Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Решат Нури Гюнтекин - Королёк — птичка певчая [1922]
Язык оригинала: TUR
Известность произведения: Высокая
Метки: love_history, Драма, О любви, Приключения, Проза, Роман

Аннотация. Эта книга принесла автору мировое признание. Художественный фильм по мотивам этого произведения имел огромный успех у телезрителей. В центре романа сложная судьба рано осиротевшей турецкой девушки. Несмотря на превратности судьбы, она своим трудом, упорством и добротой, добивается признания в обществе, к ней возвращается любовь.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

— Так часто случается, абаджиим. Это жандармы ловят разбойников. Выстрелы с небольшими паузами раздавались минут десять. Наутро мы узнали подробности. Слова Мунисэ подтвердились. Ночью произошло сражение между шайкой бродяг, ограбивших почту, и жандармами. Один из жандармов был убит, другого в тяжёлом состоянии доставили в Зейнилер. Сейчас он находился в доме для приезжих. Около полудня в школу, задыхаясь, влетел маленький Вехби и схватил меня за руку: — Девушка! Учительница! Быстрей надевай свой чаршаф! Идём! Тебя зовут в дом для приезжих. — Кто зовёт? — Доктор. Отец велел передать. Я накинула чаршаф и пошла за Вехби. Дом для приезжих представлял собой ветхую хибару в две маленькие комнатушки и покосившуюся веранду с лестницей. Сюда порой заглядывали проезжие, которых настигала в пути ночь, метель или болезнь. Здесь их даже иногда кормили. У ворот красивая лошадь била землю копытом. Из ноздрей у неё шёл пар. Я погладила её морду и вошла во двор, освещённый фонарём. Было довольно темно, хотя сумерки ещё не спустились. На ступеньках лестницы сидел толстый военный доктор в огромных сапогах и плотной шинели. Он что-то писал и одновременно разговаривал с людьми, которые находились тут же во дворе. Я глядела на доктора сбоку. У него были пышные седые усы, лохматые брови, живое, приятное лицо. Но, господи, переговариваясь с жандармами, он употреблял такие грубые, неприличные выражения, что я на мгновение даже подумала, не уйти ли мне. Вот доктор снова раскатисто захохотал, собираясь опять сказать что-то неприличное, грубое, и поднял голову. Тут он увидел меня и осёкся. Потом обернулся к человеку в сером кителе с огромной чёрной бородой и крикнул: — Эй, капитан, ты не обижайся, но я считаю, тебе правильно дали кличку «дядя медведь». У нас тут женщина, а из-за тебя я говорю чёрт знает что… — Он повернулся ко мне: — Извините, сестрица, я не заметил, как вы пришли. Постойте, сейчас спущусь. Лестница еле дышит. Двоих нас ей не выдержать. Ну, а теперь проходите, я спускаюсь. Перепрыгивая через ступеньки, я взбежала наверх. Мне было слышно, как старый доктор продолжал издеваться над человеком, которого назвал капитаном. — Мой капитан, эта учительница приехала из Стамбула. Ты удивляешься, как я догадался, не так ли? Ах, мой капитан, ты ведь на всё, что творится в нашей вселенной, смотришь недоумённо, словно глупый баран. Да, я понял по тому, как она взбежала по лестнице. Ты видел? Она летела, как куропатка. А теперь, хочешь, я отгадаю её возраст? Этой женщине, как там ни крути, а сорока еще нет… Меня всегда забавляли подобные разговоры. Улыбнувшись, я подумала: «А вот тут ты ошибся, доктор-бей!» Через пять минут, сотрясая своими сапожищами лестницу, старый доктор поднялся наверх и заговорил со мной: — Как видите, ханым-эфенди, у нас раненый. Опасного ничего нет, но он нуждается в уходе. Я скоро должен уехать. Что надо делать? Небольшие перевязки. Но боюсь, больной может получить заражение крови. Здешний народ не очень верит докторам, и при случае крестьяне тотчас прибегают ко всяким знахарским снадобьям. Им ничего не стоит залепить рану какой-нибудь дрянью. Вы всё-таки женщина образованная. Сейчас я вам объясню, что надо делать. Будете ухаживать за больным, пока он не встанет на ноги. Только не знаю, сумеете ли вы выдержать эти… — Выдержу, доктор-бей. У меня крепкие нервы. Я ничего не боюсь. Старик удивлённо взглянул на меня. — А ну-ка, открой лицо, я посмотрю, какая ты есть. В бесцеремонных словах доктора было что-то подкупающее, искреннее… Я, не стесняясь, подняла чадру и даже легонько улыбнулась. Лицо доктора выразило изумление; он всплеснул руками и вдруг залился смехом. — Что ты делаешь в этой деревне? Я даже растерялась. Может, этот человек знает меня? Мне захотелось всё превратить в шутку. У доктора было лицо, внушающее доверие и располагающее к себе. — Надеюсь, вы не станете утверждать, доктор, что знаете меня? — Тебя — нет, но подобных тебе людей, такую разновидность я очень хорошо знаю. К сожалению, они начали вымирать, да, исчезать с лица земли. — Как мамонты, эфендим? Моя склонность к шуткам, которую я уже пять месяцев держала под замком, вдруг прорвалась наружу. Сестра Алекси всегда говорила, что меня нельзя баловать, так как я тотчас начинаю шалить, беситься, коверкать слова, в общем, вести себя, как малое дитя. Доктор производил на меня впечатление человека мудрого, с чистым сердцем. Он опять громко расхохотался и сказал: — Ах ты, изящное, маленькое, весёлое существо, совсем непохожее на огромных и безобразных предков теперешних слонов! Я стар и поэтому могу добавить ещё эпитет «красивое». Так вот, красивый благородный ребёнок, отвечай мне, как ты сюда попала? Под грубым словцом, под раскатистым хохотом уездного военного врача нельзя было не уловить едва заметного сострадания. Стараясь быть серьёзной, я ответила: — Я учительница, доктор-бей. Хотела служить своему делу. Вот меня и прислали сюда. Мне всё равно. Я могу работать везде. Доктор пристально рассматривал моё лицо. — Значит, ты приехала сюда только для того, чтобы служить своему делу? Только ради просвещения, ради деревенских детей, не так ли? — Да, это моя цель. — В таком возрасте? С такой внешностью?! Лучше скажи правду. А ну, посмотри мне в глаза. Вот так… Ты думаешь, я так и поверил тебе? Весёлые, милые глаза доктора с белесыми ресницами, глубоко запрятанные между пухлых щёк, казалось, читали у меня в душе. — Нет, дочь моя, — продолжал он. — Это не главная причина. Дело и не в том, чтобы добыть себе средства к существованию. Сейчас, когда ты пытаешься скрыть, я вижу ещё лучше. Разумеется, если я спрошу, кто ты, из какой ты семьи, где твой дом и так далее, ты мне ничего не ответишь? Вот видишь, вот видишь, как я всё знаю. Здесь какая-то тайна. Но я не собираюсь копаться. Мне достаточно маленькой детали. Мы оба замолчали. После некоторого раздумья старый доктор сказал: — Не позволишь ли ты мне оказать тебе маленькую услугу? Хочешь, я устрою тебя на более хорошее место? У меня есть кое-какие связи в министерстве образования. — Нет, благодарю вас, я довольна своим местом. Доктор опять улыбнулся, пожал плечами и шутливо сказал: — Замечательно! Превосходно! Но знай, самопожертвование — это не так просто, как ты думаешь! Если тебе когда-нибудь придётся туго, напиши мне несколько строк. Я оставлю тебе свой адрес. Не бойся, я поступаю так из самых чистых побуждений… — Благодарю вас… — Итак, с этим покончено. Теперь приступим к нашему делу. Объясню тебе твои обязанности. Старик открыл дверь в соседнюю комнату. На покосившейся кровати лежал раненый, покрытый с головой солдатским плащом. Доктор позвал: — Ну, как, Молла, тебе лучше? Раненый откинул плащ, хотел приподняться. — Лежи, лежи, не шевелись. Болит у тебя что-нибудь? — Нет, большое спасибо… Вот только скула немного ноет… Доктор опять рассмеялся… — Эх вы, дорогие медведи мои! Коленную чашечку он называет скулой, думает, что желудок на пятке. Но тем, кто станет у него на дороге, он спуску не даст. Заживёт, Молла, всё будет хорошо! Благодари аллаха, что пуля не прошла чуть левее. Хочешь через неделю выздороветь, встать на ноги? Не выйдет… Впрочем, если полежишь здесь, тогда другое дело. Тут тебе хорошо! Смотри только, исполняй всё, что тебе скажет эта девушка. Понятно? Она теперь твой доктор, перевязывать тебя будет. Не вздумай делать глупости, пить какие-нибудь домашние лекарства или ещё какую гадость, тогда пеняй на себя!.. Клянусь аллахом, я приеду и изрежу твою ногу на куски. Доктор принялся разматывать бинты. Когда он прикасался к ране, больной вскрикивал: «Ах, бей!» — Ну, ну, замолчи, — ворчал доктор. — Какой же ты мужчина? Не стыдно тебе! Смотри, какие огромные усы и бородища, а кричишь в присутствии крошечной девочки! У тебя пустяк, а не рана. Если бы я знал, что попаду к такой славной сестре милосердия, сам бы себе нарочно что-нибудь продырявил!.. Час спустя старый доктор и бородатый капитан покинули деревню. На первый взгляд кажется: ещё одна обыкновенная встреча в жизни. Не так ли? Но не помню, чтобы ещё когда-нибудь подобные мимолётные встречи с людьми производили на меня такое незабываемое впечатление. Зейнилер, 24 февраля. Говорят, весна в этом году ожидается ранняя. Вот уже неделю стоит ясная погода. Всё кругом залито солнцем. Если бы не снег на горных вершинах, можно было подумать, что наступил май. Сегодня пятница. После обеда я начала рисовать акварелью портрет Мунисэ. Вдруг открылась дверь и в комнату вошла Хатидже-ханым. Платок её сбился на шею, она тряслась. Я никогда не видела её такой взволнованной и обеспокоенной. — Аман[67], ходжаным, там, внизу, пришли какие-то два эфенди. Один из них как будто заведующий отделом образования. Приехал ревизию устраивать… Быстрей спускайся. Я боюсь с ними разговаривать. Торопливо облачаясь в чаршаф, я улыбалась сама себе. Невиданное дело: король лентяев, который в кабинете боялся лишний раз шевельнуть пальцем, решился приехать сюда! Внизу около двери в класс я увидела двух