Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Генрик Сенкевич - Quo vadis (Камо грядеши) [1894-1896]
Язык оригинала: POL
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_history, История, О любви, Роман

Аннотация. В восьмой том Собрания сочинений Генрика Сенкевича (1846—1916) входит исторический роман «Quo vadis» (1896).

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 

– Где ты был, когда начался пожар? – А я направлялся к моему другу Эврицию, господин, у которого была лавка возле Большого Цирка, и размышлял как раз об учении Христовом, когда стали кричать: «Огонь!» Люди сбегались к Цирку, ища спасения и из любопытства, но, когда пламя охватило весь Цирк и огонь вдобавок стал вспыхивать в других местах, надо было подумать о своем спасении. – И ты видел людей, бросавших факелы в дома? – Чего я только не видел, о внук Энея! Видел людей, прокладывавших себе дорогу в толпе мечами, видел драки и растоптанные внутренности человеческие на мостовой. Ах, господин, если бы ты это видел, ты подумал бы, что варвары захватили город и учиняют резню. Вокруг меня люди кричали, что настал конец света. Некоторые вовсе потеряли голову, они уже не думали о бегстве, но бессмысленно стояли и ждали, пока их не охватит огонь. Другие лишились рассудка, третьи выли от отчаяния, но видел я и таких, что выли от радости, – есть ведь на свете, господин мой, немало дурных людей, которые неспособны оценить благотворность вашего милостивого господства и справедливых законов, на основании коих вы отымаете у всех их достояние и присваиваете его. Решительно, люди не умеют смиряться с волею богов! Виниций был слишком поглощен своими мыслями, чтобы заметить иронию, звучавшую в речах Хилона. Он содрогался от ужаса при одном предположении, что Лигия могла оказаться среди этой сумятицы, на этих страшных улицах, на которых топтали человеческие внутренности. И хотя он уже раз десять спрашивал у Хилона обо всем, что тот мог знать, он снова обратился к нему с вопросом: – А ты их видел в Остриане собственными глазами? – Видел, сын Венеры, видел девушку, видел доблестного лигийца, святого Лина и апостола Петра. – До пожара? – Да, о Митра, до пожара. У Виниция, однако, появилось подозрение, что Хилон его обманывает; придержав мула, он грозно взглянул на старого грека и спросил: – А ты что там делал? Хилон смутился. Хотя ему, как и многим, казалось, что вместе с гибелью Рима приходит конец и римскому владычеству, но покамест он ведь был с Виницием один на один и он вспомнил, что Виниций под угрозой страшной кары запретил ему шпионить за христианами, особенно за Лином и Лигией. – Господин мой, – сказал он, – почему ты мне не веришь, что я их люблю? Да, да! Я был в Остриане, потому что я уже наполовину христианин. Пиррон научил меня ставить добродетель выше философии, вот я и льну все больше к людям добродетельным. А вдобавок, о господин, я беден, и пока ты, о Юпитер, развлекался в Анции, я частенько голодал, сидя за книгами, – тогда я шел в Остриан и садился там у ограды, потому что христиане, хоть сами бедняки, подают больше милостыни, чем все прочие жители Рима вместе взятые. Это объяснение показалось Виницию убедительным, и он спросил уже менее грозно: – А не знаешь ты, где на это время поселился Лин? – Однажды ты меня за любопытство наказал, господин, и прежестоко, – отвечал грек. Виниций промолчал. Они продолжали погонять мулов. – Господин, – отозвался немного погодя грек, – ведь если бы не я, ты не нашел бы девушку, но если мы ее отыщем теперь, ты не забудешь о бедном мудреце? – Ты получишь дом с виноградником возле Америолы[357], – ответил Виниций. – Благодарю тебя, Геркулес! С виноградником? О, благодарю тебя! О да, с виноградником! Они миновали холмы Ватикана, алевшие в зареве пожара, но за Навмахией повернули направо, чтобы, пересекши Ватиканское поле, приблизиться к реке и, переправясь через нее, добраться до Фламиниевых ворот. Хилон внезапно остановил мула и сказал: – Мне в голову пришла хорошая мысль, господин. – Говори, – сказал Виниций. – Между Яникульским холмом и Ватиканом, за садами Агриппины, есть подземелья, из которых добывали камень и песок для сооружения цирка Нерона. Послушай моего совета, господин! В последнее время иудеи, которых, как ты знаешь, за Тибром великое множество, стали жестоко преследовать христиан. Ты, конечно, помнишь, что еще при божественном Клавдии были из-за этого такие волнения, что императору пришлось изгнать иудеев из Рима. Теперь же, когда они возвратились и благодаря покровительству Августы чувствуют себя в безопасности, они с тем большею наглостью чинят вред христианам. Уж я-то знаю! Сам видел. Против христиан не было издано ни одного эдикта, но иудеи обвиняют их перед префектом города, будто они умерщвляют детей, чтят осла и проповедуют не признанное сенатом учение, а покамест сами избивают христиан и громят их молитвенные дома с таким ожесточением, что те вынуждены от них скрываться. – Что ты хочешь этим сказать? – спросил Виниций. – А то, господин, что синагоги существуют за Тибром совершенно открыто, но христиане, дабы избежать гонений, вынуждены молиться тайно, и они собираются в заброшенных сараях за городом или в песчаных карьерах. Те, кто живет за Тибром, как раз избрали себе вот этот карьер, образовавшийся при сооружении цирка и домов вдоль Тибра. Теперь, когда город гибнет, приверженцы Христа наверняка молятся. Мы найдем их несметное множество здесь, в подземных убежищах, поэтому мой совет, господин, заглянуть туда по дороге. – Но ты же говорил, что Лин ушел в Остриан! – с досадою вскричал Виниций. – А ты мне пообещал дом с виноградником возле Америолы, – возразил Хилон, – и я намерен искать девушку повсюду, где есть надежда ее найти. После того как начался пожар, они могли вернуться за Тибр. Могли обогнуть город кругом, как огибаем мы его сейчас. У Лина есть дом, ему, возможно, захотелось быть поближе к дому, чтобы взглянуть, не захватил ли пожар и тот квартал. Если же они вернулись, тогда я клянусь тебе, господин, Персефоной[358], что мы застанем их на молитве в подземелье или на худой конец узнаем о них что-нибудь. – Ты прав, веди туда! – сказал трибун. Хилон, не раздумывая, свернул налево, к холму. На одну минуту склон холма заслонил их от пожара, и, хотя ближайшие выступы были освещены, сами они оказались в тени. Миновав Цирк, оба еще раз повернули налево и углубились в некое подобие ущелья, где было совершенно темно. Но в темноте Виниций заметил множество мерцавших огоньков. – Это они! – сказал Хилон. – Их нынче будет там больше, чем когда-либо, потому что другие молитвенные дома сгорели или полны дыма, как и все Заречье. – Да, я слышу пенье, – сказал Виниций. Из темного отверстия в холме действительно доносились голоса поющих, и фонарики исчезали в нем один за другим. Однако из боковых лощин появлялись все новые фигуры, и вскоре Виниций и Хилон очутились в густой толпе. Хилон сполз с мула и, кивнув шедшему рядом подростку, сказал ему: – Я служитель Христа и епископ. Подержи наших мулов, мальчик, и ты получишь от меня благословение и отпущение грехов. Не дожидаясь ответа, он сунул мальчику в руку поводья, и вместе с Виницием они присоединились к двигавшемуся в направлении холма людскому потоку. Вскоре они оказались под землей и двигались дальше при слабом свете фонарей по темному коридору, пока не пришли в просторную пещеру, из которой, видимо, еще недавно брали камень, – на стенах виднелись свежие изломы. Здесь было светлей, чем в коридоре, – кроме светильников и фонарей пещера освещалась факелами. При их огнях Виниций разглядел толпу коленопреклоненных, воздевавших руки кверху. Лигии, апостола Петра, Лина он тут не видел, но лица окружавших его людей исполнены были торжественности и глубокого волнения. На некоторых лицах можно было прочитать ожидание, тревогу, надежду. Мерцающий свет отражался в белках заведенных глаз, пот струился по бледным как полотно лбам; одни, стоя на коленях, пели, другие с жаром повторяли имя Христово, иные ударяли себя в грудь. Было заметно, что все ждут с минуты на минуту чего-то необычайного. Но вот песнопения смолкли, и в нише, образовавшейся на месте отбитой огромной глыбы, появился знакомый Виницию Крисп – лицо его, светившееся экстатическим восторгом, было бледно, фанатично, сурово. Взгляды всех обратились к нему как бы в ожидании слов ободрения и надежды, а он, осенив крестом собравшихся, заговорил торопливо, временами чуть ли не сбиваясь на крик: – Сокрушайтесь о грехах ваших, ибо настал час! На город злодеяний и разврата, на новый сей Вавилон обрушил господь огонь губительный. Пробил час суда, гнева и гибели! Предсказал господь пришествие свое, и скоро вы его узрите! Но придет он уже не в облике агнца, отдавшего свою кровь за грехи ваши, но как грозный судия, который в справедливости своей низринет в бездну грешников и неверующих… Горе миру сему и горе грешникам, ибо не станет уже для них милосердия. Я вижу тебя, Христос! Звезды градом сыплются на землю, солнце меркнет, земля разверзает бездны свои, и мертвые восстают, а ты грядешь средь звуков трубных и сонмов ангельских, средь громов и молний. Я вижу, я слышу тебя, Христос! Тут он умолк, и, подняв лицо, как бы стал всматриваться во что-то далекое и ужасающее. В эту минуту послышались в пещере глухие раскаты грома – один, другой, третий. Это в пылающем городе с невероятным шумом рушились целые ряды сгоревших домов. Но большинство христиан сочло эти громовые раскаты явным знаком, что грозный час настал, ибо вера в близость второго пришествия Христа и в конец света всегда была среди них сильна, а теперь ее еще укрепил пожар города. И страх божий потряс сердца верующих. Многие стали повторять: «День суда!.. Се грядет!» Некоторые закрывали руками лицо, убежденные, что сейчас содрогнется земля в своих основах и из недр ее выйдут чудища адовы, чтобы терзать грешников. Другие кричали: «Смилуйся, Христос! Будь милосерд, избавитель наш!» Одни громко каялись в грехах, иные бросались друг другу в объятья, дабы в роковой миг чувствовать рядом дружеское сердце. Были, однако, и такие, на чьих лицах не было ни тени тревоги, но блуждала блаженная улыбка, словно они уже вознесены в обитель райскую. В нескольких местах раздались громкие возгласы – это одержимые религиозным экстазом выкрикивали непонятные слова неведомых языков. Из темного угла пещеры кто-то завопил: «Пробудись, спящий!» Весь этот шум покрывал голос Криспа: «Бодрствуйте! Бодрствуйте!» Временами, однако, наступала тишина, точно все, затаив дыхание, ждали, что произойдет дальше. И тогда слышался отдаленный грохот рассыпавшихся в прах зданий, после чего опять раздавались стоны, молитвы, выкрики и призывы: «Искупитель, смилуйся!» А Крисп увещевал собравшихся: «Отрекитесь от благ земных, ибо вскоре земля уйдет из-под ног ваших! Отрекитесь от земной любви, ибо господь уничтожит тех, кто жен и детей любил сильнее, нежели его! Горе тем, кто возлюбил творение больше, нежели творца! Горе богатым! Горе лихоимцам! Горе развратникам! Горе мужу, жене и детям!» Внезапно страшный грохот, сильнее всех предыдущих, сотряс каменоломню. Все упали ничком, простерши руки в стороны, дабы тело, приняв форму креста, было защищено от злых духов. Воцарилась тишина, в которой слышались лишь учащенное дыханье да испуганный шепот: «Иисусе, Иисусе, Иисусе!» Кое-где плакали дети. Но тут над простершейся ниц толпою чей-то спокойный голос произнес: – Мир вам! То был голос апостола Петра, который только что вошел в пещеру. Его приветные слова вмиг рассеяли страх, как успокаивает перепуганное стадо само появление пастуха. Люди начали подниматься с земли, подвигаться поближе к коленам апостола, будто ища у него защиты, а он, простерши над ними руки, заговорил: – Почто тревожитесь в сердцах ваших? Кому из вас ведомо, что может с ним статься, пока не пришел его час? Господь покарал огнем Вавилон, но над вами, которые омыты крещеньем и грехи которых искуплены кровью агнца, будет милосердие его, и вы умрете с именем его на устах ваших. Мир вам! После грозных, беспощадных речей Криспа слова Петра были для собравшихся целительным бальзамом. Вместо страха божия души исполнились любовью к богу. Люди эти снова обрели того Христа, которого полюбили, слушая рассказы апостола, – не судию неумолимого, но кроткого и терпеливого агнца, чье милосердие во сто крат превосходит человеческие прегрешения. Чувство облегчения и покой вселились в сердца верующих вместе с благодарностью апостолу. С разных сторон послышались голоса: «Мы овцы твои, паси нас!» А те, кто был поближе к нему, просили: «Не покидай нас в день гибели!» – и припадали к его коленам. Видя это, Виниций подошел к апостолу, ухватился за край его плаща и, склонив голову, сказал: – Спаси меня, святой старец! Я искал ее в дыме пожара и в толпе людской, но нигде не мог найти. Я верю, что ты можешь вернуть ее мне. Петр положил руку ему на голову. – Уповай, сын мой, – молвил он, – и иди за мною.  