Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ирвинг Стоун - Муки и радости [1961]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: nonf_biography, prose_classic, Биография, История, Роман

Аннотация. «Муки и радости» — роман американского писателя Ирвинга Стоуна о величайшем итальянском скульпторе, живописце, архитекторе и поэте эпохи Возрождения Микеланджело Буонарроти. Достоверность повествования требует поездки на родину живописца. Продав свой дом в Калифорнии, Ирвинг Стоун переезжает в Италию и живет там свыше четырех лет, пока не была завершена книга. Чтобы вернее донести до читателя тайны работы с камнем, писатель берет в руки молот и резец и овладевает мастерством каменотеса. С помощью друзей-ученых писатель проникает в архивы и находит там немало записей, касающихся Микеланджело и его семейства. Почти половина романа «Муки и радости» основана на вновь открытых материалах…

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 

— Пора ему задуматься и что-то предпринять. Оппозиция смыкает свои ряды: Савонарола и его последователи; кузены Медичи, Лоренцо и Джованни, и их сторонники; старинные флорентинские роды, которых он не хочет признавать; раздраженные члены городского Совета; горожане, обвиняющие его в том, что он, пренебрегая самыми неотложными государственными делами, устраивает состязания атлетов, находит время для турниров, где все подстроено так, чтобы только он и выходил победителем. Да, настало тревожное время… 2 — Буонаррото, сколько у тебя хранится моих денег? — спросил Микеланджело брата тем же вечером. Заглянув в свою счетную книгу, Буонаррото тотчас ответил, сколько флоринов он отложил из сбережений Микеланджело, когда тот жил во дворце. — Чудесно. Этого хватит на глыбу мрамора. И еще останется, чтобы снять комнату для работы. — Значит, у тебя есть какой-то замысел? — Нет, у меня есть пока только желание. Ты должен помочь мне обмануть отца. Я ему скажу, что получил небольшой заказ и что заказчики сами купили мрамор и платят мне по нескольку скуди каждый месяц, пока я работаю. Мы будем давать эти деньги Лодовико из наших сбережений. Буонаррото уныло покачал головой. — Я скажу, — продолжал Микеланджело, — что заказчики имеют право принять или не принять работу, когда она будет кончена. Это на тот случай, если продать статую мне не удастся. При таком положении дел Лодовико, казалось, будет доволен. Но перед Микеланджело стояла еще одна задача. Что ему высекать? Он чувствовал, что пришло время высечь первое свое объемное изваяние. Но какое именно? На какую тему? Один вопрос влек за собой другой, ибо все то, что творит художник, рождается из первоначальной идеи. Нет идеи, нет и произведения искусства — эта взаимосвязь в глазах художника столь же проста, сколь и мучительна. Любовь и скорбь, жившие теперь в сердце Микеланджело, толкали его к одному: сказать свое слово о Лоренцо, раскрыть в этой работе всю сущность человеческого таланта и отваги, ревностного стремления к знанию; очертить фигуру мужа, осмелившегося звать мир к духовному и художественному перевороту. Ответ, как всегда, вызревал медленно. Только упорные, постоянные думы о Лоренцо привели Микеланджело к замыслу, который открыл выход его творческим силам. Не раз вспоминались ему беседы с Лоренцо о Геракле. Великолепный считал, что греческая легенда не дает права понимать подвиги Геракла буквально. Поимка Эриманфского вепря, победа над Немейским львом, чистка Авгиевых конюшен водами повернутой в своем течении реки — все эти деяния, возможно, были лишь символом разнообразных и немыслимо трудных задач, с которыми сталкивается каждое новое поколение людей. Не был ли и сам Лоренцо воплощением Геракла? Разве он не совершил двенадцать подвигов, борясь с невежеством, предрассудками, фанатизмом, ограниченностью и нетерпимостью? Когда он основывал университеты и академии, собирал коллекции предметов искусства и манускриптов, заводил печатни, когда он воодушевлял художников, ученых, знатоков древних языков, поэтов, философов заново объяснить мир, рассказав о нем свежими, мужественными словами и тем расширив доступ к интеллектуальным и духовным богатствам, накопленным человечеством, — разве во всем этом не чувствовалась у Лоренцо поистине Гераклова мощь! Лоренцо говорил: «Геракл был наполовину человеком, наполовину богом; он был рожден от Зевса и смертной женщины Алкмены. Геракл — это вечный символ, напоминающий нам, что все мы наполовину люди и наполовину боги. Если бы мы воспользовались тем, что в нас есть от богов, мы могли бы совершать двенадцать Геракловых подвигов ежедневно». Да, необходимо изобразить Геракла так, чтобы он был в то же время и Лоренцо; пусть это будет не просто сказочный силач древнегреческих сказании, каким он показан на Кампаниле Джотто или на четырехаршинной картине Поллайоло, — нет, надо представить Геракла поэтом, государственным мужем, купцом, покровителем искусств, преобразователем. А пока Микеланджело надо было оставить дом отца и найти собственную мастерскую. Сейчас он смотрел не только на свои старые барельефы, но и на миниатюрные изваяния Бертольдо как на прошлое. Он уже мыслил высекать Геракла или Лоренцо не иначе как в натуральную величину. Его надо было изваять даже выше обычного человеческого роста — полубоги могли родиться только из величественного, крупного камня. Но где такой камень взять? Сколько надо будет заплатить за него? На это потребуется денег вдесятеро больше, чем он сумел скопить. Он вспомнил мастерские при Соборе — обширный двор, где шла работа и хранились материалы еще с тех пор, как Собор строили: теперь там всегда находился десятник со своими подручными. В ворота постоянно въезжали и выезжали подводы с лесом и камнем, и, глядя на них, Микеланджело сообразил, что те глыбы мрамора, которые он когда-то видел на дворе, вероятно, и сейчас еще лежат на прежнем месте. Он вошел внутрь двора, прошелся по нему. Десятник с лысым, будто выточенным из розового мрамора, черепом и вздернутым, как торчащий палец, носом подошел к Микеланджело и осведомился, чем он может быть полезен. Микеланджело назвал себя. — Я был учеником в Садах Медичи. Теперь мне приходится работать в одиночку. Мне нужна большая глыба мрамора, а денег у меня мало. Я и думаю: вдруг власти города согласятся уступить мне какой-нибудь камень, который им не нужен. Десятник, каменотес по профессии, плотно прищурил глаза, будто оберегая их от летящих из-под зубила крошек. — Зови меня, пожалуйста, Бэппе. Так какой тебе нужен камень? У Микеланджело перехватило дыхание. — Да вот хотя бы та большая колонна. Над нею уже кто-то работал. — Мы зовем ее колонной Дуччио. Привезена из Каррары. В ней будет семь-восемь аршин длины. Строительная контора закупила ее для Дуччио: тот хотел высечь из нее Геракла. Чтобы сэкономить труд, Дуччио приказал обрубить ее еще в каменоломне. Там ее, видно, и испортили. Мне тогда было двенадцать лет, я был еще учеником. — Бэппе энергично почесал себе зад резцом о шести зубьях. — Дуччио трудился над камнем не меньше недели. И, как видишь, у него не вышло ни большой фигуры, ни маленькой. Микеланджело обошел огромный камень, испытующе ощупал его пальцами. — Бэппе, а это правда, что блок повредили в каменоломне? Слов нет, он обезображен, но, может быть, Дуччио искалечил его сам, вот этими ударами зубила, как тут, на середине. Согласится ли контора продать мне камень? — Едва ли согласится. Был слух, что его когда-нибудь пустят в дело. — В таком случае не продадут ли вон тот камень, поменьше? Он тоже поврежден, хотя не так сильно. Бэппе оглядел блок, на который указывал Микеланджело, — в нем было почти четыре аршина длины. — Я разузнаю про этот камень. Приходи завтра. — Постарайся, пожалуйста, Бэппе, чтобы было подешевле. Десятник улыбнулся, широко открыв беззубый рот. — Чтобы скульптор был при деньгах — я такого еще не видывал. Дело решилось лишь через несколько дней, но Бэппе исполнил просьбу Микеланджело на совесть. — Считай, что камень твой. Я сказал им, что это никудышная глыба, и они рады избавиться от нее, освободить место. Мне же поручили и назначить справедливую цену. Что ты скажешь насчет пяти флоринов? — Бэппе! Да тебя надо прямо-таки расцеловать! Сегодня же вечером я принесу тебе деньги. Пусть пока камень лежит как есть, не двигай его с места. Кончиком троянки Бэппе в раздумье почесал свою лысую голову. Теперь, когда у Микеланджело был мрамор, ему оставалось только найти мастерскую. Тоска по прошлым дням завела его в Сады Медичи. Они пустовали со дня кончины Лоренцо, всюду разрослась пожелтевшая от зноя, не тронутая косой трава, разоренный павильон зиял пустыми окнами, лишь на задах, в том месте, где хотели возводить библиотеку Лоренцо, по-прежнему белели груды камня. «А не начать ли мне работать в старом сарае? — думал Микеланджело. — Я там никому не помешаю, не нанесу никакого ущерба. Может быть, Пьеро и даст мне на это разрешение, если узнает, что я высекаю». Но он не мог заставить себя пойти на поклон к Пьеро. Уже выходя из Садов через задние ворота, уголком глаза он заметил две фигуры, появившиеся в Садах у главного входа, примыкавшего к площади Сан Марко. Это были Контессина и Джулиано. После смерти Лоренцо Микеланджело не видел их ни разу. Теперь он подошел к ним в тот момент, когда они были близ павильона. Контессина, казалось, ссохлась и стала меньше; даже на ярком июльском солнце ее лицо поражало своей желтизной. Лишь под шляпой с широкими полями по-прежнему сняли огромные карие глаза. Первым заговорил Джулиано: — Почему ты не заходишь к нам? Мы уже соскучились по тебе. — Да, мог бы, конечно, и заглянуть, — в голосе Контессины звучал упрек. — …но Пьеро… — При чем тут Пьеро? Ведь я тоже — Медичи. И Джулиано — Медичи. — Она говорила теперь с раздражением. — Дворец — это наш дом. И мы рады видеть там своих друзей. — Я постоянно спрашиваю Контессину, почему ты не приходишь к нам, — сказал Джулиано. — Меня никто не приглашал. — Я тебя приглашаю! — порывисто сказала она. — Джованни завтра снова уезжает в Рим, и мы будем опять совсем одни. А Пьеро и Альфонсину мы почти и не видим. На секунду смолкнув, Контессина продолжала: — Папа Иннокентий умирает. Джованни придется ехать в Рим — там надо оградить наши интересы и помешать тому, чтобы папа был избран из семейства Борджиа. Она обвела взглядом Сады. — Мы с Джулиано гуляем здесь почти каждый день. Нам казалось, что ты работаешь, а где ты можешь работать, если не в Садах? — Нет, Контессина, я не работаю. Но сегодня я купил кусок мрамора. — Значит, нам можно приходить сюда и смотреть на твою работу? — с живостью отозвался Джулиано. Микеланджело, моргая, смотрел в глаза Контессины: — У меня нет разрешения здесь работать… — А если я получу тебе такое разрешение? Микеланджело встрепенулся. — Это колонна в четыре аршина высоты, Контессина. Очень старая, сильно попорченная. Но внутри вполне хорошая. Я хочу высечь Геракла. Это ведь любимый герой твоего отца. Он дотронулся до ее руки. В столь жаркую погоду ее пальцы были удивительно холодны. Он с нетерпением ждал ее день, второй, третий и четвертый, приходя в Сады на закате. Но она не являлась. И вот на пятый день, сидя на крылечке павильона и покусывая бурую травинку, он увидел, что в главные ворота входит Контессина. У него замерло сердце. Вместе с Контессиной была ее старая няня. Микеланджело вскочил и бросился бежать по дорожке навстречу Контессине. Глаза у нее были красные. — Пьеро отказал! — воскликнул он. — Он не сказал ни да, ни нет. Я его спрашивала сто раз. Молчит, не отзывается. Это его обычная манера. Чтобы потом никто не упрекнул, что он отказывает. Планы Микеланджело снова работать в Садах рухнули. — Я опасался, что так оно и будет, Контессина. Вот почему я ушел из дворца, и не возвращался туда, хотя мне очень хотелось увидеться с тобой. Она шагнула, приблизившись к нему вплотную. Их губы теперь были лишь на дюйм друг от друга. Няня отошла в сторону и отвернулась. — Пьеро говорит, что семейство Ридольфи рассердится, если мы будем снова встречаться… По крайней мере до тех пор, пока не сыграна моя свадьба. Они стояли, не двигаясь, их губы не сближались, их тонкие юные тела не касались друг друга, и все же ощущение у Микеланджело было такое, словно бы он слился с Контессиной в любовном объятии. Контессина медленно пошла по тропинке к середине сада, миновала умолкший теперь фонтан с фигурой бронзового мальчика, вытаскивающего занозу из ноги. Потом исчезла, выйдя вместе с няней на площадь Сан Марко. 3 Снова его выручил краснощекий, с синими прожилками, безобразный, как безобразны все потомки этрусков, старик Бэппе. — Я сказал в конторе, что мне нужен на время подручный и что ты согласен работать бесплатно. Ну, а если что-нибудь предлагают бесплатно, то настоящий тосканец от этого никогда не откажется. Устраивай свою мастерскую вон там, у задней стены. Флорентинцы, дающие своим детям по полдюжине имен и верящие в то, что простое короткое имя знаменует короткую жизнь и скудное счастье, назвали этот двор Опера ди Санта Мария дель Фиоре дель Дуомо. И двор оправдывал такое громоздкое название — он занимал целую площадь, оттесняя дома, мастерские и конторы, полукругом выстроившиеся позади Собора. Именно здесь, в этом месте, Донателло, делла Роббиа и Орканья высекали свои мраморы, здесь раздували горн, отливая бронзовые статуи. У полукружья деревянной стены, ограждавшей двор, был навес, под которым укрывались рабочие, когда их загонял туда палящий летний зной или зимний дождь, приносимый в долину Арно тучами с предгорий. Тут-то Микеланджело установил горн, притащил сюда несколько мешков хорошего каштанового угля, отковал из шведских брусков полный набор — двенадцать штук — резцов, два молотка и сколотил стол для рисования, использовав для этого горбыли и доски, валявшиеся на дворе, казалось, с тех самых пор, как Брунеллески возводил купол Собора. Теперь у Микеланджело было место, где он мог без помех трудиться с утра до вечера. Снова он мог работать под привычный стук молотков скальпеллини. Усевшись за стол и вооружившись угольными карандашами, перьями, цветными чернилами и бумагой, он был готов приступить к делу. И вновь его терзали недоумения, ибо результат всего труда зависел от множества вопросов, на которые надо было ответить, — круг этих вопросов становился все шире, а сами они — все сложнее и сложнее. Каким должен быть изваянный им Геракл — юным или старым? Совершил уже герой свои двенадцать подвигов или находится на середине жизненного поприща? Носит ли он на плечах шкуру Йеменского льва — знак своей победы, своего триумфа — или предстает перед зрителем нагим? Воплощает ли он собой дух величия, свойственный полубогу, или, напротив, в нем надо яснее показать обреченность земного существа, которому предстоит умереть от ядовитой крови кентавра Несса? За последние месяцы Микеланджело все больше убеждался, что обвинения против Лоренцо, будто бы развратившего флорентинцев и уничтожившего их свободу, — несправедливы, что после Перикла, который более двух тысяч лет назад утвердил золотой век в Греции, Лоренцо был, вероятно, величайшим