мужчин. Один был очень высокий, другой — совсем маленький. Пока я искала глазами заведующего отделом образования, маленький мужчина подошёл ко мне. В темноте трудно было различить черты его лица, я только заметила, что в глазу у него поблёскивал монокль. — Вы учительница? Честь имею… Я новый заведующий отделом образования Решит Назым. Почему здесь так темно? Не школа, а настоящий хлев! Я распахнула классную дверь и сказала: — Здесь немного светлее, эфендим. Маленький господин как-то странно переступал. Для такого крошечного роста походка его была чересчур важной. Переступив порог, он остановился и, размахивая рукой, словно на митинге, заговорил: — Мон шер[68], ты посмотри! Какой миз́ер[69], какой миз́ер! Нужны тысячи свидетелей, иначе не поверят, что это школа. Каким надо быть радикалом!.. Ну, ты видишь, я тысячу раз прав, когда говорю: «Или всё, или ничего!» Теперь я разглядела гостей получше. Новый заведующий отделом образования, который на первый взгляд показался мне мальчишкой, каким-то новоиспечённым денди, был человеком лет пятидесяти, без всяких признаков растительности на лице. Он всё время играл бровями, вертел глазами, при каждом слове его сморщенное личико принимало новое выражение. Что касается второго, то это, напротив, был высокий сухощавый мужчина с тоненькими усиками. Он был такой длинный, что невольно горбился. Заведующий отделом образования опять обратился ко мне: — Ханым-эфенди, позвольте представить вам моего друга. Мюмтаз-бей — инженер губернского правления общественных работ. Я ответила, чтобы хоть что-нибудь сказать: — Вот как, эфендим?.. Очень приятно… Заведующий отделом образования бродил ко классу, притопывал ногами, словно испытывая прочность пола, и концом своей тросточки дотрагивался до парт и учебных плакатов. — Мой дорогой, у меня великие прожекты. Я всё разрушу и заново построю. Это будут школы чистые, светлые! Горе тем, кто не даст мне ассигнований, которые я прошу! Я приехал в этот край, имея кое-что про запас. Стамбульская пресса, как артиллерийская батарея, находится в боевой готовности. Стоит мне подать маленький сигнал — и бах!.. бух!.. Начнётся страшная бомбардировка. Ты понимаешь? Или я претворяю в жизнь все планы, которые у меня в голове, или покину этот пост! Без сомнения, все эти красивые слова говорились только для того, чтобы пустить пыль в глаза мне, бедной деревенской учительнице. Решит Назым поправил монокль и спросил: — Сколько у вас учеников? — Тринадцать девочек и четыре мальчика, эфендим… — Хм, на семнадцать человек одна школа? Странная роскошь… Ты осмотришь здание, Мюмтаз? — К чему?.. И так всё видно. Я заметила, что пока заведующий отделом образования распространялся о своих грандиозных «прожектах», Мюмтаз-бей украдкой поглядывал на меня. И вдруг он заговорил на ломаном французском языке, — очевидно, чтобы я не поняла. — Послушай, дорогой… Заставь учительницу под каким-нибудь предлогом откинуть чаршаф. Сквозь чадру её лицо сверкает, словно звёздочка. Как она сюда попала? Заведующий отделом образования пытался сохранить невозмутимость, но слова приятеля, кажется, покоробили его. Он ответил на ещё более скверном французском языке: — Прошу тебя, мой дорогой… Мы ведь в школе. Будь серьёзным. Решит Назым оттянул морщинистую кожу на подбородке, словно эта была резина, и задумался о чём-то. Наконец он решительно обернулся ко мне: — Ханым-эфенди, я закрываю эту школу. — Почему же, бей-эфенди? — удивилась я. — Что-нибудь случилось? — Ханым-эфенди, детей невозможно воспитывать в таком безобразном здании. Да и учеников мало… Пока я работаю в вилайете, все мои усилия будут направлены на то, чтобы большинство школ имели дешёвые, но изящные, безупречные в санитарном отношении и модернизированные, то есть современные здания. А сейчас, будьте добры, дайте мне кое-какие пояснения. Он вытащил из кармана визитки роскошную записную книжку, задал несколько вопросов о школе, записал мои ответы и сказал: — Что же касается вас, ханым-эфенди… Вас я переведу в более подходящее место. Как только получите приказ о закрытии школы, немедленно выезжайте в Б…, и мы всё устроим. Ваше имя, пожалуйста… — Феридэ. — Ханым-эфенди, в Европе — прекрасный обычай: каждый человек к своему имени прибавляет имя отца. Получается более ясное, более определенное имя. Вы, учителя, должны применять эти новшества. Например, в классном журнале вместо того, чтобы писать про свою ученицу: «Меляхат, отец — Али Ходжа», вы напишите: «Меляхат Али», и всё. Договорились, ханым-эфенди? Так как имя вашего папаши? — Низамеддин. — Ханым-эфенди, мы будем вас величать Феридэ Низамеддин. Сначала вам это покажется странным, но потом привыкнете. Что вы кончали? Я постеснялась назвать свой пансион; инженер Мюмтаз-бей мог бы сконфузиться за свою вольность, услышав, что я знаю французский язык. Поэтому я ответила так: — Эфендим, у меня специальное образование. — Как я вам сказал, по приезде в Б… вы тотчас посетите меня. Мы поищем вам подходящее место. Идём, Мюмтаз, у нас по плану ещё две деревни. Инженер сидел на парте и размахивал своими длинными тоненькими ножками. На том же «великолепном» французском языке он ответил: — Это чудесный кусочек… Оставь меня и иди. Я обязательно найду способ и заставлю её открыть лицо. Заведующий отделом образования опять сконфузился. Видимо, опасаясь, чтобы я не заподозрила их в чём-либо, он сказал по-турецки: — У нас ещё есть время… Свой отчёт вы напишете после. Итак, прошу вас… — и двинулся к выходу. Инженер пошёл на крыльцо и, делая вид, будто рассматривает крышу и окна, ждал, когда я выйду. Я же нарочно задержалась в коридоре, повернувшись к нему спиной. Проходя садом, бедняга ещё несколько раз обернулся, а выйдя из ворот, зашагал вдоль деревянного забора, поднимаясь на цыпочки и заглядывая внутрь. Известие в один миг облетело деревню. Несмотря на пятницу, и ученики, и их матери прибежали ко мне. Как они были огорчены тем, что школа закрывается! Я тоже расстроилась. Девочки, которые раньше, казалось, были совершенно равнодушны к школе и ко мне, теперь плакали и целовали мои руки. Хатидже-ханым повязала голову огромным платком и удалилась к себе. Меня ожидали новые трудности, но, по правде говоря, положение этой несчастной было во много раз хуже. Под вечер ко мне зашли жена старосты и эбе-ханым. Обе женщины были печальны, особенно эбе-ханым. Она многозначительно поглядывала на меня и говорила, вздыхая: — У меня были совсем другие планы, но такова, видно, воля аллаха. На это мне оставалось только грустно ответить, потупив глаза: — Что поделаешь, эбе-ханым? Видно, не судьба… Короче говоря, маленький господин с моноклем одним словом взбудоражил всю деревню. Крестьяне были очень огорчены. Хотя я знала, что трудно найти худшее место, чем Зейнилер, но их настроение передалось и мне. Одна лишь Мунисэ была исключением. Шалунья радовалась, казалось, у неё выросли крылья. — Когда же мы уедем, абаджиим? — приставала она ко мне. — Через два дня уедем? Зейнилер, 3 марта. Завтра в дорогу. Сначала Мунисэ очень радовалась нашему отъезду, но вчера её вдруг охватила какая-то странная тоска. Она часто задумывалась, уставившись глазами в одну точку, на вопросы отвечала рассеянно. — Мунисэ, может, ты не хочешь со мной ехать? Тогда оставайся, — сказала я. — Не дай аллах, абаджиим… — встрепенулась девочка. — Лучше я брошусь в колодец. — А не жалко расставаться с братьями? — Не жалко, абаджиим. — Но ведь ты соскучишься по отцу… — Отца мне жалко… Но я не очень его люблю, абаджиим… — Хорошо, если так, почему загрустила? Мунисэ молчала, потупившись. Я пробовала настаивать, но девочка притворно смеялась, обнимала меня. Я не верила этой фальшивой весёлости. Уж я-то могла отличить подлинную радость моей девочки от наигранной! Её ясные глаза были подёрнуты грустью. Как я ни вызывала её на откровенность, ничего не получалось. Сегодня случай помог мне узнать тайное горе детского сердечка. Под вечер Мунисэ вдруг исчезла, хотя ей было известно, что она нужна мне (мы ещё не всё уложили в дорогу). Я несколько раз позвала её — ответа не было. Видно, девочка вышла в сад. Я открыла окно и крикнула: — Мунисэ!.. Мунисэ!.. Тоненький голосок отозвался издали, оттуда, где находилась усыпальница Зейни-баба: — Я здесь!.. Иду!.. Когда Мунисэ прибежала домой, я спросила, что она делала одна на кладбище. Девочка растерялась, начала лепетать что-то невразумительное. Она хотела меня обмануть. Я внимательно посмотрела ей в глаза — они были красные, на побледневших щеках следы недавних слёз. Меня охватило беспокойство. Я взяла Мунисэ за руки и принялась настойчиво расспрашивать, что она делала у гробницы, почему плакала. Девочка отворачивалась, прятала лицо, губы её дрожали. Надо было во что бы то ни стало заставить Мунисэ признаться, и я заявила, что если она будет такой скрытной, то я оставлю её в Зейнилер. Тут девочка не выдержала, опустила голову, точно каялась в смертном грехе, и робко пробормотала: — Меня пришла проведать мама… Узнала, что я уезжаю… Не сердись, абаджиим… Я поправила волосы, упавшие ей на лицо, нежно погладила по щеке, мягко и спокойно сказала: — Чего же ты боялась? Почему плакала? Ведь это твоя мама. Конечно, ты должна была проститься с ней… Бедняжка не верила своим ушам. Она пугливо поглядывала на меня и придумывала смешные детские отговорки, стараясь уверить, что не любит эту женщину, которую все проклинают и ненавидят. А я видела: как горячо она любит мать!.. — Дитя моё, — сказала я, — это очень плохо, если ты не любишь свою мать. Тебе должно быть стыдно. Разве можно не любить маму? Ступай, беги, верни её. Передай, что я хочу непременно её видеть. Я сейчас