Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эрих Мария Ремарк - Черный обелиск [1956]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Драма, Классика, О любви, Роман

Аннотация. Роман известного немецкого писателя Э. М. Ремарка (1898 -1970) повествует, как политический и экономический кризис конца 20-х годов в Германии, где только нарождается фашизм, ломает судьбы людей.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

Я наслаждаюсь его видом: он взбешен, побагровел и злобно улыбается… — Красивый у тебя бутон, — замечаю я. — Ты что, на положении жениха, или это просто любовь к природе? — Эдуард очень чуток к красоте, — отвечает за него Герда. — Это да, — соглашаюсь я. — Разве тебе подали сегодня обычный обед? Унылые битки по-кенигсбергски в каком-нибудь безвкусном немецком соусе? Герда смеется: — Эдуард, покажи, что ты настоящий рыцарь! Разреши мне пригласить пообедать твоих друзей! Они постоянно утверждают, будто ты ужасно скуп. Давай докажем им обратное. У нас есть… — Битки по-кенигсбергски, — прерывает ее Эдуард, — хорошо, пригласим их на битки. Я позабочусь, чтобы они были экстра и вам подали… — Седло косули, — заканчивает Герда. Эдуард пыхтит, как неисправный паровоз. — Разве это друзья? — заявляет он. — Что такое? — Да мы с тобой кровные друзья, как ты с Валентином, — говорю я. — Помнишь наш последний разговор в клубе поэтов? Хочешь, я повторю его вслух? Каким размером ты теперь пишешь стихи? — Так о чем же вы там говорили? — спрашивает Герда. — Ни о чем, — поспешно отвечает Эдуард. — Эти двое никогда слова правды не скажут. Остряки, убогие остряки, вот они кто! Понятия не имеют о том, насколько жизнь серьезна. — А насчет серьезности жизни, думаю, что, кроме могильщиков да гробовщиков, никто не знает ее лучше, чем мы. — Ну, вы! Вы видите только нелепые стороны смерти, — вдруг ни с того ни с сего заявляет Герда. — А потому перестали понимать серьезность жизни. Мы смотрим на нее, обалдев от удивления. Это уже, несомненно, стиль Эдуарда. Я чувствую, что сражаюсь за потерянную территорию, но еще не имею сил отступить. — Откуда у тебя эти мысли, Герда? — спрашиваю я. — Эх ты, сивилла, склоненная над темными прудами меланхолии! Герда смеется: — Вы всю жизнь только и думаете, что о могильных камнях. А другим не так легко заинтересоваться могилами. Вот, например, Эдуард — это соловей. На жирных щеках Эдуарда расцветает улыбка. — Так как же насчет седла косули? — спрашивает Герда. — Что ж, в конце концов, почему бы и нет? Эдуард исчезает. Я смотрю на Герду. — Браво! — восклицаю я. — Первоклассная работа. Как прикажешь все это понимать? — Не делай лицо обиженного супруга, — отвечает она. — Просто радуйся жизни, и все. — А что такое жизнь? — Именно то, что в данную минуту происходит. — Браво! — на этот раз восклицает Георг. — И сердечное спасибо за ваше приглашение. Мы в самом деле очень любим Эдуарда; только он нас не понимает. — Ты тоже его любишь? — обращаюсь я к Герде. Герда смеется. — Какой он еще младенец, — говорит она Георгу. — Вы не могли бы хоть немного открыть ему глаза на то, что не все и не всегда его собственность? Да еще если он сам для этого ничего не делает. — Я неутомимо тружусь, стараясь просвещать его, — отвечает Георг. — Но в нем есть куча препятствий, которые он называет идеалами. Когда он наконец заметит, что это всего-навсего эгоистический снобизм, он исправится. — А что такое эгоистический снобизм? — Юношеское тщеславие. Герда так хохочет, что даже стол дрожит. — Что ж, по-моему, это неплохо, — заявляет она. — Но без разнообразия надоедает. От фактов никуда не уйдешь. Я остерегаюсь спросить ее, действительно ли от фактов не уйдешь. Герда сидит передо мной честно и уверенно и держит нож стоймя в ожидании второй порции косули. Лицо у Герды округлилось; она за счет Эдуарда уже пополнела, она сияет и ничуть не смущена. Да и почему бы ей смущаться? Какие фактические права я на нее имею? И кто кого в данную минуту обманывает? — Верно, — говорю я. — И я оброс атавистическим эгоизмом, как скала мохом. Меа culpa[10]. — Правильно, дорогой, — отвечает Герда. — Наслаждайся жизнью и размышляй, только когда это необходимо. — А когда это необходимо? — Если ты хочешь заработать деньги и продвинуться вперед. — Браво! — снова восклицает Георг. В эту минуту появляется седло косули и разговор обрывается. Эдуард наблюдает за нами, как наседка за своими цыплятами. В первый раз он дает нам мирно поесть. У него появилась новая улыбка, в которой я не могу разобраться. В этой улыбке затаенное сознание превосходства, и время от времени он тайком показывает это Герде, словно преступник в тюрьме, который тайно переписывается с другим заключенным. Но у Герды осталась ее прежняя открытая сияющая улыбка, которую, как только Эдуард отвернется, она посылает мне, словно невинная девочка перед причастием. Она моложе меня, но мне кажется, что опытом она старше по крайней мере лет на сорок. — Кушай, мальчик, — говорит она. Я ем, но меня мучают совесть и недоверие, а седло косули, этот первоклассный деликатес, кажется мне вдруг невкусным. — Еще кусочек? — угощает меня Эдуард. — А может быть, еще брусничной подливки? Я удивленно смотрю на него. У меня такое чувство, точно мой прежний унтер-офицер предложил мне, рекруту, поцеловать его. Встревожен и Георг. Я знаю, потом он будет объяснять неправдоподобную щедрость Эдуарда тем обстоятельством, что Герда уже спала с ним, — но на этот раз я могу поспорить. Она будет получать седло косули до тех пор, пока еще не согласилась на это. Когда он ее получит, ей опять будут подавать только битки по-кенигсбергски с немецким соусом. И я уверен, что Герде это тоже известно. И все-таки я решаю после ужина уйти вместе с нею. Доверие — доверием, но у Эдуарда в погребке слишком много крепких напитков. x x x Тихая ночь повисла всеми своими звездами над городом. Я сижу у окна и жду Кнопфа, для которого приготовил обломок водосточной трубы. Она идет как раз от моего окна, через подворотню и до самого дома Кнопфа, а там ее короткий конец загибается во двор. Но со двора трубы не видно. Я жду и читаю газету. Доллар всполз кверху еще на десять тысяч марок. Вчера имело место только одно самоубийство, но зато две забастовки. Служащие после долгих пререканий наконец добились некоторого повышения ставок, но тем временем деньги настолько упали, что люди теперь на эту прибавку едва могут купить раз в неделю литр молока. А на следующей неделе — вероятно, только коробок спичек. Число безработных увеличилось еще на сто пятьдесят тысяч. По всей стране усиливаются волнения. Рекламируются новые рецепты по использованию кухонных отбросов. Волна заболеваний гриппом растет. Вопрос о повышении пенсий инвалидам и престарелым передан на рассмотрение особого комитета. Через несколько месяцев комитет должен высказаться по этому вопросу. А тем временем умирающие от голода пенсионеры и инвалиды просят милостыню или ищут поддержки у родственников и знакомых. С улицы доносятся тихие шаги. Я осторожно выглядываю в окно. Однако это не Кнопф — это влюбленная парочка, которая на цыпочках крадется через двор в сад. Сезон в самом разгаре, и любящие больше чем когда-либо нуждаются в пристанище. Вильке прав: куда же им деться, чтобы им не мешали? Если они пытаются проскользнуть в свои меблированные комнаты, хозяйка уже начеку и от имени морали и зависти, словно ангел с мечом, немедленно их изгоняет; в общественных парках и скверах на них рявкает полиция и задерживает их; на комнату в гостинице у них нет денег, — так куда же им деваться? А в нашем дворе их никто не тронет. Памятники повыше закрывают их от других парочек; никто их не видит, к надгробию можно прислониться и в его тени шептаться и обниматься, а в ненастный день, когда нельзя расположиться на земле, памятники с крестами всегда к услугам влюбленных; тогда девушки, теснимые своими любовниками, держатся за перекладину, дождь хлещет в их разгоряченные лица, туман овевает их, они дышат бурно и порывисто, а их волосы, в которые вцепился возлюбленный, взлетают, словно