в мире человеком. Каким же образом внушить зрителю, что деяния Лоренцо были столь же героическими, как и подвиги Геракла? Прежде всего, Лоренцо был настоящим мужчиной. Именно мужчину, истинного богатыря, надо было вызвать к свету дня из этого обветренного, старого блока, который стоял перед ним на деревянных подпорах. Надо было замыслить человека такой мощи, какую только знала земля. Здесь, в Тоскане, в стране мелких, невзрачных, отнюдь не героических людей, где здесь можно было найти модель для подобного изваяния? Он бродил по Флоренции, оглядывая бочаров с их тяжелыми деревянными молотками, красильщиков шерсти, руки которых были испачканы синей и зеленой краской, кузнецов, торговцев скобяным товаром, каменотесов, строивших дворец Строцци, носильщиков, что, согнувшись, таскали свои грузы по улицам, юношей-борцов, показывающих свое искусство в парках, полуголых возчиков песка, лопатами черпавших его со своих плоских лодок на Арно. Неделями он околачивался в деревне, наблюдая, как крестьяне собирают хлеб и виноград, грузя мешки и корзины на телеги, как молотят цепами пшеницу, крутят каменные колеса давильни, выжимая оливковое масло, подрезают фруктовые деревья, возводят каменные ограды. Потом он возвращался в свой угол во дворе Собора и тщательно вырисовывал на листе бумаги мускулы рук и ног, напруженные крепкие плечи, вздувшиеся при подъеме тяжести бицепсы, выкинутый в ударе, стиснутый кулак, напрягшееся в усилии бедро — скоро папка Микеланджело была полна разнообразных набросков. Он мастерил каркас, покупал запас чистого пчелиного воска, начинал лепить… и отступался, разочарованный. «Как я могу создать даже грубый эскиз фигуры, если я не знаю, чего именно я добиваюсь? Что в таком случае я могу показать, кроме внешнего облика, вздутий и изгибов тела, очертаний костей, нескольких приведенных в действие мускулов? Все это лишь следствия. А что я знаю о причинах? О внутреннем устройстве человека, которое скрыто под внешним покровом и которого не видит мой глаз? Откуда мне знать, как то, что находится внутри, придает форму наружному, которое я только и вижу?» Когда-то ответ на эти вопросы он пытался получить у Бертольдо. Теперь он знал его сам. В глубине души он знал его давным-давно. Сейчас пришло время внять ему. Это неотвратимо, иного выхода нет. Никогда он не станет таким скульптором, каким хотел стать, пока не решится на вскрытие трупов, не постигнет назначение каждого органа внутри человеческого тела, не поймет, какова его роль и действие, пока не разберется, как переплетены и взаимосвязаны в теле все части — кости и кровь, мозг и мышцы, кожа и сухожилия, кишки и почки. Круглая скульптура должна быть завершенной, должна смотреться под любым углом. Скульптор не может выразить движение, не зная, чем это движение вызывается: он не может показать мощь, напряженность, конфликт, драму, если не видит в мельчайших подробностях, как действует и работает тело, олицетворяющее силу и порыв, если не знает, какое мускульное движение скрывается за тем или иным внешним жестом, — короче говоря, если он не может охватить своим взором весь организм сразу. Да, ему необходимо изучить анатомию! Но как? Стать хирургом? На это потребовались бы годы. И к чему столь долгий искус, если тебе будет позволено вскрыть всего-навсего два мужских трупа за год в компании других студентов на площади Синьории? Нет, чтобы видеть вскрытие трупов, надо искать другую возможность. Микеланджело вспомнил, что Марсилио Фичино был сыном личного врача Козимо де Медичи. Марсилио учился у своего отца медицине, но впоследствии Козимо сказал, что юноша «родился врачевать людские умы, а не тело». Скоро Микеланджело был уже в Кареджи, на вилле Фичино. Шестидесятилетний ученый день и ночь сидел в заваленной рукописями библиотеке, спеша закончить свое сочинение о Дионисии Ареопагите. Две хорошенькие племянницы Фичино встретили Микеланджело и провели его в библиотеку. Тщедушный основатель Платоновской академии сидел под бюстом Платона; в запачканных чернилами пальцах он держал перо, его худое, плотно обтянутое кожей лицо было изборождено морщинами. Микеланджело без лишних слов изложил суть дела, по которому он явился. — Вы сын врача и сами учились медицине; вы, должно быть, знаете, как выглядит тело человека внутри. — Я не закончил своего медицинского образования. — А как вы полагаете, сейчас где-нибудь производится вскрытие трупов? — Разумеется, нет! Разве ты не знаешь, что за надругательство над мертвым телом грозит тяжкая кара? — Пожизненная ссылка? — Казнь. Наступило молчание. Затем Микеланджело спросил: — А если бы кто-нибудь рискнул и решился на это? Куда бы ему надо было пойти? На кладбище для бездомных? Фичино воскликнул в ужасе: — Мой юный друг, неужто ты можешь помыслить о хищении мертвецов на кладбище? Да ведь это верная и скорая смерть! Тебя поймают с изрезанным трупом и без разговоров повесят в проеме окна на третьем этаже Синьории! Давай-ка побеседуем о более приятных вещах. Как обстоят дела с твоей скульптурой? — О ней-то мы только что и говорили, Фичино. Он неотступно размышлял, что ему делать. Где можно найти трупы? Богачей хоронили в семейных склепах; могилы всех состоятельных покойников оберегались с чувством религиозного почитания. За какими могилами во Флоренции не присматривали, кто из покойников был брошен в небрежении? Только бедняки, одинокие люди, нищие, бродяги, во множестве скитавшиеся по дорогам Италии. Когда подобный люд болел и валился с ног, его подбирали и помещали в больницы. В какие именно больницы? В те, что находились при церквах: больных там лечили бесплатно. А та церковь, что содержит большую больницу, содержит и самый большой приют, пристанище для бездомных… Санто Спирито! Он замер от этой мысли, чувствуя, как у него шевелятся на голове волосы. Санто Спирито — он знал там не только настоятеля, но каждый коридор, он бывал там в библиотеке, и в ночлежном доме, и в садах, и в больнице, и в монастырских покоях. Нельзя ли будет попросить у настоятеля Бикьеллини те трупы, до которых никому нет дела? Да, но если настоятеля уличат в таком преступлении, его постигнет наказание худшее, чем смертная казнь: он будет изгнан из ордена, отлучен от церкви. И тем не менее настоятель — отважный человек, он не побоится ничего на свете, если только будет уверен, что он не оскорбил Господа Бога. Как он гордился тем, что его предшественник, прежний настоятель, дружил с Боккаччо и, невзирая на то что никого в ту пору не преследовали и не поносили ожесточенней, чем Боккаччо, принял его в свою обитель, покровительствовал ему и воспользовался его библиотекой с тем, чтобы она служила развитию человеческих знаний. Когда эти августинцы уверены в своей правоте, они не ведают страха. И кто совершил что-нибудь выдающееся без риска? Разве вот теперь, в этот самый год, в поисках нового пути в Индию не пустился на трех суденышках в Атлантический океан итальянец из Генуи, хотя ему и говорили, что поверхность океана совершенно плоская и в некоем месте он сорвется со своими утлыми кораблями и упадет вниз, в тартарары. А если настоятель и решится на этот ужасающе смелый шаг, то имеет ли право он, Микеланджело, быть настолько эгоистичным, чтобы подвергать его такой опасности? Оправдывает ли цель этот риск? Он мучился целыми днями и не спал по ночам, ища решения. Он пойдет к настоятелю Бикьеллини и изложит ему свою просьбу в прямых, достойных выражениях, ничего не скрывая и не допуская никаких уловок. Он не будет обижать настоятеля, прибегнув к какому-либо лукавству или взывая к его чувствительности: ведь тот мог поплатиться за все это отлучением от церкви или даже головою. Но прежде чем идти к настоятелю, Микеланджело решил обдумать, как ему исполнить свой план в целом. Он разрабатывал его тщательно, шаг за шагом. Дрожа от волнения, он колотил молотком по зубилу и, как свойственно каменотесам, машинально отбивал семь тактов, чтобы отгранить в своем сознании несколько слов за те четыре, которые приходились на краткую паузу перед следующей серией ударов. Он бродил по монастырю, его покоям, садам и огородам, по проулочкам и аллеям, осматривал все ворота, все места, откуда видно было входящих, приближался к часовне, где отпевали покойников, проникал внутрь подворья, к самой покойницкой, где клали на ночь умерших, прежде чем утром отнести их на погост. Он чертил планы, тщательно, в точных масштабах показывая на них, как соединено пристанище для бедных с больницей и где расположены кельи монахов. Он вычертил путь, которым он мог пройти, не будучи замеченным, через задние ворота в Виа Маффиа на территорию монастыря, а потом, минуя огороды, пробраться в коридоры и в самую покойницкую. Там надо было быть ночью, когда совсем стемнеет, и уходить оттуда до рассвета. Микеланджело раздумывал, когда и где лучше обратиться со своей просьбой к настоятелю, чтобы увеличить шансы на успех и изложить дело как можно яснее. В конце концов он заговорил с Бикьеллини в его кабинете, среди книг и манускриптов. Едва взглянув на чертежи, которые Микеланджело разложил на столе, и выслушав лишь несколько его слов, настоятель холодно оборвал беседу: — Довольно! Я все понял. Никогда больше не заговаривай со мной об этом. Я ничего от тебя не слышал. Твои слова исчезли без следа, как дым. Пораженный этим решительным и быстрым отказом, Микеланджело собрал свои чертежи и вышел, опомнившись только на площади Санто Спирито. Его вдруг пробрал озноб. Он не видел теперь ни хмурого осеннего неба, ни суеты расположенного рядом рынка; сознание его давила одна только мысль о том, что он поставил Бикьеллини в ужасное положение. Настоятель не захочет больше его видеть. В церковь он еще может ходить, церковь открыта для всех, но в монастырских покоях ему уже не бывать. Все свои привилегии он утратил. Он прошел по шумным улицам, сел в оцепенении перед Геракловым мрамором. Ну какое у него право ваять Геракла, толковать по собственному разумению образ героя, к которому питал такую любовь Лоренцо? Он приложил пальцы к своему сломанному носу, словно бы у него впервые заныли поврежденные кости. Теперь он был покинут всеми. 4 Он сидел на скамье напротив большой фрески. Заутреня уже кончилась, в церкви Санто Спирито было тихо. Случайно зашедшая женщина, в черном платке, опустилась на колени перед алтарем. Затем появился мужчина, тоже преклонил колена и быстро вышел. Пахучий ладан клубами висел в лучах солнца. Настоятель Бикьеллини вышел из ризницы и, заметив Микеланджело, подошел к нему. Он остановился, посмотрел секунду на начатый рисунок, где было всего две-три неуверенных линии, и спросил: — Где же ты пропадал все это время, Микеланджело? — Я… я… — Как подвигается твоя скульптура? Настоятель разговаривал с ним прежним тоном, в нем слышался тот же интерес к жизни Микеланджело и та же симпатия, что и раньше. — Скульптура?.. Она застряла на месте. — Я вспомнил тебя, когда мы получили новую рукопись с миниатюрами. Там есть несколько человеческих фигур — рисунки, кажется, четвертого столетия. Для тебя они были бы любопытны. Не хочешь ли посмотреть? Микеланджело робко поднялся и пошел за настоятелем через ризницу и монастырские покои в его кабинет. Там на столе лежал прекрасный пергаментный манускрипт, украшенный миниатюрами в синих и золотых тонах. Настоятель порылся в столе и, вынув оттуда длинный ключ, положил его поперек раскрытого манускрипта — придерживать листы. Несколько минут он спокойно разговаривал с Микеланджело. Потом сказал: — Allora, нам обоим надо работать, и мне и тебе. Приходи же сюда на этих днях снова. Микеланджело возвратился в церковь сияющий. Он сохранил дружбу настоятеля. Его простили, неприятный случай забыт. Если он пока и не достиг ничего в своем стремлении к анатомическим знаниям, то, по крайней мере, не понес непоправимого ущерба. Но он отнюдь не собирался отступиться от намеченной цели. Сидя на жесткой деревянной скамье, он долго не в силах был приступить к работе и мучительно думал, не разумнее ли будет решиться на вскрытие могилы, если только он сумеет это сделать один, без чьей-либо помощи. Но как ему одному вырыть труп и привести могилу в такой порядок, чтобы случайный прохожий не мог ничего заподозрить, как перетащить мертвеца в какой-нибудь дом поблизости и отнести его вновь на кладбище, когда работа будет кончена? Сделать все это казалось физически невозможным. Занимаясь в библиотеке монастыря, Микеланджело просматривал книги античных писателей — ему хотелось узнать, не подскажут ли древние какой-то новый взгляд на образ Геракла. Тогда же он наткнулся на иллюстрированную медицинскую рукопись: рисунки в ней изображали, как, готовя к операции, больных привязывали к веревочному матрацу, но что потом обнаруживалось под ножом хирурга — это показано не было. Настоятель опять пришел к нему на помощь. Откуда-то, с самой верхней полки, он достал тяжелый фолиант в кожаном переплете и, перелистывая его, воскликнул: «Вот тут материал, который тебе, наверное, пригодится!» и вновь он положил на страницы раскрытой книги тяжелый бронзовый ключ. Лишь на четвертый или пятый день Микеланджело обратил внимание и на ключ, и на то, что настоятель с ним проделывает. А Бикьеллини не только прижимал ключом раскрытые страницы, кладя его поперек книги, и пользовался им как закладкой, если книгу надо было закрыть, но даже проводил бородкой ключа по тем строкам, которые казались ему особо примечательными. Всегда и всюду этот ключ. Все один и тот же ключ. И ни разу настоятель не вынимал его из стола, если в кабинете, кроме Микеланджело, был еще кто-нибудь, монах или знакомый мирянин. Почему? Наступило время, когда Микеланджело начал ходить в церковь Санто Спирито почти ежедневно. Если он усаживался перед фреской и рисовал час или два, то настоятель, проходя мимо, весело с ним здоровался и приглашал к себе в кабинет. И большой бронзовый ключ неизменно оказывался на столе. Однажды ночью Микеланджело лежал в постели не смыкая глаз и вдруг словно увидел перед собой этот ключ. На рассвете, под осенним дождем, он пошел к каменоломням Майано, рассуждая вслух сам с собой. «Это все-таки что-то да значит. Но что? Для чего служат ключи вообще? Ясно, для того, чтобы отпирать двери. А сколько существует дверей, отпереть которые я бы стремился? Всего-навсего одна. Дверь покойницкой». Ему придется принять условия игры. Если настоятель желает, чтобы Микеланджело завладел этим ключом, что ж, великое ему спасибо; если же он не желает этого, то Микеланджело унесет с собой ключ как бы случайно, по забывчивости, и на следующий день возвратит его. А ночью он, проникнув через задние ворота и огороды в монастырь, прокрадется к покойницкой. Если ключ подойдет к двери, значит, догадка правильна. Если же нет… Была уже полночь, когда он попал в монастырь. Осторожно, чтобы никого не разбудить, он выскользнул из дому и кружным путем стал пробираться к монастырской больнице: он шел мимо церкви Санта Кроче, через Старый мост, крался вдоль дворца Питти, нырял в лабиринт переулков. Так он избежал встречи с ночной стражей, которая с фонарями в руках расхаживала по