приду к усыпальнице. Мунисэ припала к моим коленям, поцеловала подол платья и бегом кинулась в сад. Знаю, я поступила неосторожно. Если в деревне станет известно, что и виделась с этой женщиной, обо мне подумают очень плохо, возможно даже, что меня проклянут. Ну и пусть… Мне пришлось долго ждать в рощице возле усыпальницы Зейни-баба. Несчастная мать успела уйти далеко. Кажется, чтобы вернуть её, девочке пришлось бежать напрямик через заросли камыша. Наконец я увидела их, мать и дочь… Боже, какая это была грустная, какая печальная картина!.. Они шли не вместе, словно стыдились, избегали друг друга, нарочно медлили, делали вид, будто вязнут в грязи. Я приготовилась сказать этой женщине несколько ласковых слов, полных любви и нежности. Но, очутившись лицом к лицу, мы не знали, о чём говорить. Это была высокая статная женщина в ветхом, заплатанном чаршафе. Лицо покрывала не чадра, а фиолетовый платок. На ногах стоптанные, насквозь промокшие туфли со сбитыми каблуками. Я видела, что она дрожит, словно боится кого-то. Как можно спокойнее, стараясь не волноваться, я сказала: — Откройте лицо. После некоторого колебания женщина откинула платок. Она была светловолосая и довольно молодая, не более тридцати — тридцати пяти лет на вид. Но лицо было такое усталое, такое измученное… Я думала, подобные женщины сильно красятся. Но на лице у неё я не увидела и следа краски. Больше всего меня поразило их внешнее сходство. На мгновение мне даже почудилось, что эта сама Мунисэ, которая вдруг выросла, стала взрослой женщиной. Затем, затем… Я схватила девочку за плечи, прижала к себе. Грудь моя вздымалась от волнения, глаза наполнились слезами. Я взяла на себя большую, очень большую ответственность. Но я непременно воспитаю Мунисэ порядочной женщиной, и это будет моим самым большим утешением в жизни. Я сказала женщине, словно была уверена, что в эту минуту она думает то же самое: — Моя дорогая ханым, волею судьбы вам не выпало счастья воспитать самой эту маленькую девочку. Что поделаешь? Такова жизнь. Я хочу вам сказать: пусть ваше сердце будет спокойно. Я приютила Мунисэ и воспитаю её, как свою дочь. Я ничего не пожалею для неё. Кажется, мои слова приободрили женщину. — Я всё знаю, милая барышня, — сказала она. — Мунисэ говорила… Иногда, когда мне случалось бывать в этих местах, я заходила её проведать… Да наградит вас аллах… — Значит, вы виделись с Мунисэ? Я почувствовала, что ручонки Мунисэ, обнимающие меня, задрожали. Опять открылся её секрет. Значит, девочка тайком виделась с матерью?.. Но самое грустное во всём этом было другое — Мунисэ стыдилась говорить матери, что скрывает от меня эти встречи. — Если бы мы остались здесь, вы всегда могли бы видеть Мунисэ, — сказала я. — Но завтра мы уезжаем в Б… Куда мы двинемся оттуда, неизвестно. Пусть ваше сердце не тревожится, моя дорогая ханым. Не могу обещать, что я заменю ей вас, — мать никто не может заменить. Но я постараюсь быть для неё заботливой сестрой. Кто-то шёл внизу, в зарослях камыша. Это был, наверно, отец моего ученика Джафер-аги. Он часто ходил на болото охотиться на диких уток. Женщина вдруг заволновалась. — Мне надо уходить, моя дорогая ханым. Никто не должен видеть меня рядом с вами… Эти слова лишний раз подтверждали её чуткость. О том же говорила её внешность, манера держаться. Мунисэ унаследовала от своей несчастной матери и лицо, и тонкую благородную душу. Бедная женщина старалась уберечь меня от сплетен, но задела моё самолюбие. Так хотелось, чтобы в её сердце сохранилось тёплое чувство ко мне. Я сделала вид, что сплетни нимало не волнуют меня, и сказала: — Почему вы торопитесь? Побудьте ещё немного. Несчастная мать с глубокой признательностью смотрела на меня. Я видела, что она страстно желает поцеловать мою руку, но не смеет прикоснуться ко мне. Мы присели на тонкий ствол тополя, поваленного последней бурей, и посадили между собой Мунисэ. Бедная женщина заговорила. Она волновалась, спешила, словно чувствовала, что ей станет легче, если она расскажет о своей жизни. У неё был правильный стамбульский выговор. Я услышала простую, но грустную историю. Она родилась в Стамбуле, в Румеликавак[70], в семье мелкого чиновника. Вскоре умер отец, затем и мать. Сироту удочерила богатая семья из Бакыркейя. Девочку воспитывали вместе с другими детьми, обращались с ней, как с маленькой барышней. Когда ей исполнилось пятнадцать — шестнадцать лет, к ней стали присылать сватов из состоятельных семей. Но девушка под разными предлогами всем отказывала. Дело в том, что сердце её было отдано другому. Она любила младшего сына в приютившей её семье, юношу, у которого едва только начали пробиваться усики. Он учился в военной школе «Харбие». У девушки не было никакой надежды, она понимала, что является в доме всего-навсего приёмышем. Но какое это было счастье — видеть хоть раз в неделю его лицо, слышать его голос!.. Неожиданно главу семейства перевели в Б… на должность дефтердара[71]. Пришлось сниматься с места. В Стамбуле остался только младший сын — воспитанник «Харбие». Четыре месяца, пока девушка не видела своего возлюбленного, показались ей четырёхлетней разлукой. Она чуть не сошла с ума от тоски. Наконец юноша приехал в Б… на летние каникулы. И тут всё обнаружилось. Бей-эфенди, ханым-эфенди, их дочери — все разом ополчились против несчастной сироты, не захотели её больше держать в своём доме и отправили в окрестную деревушку к какой-то женщине. Там и родилась старшая сестрёнка Мунисэ, умершая потом в четырёхлетнем возрасте от дифтерита. Кто мог жениться на женщине в таком положении, с ребёнком на руках? Наконец она вынуждена была уступить уговорам и согласилась выйти замуж за чиновника лесничества. Сначала она даже пыталась примириться со своей участью, покориться судьбе. Но когда мужа перевели в деревню Зейнилер, безысходная тоска охватила её… Она чувствовала, что сходит с ума в тёмной, закопчённой лачуге, и таяла с каждым днём. Рассказывая всё это, бедняжка, казалось, видела себя снова на дне страшной пропасти. На лицо её легла тень усталости, плечи опустились, тело обмякло. Женщина продолжала рассказ. Как раз в то время в деревне остановился отряд жандармов, выслеживавший разбойников. Солдаты разбили палатку у зарослей камыша. Молодой капитан, командир отряда, целый месяц преследовал её, добиваясь любви. В конце концов она поддалась искушению, бросила мужа, ребёнка и сбежала с офицером. Не знаю почему, но эта история растрогала меня. Опускались сумерки. Я поднялась и пошла к школе, оставив мать и дочь одних. Несомненно, у этих двух людей, которые, возможно, никогда больше не увидятся, было что сказать друг другу в минуту расставания. В моём присутствии они не смогли бы свободно обняться, поплакать. В их сердцах навеки осталась бы боль от невысказанных слов, невыраженных чувств. По дороге к школе, переступая через могильные камни, я глубоко задумалась… Мунисэ, я любила тебя потому, что считала одинокой. Мне всегда было жаль маленькую сиротку. Но в эту минуту я ревную тебя. Ревную к твоей матери. Она — несчастная падшая женщина, но всё-таки она тебе мать. Расставаясь с родными местами, ты увезёшь с собой в сердце память о нежных материнских глазах, а на губах горькую сладость материнских слёз. Б…, 5 марта. Сегодня утром, когда Мунисэ ещё спала, я набила портфель бумагами, привезёнными из Зейнилер, и отправилась в отдел образования. Час был ранний, двери учреждения только что открылись, в комнатах сидело несколько заспанных чиновников. Они лениво пили кофе, курили наргиле. За столом, где когда-то восседал старший секретарь в красном кушаке, я увидела худощавого эфенди с курчавой чёрной бородкой и засаленным воротом. Я справилась у какого-то чиновника, тот объяснил мне, что вместе с заведующим отделом сменился и старший секретарь. Значит, мне следовало обратиться именно к этому бородатому эфенди. Я подошла, поздоровалась, представилась и сказала, что мне надо сдать документы школы Зейнилер, которая была закрыта по приказу нового заведующего отделом образования. Старший секретарь подумал и сказал: — Да, да, верно… Хорошо… Вы немного подождите в коридоре. Сейчас придёт господин заведующий. Ровно три часа пришлось мне провести в мрачном коридоре с низким потолком. Проходившие мимо косо поглядывали в мою сторону, а некоторые даже зубоскалили. У подоконника стояла сломанная лестница. Я присела на перекладину и принялась ждать. Окно выходило в запущенный двор медресе[72]. Какой-то софта[73] в голубых штанах, засучив рукава, мыл в бассейне зелень. На развесистой чинаре, крона которой подступала к самому окну, резвилась стайка воробьёв. Я сидела, упёршись локтями в колени и подперев подбородок ладонями. Вчера утром в это время мы ещё были в Зейнилер. Мои ученики, от мала до велика, проводили меня до самой дороги, которая тянулась между скал. Какое у меня глупое сердце! Я так быстро привязываюсь к людям. Когда я жила в Текирдаге, муж тётки Айше, дядя Азиз, брал меня за руки и говорил: — Ох, и назойливая же ты! Сначала дичишься людей, убегаешь от них, а потом так пристанешь, хуже, чем липучая смола. Дядюшка верно определил эту черту моего характера. Покидая Зейнилер, я жалела детишек, потому что они были для меня и самыми красивыми, и самыми уродливыми, и самыми бедными… Что ж станет со мной, если в каждом месте, откуда мне придётся уезжать, будет оставаться частичка моего сердца? У дороги бедные дети один за другим подходили ко мне и целовали руку. Чабан Мехмед и Зехра прислали мне новорождённого козлёнка, у которого даже ещё не открылись глаза. Я передала этот тёплый комочек в руки Мунисэ. Подарок пастуха растрогал меня до