Глава XLVI   Город все еще горел. Большой Цирк обратился в руины, в кварталах, которые загорелись первыми, целые улицы лежали в развалинах. И каждый раз, когда обрушивалось какое-то здание, столбы огня взлетали до самого неба. Ветер переменился – теперь он с огромной силой дул от моря, неся на Целий, на Эсквилин и на Виминал волны огня, град головешек и углей. Но уже начались спасательные работы. По распоряжению Тигеллина, который третьего дня приехал из Анция, принялись сносить дома на Эсквилине, чтобы огонь, наткнувшись на пустое место, погас сам по себе. Но это была жалкая попытка, предпринятая ради спасения еще не затронутой части города, – спасти же то, что уже горело, нечего было и думать. При этом надо было позаботиться и о мерах предотвращения последствий катастрофы. Вместе с Римом гибли несметные сокровища, гибло имущество его жителей – и вокруг его стен теперь бродили сотни тысяч совершенно нищих людей. На следующий же день толпа погорельцев ощутила терзания голода – ведь огромные запасы продовольствия, хранившиеся в городе, горели, как и все кругом, а среди всеобщего смятения и развала никто до тех пор не подумал о подвозе провианта. Лишь по приезде Тигеллина были посланы в Остию распоряжения, а тем временем скопища людские становились все более угрожающими. Дом возле Аппиева акведука[359], где временно поселился Тигеллин, осаждали женщины, вопившие с утра до поздней ночи: «Хлеба и крова!» Тщетно преторианцы, приведенные из большого лагеря между Соляной и Номентанской дорогами, пытались поддержать хоть какой-то порядок. Во многих местах им оказывали вооруженное сопротивление, а иногда толпы безоружных людей, указывая на горящий город, кричали им: «Убивайте нас! Мало вам этого пожара?» Осыпали бранью императора, августиан, преторианских солдат, возмущение с каждым часом нарастало. Тигеллин, глядя ночью на тысячи горевших вокруг города костров, говорил себе, что это костры вражеского лагеря. По его приказу в город, кроме муки, подвезли как можно больше испеченных хлебов из Остии и из окрестных городов и селений, но, когда первые партии прибыли ночью на Торговую пристань, народ сломал ворота со стороны Авентина и в мгновение ока в страшной толчее и давке расхватал весь запас. При лунном свете люди дрались за хлебы, множество которых втаптывалось в землю. Мука из разорванных мешков словно бы снегом покрыла все пространство от складов до луга Друза и Германика, и беспорядки продолжались до тех пор, пока солдаты не заняли окружающие дома и не стали разгонять толпу стрелами и камнями. Никогда еще со времен нашествия галлов под водительством Бренна не постигало Рим подобное бедствие. Многие с отчаянием сравнивали тот и этот пожары. Но тогда, по крайней мере, уцелел Капитолий. Ныне же и Капитолий был окружен зловещим огненным венцом. Мрамор в огне не горел, но по ночам, когда ветер на миг разгонял языки пламени, видно было, что ряды колонн стоящего наверху храма Юпитера раскалились и светятся красноватым светом, наподобие тлеющих углей. Кроме того, во времена Бренна население Рима было более нравственным, сплоченным, приверженным своему городу и его алтарям, а ныне вокруг пылающего города бродили разноязычные толпы, состоявшие в большей своей части из рабов и вольноотпущенников, разнузданные, бесшабашные, готовые под давлением нужды обратиться против властей и города. Однако сами размеры бедствия, наполняя сердца ужасом, в известной мере расслабляли толпу. Вслед за пожаром могли прийти голод и болезни – к довершению несчастья стоял неимоверный июльский зной. Раскаленным от огня и солнца воздухом невозможно было дышать. Ночь не только не приносила облегчения, но была таким же кромешным адом. Днем взорам являлось зловещее, чудовищное зрелище. Гигантский город на холмах, превратившийся в грохочущий вулкан, и вокруг него, до самой Альбанской горы, сплошной необозримый лагерь кочевников – хибарки, шатры, шалаши, повозки, тачки, носилки, лотки, костры, все это затянуто пеленою дыма и пыли, освещено рыжими лучами солнца, пробивающимися сквозь огонь пожаров, кругом шум, гам, крики, проклятья, повсюду ненависть и страх. В этом небывалом скоплении мужчин, женщин и детей можно было среди квиритов увидеть множество греков, лохматых светловолосых людей севера, африканцев и азиатов, наряду с римскими гражданами – рабов, вольноотпущенников, гладиаторов, купцов, ремесленников, крестьян и солдат – поистине то было людское море, окружавшее остров огня. Самые различные вести волновали это море, как ветер – воды морские. Слухи бывали ободряющие и наводящие страх. Толковали об огромных запасах зерна и одежды, которые должны прибыть на Торговую пристань и будут раздаваться бесплатно. Говорили также, что по приказу императора из провинций Азии и Африки будут вывезены все их богатства и собранное таким образом добро разделят между жителями Рима, чтобы каждый мог себе построить собственный дом. Но одновременно распространялись и другие вести – вода в водопроводах отравлена, Нерон хочет уничтожить город и сгубить его жителей всех до единого, чтобы затем перебраться в Грецию или в Египет и оттуда править миром. Каждый слух распространялся с быстротой молнии, и каждый находил в толпе готовых ему поверить, возбуждая вспышки надежды или гнева, страха или ярости. В конце концов тысячами этих бездомных овладело лихорадочное безумие. Вера христиан, что конец света в огне близок, с каждым днем все больше ширилась и среди приверженцев языческих богов. Люди впадали в отупение или в ярость. Среди освещенных луною облаков им виделись боги, глядящие на гибель земли, – к ним простирали руки, моля о жалости либо проклиная. Между тем солдаты с помощью горожан продолжали рушить дома на Эсквилине, на Целии, а также в Заречье, благодаря чему там уцелела значительная часть зданий. Но в центре города горели несметные сокровища, награбленные за века побед, горели произведения искусства, великолепные храмы и неоценимые памятники римской древности и римской славы. Предсказывали, что от всего города едва ли уцелеет несколько расположенных на окраинах кварталов и что сотни тысяч людей останутся без крова. Тигеллин слал письмо за письмом, умоляя императора приехать и присутствием своим успокоить отчаявшийся народ. Однако Нерон двинулся в путь лишь тогда, когда пламя охватило «Domus transitoria»[360]. Тут он уже поторопился, чтобы не упустить час, когда пожар будет в самом разгаре.  Глава XLVII   Тем временем огонь достиг Номентанской дороги, а от нее, вместе с переменою ветра, повернул к Широкой дороге и к Тибру, обогнул Капитолий, разлился по Бычьему рынку и, уничтожая то, что пощадил при первом порыве, снова приблизился к Палатину. Тигеллин собрал все отряды преторианцев и отправлял одного гонца за другим к подъезжавшему императору, извещая, что он застанет зрелище во всем великолепии, так как пожар еще усилился. Нерон, однако, хотел прибыть ночью, дабы лучше проникнуться трагической картиной гибнущего города. Поэтому в окрестностях Альбанского озера он задержался и, призвав в свой шатер трагика Алитура, репетировал с его помощью позу, выражение лица, взгляда и упражнялся в жестикуляции, яростно споря, нужно ли при словах: «О, город священный, что более прочным казался, чем Ида[361]», – воздеть вверх обе руки или же, держа в одной формингу, опустить ее вдоль тела, а поднять лишь одну руку. И этот вопрос представлялся ему в ту минуту важнее всего прочего. С наступлением сумерек он наконец выехал, но по дороге еще спрашивал совета у Петрония, не вставить ли в стихи, посвященные бедствию, несколько великолепных кощунственных выпадов против богов и не должны ли таковые слова – рассуждая с точки зрения искусства – сами невольно вырваться из уст у человека в подобном положении, теряющего родимый кров. Около полуночи Нерон приблизился к городским стенам со своей многочисленной свитой, состоявшей из придворных, сенаторов, всадников, вольноотпущенников, рабов, женщин и детей. Шестнадцать тысяч преторианцев, построясь в боевые шеренги вдоль дороги, наблюдали за порядком и безопасностью въезда императора, удерживая на расстоянии волнующийся народ. Римляне осыпали проклятьями проезжавшую императорскую свиту, кричали и свистели, но напасть не решались. А во многих местах слышались рукоплескания – это радовалась голытьба, которая, ничего не имея, ничего при пожаре не потеряла и лишь надеялась на более щедрые, чем обычно, раздачи зерна, оливкового масла, одежды и денег. Но вот по данному Тигеллином знаку звуки труб и рогов заглушили и крики, и свист, и рукоплескания. Проехав через Остийские ворота, Нерон на миг остановился, чтобы произнести фразу: «Бездомный властелин бездомного народа, где преклоню я на ночь злосчастную свою голову!» – после чего, спустившись по склону Дельфина, взошел по сооруженной для него лестнице на Аппиев акведук; вместе с ним поднялись и августианы, и хор певцов с кифарами, лютнями и другими музыкальными инструментами. Собравшиеся на акведуке, затаив дыхание, ждали, не изречет ли император каких-нибудь великих слов, которые – ради собственной безопасности – необходимо будет запомнить. Однако Нерон, облаченный в пурпурную тогу, в золотом лавровом венке, стоял безмолвно и созерцал с торжественным видом бушующую стихию огня. Когда же Терпнос подал ему золотую лютню, он вознес глаза к залитому багровым заревом небу, словно бы ожидая вдохновения свыше. Народ издали указывал на него, освещенного кровавым багрянцем. Над городом, клубясь, шипели огненные змеи, там пылали древние, священные памятники – пылал храм Геркулеса, сооруженный Эвандром[362], и храм Юпитера Статора, и храм Луны, построенный еще Сервием Туллием, и дом Нумы Помпилия[363], и святилище Весты с пенатами[364] римского народа; окруженный пламенными космами, время от времени являлся взорам Капитолий – то горело прошлое, горела душа Рима, а он, император, стоял с лютней в руке, с миной трагического актера и с мыслями не о гибнущей отчизне, но о своей позе и о патетических словах, которыми он искусно выразит величие бедствия, дабы возбудить всеобщее изумление и снискать бурные аплодисменты. Он ненавидел этот город, ненавидел его обитателей, он любил только свое пенье и свои стихи – поэтому в душе был рад, что наконец-то видит трагедию, подобную той, которую описывал в своих стихах. Стихотворец был счастлив, декламатор испытывал вдохновение, искатель сильных ощущений упивался ужасающим зрелищем, с наслаждением думая, что даже гибель Трои была мелочью в сравнении с гибелью этого гигантского города. Чего еще было желать! Вот он Рим, миродержавный Рим, пылает, а он, Нерон, стоит на аркадах акведука с золотою лютней в руке – у всех на виду, весь в пурпуре, великолепный, поэтичный, вызывая всеобщий восторг. Где-то там, внизу, во мраке, копошится и ропщет народ. Пусть себе ропщет! Пройдут века, минуют тысячелетья, а люди будут помнить и прославлять поэта, который в такую ночь воспевал падение и пожар Трои. Что против него Гомер? Что сам Аполлон со своею выдолбленною из дерева формингой? Тут он воздел руки, затем ударил по струнам и произнес слова Приама:   Предков гнездо моих, о, колыбель дорогая!..   