гривы ржущих коней; предостережения, недавно вывешенные мною, не возымели никакого действия, да и кто думает о том, что ему может придавить ноги, когда вся жизнь гибнет в пламени разрухи? Вдруг я слышу на улице шаги Кнопфа. Я смотрю на часы. Половина третьего. Муштровщик многих поколений злосчастных рекрутов, должно быть, основательно нагрузился. Выключаю свет. Кнопф целеустремленно спешит к черному обелиску. Я берусь за конец дождевой трубы, торчащей в моем окне, крепко прижимаю губы к отверстию и произношу: — Кнопф! Мой голос гулко отдается на том конце трубы, позади фельдфебеля, словно это голос из могилы. Кнопф озирается: он не знает, откуда его позвали. — Кнопф! — повторяю я. — Негодяй! Неужели тебе не стыдно? Неужели я для того тебя создал, чтобы ты пьянствовал и мочился на могильные памятники, свинья ты этакая! Кнопф снова резко оборачивается. — Что это? — лепечет он. — Кто тут? — Пакостник! — восклицаю я, и снова мой голос звучит призрачно и грозно. — И ты еще спрашиваешь? Разве начальнику задают вопросы? Смирно, когда я говорю с тобой! Вытаращив глаза, Кнопф смотрит на свой дом, из которого доносится голос. Все окна закрыты и темны. Дверь тоже заперта, трубы на стене он не видит. — Смирно, ты, забывший свой воинский долг, негодяй фельдфебель! — продолжаю я. — Разве я для того послал тебе петлицы на воротник и длинную саблю, чтобы ты осквернял могильные камни, предназначенные для поля Господня? — И затем еще резче, шипя, приказываю: — Во фронт, недостойный осквернитель надгробий! Приказ действует. Кнопф стоит навытяжку, опустив руки по швам. Луна отражается в его вытаращенных глазах. — Кнопф! — говорю я голосом призрака. — Ты будешь разжалован в солдаты, если я тебя еще раз поймаю! Ты — позорное пятно на чести немецких воинов и Союза активных фельдфебелей в отставке! Кнопф слушает, слегка повернув голову и подняв ее, словно пес, воющий на луну. — Кайзер? — шепчет он. — Застегни штаны и проваливай отсюда! — отвечаю я гулким шепотом. — И запомни: попробуй насвинячить еще раз — и ты будешь разжалован и кастрирован! Кастрирован тоже! А теперь пшел отсюда, презренный шпак, марш, марш! Кнопф спешит, растерянно спотыкаясь, к своей двери. Из сада выбегает парочка, и оба, точно спугнутые серны, мчатся на улицу. Этого я, конечно, не хотел. XIV Члены клуба поэтов собрались у Эдуарда. Экскурсия в бордель дело решенное. Отто Бамбус надеется, что после нее его лирика будет насыщена кровью. Ганс Хунгерман хочет получить материал для своего «Казановы» и для написанного свободным размером цикла стихов под названием «Женщина-демон»; даже Маттиас Грунд, автор книги о смерти, надеется перехватить там несколько пикантных деталей для изображения предсмертного бреда параноика. — А почему ты с нами не идешь, Эдуард? — спрашиваю я. — Нет потребности, — заявляет он. — У меня есть все, что мне нужно. — Да ну? Есть все? — Я отлично знаю, что он хочет нам втереть очки, и знаю, что он лжет. — Эдуард спит со всеми горничными своей гостиницы, — поясняет Ганс Хунгерман. — А если они противятся, он их рассчитывает. Поистине друг народа. — Горничные! Ты так бы и поступал! Свободные ритмы, свободная любовь. Я — нет! Никаких историй в собственном доме. Старинное правило! — А с посетительницами тоже нельзя? — Посетительницы! — Эдуард возводит глаза к небу. — Ну, тут иной раз ничего не поделаешь. Например, герцогиня фон Бель-Армин… — Например, что же? — спрашиваю я, когда он смолкает. Эдуард жеманничает: — Рыцарь должен быть скромен. У Хунгермана внезапный приступ кашля. — Хороша скромность! Сколько же ей было? Восемьдесят? Эдуард презрительно улыбается, но через мгновение улыбка спадает с его лица, словно маска, у которой порвались тесемки: входит Валентин Буш. Правда, он не литератор, но решил тоже участвовать. Он желает присутствовать при том, как Отто Бамбус потеряет свою девственность. — Здравствуй, Эдуард! — восклицает Буш. — Хорошо, что ты еще жив, верно? Иначе ты бы не смог насладиться приключением с герцогиней. — Откуда ты знаешь, что это действительно было? — спрашиваю я, пораженный. — Слышал в коридоре. Вы разговаривали довольно громко. Наверно, хватили всякой всячины. Во всяком случае, я от души желаю Эдуарду и его герцогине всяких успехов. Очень рад, что именно я спас ему жизнь ради такого приключения. — Да это случилось задолго до войны, — поспешно заявляет Эдуард. Он чует новую угрозу для своих винных запасов. — Ладно, ладно, — охотно соглашается Валентин. — После войны ты тоже не терял времени и, наверно, пережил немало интересного! — Это в наши-то дни? — Именно в наши дни. Когда человек в отчаянии, он легче идет навстречу приключению. А как раз герцогини, принцессы и графини в этом году особенно легко поддаются отчаянию. Инфляция, республика, кайзеровской армии уже не существует — разве всего этого не достаточно, чтобы разбить сердце аристократки? Ну, а как насчет бутылочки хорошего винца, Эдуард? — Мне сейчас некогда, — отвечает Эдуард с полным самообладанием. — Очень сожалею, Валентин, но сегодня не выйдет. Наш клуб устраивает экскурсию. — Разве ты тоже идешь с нами? — спрашиваю я. — Конечно! В качестве казначея! Я обязан! Раньше я не подумал об этом! Но долг есть долг! Я смеюсь. Валентин подмигивает мне, он скрывает, что тоже идет с нами. Эдуард улыбается, так как воображает, что сэкономил бутылку вина. Таким образом, все довольны. Мы отбываем. Стоит чудесный вечер. Мы идем на Банштрассе, 12. В городе два публичных дома, но тот, что на Банштрассе, как будто поэлегантнее. Дом стоит за пределами города, он небольшой и окружен тополями. Я хорошо его знаю: в нем я провел часть своей ранней юности, не подозревая о том, что здесь происходит. В свободные от уроков послеобеденные часы мы обычно ловили в пригородных прудах и ручьях рыбу и саламандр, а на лужайках — бабочек и жуков. В один особенно жаркий день, в поисках ресторана, где можно было бы выпить лимонаду, мы попали на Банштрассе, 12. Ресторан в нижнем этаже ничем не отличался от обычных ресторанов. Там было прохладно, и, когда мы спросили зельтерской, нам ее подали. Через некоторое время появились три-четыре женщины в халатиках и цветастых платьях. Они спросили нас, что мы тут делаем и в каком классе учимся. Мы заплатили за нашу зельтерскую и в следующий жаркий день зашли снова, прихватив свои учебники и решив, что потом будем учить уроки на свежем воздухе, у ручья. Приветливые женщины снова оказались тут и по-матерински заботились о нас. В зале было прохладно и уютно, и, так как в предвечерние часы никто, кроме нас, не появлялся, мы остались тут и принялись готовить уроки. А женщины смотрели через наше плечо и помогали нам, как будто они — наши учительницы. Они следили за тем, чтобы мы выполняли письменные работы, проверяли наши отметки, спрашивали у нас то, что надо было выучить наизусть, давали шоколад, если мы хорошо знали урок, а иногда и легкую затрещину, если мы ленились; а мы были еще в том счастливом возрасте, когда женщинами не интересуются. Вскоре эти дамы, благоухавшие фиалками и розами, стали для нас как бы вторыми матерями и воспитательницами. Они отдавались этому всей душой, и достаточно нам было появиться на пороге, как некоторые из этих богинь в шелках и лакированных туфлях взволнованно спрашивали: — Ну как классная работа по географии? Хорошо написали или нет? Моя мать уже тогда подолгу лежала в больнице, поэтому и случилось так, что я частично получил воспитание в верденбрюкском публичном доме, и воспитывали меня — могу это подтвердить — строже, чем если бы я рос в семье. Мы ходили туда два лета подряд, потом нас увлекли прогулки, времени оставалось меньше, а затем моя семья переехала в другую часть города. Во время войны я еще раз побывал на Банштрассе. Как раз накануне того дня, когда нас отправляли на фронт. Нам исполнилось ровно восемнадцать лет, а некоторым было и того меньше, и большинство из нас еще не знало женщин. Но мы не хотели умереть, так и не изведав, что это такое, поэтому отправились впятером на Банштрассе, которую знали так хорошо