назначенной ей дороге и уже мелькнула огнями где-то за площадью. Прижимаясь к стенам больницы на Виа Сант-Агостино, он повернул к Виа Маффиа и оказался у маленьких ворот: над ними мерцала лампада, освещая фреску «Богородицы с Младенцем» работы Аньоло Гадди. Эти ворота отпирались любым монастырским ключом: Микеланджело вошел в них и, оставляя с левой руки конюшни, предусмотрительно свернул с центральной дорожки, ибо впереди уже были покои послушников, потом шмыгнул вдоль темных стен кухни. С бьющимся сердцем, затаив дыхание, он сделал крутой поворот и метнулся к зданию больницы. Главный вход в нее оказался открытым, и он прошел в коридор, ведущий к кельям для больных — двери у них были плотно заперты, — и стал пробираться в покойницкую. В каменной нише горела масляная лампа. Микеланджело вытащил из парусиновой зеленой сумки, которую он прихватил с собой, свечу, зажег ее от лампы и прикрыл полой плаща. Опасность грозила в первую очередь от смотрителя больницы, хотя этот монах хлопотал целыми днями, дозирая хозяйство больницы, ночлежного дома и монастыря, и едва ли был в силах вставать еще и ночью. После ужина, подававшегося в пять часов, все, кто находился в больнице, готовились ко сну, и двери их келий запирались. Дежурного врача не было: о том, что ночью больному могло стать дурно и ему потребовалась бы помощь, никто не думал. Больные же беспрекословно подчинялись раз заведенному порядку. Микеланджело на секунду замер на месте — перед ним была дверь покойницкой. Он вставил ключ в скважину, медленно повернул его направо, потом налево, почувствовал, что запор открылся. Он отворил дверь, мгновенно проскользнул в покойницкую и запер ее изнутри на ключ. Хватит ли у него отваги и решимости сделать то, что он задумал? Этого сейчас он не знал. Покойницкой служила небольшая, три с половиной аршина на четыре, келья, совсем без окон. Ее каменные стены были побелены известкой, пол сложен из грубых каменных плит. Посредине кельи, на узких досках топчана, завернутый с ног до головы в погребальный саван, лежал мертвец. Микеланджело прижался спиной к двери; ему было трудно дышать, свеча в его руках дрожала, словно веточка на ветру трамонтана. Впервые в жизни он был наедине с трупом, в запертой келье, замышляя кощунственное дело. Мороз пробирал его до костей, он трепетал от страха, как еще не трепетал никогда в жизни. Кто лежит под этим саваном? Что он увидит, когда развернет мертвеца и скинет саван на пол? Что сделал этот несчастный человек, за какие прегрешения его будут сейчас терзать и калечить, даже не спросив у бедняги согласия? «Чепуха! Право же, чепуха все эти мысли, — успокаивал себя Микеланджело. — Какая разница человеку, что с ним будет, когда он уже мертв. Ведь на небеса возносится одна душа, а не тело. Души его я не трону, даже если мой нож наткнется на нее». Несколько ободренный таким умозаключением, он положил свою сумку на пол и огляделся, соображая, куда бы поставить свечу: свеча нужна была ему не только для освещения, но и для того, чтобы следить по ней за временем. Он мог считать себя в безопасности лишь до трех часов утра, когда просыпались монахи, работавшие в обширной пекарне на углу Виа Сант'Агостино и площади Санто Спирито, и шли печь хлеб, которым кормилось, кроме монахов, немало их родственников и пришлых бедных. Микеланджело потратил много сил, устанавливая, сколько времени горит свеча того или иного сорта. Та свеча, которую он принес, должна была гореть в течение трех часов: когда она начнет трещать и брызгать воском, ему надо будет бросать работу и уходить. И надо было помимо прочего позаботиться и о том, чтобы не оставить после себя никаких следов. Он вынул из сумки ножницы и нож, разостлал ее на полу, накапал на сумку воска от свечи, повернув ее горящим концом вниз, и укрепил свечу на сумке. Снял с себя плащ, — несмотря на холод в келье, он был уже весь в поту. Положив плащ в угол, он торопливо и сбивчиво прочитал молитву: «Прости меня, Господи, ибо я не ведаю, что творю», — и подошел к мертвецу. Прежде всего с него надо было снять саван, в который он был плотно завернут. Доски топчана оказались очень узкими. Неловкость, с которой действовал Микеланджело, удивляла его самого. Медленно он поднимал и поворачивал закоченевшее мертвое тело. Сначала надо было высвободить ноги, размотать и вытащить из-под них полотно, затем, приподняв мертвеца за поясницу и придерживая его левой рукой, раскутать грудь и голову. Покойник был обмотан пятью витками длинного полотнища, и, чтобы обнажить его полностью, Микеланджело с мучительными усилиями пришлось приподнимать и поворачивать тело пять раз. Взяв свечу в левую руку, Микеланджело осмотрел труп. Первое, что он ощутил, было чувство жалости к мертвецу. Потом на него нахлынул страх: «Ведь именно так кончу свою жизнь и я!» Весь разительный контраст между жизнью и смертью открылся перед ним в одну минуту. Лицо у покойника было лишено какого-либо выражения; рот полуоткрыт, кожа зеленая от гангрены. Коренастый, плотный, он был в среднем возрасте и погиб, вероятно, от удара кинжалом в грудь. Мертвец, по-видимому, лежал здесь довольно долго, тело его было таким же холодным, каким был воздух в покойницкой. Микеланджело почувствовал запах, напоминающий запах очень несвежих, увядших в воде цветов. Запах был несильным, и, когда Микеланджело отворачивался к стене, он не слышал его, но стоило ему подойти к трупу, как запах уже ощущался постоянно. С чего же начать? Он взял мертвеца за руку и приподнял ее, вдруг почувствовав, как она несказанно холодна. Это был даже не ледяной, а совсем особый, внушающий ужас холод: он словно бы проникал в самое сердце. И холодна была не кожа мертвеца, а то, что было под кожей, мышцы. Кожа казалась на ощупь мягкой, как бархат. Микеланджело испытывал тяжкое, противное чувство, будто железные пальцы скручивали у него желудок. Он подумал о том, какими теплыми бывают руки и плечи у человека, и опустил руку мертвеца. Прошло немало времени, пока он смог взять с пола нож и припомнить все, что читал об устройстве человеческого тела, а также те немногие анатомические рисунки, которые ему довелось видеть. Он помедлил минуту, стоя над трупом, весь промерзший, с трудом глотая слюну. Затем он поднес к трупу нож и сделал первый разрез: от грудины к паху. Но он нажимал на нож с недостаточной силой. Кожа оказалась неожиданно прочной. Он провел лезвием ножа вновь по тому же месту. Теперь, крепко нажимая на нож, он чувствовал, что мышцы, лежащие под кожей, совсем мягкие. Он сделал разрез дюйма на два. И он спрашивал себя: «Где же кровь?» — так как кровь под ножом не появлялась, впечатление холода и смерти делалось от этого еще разительнее. Затем он увидел под взрезанной кожей что-то жирное, мягкое, темно-желтого цвета. Он понял, что это такое, ибо видел, как на рынке вычищали жир у зарезанных животных. Он еще раз нажал на нож, чтобы добраться до мускулов, у которых был совсем другой цвет, чем у кожи и жира, и резать которые было гораздо труднее. Он внимательно всмотрелся в темно-красные валики мышечной ткани. Он сделал еще один разрез и увидел кишечник. Противный запах усиливался. Микеланджело почувствовал тошноту. Чтобы провести ножом по телу в первый раз, ему пришлось напрячь свои силы до крайности. Но и сейчас его угнетало и отталкивало буквально все: холод и страх, мерзкий запах, ощущение смерти. Ему были отвратительны скользкие волокна мышц, отвратителен жир, обволакивающий пальцы, подобно маслу. Ему хотелось тотчас же опустить руки в горячую воду и вымыть их. — Что же я делаю? Он вздрогнул, услышав, как отдался его голос в каменных стенах. Но обнаружить его по голосу, пожалуй, никто не мог: стена позади, очень толстая, выходила на огороды, одна боковая стена примыкала к пустой часовне, где отпевали покойников, другая — к больнице; но она тоже была настолько толста и прочна, что проникнуть через нее не мог ни один звук. Во вскрытой полости живота было темно. Микеланджело положил свою парусиновую сумку в ногах мертвеца и укрепил на ней свечу на высоте тела. Все его чувства были обострены до крайности. Кишки, к которым он сейчас приглядывался, были холодные, скользкие, подвижные. Трогая их, он чувствовал боль и в своих кишках. Он взял в обе руки по витку кишечника и, поднеся их друг к другу, с минуту внимательно разглядывал. Перед ним была бледно-серая длинная змея, свернувшаяся во множество колец. Вся влажная, прозрачная, она поблескивала, словно перламутр, и была наполнена чем-то неуловимым, ускользающим при первом прикосновении. Теперь Микеланджело уже не испытывал чувства отвращения; он был лишь сильно взволнован. Снова взявшись за нож, он провел им по телу от нижнего ребра вверх. Однако нож был недостаточно крепким. Он скользил по ребрам и отклонялся в сторону. Кости ребер были тверды; перерезать их было так же трудно, как перерезать проволоку. Вдруг свеча начала шипеть и брызгать. Три часа пролетело! Микеланджело не мог этому поверить. Но пренебречь таким предупредительным знаком он не осмелился. Он снова положил свою зеленую сумку на пол, поставил на нее свечу и взял в руки саван. Закутать труп в полотнище оказалось в тысячу раз сложнее, чем обнажить; поворачивать мертвеца на бок было уже нельзя, так как все его внутренности вывалились бы на пол. Микеланджело чувствовал, что в глаза ему течет пот; сердце стучало с такой силой, что, казалось, могло разбудить весь монастырь. Собрав последние силы, он приподнял мертвеца, просовывая под спину полотнище и обертывая его, как было нужно, пятью витками. Едва он успел удостовериться, что труп лежит на топчане в том же положении, в каком лежал прежде, осмотреть пол, выискивая на нем упавшие капли воска, как свеча замигала, зашипела, вспыхнула в последний раз и погасла. У него хватило выдержки пойти домой той же окольной дорогой, какой он шел в монастырь. Много раз он останавливался у выступов и углов зданий, в темных местах: его тошнило и рвало. Трупный запах стоял у него в ноздрях и проникал в гортань с каждым вдохом. Придя домой, он хотел нагреть воды на горячих углях, которые оставляла в кухне Лукреция, но не осмелился: шум мог разбудить все семейство. Однако мерзкое ощущение жира на руках было невыносимо, его хотелось смыть сейчас же. Он нащупал в темноте кусок жесткого мыла и вымыл руки холодной водой. Когда он лег в постель, все его тело было как ледяное. Он прижался к брату, но даже тепло Буонаррото не согревало его. Несколько раз он должен был вставать с постели и идти к ведру — его снова тошнило и рвало. Он слышал, как поднялась, оделась и прошла через кухню Лукреция, как по винтовой лестнице она спустилась на улицу, едва первые, еще слабые, жемчужно-серые отблески рассвета тронули окно, выходящее на конюшни Виа деи Бентаккорди. Весь день его то бросало в жар, то знобило. Лукреция сварила для него куриный бульон, но он не мог проглотить ни ложки. Все в доме один за другим входили в спальню взглянуть, что с ним случилось. Он лежал в постели, чувствуя себя холодным и липким, как труп. Трупный запах в носу не улетучивался, он давал себя знать каждую минуту. Микеланджело заверил Лукрецию, что он занемог не от еды, которой она кормила его за ужином; успокоенная, она пошла на кухню и приготовила ему лечебное снадобье — настои из трав. Монна Алессандра осмотрела внука, желая знать, нет ли у него прыщей. К вечеру Микеланджело был уже в силах выпить немного целебного отвара и от душа поблагодарил за него Лукрецию. Когда время приближалось к одиннадцати, он встал, надел башмаки, рейтузы, теплую рубашку, плащ и, еле держась на ослабевших ногах, направился в Санто Спирито. Мертвеца в покойницкой не было. Его не оказалось и на следующий день. За это время Микеланджело уже успел вполне оправиться. На третью ночь он обнаружил, что на узком дощатом топчане снова лежит завернутый в саван труп. Покойник на этот раз был старше возрастом, с кустиками седой бороды на широком красном лице; на очень плотной коже у него проступали, как на мраморе, влажные крапины и разводы. Теперь Микеланджело действовал ножом гораздо увереннее и вскрыл брюшную полость с первой попытки. Пустив в ход левую руку, он начал взламывать ребра; ребра трещали, как сухое дерево. Но отделить грудную клетку от ключиц ему не удалось. Он поднял свечу, чтобы хорошенько осветить открывшиеся в полости груди внутренности: он видел их впервые. Перед ним была некая бледно-красная, ячеистая, прочная ткань — Микеланджело догадался, что это легкие. Они были покрыты черным налетом: Микеланджело знал по рассказам, что так бывает у рабочих-шерстяников. Он попробовал нажать на легкое: изо рта мертвеца вырвался свистящий звук. Микеланджело в ужасе выронил из рук свечу. К счастью, она не погасла. Когда он немного пришел в себя и вновь поднял свечу, он понял, что, прикоснувшись к легкому, он выдавил находившийся в нем воздух; впервые он ясно представил себе, что такое дыхание, — он мог видеть, и чувствовать, и слышать, как ходит воздух между легкими и ртом, он увидел, как воздействует дыхание на форму всего торса. Сдвинув легкое в сторону, он заметил темно-красную массу: он подумал, что это, должно быть, сердце. Оно было окутано блестящей пленкой. Ощупывая и оглядывал его, он убедился, что по очертаниям оно напоминает яблоко и подвешено в грудной клетке почти свободно. «А можно его вынуть?» Он колебался одну секунду, затем взял ножницы и надрезал защитную оболочку. Он снял ее, не применяя ножа, будто счистил кожуру с банана. В его руках теперь было обнаженное сердце. И тут, совсем неожиданно, его так ударило по нервам, словно бы на него обрушилась дубинка Геракла. Если сердце и душа — это одно и то же, то что произойдет с душой этого несчастного человека, если он вырезал у него сердце из груди? Но страх исчез так же быстро, как и появился. Сейчас Микеланджело испытывал лишь чувство торжества. Ведь он держал в своих руках человеческое сердце! Он был счастлив от сознания того, что прикоснулся к самому важному органу тела человека, увидел его, ощутил его плоть. Он взрезал ножом сердце и был потрясен, обнаружив, что внутри его пусто. Потом он вложил сердце снова в грудь и поставил на свое место ребра, рисунок которых художники без особых хлопот постигали на первом встречном худощавом тосканце. Но теперь Микеланджело в точности знал, в каком именно месте под ребрами бьется сердце. О том, как обращаться со змеевидной кишкой, у Микеланджело не было ни малейшего представления. Он ухватил ее пальцами и осторожно потянул. Аршина на два она вышла наружу легко, ибо кишечник отделялся от задней стенки довольно свободно. Но скоро кишка стала вытягиваться уже с трудом. В верхней части она утолщалась и была соединена с каким-то мешком: Микеланджело заключил, что это желудок. Он взял нож и отрезал кишку от желудка. Он вытянул кишечник наружу аршин на десять, перебрал и ощупал его. Кишки были то толще, то тоньше и наполнены то чем-то твердым, то совершенно жидким. Микеланджело стало ясно, что кишечник — это длинный канал, наглухо закрытый: внутрь него проникнуть было нельзя. Чтобы взглянуть, что же в нем есть, Микеланджело