У нее какая-то женская болезнь, а вовсе не рак! — У нее рак. Это выяснилось, когда ее первый раз оперировали в Цюрихе. Уже тогда было слишком поздно. И ей об этом сказали. — Кто? — Человек, который ее оперировал. Она хотела знать. — Свинья! — прорычал Георг. — Но я поймаю этого подлеца! Через год мы сделаем Швейцарию немецкой. Вот негодяй! — Я хотел, чтобы Элен вернулась, — продолжал я. — Она отказалась. Но я думаю, что она сделала бы это, если бы я ей сказал, что мы должны разойтись. — Смешно. — Я мог бы это сделать так, что она возненавидела бы меня на всю жизнь, — сказал я. Я увидел, что мысль Георга усиленно работала. Я оперся на руки и наблюдал за ним. У меня даже заныл лоб, так сильно желал я навязать ему свою волю. — Каким образом? — спросил он наконец. — Она боится, что о ее болезни узнают и она станет возбуждать отвращение. Если только я скажу ей об этом, я для нее перестану существовать. Георг размышлял. Мне казалось, я следовал за каждым шагом его мысли. Он понимал, что это предложение было для него самым выгодным. Даже если бы ему удалось выпытать у меня адрес Элен, она возненавидела бы его еще больше. В то же время, если бы я повел себя с ней как подлец, ее ненависть обратилась бы против меня, а он выступил бы в качестве спасителя со словами: — Разве я не говорил тебе? — Где она живет? — спросил он. Я назвал ложный адрес. — В доме полдюжины выходов через подвалы на соседние улицы. Если явится полиция, она сможет легко ускользнуть. Она не убежит, если приеду один я. — Или я, — заявил Георг. — Она подумает, что вы меня убили. У нее есть яд. — Болтовня! Я помолчал. — А что ты хочешь за это? — спросил Георг. — Чтобы вы меня отпустили. По губам его скользнула усмешка. Словно зверь оскалил зубы. Я тотчас же понял, что он меня никогда не отпустит. — Хорошо, — сказал он затем. — Ты поедешь со мной. — Чтоб не выкинуть какого-нибудь трюка. Ты все скажешь ей при мне. Я кивнул. — Ну, давай! — он встал. — Умойся там под краном. — Я беру его с собой, — сказал он одному из псов, который слонялся с винтовкой по комнате. Тот отдал честь и распахнул дверь. — Сюда, рядом со мной, — указал мне Георг на место в машине. — Ты знаешь дорогу? — Отсюда нет. Из Каннебьера. Мы ехали сквозь холодную, ветреную ночь. Я надеялся — в то время, как машина замедлит ход или остановится, — вывалиться где-нибудь на дорогу. Однако Георг запер дверцу с моей стороны. Кричать же было бесполезно; никто бы не пришел на помощь человеку, если бы он вздумал кричать из немецкой автомашины. К тому же, прежде чем я успел бы второй раз подать голос из лимузина с поднятыми стеклами, Георг несколькими ударами лишил бы меня сознания. — Надеюсь, парень, что ты сказал правду, — прорычал он. — Иначе тебе придется отведать горячего. Я сидел, понурившись, на своем месте и почти упал вперед, когда машина вдруг неожиданно затормозила у освещенного перекрестка. — Не симулируй обморока, трус! — рявкнул Георг. — Мне плохо, — сказал я и медленно выпрямился. — Тряпка! Я разорвал нитки на обшлаге брюк. Во время второго тормоза я нащупал лезвие. В третий раз, ударившись головой о ветровое стекло, я наконец сжал его в руке. В темноте машины все это прошло незаметно. Шварц взглянул на меня. На лбу его блестели капельки пота. — Он никогда бы не отпустил меня, — сказал он. — Вы согласны с этим? — Конечно, не отпустил бы. — На одном из поворотов я резко крикнул, что было мочи: — Внимание! Слева! Неожиданный крик подействовал прежде, чем Георг успел что-нибудь сообразить. Его голова машинально метнулась влево, он нажал на тормоз и крепче вцепился в рулевое колесо. Я бросился на него. Лезвие в пробке было невелико, но я мгновенно полоснул им по шее и дальше, наискось, по горлу. Он бросил руль, потянулся руками к горлу, но вдруг обмяк и повалился влево. Он задел ручку, дверца распахнулась. Машину занесло в сторону, она въехала в кусты и остановилась. Георг вывалился из машины. Из горда у него хлестала кровь, он хрипел. Я перешагнул через него, прислушался. Меня обняла звенящая тишина, в которой шум мотора, казалось мне, отдавался громом. Я выключил мотор, и тишина сменилась шорохом ветра. Наконец, я понял, что то шумела у меня кровь в ушах. Я осмотрел Георга, потом начал искать лезвие бритвы с куском пробки. Оно слабо поблескивало на подножке машины. Я схватил его и стал ждать. Может быть, он еще жив и сейчас бросится на меня. Но он только дернулся раз, другой и затих. Я отбросил лезвие, но