Голос его на открытом воздухе, при гуле пожара и отдаленном гомоне многотысячной толпы, звучал странно тихо, дрожал и прерывался, а вторившие струны лютни слабо дребезжали, напоминая жужжанье мухи. Но сенаторы, государственные мужи и августианы, столпившиеся на акведуке, слушали, опустив головы в немом восхищении. А Нерон пел долго и настраивался на все более горестный лад. В те минуты, когда он останавливался набрать дыхание, хор певцов повторял последний стих, после чего Нерон заимствованным у Алитура жестом сбрасывал с плеча трагическую сирму[365], ударял по струнам и продолжал пенье. Закончив песнь, сочиненную прежде, он стал импровизировать в надежде на то, что картина пожара подскажет ему вдохновенные сравнения. И постепенно лицо его стало преображаться. Не то чтобы его и вправду волновала гибель родного города, нет, он был упоен и растроган пафосом собственных стихов, и настолько, что вдруг со стуком уронил лютню к своим ногам и, укутавшись в сирму, застыл, будто окаменев, напоминая одну из статуй Ниобидов[366], украшавших Палатинское подворье. После минутного безмолвия грянул гром рукоплесканий. Но вдали им ответил вой возмущенной толпы. Теперь никто уже не сомневался, что это император приказал сжечь город, чтобы любоваться зрелищем и петь на пожаре свои песни. Услышав вопль сотен тысяч голосов, Нерон обернулся к августианам и с грустной, полной смирения усмешкой несправедливо обиженного произнес: – Вот так способны квириты оценить меня и поэзию! – Негодяи! – отвечал Ватиний. – Прикажи, государь, преторианцам ударить по ним. – Могу ли я полагаться на верность солдат? – спросил Нерон у Тигеллина. – О да, божественный! – ответил префект. Но Петроний, пожимая плечами, заметил: – На их верность, но не на их число. А пока лучше оставайся здесь, где стоишь, – здесь безопаснее всего, а народ этот еще надо успокоить. Таково же было мнение Сенеки и консула Лициния. Между тем возмущение в долине нарастало. Люди хватали камни, шесты от палаток, отрывали доски от повозок и тачек, вооружались всяческими железными предметами. Вскоре несколько командиров когорт явились с донесением, что теснимые толпою преторианцы с величайшим трудом удерживают боевой порядок и, не имея приказа наступать, не знают, что делать. – О боги! – воскликнул Нерон. – Что за ночь! С одной стороны пожар, с другой – разбушевавшееся море людское. И он стал подыскивать слова, которые наилучшим образом передавали бы опасность этой минуты, но, видя вокруг себя бледные лица и тревожные взгляды, также поддался страху. – Дайте мне темный плащ с капюшоном! – воскликнул он. – Неужто и в самом деле придется сражаться? – Государь, – неуверенным тоном ответил Тигеллин, – я сделал все, что мог, но опасность велика… Обратись с речью к народу и пообещай ему что-нибудь. – Императору говорить с народом? Пусть это сделает кто-нибудь от моего имени. Кто возьмется? – Я, – спокойно отозвался Петроний. – Иди, друг! Ты мой самый верный друг в любой беде. Иди и не скупись на обещанья. Со спокойным и насмешливым видом Петроний, обратясь к свите, промолвил: – Со мною пойдут присутствующие тут сенаторы, а кроме них Пизон, Нерва и Сенецион. После чего он не спеша спустился с акведука, и те, кого он назвал, сошли вслед за ним – не без колебаний, но несколько ободренные его спокойствием. Остановясь у подножья аркад, Петроний велел подать себе белого коня и, сев на него, поехал во главе небольшого этого шествия мимо преторианских шеренг к черной воющей толпе, совсем безоружный, лишь с тонкой тросточкой из слоновой кости, на которую обычно опирался при ходьбе. Подъехав вплотную к толпе, он решительно погнал коня в самую гущу. Вкруг него виднелись при свете пожара поднятые кверху руки со всевозможным оружием, горящие гневом глаза, потные лица и кричащие, с пеной на губах, рты. Взбешенная толпа вмиг сомкнулась за ним и его спутниками, а далее, сколько хватал глаз, действительно темнело море голов, подвижное, бурлящее, грозное море. Крики, все усиливаясь, перешли в какое-то нечеловеческое рычанье; колья, вилы, даже мечи мелькали над головою Петрония, однако он ехал вперед, все углубляясь в толпу, с холодным, равнодушным, презрительным видом. Иногда он ударял тростью по головам самых наглых, точно прокладывал себе дорогу в обычной уличной толпе, и его уверенность, его спокойствие внушали удивление беснующейся черни. Наконец его узнали, тогда раздались возгласы: – Петроний! Арбитр изящества! Петроний! – Петроний! – слышалось теперь со всех сторон. И при звуках этого имени лица становились менее злобными, а вопли менее яростными – хотя этот утонченный патриций никогда перед народом не заискивал, народ его любил. Он слыл человеком милостивым и щедрым, и особенно возросла его популярность со времени суда по делу об убийстве Педания Секунда, где он выступал за смягчение жестокого приговора, осуждавшего на смерть всех рабов префекта. Тысячи римских рабов тогда прониклись таким пылким чувством к нему, какое лишь угнетенные и отверженные могут испытывать к тем, кто оказал им хоть немного сочувствия. Кроме того, в эту минуту ярость толпы сдерживало также любопытство – им хотелось знать, что скажет посланец императора, так как никто не сомневался, что Петроний послан императором. А тот снял с себя белую с пурпурной каймой тогу, поднял ее над головой и стал ею махать в знак того, что хочет говорить. – Тише! Тише! – закричали вокруг. Довольно быстро шум стих. Тогда Петроний, выпрямившись в седле, заговорил звучным, спокойным голосом: – Граждане! Пусть те, кто меня услышит, повторят мои слова дальше стоящим, но, прежде всего, ведите себя как люди, а не как звери на арене. – Мы слушаем, слушаем! – Итак, слушайте! Город будет отстроен заново. Сады Луккула, Мецената[367], Цезаря и Агриппины будут для вас открыты! Завтра начнутся раздачи хлеба, вина и масла, чтобы каждый мог досыта набить себе брюхо! Потом император устроит вам игры, каких еще свет не видал, и во время игр вам будут выданы угощение и подарки. После пожара вы станете богаче, чем были до пожара! Ему ответил рокот толпы, который расходился от центра во все стороны, как расходятся круги на воде от брошенного камня, – это стоявшие ближе к нему повторяли его слова стоящим дальше. Затем раздались тут и там выкрики – гневные или одобрительные, – постепенно слившиеся в один оглушительный вопль, вырывавшийся из всех глоток: – Хлеба и зрелищ! Петроний запахнул тогу и какое-то время сидел неподвижно, походя в белой своей одежде на мраморную статую. Вопль все усиливался, заглушая грохот пожара, – он шел со всех сторон, из все более далеких рядов, но посланец, видимо, хотел сказать что-то еще и выжидал. Наконец, подняв руку и этим жестом призвав к молчанию, Петроний крикнул: – Я обещаю вам хлеба и зрелищ, возгласите же хвалу императору, который вас кормит и одевает, а затем ступай спать, голытьба, скоро уже начнет светать. Промолвив это, он повернул коня и, слегка ударяя тростью по головам тех, кто стоял на его пути, медленно отъехал к шеренгам преторианцев. Еще минута, и Петроний был у акведука. Наверху он застал изрядный переполох. Там не разобрали выкрика «Хлеба и зрелищ» и, приняв его за новый взрыв ярости, даже не надеялись, что Петронию удастся спастись. Поэтому Нерон, завидя его, подбежал к лестнице и с бледным от волнения лицом стал спрашивать: – Ну что? Что там творится? Уже началась битва? Спокойно набрав в легкие воздуха, Петроний глубоко вздохнул. – Клянусь Поллуксом! – сказал он. – Они такие потные и вонючие! Подайте мне кто-нибудь эпилимму[368], не то я упаду в обморок. Затем он обратился к императору: – Я им обещал хлеб, масло, обещал, что им откроют сады и устроят игры. Они опять тебя обожают и запекшимися губами выкликают тебе хвалу. О боги, как этот плебс противно пахнет! – У меня были наготове преторианцы, – вскричал Тигеллин, – и если б ты их не успокоил, эти крикуны смолкли бы навек. Жаль, государь, что ты не разрешил мне применить силу. Петроний посмотрел на него и, пожав плечами, возразил: – Это еще не потеряно. Возможно, тебе придется применить ее завтра. – Нет, нет! – молвил император. – Я прикажу открыть им сады и раздавать зерно. Благодарю тебя, Петроний! Игры я устрою, а эту песнь, которую пел вам сегодня, я пропою публично. С этими словами он положил руку на плечо Петронию и с минуту помолчал, приходя в себя. – Скажи мне откровенно, – спросил он наконец, – как я тебе показался, когда пел? – Ты был достоин окружающего пейзажа, и пейзаж был достоин тебя, – отвечал Петроний. И, оборотясь в сторону пожара, прибавил: – Давайте-ка поглядим еще и простимся со старым Римом.  Глава XLVIII   Слова апостола ободрили христиан. По-прежнему веря в близкий конец света, они обрели надежду на то, что страшный суд произойдет еще не сейчас и что они, возможно, еще увидят конец владычества Неронова, которое они полагали владычеством антихриста, и кару господню за его вопиющие о возмездии злодейства. Итак, укрепясь духом и помолившись, они стали расходиться из подземелья, чтобы вернуться в свои временные убежища; кое-кто даже направился за Тибр, так как дошла весть, что огонь, вспыхнувший в нескольких десятках мест, повернул с переменою ветра опять к реке и, пожрав по пути все, что мог пожрать, перестал распространяться. Апостол в сопровождении Виниция и плетущегося вслед за ними Хилона также покинул подземную молельню. Молодой трибун, не смея нарушать его безмолвную молитву, некоторое время шел молча, лишь взглядом прося о милосердии и трепеща от тревоги. Многие, однако, еще подходили к апостолу целовать ему руки и края одежды, матери протягивали к нему своих детей, некоторые опускались на колени в темном, длинном проходе и, подымая вверх фонарики, просили благословения, другие шли рядом и пели гимны, так что нельзя было улучить минуту ни для вопроса, ни для ответа. То же самое было и в овраге. Лишь когда они вышли на более открытое место, откуда был виден горящий город, апостол, трижды сотворив над верующими крестное знамение, обернулся к Виницию. – Не тревожься, – молвил он. – Невдалеке отсюда есть хижина землекопа, там мы найдем Лигию с Лином и с ее верным слугою. Христос, тебе ее предназначивший, сохранил ее для тебя. Тут Виниций вдруг пошатнулся и вынужден был опереться рукою о скалу. Дорога из Анция, стычки у городских стен, поиски Лигии среди обжигающего дыма, бессонная ночь и неотступная тревога о любимой измучили его, и весть о том, что самое дорогое в мире существо находится уже близко и что через минуту он увидит Лигию, вовсе лишила его сил. На него нахлынула такая слабость, что он опустился к ногам апостола и, обняв колена старца, так и застыл, не в силах произнести слово. Апостол же, пытаясь отклонить знаки благодарности и почтения, сказал: – Не меня благодари, не меня, но Христа! – Вот замечательный бог! – раздался позади голос Хилона. – А я тут не знаю, что делать с мулами, они же стоят, ждут нас. – Встань и иди за мною, – сказал Петр, беря молодого трибуна за руку. При лунном свете были видны слезы, блестевшие на бледном от волнения лице Виниция. Губы его дрожали, казалось, он молится. – Идем, – сказал Виниций. Но Хилон опять вставил свое: – Господин, я не знаю, что делать с мулами, они там ждут. Виниций не знал, что ответить, но, вспомнив слова Петра, что хижина землекопа рядом, приказал: – Отведи мулов к Макрину. – Прости, господин, но я осмелюсь напомнить тебе про дом в Америоле. При столь ужасном пожаре немудрено запамятовать о такой мелочи. – Ты его получишь. – О внук Нумы Помпилия, я всегда в этом был уверен, а ныне, когда обещание твое услышал и этот великодушный апостол, я даже не стану напоминать тебе о том, что ты обещал мне еще и виноградник. Pax vobiscum! Я найду тебя, господин. Pax vobiscum! На что оба ответили: – И с тобою мир! Апостол и Виниций свернули направо, к холмам. – Отец мой! – сказал трибун. – Омой меня водою крещения, чтобы я мог называться истинным приверженцем Христа, ибо я полюбил его всеми силами сердца моего. Омой меня поскорее, душа моя уже готова. И я сделаю все, что повелишь, но ты скажи мне, что еще я мог бы сделать сверх этого. – Люби людей как братьев своих, – ответствовал апостол, – ибо только любовью ты можешь служить ему. – О да, это я уже понимаю и чувствую. Будучи ребенком, я верил в римских богов, но я их не любил, а этого единого люблю так, что с радостью отдал бы за него жизнь. И, глядя на небо, Виниций стал с восторгом повторять: – Ибо он единственный! Ибо он один добр и милосерден! И погибни не только город, но весь мир, ему одному буду я служить, о нем одном буду свидетельствовать, его одного признавать! – А он благословит тебя и дом твой, – заключил апостол. Тем временем они свернули в следующую лощину, в конце которой светился слабый огонек. Петр указал на него рукою. – Вот, – молвил он, – хижина землекопа, который дал нам приют, когда мы воротились с больным Лином из Остриана и не могли добраться домой за Тибр. Вскоре они подошли к хижине, более похожей на пещеру, вырытую в склоне горы и закрытую снаружи стеною, слепленною из глины в смеси с камышом. Дверь была заперта, но в отверстие, заменявшее окно, было видно освещенное очагом убогое жилье. Гигантская темная фигура, заслышав шаги, поднялась навстречу пришедшим. – Кто там? – спросил великан. – Слуги Христовы, – ответил Петр. – Мир тебе, Урс. Урс склонился к ногам апостола, затем, узнав Виниция, схватил его руку у запястья и поднес ее к губам. – И ты, господин? – сказал Урс. – Да будет