с детских лет. Там царило большое оживление, нам дали и водки и пива. Выпив достаточно, чтобы разжечь в себе отвагу, мы попытали счастья. Вилли, наиболее смелый из нас, действовал первым. Он остановил Фрици, самую соблазнительную из здешних дам, и спросил: — Милашка, а что если нам… — Ясно, — ответила Фрици сквозь дым и шум, хорошенько даже не разглядев его. — Деньги у тебя есть? — Хватит с избытком, — и Вилли показал ей свое жалованье и деньги, данные ему матерью, — пусть отслужит обедню, чтобы благополучно вернуться после войны. — Ну что ж! Да здравствует отечество! — заявила Фрици довольно рассеянно и посмотрела в сторону пивной стойки. — Пошли наверх! Вилли поднялся и снял шапку. Вдруг Фрици остановилась и уставилась на его огненно-рыжие волосы. У них был особый блеск, и она, конечно, сразу узнала Вилли, хоть и прошло семь лет. — Минутку, — сказала она. — Вас зовут Вилли? — Точно так! — ответил Вилли, просияв. — Ты тут когда-то учил уроки? — Правильно. — И ты теперь желаешь пойти со мной в мою комнату? — Конечно! Мы ведь уже знакомы! Все лицо Вилли расплылось в широкой ухмылке. Но через миг он получил крепкую оплеуху. — Ах ты, свиненок! — воскликнула Фрици. — Со мной лечь в постель желаешь? Ну и наглец! — Почему же? — пролепетал Вилли. — И все остальные тут… — Остальные! Плевала я на остальных! Разве я у остальных спрашивала урок по катехизису? Писала для них сочинение? Следила, чтобы они не простудились, дрянной, паршивый мальчишка? — Но мне же теперь семнадцать с половиной… — Молчи уж! Все равно что ты родную мать хотел бы изнасиловать! Вон отсюда, негодяй! Молокосос! Сопляк! — Он завтра отправляется на фронт, — говорю я. — Неужели у вас нет никакого патриотического чувства? Тут она заметила меня. — Это, кажется, ты напустил нам тогда гадюк? На три дня пришлось закрыться, пока мы не выловили эту пакость. — Я не выпускал их, — защищался я. — Они у меня удрали. Не успел я ничего прибавить, как тоже получил оплеуху. — Молокососы паршивые! Вон отсюда! Шум привлек внимание хозяйки. Возмущенная Фрици рассказала ей, в чем дело, хозяйка тоже сразу же узнала Вилли. — А, рыжий! — проговорила она, задыхаясь. Хозяйка весила сто двадцать кило, и все ее тело ходило ходуном от хохота, словно гора желе во время землетрясения. — А ты? Разве твое имя не Людвиг? — Все это верно, — ответил Вилли. — Но мы теперь солдаты и имеем право вступать в половые сношения. — Ах так? Имеете право? — И хозяйка снова затряслась от хохота. — Ты помнишь, Фрици… Он ужасно тогда боялся, как бы отец не узнал, что это он бросил бомбы с сероводородом на уроке Закона Божьего! А теперь он, видите ли, имеет право на половые сношения! Хо-хо-хо! Но Фрици не находила во всем этом ничего смешного. Она вполне искренне была обижена и возмущена. — Все равно что мой родной сын… Двоим пришлось поддерживать хозяйку под руки, пока она не успокоилась. Слезы текли у нее по лицу. В уголках рта пузырилась слюна. Обеими руками она хваталась за свой трясущийся живот. — Лимонад… — давясь, с трудом выговаривала она, — лимонад Вальдмейстера, кажется, это был… — она опять начала кашлять и задыхаться, — …ваш любимый напиток? — А теперь мы пьем водку и пиво, — ответил я. — Каждый когда-нибудь становится взрослым. — Взрослым! — Хозяйкой овладел новый приступ удушья, и оба дога яростно залаяли, решив, что на нее напали. Мы осторожно отступили. — Вон, неблагодарные мерзавцы! — крикнула нам вслед непримиримая Фрици. — Ладно, — заявил Вилли, когда мы вышли. — Тогда отправимся на Рольштрассе. И вот мы, в мундирах, со смертоносным оружием стояли за дверью и щеки наши горели от оплеух. Но мы не добрались до Рольштрассе и второго городского борделя. Туда надо было идти больше двух часов, через весь Верденбрюк, и мы предпочли вместо этого побриться. Брились мы тоже впервые, а так как еще никогда не спали с женщиной, то разница показалась нам не такой уж большой, и мы поняли ее лишь впоследствии; правда, и парикмахер обидел нас, порекомендовав воспользоваться ластиком для наших бород. Потом мы встретили еще знакомых и вскоре так основательно напились, что обо всем позабыли. Вот почему мы ушли на фронт девственниками, и семнадцать из нас пали, так и не узнав, что такое женщина. Вилли и я потеряли потом невинность в Хутхульсте, во Фландрии, в каком-то кабачке, причем Вилли заразился триппером, попал в лазарет и таким образом избежал участия в сражении во Фландрии, где пали семнадцать девственников. Уже тогда мы убедились, что добродетель не всегда награждается. x x x Мы идем среди теплого сумрака летней ночи. Отто Бамбус держится поближе ко мне, ибо я — единственный, кто признается, что бывал в борделе. Остальные тоже бывали, но разыгрывают неведение, а единственный человек, утверждающий, что он там ежедневный гость, драматург Пауль Шнеевейс, творец замечательного в своем роде произведения «Адам», попросту врет: никогда он в таком доме не был. Руки у Отто потные. Он ожидает встретить там жриц наслаждения, вакханок и демонических хищниц и втайне побаивается, что вдруг у него вырвут печень или по меньшей мере кастрируют и затем увезут домой в «опеле» Эдуарда. Я успокаиваю Отто. — Повреждения наносятся не больше одного-двух раз в неделю, Отто, и они почти всегда гораздо более безобидные. Позавчера, например, Фрици оторвала гостю одно ухо; но, насколько мне известно, уши опять можно пришить или их заменяют целлулоидными, причем сходство такое, что не отличишь. — Ухо? — Отто останавливается. — Разумеется, есть дамы, которые не отрывают ушей, — отвечаю я. — Но ведь с такими ты не хочешь знакомиться. Ты ведь хочешь иметь первобытную женщину, во всем ее стихийном великолепии. — Ухо — это довольно серьезная жертва, — заявляет Отто; он похож на потеющую жердь и то и дело протирает стекла своего пенсне. — Поэзия требует жертв. С оторванным ухом ты стал бы действительно полнокровным лириком. Пошли! — Да, но ухо! Ведь сразу будет заметно! — Если бы мне предоставили выбор, — говорит Ганс Хунгерман, — я предпочел бы, чтобы мне оторвали ухо, чем кастрировали. — Что? — Отто снова останавливается. — Да вы просто шутите! Этого же не может быть! — Нет, бывает! — настойчиво говорит Хунгерман. — Страсть на все способна. Но ты, Отто, успокойся: кастрация — дело подсудное. Женщине дают за это, по крайней мере, несколько месяцев тюрьмы — так что ты непременно будешь отомщен. — Глупости! — запинаясь, произносит Бамбус и заставляет себя улыбнуться. — Вы просто морочите мне голову своими дурацкими шутками! — А зачем нам морочить тебе голову? — отвечаю я. — Это было бы низостью. Поэтому я и рекомендую твоему вниманию именно Фрици. У нее своеобразный фетишизм: когда ею овладевает страсть, она судорожно хватается обеими руками за уши партнера. И ты можешь быть с нею абсолютно спокоен, что больше ни в каком месте не получишь повреждений. Ведь третьей руки у нее нет. — Зато есть еще две ноги, — подхватывает Хунгерман. — Ногами женщины иногда просто чудеса делают. Они отращивают ногти и потом оттачивают их. — И все вы врете, — говорит Отто с тоской. — Бросьте наконец городить вздор! — Слушай, — говорю я. — Мне не хочется, чтобы тебя искалечили. Правда, эмоционально ты обогатишься новым опытом, но душевные силы утратишь и лирика твоя от этого очень пострадает. У меня тут есть карманная пилка для ногтей, маленькая удобная вещица, предназначенная для бонвивана, который всегда должен быть элегантен. Сунь ее в карман. А потом держи зажатой в ладони или предварительно спрячь под матрац. Если ты заметишь, что тебе грозит серьезная опасность, достаточно легкого, безвредного укола в зад. И вовсе не нужно, чтобы текла кровь, Фрици сейчас же выпустит тебя. Каждый человек, даже если его куснет комар, сейчас же потянется рукой к укушенному месту — это один из основных законов жизни. А тем временем ты удерешь. Я вынимаю из кармана футлярчик красной кожи, в котором лежат гребень и пилка для ногтей. Это еще подарок Эрны, предательницы. Гребень — имитация черепахового. Когда я извлекаю его из футляра, во мне поднимается волна