тут же подобрал его и зарыл в землю. Я выключил фары и прислушался. Все было тихо. До этого я ничего не решил заранее и теперь должен был действовать быстро. Чем позже меня обнаружат, тем лучше. Я снял с Георга одежду и связал ее в узел. Тело я оттащил в кусты. Пройдет порядочно времени, прежде чем его найдут, а потом потребуется еще время для того, чтобы установить, кто он такой. Может быть, на мое счастье, его просто спишут как неизвестного. Я попробовал мотор автомашины. Все было в порядке. Я дал задний ход и выехал на дорогу. В машине я нашел карманный фонарь. На сиденье и дверце была кровь, но кожа отчищалась легко. Я остановился у канавы и рубашкой Георга вымыл сиденье, дверцу и подножку. Я светил фонарем и тер до тех пор, пока не стало совершенно чисто. Потом я вымылся сам и сел в машину. Сидеть за рулем там, где сидел Георг, было тяжело, и меня все время пробирала дрожь отвращения. Мне все время казалось, что он вот-вот из темноты набросится на меня сзади. Я погнал машину вперед. Я поставил машину недалеко от дома в боковом переулке. Шел дождь. Я перешел через мостовую и глубоко вздохнул. Постепенно давала знать о себе боль во всем теле. Я остановился перед витриной одного магазина, в котором была разложена рыба, и взглянул в зеркало сбоку. В его неосвещенной темно-серебристой плоскости трудно было рассмотреть что-либо, я разобрал только, что лицо у меня было в кровоподтеках и ссадинах. Я глубоко вдыхал влажный воздух. Мне казалось невероятным, что я еще под вечер был здесь: с тех пор позади легла пропасть. Мне удалось незаметно проскользнуть мимо привратницы. Она уже спала и только что-то пробормотала вслед. Ничего особенного в том, что я вернулся поздно, для нее не было. Я быстро пошел вверх по лестнице. Элен не было. Я оглядел кровать и шкаф. Канарейка, разбуженная светом, принялась петь. За окном появилась кошка с горящими глазами — словно неприкаянная душа. Я подождал, затем проскользнул по коридору к Лахману и тихо постучал. Он тотчас же проснулся. У беглецов сон чуток. — Это вы, — сказал он, взглянув на меня, и замолчал. — Вы сказали что-нибудь моей жене? — спросил я. Он покачал головой: — Ее тут не было. И раньше часа она не возвращается. — Слава тебе, господи! Он посмотрел на меня, как на сумасшедшего. — Слава тебе, господи! — повторил я. — Значит, они ее, наверно, не поймали. Она просто гуляет, как обычно. — Просто гуляет, — повторил Лахман. — Что с вами случилось? — спросил он. — Меня допрашивали. Я бежал. — Полиция? — Гестапо. Все позади. Спите. — Гестапо знает, где вы? — Если бы они знали, меня бы здесь не было. А утром уже не будет. — Минуточку! — Лахман вытащил образок и маленький веночек. — Вот, возьмите с собой. Чудо. Иногда помогает. Гиршу удалось с этим перебраться через границу. Люди в Пиренеях очень набожны, а это вещи, освященные самим папой. — В самом деле? На губах его появилась чудесная улыбка: — Если они нас спасают, значит, на них лежит благословение самого бога. До свидания, Шварц. Я вернулся к себе и начал упаковывать вещи. Я чувствовал себя опустошенным, но нервы были напряжены до предела. У Элен в столе я нашел пачку писем. Они были адресованы в Марсель, до востребования. Я не стал раздумывать и положил их в ее чемодан. Я нашел и вечернее платье из Парижа и уложил его тоже. Потом я уселся у таза с водой и сунул туда руки. Обожженные ногти горели. Каждый вздох тоже причинял мне боль. Я смотрел на мокрые крыши и ни о чем не думал. Наконец я услышал ее шаги. Она появилась в дверях, как чудесное, печальное видение. — Что ты тут делаешь? — она ничего не знала. — Что с тобой? — Мы должны уехать, Элен, — сказал я. — Немедленно. — Георг? Я кивнул. Я решил, что постараюсь сказать ей как можно меньше о происшедшем. — Что с тобой было? — испуганно спросила она и подошла ближе. — Они меня арестовали. Мне удалось бежать. Меня будут искать. — Мы должны уехать? — Немедленно. — Куда? — В Испанию. — Как? — Пока в машине. Уедем как можно дальше. Ты можешь собраться? — Да. Я видел, что она колеблется. — У тебя опять боли? — спросил я. Она кивнула. «Кто эта женщина у дверей? — мелькнуло вдруг у меня. — Я ей чужой. И почему?» — У тебя есть еще ампулы? — Немного. — Мы раздобудем еще. — Выйди на минуту, — попросила она. Я вышел в коридор. Двери начали приоткрываться, и в щелях показались лица с глазами лемуров. Лица крошечных одноглазых Полифемов с перекошенными ртами. Вверх по лестнице, в серых длинных