благословенно имя агнца за радость, которую ты доставишь Каллине. С этими словами он отворил пред ними дверь. Больной Лин лежал на охапке соломы, лицо его осунулось, лоб стал желтым, как слоновая кость. Возле очага сидела Лигия, держа в руке связку сушеных рыбок, нанизанных на шнурок и, видимо, предназначавшихся на ужин. Она снимала рыбок со шнурка и, поглощенная этим занятием, полагая вдобавок, что вошел один Урс, даже не подняла глаз. Но Виниций в два шага оказался подле нее и, произнеся ее имя, протянул к ней руки. Тут она вскочила с места, изумление и радость молнией мелькнули по ее лицу, и она без слов, подобно дитяти, которое после многих дней тревоги и лишений находит вновь отца или мать, кинулась в его объятья. Виниций нежно обнял ее и прижал к груди с таким же самозабвенным восторгом, точно спасенную чудом. А затем, разомкнув объятья, он взял обеими руками ее голову, стал целовать ей лоб, глаза, затем снова стал обнимать ее, повторять ее имя, припадая губами к ее коленям, к ее рукам, шепча слова привета, обожания, преклонения. Радости его не было границ, равно как любви и восхищению любимой. Наконец он стал ей рассказывать, как примчался из Анция, как искал ее у городских стен, среди пожара и в доме Лина, как истерзался от горя и тревоги и уже изнемогал, когда апостол ему указал ее прибежище. – Но теперь, – говорил Виниций, – когда я тебя отыскал, я не покину тебя здесь, среди огня и обезумевших толп. У городских стен люди убивают один другого, бесчинствуют, хватают женщин. Один бог знает, какие еще бедствия могут обрушиться на Рим. Но я спасу тебя и всех вас. О дорогая моя! Хотите поехать со мной в Анций? Там мы взойдем на корабль и поплывем на Сицилию. Мои земли – ваши земли, мои дома – ваши дома. Слушай, что я скажу! На Сицилии ты встретишь Плавтиев, я возвращу тебя Помпонии и потом возьму тебя в жены из ее рук. Ведь ты, дорогая, уже не боишься меня? Крещение меня еще не омыло, но ты спроси у Петра, не сказал ли я ему только что, идя к тебе, что хочу быть истинным приверженцем Христа, и не просил ли я окрестить меня, хотя бы в этой хижине землекопа. Верь мне, верьте мне все. Лигия слушала его речи с прояснившимся лицом. Все они здесь – сперва из-за преследований со стороны иудеев, а теперь из-за пожара и вызванных этим бедствием беспорядков и впрямь жили в постоянной неуверенности и тревоге. Отъезд на мирную Сицилию положил бы конец всем тревогам и заодно стал бы началом новой, счастливой поры в их жизни. Если бы Виниций предложил увезти одну только Лигию, она наверняка устояла бы перед соблазном, не желая оставить апостола Петра и Лина, но ведь Виниций обращался и к ним: «Едемте со мной! Земли мои – ваши земли, дома мои – ваши дома!» И, склонясь к его руке, чтобы поцеловать ее в знак покорности, она сказала: – Твой очаг – мой очаг. После чего, устыдясь, что вымолвила слова, которые, по римскому обычаю, повторяли невесты при венчании, она залилась румянцем и, стоя в свете очага, потупила голову, испугавшись, что слова ее могут быть дурно истолкованы. Но во взгляде Виниция было только беспредельное обожание. Оборотясь к Петру, он снова заговорил: – Рим горит по приказу императора. Он еще в Анции жаловался, что никогда не видел большого пожара. Но коль он не остановился перед таким преступлением, подумайте, что еще может произойти. Кто знает, вдруг он соберет свои войска и прикажет перебить всех жителей Рима? Кто знает, какие проскрипции могут начаться и не последуют ли за пожаром другие бедствия – гражданская война, резня, голод? Поэтому я прошу вас, укройтесь на Сицилии, укроем там Лигию. Вы в тишине переждете бурю, а когда она минует, снова вернетесь сеять ваши семена. Снаружи, со стороны Ватиканского поля, как бы в подтверждение слов Виниция, послышались отдаленные крики ярости и ужаса. В эту минуту вошел в хижину ее хозяин, землекоп, и, поспешно затворив дверь, воскликнул: – Возле цирка Нерона дерутся насмерть. Рабы и гладиаторы напали на граждан. – Слышите? – сказал Виниций. – Исполнилась мера, – промолвил апостол, – беды затопят все, как море бескрайнее. И, обращаясь к Виницию, он указал на Лигию со словами: – Возьми эту девицу, предназначенную тебе богом, и спаси ее, пусть Лин, который болен, и Урс тоже едут с вами. Однако Виниций, полюбивший апостола всем своим необузданным сердцем, воскликнул: – Клянусь тебе, учитель, я не оставлю тебя здесь на погибель. – И господь благословит тебя за твое желание, – возразил апостол, – но разве ты не слышал, что Христос трижды повторил мне у озера: «Паси овец моих!» Виниций молчал. – И если ты, которому никто не поручал опекать меня, говоришь, что не оставишь меня тут на погибель, как же ты хочешь, чтобы я покинул паству мою во дни бедствия? Когда поднялась буря на озере и тревога объяла наши души, он не покинул нас, так неужто я, слуга его, не последую примеру господина моего? Тут Лин, обратя к ним изможденное свое лицо, тоже спросил: – И неужто я, о наместник господа, не последую твоему примеру? Виниций потер рукою лоб, точно борясь с собою, с какими-то своими мыслями, затем схватил Лигию за руку и голосом, в котором звенела решительность римского солдата, произнес: – Слушайте меня, Петр, Лин и ты, Лигия! Я говорил то, что мне подсказывал человеческий мой разум, но ваш разум иной, он печется не о своей безопасности, но о том, чтобы исполнять веления спасителя. Да, я этого не понимал и я ошибся, ибо с глаз моих еще не снято бельмо, и во мне еще говорит прежняя натура. Но я уже полюбил Христа, я желаю быть его слугой, и, хотя дело тут идет о чем-то большем для меня, чем моя жизнь, я на коленях перед вами клянусь, что исполню веление любви и не покину братьев моих в дни бедствия. Молвив это, он упал на колени, и внезапный восторг овладел им: подняв глаза и воздевая руки, Виниций стал восклицать: – Неужто я уже начал понимать тебя, Христос? Неужто я достоин? Руки его дрожали, в глазах блестели слезы, все тело трепетало, волнуемое верой и любовью. Апостол Петр взял глиняную амфору с водою и, приблизясь к нему, торжественно произнес: – Вот я крещу тебя во имя отца, сына и духа. Аминь! И тут религиозный восторг объял всех, кто был в хижине. Почудилось им, будто убогое это жилье наполнилось неземным светом, будто слышат они неземную музыку, будто скала расступилась над их головами и с неба спускаются рои ангелов, а там, высоко-высоко, виден крест и благословляющие их, гвоздями пробитые руки. А снаружи все еще раздавались вопли дерущихся да гуденье огня в пылающем городе.  Глава XLIX   Толпы погорельцев расположились биваками в великолепных садах Цезаря, старинных садах Домициев и Агриппины, на Марсовом поле, в садах Помпея, Саллюстия и Мецената. Временным пристанищем стали портики, здания для игры в мяч, роскошные летние виллы и хлевы. Павлины, фламинго, лебеди и страусы, газели и африканские антилопы, олени и серны, бывшие украшением садов, стали поживой для голодной черни. Из Остии навезли провизии в таком изобилии, что по плотам и всевозможным лодкам можно было перейти с одного берега Тибра на другой, как по мосту. Зерно раздавали по неслыханно низкой цене – в три сестерция, а наиболее бедным и вовсе даром. Отовсюду свезли огромные количества вина, оливкового масла и каштанов, с гор ежедневно пригоняли стада волов и овец. Бедноте, ютившейся до пожара в закоулках Субуры и в обычное время изрядно голодавшей, жилось теперь лучше прежнего. Угроза голода была решительно устранена, гораздо труднее оказалось бороться с насилием, грабежами и злоупотреблениями. Среди бесприютных, кочующих толп раздолье было ворам, они теперь не боялись кары, тем паче что они всегда были самыми ярыми почитателями императора и не скупились на рукоплескания, где бы он ни появился. Власти, пытавшиеся навести порядок, немногого достигли, к тому же не хватало вооруженных отрядов, которые могли бы сдержать буйство толпы, и в городе, населенном отбросами всего тогдашнего мира, творились ужасы, превосходившие воображение человеческое. Каждую ночь завязывались стычки, совершались убийства, похищения женщин и мальчиков. У Мугионских ворот, где находились загоны для прибывавших из Кампании стад, происходили настоящие сражения, в которых погибали сотни людей. Каждое утро у берегов Тибра скоплялись сотни утопленных трупов, которые никто не хоронил, и они, быстро разлагаясь от усиленного пожарами летнего зноя, наполняли воздух удушливым зловонием. Стали распространяться болезни, и люди опасливые предсказывали великий мор. А город продолжал гореть. Только на шестой день огонь, наткнувшись на пустыри Эсквилина, где с этой целью снесли целые кварталы домов, начал ослабевать. Однако груды догоравших углей все еще ярко светились, и народу не верилось, что бедствие подходит к концу. На седьмую ночь пожар с новой силой вспыхнул в домах Тигеллина, но, не имея достаточной пищи, был недолог. Лишь время от времени то здесь, то там обрушивались догоравшие здания, выбрасывая вверх языки пламени и фонтаны искр. Но верхние слои тлевших пожарищ постепенно чернели. Небо после захода солнца уже не озарялось кровавым сиянием, и только ночью на огромном черном пустыре плясали голубые языки пламени, пробивавшиеся в грудах угля. Из четырнадцати округов Рима уцелело едва ли четыре, считая и Заречье. Остальные уничтожил огонь. Когда кучи углей превратились наконец в золу, от Тибра и до Эсквилина взору открылась огромная, серая, унылая, мертвая пустыня, на которой торчали ряды печных труб, напоминая надгробные кладбищенские колонны. Среди этих колонн днем бродили люди со скорбными лицами, разыскивавшие дорогие сердцу предметы или кости родных. По ночам на пепелищах выли собаки. Оказанная императором народу щедрая помощь не остановила злоречия и возмущения. Довольны были только толпы ворья да бездомных нищих, которые теперь могли вволю есть, пить и грабить. Но людей, утративших близких и имущество, не удалось подкупить ни тем, что были открыты сады, ни раздачами зерна, ни обещаниями устроить игры и раздачи подарков. Слишком огромно, слишком невероятно было бедствие. Кое-кого из сохранявших искру любви к городу-отчизне приводил в отчаяние слух, что древнее имя Рома должно исчезнуть с лица земли и что император намерен воздвигнуть на пепелище новый город под названием Нерополис. Волна враждебности росла и ширилась с каждым днем, и, несмотря на лесть августиан, на лживые донесения Тигеллина, Нерон, более всех прежних императоров чувствительный к настроениям толпы, с тревогою думал, что в глухой борьбе не на жизнь, а на смерть, которую он вел с патрициями и сенатом, он может оказаться без поддержки. Сами августианы жили в страхе – любой день мог принести им гибель. Тигеллин задумал призвать несколько легионов из Малой Азии, Ватиний, хохотавший даже тогда, когда ему давали пощечину, утратил хорошее настроение, Вителлий лишился аппетита. Предводители августиан собирались и обсуждали, как предотвратить опасность – ни для кого не было тайной, что, случись какой-нибудь взрыв, который свергнет императора, тогда, за исключением, быть может, лишь Петрония, не останется в живых ни один августиан. Ведь безумства Нерона приписывали их влиянию, все свершенные им злодеяния – их наговорам. Их ненавидели, пожалуй, даже сильнее, чем императора. Вот и ломали они себе головы, как бы очиститься от обвинений в поджоге города. Но для этого надлежало также обелить и императора, иначе никто не поверил бы, что не они были виновниками бедствия. Тигеллин советовался с Домицием Афром и даже с Сенекой, хотя его ненавидел. Поппея, также понимая, что гибель Нерона была бы смертным приговором и для нее, спрашивала мнения у своих доверенных и у иудейских священников – кругом говорили, что она вот уже несколько лет исповедует веру в Иегову. Нерон на свой лад придумывал всякие спасительные средства – иногда ужасные, иногда шутовские, и то поддавался страху, то веселился как ребенок, но прежде всего не переставал жаловаться. Однажды в уцелевшем от пожара доме Тиберия шло долгое и бесплодное совещание. Петроний полагал, что надо махнуть рукой на все эти заботы и ехать в Грецию, а затем в Египет и Малую Азию. Ведь такое путешествие задумано давно, зачем же откладывать, когда в Риме и уныло и небезопасно. Император горячо приветствовал его совет, но Сенека, подумав немного, сказал: – Поехать-то легко, но вернуться потом было бы трудно. – Клянусь Гераклом! Вернуться можно было бы во главе азиатских легионов, – возразил Петроний. – Так я и сделаю! – вскричал Нерон. Тигеллин был не согласен. Сам он ничего не мог придумать, и, если бы идея Петрония пришла в голову ему, он непременно провозгласил бы ее верным спасением, но для него было важно, чтобы Петроний вновь не оказался единственным нужным человеком, который в трудную минуту умеет спасти всех и вся. – Выслушай меня, божественный! – сказал Тигеллин. – Этот совет гибельный! Ты не успеешь доехать до Остии, как начнется гражданская война. Ведь кто-нибудь из еще живых, пусть непрямых потомков божественного Августа может провозгласить себя императором, и тогда что мы будем делать, если легионы станут на его сторону? – А мы сделаем вот что, – возразил Нерон. – Мы загодя постараемся, чтобы потомков Августа больше не осталось. Их уже немного, и избавиться от них нетрудно. – Сделать это можно, но разве только в них дело? Мои люди не далее как вчера слышали разговоры в толпе, что императором должен быть такой муж, как Тразея. Нерон прикусил губу. Но тут же поднял глаза кверху и сказал: – Ненасытные и неблагодарные! У них вдоволь зерна и углей, на которых они могут печь лепешки, чего ж им еще надо? На что Тигеллин ответил: – Мести! Наступило молчание. Внезапно Нерон встал и, подняв руку вверх, начал декламировать:   Сердца требуют мести, а месть требут жертв.   