слёз. Наконец грустно зазвенели колокольчики, и телега покатила по безлюдной дороге, оставив позади деревню Зейнилер. Мы с Мунисэ махали ребятам до тех пор, пока их головы не скрылись за чёрными скалами. Едва наша телега остановилась перед гостиницей, мы оказались свидетелями весёлой картины. Старый Хаджи-калфа гнался за огромной кошкой, которая выскочила из дверей с куском печёнки в зубах. Размахивая марпучем[74], как плёткой, он промчался мимо телеги, крича: — Погоди у меня, проклятая кошка! Я тебе шкуру спущу! Я окликнула: — Хаджи-калфа! Старик остановился, но не мог сразу сообразить, кто его зовёт. Тут наши глаза встретились. Хаджи-калфа вскинул вверх руки и прямо посреди улицы что было силы завопил: — Ах, моя дорогая учительница! Надо было видеть радость старого номерного. Он весело крикнул вслед кошке, которая с добычей в зубах пыталась вскарабкаться на стену разрушенного сарая: — Беги, жри себе на здоровье! Не бойся, всё тебе прощаю!.. — и кинулся ко мне. Хаджи-калфа был так рад встрече, что заметил Мунисэ, которая шла следом за мной с козлёнком на руках, только на втором этаже гостиницы. — Вай, ходжаным, а кто это? Откуда она взялась? — спросил старик. — Это моя дочь, Хаджи-калфа. Разве ты не знаешь? Я в Зейнилер вышла замуж, и теперь у меня дочь. Хаджи-калфа погладил Мунисэ по щеке. — Смотри не на того, кто говорит, а на того, кто заставляет говорить. И такое случается, если бог захочет. Девочка хорошая, крепкая, ладная. По счастливой случайности моя старая комната с голубыми обоями оказалась незанятой. Как я обрадовалась! Вечером Хаджи-калфа потащил меня к себе домой ужинать. Я хотела отказаться, сославшись на усталость. Но старик и слушать не хотел. — Вы посмотрите на неё! Устала!.. Хоть шесть месяцев будешь идти пешком — всё равно цвет твоего лица не изменится. Клянусь тебе!.. Всё хорошо, всё прекрасно, но вот только один вопрос не даёт мне покоя… Вчера вечером, перед сном, я занялась финансовыми расчётами. Результат оказался столь плачевным, что мне не хотелось даже верить. Я вторично посчитала, уже по пальцам. К сожалению, ошибки никакой не было. Всё складывалось очень грустно, но я не могла удержаться от смеха. До сих пор мне казалось, что я живу на деньги, заработанные моим трудом. Но оказывается, я расходовала те скромные сбережения, которые у меня имелись. Моя бедная Гюльмисаль-калфа говорила, что я поступаю очень опрометчиво, отправляясь в чужие края и не имея при себе достаточно денег. Она продала бриллиант, доставшийся мне от матери, зашила вырученные деньги в мешочек и отдала мне. Всё это время у меня было много расходов. И понятно: ведь я так долго сидела без работы. Много денег ушло на переезды. Да я никогда и не думала, что мне придётся работать всего-навсего сельской учительницей с мизерным окладом. Меня окружали голодные, несчастные дети, и я считала своим долгом оказывать им посильную помощь. Но люди часто бывают бессовестными… Видно, моё доброе лицо придавало беднякам смелость, и в последнее время количество рук, протянутых ко мне за подаянием, увеличилось. Конечно, моего жалованья (я до сих пор так и не знаю, сколько оно составляло) не могло хватить на все мои нужды. За два месяца мне даже не уплатили. Итак, расходов было много, и всякий раз, когда наступали денежные затруднения, я обращалась к своему заветному мешочку. Но сейчас мешочек был так лёгок, что я даже не осмеливалась пересчитать его содержимое. Оказывается, несмотря на все мытарства и страдания, последние пять месяцев я могла просуществовать только благодаря средствам, оставшимся у меня после смерти родителей. Я сидела в коридоре на лестничной перекладине и задумчиво теребила листочки чинары, которые лезли в окно. От этих грустных мыслей мне хотелось и плакать и смеяться. Но я снова придумала себе утешение: «Не горюй, Чалыкушу! Да, ты ничего не заработала… Но ведь ты узнала, что такое жизнь, узнала, что значит перебиваться, научилась терпеть. А разве этого мало? Теперь ты бросишь ребячество и станешь солидной благовоспитанной дамой…» Вдруг в тёмном коридорчике поднялся переполох. Старый служитель с пальто в одной руке, с тросточкой — в другой промчался к кабинету заведующего. Через несколько минут на лестнице показался сам крошка-заведующий. Величественно подняв голову, поблёскивая моноклем, он проследовал к себе. Я хотела войти следом за ним, но тут передо мной вырос бородатый служитель, который только что пронёс пальто и трость Решита Назыма. — Погоди, погоди, ханым, — остановил он меня. — Пусть бей-эфенди передохнёт. Куда торопишься? Удивляюсь, как ты девять месяцев высидела в животе у матери? Я уже успела привыкнуть к подобному обращению, поэтому и не подумала сердиться, а, напротив, мягко попросила: — Дорогой папаша, когда бей-эфенди выпьет свой кофе, дай ему знать. Скажи: «Приехала учительница, которую вы ждёте…» Разумеется, заведующий отделом образования не ждал меня. Но я решила, что, если скажу так, служащий, возможно, проявит большее усердие. Что делать? Приходилось прибегать к подобным хитростям. Через пять минут старый служитель опять появился в дверях. Так как я была в чёрном чаршафе, он не сразу заметил меня и принялся ворчать: — Где эта женщина? Хай, аллах!.. Торопит только человека, а сама убегает. — Не сердись, отец, я здесь. Можно войти? — Входи, входи, желаю удачи. Решит Назым с непокрытой головой восседал за столом. В углу его рта была зажата огромная сигара. Он разговаривал с пожилым мужчиной, который развалился в кресле. Важный, надменный голос заведующего как-то не вязался с его крошечной фигурой. — Эфендим, что за страна, что за страна! — восклицал он. — Совершают такое мотовство, живут так расточительно и не могут заказать себе визитную карточку! Сотни человек в день передают через служителя, что они хотят меня видеть. Но разве может служитель правильно выговорить их имена!.. Вот и получается неразбериха! Я сторонник того, чтобы в учреждениях применять систему Петра Безумного[75]. За чиновниками надо следить не только на работе, но и в их личной, частной жизни. Надо смотреть, что они едят, что пьют, где сидят, где гуляют, как одеваются. Надо повсеместно вторгаться в их жизнь. Как только я пришёл, первым делом разослал по школам указ, где заявил, что уволю всех учителей, которые не будут бриться хотя бы раз в два дня, которые будут ходить в неглаженых брюках и носить рубашки без воротничков. Вчера делал ревизию в одной школе. Встречаю у дверей учителя. Я сделал вид, что не узнаю его, и говорю: «Пойди скажи учителю, пришёл заведующий отделом образования». Тот мне отвечает: «Эфендим, учитель — ваш покорный слуга…» Я ему говорю: «Нет, ты, наверно, сторож в этой школе. Учитель не может ходить в таком тряпье. Если бы я встретил учителя, одетого таким образом, я бы за шиворот вытолкал его на улицу…» Неряха даже остолбенел, а я, не глядя на него, вошёл внутрь. Завтра опять наведаюсь в эту школу и, если увижу учителя в таком же одеянии, тотчас уволю. Я ждала, когда заведующий замолчит, чтобы заговорить самой. Но он уже не мог остановиться и кипятился всё больше и больше: — Да, эфендим… Недавно я разослал по школам приказ: «Учителя и учительницы должны непременно заказывать себе визитные карточки. Обращения в инстанции без оных будут оставаться без внимания». Но разве кто поймёт тебя… — Тут заведующий неожиданно обернулся ко мне и сердито сказал: — Держу пари, что госпожа учительница тоже получила мой приказ. Но, несмотря на это, она обращается ко мне всё-таки без визитной карточки. И вот служитель опять пропел свою старую песню: «Вы вызывали одну ханым, она пришла…» Какая ханым? Что за ханым? Мехмед-ага в жёлтых сапогах?.. Я остолбенела. Выходит, весь этот поток красноречия, весь этот гнев были адресованы мне, и только потому, что я осмелилась войти без визитной карточки. — Я не получала от вас приказа, — сказала я. — Это почему же? Где вы учительствуете? — В селении Зейнилер. Вы приезжали к нам на прошлой неделе… Это та самая школа, которую вы приказали закрыть. Заведующий вскинул вверх одну бровь, подумал немного, затем сказал: — Ах да, вспомнил… Так что вы сделали? Формальности окончены? — Всё сделано, как вы приказали, эфендим. Я привезла бумаги, которые были затребованы. — Хорошо, отдайте их старшему секретарю, пусть изучает… Старший секретарь с засаленым воротом допрашивал меня битых два часа. Он несколько раз перечитывал одни и те же документы, спрашивал у меня что-то такое, чего я никак не могла понять, требовал расписки за мелкие расходы, расписки в получении денег, счета, копии заявлений и так далее и тому подобное. Наконец он заявил, что считает недействительными протоколы деревенского совета старейшин, которые я привезла с собой из Зейнилер. Отвечая, я всё время путалась, сбивалась. Старший секретарь пренебрежительно кривил губы, словно хотел сказать: «Разве это учительница!» Он чуть не заставил меня разреветься из-за неправильно наклеенной гербовой марки. Он придирался к каждой мелочи. Не помню, сколько лет тому назад какой-то учительнице в Зейнилер дали двести пятьдесят курушей на ремонт школьной крыши. Так вот расписки в получении этих денег не оказалось. Старший секретарь прямо-таки вскипел: — Где же счёт, подтверждающий затраты на ремонт? Где расписка? Не найдёшь — пойдёшь под суд! — Бей-эфенди, — сказала я, — что вы говорите? Я ведь там и полгода не работаю… Я чуть не плакала, но старший секретарь и знать ничего не хотел. Наконец он воскликнул: — Хватит, ханым-эфенди! Я не допущу такого безобразия. У меня нет времени, от ваших дел с ума можно сойти! — и, схватив бумаги, кинулся в кабинет заведующего. В комнате сидели ещё два