разрезал его ножом в нескольких местах. В нижней части обнаружился кал — запах его был ужасен. Микеланджело запасся на этот раз четырехчасовой свечой, но и она уже оплывала и брызгала воском. Он сложил внутренности в брюшную полость и с огромными усилиями запеленал труп. На площади Санто Спирито он кинулся к фонтану и хорошенько вымыл руки, но ощущение липкой грязи на пальцах так и не исчезало. Он опустил голову в ледяную воду, словно бы желая смыть, снять с себя чувство вины. Минуту он стоял неподвижно; вода струйками текла у него по волосам и лицу. Потом он побежал домой, весь дрожа, как в лихорадке. Он был измучен душой до предела. Когда он проснулся и открыл глаза, перед ним стоял отец и смотрел на него с недовольным видом. — Микеланджело, вставай. Лукреция накрывает стол к обеду. Видно, опять у тебя новые причуды. Почему ты целый день спишь? Что же ты делал ночью? Микеланджело, не поднимаясь, смотрел на Лодовико. — Извини меня, отец. Я себя плохо чувствую. Он тщательно умылся, причесал волосы, надел свежее платье и пошел к столу. Он уже думал, что совершенно здоров. Однако, когда Лукреция внесла миску супа с говядиной, он выскочил в спальню и стал блевать в ночной горшок, пока у него не заныли все внутренности. Но на следующую ночь Микеланджело был опять в покойницкой. Не успел он запереть дверь кельи, как на него хлынул запах тления. Размотав саван, он увидел, что левая нога мертвеца вздулась, увеличившись раза в полтора, и стала коричневой; на ней появились, выступив из-под кожи, зеленые пятна. Все остальное тело было пепельно-серого цвета; глаза и щеки глубоко запали. Микеланджело начал работу с того, на чем кончил во вчерашнюю ночь; быстро проник к кишечнику и распутал, разобрал его, петлю за петлей. Он сложил кишки на полу и поднес свечу прямо к брюшной полости. Там было несколько органов, увидеть которые он доискивался, — селезенка с левого бока и печень с правого. Печень он узнал, припоминая, как разрубали на рынке быков и овец; близ позвоночного столба, по обеим его сторонам, были почки. Микеланджело осторожно оттянул их и убедился, что они соединены с мочевым пузырем тонкими, как проволока, трубками. Затем он рассмотрел, как прикреплена к задней стенке печень; ножницами он перерезал соединительные волокна и вынул печень наружу. Держа печень на ладони, он осмотрел ее со всех сторон и лезвием ножа тронул маленький пузырь, прикрепленный к печени снизу. Из пузыря вытекла темно-зеленая жидкость. Теперь он поднес свечу ближе и увидел то, что прежде ускользало от его глаз: брюшная полость была отделена от грудной куполообразной мышцей. В центре этой мускульной преграды были два отверстия, через которые проходили трубы, соединяющие желудок со ртом. Одна труба — крупный канал, идя вдоль позвоночника, исчезала в грудной клетке. Микеланджело стало понятно, что грудь и брюшная полость связаны между собой посредством двух проходов. Один из них служил для принятия пищи и жидкостей. Назначение второго Микеланджело не мог разгадать. Он приподнял грудную клетку, но так и не выяснил, для чего служит этот канал. Свеча замигала, грозя погаснуть. Бесшумно пробираясь по лестнице в дом, он увидел, что отец не спит и ждет его в дверях. — Где ты был? Чем это от тебя так ужасно воняет? Прямо-таки мертвечиной! Опустив глаза, Микеланджело извинился и быстро шмыгнул мимо Лодовико, чтобы укрыться в спальне. Заснуть он был не в силах. «Неужели я так никогда не привыкну к трупам?» — с горечью думал он. На следующую ночь мертвеца в покойницкой не оказалось. Микеланджело почувствовал, что над ним нависает опасность: то место на полу, где он клал кишки, было выскоблено и вымыто и светлым пятном выделялось среди остальных плит. И там же на полу, подле ножек топчана, остались скатившиеся со свечи капли воска. Но если следы работы Микеланджело и были замечены, нерушимая, как и прежде, тишина в покойницкой помогла ему успокоиться. Когда вновь наступила ночь, Микеланджело обнаружил на топчане мальчика лет пятнадцати. Никаких признаков болезни на его теле не было видно. Бледная, почти совершенно белая кожа покойника на ощупь была очень мягкой. Микеланджело открыл у него веки: глаза мальчика оказались голубыми, глубокого оттенка; рядом с пергаментно-белыми веками они производили впечатление темных. Мальчик был мил и привлекателен даже мертвым. — Ну конечно, он сейчас проснется, — тихо сказал Микеланджело. Грудь у мальчика была совсем гладкая, без единого волоска, — это почему-то особенно тронуло Микеланджело, и теперь он испытывал к мальчику такую же щемящую жалость, какую чувствовал к мертвецу в первую ночь. Микеланджело отступил от топчана: нет, он не будет вскрывать тело мальчика, он сделает это завтра. Затем, глядя на выбеленные стены покойницкой, Микеланджело тяжело задумался. Ведь завтра утром этот мальчик уже будет укрыт под землей на кладбище Санто Спирито. Микеланджело повернулся, шагнул к мальчику и потрогал его: тот был холоден, как лед. Он был прекрасен, но мертв, как были мертвы все другие мертвецы. Он взрезал теперь кожные покровы куда искусней, чем прежде: просунув руку под грудину, он легко отделил ее. Продвигаясь к шее, он нащупал какую-то трубку, с дюйм в диаметре; вся она состояла словно бы из очень твердых колец. Между кольцами прощупывалась мягкая перепончатая трубка, выходившая из самой шеи. Микеланджело не мог установить, где кончалась эта трубка и начинались уже легкие; но когда он потянул трубку, шея и рот мальчика пришли в движение. Микеланджело судорожно отдернул руку и отошел от трупа. Минуту спустя он вслепую перерезал трубку — увидеть ее было невозможно — и одно за другим вынул из груди легкие. Они были почти невесомы, а когда Микеланджело сжал их, ощущение было такое, точно он сжимал комок снега. Он попытался вскрыть легкое ножом, положил его на топчан и взрезал — под плотной поверхностью легкого обнаружились сухие губчатые ткани. На одном легком Микеланджело заметил бледную желтовато-белую слизь, от которой оно делалось влажным; на другом легком слизь казалась розовато красной. Микеланджело хотел было открыть у мальчика рот и обследовать горло и шею, но, прикоснувшись к зубам и языку, почувствовал отвращение и замер на месте. Ему вдруг показалось, что в покойницкой кто-то есть, хотя он прекрасно знал, что это немыслимо, что он запер дверь изнутри. Все в эту ночь было для него слишком тягостным. Микеланджело завернул мальчика в саван: труп был легок, и это давалось ему без труда. Уложив покойника так, как он лежал прежде, Микеланджело вышел из кельи. 5 Он не мог больше рисковать тем, чтобы отец вновь почувствовал запах мертвечины, и брел наугад по улицам, пока не наткнулся в рабочем квартале на винную лавочку, которая была уже открыта. Там он выпил немного кьянти. Улучив момент, когда торговец на секунду отвернулся, он вылил остатки вина себе на рубашку. Почуяв крепкий винный запах, Лодовико был взбешен: — Мало того, что ты шляешься все ночи по улицам и бог знает что там творишь, мало того, что снюхался с падшими женщинами, — теперь ты явился домой в таком виде, что от тебя несет, как от винной бочки! Я не в силах тебя понять. Какой дьявол толкает тебя на эту, дурную дорожку? Микеланджело мог сохранить мир в семье, лишь держа ее в полном неведении о своих занятиях. Пусть отец думает, что Микеланджело гуляет и бражничает: ведь он уже притерпелся к мысли о разгуле, поскольку Джовансимоне нередко возвращается домой с окровавленной физиономией и в изорванном платье. Но время шло, и, видя, что Микеланджело по-прежнему где-то бродит целые ночи и является спать только перед рассветом, семейство вознегодовало. Каждый нападал на Микеланджело, исходя из своих соображений. Лукреция на том основании, что он совсем не ест, дядя Франческо потому, что боялся, как бы Микеланджело не наделал долгов, тетя Кассандра — опасаясь за его моральные устои. Один только брат Буонаррото заставил Микеланджело рассмеяться. — Я знаю, что ты не кутишь и не гуляешь, — сказал он. — Откуда же ты знаешь? — Да это ясней ясного. Ведь с тех пор, как ты купил свечи, ты не спрашивал у меня ни скудо. А без денег женщину во Флоренции не достанешь. Микеланджело понял теперь, что ему необходимо найти место, где он мог бы отдыхать и отсыпаться днем. Тополино никогда ни о чем не спрашивают его, но до Сеттиньяно далеко: чтобы ходить туда и обратно, пришлось бы попусту тратить очень нужные ему драгоценные часы. Придя утром в свою мастерскую на дворе Собора, Микеланджело уселся перед столиком для рисования. Когда Бэппе здоровался с ним, на лице у старика была недоуменная мина. — Ты так исхудал, дружище, поглядеть — ну, чисто труп. Чем это ты себя мучишь? Микеланджело бросил на каменотеса быстрый взгляд: — Я… я работал, Бэппе. Показав свои беззубые десны, Бэппе захихикал. — Ох, если бы я еще годился для этой работы! Но послушай меня, дружок: не позволяй подниматься палице Геракла каждую ночь. Помни: то, что ты отдашь ночью женщине, уже не отдашь утром мрамору. В ту ночь Микеланджело впервые столкнулся с покойником, столь обезображенным смертью, что, весь дрожа, смотрел на него и думал: господи, во что только может превратиться твое творение! Мертвец был лет сорока, с крупным темно-красным лицом, с опухолью на шее. Рот у него был открыт, губы синие, белки глаз в красных пятнах. За желтыми зубами виднелся багровый язык, он распух и заполнял собой всю полость рта. Микеланджело приложил руку к лицу покойника. Щеки его напоминали на ощупь сырое тесто. Микеланджело хотелось на этот раз разобраться в строении лица и головы. Он взял в руки небольшой нож — меньших у него не было — и разрезал кожу на лице покойника от линии волос до горбинки носа. Он попытался снять кожу со лба, но это оказалось невозможно: кожа обтягивала череп чересчур плотно. Тогда он сделал надрезы над обеими бровями и, проведя лезвием ножа до внешних уголков глаз, а потом в сторону уха, откинул кожу на висках и скулах. Теперь голова трупа была так безобразна, что Микеланджело не мог продолжать работу. Он поднял с полу саван и прикрыл им ужасную голову, сосредоточив свое внимание на костях таза и волокнистых мышцах бедра. Спустя несколько ночей, когда в покойницкой был уже новый труп, Микеланджело умело снял кожу с лица, действуя ножницами. Под тонким слоем желтого жира он обнаружил мышечную красную ткань — мышцы кругом облегали рот и шли от одного уха до другого. Впервые в жизни Микеланджело осознал, каким образом движение мускулов вызывает на лице улыбку, слезное горе, печаль. Чуть глубже этих тканей располагалась несколько более толстая мышца, идущая от угла челюсти к основанию черепа. Просунув туда палец, Микеланджело нажал на мышцу и заметил, как челюсть шевельнулась. Он, вновь и вновь нажимал на мышцу, заставляя челюсть делать жевательное движение, а затем разыскал мускул, двигающий веки. Чтобы узнать, вследствие чего двигается глаз, ему надо было проникнуть в глазницу. Засовывая в нее палец, он надавил слишком сильно. Глазное яблоко лопнуло. Пальцы Микеланджело запачкала белая слизь, глазница сразу стала пустою. Пораженный ужасом, он отошел в угол кельи и прижался лбом к выбеленной, холодной стене: его опять невыносимо тошнило. Подавив наконец этот приступ, он вернулся к трупу и перерезал мышечные ткани, вокруг второго глаза — глаз держался теперь лишь на чем-то, скрытом в глубине глазницы. Микеланджело погрузил в нее палец и медленно подвигал глаз направо и налево, а затем вытащил его наружу. Он долго перекатывал его на ладони, стараясь разгадать, как он движется. Он поднес свечу прямо к опустошенной глазнице и заглянул в нее. На дне впадины было заметно отверстие: тонкое, как проволочка, волоконце шло из глазницы в череп. До тех пор пока он не снимет верхушку черепа и не рассмотрит мозг, понять, как видит глаз, ему не удастся. Его свеча уже догорала. Он срезал все мягкие ткани носа, обнажив кость, и ясно представил себе, что произошло с его собственным носом от удара кулака Торриджани. Свеча оплыла совсем и зашипела. Куда же теперь идти? Едва волоча ноги, он плелся через площадь Санто Спирито. От усталости у него ныло все тело, глаза жгло, желудок крутило и выворачивало. Возвращаться домой Микеланджело не хотел: ведь Лодовико встретит его на лестнице и будет кричать, что он, его сын, опускается все ниже и идет прямой дорогой к тюрьме. Микеланджело решил укрыться в своей мастерской при Соборе. Он перекинул через ограду сумку, а затем легко перелез и сам. В лучах луны глыбы белого мрамора светились, словно были совсем прозрачные, щебень вокруг полузавершенных колонн сиял, как свежий, только что выпавший снег. Прохладный воздух успокаивал боль в желудке. Микеланджело добрался до своего верстака, расчистил под ним место и лег спать, укутавшись с головой плотной холстиной. Спустя час или два он проснулся; солнце уже поднялось. С площади доносились голоса: приехавшие на рынок крестьяне выставляли свои товары. Микеланджело прошел к фонтану, умылся, купил кусок пармезана и два поджаристых хлебца и снова вернулся на двор Собора. Полагая, что ощущение железных инструментов в руках даст ему радость, он начал было обрубать углы Гераклова блока. Но скоро он сложил молоток и закольник наземь, сел за стол и начал рисовать — руку, сухожилие, мышцу, челюсть, сердце, голову. Когда к нему подошел поздороваться Бэппе, Микеланджело растопырил пальцы и прикрыл ими рисунки. Бэппе не стал особо любопытствовать, но все же успел разглядеть изображение пустой глазницы и вынутых наружу кишок. Он мрачно покачал головой, отвернулся и зашагал прочь. Чтобы успокоить отца, к обеду Микеланджело явился домой. Прошло несколько дней, прежде чем Микеланджело собрался с духом и решил идти в покойницкую, вскрывать череп. Он вскрывал его, нанося удары молотком и зубилом в переносье. Это была не работа, а сплошная пытка — при каждом ударе голова мертвеца содрогалась и дергалась. Микеланджело совсем не знал, с какой силой надо ударять инструментом, чтобы разрубить кость. Вскрыть череп ему так и не удалось. Он закутал голову мертвеца в саван, перевернул труп на живот и весь остаток ночи потратил на изучение позвоночника. На следующую ночь, когда в покойницкой был уже новый мертвец, Микеланджело не повторил своей ошибки и не стал взламывать переносье; он начал пробивать череп у верхнего кончика левого уха, на линии волос; нанеся три или четыре сильных удара по одному месту, он прорубил кость насквозь. Теперь, удлиняя открывшуюся щель, можно было отделять череп по окружности головы. Выступало влажное желтое вещество; щель делалась все шире. Когда щель охватила половину окружности головы, Микеланджело просунул зубило поглубже и нажал на него сверху, как на рычаг. Черепная коробка отвалилась и лежала теперь у него в руках. Она была словно бы сделана из сухого дерева. Потрясенный, Микеланджело едва не уронил ее на пол. Он перевел взгляд с черепа на труп и ужаснулся: лишенное лба, лицо казалось чудовищно нелепым и страшным. Сейчас его опять переполняло чувство тяжкой вины, но, сняв череп, он мог уже рассмотреть, как выглядит человеческий мозг. Где же