запоздалого гнева. — Дай мне и гребень, — говорит Отто. — Да ведь гребнем ты же не можешь ударить ее, о невинный сатир, — замечает Хунгерман. — Это не оружие в борьбе полов. Он сразу сломается о напрягшуюся плоть менады. — Не буду я им наносить удары. Я потом просто причешусь. Мы с Хунгерманом переглядываемся, Бамбус, видимо, нам уже не верит. — У тебя есть с собой хоть несколько перевязочных пакетов? — спрашивает меня Хунгерман. — Они не понадобятся. У хозяйки целая аптека. Бамбус снова останавливается. — Все это чепуха. А вот как насчет венерических заболеваний? — Сегодня суббота. Сегодня после обеда все дамы прошли осмотр. Нет никакой опасности, Отто. — И все-то вы знаете! Да? — Мы знаем то, что в жизни знать необходимо, — отвечает Хунгерман. — И обычно эти знания совсем не то, чему нас учат в школах и разных пансионах. Поэтому из тебя и получился такой уникум, Отто. — Мне дали слишком религиозное воспитание, — вздыхает Бамбус. — Пока я рос, меня все время пугали адом и сифилисом. Ну как тут создавать сочную, земную лирику? — Тебе следовало бы жениться. — Это мой третий комплекс. Страх перед браком. Моя мать свела моего отца в могилу. И только одними слезами. Разве это не удивительно? — Нет, — отвечаем мы с Хунгерманом одновременно и по этому случаю жмем друг другу руку, примета, означающая, что мы непременно проживем еще семь лет. А жизнь, хорошая или плохая, все равно есть жизнь, это замечаешь, только когда вынужден ею рисковать. x x x Перед тем как войти в этот с виду столь уютный дом, с его тополями, красным фонарем и цветущими геранями на окнах, мы делаем несколько глотков водки, чтобы подкрепиться. Прихваченную с собой бутылку пускаем вкруговую. Даже Эдуард, который уехал вперед на своем «опеле» и ждет нас, выпил с нами; ему так редко перепадает даровое угощение, что теперь он пьет с наслаждением. Та же водка, которая сейчас обходится нам примерно в десять тысяч марок за стаканчик, через минуту будет в борделе стоить сорок тысяч, — поэтому мы и взяли ее с собой. До порога дома мы наводим экономию, а потом уже попадаем в руки мадам. Отто испытывает горькое разочарование. Вместо гостиной он ожидал увидеть восточную инсценировку: леопардовые шкуры, висячие светильники, душные ароматы; и хотя дамы одеты весьма легко, они скорее напоминают горничных. Он спрашивает меня шепотом, нет ли в доме негритянок или креолок. Я указываю на сухопарую брюнетку: — Вон та — креолка. Она пришла сюда прямо из тюрьмы. Убила своего мужа. Однако Отто не очень-то верит мне. Он оживляется только, когда входит Железная Лошадь. Это внушительная особа; на ней высокие зашнурованные ботинки, черное белье, нечто вроде костюма укротительницы львов, серая смушковая шапка, рот полон золотых зубов. Несколько поколений молодых поэтов и редакторов в ее объятиях сдавали экзамен на жизнь, поэтому и сегодня совет клуба предназначил для Отто именно ее. Или же Фрици. Мы настояли на том, чтобы Лошадь облеклась в свои пышные доспехи, и она не подвела нас. Когда мы знакомим ее с Отто, она озадачена. Вероятно, Железная Лошадь ожидала, что мы предложим ей существо более юное и свежее. А Бамбус точно сделан из бумаги, он бледен, тощ, прыщеват, с жидкой бородкой, и ему уже двадцать шесть. Кроме того, у него выступают капли пота, как у редьки, когда ее посолишь. Железная Лошадь раскрывает свою золотую пасть, добродушно усмехается и толкает дрожащего Бамбуса в бок. — Пойдем, угости коньячком, — миролюбиво говорит она. — А что стоит коньяк? — спрашивает Отто официантку. — Шестьдесят тысяч. — Сколько? — испуганно переспрашивает Хунгерман. — Сорок тысяч, и ни пфеннига больше! — Пфенниг, — замечает хозяйка, — давно я этого слова уже не слышала. — Сорок тысяч он стоил вчера, дорогуша, — заявляет Железная Лошадь. — Сорок тысяч он стоил еще сегодня утром. Я был здесь по поручению комитета. — Какого комитета? — Комитета по возрождению лирики через непосредственный опыт. — Дорогуша, — отвечает Железная Лошадь, — это было до объявления курса. — Это было после того, как в одиннадцать часов объявили курс. — Нет, до послеобеденного курса, — поддерживает ее хозяйка. — Не будьте такими скупердяями. — Шестьдесят тысяч — это уже по тому курсу доллара, который будет послезавтра, — говорю я. — Нет, завтра. С каждым часом ты приближаешься к нему. Успокойся! Курс доллара неотвратим, как смерть. Ты не можешь от него уклониться. Тебя, кажется, зовут Людвиг? — Рольф, — решительно отвечаю я. — Людвиг с войны не вернулся. Хунгерманом вдруг овладевает недоброе предчувствие. — А такса? — спрашивает он. — Как на этот счет? Ведь договорились на двух миллионах. С раздеванием и получасовым разговором потом. Разговор этот для нашего кандидата очень важен. — Три, — флегматично заявляет Железная Лошадь. — И то дешево. — Друзья, нас предали! — вопит Хунгерман. — А ты знаешь, сколько теперь стоят высокие ботинки, чуть не до самой задницы? — спрашивает Железная Лошадь. — Два миллиона и ни сантима больше. Если даже в таком месте нарушается договоренность, значит, мир идет к гибели! — Договоренность! Какая может быть договоренность, если курс шатается, точно пьяный? Тут поднимается Маттиас Грунд, который, как автор книги о смерти, до сих пор хранил молчание. — Это первый бордель, зараженный национал-социализмом! — заявляет он в бешенстве. — Значит, по-вашему, договоры — просто клочки бумаги? Да? — И договоры, и деньги, — несокрушимо отвечает Железная Лошадь. — Но высокие ботинки — это высокие ботинки, а черное прозрачное белье — это черное прозрачное белье. И цены на них — сумасшедшие. Почему вам нужно для вашего причастника непременно даму первого сорта? Это ведь как при похоронах — можно с плюмажами, а можно без. Для него хорош будет и второй сорт! Возразить на это нечего. Дискуссия достигла мертвой точки. Вдруг Хунгерман замечает, что Бамбус выпил не только свой коньяк, но и рюмку Лошади. — Мы пропали, — заявляет он. — Придется заплатить ту сумму, которую от нас требуют эти гиены с Уолл-стрит. Нельзя было нас так подводить, Отто! А теперь мы вынуждены оформить твое вступление в жизнь гораздо проще. Без плюмажей и только с одной чугунной лошадью. К счастью, в эту минуту появляется Вилли. Он с чисто спортивным интересом относится к превращению Отто в мужчину и, не дрогнув ни одним мускулом, оплачивает разницу. Потом заказывает водки для всех и сообщает, что заработал сегодня на своих акциях двадцать пять миллионов. Часть этих денег он намерен прокутить. — А теперь убирайся отсюда, мальчик, — заявляет он Отто. — И возвращайся к нам мужчиной. Я подсаживаюсь к Фрици. Прошлое давно позабыто; с тех пор как ее сын погиб на фронте, она уже не считает нас мальчиками. Он был унтер-офицером и убит за три дня до перемирия. Мы беседуем о довоенных временах. Она рассказывает мне, что ее сын учился музыке в Лейпциге. Он мечтал стать гобоистом. Рядом с нами дремлет толстенная мадам, огромный дог положил ей голову на колени. Вдруг сверху доносится отчаянный вопль. Потом мы слышим какую-то возню, врывается Отто в одних кальсонах, а за ним мчится разъяренная Железная Лошадь и на ходу колотит его жестяным тазом. Отто несется, как бегун на состязании, он вылетает через дверь на улицу, а мы втроем задерживаем Железную Лошадь. — Сопляк проклятый! — восклицает она, задыхаясь. — Ножом вздумал колоть меня! — Да это не нож, — говорю я, догадавшись, в чем дело. — Что? — Железная Лошадь круто поворачивается и показывает нам красное пятно, проступившее сквозь черное белье. — Кровь же не идет. Он просто ткнул пилкой для ногтей. — Пилкой? — Лошадь изумленно смотрит на меня. — Ну, этого со мной еще не бывало! И вдобавок поганец колет меня, а не я его! Что я, даром получаю свои высокие ботинки? А моя коллекция хлыстов мне тоже ничего не стоила? Я вела себя вполне прилично, хотела в виде прибавки дать ему маленькую порцию садизма и легонько стегнула по его мослам, а эта очкастая змея набрасывается на меня с пилкой! Садист! На черта мне нужен садист? Мне — мечте мазохистов! Нет, так оскорбить женщину! Мы успокаиваем ее с помощью