секретаря. Один был в чалме, другой — молодой человек, у которого только начали пробиваться усики. Во время моей беседы со старшим секретарём они, казалось, были всецело поглощены работой и не обращали на нас никакого внимания. Но не успел старший секретарь выйти из канцелярии, как оба чиновника вскочили со своих мест, припали к двери кабинета заведующего и стали подслушивать. Впрочем, секретари старались напрасно: через две минуты Решит Назым разразился такой громовой бранью, что его можно было услышать не только в соседней комнате, но даже на улице. Секретарь в чалме радостно похлопал молодого по спине и сказал: — Да наградит аллах нашего мюдюр-бея. Дай-ка жару этому рогоносцу! Пусть неверный проучит безбожника! Заведующий выговаривал старшему секретарю: — Надоел ты мне, милый, надоел! Что это за формализм?! Ты заплесневелый бюрократ. Женщина права. Ведь не может она родить тебе такую стародавнюю расписку!.. Если ты ничего не соображаешь, — ступай отсюда. Иди, можешь убираться куда хочешь. Сам не уйдёшь, я тебя уберу. Живо! Тотчас пиши заявление об отставке. Не напишешь — ты не мужчина! Я чувствовала себя очень неловко. — Послушайте, господа, — обратилась я к чиновникам, — кажется, я невольно стала причиной большой неприятности. Может, мне лучше уйти?.. А то разгневанный старший секретарь скажет мне что-нибудь неприятное. Секретарь в чалме готов был плясать от радости. — Нет, сестричка, — сказал он, — не придавай этому никакого значения. Так и надо рогоносцу! Наглый пёс на шею сядет, если кто-нибудь ещё более бессовестный изредка не будет воздавать ему по заслугам. Да наградит тебя аллах. После такой взбучки он успокаивается на несколько дней. И сам отдыхает, и мы тоже. Заведующий за дверью умолк. Чиновники тотчас бросились по своим местам. Секретарь в чалме громко зашептал: — Хорошая поговорка: «Пусть неверный проучит безбожника…» В канцелярию вошёл старший секретарь. У него заметно тряслись колени и борода. Не поворачивая головы, он краем глаза взглянул на своих коллег. Те так смиренно и старательно работали, что бюрократ, получивший только что взбучку, успокоился и, бормоча себе под нос, сел на место. Но он ещё долго не мог оправиться, пыхтел, отдувался, наконец тихо заговорил: — Пятьдесят лет рогоносцу, занимал такие посты, а в делах разумеет меньше нашего сторожа! Сам он завтра уберётся отсюда к чёртовой матери, а гром грянет на наши головы. Так и будет. Наскочит какой-нибудь ревизор, глянет в наши бумаги и тут же скажет: «Ну и типы, ну и ослиные головы! Почему нет расписки на эти двести пятьдесят курушей? Как вы допустили такое безобразие?» Он будет прав, если всех нас загонят на скамью подсудимых. Есть закон о государственной казне. С ним шутки плохи. Клянусь аллахом, если даже мы все околеем, эти деньги вычтут с наших внуков и правнуков. Секретари подняли головы от конторских книг и с почтительным видом слушали эти проникновенные слова. Старший секретарь счёл обстановку благоприятной и спросил: — Слыхали, какую чепуху нёс этот тип? Секретарь в чалме сделал удивлённое лицо: — А что такое? Мы слышали какой-то голос… Но к вам ли это относилось? — Частично ко мне… Пустомеля! — Не огорчайтесь. Что он понимает в делопроизводстве? Не будь вас, в этом учреждении в три дня все пошло бы прахом… И это говорил секретарь в чалме, тот самый, который минуту назад, как ребёнок, радовался, слушая, каким оскорблениям подвергается его старший коллега! Господи, что за странные люди! Но прогнозы секретаря в чалме оказались верными. После полученной взбучки старший секретарь заметно смягчился и успокоился. Он закурил сигару и, попыхивая во все стороны, сказал: — Эх, и это благодарность людям, которые так преданно служат государству! Старший секретарь больше не придирался и в один миг принял от меня дела. Когда я минуту спустя опять вошла в кабинет заведующего, у меня от усталости подкашивались ноги, а в глазах потемнело. Решит Назым был занят уже другим делом. Под его руководством слуги вытирали в комнате пыль. Он ругал их, заставлял по нескольку раз перевешивать картины на стенах, а сам то и дело поглядывал в ручное зеркальце, поправляя причёску или галстук. Несколько фраз, которыми заведующий обменялся с пожилым эфенди, по-прежнему сидевшим в углу комнаты, объяснили мне причину столь тщательных приготовлений: в Б… приехал французский журналист Пьер Фор. Вчера на приёме у губернатора Решит Назым познакомился с ним и его женой. По словам заведующего, Пьер Фор был очень интересным человеком, и он надеялся, что журналист обязательно напишет ряд статей под заголовком: «Несколько дней в зелёном Б…». Решит Назым взволнованно рассказывал: — Супруги обещали нанести мне визит сегодня в три часа. Я покажу им несколько наших школ. Правда, у нас нет такой школы, которую мы могли бы с гордостью показать европейцу, но мы прибегнем к политическому манёвру. Во всяком случае, я надеюсь, нам удастся вырвать статейку в нашу пользу. Хорошо, что здесь я. Случись это при моём предшественнике, мы бы с головы до ног опозорились в глазах европейцев. Я продолжала стоять у дверей возле ширмы. — Ну, что ещё, ханым-эфенди? — спросил меня торопливо заведующий. — Я сдала все дела. С формальностями покончено, эфендим. — Отлично. Благодарю вас. Я стояла и смотрела на него. — Благодарю вас, вы можете идти. — Вы собирались распорядиться в отношении меня. Я имею в виду новое назначение. — Да… Но сейчас у меня нет вакантных мест. При случае мы что-нибудь придумаем. Встаньте на учёт в канцелярии. Эти слова заведующий произнёс торопливо и резко. Он ждал, чтобы я поскорее ушла. Вакантное место! Эту фразу я часто слышала в Стамбуле в министерстве образования. К сожалению, её смысл был мне очень хорошо известен. Раздраженный тон заведующего пробудил во мне странный протест. Я сделала шаг к двери, намереваясь выйти, но в эту минуту вспомнила про свою Мунисэ, которая ждала меня в гостинице в нашем маленьком номере, забавляясь с крошечным козлёнком. Да, теперь я была уже не прежней Феридэ. Я была матерью, на которой лежала ответственность за судьбу ребёнка. И тогда я вернулась опять к столу. Я стояла, опустив голову, как нищенка, просящая милостыню под дождём. В моём голосе звучали страх и мольба. — Бей-эфенди, я не могу ждать. Мне стыдно говорить, но я стеснена материально. Если вы сейчас же не дадите мне работу… К горлу подступил ком, глаза наполнились слезами. Как мне было стыдно и горько! Заведующий всё так же раздражённо и нетерпеливо ответил: — Я уже сказал вам, ханым: у меня нет вакансий. Правда, в деревушке Чадырлы есть школа… Если хотите, отправляйтесь туда. Но пеняйте потом на себя. Говорят, это ужасное место. Кажется, дети там занимаются в сельской кофейне. Жилья для преподавателя нет. Если вы согласны, я назначу вас туда. Если хотите лучшего места — терпите… Я молчала. — Ну, ханым-эфенди, жду вашего ответа… Я слышала, что деревня Чадырлы во много раз хуже Зейнилер. Но лучше было ехать туда, чем месяцами прозябать в Б… и подвергаться всевозможным оскорблениям. Я ещё ниже опустила голову и не сказала, а скорее вздохнула: — Хорошо, я вынуждена согласиться… Но заведующий не услышал моего ответа. Неожиданно распахнулась дверь, и ворвался возглас: «Идут!» Решит Назым поспешно застегнул свой долгополый сюртук и выскочил из кабинета. Мне не оставалось ничего другого, как только уйти. У дверей я услышала французскую речь. Говорил заведующий: — Входите, прошу вас… На пороге появилась молодая женщина в широком манто. Увидев её лицо, я не могла сдержать возглас удивления. Супругой журналиста оказалась моя старая подруга по пансиону Кристиана Варез. Когда-то во время каникул Кристиана уехала с родителями во Францию, там вышла замуж за своего кузена, молодого журналиста, и больше в Стамбул не вернулась. За эти годы она сильно изменилась, превратилась в важную даму. Услышав мой возглас, Кристиана повернула голову и тотчас узнала меня, хотя моё лицо было закрыто плотной чадрой. — Чалыкушу! — воскликнула она. — Моя маленькая Чалыкушу! Ты здесь? Ах, какая встреча. Кристиана была одной из тех девушек, которые любили проказницу Чалыкушу. Она схватила меня за руки, вытащила на середину комнаты, почти насильно откинула с лица чадру и расцеловала в обе щеки. Представляю, как растерялся муж Кристианы, которого мне пока ещё не удалось увидеть, и особенно заведующий отделом образования. Я поворачивалась к ним спиной, прятала лицо на плече подруги, стараясь, чтобы никто не заметил моих слёз. — Ах, Чалыкушу, я могла допустить всё, что угодно, но никогда не думала встретить тебя здесь, в этом чёрном турецком чаршафе, со слезами на глазах… Наконец мне удалось взять себя в руки. Я хотела незаметно накинуть на лицо чадру, но Кристиана воспротивилась. Она насильно повернула меня лицом к мужу и сказала: — Пьер, познакомься. Это Чалыкушу. Пьер Фор был красивый шатен высокого роста. Правда, он показался мне немного чудаковатым, но, возможно, это оттого, что я долгое время жила среди тугодумов, которые в разговоре взвешивают каждое слово. Журналист поцеловал мою руку и заговорил как со старой знакомой. — Я очень счастлив, мадемуазель. Вы знаете, мы вовсе не чужие с вами. Кристиана столько рассказывала о вас!.. Она могла бы сейчас совсем ничего не говорить. Я и сам бы узнал Чалыкушу. У нас есть школьная фотография, где вы сняты всем классом вместе с воспитательницами. Помните, вы ещё положили подбородок на плечо Кристианы… Вот видите, как я вас хорошо знаю. Супруги Фор, забыв про заведующего отделом образования, без конца болтали со мной. Неожиданно я повернула голову и увидела такую картину, что, будь это в другом месте, я