зарождаются эмоции, какая часть мозга дает возможность лицу выражать чувства и настроения? Как художник, Микеланджело интересовался прежде всего этим. Придвинув свечу к мозгу, он увидел, что его изжелта-белая поверхность изрезана красно-голубыми жилками: артерии и вены шли повсюду, в любом направлении. Вся масса мозга делилась посередине на две части; в соответственном месте вдоль черепа шла разделительная линия. Никакого запаха у мозга не было. Микеланджело осторожно притронулся к нему пальцами: он был влажный, очень мягкий и чуть скользкий; ощущение было такое, словно прикасаешься к нежной и мягкой рыбе. Он приладил череп, надев его снова на голову, и плотно обмотал голову саваном так, чтобы череп держался на месте. Когда наступило утро, Микеланджело уже не чувствовал себя ни больным, ни несчастным и с нетерпением ждал часа, когда он вновь попадет в покойницкую и взрежет уже самый мозг. Сняв черепную коробку у нового трупа, Микеланджело был поражен: люди так непохожи друг на друга, а мозг у них почти одинаков! После минуты раздумий он пришел к выводу, что внутри мозга должна существовать какая-то физическая субстанция, от которой зависит своеобразие каждого человека. Запустив указательный палец в основание черепа, он ощупал мозг со всех сторон и убедился, что его масса не соединена плотно с костью и легко от нее отделяется. Тогда он, просунув руки под мозг справа и слева, попробовал приподнять и вынуть его. Однако мозг не вынимался. Пальцы его рук, шаря под мозгом, уже сошлись друг с другом: Микеланджело ощутил, что вся масса мозга удерживается на месте посредством множества волокон, похожих на проволоку. Он перерезал эти волокна и вытащил мозг наружу. Мозг оказался таким мягким и в то же время таким скользким, что, боясь помять и разрушить его, Микеланджело должен был действовать с величайшей осторожностью. Глядя на вынутый мозг, он и дивился и восхищался: ведь эта, в общем столь небольшая желтовато-белая масса, весившая от силы два фунта, породила все величие человеческого рода — его искусство, науку, философию, государственность; она сделала человека таким, каков он есть — добрым и злым одновременно. Когда Микеланджело разрезал мозг вдоль борозды, делившей его на две половины, нож прошел сквозь белую массу с такой легкостью, словно бы это был очень мягкий сыр, прошел бесшумно, ничуть не сминая краев. Как и прежде, Микеланджело не ощущал никакого запаха. Куда бы ни проникал нож, всюду открывалось одно и то же вещество серого, чуть отдающего в желтизну, цвета. Микеланджело сдвинул труп немного в сторону, освободив место на топчане для мозга, и был удивлен, когда заметил, что мозг стал медленно оседать и расплываться. Отверстия в черепе, как обнаружил Микеланджело, были заполнены теми же, похожими на проволоку, волокнами, которые ему пришлось оборвать, вынимая мозг. Он проследил, куда идут эти волокит, и понял, что лишь они-то и связывают мозг с телом. Передние отверстия соединяли с мозгом глаза, два отверстия с боков соответствовали ушам. Микеланджело увидел еще отверстие, дюйма в полтора, находящееся в основании затылочной части черепа: оно вело прямо к позвоночнику, — это была связь между мозгом и спиною. Он уже изнемогал от усталости, ибо работал пять часов кряду, и был рад, когда свеча догорела. Сидя на краешке фонтана на площади Санто Спирито и обмывая лицо холодной водой, он мучительно раздумывал: «Уж не сошел ли я с ума, занявшись таким делом? Имею ли я право вскрывать трупы только потому, что это нужно для скульптуры? Какой ценой придется мне заплатить за эти сокровенные знания?» Наступила весна, воздух стал теплее. Однажды Бэппе сказал Микеланджело, что в Санто Спирито собираются перестраивать приемную палату и ищут людей для скульптурной работы: надо будет делать резные капители и украшать свод и двери. Микеланджело не приходило и в голову, что можно обратиться по этому поводу к настоятелю Бикьеллини. Он разыскал десятника, руководившего перестройкой каменного свода, и предложил ему свои услуги. Десятник заявил, что ученик для такой работы не подходит. Микеланджело сказал в ответ, что он покажет десятнику свою «Богородицу с Младенцем» и «Битву кентавров», чтобы тот судил, можно ли ему поручить работу. Десятник нехотя согласился взглянуть на мраморы Микеланджело. Буджардини взял в мастерской Гирландайо повозку, подъехал к дому Буонарроти, помог Микеланджело закутать мраморы в мешковину и снести их вниз по лестнице. Они погрузили их в телегу, обложив со всех сторон соломой, и через пост Святой Троицы двинулись к Санто Спирито. На десятника мраморы не произвели впечатления. Это, по его словам, было совсем не то, что требовалось сделать в монастырской приемной. — Помимо всего, я уже нанял двух человек. — Скульпторов? — изумился Микеланджело. — Ну хоть бы и скульпторов. — Как же их зовут? — Джованни ди Бетто и Симоне дель Каприна. — Никогда не слышал о таких скульпторах. Где они учились? — У серебряных дел мастера. — Разве вы думаете отделывать камень серебром?! — Они уже работали в Прато. Люди с опытом. — А разве я без опыта? Я три года работал в Садах Лоренцо, моим учителем был Бертольдо! — Не горячись, сынок. Те люди пожилые, им надо кормить семьи. Ты же знаешь, работы по мрамору почти нигде нет. Но, конечно, если ты добьешься приказа Пьеро де Медичи, поскольку Медичи тебе покровительствуют, и если Пьеро оплатит твою работу… Микеланджело и Буджардини свезли рельефы обратно и уложили их снова под кровать. Лодовико молчаливо ждал, когда сын изменит свое поведение. Микеланджело по-прежнему возвращался домой на заре, целые ночи орудуя ножом над коленом или лодыжкой, локтем или кистью руки, бедрами, тазом, половыми органами. Снова и снова вглядывался он в мускулатуру, изучая строение плеч, рук, голеней, икр. Наконец, Лодовико прижал его к стене. — Я приказываю тебе бросить этот распутный образ жизни. Днем надо заниматься делом, а ночью, сразу же после ужина, — спать! — Обождите немного, отец, и все будет по-вашему. Видя, что Микеланджело тоже пристрастился к разгульной жизни, Джовансимоне был в восторге. Флоренция волновалась, обсуждая последнюю новость: Пьеро уступил требованиям отцов доминиканцев и выслал Савонаролу, как «чересчур рьяного приверженца народа», в Болонью. На привычное времяпрепровождение Джовансимоне это не повлияло. — Может быть, мы пойдем сегодня вечером вместе? Я знаю, где будет крупная игра и девки. — Спасибо, не пойду. — Отчего же? Разве ты уж так безгрешен, что гнушаешься мною? — Каждому свой собственный грех, Джовансимоне. 6 Конец занятиям Микеланджело с трупами положила одна неожиданная смерть. Всегда деятельный и крепкий здоровьем, Доменико Гирландайо заразился чумой и в два дня скончался. Микеланджело пришел в мастерскую своего бывшего учителя и вместе с Граначчи, Буджардини, Чьеко, Бальдинелли, Тедеско и Якопо встал подле его гроба. По другую сторону гроба стояли сын, братья, зять и друзья покойного. Похоронная процессия двигалась по тем самым улицам, где Микеланджело когда-то ехал в запряженной осликом тележке, впервые направляясь писать фрески в церкви Санта Мария Новелла. После заупокойной службы и погребения Микеланджело пошел к настоятелю Бикьеллини, спокойно положил длинный бронзовый ключ на раскрытую книгу, которую тот читал, и тихо сказал: — Я с радостью высек бы какое-нибудь изваяние для церкви. Настоятель отнюдь не удивился словам Микеланджело, его лицо выразило лишь удовольствие. — Мне давно нужно распятие для центрального алтаря. Пожалуй, его надо сделать из дерева. — Из дерева? Не знаю, сумею ли я вырезать распятие из дерева. «Резьба по дереву — не мое дело» — эти слова были у Микеланджело уже на языке, но он благоразумно сдержался и не произнес их. Если настоятель хочет, чтобы распятие было из дерева, пусть оно будет из дерева, хотя Микеланджело никогда не работал по дереву. Бертольдо заставлял его осваивать любой материал для скульптуры — воск, глину, различные сорта камня. Но о дереве Бертольдо не заводил и речи; может быть, он не думал о нем по той причине, что учитель его, Донателло, создав свое «Распятие» для Брунеллески, за последние тридцать пять лет жизни совсем не брался за дерево. Проведя Микеланджело через ризницу, настоятель указал на арку за главным алтарем, ведущую в один из алтарных приделов. — Можно ли тут поставить фигуру в натуральную величину? — Сначала, чтобы быть уверенным, надо бы зарисовать и арки и алтарь. Но, мне кажется, фигура почти в натуральную величину здесь поместится. Только я хотел бы работать в монастырской столярной — это можно? — Братья будут тебе рады. Солнечный свет из высоких окон потоком врывался в монастырскую мастерскую, заливая плечи и спины столяров. С Микеланджело они обращались совсем просто, как с равным своим товарищем, который делает какую-то нужную для обители — одну из тысяч нужных — вещь. Хотя особого запрета шуметь и громко разговаривать в столярной не существовало, здесь всегда было тихо: люди, склонные к крику и болтовне, в августинских монастырях не уживались. Микеланджело тут нравилось; от тишины, которая нарушалась лишь приятным шумом пилы, фуганка и молотка, он испытывал физическое наслаждение. Запах опилок был целителен, как лекарство. Чтобы примениться к работе над материалом, столь непохожим на мрамор, Микеланджело перепробовал все породы дерева, какие только нашлись в мастерской. Казалось, дерево совсем не отвечает на удар, не сопротивляется ему. Микеланджело принялся читать Новый завет, историю жизни Христа в изложении Матфея и Марка. По мере того как он читал страницу за страницей, в памяти, его блекли и отступали в тень все стародавние распятия флорентинских часовен, где крестные муки Спасителя внушали страх и ужас. Теперь перед его взором стоял лишь образ настоятеля Бикьеллини — веселого, сердечного, самоотверженного человека, во имя божие отдающего людям все свои силы и помыслы: его огромный ум и благородство как бы утверждали жизнь. Натура Микеланджело требовала сказать нечто свое, самостоятельное. Но что скажешь нового и оригинального о распятом на кресте Иисусе, если его ваяли и писали красками уже столько веков? И хотя замысел распятия все никак не прояснялся, Микеланджело хотелось создать особенно прекрасную вещь и тем оправдать доверие настоятеля. Распятие должно быть поистине одухотворенным, возвышенным, — иначе настоятель придет к мысли, что, позволив Микеланджело вскрывать трупы, он сделал ошибку. Микеланджело начал зарисовывать деревянные распятия тринадцатого века. Голова и колени Христа на этих распятиях были повернуты в одну сторону: такая поза, вероятно, легче давалась скульпторам и вернее действовала на чувства зрителей, не вызывая лишних вопросов. В четырнадцатом столетии скульпторы уже ваяли Христа с лицом, обращенным к зрителю, симметрично располагая все части тела по обе стороны центральной вертикали. Он подолгу стоял перед «Распятием» Донателло в церкви Санта Кроче, дивясь величию замысла этой работы. Какие бы чувства ни хотел пробудить в зрителе Донателло, он великолепно передал ощущение силы, соединенной с идиллической мягкостью, способность простить и в то же время побороть, сломить сопротивление, готовность исчезнуть, рассыпаться в прах и, если надо, воскреснуть. Все это было чуждо Микеланджело, хотя, по-видимому, Донателло выразил тут свою душу. Микеланджело никогда не понимал, почему Господь Бог сам не мог совершить всего того, ради чего он послал на землю сына. Зачем был нужен Господу сын? Изысканно красивый, тихий Христос Донателло говорил ему: «Все совершилось так, как хотел Господь Бог, все было предопределено. И легко смириться и благословить свою судьбу, когда она уже предрешена. Я был заранее готов к этим мукам». Но такой взгляд на события Микеланджело не мог принять по своему характеру. Как примирить, согласовать насильственную смерть с божьей заповедью о любви? Зачем Господь дал совершиться насилию, если оно вызовет вслед за собой ненависть, страх, жажду мщения и снова насилие? И если Бог всемогущ, почему он не нашел другого, более легкого и мирного пути, чтобы возвестить свое слово людям? Его бессилие преградить путь варварству ужасало Микеланджело… и, быть может, самого Христа. Он постоял на ярком солнце у ступенек Санта Кроче, глядя, как мальчики гоняли мяч по твердой, утоптанной площади, затем медленно двинулся по Виа де Барди, любовно трогая ладонью резной камень дворцов. Что пронеслось в голове Христа, думал Микеланджело, между часом заката, когда римский воин вогнал первый гвоздь в его тело, и часом, когда он умер? Ибо эти мысли определяли не только его отношение к своей участи, но и его позу на кресте. Донателлов Христос принял свою смерть безмятежно, в нем нет и следа тревожных мыслей. А Христос Брунеллески был столь хрупким, столь эфемерным, что скончался при первом прикосновении гвоздя, ему не оставалось времени даже подумать. Микеланджело возвратился к своему верстаку и стал размышлять с карандашом и пером в руках. На листе бумаги появилось лицо Христа, оно говорило: «Я умираю в муках, но страдаю я не от железных гвоздей, а от грызущих меня сомнений». Микеланджело не мог пойти на то, чтобы обозначить божественность распятого таким атрибутом, как нимб. Божественность надо было выразить, показав внутреннюю силу Христа, ту силу, которая позволила ему преодолеть горестные чувства и мысли в самый тяжкий для него час. Христос Микеланджело неизбежно должен был быть ближе к человеку, чем к божеству. Он словно бы и не знал, что ему предназначено умереть на кресте. Он отнюдь, не жаждал смерти и не помышлял о ней. Не потому ли сомнения и боль, терзавшие Христа, как они терзали бы всякого человека, судорожно выгнули, скрутили все его тело? Приступая к резьбе, Микеланджело мысленно уже видел перед собой этот новый образ Христа: он повернет его голову и колени в противоположные стороны, раскрывая такой контрастной пластикой мучительное борение двух разных начал, острый конфликт, потрясший тело и душу казнимого. Он вырезал фигуру Иисуса из самого твердого дерева, какое только было в Тоскане, — из ореха и, закончив обработку скульптуры стамеской, протер ее наждачной бумагой, а затем чистейшим растительным маслом и воском. Монахи в мастерской молча смотрели, как продвигается у него работа, не решаясь высказать ни одного замечания. Заглянувший в столярную настоятель тоже не нашел нужным обсуждать изваяние. Он сказал просто и коротко: — Распятие — это всякий раз автопортрет художника. Именно такую вещь я желал для алтаря. Большое тебе спасибо. Воскресным утром Микеланджело привел в церковь Санто Спирито своих родных. Он усадил их на скамью поблизости от алтаря. Сверху на них смотрел его Христос. Бабушка сказала негромко: — Ты заставил меня почувствовать к нему жалость. А раньше мне всегда казалось, что он жалеет меня. Лодовико был не склонен кого-либо жалеть. — На какую сумму был заказ? — спросил он. — Это не заказ. Я вырезал распятие добровольно. — Ты хочешь сказать, что тебе не заплатят? — Настоятель сделал мне столько добра. Я хотел отблагодарить его. — Настоятель делал тебе добро — это в