порции доппель-кюммеля. Потом ищем Бамбуса. Он стоит за кустом сирени и ощупывает себе голову. — Иди сюда, Отто, опасность миновала, — кричит Хунгерман. Но Бамбус не желает возвращаться. Он требует, чтобы мы выбросили ему его одежду. — Не будет этого! — заявляет Хунгерман. — Три миллиона — это три миллиона! Мы за тебя уплатили вперед! — Потребуйте деньги обратно! Я не позволю избивать себя! — Настоящий кавалер никогда не потребует от дамы денег обратно. А мы сделаем из тебя настоящего кавалера, даже если бы пришлось для этого проломить тебе голову. Удар хлыстом был просто любезностью. Железная Лошадь — садистка. — Что такое? — Она — суровая массажистка. Мы просто забыли предупредить тебя. Но ты бы радоваться должен, что удалось испытать такую штуку. В провинции это редкость. — Ничуть я не рад. Киньте мне мои вещи. Он одевается за сиреневым кустом, и нам все же удается затащить его обратно. Мы даем ему выпить, но его никакими силами не заставишь выйти из-за стола. Он уверяет, что у него прошло настроение. В конце концов Хунгерман договаривается с Железной Лошадью и с мадам. Бамбусу дается право в течение следующей недели вернуться сюда без всякой приплаты. Мы продолжаем пить. Через некоторое время я замечаю, что Отто, несмотря ни на что, загорелся. Он теперь время от времени поглядывает на Железную Лошадь и совершенно не интересуется остальными дамами. Вилли опять заказывает кюммель. Через несколько минут исчезает Эдуард. Он появляется вновь через полчаса весь потный и уверяет, что ходил погулять. Постепенно кюммель оказывает свое действие. Отто Бамбус вдруг извлекает из кармана карандаш и бумагу и тайком что-то записывает. Я заглядываю ему через плечо. «Тигрица» — читаю я заглавие. — Не лучше ли еще подождать немного с твоими свободными ритмами и гимнами? — спрашиваю я. Он качает головой: — Первое, самое свежее впечатление — это главное. — Но ведь все твои впечатления сводятся к тому, что тебя стеганули кнутом по заду и несколько раз стукнули тазом по голове? Что тут тигриного? — Уж это предоставь знать мне! — Бамбус пропускает рюмку кюммеля через свои растрепанные усы. — Теперь вступает в силу воображение! Я уже весь цвету стихами, точно куст розами. Да нет, что куст роз? Словно орхидея в джунглях! — Ты считаешь свой опыт достаточным? Отто бросает на Железную Лошадь взгляд, исполненный страсти и ужаса. — Не знаю. Но на маленький томик в картонном переплете, во всяком случае, хватит. — Выскажись определеннее: ведь за тебя внесено три миллиона. Если ты их не используешь, лучше мы их пропьем. — Лучше пропьем. Бамбус опять опрокидывает рюмку кюммеля. Мы впервые видим его пьющим. Раньше он боялся алкоголя, как чумы, особенно водки. Его лирика процветала с помощью кофе и смородинной настойки. — Каков наш Отто? — обращаюсь я к Хунгерману. — Видимо, подействовал жестяной таз. — Сущие пустяки! — орет Отто. Он выпил еще рюмку кюммеля и ущипнул в ляжку Железную Лошадь, которая как раз проходила мимо. Лошадь останавливается, точно сраженная молнией. Потом медленно повертывается и разглядывает Отто, словно перед ней редкое насекомое. Мы вытягиваем руки, чтобы предотвратить удар, который должен последовать. Для дамы в таких ботинках подобный щипок — непристойное оскорбление. Отто встает, пошатываясь, в его близоруких глазах отсутствующая улыбка, он обходит Лошадь и совершенно неожиданно дает ей звонкий шлепок по черному белью. Воцаряется тишина. Все ждут, что сейчас произойдет убийство. А Отто беспечно усаживается на свое место, кладет голову на руки и мгновенно засыпает. — Никогда не убивай спящего, — увещевает Хунгерман Железную Лошадь. — Это одиннадцатая заповедь Божья. Железная Лошадь раскрывает свою пасть и беззвучно усмехается. Все ее золотые коронки сверкают. Потом она проводит рукой по жидким мягким волосам Отто. — Ах, люди, люди! — говорит Лошадь. — Такой молодой — и такой дуралей! Мы отбываем. Хунгермана и Бамбуса Эдуард отвозит в город на своем «опеле». Шумят тополя. Доги лают. Железная Лошадь стоит у окна первого этажа и машет нам своей казацкой шапкой. Над борделем стоит бледная луна. Маттиас Грунд, автор книги о смерти, вдруг вылезает впереди нас из канавы, на дне которой течет ручей. Он вообразил, что перейдет через нее, как Христос прошел по водам Генисаретского озера. Но это оказалось ошибкой. Вилли шагает рядом со мной. — Что за жизнь! — восклицает Вилли мечтательно. — И подумать только, что фактически зарабатываешь деньги пока спишь! Завтра окажется, что доллар опять поднялся, а за ним, как бойкие обезьяны, полезут следом и акции! — Не отравляй нам вечер. Где твоя машина? Она тоже родит детей, как твои акции? — Ее взяла Рене. Она хвастает ею. В перерыве между двумя программами возит кататься своих коллег из «Красной мельницы». Они лопаются от зависти. — Вы поженитесь? — Мы обручены, — заявляет Вилли. — Если ты знаешь, что это такое. — Могу себе представить. — Чудно! — продолжает Вилли. — Она теперь мне очень часто напоминает нашего обер-лейтенанта Гелле, этого проклятого живодера, он зверски мучил нас, пока мы не были допущены к героической смерти. И вот теперь, в темноте, я вспоминаю об этом. И для меня — жуткое наслаждение схватить его мысленно за шиворот и опозорить. Вот уж никогда не думал, что такая мысль доставит мне удовольствие, можешь поверить! — Верю. Мы идем между темными цветущими садами. Доносится запах неведомых цветов. — «Как сладко дремлет на холмах весною лунный свет…» — декламирует кто-то и поднимается с земли, словно призрак. Это Хунгерман. Он вымок, так же как и Маттиас Грунд. — Что случилось? — спрашиваю я. — У нас дождя не было. — Эдуард высадил нас. Нашел, что мы поем слишком громко. Ну, как же, почтенный хозяин гостиницы! Когда я хотел слегка освежить голову Отто, мы оба упали в ручей. — Вы тоже? А где же Отто? Он ищет Маттиаса Грунда? — Он ловит рыбу. — Что? — Черт! — возмущается Хунгерман. — Надеюсь, он не свалился в воду? Он же не умеет плавать. — Чепуха. Глубина ручья не больше метра. — Отто способен и в луже захлебнуться. Он слишком любит свое отечество. Мы находим Бамбуса на мостике через ручей, он держится за перила и проповедует рыбам. — Тебе нехорошо, Франциск? — спрашивает Хунгерман. — Ну да, — отвечает Бамбус и хихикает, как будто все это безумно смешно. Потом начинает стучать зубами. — Холодно, — бормочет он. — Я не способен жить под открытым небом. Вилли вытаскивает из кармана бутылку с кюммелем. — А кто вас опять спасает… предусмотрительный дядя Вилли спасет вас от воспаления легких и холодной смерти. — Жалко, что с нами нет Эдуарда, — говорит Хунгерман. — Вы тогда тоже могли бы его спасти и войти в компанию с Валентином Бушем. Спасители Эдуарда. Это его сразило бы. — Бросьте дурацкие остроты, — заявляет Валентин, который стоит позади него. — Капитал должен быть для вас чем-то священным, или вы коммунист? Я ни с кем не делюсь. Эдуард принадлежит мне. Все мы пьем. Кюммель сверкает в лунном свете, как желтый бриллиант. — Ты еще хотел куда-то зайти? — спрашиваю я Вилли. — В певческий союз Бодо Леддерхозе. Пойдемте со мной. Там вы можете обсушиться. — Замечательно, — говорит Хунгерман. Никому не приходит в голову, что гораздо проще было бы отправиться домой. Даже поэту, воспевшему смерть. Кажется, что сегодня вечером жидкость обладает особой притягательной силой. Мы идем дальше вдоль ручья. Лунный свет поблескивает в воде. Луну можно пить — кто и когда говорил об этом? XV Духота позднего лета повисла над городом, курс доллара поднялся еще на двести тысяч марок, голод усиливается, цены подскочили, а в целом — все очень просто: цены растут быстрее, чем заработная плата, поэтому та часть народа, которая существует на заработную плату, жалованье, мелкие доходы и пенсии, погружается все больше в безысходную нужду, а другая захлебывается в неустойчивом богатстве. Правительство же ничего не предпринимает. Инфляция для него выгодна: благодаря ей оно аннулирует свои долги, а что при этом оно теряет доверие народа — никто не замечает. Мавзолей, заказанный фрау Нибур, готов. Он ужасен — какая-то каменная будка с пестрыми стеклами, бронзовыми цепями и усыпанной гравием дорожкой, хотя скульптурных работ, которые я расписывал вдове, мы не произвели. Но теперь она вдруг не желает его принимать. Она стоит посреди двора, в руках у нее яркий зонтик, на голове соломенная шляпка с блестящими вишнями, на шее ожерелье из поддельного жемчуга. Рядом с ней стоит какой-то субъект в узковатом клетчатом костюме и в гетрах. Гром грянул, срок траура прошел, и фрау Нибур помолвлена. К Нибуру она вдруг стала совершенно равнодушна. Имя субъекта Ральф Леман, и он называет себя консультантом по делам промышленности. Для столь элегантного имени и профессии его костюм, пожалуй, слишком поношен. Но галстук новый, а также оранжевые носки — вероятно, это первые подарки счастливой невесты. Сражение продолжается с переменным успехом. Вначале фрау Нибур утверждает, что она не заказывала мавзолей. — У вас есть письменный договор? — вопрошает она торжествующе. У нас нет письменного договора. Георг кротко отвечает, что в нашем деле это и не нужно. Когда речь идет о смерти, полагаешься на верность людей своему слову. Кроме того, у нас найдется десяток свидетелей. Своими требованиями фрау Нибур совсем заморочила голову и нашим каменотесам, и нашему скульптору, и всем нам. Да и аванс мы получили. — Вот в том-то и дело, — заявляет фрау Нибур с удивительной последовательностью. — Аванс мы хотим получить обратно. — Значит, вы заказали мавзолей? — Я его не заказывала. Я только дала аванс. — Ну что вы на это скажете, господин Леман? — спрашиваю я. — Как консультант по делам промышленности? — Бывает и так, — отзывается Ральф рыцарским тоном и пытается объяснить нам разницу. Но Георг прерывает его. Он заявляет, что на аванс тоже нет письменного документа. — Как? — обращается Ральф к фрау Нибур. — Эмилия, ты не взяла расписки? — Да я не знаю… — запинается фрау Нибур. — Кто же знал, что эти люди вздумают утверждать, будто я не давала аванса! Такие обманщики! — Какая низость! Эмилия вдруг виновато съеживается. Ральф в бешенстве смотрит на нее. Он внезапно перестает быть рыцарем. Боже праведный, думаю я, сначала у нее был кит, теперь она поймала акулу. — Никто и не утверждает, что вы не дали аванса, — замечает Георг. — Мы только говорим, что никаких письменных документов нет ни на заказ, ни на аванс. Ральф облегченно вздыхает: — Ну вот! — Впрочем, — заявляет Георг, — мы готовы взять мавзолей обратно, если он вам не нужен. — Ну вот, — повторяет Ральф. Фрау Нибур радостно кивает. Я с изумлением смотрю на Георга. Ведь мавзолей окажется вторым сторожем нашего склада, братом обелиска. — А как же аванс? — спрашивает Ральф. — Аванс, конечно, пропадет, — говорю я. — Так всегда делается. — Что? — Ральф одергивает жилет и выпрямляется. Я замечаю, что и брюки ему слишком узки и коротки. — Вы что, смеетесь? — восклицает он. — Так у нас не делается! — У нас тоже так не делается. Обычно наши клиенты берут то, что заказывают. — Да мы же ничего не заказывали, — вмешивается Эмилия в новом порыве отваги. Вишни на ее шляпе подскакивают. — Кроме того, вы заломили слишком высокую цену. — Спокойно, Эмилия, — рычит Ральф. Она съеживается, испуганная и восхищенная столь пылкой мужественностью. — Не забудьте, что существует суд, — угрожающе добавляет Ральф. — Надеемся. — Вы, вероятно, сохраните булочную и после замужества? — спрашивает Георг Эмилию. Эмилия так напугана, что без слов смотрит на своего жениха. — Ясно, — отвечает Ральф. — Конечно, наряду с нашей промышленной конторой. А что? — Булочки и пирожные были там особенно вкусны. — Спасибо, — жеманно благодарит Эмилия. — Так как же насчет аванса? — Я хочу предложить вам вот что, — говорит Георг и вдруг пускает в ход всю свою обаятельность. — Доставляйте нам в течение месяца каждое утро двенадцать булочек и каждый вечер шесть кусков фруктового торта, тогда мы в конце месяца вернем вам аванс, а мавзолей можете не брать. — Ладно, — тут же соглашается фрау Нибур. — Спокойствие, Эмилия. — Ральф тычет ее в бок. — Конечно, у вас губа не дура! — язвительно отвечает он Георгу. — Вернете через месяц! А что тогда будут стоить эти деньги? — Ну так берите памятник, — отвечаю я. — Мы не возражаем. Борьба продолжается еще с четверть часа. Потом мы договариваемся. Мы возвращаем немедленно половину аванса, остальные — через две недели. Поставки натурой будут выполняться. Ральф против нас бессилен. Инфляция вдруг оказывается нам на руку. Для суда цифры остаются цифрами, они не меняются, невзирая на то, что стоит за ними. Если бы Ральф потребовал возвращения аванса через суд, Эмилия получила бы свои деньги, может быть, не раньше, как год спустя, притом ту же сумму, к тому времени совершенно обесцененную. Теперь я понимаю Георга: мы выпутаемся из этой истории очень удачно. Самый аванс в тот день, когда мы его получили, уже стоил только часть своего номинала. — Но что мы будем делать с мавзолеем? — спрашиваю я, после того как жених с невестой удалились. — Используем как личную часовню? — Мы слегка изменим крышу. Курт Бах может посадить на нее скорбящего льва или марширующего солдата, в крайнем случае — даже ангела или плачущую Германию, два окна вынем и вставим вместо них мраморные плиты, на которых можно высечь имена, и таким образом мавзолей станет… Он смолкает. — …скромным памятником павшим воинам, — уточняю я. — Курт Бах не умеет делать ни стоячих ангелов, ни солдат, ни фигуры Германии. Самое большее — их барельеф. Придется нам ограничиться нашими старыми львами. Но для них крыша слишком узка. Лучше орел. — Зачем? Лев может свесить одну лапу на постамент. Тогда он поместится. — А как насчет бронзового льва? Фабрика металлических изделий выпускает бронзовых животных любого размера. — Пушка… — задумчиво бормочет Георг. — Разбитая пушка — это было бы нечто новое. — Годится только для деревни, где все павшие были артиллеристами. — Слушай, — обращается ко мне Георг. — Отдайся игре воображения. Сделай несколько рисунков, по возможности больших и в красках. Тогда посмотрим. — А что, если бы нам ввести в композицию и обелиск? Мы одним выстрелом убили бы двух зайцев. Георг смеется. — Если это тебе удастся, я закажу для тебя в виде премии целый ящик Рейнгартсхаузена 1921 года. Не вино, а мечта. — Лучше бы ты выдавал его по бутылке авансом. Тогда скорей придет и вдохновение. — Хорошо, начнем с одной. Пошли к Эдуарду. x x x Увидев нас, Эдуард, как обычно, мрачнеет. — Радуйтесь, господин Кноблох, — говорит Георг и вытаскивает из кармана толстую пачку банкнотов. — Сегодня вас приветствуют наличные. Лицо Эдуарда светлеет. — В самом деле? Что ж, когда-нибудь они должны появиться. Желаете столик у окна? В погребке опять сидит Герда. — Ты тут что — постоянный гость? — кисло осведомляюсь я. Она непринужденно смеется: — Я тут по делу. — По делу? — Ну да, по делу, господин следователь, — повторяет Герда. — Разрешите на этот раз пригласить вас пообедать с нами? — говорит Георг и толкает меня локтем, чтобы я не вел себя, как упрямый мул. Герда смотрит на нас. — Второй раз мне, наверное, уж не удастся вас пригласить, как вы думаете? — Определенно нет, — отвечаю я, но не могу удержаться и добавляю: — Эдуард скорее откажется от помолвки. Она смеется и не отвечает. На ней очень хорошенькое платьице из коричневого натурального шелка. Каким же я был ослом! — думаю я. — Ведь передо мной в образе Герды сидит сама жизнь, а я, в своей туманной мании величия, не догадался об этом! Появляется Эдуард и снова мрачнеет, увидев нас в обществе Герды. Он явно что-то подсчитывает и решает. Он думает, что мы наврали и опять намерены поживиться за его счет. — Мы пригласили фрейлейн Шнейдер пообедать с нами, — заявляет Георг. — Мы празднуем конфирмацию Людвига. Он постепенно созревает и становится мужчиной. Уже не считает, что мир существует только ради него. Георг пользуется большим авторитетом, чем я. Лицо Эдуарда снова проясняется. — Есть восхитительные цыплята! — он вытягивает губы, словно намереваясь свистнуть. — Пришли нам спокойно обычный обед, — говорю я. — У