непременно расхохоталась бы. Вместе с гостями в кабинет вошли ещё несколько чиновников. Они образовали полукруг, в центре которого стоял заведующий отделом образования. Слушая, как я говорю по-французски, все изумлённо пораскрыли рты, словно крестьяне, созерцающие увлекательное искусство фокусника. Среди присутствующих вдруг очутился и долговязый инженер губернского правления общественных работ, приезжавший в Зейнилер вместе с Решитом Назымом. Потом я узнала, что при гостях он был кем-то вроде церемониймейстера. Думаю, инженер смутился, если только не забыл своих упражнений по-французски в Зейнилер. Но, боже, как страдало моё самолюбие: старая школьная подруга увидела меня в таком плачевном положении. Однако что делать, чему быть, того не миновать. Не желая, чтобы она вдобавок ко всему узнала ещё и о моём моральном унижении, я призвала на помощь всю свою смелость и оптимизм, продолжала говорить бодро, громко и весело. Наконец заведующий немного опомнился. Он сделал своими крошечными ножками смешной реверанс и показал на кресло: — Прошу вас сесть, не утруждайте себя… Мне надо было уходить. Я шепнула Кристиане: — Ну, давай прощаться. Но Кристиана прилипла ко мне, как смола, и ни за что не хотела отпускать. Настойчивость моей подруги не ускользнула от внимания заведующего. Несколько минут назад он был со мной холоден и небрежен, а сейчас склонился в глубоком почтительном поклоне и пододвинул кресло: — Присядьте, ханым-эфенди, прошу вас. Мы сели. Кристиана всё ещё недоумевала, как я могла носить такой старомодный чаршаф. — Ах, Пьер, — говорила она мужу, — ты не знаешь, какая это интересная девушка, наша Феридэ. Она принадлежит к одной из самых благородных семей Стамбула. У неё такой изящный ум, такой чудесный характер. Я была просто поражена, увидев её здесь. Слушать похвалы подруги мне было и приятно и немного стыдно. Время от времени я поглядывала на заведующего отделом. Бедняга всё ещё никак не мог прийти в себя от изумления. Что касается нахального долговязого инженера, то он забился в угол и пожирал меня оттуда глазами. Я, конечно, не смотрела в его сторону. Но вам знакомо неприятное ощущение, когда по вашей щеке ползёт букашка? Вот и я чувствовала, что его глаза, словно букашки, шарят по моему лицу, и это мне всё время мешало. Для того чтобы удовлетворить любопытство Кристианы, мне пришлось сделать следующее объяснение: — Здесь нет ничего удивительного. Каждый человек чем-нибудь увлекается, к чему-нибудь стремится… Вот и у меня появилась страсть: школа. По призыву сердца мне захотелось работать в этом вилайете, посвятить себя детям. Я довольна своей жизнью. Во всяком случае, это менее опасный каприз, чем выходить в кругосветное плавание на паруснике. Удивляюсь, как ты не можешь понять такой простой вещи!.. Мосье Пьер Фор с умным видом пробасил: — Мне всё ясно, мадемуазель. Несомненно, это тонкое побуждение сердца прекрасно понимает и Кристиана. Она не может сразу опомниться, вот и всё. Из всего этого я сделал следующее заключение: в Стамбуле есть новая плеяда молодых девушек, получивших западное воспитание. Они принадлежат не к тому поколению, которое, словно «разочарованные» [76] Пьера Лоти, изводит себя бесполезной тоской, а к совершенно новому типу людей. Пустой мечте они предпочитают действие. Оставив по доброй воле счастливую, спокойную стамбульскую жизнь, они едут в дальние края, чтобы пробудить Анатолию. Какой прекрасный, какой возвышенный образец самоотречения! И какая замечательная тема для моей статьи! С вашего возволения, когда я буду говорить о пробуждении турок, я упомяну и ваше имя, мадемуазель Феридэ-Чалыкушу! Я забеспокоилась. — Кристиана, если ты позволишь своему мужу упомянуть моё имя в газете, я с тобой поссорюсь. Пьер Фор по-своему истолковал моё желание остаться в неизвестности. — Ваша скромность тоже великолепна, мадемуазель! — сказал он. — Считаю своим долгом подчиняться желаниям такой девушки, как вы. Могу ли я узнать, в какой счастливой школе страны вы преподаёте? Я уже сказала: «Чему быть, того не миновать». Обернувшись к заведующему отделом образования, я спросила: — Где находится школа, которую вы предложили вашей покорной слуге? Кажется, вы изволили назвать деревню Чадырлы… Пьер Фор торопливо раскрыл записную книжку. — Постойте, постойте… Как вы сказали? Чагырла или Чанырлы? Мадемуазель, если представится случай, во время нашей поездки по вилайету мы посетим прелестную деревню, дабы взглянуть на вас среди ваших учеников. Заведующий отделом образования вскочил со своего места. Я взглянула на него. Он был красен как рак. — Мадемуазель ханым-эфенди настаивает на том, чтобы преподавать в деревне, — сказал он. — Но я лично считаю, что она может принести куда большую пользу в качестве преподавательницы французского языка в центральном женском педагогическом училище. Я недоумённо посмотрела на заведующего. Он начал мне объяснять по-турецки: — Вы же не сказали, что окончили французский пансион и знаете французский язык. Если так, положение меняется. Сейчас я буду ходатайствовать о вас перед министерством. А пока не придёт приказ, вы будете работать внештатно. Завтра с утра приступайте к занятиям. Согласны? Вот так всегда после неприятностей жизнь награждает человека счастьем. Об этом как раз говорила любимая поговорка Гюльмисаль-калфы: «Если пятнадцать ночей месяца тёмные, то остальные пятнадцать — непременно светлые, лунные…» Но я никак не могла предполагать, что «лунный свет» проглянет в кромешной тьме именно теперь, в такую неожиданную минуту. И опять я думала о Мунисэ. Но на этот раз перед моим взором предстала не бедная девочка, играющая с козлёнком в тёмном гостиничном номере, а нарядно одетая барышня, бегающая с обручем вокруг цветочной клумбы в саду перед красивым домом. Когда мы расставались, Кристиана отвела меня в сторону. — Феридэ, я хочу спросить про него. Ведь ты была обручена. Почему ты не вышла замуж?.. Ты не отвечаешь? Где твой жених? Я потупилась и тихо сказала: — Прошлой весной мы потеряли его… Мой ответ взволновал Кристиану. — Как, Феридэ? Ты говоришь правду? Ах, бедная Чалыкушу! Теперь мне понятно, каким ветром занесло тебя сюда. Её руки, сжимавшие мои пальцы, задрожали. — Феридэ, ты ведь очень любила его, не так ли? Не скрывай, дорогая. Ты не хотела признаваться, но это всем было известно. Глаза Кристианы затуманились, словно она вспомнила какой-то далёкий сон. — Ты была права, — взволнованно продолжала она. — Его было невозможно не любить. Он часто приезжал к тебе в пансион. Помню, тогда я и увидела его впервые. У него была такая необыкновенная внешность! Ах, как жалко!.. Я тебе так сочувствую, Феридэ! Мне кажется, для молодой девушки не может быть большего несчастья, чем смерть любимого жениха… «Я так тебе сочувствую, Феридэ! Мне кажется, для молодой девушки не может быть большего несчастья, чем смерть любимого жениха…» Когда ты это сказала, Кристиана, я потупилась, потом закрыла глаза и пробормотала: «Да, да, ты права…» Что ещё можно было ответить. Но я обманула тебя, Кристиана. У молодых девушек бывает большее горе. Пережить смерть любимого жениха не такое уж несчастье, как ты думаешь. У них есть большое утешение. Пройдут месяцы, годы, и когда-нибудь, ночью в тёмной холодной комнате, в чужом краю, они смогут представить себе лицо жениха, у них будет право сказать: «Последний взгляд любимых глаз был устремлён на меня». Губами своего сердца они поцелуют лицо милого видения. А я лишена такого права, Кристиана. Б…, 9 марта. Сегодня утром я приступила к урокам в женском педагогическом училище Б… Наверное, я быстро привыкну к новому месту. Но вы не поверите, если я скажу, что после Зейнилер мне здесь не понравилось. Мои сослуживцы, кажется, неплохие люди. Мои ученицы примерно моего возраста, некоторые даже старше, совсем взрослые женщины. Директор — славный человек, зовут его Реджеб-эфенди. Он носит чалму. Когда я пришла в училище, муавинэ-ханым[77] сразу же отвела меня в его кабинет. Она сказала, что Реджеб-эфенди ушёл в отдел образования, но вот-вот должен вернуться, и попросила подождать. Полчаса я разглядывала из окна сад и пыталась прочесть запутанные надписи на табличках, висящих на стене. Наконец директор пришёл. По дороге он попал под проливной дождь. Его лята[78] промокла насквозь. Увидев меня, он сказал: — Добро пожаловать, дочь моя. Мне только что сказали о тебе в отделе. Да благословит нас всех аллах! У директора было круглое, как луна, лицо, обрамлённое такой же круглой седой бородкой; щёки красные, словно яблоки; раскосые глаза смотрели в разные стороны. Поглядев на струйки воды, стекавшие с ляты, он сказал: — Ах, будь ты неладен!.. Забыл взять зонтик. И вот такое получилось теперь. Говорят, дурная голова ногам покоя не даёт. А на этот раз досталось моей ляте. Извини, дочь моя, я чуть пообсохну. — И он принялся раздеваться. Я поднялась со стула и сказала: — Эфендим, не буду вас беспокоить. Зайду попозже… Реджеб-эфенди движением руки приказал мне сесть. — Нет, милая, — сказал он. — К чему церемониться? Я ведь тебе как отец. Под лятой на директоре оказалась полужилетка-полурубаха из жёлтого атласа с фиолетовыми полосками. Судя по воротнику, это была рубашка, а судя по карманам — жилетка. Реджеб-эфенди придвинул стул к печке и протянул к огню свои огромные кожаные ботинки, подбитые здоровенными гвоздями в форме лошадиной подковы. Директор говорил очень зычным голосом, от которого в ушах звенело, словно рядом колотили молотком по наковальне. Букву «к» он произносил как «г». — Да ты совсем ребёнок, дочь моя! — сказал он. Эти слова, которые я слышала почти везде, уже порядком мне надоели. — Конечно, тебе