каком же смысле? — Как вам сказать… он позволял мне копировать картины и фрески. — Церковь открыта для всех желающих. — Я работал в монастыре. И он разрешил мне ходить в библиотеку. — Тут публичная библиотека. Чтобы парень без гроша за душой бесплатно работал на такой богатый монастырь — для этого надо сойти с ума! Густой снег, падавший в течение двух суток, сплошь выбелил Флоренцию. Утро в воскресенье выдалось холодное, но ясное и бодрое. Микеланджело сидел один в огороженной мастерской на дворе Собора и, примостясь у жаровни, пытался набросать углем облик своего будущего Геракла. Вдруг его окликнули — перед ним стоял грум из дворцовой свиты. — Его светлость Пьеро де Медичи спрашивает, не можете ли вы к нему пожаловать. Прежде всего Микеланджело поспешил к цирюльнику на Соломенный рынок, постриг там волосы, выбрил пробивавшуюся на щеках и подбородке бороду, а придя домой, согрел ушат воды, вымылся, надел синюю шерстяную тунику и — впервые почти за полтора года — направился прямо во дворец Медичи. Во дворе дворца снег шапками лежал на головах статуй. Все молодое поколение семейства Медичи собралось в кабинете Лоренцо, в камине горел яркий огонь. Праздновали день рождения Джулиано. Кардинал Джованни — после избрания папой враждебного ему Борджиа он поселился в небольшом, но прекрасном дворце в приходе Сант Антонио — выглядел еще более одутловатым и расплывшимся; он сидел теперь в кресле Лоренцо, за спиной у него стоял кузен Джулио. Сестра их Маддалена, жена Франческето Чибо, сына покойного папы Иннокентия Восьмого, приехала с двумя своими детьми; с детьми же была Лукреция, супруга флорентинского банкира Якопо Сальвиати, владевшего домом Дантовой Беатриче: с ними тихо переговаривались их тетя Наннина и ее муж, Бернардо Ручеллаи. Пьеро и Альфонсина были со своим старшим сыном. На них сияла великолепная парча, украшенный драгоценными камнями атлас и бархат. Была там и Контессина — ее шелковое, с серебряной нитью, платье поражало изяществом. Микеланджело с удивлением заметил, что она стала выше ростом и что ее руки и плечи стали чуть полнее, а грудь, подпираемая вышитым корсетом, налилась, как у взрослой девушки. Когда они встретились взглядом, глаза Контессины заблестели подобно тому серебру, в которое она была разнаряжена. Слуга подал Микеланджело стакан горячего вина, сдобренного пряностями. Вино и тот теплый прием, который ему оказали, острая тоска, нахлынувшая при виде кабинета Лоренцо, смутная, быстрая улыбка Контессины — все это ударило в голову и ошеломило Микеланджело. Пьеро стоял спиной к горящему камину. Он улыбался и, казалось, забыл старую ссору. — Микеланджело, мы весьма рады вновь видеть тебя во дворце. Сегодня мы должны делать буквально все, что только будет приятно Джулиано. — Я рад сделать что угодно, если Джулиано будет счастлив. — Прекрасно. Знаешь, что сегодня утром сказал Джулиано? «Я хочу, — сказал он, — чтобы мне слепили большую, самую большую на свете снежную бабу». А поскольку ты был любимым скульптором нашего отца, естественно, что мы сразу вспомнили о тебе. В груди Микеланджело что-то оборвалось и упало, как камень. Когда дети, обернувшись, пристально посмотрели на него, он вспомнил мертвеца в келье и те две трубки, которые шли у него ото рта через шею: одна для того, чтобы вдыхать воздух, а другая — чтобы пропускать в желудок пищу. Почему бы не быть еще и третьей — чтобы глотать разбитые надежды? — Будь добр. Микеланджело, слепи мне бабу! — взмолился Джулиано. — Пусть это будет самая чудесная снежная баба из всех, какие когда-либо лепили на свете. Стоило Микеланджело услышать это, как острая горечь, поднявшаяся при мысли, что его позвали лишь затем, чтобы он кого-то развлекал, вдруг утихла. А что, если он ответит: «Нет, снег — это не мой материал?» — Помоги же нам, Микеланджело! — сказала Контессина, подойдя к нему совсем близко. — А мы все будем у тебя подмастерьями. И он сразу почувствовал, что сдается. Когда наступил вечер, толпы флорентинцев все еще заполняли двор Медичи и, покатываясь со смеху, глазели на гигантскую снежную бабу, а Пьеро, сидя в отцовской приемной за письменным столом, над которым висела карта Италии, говорил: — Почему бы тебе не вернуться во дворец, Микеланджело? Мы были бы рады вновь собрать вокруг себя весь кружок отца. — Могу я спросить, на каких условиях я должен вернуться? — Ты будешь пользоваться теми же привилегиями, какими пользовался при отце. У Микеланджело сдавило горло. Когда он в свое время поселился во дворце, ему было пятнадцать лет. Теперь ему почти восемнадцать. Едва ли это тот возраст, чтобы брать деньги на карманные расходы с умывальника. Но таким образом открывалась возможность уйти из постылого дома Буонарроти, избавиться от тяжкой опеки Лодовико, заработать немного денег и, может быть, изваять для семейства Медичи что-нибудь истинно достойное. 7 Грум провел его в старую, столь памятную комнату; статуэтки Бертольдо, как и прежде, хранились на полках поставца. Явился дворцовый портной, принеся выкройки и тесьму для обмера; в первое же воскресенье мессер Бернардо да Биббиена, секретарь Пьеро, положил на умывальник три золотых флорина. Все было по-прежнему, и, однако, все было по-иному. Итальянские и иностранные ученые уже не приходили во дворец. Платоновская академия собиралась теперь в садах Ручеллаи. В воскресные дни за обеденным столом сидели лишь самые знатные семьи да легкомысленные богатые юноши, помышлявшие об одних удовольствиях. Тут уже не появлялись правители других итальянских городов-государств, приезжавшие прежде во Флоренцию, чтобы сделать приятное дело — заключить дружественный договор; не было богачей купцов, процветавших при Медичи; не было гонфалоньеров и буонуомини, или людей из флорентинских советов, которых Лоренцо считал нужным держать поближе к себе. Теперь всех их заменили шуты и молодые гуляки, приятели Пьеро. Тополино приехали в город на своих белых волах в воскресенье после заутрени и погрузили Гераклов блок на телегу. Дедушка правил волами, а Тополино-отец, три его сына и Микеланджело, придерживая оплетавшие глыбу веревки, шагали позади телеги. Еще с рассвета вымытые и подметенные улицы были тихи и пустынны. Через задние ворота повозка въехала в Сады, там мраморную глыбу сняли и установили в сарае, где Микеланджело работал в прежнюю пору. Удобно устроившись, Микеланджело вновь принялся за рисунки: он набросал красным мелом юношу, раздирающего руками челюсти Немейского льва, мужчину, душившего могучего Антея, старика, сражающегося со стоголовой гидрой, но все это показалось ему слишком живописным. В конце концов, отвергнув флорентинские образцы Геракла, где герой был представлен с широко расставленными ногами, с руками на бедрах, Микеланджело замыслил совершенно компактную фигуру, ближе к греческим изваяниям: огромная мощь и крепость Геракла чувствовалась в ней по той атлетической тяжеловесной силе, которая сливала округлый его торс с остальными членами в одно целое. Какие же уступки он должен сделать общепринятым представлениям? Во-первых, показать дубинку: он задумал изобразить ее в виде древесного ствола, на который опирается Геракл. Затем, неизбежную львиную шкуру, обычно окутывавшую корпус Геракла: Микеланджело накинул ее на Гераклово плечо и слегка приспустил на грудь, оставляя могучий торс обнаженным. Одну руку Геракла он отвел чуть в сторону: эта рука словно бы ограждала яблоки Гесперид, круглые, как шары. Палица, длинная львиная шкура, легендарные яблоки служили прежним скульпторам для того, чтобы показать доблесть и мужество героя; Геракл Микеланджело обнаженный и прямой, самим своим телом, каждым своим мускулом явит ту доблесть и мужество, в которых нуждается мир. Пусть его Геракл будет самым большим из всех, какие были только изваяны во Флоренции, — это Микеланджело не смущало. Он разметил на глыбе размеры — три аршина и семь дюймов высота фигуры, пол-аршина с лишним основание, пять дюймов запаса над головой: отсюда, спускаясь все ниже, он и начнет работу. И тут же он подумал, что Геракл был национальным героем Греции, как Лоренцо был национальным героем Флоренции. Зачем же изображать его в миниатюрных и изысканных бронзовых статуэтках? Да, и Геракл и Лоренцо потерпели крах, но как много они сделали, как много достигли, идя по своему пути! Они в полной мере заслужили изваяния в крупном масштабе, больше натуральной величины. Он вылепил из глины грубый эскиз фигуры, прикидывая, как распределится при задуманной позе вес, в каком движении окажутся мышцы спины, если рука будет отведена в сторону, как вообще расположатся мускулы при опоре всего тела на древесный обрубок, как напрягутся сухожилия, какой наклон примут поясница и плечо: все это Микеланджело хорошо теперь знал и мог лепить вполне уверенно. Какой-то инстинкт удерживал его от того, чтобы измерять размеры модели снурком или отмечать их для перенесения на крупный масштаб железными шпеньками. Поскольку это было его первое круглое изваяние большого размера и первая работа, предпринятая им совершенно самостоятельно, он хотел с убедиться, точно ли и послушно его рука следует глазу. Приступая к первоначальной обработке глыбы, он раскалил на огне свой инструмент, немного вытянул резцы в длину и, чтобы было удобнее бить крупным молотом, расплющил у них верхние концы. И вновь, как только он взял в руки эти железные инструменты, он ощутил себя сильным и крепким. Он сел прямо наземь перед мрамором. Глядя на него, он испытывал чувство могущества. Крупным шпунтом и увесистым молотом он срубил у камня углы и с радостью подумал, что уже одним этим придал глыбе какую-то красоту. У него не было желания покорить, подчинить себе этот огромный камень, надо было лишь заставить его выразить пока не совсем ясную творческую мысль. Это был мрамор, добытый в Серавецце, высоко в Ануанских Альпах. После того как Микеланджело стесал с него верхний выветрившийся слой, он стал раскалываться под острием шпунта, словно сахар; чистые, молочно-белые пластины крошились под пальцами. Взяв тонкую рейку, Микеланджело измерил, насколько глубоко ему предстояло врубаться в глыбу, чтобы высечь шею, впадины подмышек, грудную клетку, согнутое колено. Затем он вновь отправился в кузницу, изготовил там троянку и яростно набросился на камень, взрезая его по поверхности, как взрезает пахарь плугом землю. Теперь серавеццкий мрамор вдруг сделался твердым, будто железо; добиваясь нужных форм, Микеланджело пришлось вкладывать в работу всю силу своих мускулов. Вопреки наставлениям Бертольдо, он не стал обрабатывать блок сразу по всему объему, а высек сначала голову, потом плечи, руки, бедра; вторгаясь в камень все глубже, он время от времени измерял наиболее высокие места изваяния — тут ему служили и топкая рейка, и просто глазомер. Однажды он едва не загубил свою глыбу. Обрабатывая шею и голову Геракла, он вошел в камень слишком глубоко; от сильных ударов резца по выступающим мускулам плеч голова изваяния начала вздрагивать. На миг Микеланджело показалось, что мрамор вот-вот треснет и Геракл окажется без головы, тогда пришлось бы высекать изваяние заново, уже в меньших размерах. Но все обошлось благополучно, через минуту дрожь прекратилась. Микеланджело сел на ящик и вытер с лица пот. Потом он отковал новый набор тонких резцов, стараясь заострить их как можно аккуратнее. Теперь каждый удар молотка передавался режущей грани инструмента точно, без отклонения, словно бы камень резало не железо, а пальцы и ногти ваятеля. Время от времени Микеланджело отходил от блока и оглядывал его со всех сторон — мраморная пыль и крошка, заполнявшая углубления, будто это ямка под коленом или впадина между ребер, мешали в точности оценить результаты работы. Щеткой он аккуратно вычищал пыль. И вновь он сделал ошибку: не сумел соразмерить глубину заднего плана и несколькими резкими ударами нарушил соотношение плоскостей. Однако с тыльной стороны камня оставался еще достаточный запас, и Микеланджело втиснул фигуру в блок гораздо глубже, чем первоначально рассчитывал. По мере того как он врубался в мрамор, работа его шла все быстрее: яростно взрезая глубинные слои блока, он стоял, словно окутанный вихрями снежной вьюги, вдыхал белую пыль и жмурил глаза при каждом ударе молота. Теперь фигура уже стала похожей на ту, что он вылепил в глине, — у Геракла была могучая грудь, сильные, округлые предплечья, сверкающие белизной бедра, похожие на свежее, только что очищенное от коры огромное дерево, крепкая, будто вобравшая в себя необъятную силу героя, голова. С молотком и резцом в руках, он стоял перед этим, еще лишенным лица, титаном; грубо отесанная поверхность подножия как бы свидетельствовала, из чего возникло изваяние: мрамор с самого начала должен был подчиниться и уступить любви — он должен был родить статую. Трудясь над мрамором, Микеланджело ощущал себя поистине мужчиной: за ним, мужчиной, был выбор, его же, мужчину, ждала и победа. Войдя в соприкосновение с объектом любви, он становился воплощением страсти. Мрамор был девственным, но не холодным: пламень, которым горел ваятель, охватывал и его. Мрамор рождает статуи, но рождает их только тогда, когда резец глубоко вторгнется в него и оплодотворит его женственные формы. Только любовь порождает жизнь. Он старательно протер изваяние пемзой, но не стал полировать его, боясь, что это нарушит впечатление мужественности. Волосы и бороду он почти не отделывал, лишь наметил кое-где завитки и кольца; при этом он действовал своим маленьким трехзубым резцом так, чтобы к камню притрагивался и резал его только крайний зуб. Однажды к вечеру монна Алессандра почувствовала себя очень усталой, легла спать и больше уже не проснулась. Лодовико воспринял утрату нелегко; подобно большинству тосканцев, он был глубоко привязан к матери и выказывал по отношению к ней такую нежность, какой не проявлял ни к кому из семейства. Для Микеланджело кончина бабушки была особенно горькой: вот уже тринадцать лет, с тех пор как он потерял мать, монна Алессандра оставалась единственной женщиной в семье, у кого он мог найти любовь и понимание. Теперь, без бабушки, дом Буонарроти казался ему еще мрачнее, чем прежде. А дворец Медичи сиял и был полом шума — там готовились к свадьбе Контессины, которая была назначена на май. Выдавая замуж Контессину, последнюю из дочерей Медичи, Пьеро попирал законы против роскоши: он собирался потратить на свадьбу пятьдесят тысяч флоринов и устроить такое пышное празднество, какого город еще не видел. У Контессины была уйма хлопот: ей приходилось принимать портних и примеривать платья, давать заказы на роспись сундуков для приданого, разговаривать с купцами, наехавшими со всех стран света, и выбирать лучшие ткани, парчу, серебряные и золотые украшения, посуду и одеяла, белье и мебель — ведь приданое невесты из дома Медичи должно было соответствовать ее положению. Они встретились случайно, вечером, в кабинете Великолепного. Все было как прежде, кругом стояли книги, статуи и вазы Лоренцо, и, забыв на минуту о близкой свадьбе, они горячо пожали друг другу руки. — Я так редко вижу тебя теперь, Микеланджело. Тебе