тебя всегда все исключительное. И бутылку Рейнгартсхаузена 1921 года! Герда поднимает глаза. — Вино за обедом? Да вы что — в лотерею выиграли? Тогда почему вы больше не приходите в «Красную мельницу»? — Нам достался очень маленький выигрыш, — отвечаю я. — Разве ты все еще там выступаешь? — А ты и не знал? Стыдно! Эдуард вот знает. Правда, у меня был двухнедельный перерыв. Но с первого начинается новый ангажемент. — Тогда мы придем, — заявляет Георг. — Даже если бы пришлось заложить мавзолей. — Я видела там вчера вечером твою подругу, — говорит мне Герда. — Эрну? Она не моя подруга. С кем она была? Герда смеется. — А какое тебе дело, раз она уже не твоя подруга? — Очень большое дело, — отвечаю я. — Пройдет немало времени, прежде чем перестанешь вздрагивать, хотя бы механически, как лягушечья лапа от гальванического тока. Только если окончательно расстанешься с человеком, начинаешь по-настоящему интересоваться всем, что его касается. Таков один из парадоксов любви. — Ты слишком много думаешь. Это вредно во всех случаях. — Он думает неправильно, — замечает Георг. — Его ум только тормозит его чувства, вместо того чтобы идти впереди. — До чего же вы все умные, мальчики! — замечает Герда. — А радости-то у вас в жизни хоть когда-нибудь бывают? Мы с Георгом переглядываемся. Георг смеется. Я ошарашен. — Думать — вот что для нас радость, — отвечаю я и при этом отлично знаю, что лгу. — Эх, вы, бедняги! Тогда хоть питайтесь как следует! Рейнгартсхаузен помогает нам выйти из положения. Эдуард сам открывает бутылку и дегустирует вино. Он изображает из себя знатока, проверяющего, не отдает ли вино пробкой. Затем наливает себе бокал до краев. — Excellent[11] — восклицает он с французским произношением, полощет горло вином и щурится от удовольствия. — Настоящим знатокам вина достаточно нескольких капель, — говорю я. — Мне — нет, и не при таком вине. Да и подать вам мне хочется самое лучшее. Мы не отвечаем; свой козырь мы пока держим в резерве. За себя и за Герду мы заплатим теми же неистощимыми талонами. Эдуард разливает вино по бокалам. — Вы что же не предложите и мне стаканчик? — нагло спрашивает он. — Позднее, — отвечаю я. — Мы выпьем не только одну бутылку. А за обедом ты мешаешь, оттого что каждому в рот смотришь, как пес. — Только когда вы, как паразиты, орудовали вашими талонами. — Эдуард, приплясывая, вертится вокруг Герды, словно учитель средней школы, который учится танцевать вальс. Герда едва сдерживает приступ смеха. Я толкнул ее под столом, и она сразу поняла, что мы для Эдуарда держим в резерве. — Кноблох! — вдруг рявкает сочный командирский бас. Эдуард вздрагивает, словно ему неожиданно дали пинка в зад. За его спиной, непринужденно улыбаясь, стоит на этот раз сама Рене де ла Тур. Он сдерживает готовое вырваться ругательство. — И почему я каждый раз попадаюсь! — Не сердись, — говорю я. — Это в тебе отзывается твоя верная немецкая кровь. Самое благородное наследие твоих послушных предков. Дамы приветствуют друг друга с понимающей улыбкой опытных уголовных сыщиков. — На тебе прехорошенькое платье, Герда, — воркует Рене. — Жаль, что я не могу носить такие фасоны. Я слишком для них худа. — Пустяки, — отвечает Герда, — я считаю, что прошлогодняя мода была элегантнее. Особенно эти восхитительные туфли из кожи ящерицы, в которых ты сейчас. Они с каждым годом нравятся мне все больше. Я заглядываю под скатерть. На Рене действительно туфли из кожи ящерицы. Как Герда их разглядела, сидя за столом, — одна из вечных загадок женской природы. Просто непостижимо, почему эти особые таланты слабой половины человечества не используются более практичным образом — например, в артиллерии для наблюдений за противником из корзины привязанного воздушного шара или для других столь же культурных целей. Болтовню прерывает Вилли. Он — прекрасное видение в светло-сером: костюм, рубашка, галстук, носки, замшевые перчатки, и над ними, словно извержение Везувия — копна огненно-рыжих волос. — Вина! — бросает он. — Что это, могильщики кутят? Они пропивают горе чьей-то семьи! Приглашаете? — Мы свое вино заработали не на бирже, как ты, паразит, спекулирующий на достоянии народа, — отвечаю я. — Однако мы охотно разделим наше вино с мадемуазель де ла Тур. Каждого, кто способен напугать Эдуарда, мы примем так же охотно. Эти слова вызывают у Герды взрыв веселости. Она снова толкает меня под столом. Я чувствую, что ее колено прижимается к моему колену. Волна крови приливает к моему затылку. Мы вдруг превратились в двух заговорщиков. — Вы наверняка сегодня еще напугаете Эдуарда, — говорит Герда. — Когда он явится со счетом. Я чую. У меня дар ясновидения. Все, что она говорит, словно по мановению волшебной палочки, приобретает другой смысл. Что же случилось? — спрашиваю я себя. Или это трепетная любовь влияет на мою щитовидную железу? Или извечная радость, когда удается отбить что-нибудь у другого? Зал ресторана вдруг перестает быть сараем с тяжелым запахом кухни, — он становится качелями, которые с чудовищной быстротой проносятся через вселенную. Я смотрю в окно и удивляюсь, что городская сберкасса все еще находится на том же месте. А должна была бы, и без колена Герды, давно уже исчезнуть, снесенная волнами инфляции. Однако камни и бетон, как видно, долговечнее, чем люди и множество их деяний. — Замечательное вино, — говорю я. — А каким оно станет через пять лет! — Старым, — заявляет Вилли, который в винах ничего не смыслит. — Еще две бутылочки, Эдуард! — Почему две? Выпьем сначала одну, потом другую. — Хорошо! Пейте свою! А мне, Эдуард, прошу дать как можно скорее бутылку шампанского! Эдуард улетает стрелой, словно смазанная маслом молния. — В чем дело, Вилли? — спрашивает Рене. — Ты воображаешь, что увильнешь от меховой шубки, если напоишь меня пьяной? — Получишь ты свою шубку! Мой поступок сейчас преследует более высокую цель. Воспитательную! Ты не понимаешь этого, Людвиг? — Нет. Я предпочитаю вино шампанскому. — Ты действительно меня не понимаешь? Да вон смотри там, третий стол за колонной. Не видишь щетинистую кабанью голову, коварные, как у гиены, глаза, выпяченную цыплячью грудь? Видишь палача нашей юности? Я ищу глазами описанное Вилли зоологическое диво и без труда нахожу его. Оказывается, это директор нашей гимназии; правда, он постарел и облез, но это, бесспорно, он. Еще семь лет назад он заявил Вилли, что тот кончит виселицей, а мне гарантировано бессрочное тюремное заключение. Он тоже нас заметил. Прищурив воспаленные глаза, смотрит он на нас, и теперь я догадываюсь, почему Вилли заказал шампанское. — Щелкни пробкой как можно громче, Эдуард, — приказывает Вилли. — Это не аристократично. — Шампанское пьют не ради аристократизма; его пьют, чтобы придать себе важности. Вилли берет у Эдуарда из рук бутылку и встряхивает ее. Вылетая, пробка щелкает, как пистолетный выстрел. В зале на миг воцаряется тишина. Щетинистая кабанья голова настораживается. Вилли стоит во весь рост у стола и, держа бутылку в правой руке, наливает вино всем нам в бокалы. Шампанское пенится, волосы Вилли пламенеют, лицо сияет. Он пристально смотрит, не сводя глаз с Шиммеля, нашего бывшего директора, и Шиммель, словно загипнотизированный, тоже смотрит на него, не отрываясь. — Оказывается, подействовало, — шепчет Вилли. — Я уж подумал, что он будет нас игнорировать. — Его страсть — муштра, — отвечаю я, — и он не может нас игнорировать. Для него мы останемся учениками, даже когда нам стукнет шестьдесят. Посмотри, как он раздувает ноздри! — Не ведите себя точно двенадцатилетние мальчишки! — говорит Рене. — А почему бы и нет! — возражает Вилли. — Стать старше мы еще успеем. Рене смиренно воздевает руки с аметистовым кольцом. — И такие молокососы защищали наше отечество! — Вернее, воображали, что защищают, — говорю я. — Пока не поняли, что защищают они только часть отечества, ту, которая лучше провалилась бы к черту и с нею вместе такие вот националистические кабаньи головы! Рене смеется: — Вы же защищали страну мыслителей и поэтов, не забывайте! — Страну мыслителей и поэтов