И, обо всем позабыв, воскликнул с прояснившимся лицом: – Подать сюда таблицы и стиль, я должен записать этот стих. Лукану такого не сочинить. А вы заметили, что он возник у меня в одно мгновенье? – О несравненный! – отозвалось несколько голосов сразу. – Да, месть требует жертв, – записав стих, сказал Нерон и, обводя глазами окружающих, прибавил: – А что, если пустить слух, что это Ватиний приказал сжечь город, и принести его в жертву гневу народа? – О божественный! Да ведь я – ничто! – воскликнул Ватиний. – Ты прав! Надо бы кого-то покрупнее тебя… Вителлия?.. Вителлий побледнел, но все же захохотал. – От моего жира, – сказал он, – пожар может вспыхнуть снова. Но у Нерона было на уме другое, он мысленно подыскивал жертву, которая действительно могла бы унять гнев народа, и он ее нашел. – Тигеллин, – молвил он, – это ты сжег Рим! Присутствующие похолодели от страха. Им стало ясно, что на сей раз император не шутит и что наступил миг, чреватый важными событиями. Лицо Тигеллина исказила гримаса, напоминавшая оскал готовящейся укусить собаки. – Я сжег Рим по твоему приказу, – возразил он. И оба вперили друг в друга злобные взгляды, подобно двум демонам. Воцарилась такая тишина, что слышно было жужжанье мух в атрии. – Тигеллин, – спросил Нерон, – ты любишь меня? – Ты сам знаешь это, государь. – Так принеси себя в жертву ради меня! – О божественный, – ответил Тигеллин, – зачем ты предлагаешь мне сладостное питье, которое я не могу поднести к устам? Народ ропщет и бунтует, не хочешь же ты, чтобы взбунтовались и преторианцы? Ощущение нависшей опасности пронзило сердца окружающих. Тигеллин был префектом претория, и его слова означали прямую угрозу. Сам Нерон понял это, и лицо его заметно побледнело. Но тут вошел Эпафродит, вольноотпущенник императора, с вестью, что божественной Августе угодно видеть Тигеллина, ибо у нее находятся люди, которых префект должен выслушать. Тигеллин отвесил поклон императору и со спокойным и надменным видом удалился. Его хотели ударить, и он сумел показать зубы, он дал понять, кто он, и, зная трусость Нерона, был уверен, что этот владыка мира никогда не посмеет занести на него руку. А Нерон некоторое время сидел молча, но, заметив, что окружающие ждут его слов, произнес: – Я пригрел змею на своей груди. Петроний пожал плечами, точно говоря, что такой змее нетрудно и голову оторвать. – Ну, что ты скажешь? Говори, советуй! – вскричал Нерон, видя его презрительную мину. – Тебе одному я доверяю, потому что у тебя больше ума, чем у них всех, и ты меня любишь! У Петрония едва не сорвалось с уст: «Назначь меня префектом претория, я выдам Тигеллина народу и в один день успокою город». Но природная лень взяла верх. Быть префектом означало взвалить на свои плечи заботу о персоне императора и тысячи публичных дел. На что ему это бремя? Не лучше ли читать в роскошной библиотеке стихи, разглядывать вазы и статуи или, держа в объятьях божественное тело Эвники, перебирать пальцами ее золотые локоны и лобзать ее коралловые уста. И он сказал: – Я советую ехать в Ахайю. – Ах, – ответил Нерон, – я ожидал от тебя чего-то большего. Сенат меня ненавидит. Если я уеду, кто мне поручится, что они не восстанут против меня и не провозгласят императором кого-то другого? Народ раньше был мне предан, но теперь он последует за ними. Клянусь Гадесом, если бы у этого сената и этого народа была одна голова!.. – Дозволь, божественный, заметить тебе, что, если ты желаешь сохранить Рим, надо бы сохранить хоть нескольких римлян, – с усмешкой молвил Петроний. – Что мне до Рима и римлян! – воскликнул Нерон. – Лишь бы меня слушали в Ахайе! Здесь вокруг меня сплошное предательство. Все меня покидают! И вы тоже готовы мне изменить! Я это знаю, знаю! Вы даже не думаете о том, что скажут о вас в грядущие века, коль вы покинете такого артиста, как я! – Тут он внезапно хлопнул себя по лбу. – О да! Среди всех этих забот я сам забываю, кто я! – После этих слов он обратился к Петронию, лицо его уже совершенно прояснилось: – Народ ропщет, но не полагаешь ли ты, Петроний, что, если бы я взял лютню и вышел с нею на Марсово поле да спел бы им ту песнь, которую пел вам во время пожара, я мог бы тронуть их своим пеньем, как некогда Орфей укрощал диких животных? Туллий Сенецион, которому не терпелось поскорее вернуться к своим привезенным из Анция рабыням и который давно уже с досадой слушал эту беседу, сказал: – Без сомнения, божественный, если бы только тебе разрешили начать. – Едем в Элладу! – с раздражением воскликнул Нерон. Но в этот миг вошла Поппея, а за нею Тигеллин. Глаза всех невольно обратились к нему, ибо никогда еще ни один триумфатор не взъезжал с таким горделивым видом на Капитолий, как он сейчас явился к императору. И вот он заговорил медленно и четко голосом, в котором звенел металл: – Выслушай меня, государь, наконец я могу тебе сказать: я нашел! Народу нужна месть, нужна жертва, но не одна, а сотни и тысячи. Доводилось ли тебе слышать, государь, кто был Христос, распятый Понтием Пилатом[369]? И знаешь ли ты, кто такие христиане? Разве я тебе не говорил об их преступлениях и нечестивых обрядах, об их предсказаниях, что огонь принесет конец света? Народ их ненавидит и относится к ним с подозрением. В храмах наших никто их не видел, потому что наших богов они считают злыми духами, – не видать их и на Стадионе, они презирают ристания. Никогда ни один христианин не почтил тебя рукоплесканиями. Никогда ни один из них не признал тебя богом. Они враги рода человеческого, враги города и твои. Народ ропщет на тебя, но ведь не ты, о божественный, приказал сжечь Рим, и не я его сжег… Народ жаждет мести, так пусть же он ее получит. Народ жаждет крови и игр, так пусть же он их получит. Народ подозревает тебя, так пусть же его подозренья обратятся в другую сторону. Сперва Нерон слушал с недоумением. Но чем дальше говорил Тигеллин, тем явственнее становилась смена выражений на его лице актера: гнев, скорбь, сочувствие, возмущение поочередно рисовались на нем. Внезапно Нерон встал и, сбросив с себя тогу, которая упала к его ногам, воздел обе руки кверху и с минуту так стоял безмолвно. Наконец он произнес голосом трагического актера: – О Зевс, Аполлон, Гера, Афина, Персефона и все бессмертные боги, почему вы не пришли нам на помощь? Чем мешал несчастный город этим извергам, что они сожгли его так беспощадно? – Они враги рода человеческого и твои враги, – сказала Поппея. Тут раздались возгласы: – Будь справедлив! Покарай поджигателей! Сами боги требуют мести! Нерон сел, опустил голову на грудь и долго молчал, будто его ошеломила подлость, о которой он услышал. Затем он потряс кулаками и произнес: – Какой кары, каких мук заслуживают такие злодеяния? Но боги вдохновят меня, и с помощью сил Тартара[370] я дам бедному моему народу такое зрелище, что еще многие века он будет меня вспоминать с благодарностью. Лицо Петрония помрачнело. Он подумал об опасности, что нависла над Лигией, над Виницием, которого он любил, и над всеми этими людьми, чье учение он отвергал, но в чьей невиновности был убежден. Подумал он также, что теперь начнется одна из тех кровавых оргий, которых его глаза не выносили. Но прежде всего он сказал себе: «Я должен спасти Виниция, он сойдет с ума, если эта девушка погибнет». И эти соображения перевесили все прочие. Петроний понимал, что затевает игру чрезвычайно опасную, какой еще не вел никогда. Начал он, однако, свою речь непринужденно и небрежно, как говорил обычно, высмеивая эстетическое убожество замыслов императора или августиан. – Стало быть, вы нашли жертву? Превосходно! Можете их отправить на арену или нарядить в «туники скорби»[371]. Это тоже будет превосходно! Но выслушайте меня. У вас власть, у вас преторианцы, у вас сила, так будьте же искренни хотя бы тогда, когда вас никто не слышит. Обманывайте народ, но не самих себя. Можете выдать народу христиан, осудить на какие вам вздумается муки, но имейте все же мужество сказать себе, что не они сожгли Рим! Фи! Вы называете меня арбитром изящества, так вот, я заявляю вам, что я не выношу дрянных комедий. Ах, как все это напоминает мне театральные балаганы у Ослиных ворот, где актеры на потеху пригородной черни изображают богов и богинь, а после представления едят лук, запивают его кислым вином или получают порку. Будьте же в самом деле богами и царями, поверьте, вы можете себе это позволить. Что до тебя, государь, ты грозил нам судом грядущих веков, но подумай о том, что приговор они вынесут и тебе. Клянусь божественной Клио![372] Нерон, владыка мира, Нерон-бог сжег Рим, ибо был на земле столь же могуществен, как Зевс на Олимпе. Нерон-поэт так любил поэзию, что ради нее пожертвовал родным городом. С сотворения мира никто на подобное не решался. Заклинаю вас именем девяти Либетрийских[373] нимф, не отказывайтесь от такой славы – ведь тогда песни о тебе будут звучать до скончания веков. Кем будут в сравнении с тобою Приам, Агамемнон, Ахиллес, сами боги? Неважно, было ли сожжение Рима делом добрым, главное – это деяние великое, необычайное! И еще говорю тебе – народ не поднимет на тебя руку! Это неправда! Имей мужество! Берегись поступков, тебя недостойных, – тебе угрожает лишь то, что грядущие века могут сказать: «Нерон сжег Рим, но, как малодушный император и малодушный поэт, отрекся от великого деяния из страха и свалил вину на невинных!» Слова Петрония обычно оказывали действие на Нерона, но на этот раз сам Петроний не обманывал себя – он понимал, что пускает в ход последнее средство, которое в случае удачи может, правда, спасти христиан, но еще вернее может погубить его самого. Впрочем, он не колебался – ведь дело шло о Виниции, которого он любил, и, кроме того, его привлекал азарт этой игры. «Кости брошены, – говорил он себе, – посмотрим, насколько страх за собственную шкуру перевесит жажду славы». Но он не сомневался, что перевесит страх. А тем временем после его слов наступила тишина. Поппея и все присутствующие впились взглядами в глаза Нерона, а он, выпятив губы, поднял их к ноздрям, как делал всегда, когда не знал, как поступить. Лицо его приняло выражение озабоченности и недовольства. – Государь, – воскликнул, заметив это, Тигеллин, – разреши мне удалиться. Когда хотят подвергнуть смертельной угрозе твою особу и при этом называют тебя малодушным императором, малодушным поэтом, поджигателем и комедиантом, уши мои не могут стерпеть таких слов. «Я проиграл», – подумал Петроний. Но, оборотясь к Тигеллину, он смерил его взглядом, в котором было презрение знатного вельможи и утонченного человека к нищему, и молвил: – Это тебя я назвал комедиантом, Тигеллин, и ты являешься им даже сейчас. – Не потому ли, что не желаю слушать твоих оскорблений? – Потому что ты разыгрываешь безграничную любовь к императору, а сам только недавно грозил ему преторианцами, что поняли мы все, и он также. Тигеллин, не ожидавший, что Петроний решится выбросить на стол такие кости, побледнел, смешался и утратил дар слова. Но то была последняя победа арбитра изящества над его соперником, ибо в эту же минуту Поппея сказала: – Господин мой, как можешь ты позволять, чтобы такая мысль даже появилась у кого-то в голове, а тем более чтобы кто-то дерзнул высказать ее вслух перед тобою? – Покарай наглеца! – завопил Вителлий. Нерон опять приподнял выпяченные губы к носу и, устремив на Петрония свои стеклянные близорукие глаза, сказал: – Так-то ты платишь мне за мои дружеские чувства? – Если я ошибаюсь, докажи мне это, – возразил Петроний. – Но знай, я говорю то, что мне велит моя любовь к тебе. – Покарай наглеца! – повторил Вителлий. – Да, да, сделай это! – послышалось еще несколько голосов. В атрии поднялся шум, началось движение – все стали отодвигаться от Петрония. Отодвинулся даже Туллий Сенецион, постоянный его товарищ при дворе, и молодой Нерва, до сих пор выказывавший ему самую горячую дружбу. Еще минута, и Петроний остался один на левой половине атрия – с улыбкой на губах, расправляя ладонью складки тоги, он еще ждал, что скажет или сделает император. А император сказал: – Вы хотите, чтобы я его покарал, но это мой товарищ и друг, и, хотя он ранил мое сердце, пусть знает, что для друзей в этом сердце живет лишь… прощение. «Я проиграл и погиб», – подумал Петроний. Император поднялся с места, совещание было окончено.  