не надо горевать из-за моей свадьбы. — Меня пригласят на нее? — Свадьба будет здесь, во дворце. Ты неизбежно окажешься среди гостей. — Пусть меня все-таки пригласит Пьеро. — Не будь же таким упрямым! — Глаза Контессины сердито загорелись, как они загорались всякий раз, когда Микеланджело в чем-то упорствовал. — Ты проведешь на свадьбе все три дня, так я хочу. — Ладно, если ты только этого и хочешь, — ответил он, и оба они покраснели. Граначчи по приказанию Пьеро готовил декорации для брачных торжеств, балов, пиршеств, театральных представлений. Во дворце постоянно пели, танцевали, пили, веселились. Но Микеланджело чувствовал себя одиноким и, стараясь укрыться, большую часть времени проводил в Садах. Пьеро был с ним вежлив, но весьма холоден: он вел себя так, словно бы то обстоятельство, что он дает кров скульптору своего отца, уже исчерпывает меру его доброты. Ощущение сиротливости у Микеланджело особенно обострилось, когда он подслушал, как хвастался Пьеро тем, что в его дворце есть два необыкновенных человека: Микеланджело, слепивший огромную снежную бабу, и удивительно резвый скороход-испанец, которого Пьеро не может обогнать, даже пустив галопом свою лучшую лошадь. — Ваша светлость, нельзя ли нам серьезно поговорить о моих занятиях скульптурой? Я хотел бы оплачивать свой хлеб работой. На лице Пьеро проглянуло недоверие. — Два года назад ты обиделся на то, что я обращался с тобой как с мастеровым. Теперь ты недоволен тем, что я смотрю на тебя по-иному. Что же надо сделать, чтобы вы, художники, были довольны? — Мне нужна какая-то цель, наподобие той, которую ставил передо мной ваш отец. — Какая же это была цель? — Построить фасад церкви Сан Лоренцо. Украсить его нишами, где будут стоять двадцать мраморных фигур в натуральную величину. — Я не слыхал от отца ни слова об этом. — Он говорил это перед тем, как уехать в последний раз в Кареджи. — Минутные мечты смертельно больного человека. Не очень-то реальные, как видишь. Занимайся своим делом прилежнее, Буонарроти, и не помышляй о постороннем. Когда нибудь я подумаю, какую работу тебе поручить. Микеланджело видел, как со всей Италии, Европы и Ближнего Востока шли к Медичи свадебные дары — друзья Лоренцо, люди, связанные с ним делами, слали теперь редчайшие драгоценные камни, слоновую кость, благовония, дорогие азиатские атласы, восточные кубки и чаши, резную мебель. Он тоже хотел преподнести Контессине подарок. Но какой? Геракл! В самом деле, что мешает ему подарить свое изваяние Геракла? Он покупал мрамор на собственные деньги. Он скульптор, и он преподнесет ей к свадьбе именно скульптуру. Геракл в саду дворца Ридольфи! Он ничего не скажет ей заранее, он просто попросит Тополино помочь ему перевезти статую в этот сад. Теперь он впервые по-настоящему задумался, как изваять лицо Геракла. Да, это должен быть образ, портрет Великолепного — и не вздернутый нос, нечистая кожа и жидкие волосы Лоренцо де Медичи, а его внутренняя сущность, его дух. В нем должна быть гордость и в то же время смирение. Будут ощущаться не только сознание власти, но и готовность вести беседу, жажда общения. Устрашающая телесная мощь фигуры должна быть чем-то смягчена; ведь перед зрителями встанет борец, решившийся сразиться за человечество и обновить, перестроить мир, полный вражды к человеку. Когда были готовы рисунки, он с волнением начал отделывать голову статуи; ручным сверлом он обрабатывал ноздри и уши, падавшие на лоб буйные волосы тонко заостренной скарпелью обтачивал округлые скулы Геракла; буравчиком бережно прикасался к его глазам, добиваясь того, чтобы взгляд их был ясным, проникающим в душу зрителя. Микеланджело работал от зари до зари, забывая об обеде, и валился по вечерам в постель, как мертвый. Граначчи горячо поздравил приятеля с окончанием столь сложной работы, а потом тихо добавил: — Amico mio, ты не можешь подарить это Контессине. С твоей стороны это было бы ложным шагом. — Почему? — Это… это слишком крупная вещь. — «Геракл» слишком крупный? — Слишком крупный подарок. Ридольфи могут истолковать это превратно. — Значит, я не могу преподнести Контессине подарок? — Можешь. Но этот подарок слишком крупный. — Ты имеешь в виду размеры? Или стоимость? — То и другое. Ведь ты не какой-нибудь Медичи, не вельможа из богатейших тосканских фамилии. Это может быть дурно воспринято. — Но статуя ничего не стоит. Я не могу ее даже продать. — Стоит. И ты можешь ее продать. — Кому же? — Семейству Строцци. Они поставят ее во дворике своего нового дворца. Я приводил их сюда в прошлое воскресенье. Они велели мне предложить тебе сотню золотых флоринов. Они поставят «Геракла» на самом почетном месте. И это будет первой работой, которую ты продашь! Слезы бессилия навертывались и мучительно жгли веки Микеланджело, но он был теперь уже не мальчик и сумел сдержать их. — Прав Пьеро, и прав мой отец: как бы ни бился художник, конец ему уготован один: быть наемным мастеровым, идти со своим товаром на рынок. На свадьбу съехалось три тысячи гостей, до отказа заполнив все дворцы Флоренции, и укрыться от шума и толчеи было уже немыслимо. Утром 24 мая Микеланджело надел свою зеленую шелковую тунику с бархатными рукавами и фиолетовый плащ. Фонтан напротив дворца был увит гирляндами веток с плодами, посередине его высились изготовленные Граначчи две дельфиньи фигуры — из зева этих фигур обильной струей хлестало красное и белое вино, выливаясь на мостовую Виа де Гори. Свадебная процессия вышла на украшенные флагами улицы, впереди Контессины и Ридольфи шагали трубачи, Микеланджело с Граначчи замыкали шествие. На площади Собора была построена копия римской триумфальной арки, украшенная гирляндами. Стоя на ступенях Собора, нотариус громко читал брачный договор; площадь была запружена тысячными толпами народа. Услышав обширный перечень приданого Контессины, Микеланджело побледнел. В родовой церкви Сан Лоренцо, совершая обряд, Пьеро торжественно подвел Контессину к Ридольфи, тот надел на ее палец обручальное кольцо. Микеланджело стоял позади всех и, не дожидаясь конца свадебной мессы, выскользнул из церкви в боковую дверь и затерялся в толпе. Часть площади занимал деревянный помост, построенный для удобства зрителей, а в центре ее на столбе высотой в две сажени был сооружен выкрашенный белой краской павильон, в котором играли музыканты. В окнах и на балконах домов пестрели ковры. Свадебная процессия вышла из церкви, долговязый Ридольфи был в белом атласном плаще, черные как смоль волосы обрамляли его худое, бледное лицо. Поднявшись на ступени помоста, Микеланджело смотрел, как шла Контессина, — на ней было парчовое малиновое платье с длинным шлейфом и воротником из белых горностаев, изысканная малиновая шляпа, вся в блестках золотых бусин. Как только невеста села в изукрашенное кресло, начались представления: разыгрывали похожую на обычный турнир пьесу под названием «Битва между Целомудрием и Браком», в которой принял участие Пьеро; под конец было показано состязание «Рыцарей Кошки» — действие в нем развивалось так, что обнаженный до пояса человек с бритой головой входил в деревянную клетку и загрызал там кошку, не прикасаясь к ней руками. В зале, где был устроен свадебный пир, получил место и Микеланджело. К торжественному дню во дворец свезли со всей Тосканы самые лучшие припасы: восемьсот бочек вина, тысячи фунтов муки, мяса, разной дичи, тертого с сахаром миндаля. На глазах у Микеланджело Контессина исполнила старинный обряд — в залог плодородия и богатства держала на руках младенца, а затем прятала в своей туфле золотой флорин. Когда застольное пиршество кончилось и гости перешли в зал для танцев, стараниями Граначчи превращенный в подобие сказочного Багдада, Микеланджело тихо вышел из дворца и побрел по улицам от площади к площади: по приказу Пьеро тут были расставлены столы с щедрым угощением и вином, чтобы веселилась вся Флоренция. Однако народ казался мрачным и подавленным. Микеланджело так и не возвратился во дворец, хотя свадебные торжества должны были длиться еще двое суток, до переезда Контессины в дом Ридольфи. Глухой ночью он неторопливо шагал в Сеттиньяно. Придя туда, он расстелил на дворе у Тополино старое одеяло и, закинув руки за голову, долго смотрел, как над холмами вставало солнце, заливая своим светом кровлю дома Буонарроти, видневшуюся по ту сторону лощины. 8 Свадьба Контессины обозначила собой резкий поворот в судьбе Микеланджело, в судьбе всей Флоренции. Микеланджело уже видел, как негодовали толпы народа в первый вечер свадебных торжеств, слышал всеобщий ропот против Пьеро. И дело было даже не в яростных проповедях Савонаролы, который возвратился во Флоренцию и, обретя еще большую власть в ордене доминиканцев, требовал, чтобы Синьория судила Пьеро за нарушение законов против расточительства. Озадаченный всеобщей смутой, Микеланджело пошел к настоятелю Бикьеллини. — Разве свадьбы других дочерей Медичи обходились дешевле? — спрашивал он. — Да нет, не дешевле. Но при Лоренцо народ считал, что он входит с правителем в долю, а сейчас флорентинцы думают, что они оплачивают прихоти Пьеро. Вот почему свадебное вино кажется им кислым. Едва кончились свадебные празднества, как в политическую борьбу против Пьеро вступили кузены Медичи. Через несколько дней после венчания вся Флоренция была взволнована громким скандалом: на вечернем пиру, во дворце, Пьеро подрался со своим кузеном Лоренцо из-за женщины. Пьеро ударил Лоренцо по уху: впервые Медичи били друг друга. Соперники уже вытащили свои кинжалы, и, если бы в потасовку не вмешались друзья, дело кончилось бы смертоубийством. Когда Микеланджело вышел в полдень к обеду, он увидел, что кое-кого из постоянных сотрапезников во дворце нет, а смех и шутки Пьеро и его приятелей звучали несколько натянуто. Как-то раз, в сумерки, Граначчи пришел в Сады и сказал, что некий человек видел во дворике Строцци «Геракла» и будет ждать Микеланджело, чтобы поговорить с ним о заказе. Увидев, что его ожидали там кузены Медичи — Лоренцо и Джованни, Микеланджело страшно удивился. Он часто встречался с ними во дворце еще при жизни Великолепного, которого они любили и почитали, как отца; Великолепный назначил их на самые высокие дипломатические посты, даже послал их — одиннадцать лет назад — в Версаль поздравить Карла Восьмого с восшествием на французский престол. Пьеро же всегда помыкал ими, как отпрысками младшей ветви семейства. Братья Медичи стояли у статуи Геракла по обе ее стороны. Могучего сложения, на двенадцать лет старше Микеланджело, Лоренцо был красив, хотя его выразительное лицо и попортила оспа. Шея, плечи и грудь этого человека говорили об огромной силе. Жил он по-княжески, в родовом дворце на площади Сан Марко; среди холмов, чуть ниже Фьезоле и в Кастелло, у него были еще две виллы. За счет его заказа, иллюстрируя «Божественную комедию» Данте, ныне кормился Боттичелли. Сам он был признанным поэтом и драматургом. Джованни, младшего его брата, которому уже исполнилось двадцать семь лет, Флоренция прозвала Красавцем. Они встретили Микеланджело самым сердечным образом, с похвалой отозвались о «Геракле», затем перешли к существу дела. Первым заговорил об этом Лоренцо: — Мы прекрасно помним те два мрамора, Микеланджело, которые ты изваял для нашего дяди Лоренцо. А мы с братом всегда говорили, что когда-нибудь закажем тебе статую и для нас. Микеланджело потупился, ничего не сказав в ответ. Тогда в разговор вступил Джованни: — Мы давно мечтаем о статуе Святого Иоанна из белого мрамора. Иоанн — это наш святой покровитель. Такая тема тебя не интересует? Микеланджело неуклюже переминался с ноги на ногу, разглядывая яркое солнечное пятно на мостовой Виа Торнабуони, за воротами дворца Строцци. Да, ему нужна работа, и не столько ради денег, сколько для того, чтобы подавить в себе постоянно растущее чувство неудовлетворенности и беспокойства. Только подумать: опять в руках у него будет мрамор! — Мы готовы заплатить тебе большие деньги, — сказал Лоренцо. — А мастерскую ты себе устроишь у нас в саду, — добавил Джованни. — Что ты на это ответишь? — Когда ценят твою работу — это всегда приятно. Вы разрешите мне немного подумать? — Ну разумеется, — охотно согласился Лоренцо. — Мы совсем не намерены торопить тебя. Приходи к нам в воскресенье обедать, доставь удовольствие. Микеланджело шел домой молча, опустив голову. Граначчи тоже молчал, пока они не дошли до угла Виа деи Бентаккорди и Виа делль Ангуиллара, где им нужно было расставаться. — Меня просили привести тебя, я и привел. Но это отнюдь не значит, что я настаиваю, чтобы ты соглашался. — Спасибо тебе, Граначчи. Я понимаю. Однако домашние были настроены не так миролюбиво. — Что за сомнения, ты должен брать этот заказ! — гудел Лодовико, откидывая со лба пышные космы седеющих волос. — Сейчас ты можешь диктовать свои условия, выговаривать любую плату — ведь они сами к тебе обратились. — А почему они обратились ко мне? — спрашивал Микеланджело. — Потому что им нужна статуя Святого Иоанна, — сказала тетушка Кассандра. — По почему именно теперь, когда они собирают себе сторонников против Пьеро? Почему они молчали раньше, все эти два года? — Да тебе-то какое дело до этого? — встрепенулся дядя Франческо. — Неужели ты такой глупец, что упустишь заказ, который сам плывет тебе в руки? — Тут все гораздо сложнее, дядя Франческо. Настоятель Бикьеллини говорит, что кузены Медичи поставили себе целью изгнать Пьеро из Флоренции. Мне кажется, они хотят тут нанести ему еще один удар. — Это с твоей-то помощью — да и удар? — Лицо Лукреции недоуменно вытянулось. — Пусть скромный, но все-таки удар, madre mia. — Задорная улыбка Микеланджело сделала его безобразно сплющенный нос как бы незаметным. — Хватит политики, давайте говорить о деле! — приказал Лодовико. — Неужели семейство Буонарроти так уж процветает, что мы можем позволить себе отвергать столь выгодные заказы? — Отец, я не могу нарушить верности Лоренцо. — Мертвые не нуждаются в верности. — Нет, нуждаются. В такой же мере, как живые. И ведь я лишь недавно дал вам сто флоринов после продажи «Геракла». В воскресенье братья Медичи посадили Микеланджело за своим празднично убранным столом на почетное место. Они говорили обо всем на свете, не коснувшись, однако, ни словом ни Пьеро, ни Святого Иоанна. Когда, уже раскланиваясь, Микеланджело пробормотал, что он высоко ценит их предложение, но в данное время не может принять заказ, Лоренцо небрежно заметил: — А мы и не торопимся. Заказ все равно остается в силе. Во дворце теперь Микеланджело чувствовал себя очень скверно. У него не было никакого определенного дела, и в нем никто не нуждался, кроме одного лишь Джулиано, питавшего к нему привязанность. Чтобы не слоняться праздно и не быть лишним, Микеланджело выискивал себе всякую работу: разбирал коллекцию рисунков, оставшуюся от Лоренцо, раскладывал по местам случайно приобретенные Пьеро античные медальоны и резные геммы. Когда-то Лодовико говорил ему, что гордость — непосильная для него роскошь, но порой натура человека диктует свое, не давая возможности взвесить, посильно или непосильно следовать ей. Пьеро тоже