нелегко досталось это место, но гораздо труднее его сохранить. Поэтому ты будешь стараться. Мои преподавательницы — всё равно что мои дочери. Они должны быть обязательно серьёзными. Как-то одна совершила глупость. Будь она неладна! Я даже не посоветовался с заведующим отделом образования, отдал ей паспорт и выгнал вон. Разве не так было, Шехназэ-ханым? Ты что, дала зарок рта не открывать? Муавинэ-ханым была тщедушной женщиной средних лет с болезненным лицом. Перед тем как что-нибудь сказать, она долго откашливалась. Я заметила, что она давно уже пыталась вмешаться в разговор. — Да, да! Было такое, — раздражённо ответила она директору; и тут же ни с того ни с сего выпалила, как бы не желая упустить случая, раз уж ей дали слово: — Хамалы[79] не соглашаются меньше чем за два меджидие. Что нам делать? Реджеб-эфенди вскочил со стула, словно загорелись подкованные подошвы его ботинок, над которыми уже заклубился пар. — Вы посмотрите на этих болванов, будь они неладны! Честное слово, мне самому придётся взвалить на спину вещи и тащить. Я человек сумасшедший. Так и сделаю. Пойди и передай им это! — затем он опять повернулся ко мне: — Ты видишь мои косые глаза? Клянусь аллахом, я за тысячу лир не продам их. Стоит мне взглянуть на моих подчиненных вот так, и они теряют голову. То есть я хочу сказать, что девушка должна быть умной, благопристойной, воспитанной. При исполнении своих обязанностей она должна быть аккуратной, а вне стен училища должна строго соблюдать достоинство учительницы. Шехназэ-ханым, ты говоришь, уже пора начинать занятия? — Пора, эфендим. Ученицы в классе. — Пойдём, дочь моя, я представлю тебя учащимся. Только сначала пойди и хорошенько умой лицо. Последнюю фразу Реджеб-эфенди сказал немного смущаясь, понизив голос. Я растерялась и удивилась. Неужели у меня испачканное лицо? Мы переглянулись с Шехназэ-ханым. Она, как и я, пребывала в недоумении. — Разве у меня грязное лицо, эфендим? — спросила я. — Дочь моя, женщины имеют природную непреодолимую страсть к украшениям, но учительница не имеет права входить в класс с накрашенным лицом. — Но ведь на мне нет краски, господин директор… — сказала я, робея. — Я ещё ни разу в жизни не красилась. Реджеб-эфенди недоверчиво смотрел на меня. — Что ты мне говоришь? Что ты мне говоришь? Тут я всё поняла и, не удержавшись, рассмеялась: — Господин директор, я сама в претензии на эту краску, но что поделаешь? Ею наградил меня сам аллах. Водой не смоешь. Шехназэ-ханым тоже засмеялась: — Это природный цвет лица нашей новой учительницы, Реджеб-эфенди. Наша весёлость передалась и директору. Впервые в жизни я слышала, чтобы люди так странно смеялись. — Ха-ха-ха!.. — гремел Реджеб-эфенди. Это «ха» он произносил как-то отрывисто, раздельно, словно обучал алфавиту первоклассников. — Вот удивительная вещь! Аллах наградил… Аллах… Значит, от аллаха. Ты когда-нибудь видела такое ослепительное лицо, Шехназэ-ханым? Дочь моя, может, мать тебя в детстве кормила не молоком, а розовым вареньем?.. Хай, аллах!.. Реджеб-эфенди произвёл на меня впечатление очень славного человека. Я была в прекрасном настроении. Он снова облачился в свою ляту, от которой шёл пар, и мы отправились на урок. Когда в коридоре через окно я увидела своих будущих учениц, моё сердце от страха ушло в пятки. Мы вошли. Господи, как их было много! В классе сидело по крайней мере человек пятьдесят, и почти все мои ровесницы, взрослые девушки. Я готова была провалиться сквозь землю под пристальными, любопытными взглядами десятков пар глаз. Если бы Реджеб-эфенди вдруг ушёл в эту минуту, я оказалась бы в весьма затруднительном положении, так как была крайне смущена и растеряна. К счастью, директор обладал удивительной силой внушения. — А ну, дочь моя, ступай на своё место!.. — загремел он и почти насильно втащил меня на кафедру, потом начал пространную речь. Чего только Реджеб-эфенди не говорил! — Коль скоро, — заявил он, — европейцы переняли от арабов медицину, химию, астрономию, математику, почему же мы совершаем глупость и не заимствуем у них новые науки? Проникать в сокровищницу знаний и мудрости европейцев, захватывать их научные достижения — это законный грабёж. Он совершается не с помощью пушек и ружей, а всего-навсего только с помощью французского языка. Реджеб-эфенди разошёлся не на шутку. Оглашая класс громовым голосом, от которого едва не лопались барабанные перепонки, он показывал на меня пальцем и говорил: — Ключ к знаниям, которыми обладают все страны мира, находится в руках вот этой крошечной девочки. Не смотрите на её внешность. Она ростом с мизинец, но носит в себе драгоценные россыпи. Ухватитесь за неё, возьмите за горло, вырвите у неё изо рта науку, выжмите её, как лимон! Улыбка уже кривила мои губы. Я чувствовала, мною вот-вот овладеет один из моих проклятых приступов хохота, и готова была убежать. Господи, какой будет позор! Тут я впервые осмелилась взглянуть на класс. Что это? Все смеялись. Мой первый контакт с ученицами был установлен ласковой простодушной улыбкой. Думаю, что этот тайный обмен взглядами и улыбками исподтишка расположил нас с этой минуты друг к другу. Смех в классе усиливался, и наконец это заметил даже директор. Он опустил на кафедру кулак, обвёл класс своими страшными косыми глазами, которые, как он выразился, не продал бы и за тысячу лир, и закричал: — Это что такое?! Это что такое?! Это что такое?! Посади свинью за стол, она и ноги на стол. Вашу женскую породу баловать не годится. Клянусь, я вас всех изничтожу! Закройте живо рты! Что вы ржёте, как лошади? Но девушки не обращали внимания на брань Реджеба-эфенди. Пожалуй, только я испугалась. Речь директора продолжалась минут пятнадцать. Когда смех в классе усиливался, он стучал по кафедре кулаком, грозил девушкам полушутя-полусерьёзно: — Вот я притащу «чипцы». Чего скалите зубы? Под конец Реджеб-эфенди прокричал: — Крепче в неё вцепитесь, не отставайте от неё, выжимайте её, как лимон. Если вы не вырвете у неё изо рта науку, пусть будут прокляты ваши предки, пусть станет ядом хлеб, который вам давали матери, отцы, страна, народ! — И Реджеб-эфенди вышел. Никогда не думала, что минута, когда я останусь одна, лицом к лицу с классом, окажется такой трудной. Болтливая Чалыкушу, которая раньше могла говорить с утра до вечера без остановки, сейчас молчала, как соловей, объевшийся тутовником. В голове — ни одной мысли: что говорить? Наконец, не выдержав, я опять тихонько улыбнулась. К счастью, ученицы решили, что я всё ещё смеюсь над директором. Они тоже заулыбались. Неожиданно я осмелела, взяла себя в руки и сказала: — Девушки, я немного знаю французский язык. Буду счастлива, если мои знания пойдут вам на пользу. Робость мою как рукой сняло, язык развязался. Я говорила легко и свободно, чувствуя, что ученицы постепенно проникаются ко мне доверием. Как приятно обращаться к таким взрослым ханым: «Мои девушки!» Одно нехорошо — уж слишком они любили посмеяться. Я ничего не имела против этого, но ведь, не дай аллах, в классное окошко заглянут раскосые глаза Реджеба-эфенди, ст́оящие более тысячи лир. Поэтому я сочла нужным сделать своим ученицам маленькое внушение: — Девушки! Ваша весёлость может выразиться максимум в улыбке. Не больше. Я не обладаю таким грозным оружием, как «чипцы», которыми грозил вам директор, но я просто на вас рассержусь. Короче говоря, мой первый урок прошёл очень успешно. Когда я выходила из класса, одна девушка подошла ко мне и объяснила, что «чипцы» — это не что иное, как «щипцы». Директор имел обыкновение весьма педагогично угрожать тем, кто очень много смеялся: «Я выдеру вам зубы „чипцами“!» Б…, 28 марта. Я очень, очень довольна своими ученицами. Они так полюбили меня, что даже на переменах ходят за мной по пятам. Что касается моих товарищей по работе, о них я тоже не могу сказать ничего плохого. Есть, конечно, и такие, которые держатся со мной холодно, косо поглядывают, наверно, нашёптывают друг другу обо мне всякие гадости. Но даже в родном доме человек не бывает со всеми в ладах. Среди моих коллег мне больше всего нравятся две милые молоденькие учительницы, уроженки Стамбула, две неразлучные подружки. Одну звать Незихе, другую — Васфие. Но муавинэ-ханым почему-то посоветовала мне не сближаться с ними. Не могу понять, в чём дело. В училище я встретила старых знакомых. Первая — та самая высокая учительница с чёрными проницательными глазами, которая когда-то вступилась за меня в центральном рушдие. Она даёт у нас уроки раз в неделю. Это единственный человек, который не боится косых глаз Реджеба-эфенди. Пожалуй, наоборот, сам директор побаивается её. Когда о ней заходит речь, он как-то ёжится под своей лятой и говорит: «Ну и характерец! Не знаю, как от неё избавиться. Клянусь, только тогда и вздохну свободно». Вторая — пожилая учительница с лошадиными зубами, она никогда не снимает свои огромные очки. Когда я жила в Стамбуле, нам часто случалось ездить с ней в одном пригородном поезде. Она учительствовала где-то в районе Гёзтепе. Старушка, видимо, меня узнала и всё время внимательно приглядывается. — Аллах, аллах, — говорит она, — какое удивительное сходство! Когда-то в пригородном поезде я встречала шалунью школьницу. Вы так на неё похожи! Но та как будто была француженка, словом, иностранка. Она вытворяла такие фокусы, что весь вагон умирал со смеху. Потупясь, я отвечаю: — Возможно… Всё может быть… В училище есть несколько преподавателей-мужчин: Захид-эфенди, старый учитель богословия; учитель географии Омер-бей, седой полковник в отставке; учитель чистописания, имени которого я ещё не знаю, и, наконец, учитель музыки Шейх[80] Юсуф-эфенди, личность