Глава L   Петроний отправился домой. А Нерон с Тигеллином перешли в атрий Поппеи, где их ждали люди, с которыми префект только что говорил. Это были два раввина из Заречья, облаченные в длинные парадные одежды и с митрами на головах, их помощник – молодой писарь, а также Хилон. При виде императора священники побледнели от волнения и, приподняв сложенные ладони на уровень плеч, склонили к ним головы. – Привет тебе, монарх монархов и царь царей, – молвил старший из двоих, – привет тебе, владыка земли, покровитель избранного народа и император, лев среди людей, чье величие подобно сиянию солнца, и кедру ливанскому, и источнику живительному, и пальме плодоносной, и бальзаму иерихонскому!.. – А богом вы меня не называете? – спросил император. Священники еще пуще побледнели, и опять заговорил старший: – Слова твои, повелитель, сладостны, как сок виноградной грозди и как зрелая смоква, ибо Иегова наполнил добротою сердце твое. Предшественник отца твоего, император Гай, был жесток[374], и все же послы наши не именовали его богом, предпочитая смерть нарушению закона. – И Калигула велел бросить их львам? – Нет, государь. Император Калигула убоялся гнева Иеговы. И оба подняли головы, словно имя всемогущего Иеговы придало им мужества. Уповая на его силу, они уже смелее смотрели в глаза Нерону. – Вы обвиняете христиан в сожжении Рима? – спросил император. – Мы, государь, обвиняем их лишь в том, что они враги Закона, враги рода человеческого, враги Рима и твои и что они уже давно грозили городу и миру огнем. Остальное поведает тебе этот человек, чьи уста не осквернит ложь, ибо в жилах его матери текла кровь избранного народа. – Кто ты? – спросил император у Хилона. – Твой почитатель, о Осирис, и при этом бедный стоик. – Терпеть не могу стоиков, – сказал Нерон, – ненавижу Тразею, ненавижу Музония и Корнута. Мне противны их речи, их презрение к искусству, их добровольная бедность и неопрятность. – Государь, у твоего наставника Сенеки тысяча столов из туевого дерева. Стоит тебе пожелать, и у меня будет их дважды столько. Я стоик по необходимости. Укрась, о Лучезарный, мой стоицизм венком из роз да поставь перед ним кувшин вина, и он будет петь стихи Анакреонта так усердно, что заглушит всех эпикурейцев. Нерону пришелся по вкусу эпитет «Лучезарный» – и он с усмешкою сказал: – Ты мне нравишься! – Этот человек стоит столько золота, сколько в нем веса! – воскликнул Тигеллин. – Дополни, господин, мой вес своею щедростью, – возразил Хилон, – иначе ветер унесет мои лохмотья. – Как бы он и вправду не перевесил Вителлия, – пошутил император. – Увы, Среброрукий, мое остроумие отнюдь не свинцовое. – Я вижу, что твой Закон не запрещает тебе называть меня богом? – О бессмертный! Мой Закон воплощен в тебе, христиане же кощунственно оскорбляли этот Закон, потому я их возненавидел. – Что ты знаешь о христианах? – Дозволишь ли мне заплакать, о божественный? – Нет, – сказал Нерон, – это скучно. – И ты трижды прав, ибо на глазах, увидевших тебя, слезы должны высохнуть раз навсегда. Государь, защити меня от моих врагов! – Говори о христианах, – вмешалась Поппея с некоторым раздражением. – Будет исполнено, о Исида, – отвечал Хилон. – Итак, я с юности посвятил себя философии и поискам истины. Искал я ее и у древних божественных мудрецов, и в афинской Академии, и в александрийском храме Сераписа. Прослышав о христианах, я подумал, что это какая-то новая школа, в которой я смогу обрести несколько зерен истины, и, на свою беду, познакомился с ними. Первым христианином, с которым свела меня судьба, был Главк, лекарь из Неаполиса. От него-то я и узнал со временем, что они почитают некоего Хрестоса, который им обещал истребить всех людей и уничтожить все города на земле, а их оставить, ежели они ему помогут в истреблении потомков Девкалиона. Потому-то, государь, они ненавидят людей, потому отравляют источники, потому на сборищах своих изрыгают проклятия Риму и всем храмам, в которых воздается честь нашим богам. Хрестос был распят, но он пообещал им, что, когда Рим будет уничтожен огнем, он во второй раз явится в мир – и передаст им власть над землею… – Теперь народ поймет, почему был сожжен Рим, – перебил его Тигеллин. – Многие уже понимают, господин, – отвечал Хилон, – ибо я хожу по садам, по Марсову полю и наставляю уму-разуму. Но если вы соизволите выслушать меня до конца, вы поймете, какие у меня есть причины для мести. Лекарь Главк сперва не открывал мне, что их учение велит ненавидеть людей. Напротив, он говорил мне, будто Хрестос – божество доброе и будто в основе его учения лежит любовь. Мое чувствительное сердце не могло противиться таким истинам, я полюбил Главка и поверил ему. Я делился с ним каждым куском хлеба, каждым грошом, и знаешь ли, государь, как он мне отплатил? По пути из Неаполиса в Рим он пырнул меня ножом, а мою жену, мою прелестную, юную Беренику, продал работорговцам. Если бы Софокл[375] знал мою историю! Но что я болтаю! Меня ведь слушает некто получше Софокла. – Бедный человек! – сказала Поппея. – Кто узрел лик Афродиты, тот не беден, госпожа, а я в этот миг вижу ее. Но тогда я искал утешения в философии. Прибыв в Рим, я постарался сблизиться со старейшинами христиан, чтобы добиться справедливой кары Главку. Я полагал, что они заставят его вернуть мне жену. Я познакомился с их первосвященником, и еще с другим, по имени Павел, который был тут в заточении, но потом его отпустили, я познакомился с сыном Зеведеевым, с Лином, Клитом и со многими другими. Я знаю, где они жили до пожара, знаю, где собираются, я могу указать одно подземелье в Ватиканском холме и одно кладбище за Номентанскими воротами, на котором они справляют свои нечестивые обряды. Я видел там апостола Петра, видел Главка, как тот резал детей, чтобы апостолу было чем кропить головы собравшихся, и видел Лигию, воспитанницу Помпонии Грецины, хвалившуюся тем, что она, хоть и не могла принести детской крови, приносит в дар смерть ребенка, ибо она сглазила маленькую Августу, твою дочь, о Осирис, и твою, о Исида. – Слышишь, государь? – молвила Поппея. – Возможно ли это? – воскликнул Нерон. – Свои обиды я мог бы простить, – продолжал Хилон, – но, услыхав о той, что причинена вам, был готов заколоть ее кинжалом. К сожалению, мне помешал благородный Виниций, в нее влюбленный. – Виниций? Но ведь она от него убежала! – Она-то убежала, да он ее стал искать, потому что жить без нее не мог. За ничтожную мзду я помогал в поисках, и это я указал ему дом, где она жила у христиан за Тибром. Отправились мы туда с ним и еще с твоим борцом Кротоном, которого благородный Виниций нанял для безопасности. Но Урс, раб Лигии, задушил Кротона. Это человек силы неимоверной, он, государь, может свернуть голову быку так же легко, как другой свернет на стебле маковую головку. Авл и Помпония весьма его за это ценили. – Клянусь Геркулесом! – воскликнул Нерон. – Смертный, задушивший Кротона, достоин памятника на Форуме. Но ты, старик, ошибаешься или лжешь, потому что Кротона заколол Виниций. – Вот так люди клевещут на богов! О государь, я сам видел, как ребра Кротона ломались в руках Урса, который потом повалил и Виниция. Он и убил бы его, кабы не Лигия. Виниций потом долго хворал, но они ходили за ним, надеялись, что из-за любви он станет христианином. И он стал христианином. – Виниций? – Да, он. – А может быть, и Петроний? – поспешно спросил Тигеллин. Хилон стал ежиться, потирать руки и наконец сказал: – Удивляюсь твоей проницательности, господин! О да, может быть! Очень может быть! – Теперь мне понятно, почему он так защищал христиан! Однако Нерон расхохотался. – Петроний – христианин? Петроний – враг жизни и наслаждений? Не будьте глупцами и не пытайтесь заставить меня поверить этому, не то я готов ничему не верить. – Но благородный Виниций все же стал христианином, государь. Клянусь сияньем, которое от тебя исходит, что я говорю правду и что для меня нет ничего более омерзительного, чем ложь. Помпония – христианка, маленький Авл – христианин, также и Лигия, и Виниций. Я ему верно служил, а он в награду велел, по требованию лекаря Главка, отстегать меня, хотя я стар, я тогда был еще болен и голоден. И я поклялся Гадесом, что припомню ему это. О государь, отомсти им за мои обиды, а я вам выдам апостола Петра и Лина, и Клита, и Главка, и Криспа, самых главных, и Лигию, и Урса, я укажу вам сотни, тысячи христиан, укажу молитвенные дома, кладбища, все ваши тюрьмы их не вместят! Без меня вам их не найти! Доныне я в горестях своих искал утешения только в философии. Да найду я его теперь в милостях, которые на меня прольются… Я стар, а жизни еще не изведал, я хочу отдохнуть! – Хочешь быть стоиком перед полной миской! – сказал Нерон. – Кто оказывает тебе услугу, тем самым наполняет ее. – Ты не ошибаешься, философ. Но Поппея не забывала о своих врагах. Правда, ее влечение к Виницию было скорее минутной прихотью, родившейся под действием зависти, гнева и оскорбленного самолюбия. Но равнодушие молодого патриция больно ее задело и наполнило ее сердце жгучей обидой. Одно то, что он посмел предпочесть ей другую, казалось ей преступлением, вопиющим о мести. Что ж до Лигии, ее она возненавидела с первой минуты, когда красота этой северной лилии вселила в нее тревогу. Петроний, рассуждая о слишком узких бедрах девушки, мог убедить в чем угодно императора, но не Августу. Поппея с одного взгляда поняла, что во всем Риме только Лигия может соперничать с нею и даже ее превзойти. И с той минуты она поклялась ее погубить. – Государь, – сказала она, – отомсти за наше дитя! – Торопитесь! – вскричал Хилон. – Торопитесь! Иначе Виниций спрячет ее. Я укажу дом, куда они вернулись после пожара. – Я дам тебе десять человек, ступай тотчас же! – сказал Тигеллин. – О господин! Ты не видел Кротона в руках Урса – если дашь пятьдесят, я только издали укажу дом. Но если вы не заточите в тюрьму и Виниция, я погиб. Тигеллин взглянул на Нерона. – А почему бы нам, о божественный, не покончить разом с дядюшкой и с племянником? Нерон немного подумал, затем ответил: – Нет! Не теперь! Люди не поверят, если их станут убеждать, будто Петроний, Виниций или Помпония Грецина подожгли Рим. У них были слишком хорошие дома. Сейчас лучше избрать в жертву других, а этим черед придет попозже. – Так дай же мне, государь, солдат, для охраны, – сказал Хилон. – Об этом позаботится Тигеллин. – А покамест ты поживешь у меня, – сказал префект. Лицо Хилона засияло от радости. – Я выдам всех! Только поторопитесь! Поторопитесь! – зачастил он хриплым голосом.  