чувствовал себя скверно; сидя за столом, бледный, угрюмый, он спрашивал своих немногих друзей, еще хранивших ему верность: — Почему я не могу заставить Синьорию повиноваться и делать то, что мне надо? Почему у меня постоянные беды и неприятности, а у отца все шло хорошо и гладко? Микеланджело задал этот вопрос настоятелю Бикьеллини. Оправив свою сутану, под которой виднелся жесткий снежно-белый воротничок рубашки, настоятель вдруг вспыхнул, глаза его сверкнули гневом. — Все четверо Медичи, предшественники Пьеро, считали, что править государством — это искусство. Они любили прежде всего Флоренцию, потом уж себя. А Пьеро… Он произнес это имя столь ожесточенно-враждебным тоном, что Микеланджело был поражен. — Раньше вы никогда не судили о нем так строго, отец. — …Пьеро и не думает прислушиваться к каким-либо советам. У руля государства стоит слабый человек, а жаждущий власти монах с бешеной энергией старается захватить его место… Печальные дни наступили во Флоренции, сын мой. — Я слыхал, о чем говорит Савонарола в своих проповедях. Он предвещает новый потоп. Половина людей в городе верит, что Страшный суд начнется чуть ли не с первым же дождем. Ради чего он так запугивает Флоренцию? Настоятель снял и положил на стол очки. — Он хочет стать папой. Но его честолюбивые замыслы не ограничиваются этим — он мечтает покорить и подчинить себе все страны Востока. — А вы не хотели бы обратить в христианство неверных? — полушутливо спросил Микеланджело. Настоятель на минуту смолк. — Хотел ли бы я, чтобы весь мир был христианским? Только в том случае, если мир этого пожелает. И конечно, я не хочу, чтобы некий тиран, попирая всякую гуманность, огнем и мечом обрушился на мир и во имя спасения души истребил человеческий разум. Ни один истинный христианин не пожелал бы этого. Во дворце Микеланджело передали, что его срочно зовет к себе отец. Лодовико провел Микеланджело в комнату, где спали его братья, смахнул с сундучка Джовансимоне ворох какого-то платья и вытащил оттуда груду драгоценных камней, золотых и серебряных пряжек и медальонов. — Что это значит? — спросил он Микеланджело. — Неужто Джовансимоне грабит по ночам дома? — Нет, все гораздо проще, отец. Джовансимоне — капитан Юношеской армии у Савонаролы. Эти юнцы прямо на улицах снимают драгоценности с женщин, нарушающих указ их пророка. Ведь Савонарола запретил носить украшения в общественных местах. Отряды этого монаха, числом в двадцать-тридцать человек, дознавшись, что в каких-то семьях не признают законов против роскоши, врываются в дома и обирают хозяев до нитки. Если кто-нибудь сопротивляется, юнцы Савонаролы забивают его до полусмерти каменьями. — Какое же право у Джовансимоне держать эти вещи дома? Ведь тут добра не на одну сотню флоринов. — Наверное, он должен отнести все это в монастырь Сан Марко. Так они обычно делают. Но Джовансимоне образовал из этой шайки шалопаев отряд, который Савонарола называет «ангелами в белых рубашках». Совет города бессилен с ними бороться. Именно в эти дни Лионардо позвал Микеланджело в монастырь Сан Марко и провел его в школу живописцев, скульпторов и иллюстраторов — школа эта находилась в монастырских садах и была основана Савонаролой. — Видишь, Микеланджело, Савонарола совсем не против искусства, он только против искусства греховного. У тебя теперь есть возможность поступить к нам, стать скульптором нашего ордена. Ты не будешь больше нуждаться ни в мраморе, ни в заказах. — А что я должен буду ваять? — Зачем беспокоиться о том, что тебе ваять, — была бы лишь постоянная работа. — Кто мне станет указывать, над чем работать? — Фра Савонарола. — А вдруг я не захочу ваять то, что он прикажет? — Монах не может ни возражать, ни спрашивать. Собственных желаний у тебя не должно и быть. Микеланджело снова сидел теперь за своим рабочим столом в пустующем павильоне. Здесь-то он мог на свободе рисовать, делать по памяти анатомические наброски — ведь он столькому научился, когда вскрывал в монастыре трупы. Эти дочерна изрисованные, с набегавшими друг на друга этюдами листы он сжигал, хотя такая предосторожность едва ли была нужна, — в Сады больше никто не заглядывал. Лишь изредка сюда приходил, с книгами под мышкой, пятнадцатилетний Джулиано, садился за старый стол Торриджани и, храня дружелюбное молчание, углублялся в занятия. По вечерам они вместе шагали ко дворцу: летние сумерки словно бы сыпали на город серую пыль и гасили сиренево-голубые и болотисто-коричневые тона каменных зданий. 9 Осенью Флоренция оказалась втянутой в международные распри, грозившие ей полной утратой самостоятельного существования. Как понимал Микеланджело, все началось с того, что Карл Восьмой, король Франции, сколотил первую со времени легионов Цезаря постоянную армию — в нее входило двадцать тысяч хорошо обученных и хорошо вооруженных солдат. Теперь он шел с этой армией через Альпы на Италию, требуя себе, в силу наследственных прав, Неаполитанское королевство. Пока был жив Лоренцо, Карл Восьмой питал к дому Медичи слишком дружественные чувства, чтобы помышлять о походе своей армии через тосканские земли: решись он тогда на это, союзники Лоренцо, города государства Милан, Венеция, Генуя, Падуя, Феррара сразу сплотились бы, чтобы дать ему решительный отпор. Но Пьеро растерял своих союзников. Миланский герцог направил к Карлу эмиссаров, зазывая его в Италию. Кузены Медичи, когда-то присутствовавшие в Версале на коронации Карла, теперь уверяли его, что Флоренция нетерпеливо ждет, когда он с триумфом займет ее. Как союзник семейства Орсини, из рода которых были его мать и жена, Пьеро стоял за Неаполь и отказался пропустить армию Карла через свои владения. Но за все время с весны до осени он не предпринял ровным счетом ничего, чтобы собрать войско и заградить путь французскому королю, если бы тот вторгся силой. Граждане Флоренции прежде с охотой стали бы сражаться за Лоренцо, но теперь они были готовы впустить французов, чтобы воспользоваться их помощью и изгнать Пьеро. Савонарола тоже склонял Карла занять Флоренцию. В середине сентября Карл Восьмой повел свою армию через Альпы, был радостно встречен герцогом Милана и разграбил город Рапалло. Эти вести взбудоражили всю Флоренцию. Деловая жизнь в городе замерла, но, когда Карл вновь прислал эмиссаров, прося разрешения провести через Тоскану свое войско, Пьеро отпустил их без определенного ответа. Король Франции поклялся с оружием пройти Тоскану и захватить Флоренцию. У Микеланджело был теперь под крышей дворца новый сосед. Пьеро вызвал во Флоренцию Паоло Орсини — брата Альфонсины — и поставил его во главе тысячи наемных воинов… чтобы остановить двадцатитысячную армию Карла. Микеланджело много раз говорил себе, что он покинет дворец и уедет в Венецию, как ему предлагал когда-то Лоренцо. Он чувствовал себя обязанным по отношению к Лоренцо, Контессине, Джулиано, даже по отношению к кардиналу Джованни, но он не испытывал ни малейшей привязанности к Пьеро, хотя тот предоставил ему кров, место для работы и платил жалованье. И все же стать перебежчиком, беглецом Микеланджело не решался, это ему претило. Три года, проведенные им при Лоренцо в Садах и во дворце, были годами радостных волнений, роста, совершенствования мастерства, овладения ремеслом, — каждый день был словно драгоценный камень, которым любуются и который лелеют; каждый день обогащал его опытом, будто год. А теперь, вот уже два с половиной года, с тех пор как умер Лоренцо, он не может сделать ни шага вперед. Правда, благодаря помощи настоятеля Бикьеллини и работе с трупами он бесспорно вырос как рисовальщик, но он знал, что прежней живости у него нет, что он меньше постигает, меньше создает, чем создавал в те дни, когда учился у Бертольдо, у Великолепного, у Пико, Полициано, Фичино, Бенивиени. Долгое время он был в тесном общении с большинством членов кружка Лоренцо и немало черпал у них. Как ему снова наполнить свою жизнь жаром и воодушевлением? Как возвыситься над суетой, страхами и жуткой растерянностью Флоренции, как вновь стать скульптором, заставить свой ум и руки работать? В самом деле — как? Если даже Полициано просит Савонаролу отпустить ему грехи и в своем последнем слове умоляет принять его в орден доминиканцев, чтобы лечь в могилу чернецом в стенах монастыря Сан Марко? Граначчи не мог ничего посоветовать. Буджардини говорил просто: «Если ты уедешь из Флоренции, я уеду вместе с тобой». Узнав, что Микеланджело думает об отъезде, Якопо при встрече воскликнул: — Мне давно хотелось посмотреть Венецию. В особенности на чужие деньги. Возьми меня с собой. Я буду охранять тебя по дороге от разбойников… — Развлекая их шутками? — Каждая шутка — это своего рода копье, — ухмыльнулся Якопо. — Ты не согласен? — Согласен, Якопо. Непременно тебя прихвачу, как только соберусь в дорогу. Двадцать первого сентября, фра Савонарола, в последнем усилии изгнать Пьеро, произнес решающую речь в Соборе. Флорентинцы заполнили храм до отказа. Никогда еще этот монах не обретал такой власти, никогда его голос не звучал с такой громовой, разящей силой: у прихожан вставали дыбом волосы. Слушая, как Савонарола расписывал предстоящую гибель Флоренции и всего сущего в ней, люди стенали и плакали навзрыд. …«Земля растлилась перед лицом Божиим, и наполнилась земля злодеяниями. И воззрел Бог на землю, и вот она растленна; ибо всякая плоть извратила путь свой на земле». «И вот я наведу на землю потоп водный, чтобы истребить всякую плоть под небесами, в которой лишь есть дух жизни; все, что суще на земле, лишится жизни». Самый тихий шепот монаха достигал отдаленнейших углов обширного Собора. Он эхом отдавался от каждого камня стены. Микеланджело, стоя в дверях, чувствовал, как толпа — целое море людей — теснит его со всех сторон, приподнимает, будто набегавшие волны. Он вышел на улицу и увидел множество народа, — лишившись дара речи, с остекленевшими глазами, люди были полумертвы от страха. Один настоятель Бикьеллини сохранял спокойствие. — Право же, милый Микеланджело, все это можно назвать только колдовством. Наследство темной поры, древнейших времен существования человека. Сам Господь дал надежду Ною и его сынам, обещав им, что никогда не будет второго потопа. В главе девятой Бытия, в стихе девятом — одиннадцатом, сказано: «Вот я поставлю завет мой с вами и с потомством вашим после вас… что не будет более истреблена всякая плоть водами потопа и не будет уже потопа на опустошение земли». А теперь ты ответь мне, пожалуйста, какое имеет право Савонарола заново писать Библию? Когда-нибудь Флоренция поймет, что ее попросту дурачили… Мягкий голос настоятеля разгонял прочь бередящие сердце чары Савонаролы. — А когда Флоренция это поймет, — сказал Микеланджело, — вы откроете Савонароле двери монастыря Санто Спирите, чтобы спрятать его там от гневной толпы. Настоятель устало улыбнулся: — Невозможно себе представить, чтобы Савонарола дал обет молчания. Скорее он согласится взойти на костер. С каждым днем события разворачивались все быстрее: Венеция заявила, что она будет соблюдать нейтралитет. Рим отказался выставить свои военные силы. Карл осадил пограничные крепости Тосканы, некоторые из них сдались; каменотесы Пьетрасанты дали неприятелю хороший бой, но, несмотря на это, через несколько дней французская армия вступила во Флоренцию. Прилежно обдумать все происходящее у Микеланджело почти не было возможности. Исступленный страх вдруг сменился у флорентинцев чувством облегчения, весь город высыпал на улицы, большой колокол на башне сзывал людей на площадь Синьории, все жаждали узнать новости. Будет ли отдан город на разграбление? Будет ли свергнута республика? Уцелеют ли в городе богатства, искусства и ремесла, безопасность и благополучие, или французский король со своей могущественной армией разграбит и растопчет все без пощады? Ведь Флоренция жила в мире со своими соседями так долго, что уже утратила и войско, и оружие, и желание сражаться. Действительно ли уже начался второй потоп? Однажды утром, проснувшись, Микеланджело увидел, что дворец будто вымер. Пьеро, Орсини и их ближайшие помощники поехали договариваться с Карлом. Альфонсина с детьми и Джулиано нашли убежище на вилле в горах. Микеланджело казалось, что он остался среди пышных залов и комнат один, хотя там еще было несколько старинных слуг. Величественный дворец оцепенел в испуге, опустел и затих. Лоренцо умер в Кареджи, а теперь здесь, в этих дворцовых покоях, с великолепной библиотекой и чудесными произведениями искусства, словно бы умирал и самый дух этого человека. Микеланджело ходил по гулким коридорам, заглядывал в пустующие просторные комнаты: в них чувствовался страшный запах смерти. Он, Микеланджело, хорошо его чуял — ведь недаром он прошел такой искус в покойницкой монастыря Санто Спирито. Всеобщее смятение не унималось. Пьеро пал ниц перед Карлом, предлагая завоевателю береговые крепости, Пизу и Лехгорн, и двести тысяч флоринов, если французская армия «пройдет дальше но побережью, не тронув Флоренции». Взбешенный такой постыдной капитуляцией, городской Совет ударил в колокол на башне дворца Синьории, созвал народ и объявил Пьеро изгнанным за «его трусость, скудоумие, бессилие и покорность перед лицом врага». К Карлу была направлена делегации, в которую входил и Савонарола. Пьеро эта делегация не хотела и знать. Тот кинулся назад во Флоренцию, чтобы восстановить в ней свои прежние права. Город с гневом отверг эти притязания. Пьеро требовал, чтобы его выслушали. Толпа кричала: «Уходи прочь! Не мешай Синьории!» Пьеро презрительно отвернулся. Толпа на площади с возмущением размахивала шляпами и колпаками, мальчишки свистели и швырялись каменьями. Пьеро вытащил из ножен шпагу. Толпа погнала его по улицам. Он скрылся во дворце и отвлек на время народ тем, что приказал оставшимся слугам выставить на площади столы с вином и угощением. По улицам ходили глашатаи. Они кричали: «Синьория изгоняет Медичи! Пожизненно! Четыре тысячи флоринов за голову Пьеро! Долой Пьеро!» Возвратившись во дворец, Микеланджело убедился, что Пьеро ускользнул через задний сад, пробрался к шайке наемников Орсини у ворот Сан Галло и бежал. Кардинала Джованни благополучно вывели из дворца и тоже через калитку заднего сада — он тащил тяжелую связку манускриптов, вслед за ним поспешали двое слуг, также нагруженных рукописями. При виде Микеланджело глаза Джованни, полные тревоги и страха, радостно блеснули. — Буонарроти! Я спас несколько редких манускриптов отца, самые его любимые! Возмущенная Флоренция должна была нагрянуть сюда с минуты на минуту. Ко дворцу уже приступала толпа. Она врывалась во двор, громко крича: «Медичи изгнаны!», «Все, что есть во дворце, — наше!» Мятежники захватывали винные погреба, сшибали обручи с бочек и, не утруждая себя раскупориванием бутылок, разбивали их об стену. Сотни фляг и склянок, булькая, пошли по рукам, от рта ко рту, люди торопливо пили из горлышка, не ощущая вкуса вина, разбрызгивая его и сплошь заливая пол. Потом буйное скопище людей, теснясь, с гиком стало подниматься по лестницам дворца, хватая все, что попадалось под руку.

The script ran 0.055 seconds.