знаменитая не только в училище, но и во всём городе. В прошлом он действительно был шейхом дервишского ордена «Мевлеви» [81]. Несколько лет назад бедняга тяжело заболел, кажется туберкулезом, и доктора заявили, что если он не переменит климат, то непременно умрёт. Два года назад Шейх Юсуф-эфенди со своей сестрой-вдовой переехал в Б… и поселился в маленьком уединённом домике. Кому случалось побывать у него, говорили, что там настоящий музыкальный музей. У него была собрана коллекция сазов и других музыкальных инструментов. Шейх Юсуф-эфенди слывёт здесь известным композитором. Им созданы такие музыкальные произведения, которые человек не может слушать без слёз. Первый раз я увидела его как-то холодным дождливым днём. На большой перемене мы всем классом вышли в сад немного размяться. Я обучала девочек новой игре в мяч. Когда мы вернулись, моё чёрное платье было насквозь мокрое от дождя. Кстати, фасон рабочего платья, придуманный когда-то мною, начал постепенно пользоваться успехом во всей школе, даже среди моих учениц. Реджеб-эфенди возражал против цвета: — Мусульманке не годится ходить в чёрной одежде!.. Надо облачаться в зелёное… Но мы пропускали мимо ушей это замечание, отговариваясь тем, что зелёный цвет очень маркий. В учительской топилась огромная кафельная печь. Чтобы обсохнуть, я встала между стеной и печкой и сунула руки в карманы. Вдруг открылась дверь. В комнату вошёл высокий худощавый мужчина лет тридцати пяти. Одет он был, как все наши преподаватели. Но всё же я сразу поняла, что вошедший и есть тот самый Шейх Юсуф-эфенди, о котором я так много слышала. В училище его очень любили. Учителя тотчас окружили товарища, помогли снять пальто. Укрывшись за печку, я принялась наблюдать. Это был тихий, приятный человек. Его меланхоличное лицо покрывала та прозрачная бледность, которая свойственна только больным, обречённым на смерть. Жидкая рыжая бородка, широко раскрытые голубые глаза напомнили мне Иисуса Христа, который грустно улыбался на всех изображениях, что висели в мрачных коридорах моего пансиона. Особенно приятно было слушать его голос, мягкий, с едва уловимыми жалобными нотками. Как смиренная тайная жалоба, которую слышишь, когда разговариваешь с больными детьми. Он жаловался педагогам, обступившим его плотным кольцом, на дожди, которые идут не переставая, говорил, что обижен на природу и с нетерпением ждёт солнца. Неожиданно наши глаза встретились. Шейх Юсуф-эфенди чуть прищурился, чтобы лучше рассмотреть меня в тёмном углу. — Кто эта барышня? — спросил он. — Наша ученица? Учителя разом повернулись в мою сторону. Васфие, засмеявшись, сказала: — Извините, бей-эфенди, мы забыли вам представить… Это наша новая учительница французского языка Феридэ-ханым. Не выходя из-за печки, я кивнула Шейху Юсуфу-эфенди и сказала: — Эфендим, мне весьма приятно познакомиться с нашим замечательным композитором. Люди искусства очень чувствительны к подобным комплиментам. На бледных щеках Шейха Юсуфа-эфенди вспыхнул слабый румянец. Он поклонился, потирая руки, и сказал: — Ваш покорный слуга не уверен, что им созданы произведения, достойные звания композитора. Если какие-нибудь маленькие вещички и заслуживают похвалы, так это только потому, что в них мне удалось искренне выразить божественную грусть, живущую в стихах наших великих поэтов, таких, как Хамид и Фикрет[82]. Короче говоря, Шейха Юсуфа-эфенди я полюбила, как своего старшего брата. Б…, 7 апреля. Исполнилось ещё одно моё заветное желание. Мы сняли красивый маленький чистенький домик. Его нам подыскал Хаджи-калфа, да благословит старика аллах. Это крошечный уютный домик из трёх комнат, с садом, в нескольких минутах ходьбы от жилища Хаджи-калфы. Нам его сдали вместе со всей обстановкой, это очень удобно. Вчера у нас было чудесное настроение. Мы собирались навести в доме порядок, прибраться, расставить вещи. Куда там! Так ничего и не успели сделать, без конца только смеялись, гонялись друг за другом и возились. Бедняжка Мунисэ не могла поверить своим глазам. Ей казалось, будто она попала во дворец. Вот только Мазлум (так мы называли козлёнка, подаренного чабаном Мехмедом) сильно нас напугал. Через открытую кухонную дверь шалун выскочил в сад и помчался к глубокому оврагу с крутыми, отвесными, как у минарета, стенами. Ещё немного — и он свалился бы вниз с обрыва. Хорошо, что ноги у этих существ более проворные и ловкие, чем у людей. Однако нам всё-таки пришлось порядком поволноваться, пока мы его поймали. Да, мы очень довольны нашим домиком. Мунисэ разбегается и скользит по голубым кафельным плитам внутреннего дворика, гладит ладошками намалёванные на заборе цветы. Вот только вечером, когда начинает смеркаться, мы немного тоскуем. Наших соседей приходят навещать отцы, братья с узелками в руках. А к нам в эти часы никто не постучит. И так будет всегда. В этом краю чудесная весна. Всё кругом утопает в зелени. В нашем саду распускаются пёстрые цветы. По карнизу моего окна карабкается плющ. А обрыв возле нашего сада похож на изумрудный водопад. Среди пышной зелени свежими ранами алеют маки. Всё свободное время я провожу в этом саду. Мы играем с Мунисэ в прятки, прыгаем через верёвку, а когда устаём, я принимаюсь за рисование, Мунисэ с козлёнком растягивается на лужайке. Во мне вновь пробудилась страсть к живописи. Вот уже несколько дней пишу акварелью портрет Мунисэ. Если бы шалунья сидела спокойно, моя работа давно была бы закончена. Но ей надоедает позировать. Не хватает терпения усидеть на одном месте с козлёнком на обнажённых руках, с венком полевых цветов на голове. Иногда Мазлум начинает артачиться, брыкаться своими длинными тонкими ножками. Тогда Мунисэ вскакивает и говорит: — Абаджиим, честное слово, я хочу сидеть спокойно, а Мазлум не может. Я тут ни при чём — и убегает. Я сержусь, грожу ей пальцем: — Ты думаешь, я не понимаю твоей хитрости, коварная девочка? Ты нарочно щекочешь козлёнка. Работа в школе тоже идёт успешно. Директор Реджеб-эфенди мной доволен. Правда, иногда он сердится на меня за то, что я слишком люблю посмеяться. — Смотри, — говорит он, — я и для тебя притащу «чипцы». Я притворно надуваю губы и отвечаю: — Что я могу поделать, Реджеб-эфенди?.. У меня верхняя губа слишком короткая. Поэтому, даже когда я серьёзна, вам кажется, что я смеюсь. Реджеб-эфенди, оказывается, питает слабость к иностранным языкам. Он даже раскопал где-то старый французский букварь и читает его по складам. Иногда спрашивает у меня значения слов и записывает карандашом на полях учебника. Я очень дружна с Шейхом Юсуфом-эфенди. Мне нравится этот деликатный, грустный, больной человек. О каких прекрасных вещах рассказывает он мне своим задушевным голосом, в котором скрыта тайная печаль. Дней десять тому назад произошла очень странная история. У нас в училище есть заброшенный зал, заваленный старыми ненужными вещами. Я зашла туда днём за учебной таблицей. Ставни были закрыты, поэтому казалось, что наступил вечер. Оглядевшись по сторонам, я заметила в углу старый, покрытый пылью орѓан. Сердце вдруг сладостно забилось. Меня охватила грусть. Счастливые дни моего детства прошли среди печальных и торжественных органных мелодий. Я подошла к инструменту, волнуясь, как подходят к забытой могиле друга. Я уже не помнила, зачем пришла сюда, забыла, где я. Осторожно нажав ногой на педаль, я тронула пальцем клавиши. Орѓан медленно издал тяжкий вздох, который, казалось, исходил из глубины раненого сердца. Ах, этот звук! Не думая ни о чём, машинально, я пододвинула к орѓану стул, села и тихо, очень тихо заиграла один из своих любимых гимнов. Орѓан звучал, и я постепенно забывала обо всём на свете, словно погружалась в глубокий сон. Перед глазами вставали полутёмные коридоры нашего пансиона. По ним группами проходили мои подружки, в чёрных передниках, коротко остриженные. Не знаю, сколько времени я так играла, долго ли продолжался этот странный сон. Вдруг за моей спиной кто-то вздохнул. Казалось, ветерок пробежал по листве дерева. Я вздрогнула и обернулась. В полутьме вырисовывалось бледное лицо Шейха Юсуфа-эфенди. Он слушал меня, опустив голову на грудь, прислонившись к сломанному шкафу. Весь его облик выражал глубокую скорбь. Увидев, что я остановилась, он сказал: — Продолжай, дитя моё, продолжай. Прошу тебя. Я ничего не ответила, ещё ниже склонилась над органом и играла до тех пор, пока не высохли слёзы на моих глазах. Поднялась я усталая, разбитая, прерывисто дыша. — У вас замечательные музыкальные способности, Феридэ-ханым. Какое, оказывается, у вас чуткое сердце! Просто поражаюсь!.. Неужели детская душа может так глубоко чувствовать грусть?.. Я ответила, стараясь казаться равнодушной: — Это религиозные гимны, эфендим… Они очень печально звучат. Грусть не во мне, а в них. Юсуф-эфенди не поверил мне, покачал головой и сказал: — Я не считаю себя таким уж знатоком в искусстве… Но если надо определить, разбирая достоинства музыкального отрывка, где заслуга композитора, а где исполнителя, я никогда не ошибусь. Как в голосе певца, так и в пальцах музыканта живёт своеобразное волнение… Его рождает грусть чувствительного сердца. Не могли бы вы мне дать ноты некоторых гимнов? — Я играла на слух, эфендим. Откуда мне знать их ноты? — Ничего… Как-нибудь вы опять любезно сыграете на органе, а ваш покорный слуга, с вашего разрешения, запишет в свою тетрадь. В своё время ваш покорный слуга купил орган, который прежде принадлежал одному священнику, ныне покойному. У меня большое пристрастие к музыкальным инструментам, ханым-эфенди. Этот орган я поставил у себя в углу комнаты. Мне бы хотелось играть ваши гимны…

The script ran 0.013 seconds.