Глава LI   Расставшись с императором, Петроний приказал нести себя домой – его дом в Каринах, окруженный с трех сторон садом, а впереди отделенный небольшой площадью Цецилиев, уцелел, подобно островку, от пожара. По этому поводу прочие августианы, лишившиеся своих домов и с ними многих богатств и произведений искусства, называли Петрония счастливцем. Впрочем, о нем уже давно говорили, что он поистине первородный сын Фортуны, и все более горячая дружба, которой в последнее время удостаивал его император, казалось, подтверждала такое мнение. Однако теперь этот первородный сын Фортуны мог лишь сетовать на непостоянство своей матушки, а вернее, на ее сходство с пожирающим собственных детей Хроносом[376]. – Если бы сгорел мой дом, – говорил он себе, – а с ним вместе и мои геммы, мои этрусские вазы, и александрийское стекло, и коринфская бронза, тогда, возможно, Нерон и впрямь забыл бы про обиду. Клянусь Поллуксом! Подумать только, что от меня зависело, быть ли мне сейчас префектом преторианцев! Я бы тогда объявил Тигеллина поджигателем, каким он, впрочем, и является, нарядил бы его в «скорбную тунику», выдал бы народу, спас христиан и заново отстроил бы Рим. И как знать, не лучше ли стало бы жить порядочным людям? Я должен был это сделать, хотя бы ради Виниция. А если бы потребовалось слишком много трудиться, я уступил бы должность префекта ему – и Нерон даже не пытался бы противиться. Пусть бы Виниций потом окрестил всех преторианцев, да и самого императора – мне-то от этого какой вред! Благочестивый Нерон, добродетельный и милосердный Нерон – это, пожалуй, было бы занятное зрелище. И такова была его беспечность, что он даже улыбнулся. Но вскоре мысли его обратились на другое. Ему почудилось, будто он в Анции и будто Павел из Тарса ему говорит: «Вы называете нас врагами жизни, но ответь мне, Петроний: если бы император был христианином и поступал бы согласно нашему учению, не была бы тогда ваша жизнь более надежной и безопасной?» И, вспомнив эти слова, Петроний задумался над ними. – Клянусь Кастором! – сказал он себе. – Сколько тут перебьют христиан, столько же Павел найдет новых – ведь если мир не может стоять на подлости, значит, он прав… Но кто знает, может или не может, – стоит ведь! Я-то хоть научился многому, все же не научился быть в достаточной мере подлецом, и потому придется мне вскрыть себе вены… Но все равно этим должно было кончиться, а если бы даже кончилось не так, то кончилось бы иначе. Жаль мне Эвники и моей мурринской чаши, но Эвника свободна, а чаша уйдет со мной. Агенобарб ее ни в коем случае не получит! Жаль мне еще Виниция. Впрочем, хотя последнее время я скучал меньше, чем прежде, я готов. Некоторые вещи в мире прекрасны, но люди по большей части так ничтожны, что жалеть о жизни не стоит. Кто умел жить, должен уметь умереть. Хотя я принадлежу к августианам, а все же я был человек более свободный, чем они там предполагают. – Тут он пожал плечами. – Они там, возможно, думают, что в эту минуту у меня дрожат коленки и волосы на голове встали дыбом от страха, а я, воротясь домой, приму ванну из фиалковой воды, а потом моя Златоволосая сама меня умастит и после трапезы мы прикажем петь нам гимн Аполлону, сочиненный Антемием. Я же сам когда-то сказал: «О смерти не стоит думать, ибо она о нас думает без нашей помощи». Однако было бы и впрямь достойно удивления, если бы действительно существовали какие-то Елисейские поля и на них – тени… Пришла бы туда со временем ко мне Эвника, и мы вместе бродили бы по лугам, заросшим асфоделями. Там я нашел бы общество почище здешнего. О, какие шуты! Какие фигляры! Какое сборище ничтожеств без вкуса и без лоска! Десять арбитров изящества не переделали бы этих Тримальхионов в приличных людей! Клянусь Персефоной! Я ими сыт по горло! И он с удивлением отметил, что его от этих людей уже что-то отделяет. Ведь он и раньше хорошо их знал и понимал, чего они стоят, но теперь они показались ему куда более чуждыми и достойными презрения, чем обычно. Да, он был ими сыт по горло. Но затем Петроний стал размышлять над своим положением. Как человек проницательный, он понимал, что сейчас гибель ему не грозит. Нерон как-никак воспользовался удобной минутой, чтобы произнести несколько красивых, возвышенных слов о дружбе и о прощении и отчасти себя ими связал. Теперь ему придется искать повод, а пока он найдет, может пройти немало времени. «Вначале он устроит забаву с христианами, – говорил себе Петроний, – и только потом подумает обо мне, а если так, то не стоит тревожиться и менять образ жизни. Более близкая опасность угрожает Виницию!» И с этой минуты он уже думал только о Виниции, которого решил спасти. Рабы быстро шли с носилками среди руин, пепелищ и торчащих печных труб, которыми еще были усеяны Карины, но Петроний, торопясь на свою виллу, приказал им бежать бегом. Виниций, чей особняк сгорел, жил у него и, к счастью, оказался дома. – Ты сегодня видел Лигию? – сразу же спросил Петроний. – Я только от нее. – Слушай, что я скажу, и не трать времени на вопросы. Нынче у императора было решено свалить на христиан вину за сожжение Рима. Им грозят гонения и муки. Преследования могут начаться в любую минуту. Бери Лигию, и бегите тотчас же – хотя бы за Альпы или в Африку. И не мешкай – от Палатина за Тибр ближе, чем отсюда! Виниций был по натуре слишком солдатом, чтобы терять время на излишние расспросы. Он слушал, нахмуря брови, с видом сосредоточенным и суровым, но без испуга. Видимо, первым чувством, пробуждавшимся в нем перед лицом опасности, было желание бороться и защищаться. – Иду! – сказал он. – Еще одно слово – захвати кошелек с золотом да оружие и несколько твоих друзей христиан. Если потребуется, отбей ее силой! Виниций стоял уже в дверях атрия. – Пришли мне весточку с рабом, – крикнул вслед уходящему Петроний. И, оставшись один, принялся расхаживать вдоль украшавших атрий колонн, стараясь представить себе дальнейший ход событий. Он знал, что Лигия и Лин после пожара вернулись в прежний дом, который – как большинство домов за Тибром – уцелел, и это теперь выходило к худшему, ибо среди бездомных толп было бы труднее их найти. Он все же надеялся, что на Палатине никто не знает, где они живут, и что, во всяком случае, Виниций опередит преторианцев. Пришло ему также на ум, что Тигеллин захочет одним ударом выловить возможно большее число христиан и для этого должен будет растянуть свою сеть на весь Рим, то есть разбить преторианцев на малые отряды. Если за Лигией пошлют не более десятка солдат, думал он, то один великан лигиец переломает всем им кости, а если еще и Виниций придет в помощь!.. И мысль об этом придала ему бодрости. Правда, оказать вооруженное сопротивление преторианцам было почти равносильно тому, чтобы вступить в войну с самим императором. Также знал Петроний, что, если Виниций укроется от мести Нерона, месть может обрушиться на него, но об этом он не слишком печалился. Напротив, мысль о том, что он расстроит планы Нерона и Тигеллина, развеселила его. Он решил не жалеть на это ни денег, ни людей – Павел из Тарса еще в Анции обратил большинство его рабов, и он был уверен, что при защите христианки может рассчитывать на их готовность и преданность. Его раздумья были прерваны появлением Эвники. При виде нее все его заботы и тревоги исчезли бесследно. Он забыл об императоре, о постигшей его немилости, об исподличавшихся августианах, о грозящих христианам гонениях, о Виниции и Лигии и только смотрел на Эвнику глазами эстета, восхищенного дивными формами, и любовника, для которого это дивное тело дышит любовью. Эвника, одетая в прозрачное фиолетовое платье, называвшееся coa vestis[377], сквозь которое просвечивало ее розовое тело, была и впрямь прекрасна, как богиня. Чувствуя, что ею восхищаются, и безгранично любя Петрония, всегда жаждая его ласк, она зарумянилась от радости, словно была не наложницей, а невинной девушкой. – Что скажешь мне, моя Харита? – спросил Петроний, протягивая к ней руки. А она, склонив перед ним свою златоволосую головку, ответила: – Господин, пришел Антемий с певцами и спрашивает, желаешь ли ты сегодня его слушать. – Пусть подождет. За обедом он споет для нас гимн Аполлону. Вокруг еще пожарища да пепел, а мы будем слушать гимн Аполлону! Клянусь пафийскими рощами! Когда я вижу тебя в этом косском платье, мне чудится, будто стоит предо мной сама Афродита, прикрывшаяся лоскутком неба. – О господин! – молвила Эвника. – Иди ко мне, Эвника, обними меня крепко и дай мне твои уста. Ты любишь меня? – Самого Зевса я не любила бы сильнее! С этими словами она прижалась губами к его губам, трепеща от счастья в его объятьях. – А если бы нам пришлось расстаться? – спросил Петроний после поцелуя. Эвника с ужасом посмотрела ему в глаза: – Как это понять, господин? – Не пугайся! Видишь ли, возможно, мне придется отправиться в далекое путешествие. – Возьми меня с собой! Но Петроний, внезапно меняя предмет разговора, спросил: – Скажи мне, у нас в саду на полянах растут асфодели? – Кипарисы и поляны в саду пожелтели от пожара, с миртов опали листья, весь сад стоит как мертвый. – Весь Рим стоит как мертвый и вскоре будет доподлинным кладбищем. Знаешь, должен быть издан эдикт против христиан, начнутся гонения, при которых погибнут тысячи. – За что ж их будут карать, господин? Они люди добрые, смирные. – Именно за это. – Тогда поедем к морю. Твои божественные глаза не любят смотреть на кровь. – Не возражаю, но пока что я хотел бы искупаться. Приходи в элеотезий умастить мне спину. Клянусь поясом Киприды! Никогда еще ты не казалась мне такой прекрасной. Я прикажу сделать тебе ванную в виде раковины, и ты в ней будешь как драгоценная жемчужина… Приходи, Златоволосая! Он ушел, а часом позже оба они в венках из роз, с затуманенными страстью глазами, возлегли у стола, уставленного золотой посудой. Прислуживали им наряженные амурами мальчики, а они пили маленькими глотками вино из увитых плющом кубков и слушали гимн Аполлону, который под звуки арф пели певцы во главе с Антемием. Какое было им дело до того, что вокруг виллы торчали обгорелые трубы и что порывы ветра вздымали с пожарищ пепел сожженного Рима! Они чувствовали себя счастливыми и думали лишь о любви, которая превращала для них жизнь в божественный сон. Но прежде чем певцы допели гимн, в залу вошел смотритель атрия. – Господин, – обратился он к Петронию с тревогою в голосе, – у ворот стоит центурион с отрядом преторианцев и, по приказанию императора, желает тебя видеть. Пенье и музыка арф стихли. Тревога передалась всем присутствовавшим – император в общении с друзьями обычно не прибегал к услугам преторианцев, и их появление по тем временам не сулило ничего хорошего. Один лишь Петроний не выказал и тени волнения – как человек, которому надоели частые приглашения, он со скучающим видом сказал: – Могли бы дать мне спокойно доесть мой обед! – После чего приказал смотрителю атрия: – Впусти их. Раб скрылся за завесой. Минуту спустя послышались тяжелые шаги, и в залу вошел знакомый Петронию сотник Аир в полном вооружении и с железным шлемом на голове. – Благородный Петроний, – сказал он, – тебе письмо от императора. Петроний лениво протянул белую свою руку, взял табличку и, бросив на нее взгляд, с невозмутимым спокойствием передал Эвнике. – Вечером он будет читать новую песнь из «Троики», – сказал Петроний, – и зовет меня. – Мне дан приказ только вручить письмо, – сказал сотник. – Да, конечно. Ответа не будет. Но, может быть, ты, центурион, отдохнул бы немного вместе с нами и выпил кратер вина? – Благодарствуй, благородный Петроний. Я охотно выпью кратер вина за твое здоровье, но отдыхать не могу, я на службе. – А почему письмо дали тебе, а не прислали с рабом? – Этого я не знаю, господин. Может быть, потому, что меня послали в эту сторону по другому делу. – А, понимаю, – сказал Петроний, – облава на христиан? – Именно так, господин. – Давно начали облаву? – Некоторые отряды были посланы за Тибр еще до полудня. С этими словами сотник выплеснул из чаши немного вина в жертву Марсу, затем выпил ее. – Да пошлют тебе боги, господин, все, чего ты пожелаешь! – сказал он. – Возьми себе этот кратер, – сказал Петроний и дал знак Антемию продолжать гимн Аполлону. – Меднобородый начинает играть со мною и с Виницием, – сказал он себе, когда снова зазвучали арфы. – Я угадал его замысел! Он хотел меня напугать, прислав приглашение с центурионом. Вечером они будут выпытывать у сотника, как я его принял. Нет, нет, я не доставлю тебе этой радости, злобное, жестокое чучело! Я знаю, обиду ты не простишь, знаю, гибели мне не миновать, но если ты думаешь, что я буду умоляюще глядеть тебе в глаза, что ты увидишь на моем лице страх и покорность, ты ошибаешься. – Господин, император пишет: «Приходите, если будет желание», – сказала Эвника. – Ты пойдешь? – Я в превосходном настроении и способен слушать даже его стихи, – ответил Петроний. – И я пойду, тем более что Виниций пойти не может. После обеда и обычной прогулки он отдал себя в руки рабынь – чесальщиц волос, и рабынь, укладывающих складки тоги, и час спустя, прекрасный, как бог, велел нести себя на Палатин. Время было позднее, стоял тихий, теплый вечер, луна светила так ярко, что рабы-лампадарии, шедшие перед носилками, погасили факелы. Вдоль улиц и среди развалин бродили опьяненные вином ватаги гуляк в гирляндах из плюща и жимолости, с ветками мирта и лавра в руках, сорванными в садах императора. Обилие зерна и надежда на великолепные игры наполняли весельем сердца римлян. Кое-где распевали песни, славящие «божественную ночь» и любовь, в других местах плясали при лунном свете. Рабам неоднократно приходилось кричать, чтобы дали дорогу носилкам «благородного Петрония», и тогда толпа расступалась с приветственными возгласами в честь своего любимца. А он в это время думал о Виниции, дивясь, что нет от него никаких вестей. Петроний был эпикуреец и эгоист, но, в общении с Павлом из Тарса и с Виницием ежедневно слыша о христианах, немного изменился, сам того не зная. Повеяло на него от них каким-то особым ветром, занесшим в его душу неведомые семена. Его начали занимать другие люди, кроме собственной особы; к Виницию, впрочем, он всегда был привязан, так как в детстве очень любил его мать, свою сестру. А ныне, приняв участие в его делах, следил за ними с таким увлечением, словно бы смотрел трагедию. Он не терял надежды, что Виниций опередил преторианцев и сбежал с Лигией или же на худой конец отбил ее силой. Но ему хотелось быть уверенным в этом, он предвидел, что, возможно, придется отвечать на всяческие вопросы, к которым следовало бы подготовиться. Велев рабам остановиться у дома Тиберия, Петроний вышел из носилок и минуту спустя был в атрии, уже заполненном августианами. Вчерашние друзья хотя и дивились, что он приглашен, все же сторонились его, а он шел среди них, выделяясь красотой, непринужденностью осанки и такой уверенностью в себе, словно бы сам раздавал милости. Некоторые, видя это, втайне обеспокоились – не слишком ли поспешили они выказать ему свою холодность. Император, однако, притворился, будто его не замечает, и не ответил на поклон, делая вид, что поглощен беседой. Зато Тигеллин, подойдя к нему, сказал: – Добрый вечер, арбитр изящества! И ты все еще утверждаешь, что Рим сожгли не христиане? На что Петроний, пожав плечами и похлопав Тигеллина по спине, точно какого-нибудь вольноотпущенника, отвечал: – Ты не хуже меня знаешь, что об этом думать. – О, я не смею равнять себя с таким мудрецом. – И отчасти ты прав, иначе, когда император прочитает нам новую песнь из «Троики», тебе пришлось бы не орать как павлин, а высказать какое-нибудь разумное мнение. Тигеллин прикусил губу. Его не слишком радовало, что император вознамерился сегодня читать новую песнь, – ведь на этом поприще он с Петронием состязаться не мог. И действительно, читая стихи, Нерон невольно по давней привычке поглядывал на Петрония, следя за выражением его лица. А тот, слушая, то округлял брови, то одобрительно кивал, а временами изображал напряженное внимание, точно стараясь убедиться, что хорошо расслышал. После чтения Петроний кое-что похвалил, кое в чем нашел изъяны и предложил некоторые стихи изменить или отшлифовать. Сам Нерон чувствовал, что все прочие, не скупясь на преувеличенные восхваления, думают только о самих себе, один лишь Петроний занят поэзией ради самой поэзии, один он понимает ее, и если что-то похвалит, то уж наверняка эти стихи достойны похвалы. И мало-помалу император вступил с ним в беседу и в легкий спор, и, когда Петроний высказал сомнение относительно какого-то оборота, Нерон сказал: – Вот увидишь в последней песне, почему я его употребил. «Ах, – подумал Петроний, – стало быть, я дождусь последней песни». Не один из присутствовавших, слыша это, говорил себе: «Горе мне! Имея впереди столько времени, Петроний может снова войти в милость и свергнуть даже Тигеллина». И потихоньку они стали придвигаться к нему. Но конец вечера оказался менее счастливым – когда Петроний прощался с императором, тот, со злорадным выражением лица прищурив глаза, вдруг спросил: – А почему Виниций не пришел? Будь у Петрония уверенность, что Виниций с Лигией уже за городскими воротами, он бы ответил: «С твоего позволения он женился и уехал». Но, видя странную усмешку Нерона, Петроний сказал: – Твое приглашение, божественный, не застало его дома. – Передай ему, что я буду рад его видеть, – молвил Нерон, – и скажи от моего имени, чтобы он не пропустил игр, в которых выступят христиане. Петрония слова эти встревожили, ему почудился в них прямой намек на Лигию. Усевшись в носилки, он приказал нести себя домой еще быстрее, чем утром. Однако это было нелегко. Перед домом Тиберия собралась большая, шумная толпа пьяных, только эти не пели и не плясали, и вид у них был возбужденный. Издали доносились какие-то крики – а что кричали, Петроний не сразу понял, – они становились все громче, все неистовей, пока не слились в один дикий вопль: – Христиан ко львам! Роскошные носилки придворных двигались среди воющей этой толпы. Из глубины черневших пожарищами улиц появлялись все новые пьяные ватаги, которые, услышав клич, подхватывали его. Из уст в уста передавали, что облава продолжается с полудня, что схвачено уже множество поджигателей, – и вскоре по новопроложенным и старым улицам, по загроможденным руинами закоулкам, вокруг Палатина, по всем холмам и во всех садах, во всем Риме от края и до края, гремел все более оглушительный клич: – Христиан ко львам! – Стадо! – с презрением повторял Петроний. – Народ, достойный своего императора! И он задумался над тем, что этот мир, основанный на насилии и такой жестокости, на какую даже варвары не были способны, мир, погрязший в преступлениях и диком разврате, не может устоять. Рим был владыкой мира, но также язвой мира. От него несло трупным зловонием. На этой прогнившей жизни лежала тень смерти. Не раз толковали об этом между собою августианы, но никогда еще Петроний так остро не сознавал, что горделивая колесница с триумфатором Римом, влачащая за собою сонмы народов в цепях, катится в бездну. Жизнь мировластительного города явилась ему какой-то шутовской пляской, какой-то оргией, которой скоро придет конец. Теперь он понимал, что только у христиан есть новые основы жизни, но ему казалось, что вскоре от христиан и следа не останется. И что тогда? Шутовской хоровод будет нестись и дальше под предводительством Нерона, а коль Нерон сгинет, найдется второй такой же или еще худший, ибо при таком народе и таких патрициях нет никакой надежды, что найдется лучший. Будет новая оргия, и, наверно, еще более мерзкая и безобразная. Но ведь оргия не может длиться вечно, после нее надо идти спать, ну хоть бы просто от усталости. Думая об этом, Петроний вдруг почувствовал смертельную усталость. Стоит ли жить, да еще жить без уверенности в завтрашнем дне, лишь для того, чтобы глядеть на подобный миропорядок? Гений смерти не менее прекрасен, чем гений сна, у него тоже за плечами крылья. Носилки остановились у дверей дома, которые чуткий привратник отворил в тот же миг. – Благородный Виниций возвратился? – спросил Петроний. – Минуту назад, господин, – ответил раб. «Значит, не отбил ее», – подумал Петроний. И, сбросив с себя тогу, он поспешил в атрий. Виниций сидел на табурете, склонясь головою чуть не до колен и обхватив голову руками, но при звуке шагов он поднял окаменевшее лицо, на котором только лихорадочно горели глаза. – Опоздал? – спросил Петроний. – Да. Ее схватили еще до полудня. Наступило молчание. – Ты ее видел? – Да. – Где она? – В Мамертинской тюрьме. Петроний вздрогнул и вопросительно посмотрел на Виниция. Тот все понял. – Нет! – воскликнул Виниций. – Ее бросили не в Туллианум[378], даже не в среднюю тюрьму. Я подкупил стражу, чтобы они ей уступили свою комнату. Урс лег на пороге и охраняет ее. – Почему Урс ее не защитил? – Прислали пятьдесят преторианцев. К тому же Лин ему запретил. – А что Лин? – Лин умирает. Поэтому его не взяли. – Что ты намерен делать? – Спасти ее или умереть с нею вместе. Я ведь тоже верю в Христа. Внешне Виниций был спокоен, но в его голосе было что-то настолько волнующее, что сердце Петрония содрогнулось от искренней жалости. – Я тебя понимаю, – сказал он, – но как же ты хочешь ее спасти? – Я подкупил стражу, чтобы уберечь ее от издевательств, а главное, чтобы не помешали ей бежать. – Когда это должно произойти? – Они сказали, что не могут выдать ее мне сразу же, боятся, мол, ответить. А когда тюрьмы заполнятся множеством узников и счет им будет потерян, тогда мне ее отдадут. Но это крайний случай! Сперва ты попробуй спасти ее и меня! Ты друг императора. Он сам отдал ее мне. Иди к нему и спаси меня! Петроний, ничего не ответив, кликнул раба и, приказав принести два темных плаща и два меча, обратился к Виницию. – Я отвечу тебе по дороге, – сказал он. – А пока бери плащ, бери оружие, и идем в тюрьму. Там дай стражам сто тысяч сестерциев, дай вдвое, впятеро больше, чтобы они отпустили Лигию сейчас же. Иначе будет поздно. – Идем, – сказал Виниций. Через минуту они были на улице. – А теперь слушай меня, – сказал Петроний. – Я просто не хотел терять время. Знай, с нынешнего дня я в опале. Собственная моя жизнь висит на волоске, поэтому я у императора ничего не смогу добиться. Хуже того, я уверен, что если о чем-то попрошу, он поступит мне назло. Когда бы не это, разве советовал бы я тебе бежать с Лигией или ее отбивать? Ведь удайся тебе побег, гнев императора обрушился бы на меня. Но нынче он скорее сделает что-нибудь по твоей просьбе, чем по моей. Все же ты на это не рассчитывай. Вызволи ее из тюрьмы и беги! Ничего другого тебе не остается. Если это не получится, придется пробовать другие способы. А пока знай, что Лигию бросили в тюрьму не только за веру в Христа. И ее и тебя преследует гнев Поппеи. Ты помнишь, ты оскорбил Августу, отверг ее? А она знает, что ты отверг ее ради Лигии, которую она и без того возненавидела с первого взгляда. Она ведь и раньше пыталась ее погубить, приписав ее чарам смерть своего ребенка. В том, что случилось, есть рука Поппеи! Иначе как ты объяснишь, что Лигию схватили первой? Кто мог указать дом Лина? Говорю тебе, за ними шпионили уже давно! Знаю, я разбиваю тебе сердце, отнимаю последнюю надежду, но я говорю это тебе нарочно для того, чтобы ты знал, – если ты ее не освободишь, прежде чем они догадаются о твоих попытках, вы погибнете оба. – Да, да! Я понял! – глухо ответил Виниций. В этот поздний час улицы были пусты, и все же их беседу прервала встреча с пьяным гладиатором, который, покачнувшись, навалился на Петрония, – ухватясь рукою за плечо патриция и дыша ему в лицо винным перегаром, он заорал хриплым голосом: – Христиан ко львам! – Мирмиллон[379], – спокойно молвил Петроний, – послушайся хорошего совета, ступай своей дорогой. Но пьяный схватил его другой рукой за другое плечо. – Кричи вместе со мной, не то я сверну тебе шею: христиан ко львам! Нервы Петрония уже не могли стерпеть этих криков. С той минуты, как он вышел из дворца, они душили его как кошмар, раздирали ему уши, и, когда вдобавок он увидел занесенный над собою кулак силача, мера его терпения переполнилась. – Послушай, приятель, – сказал он, – от тебя воняет вином, и ты мне мешаешь. С этими словами он по самую рукоять всадил гладиатору в грудь короткий меч, которым вооружился, выходя из дому. Затем, как ни в чем не бывало, взял Виниция под руку и продолжал: – Нынче император сказал мне: «Передай от меня Виницию, чтобы он был на играх, на которых выступят христиане». Ты понимаешь, что это значит? Они хотят из твоих страданий устроить себе забаву. Здесь все продумано. Возможно, из-за этого до сих пор не бросили в тюрьму ни тебя, ни меня. Если ты сейчас не сумеешь вырвать ее оттуда, тогда… Я сам не знаю, что тогда! Может, Акта вступится за тебя, но добьется ли чего? Твои сицилийские поместья могли бы соблазнить Тигеллина… Попытайся. – Я отдам им все, что имею, – ответил Виниций. От Карин до Форума было не слишком далеко, они дошли быстро. Ночной мрак начал уже редеть, и стены крепости явственно чернели на фоне белесого неба. Когда они повернули к Мамертинской тюрьме, Петроний внезапно остановился. – Преторианцы! – сказал он. – Мы опоздали! Тюрьма была окружена двойной шеренгой солдат. Отблески зари серебрили их железные шлемы и острия копий. Лицо Виниция стало белее мрамора. – Идем, – сказал он. Через мгновенье они уже были возле шеренг. Петроний, обладая незаурядной памятью, знал не только командиров, но и почти всех солдат претория – он сразу заметил знакомого командира когорты и кивнул ему. – А, это ты, Нигер? – сказал он. – Вам приказали охранять тюрьму? – Да, благородный Петроний. Префект опасается, как бы не попытались отбить поджигателей. – И вам приказано никого не впускать? – спросил Виниций. – Напротив, узников могут посещать их знакомые, таким образом мы выловим больше христиан. – Тогда впусти меня, – сказал Виниций. И, сжимая руку Петрония, шепнул ему: – Иди к Акте, а я потом приду узнать, что она ответит.

The script ran 0.023 seconds.