кальсонах, взбежал Лахман, похожий на кузнечика. Он сунул мне бутылочку коньяка: — Он вам понадобится! — шепнул он. — Да здравствует солидарность! Я тут же сделал большой глоток. — У меня есть деньги, — сказал я, — Вот! Дайте мне еще целую бутылку! Я взял себе бумажник Георга. Там было много денег. Лишь на мгновение у меня появилась мысль выбросить его. Я нашел и его паспорт. Он лежал у него в кармане вместе с моим и с паспортом Элен. Одежду Георга я связал в узел, сунул туда камень и выбросил в гавани в море. Паспорт его я тщательно изучил при свете карманного фонаря. Я поехал к Грегориусу, разбудил его и попросил заменить фотографию Георга моей. Сначала он с ужасом отказался. Подделка эмигрантских паспортов стала его ремеслом, и тут он чувствовал себя богом, которого он, кстати сказать; считал ответственным за все это свинство. Однако паспорта высшего гестаповского чиновника он не видел еще никогда. Я заявил ему, что для него вовсе не обязательно подписывать свою работу, как это делают художники. За все отвечаю я, и никто никогда о нем не узнает. — А если вас будут пытать? Я указал ему на свое лицо и руки. — Я еду через час, — сказал я. — С таким лицом, в качестве эмигранта, я не проеду и десять километров. Мне же надо перебраться через границу. Это мой единственный шанс. Вот мой паспорт. Сфотографируйте мое фото и этим снимком замените старую фотографию на гестаповском паспорте. Сколько это будет стоить? Деньги у меня есть. Грегориус согласился. Лахман принес вторую бутылку коньяка. Я заплатил ему и вернулся в комнату. Элен стояла у ночного столика. Ящик, в котором лежали письма, был выдвинут. Она задвинула его и подошла ко мне вплотную. — Это сделал Георг? — спросила она. — Там была целая компания. — Будь он проклят! — сказала она и отошла к окну. Кошка отпрыгнула прочь. Элен распахнула окно. — Будь он проклят! — повторила она страстно, с такой силой, словно заклинала его в таинственном ритуале. — Будь проклят на всю жизнь, навсегда!.. Я взял ее за стиснутые руки, отвел от окна. — Нам нужно уезжать отсюда. Мы спустились вниз по лестнице. Из каждой двери нас провожали взглядами. Чья-то серая рука поманила меня: — Шварц! Не берите с собой рюкзак! Жандармы за ними смотрят в оба. У меня есть чемодан из искусственной кожи, вполне приличный… — Спасибо, — ответил я. — Мне не нужен теперь чемодан. Мне нужна удача. — Мы будем держать большой палец кверху, за вашу удачу… Элен шла впереди. Я услышал, как у дверей какая-то промокшая до костей уличная шлюха посоветовала ей оставаться лучше дома: дождь разогнал всю клиентуру. «Это хорошо, — подумал я. — Пустынные улицы — вот что нам нужно». Элен отшатнулась, увидев машину. — Украдена, — сказал я. — На ней мы должны удрать подальше. Садись. Было еще темно. Дождь потоками лил по ветровому стеклу. Если на подножке еще оставалась кровь, ее давно смыло. Я остановился поодаль от дома, где жил Грегориус. — Постой здесь, — сказал я Элен и указал на стеклянную витрину магазина, где были разложены принадлежности для рыбной ловли. — Мне нельзя остаться в машине? — Нет. Если кто-нибудь появится, веди себя так, словно ты ловишь клиентов. Я сейчас вернусь. У Грегориуса все было готово. Его страх сменился теперь гордостью художника. — Самое трудное было подогнать мундир, — сказал он. — Ведь вы сняты в штатском. Тогда я просто взял и отрезал ему голову. Он отклеил фотографию Георга, вырезал на ней голову и шею, наложил мундир на мое фото и сфотографировал таким образом. — Обер-штурмбаннфюрер Шварц, — сказал он с гордостью. Снимок он уже высушил и наклеил на место. — Печать пришлось подделать, — сказал он. — Да если паспорт начнут проверять, вы все равно пропали, даже если бы печать была настоящей. Ваш старый паспорт цел. Вот он. Он отдал мне оба паспорта и остаток фотографии Георга. Я разорвал ее на мелкие части, спускаясь по лестнице, и на улице швырнул в воду, текущую по мостовой. Элен ждала. Еще раньше я проверил в машине горючее: бак был полон. Если все будет хорошо, бензина хватит, чтобы перебраться через границу. Мне по-прежнему везло: в машине — в ящике, возле панели управления, — лежало разрешение на переход границы. Я увидел, что им пользовались уже дважды. Я решил, что нам следует пересечь границу не в том месте, где машина была уже известна. Я нашел еще и карту, выпущенную бензиновой фирмой Мишлен, пару перчаток и автомобильный атлас дорог европейских стран.

The script ran 0.002 seconds.