защищать незачем, разве что от таких же кабаньих голов и им подобных, которые держат мыслителей и поэтов в тюрьмах, пока те живы, а потом делают из них для себя рекламу. Герда наклоняется ко мне. — Сегодня жаркая перестрелка, верно? Она опять толкает меня под столом. Я сразу как бы слезаю с ораторской трибуны и опять оказываюсь на качелях, пролетающих над всем миром. Ресторанный зал — часть космоса, и даже у Эдуарда, который хлещет шампанское, как воду, чтобы увеличить счет, вокруг головы, как у святого, возникло пыльное сияние. — Пойдем потом вместе? — шепчет Герда. Я киваю. — Идет! — восторженно шепчет Вилли. — Я так и знал! Кабан, как видно, не выдержал. Он поднялся на задние ноги и направляется, моргая, к нашему столу. — Хомейер, если я не ошибаюсь? — говорит он. Вилли сел. Он не встает. — Простите? — спрашивает он. Шиммель уже сбит с толку. — Ведь вы бывший ученик Хомейер? Вилли осторожно ставит бутылку на стол. — Простите, баронесса, — обращается он к Рене. — Кажется, этот человек имеет в виду меня. — Он повертывается к Шиммелю. — Чем могу служить? Что вам угодно, милейший? На миг Шиммель опешил. Он, вероятно, и сам хорошенько не знает, что хотел сказать. Искреннее и неудержимое возмущение привело добродетельного педанта к нашему столу. — Бокал шампанского? — любезно предлагает Вилли. — Узнайте, как живут другие люди! — Что это вы придумали? Я ведь не развратник! — Как угодно, — отвечает Вилли. — Но что же тогда вам здесь нужно? Вы нам мешаете! Неужели вы не видите? Шиммель мечет в него яростный взгляд. — Разве так уж необходимо, — каркает он, — чтобы бывшие ученики вверенной мне гимназии среди бела дня устраивали оргии? — Оргии? — Вилли изумленно смотрит на него. — Прошу еще раз прощения, баронесса, — обращается он к Рене. — Этот невоспитанный человек — впрочем, это господин Шиммель, я его теперь узнал… — Вилли изящно представляет их друг другу, — баронесса де ла Тур… — Рене благосклонно наклоняет кудрявую голову. — Он полагает, будто мы устроили оргию, потому что в день вашего рождения выпили по бокалу шампанского. Шиммель слегка смущен — поскольку такому человеку доступно смущение. — День рождения? — повторяет он скрипучим голосом. — Ну да… все же это маленький городок… и в качестве бывшего ученика вы могли бы… Кажется, он готов против воли дать нам отпущение грехов. Баронесса де ла Тур все же произвела впечатление на старого обожателя аристократической касты. Вилли торопливо вмешивается: — В качестве ваших бывших учеников нам следовало выпить уже утром, за кофе, одну-две рюмки водки, тогда мы хоть раз узнали бы, что такое радость. Это слово никогда не стояло в ваших учебных планах, палач молодежи! Ведь вы, старый козел, одержимый долгом, так испакостили нам жизнь, что нам режим пруссаков казался свободой. Вы, унылый фельдфебель немецких сочинений! Только из-за вас стали мы развратниками! Один вы несете ответственность за все это! А теперь — проваливайте отсюда, вы, унтер-офицер скуки! — Но это же… — заикаясь, бормочет Шиммель. Он покраснел, как помидор. — Идите домой и хоть раз примите ванну, вы, потеющая нога жизни! Шиммель задыхается. — Полиция! — наконец вопит он сдавленным голосом. — Наглые оскорбления… Я вам покажу… — Ничего вы не покажете, — заявляет Вилли. — Вы все еще воображаете, что мы ваши рабы на всю жизнь? Единственное, что вам предстоит, — это отвечать на Страшном Суде за то, что вы бесчисленным поколениям молодых людей внушали ненависть к Богу, ко всему доброму и прекрасному! Не хотел бы я при воскрешении из мертвых быть в вашей шкуре, Шиммель! Из-за одних пинков, которыми вас будет награждать хотя бы наш класс! А затем, конечно, вас ждет смола и пламя преисподней! Вы ведь так хорошо умеете их описывать! Шиммель совсем задыхается. — Вы еще услышите обо мне! — с трудом произносит он и делает крутой поворот, словно корвет, подхваченный бурей. — Шиммель! — вдруг рявкает позади него мощный командирский бас. — Что? Как вы изволили? Кто? — Его взор обшаривает соседние столики. — Вы не родственник самоубийцы Шиммеля? — щебечет голосок Рене. — Самоубийцы? Что это значит? Кто звал меня? — Ваша совесть, Шиммель, — говорю я. — Это же… Я жду, что сейчас на губах Шиммеля выступит пена. Какое наслаждение наконец увидеть, как этот мастер бесчисленных доносов вдруг теряет дар речи. Вилли поднимает бокал и обращается к нему: — Ваше здоровье, честная педагогическая гиена! И больше не подходите к чужим столам, чтобы читать людям нравоучения. Особенно в присутствии дам. Шиммель удаляется с каким-то особым шипением, словно в нем взорвалась не бутылка шампанского, а бутылка зельтерской. — Я же знал, что он нас в покое не оставит, — умиротворенно говорит Вилли. — Но ты показал высокий класс, — говорю я. — Как это тебя вдруг осенило вдохновение? Вилли усмехается: — Эту речь я произносил мысленно уже сотни раз! К сожалению, всегда наедине, без Шиммеля. Поэтому заучил ее наизусть! Ваше здоровье, дети! — Нет, надо же! — Эдуард мотает головой. — «Потеющая нога жизни»! Слишком уж страшный образ! Даже шампанское стало вдруг отдавать потными ногами. — Оно и раньше было таким, — говорю я с полным самообладанием. — Какие вы еще мальчишки! — замечает Рене, покачивая головой. — И хотим остаться ими. Стареть — дело самое простое. — Вилли усмехается: — Эдуард, счет! Эдуард приносит счета. Один — Вилли, другой — нам. На лице Герды появляется тревога. Она ждет сегодня второго взрыва. Георг и я безмолвно извлекаем из кармана наши талоны и выкладываем на стол. Но Эдуард не взрывается, на его лице — улыбка. — Это пустяки, — говорит он, — при таком количестве выпитого вина. Мы молчим, разочарованные. Дамы встают и слегка отряхиваются, словно куры, вылезшие из ямы с песком. Вилли хлопает Эдуарда по плечу. — Вы настоящий рыцарь! Другие хозяева начали бы ныть, что мы выжили их клиента! — А я нет. — Эдуард улыбается. — Этот поклонник бамбуковой палки ни разу здесь прилично не кутнул. Только и ждет, чтобы его пригласили другие. — Пойдем, — шепчет мне Герда. x x x Коричневое платье куда-то брошено. Коричневые замшевые туфли стоят под стулом. Одна лежит перевернутая. Окно открыто. Над ним свисают плети дикого винограда. Из «Альтштедтергофа» доносятся смягченные звуки пианолы. Она играет «Вальс конькобежцев». Музыка время от времени прерывается глухим стуком падающих тел. Это тренируются женщины-борцы. Рядом с кроватью стоят две бутылки ледяного пива. Я откупориваю их и одну протягиваю Герде. — Где это ты успела так загореть? — спрашиваю я. — На солнце. Ведь оно светит уже несколько месяцев. Разве ты не заметил? — Заметил. Но сидя в конторе, ведь не загоришь. Герда смеется. — Когда работаешь в ночном клубе, это гораздо проще. Весь день я свободна. Где ты пропадал? — Мало ли где, — отвечаю я и вспоминаю, что ведь и Изабелла обычно задает мне тот же вопрос. — Я думал, ты сошлась с Эдуардом. — Разве это причина, чтобы не встречаться? — А разве нет? — Конечно, нет, глупыш, — отвечает Герда. — Это совсем разные вещи. — Но мне так слишком трудно, — отвечаю я. Герда молчит. Она потягивается и делает глоток пива. Я окидываю взглядом комнату. — А здесь очень хорошо, — говорю я. — Точно мы на верхнем этаже какого-нибудь ресторана у южного моря. И ты смугла, словно туземка. — А ты белый торговец стеклянными бусами, нитками, Библией и водкой? — Ведь верно, — отвечаю я удивленный. — Именно так я себе все это представлял в мечтах, когда мне было шестнадцать. — Позднее — уже нет? — Позднее — уже нет. Я лежу рядом с ней, не двигаясь, успокоенный. За окнами, между коньками крыш, синеет вечереющий воздух. Я ни о чем не думаю, ничего не хочу, остерегаюсь задавать вопросы. Молчит умиротворенное тело, жизнь проста, время остановилось, веет близостью какого-то божества, и мы пьем холодное душистое пиво. Герда отдает мне пустой стакан. — Как ты думаешь, получит Рене свою шубку? — задумчиво спрашивает она. — Отчего же нет? Вилли ведь теперь биллионер. — Надо было спросить, какую именно ей хочется. Вероятно, ондатровую или бобровую.

The script ran 0.003 seconds.